Он затянулся в последний раз. Погасил сигарету и отбросил окурок. Взглянул на безмятежно спящих соседей по палате. Натянул на лицо простыню… и умер.
Месяцев восемь, да нет, уже год и два месяца лежал он в этом армейском госпитале, в маленькой — на три койки — палате с окошком во двор. На соседних койках сменилось немало больных — одни выздоровели, другие отошли в мир иной. Так или иначе покинули палату. А он все оставался в ней и неизменно изо дня в день видел перед собой все те же лица: врача, сестёр, нянечек. Он мог с закрытыми глазами, по голосу, походке, даже по дыханию определить, кто вошёл в палату. Врач ли, после каждого осмотра произносивший ободряющие фразы, хотя лицо его выражало полнейшую безнадёжность; фельдшер ли, который поднимал шприц высоко вверх, как бы прицеливаясь, а потом быстро и решительно вонзал иглу в его тело; или полная рыжая сестра с золотыми зубами (по утрам она с авторитетным видом, словно знаменитый доктор, совала ему в рот градусник, а потом подходила к окну и, скривив шею, смотрела на ртутный столбик); или маленькая старушка нянька, безропотно подававшая судно каждый раз, когда ему становилось совсем плохо.
И все здесь давно стало знакомым и привычным: деревья за окном, двери, окна, шкафы. Они имели свои голоса: одни — резкие, визгливые, заставляющие его каждый раз вздрагивать, другие — протяжные и печальные. Он свыкся со всем этим. Казалось, вся жизнь его прошла здесь, в этой палате. И в то же время госпиталь, палата, люди и вещи, окружавшие его, были ему совершенно безразличны. Они не вызывали в нем ни радости, ни интереса, ни ненависти, ни отвращения.
Он знал, что никаких перемен, ничего нового и неожиданного больше не будет. В конце пути, по которому он теперь брёл медленно и устало, его ждало одно пристанище — последнее. И он с полнейшим равнодушием приближался к нему. Он не пытался обманывать себя и не желал, чтобы другие обманывали его.
— Бог даст, в скором времени выздоровеете и вернётесь домой! — вздумал как-то подбодрить его врач.
Он сразу же твёрдо возразил:
— Нет, господин доктор, прошу вас, не надо. Представьте себе человека, который долго строил дом — уже почти подвёл его под крышу, как вдруг оказалось, что надо все сломать и строить заново. Так и я уже свыкся с мыслью о смерти, приготовился к ней, а вы хотите, чтобы я начал все сначала.
Он любил приводить такие образные сравнения, чтобы нагляднее передать мысль. Он был хороший рассказчик, его истории с интересом выслушивали до конца. Он знал об этом, и эти рассказы, порою смешные, порою грустные, были единственным его утешением.
Воспоминания о далёком детстве были туманными и мрачными. Отец, жестокий деспот, держал домашних в страхе. Все выполняли безропотно любые его прихоти и капризы. Но, едва схоронив его и поделив наследство, дети возжаждали свободы и, не вняв угрозам и воплям матери, пытавшейся подражать покойному супругу, разбежались кто куда — проматывать полученные денежки. Сам он без памяти влюбился в красивую проститутку, отчаянную бестию, и таскался за ней по разным городам. Сколько времени продолжалась эта сладкая мука, он теперь и сам не припомнит. Хорошее было время, хотя жил он в вечной тревоге, не знал, что будет завтра. Но в конце концов деньги кончились, мать умерла, пришлось перебраться в Тегеран. У него не было ни капитала, ни порядочного образования, ни профессии. А яд беспечной сибаритской жизни уже успел отравить его душу, и он не способен был взяться за тяжёлый труд. Что оставалось делать? Один путь был перед ним — армия. Там он мог вести жизнь, похожую на прежнюю,— предаваться безделью без скуки и уныния. Там не надо было выматываться, выбиваться из сил, зарабатывая на кусок хлеба. Солдатам платили жалованье, они получали возможность разъезжать по всей стране, носили форму и оружие — а это для такого молодого человека, каким он был тогда, представлялось заманчивым, казалось неоспоримым преимуществом, олицетворяло в его глазах силу и свободу действий. И совместное солдатское житье имело свои прелести — смех, веселье, вечеринки, кутежи…
Но, став солдатом, он понял, что все не так просто и гладко. Особенно тяжко было поначалу. Ежедневные изнурительные занятия на плацу, палочная дисциплина, необходимость беспрекословно подчиняться всем и каждому, независимо от того, нравится тебе человек или нет, уважаешь ты его или хочется плюнуть ему в морду. Для него, избалованного достатком молодого горожанина, считавшего себя, во всяком случае, выше этих бестолковых деревенских парней, которых оторвали от земли и, как баранов, согнали в казарму, терпеть всю эту муштру, оскорбления, ругань было невыносимо. Ефрейтор, сержант, старшина, младшие и старшие офицеры — какая уйма чинов и званий, и всем он обязан повиноваться! Ни один из них не внушал ему уважения, ничто в них не могло хоть немного примирить его с вынужденным повиновением.
Он хорошо помнил того здоровенного рябого старшину, предметом гордости которого были густые, закрученные вверх усы. Однажды, в один из первых дней в казарме, он, задумавшись, почти налетел на этого старшину, когда тот с ехидной улыбкой исподлобья наблюдал за ним.
«Сейчас что-нибудь прикажет! — подумал он.— А я должен отвечать: «Слушаюсь, ваша честь!» или: «Слушаюсь, ваша милость!» Этому больше нравится «ваша милость». Как бы не так! Держи карман шире, наглая морда! Да ещё зубы жёлтые и вонючая трубка!»
Пока он предавался этим мыслям, старшина действительно что-то рявкнул.
— Слушаюсь, ваша честь! — выпалил он, не разобрав приказа и продолжая стоять на месте и «есть глазами начальство».
— Чего вылупился? Шевелись! — заорал старшина и грязно выругался. Но не успел он закрыть рта, как неожиданный удар в челюсть прервал его:
— Да заткнись ты, ваша милость!..
Впоследствии, когда он рассказывал об этом случае, его каждый раз разбирал хохот. А тогда неизвестно, чем бы все кончилось, если бы он вовремя не унял взыгравшее самолюбие.
Его выпороли, заперли в карцер, а затем долгое время придирались по всякому пустяку. Зато уже после этого никто не осмеливался задевать при нем чью-либо мать или сестру. И были особенно осторожны в выражениях, если речь шла о нем. Но сразу после производства в сержанты (все-таки он был из городских, грамотный, к тому же нашлись люди, знавшие его отца) он был переведён в карательный отряд. Началась бродячая, цыганская жизнь. Жизнь на перевалах, на перепутьях, в горах, в сердце пустыни. Каждый день где-нибудь в стране вспыхивало недовольство, каждый день кто-нибудь бунтовал. И как только где-то проливалась кровь, тут же их гнали на бойню, как стадо баранов. На каждом пригорке, в каждой ложбине этой незнакомой земли, за каждым камнем, деревом, кустом их подстерегала опасность. Растерянные и обезумевшие от страха, глядели они, как на их глазах, скошенные пулей, падают товарищи — те самые, что изо дня в день были рядом и так мечтали об увольнении, о возвращении
домой, о встрече с жёнами, детьми, родителями, нетерпеливо ждавшими их в далёком родном городе, с трепетом встречая каждое случайное известие из этих ужасных пустынь.
И если бы только война, кровь, смерть… Так нет же, интермедиями между действиями кровавой драмы, которую их заставляли разыгрывать, были тысячи других невзгод. Продовольствие поступало нерегулярно, и они были вынуждены грабить деревни, лежащие у них на пути. Кусок, вырванный из рук крестьянина, отнятый у его голодных, тщедушных детей, застревал в глотке. Но приходилось через силу проглатывать его, чтобы не сдохнуть с голоду, чтобы выжить. А зачем? Чтобы снова убивать? Он сам не понимал, зачем. Что-то заставляло его жить именно так. Казалось., он катится вниз по наклонной плоскости, а остановиться не может…
Самое страшное воспоминание было о том, как они попали в ловушку в узком ущелье. Со всех сторон их окружали повстанцы, повсюду блестели дула их карабинов, не знавших промаха.
Тогда они действительно дрались отчаянно — ведь речь шла об их жизни или смерти. Потому-то и удержали позицию. Но кончился провиант. Все запасы были съедены до крошки. Из центра им посылали продовольствие по воздуху. Но повстанцы, раздобывшие неизвестно где пулемёты, сбили первую пару самолётов, летевших слишком низко. К счастью, один упал поблизости, в то же ущелье, и им удалось добраться до него, заплатив за эту вылазку жизнью четверых товарищей. А лётчики стали проявлять излишнюю осторожность и сбрасывали свой груз с большой высоты. Мешки лопались от удара о землю, содержимое их рассыпалось по ущелью, и подобрать его уже было невозможно. Горы засевать они подрядились, что ли?! Солдаты приходили в неистовство, когда очередная дурацкая тарахтелка, покидав тюки как попало, взмывала ввысь над ущельем и исчезала за горой. Вслед ей неслась отборная брань. Истомлённые голодом и жаждой люди ругались, как чарвадары[147], проклятия текли из их уст, точно бурный селевой поток.
В этом ужасе и неразберихе единственной отрадой была контрабандная водка, от одного глотка которой обжигало рот и перехватывало дыхание. Они пили её стаканами, закусывая крупным луристанским изюмом, который лениво бросали в рот и рассеянно жевали.
Тогда-то он и пристрастился к спиртному и пил, пока не заболел.
Они отчаивались и снова обретали надежду. Ждали подмоги, и наконец помощь пришла. Окружение было прорвано, их вызволили. Ударить мятежникам в тыл, разбить его превосходящими силами оказалось нетрудно. Но как в штабах задирали нос! Они их, видите ли, облагодетельствовали! Как будто отряд нарочно попал в окружение, как будто очень просто столько времени выдерживать натиск врага, убивать и умирать самим с пустым брюхом, с издёрганными нервами! А вот то, что эти господа, имея в своём распоряжении огромное число солдат и прекрасное снаряжение, освободили их из окружения, выдавалось за беспримерный подвиг, который совершают раз в сто лет. И когда дело дошло до награждений, именно этим господам выдали ордена и медали, а тем, чья победа была не столь блистательной,— шиш с маслом! Все они остались с носом!
Если бы все на этом и кончилось! Но нет, солдаты мстили, подло мстили тем, чья жизнь была тёмной, беспросветной, жалкой. Ради своего предводителя — хана — повстанцы брались за карабины и убивали солдат. Когда же терпели поражение, хан либо удирал, либо его ссылали, либо освобождали за выкуп. А этих несчастных расстреливали, четвертовали, пороли. Это их отрубленные головы возили в качестве победного трофея из селения в селение… Он терзался, возмущался, места себе не находил. «Это нас не касается!» — говорили ему, но он все не мог успокоиться. Если он воевал, терпел голод, холод, страдал от жажды, не спал ночами, если тело его в шрамах и ссадинах от острых камней, то неужели все это делалось ради того, чтобы обмануть кучку простых и доверчивых людей, поклясться перед ними на Коране, а потом без зазрения совести расстреливать их из пулемётов. Если бы это делалось ради того, чтобы обезопасить район, обезоружить мятежников! Но ведь их лишали не винтовок, а жизни! Да и не ради этого солдаты воевали, думал он. Вообще неизвестно ради чего. Не было у них никакой чёткой цели. Это их работа, их профессия. Ему приказывали: «Убивай!» И если он не хотел умереть с голоду, то должен был убивать. Точно так же какому-нибудь писарю приказывали: «Пиши!» И он писал.
Когда волнения улеглись, он обосновался среди бывших врагов. Женился на одной из их девушек. Красивая, статная, сильная и здоровая, она, к сожалению, ничего не смыслила в городской жизни и даже через несколько лет, перебравшись в город, не могла привыкнуть к нему. Но зато через каждые два года она рожала ему ребёнка. И не успел он оглянуться, как оказался отцом пятерых детей. Он стал заниматься их воспитанием. Не хотелось, чтобы жизнь детей прошла так же бездарно и бесцельно, как собственная. Но его будущее было неразрывно связано с прошлым, а от прошлого не было спасения. Он терзался, мучился, сомневался, упорствовал — и все впустую. В вопросах воспитания он оказался полным профаном. Он лишь отпугнул детей. Ненавистный дух казармы помимо его воли вошёл в его плоть и кровь. Он требовал, чтобы дети беспрекословно подчинялись ему. А поскольку этого не получалось, он приходил в ярость, орал на них, безжалостно порол толстым солдатским ремнем. Потом жалел, ласкал, целовал — но это было ещё хуже порки. Так повторялось изо дня в день. В результате, несмотря на все его старания, дети росли легкомысленными и распущенными. Они перестали бояться его угроз. Его рукоприкладство стало для них обычным делом. Они поступали так, как им вздумается.
Старший сын, с которым он особенно бился, в конце концов бросил учёбу, удрал из дому. пошёл в солдаты, стал водить армейские грузовики. В отпуск он привёз с собою друга, тоже солдата. Вскоре отец догадался, что приятель сына завёл шашни с его дочерью. Хотел было прогнать его из дому, но сестра и брат вступились за парня; дочь заявила, что выходит за него замуж. И действительно-таки вышла. Это уж было совершенно невыносимо. Он никак не мог примириться с мыслью, что дочь выбрала в мужья солдата-голодранца, способного лишь крутить баранку, да и то не на своей машине, а на казённой. А жена приняла сторону молодых. Встречая зятя, она млела от счастья — наплевать ей было на супруга. И это больше всего бесило его.
Может быть, именно из-за этого постоянного раздражения он и заболел. А может, причиной был алкоголь, к которому в последние годы он особенно пристрастился. Все было украдено у него: молодость, деньги, чины. После стольких лет службы он все ещё оставался старшиной и обязан был отдавать честь тем, кого считал ниже собаки. Одно оставалось — семья. Так нет же, какой-то оборванец, шалопай, неизвестно откуда взявшийся, пробрался в дом, украл дочь, лишив его последнего покоя.
Теперь он терпел все молча, накричавшись и наругавшись в душе. Единственным спасением стал алкоголь. Придя со службы, он обедал — иногда удавалось даже вздремнуть,— но с наступлением вечера исчезал из дому и только ночью приходил — или его приводили. Пил он зверски и тут не знал соперников. В последнее время у него стал побаливать правый бок, но он не придавал этому значения, пока от боли не начало перехватывать дыхание. Потом заныло сердце. И все же к врачу он обратился лишь тогда, когда стало совсем уж невмоготу. Доктор, внимательно его осмотрев, покачал головой. Печень почти полностью вышла из строя. Сердце изношено.
Это был, как говорится, первый сигнал оттуда.
И тут, проявив удивительную силу воли, он бросил пить. Но слишком поздно! Когда боли стали невыносимыми, он лёг в госпиталь. И ему спокойнее, и семье легче. Правда, он предпочёл бы остаться дома. Но злорадная улыбка, промелькнувшая на губах жены, несмотря на все старания скрыть её за фальшивой маской жалости и заботы, принесла ему неимоверное страдание. Почти в бешенстве он отправился в госпиталь. Сначала ему нравились тамошний порядок и дисциплина. Но вскоре все осточертело. Он понял, что и здесь за видимостью порядка прячутся те же хаос и сумятица, те же несправедливость и жестокость, что и везде. Через полгода, не выдержав, он сбежал домой. Но спустя неделю почувствовал себя дома ещё более несчастным, обиженным и одиноким и снова вернулся в госпиталь. Здесь по крайней мере его навещали, было с кем поговорить, излить душу, выслушать откровения других. А дома все время ворчала жена, ныла и кляла судьбу. Дети не щадили его, не думали, что больному нужен покой. То шумно резвились, заливаясь хохотом, то дрались и плакали.
Поначалу жена с детьми регулярно — раз или два в неделю — навещала его. Но постепенно их визиты становились все реже и реже. По пятницам после обеда он не отрывал взгляда от двери в надежде увидеть среди посетителей родное существо. Но, увы, это случалось крайне редко.
К другим приходили друзья, жены, дети, расспрашивали о здоровье. Кивали и ему. Но потом усаживались на край койки к нему спиной и в лучшем случае осведомлялись, уже в который раз, у «своего больного»: «А что с этим господином?» Больной объяснял. Он слушал все это молча, внешне спокойно, но внутри клокотала ненависть. Он думал о жене и детях. Почему они такие чёрствые и неблагодарные? Разве трудно навестить его раз в неделю? Разве он этого не заслужил? Почему бы жене — вот как жене соседа по палате — не принести в судке что-нибудь вкусное из дому? А впрочем, какое значение теперь все это имеет?! Теперь, когда он знал, что никакого улучшения быть не может, что с каждой минутой он все ближе к могиле. Он мечтал о том, чтобы скорее наступил этот миг — миг успокоения. А ведь умрёт он, и сразу станет для них любимым и дорогим. Они будут оплакивать его, рвать на себе волосы, падать в обморок. Облачатся в заранее приготовленные чёрные одеяния, прикинутся кроткими, несчастными…
А впрочем, после его смерти пусть делают все, что им вздумается. Да и что они для него, эти люди? Даже сейчас они кажутся ему далёкими тенями. Они связаны с ним — и в то же время чужды и незнакомы.
У него была жена, никогда не заботившаяся о нем, больше того, забывавшая о его существовании. Он вырастил детей, каждый из которых шёл или собирался идти своей дорогой. Можно считать, не было у него семьи. Зачем, ради чего он попусту растратил жизнь, молодость, силу в мёртвых пустынях, в диких горах, на смертельно опасных дорогах? Убивал людей, с которыми никогда не был знаком, неизвестно за что. А ведь за то короткое время, что он провёл среди горцев, он имел возможность убедиться, насколько эти простые люди искренни, добры и дружелюбны. Насколько их жизнь отличается от полной обмана и коварства жизни горожан или от солдатской бездомной жизни. Он хорошо знал, что именно вынуждает их, прервав привычное течение нищей и жалкой, но в то же время здоровой и радостной жизни, браться за винтовку, карабкаться по узким тропинкам и перекрывать горные перевалы, что довело этих добрых, трудолюбивых людей до того, что даже к цвету солдатского мундира они испытывали патологическую ненависть и сами становились безжалостными и жестокосердными, как солдаты.
Ради кого он искалечил жизнь, загубил молодость? Ради тех, кто в столице, в других городах в мундирах с блестящими эполетами и аксельбантами, в начищенных до блеска сапогах со звонкими шпорами по карте руководит войной, отдавая приказы? Ради тех, кто важно, словно аршин проглотил, расхаживает взад и вперёд по кабинету, получая за это чины, звания и ордена? А их жалованье, их скромный паёк, обмундирование, рвущееся в клочья на острых камнях, — даже эту малость, на которую имели право, они не получали вовремя. А впереди маячило неопределённое будущее — будущее, на которое у них не было никакой надежды. И ещё спасибо, что так, не хуже.
Как-то ещё в дни молодости, после очередного приступа отчаяния из-за какой-то явной несправедливости он, превратив все в шутку, рассказал друзьям историю о музыкантах Насер эд-дин шаха. С тех пор этот рассказ стал одним из его любимых. Последний раз он поведал его несколько дней назад соседям по палате:
«…Когда же музыканты не то сыграли плохо, не то шаху не понравилось, он приказал каждого из них посадить на его собственный инструмент. Ударнику повезло. Но зато бедняге флейтисту пришлось туго. Сняли с его флейты все клапаны и всадили ему в зад».
Он замолк, дав возможность слушателями вдоволь насмеяться, затем заключил: «Вот и мы вроде того флейтиста. Угодишь господам — получишь вознаграждение, не угодишь — ждёт тебя то же самое. Когда надо было лазить по горам, скитаться по бездорожью и пустыне, околевать как собаки с голода и подыхать от вражеских пуль, звали нас. Теперь же, когда кругом тишь да гладь да божья благодать, когда раздают чины да ордена, и без нас обходятся! Никто даже в шутку не скажет: „Где ты там, так тебя, разэтак?”»
Он любил шутить. Но теперь ему было не до шуток. Когда он задумывался над своей жизнью — долгим, далёким прошлым и будущим, которое промелькнёт как миг (он был уверен, что протянет всего несколько дней),— он чувствовал в сердце леденящую жгучую тоску. Он понимал, что вся жизнь его состояла из жалких, напрасных усилий, сплошных поражений, чудовищного обмана. Непонятно только, как это случилось? Он не знал, мог ли прожить её иначе. Наверное, мог. Мог бы, если бы не попал в конвейер, штампующий шестерёнки и гайки, не слился бы с тысячами других таких же шестерёнок. На этом конвейере каждый, не зная и не ведая о том, попадал в зависимость от другого, хотя мог бы действовать и самостоятельно, по своему усмотрению. А должен был поступать так, как хотели, говорили и приказывали
другие. Если бы ему дали возможность быть самим собой! По знать себя, понять, кто он такой, какова его миссия! Он смог бы прожить иначе, поставить себе цель и достичь её. Если же и тогда бы жизнь прошла впустую — не беда, потому что это была бы его жизнь, которой он распорядился по своему усмотрению. Он мог бы подарить её, даже отказаться от неё. Но увы! Его богатство— жизнь — отнято другими, бездумно растрачено.
Последние же крохи его бесценного сокровища спокойно присвоили себе жена и дети. А его самого, как пустую консервную банку, выбросили в мусорную яму и позабыли.
Все эти горькие мысли с особенной силой нахлынули на него сумрачным вечером в пятницу, когда его снова охватила почти теперь несбыточная мечта увидеть рядом с собой родные лица. На этот раз его желание было более острым и жгучим, чем всегда. Он чувствовал, что если вот сейчас, сию минуту, не увидит их, то его мечта никогда больше не осуществится. Чувствовал, что вот-вот наступит конец. В эту минуту он простил их. Их доброта и злоба были безразличны ему. Хотелось лишь повидать их. Увидеть… В выражении глаз, складке губ прочитать радость и горечь своей жизни. Он страстно желал этого. Но они не пришли.
Вечер сменился ночью, соседи по палате быстро уснули. Он успел лишь попросить сигарету у одного из них. И когда тот беззлобно упрекнул его, что, мол, курить тебе вредно, в ответ лишь улыбнулся. Его песенка спета. Он это прекрасно знает. Он с наслаждением вдыхал дым сигареты — последней своей сигареты и думал о том, что в этот момент, когда он вступает в тёмную долину смерти, ничья тёплая, ласковая рука не коснётся его холодеющего лба.
Он затянулся в последний раз. Погасил сигарету и отбросил окурок. Взглянул на безмятежно спящих соседей по палате. Натянул на лицо простыню и умер.
На базарной площади Шуш было многолюдно и шумно. Яркое послеполуденное солнце, казалось, беспощадно обнажало тайную суть всех и вся. Хотя движение было менее интенсивным, чем по утрам и вечерам, нескончаемый поток автомобилей пересекал и огибал площадь.
На улицах, выходящих на площадь, выстроилось множество двухэтажных автобусов. Ярко-красный цвет их высоких бортов резал глаза. Фыркали моторы, выбрасывая в воздух клубы дыма. Тротуары заполонили тележки лоточников с варёной свёклой и репой, разноцветными леденцами, среди которых было больше розовых и красных, с подносами, полными белых круглых ноглей[148] и фисташек. Крупные, раскрывшиеся фисташки, их называют «смеющиеся», лежали отдельно, и их продавали дороже. Индийский миндаль, аджиль[149], пересыпанный мелким кишмишем, — по три риала[150] за сир[151]. Тут же на примусе кипели бобы.
На залитой маслом и мазутом площадке возле бензоколонки, что на углу базара, шумели и ругались водители автобусов и автомашин, стараясь влезть без очереди. Получив наконец бензин, они расходились. Велосипедисты лавировали между машинами и людьми, неистово трезвоня и осыпая насмешками нерасторопных водителей и пешеходов, а те отвечали им бранью.
С другой стороны площади, на вытоптанном пыльном пятачке, собралась толпа посмотреть марэке[152]. Время от времени кто-нибудь из зрителей произносил салават[153]. В одном из тихих уголков площади, около осыпавшегося арыка, в котором темнела зловонная жижа, остановились мужчина и женщина.
Женщина — высокая и худая. На ней обтрёпанная по краям темно-синяя полинявшая чадра с рисунком из мелких белых полумесяцев, похожих на обрезки ногтей. Будто кто-то, вернувшись из бани, расстелил синюю чадру на земле и постриг на ней ногти. У женщины длинное, костлявое, все в морщинах лицо с узким подбородком, словно вытянутое под тяжестью большой гири. Мужчина — маленького роста, плотный. У него тучное дебелое лицо, которое так и хочется пощупать руками, чтобы удостовериться в мягкости пухлых щёк.
Мужчина вцепился в край узелка, который держала в руках женщина. Они стояли молча и неподвижно, с безразличными лицами и походили на супружескую пару, собравшуюся разводиться.
Возле остановился тощий человек с впалыми щеками, поросшими чёрной и такой жёсткой щетиной, что, казалось, об неё можно уколоться. По внешнему виду торговец, скорее всего лоточник.
— Что же вы собираетесь с ней делать, Хаджи-ага? — спросил он коротышку.
— Известно что. Сдам в полицию. Пусть в каталажке посидит. Это ей не город Херт[154]! Не воровской притон! А закон на что, а вера?!
Женщина молчала.
— А как вы догадались, что это её рук дело? — спросил лоточник.
— Я разложил яйца кучками. Она подошла, стала мне зубы заговаривать, а после смотрю, в одной кучке не хватает яиц.
— Ай да молодец, Хаджи-ага! — засмеялся тощий лоточник.
Женщина не слушала их. Она с тревогой смотрела на приближавшегося дворника, маленького, щуплого человечка, похожего на гнома или младенца, с густой чёрной бородой. Он держал руки в карманах широченных шаровар и поэтому издали казался квадратным.
— Что случилось? — спросил дворник. Никто ему не ответил.
— Да отпустите вы её, ради бога! Дьявол её попутал…— начал он, догадавшись, в чем дело.
Хаджи бросил на него угрожающий взгляд. Дворник сконфуженно умолк.
— Что значит «дьявол попутал»? Почему он меня не путает?— возмутился Хаджи.— Правды ложью не прикроешь. В день Страшного суда не соврёшь! Хорошо, я её отпущу, а как она оправдается перед Аллахом?
Тут Хаджи заметил господина с большим портфелем в руках, в белом плаще и тёмных очках и, когда женщина попыталась выдернуть узел из его рук, громко завопил, стараясь привлечь его внимание:
— Погоди, абджи[155]! Надо разобраться! — Хаджи оглянулся по сторонам.— В этой проклятой дыре полицейского-то не сыщешь!
— В чем дело, ага? — спросил, подходя к нему, господин в очках. В ответ Хаджи, сунув руку в карман, извлёк из него три крупных куриных яйца и торжествующе произнёс:
— Вот они! Я зря говорить не стану!
— Да, нехорошо! — сказал господин в очках.— Но… может, её голод или нужда заставили. Вы уж простите бедняжку.
— Что значит «голод или нужда заставили»? — вскричал Хаджи-ага.— Какое мне дело до её голода! Я что, обет дал кормить всех божьих тварей на земле? У меня не благотворительное общество! Я простой торговец и товары свои бесплатно не раздаю!
Женщина, не пытаясь больше выдернуть узелок из рук Хаджи, натянула платок на голову и съёжилась.
— Все это так, Хаджи-ага,— вступился лоточник.— Да только будьте милостивы, отпустите её! Не срамите глупую бабу.
Хаджи сердито насупился.
— Глупая? А украсть ума хватило! Как стирать, убирать, прислуживать, так все они глупые, немощные да нерасторопные! А в этих делах — ловкие! Умнее нас с тобой!
— Хаджи-ага, этот господин прав,— поддержал тощего лоточника дворник,— бросьте вы эту затею.
Хаджи-ага хотел было оставить его слова без внимания, но последняя фраза его задела.
— Это какую ещё затею? Кто начал, тот пусть и бросает!
— Вы должны отступиться! — убеждённо проговорил лоточник, будто был уверен, что Хаджи-ага его послушает.
«Какой же настырный!» — подумал господин в очках и чуть было не брякнул: «Что тут рассусоливать, дело-то выеденного яйца не стоит!», но побоялся обидеть Хаджи-ага и произнёс:
— Конечно, вы должны простить её.
— Она и так сраму натерпелась,— подхватил лоточник.— Какой смысл держать её два дня в кутузке? Денег у неё все равно нет, что с неё возьмёшь!
— Ладно,— ответил Хаджи-ага. — Аллах свидетель, ведь не из-за этих трёх паршивых яиц я затеял дело…
— Ну все! Хаджи-ага простил тебя, абджи! — перебил его лоточник, обращаясь к женщине.— Извинись перед ним и уходи.
Хаджи-ага оказался в затруднительном положении и вынужден был отдать женщине узелок. «Ладно, я и так её пристыдил достаточно!» — решил он про себя.
А лоточник в этот момент подумал: «Я бы умер от позора, если бы влип в такую историю. Или убил бы этого зануду Хаджи, а то и самого себя. Несчастная женщина! Ей сейчас в пору хоть сквозь землю провалиться!»
«Бедняжка, придёт домой поздно, да ещё с пустыми руками,— размышлял господин в очках.— А у самой, наверное, душа о детях болит: как бы они в хоуз[156] не упали, не обожглись о Кореи[157]. Да мало ли что может случиться — на улице автобусы, машины… А этот сукин сын прицепился как пиявка! Отпустил бы уж!»
«На несчастную одна беда за другой валится,— жалел женщину дворник.— Небось не чает, бедняга, как до дому добраться».
Пытаясь представить себе, что чувствует сейчас эта абджи, и лоточник, и дворник, и господин в плаще, и даже Хаджи-ага были уверены, что, освободившись, она тут же улизнёт, скроется с глаз. Здраво рассуждая, она так и должна была поступить.
Но женщина продолжала молча стоять на месте, и они недоуменно переглядывались и глупо улыбались, не зная, что предпринять.
— А яйца… Как же с яйцами? — спросила она.
— Ну и бессовестная! Сунешь палец в рот — руку откусит! — проворчал Хаджи, посмотрев на остальных.
Лоточник от смеха даже закашлялся.
— Забудь о яйцах, абджи! — посоветовал дворник.— Тебе их уж не видать.
— Уходи и благодари бога, что все кончилось благополучно, — проговорил лоточник, успокоившись.— Молись за Хаджи-ага, что спас тебя от позора. Бог с ними, с яйцами.
Снисходительный взгляд Хаджи-ага красноречиво говорил: «Ничего, Аллах все видит! От него никуда не скроешься…» ещё несколько мгновений все стояли молча, в нерешительности.
Раньше всех двинулся с места Хаджи. Потом лоточник и дворник — каждый зашагал своей дорогой. ушёл и мужчина в плаще. А женщина все ещё стояла, тупо глядя им вслед. Наконец медленно побрела и она.
На бульваре было светло как днем. Выбрав местечко потемней, я терпеливо ждала клиента. Никто не подходил ко мне — видно, не замечал. Да я и старалась быть незаметной. Ведь в любой момент мог появиться полицейский и поймать меня с поличным. Тогда главное — суметь удрать от него, чтоб не отвёл в участок. Не то — пиши пропало. Даже подумать страшно… И тут я вдруг увидела его — на противоположной стороне улицы. «Что же делать? — в растерянности подумала я, шагнув на мостовую.— Схватить такси и улизнуть…»
Кося одним глазом на полицейского, я следила за машинами, мчавшимися сплошным потоком. В двух шагах от меня затормозил автомобиль, приоткрылась дверца. Полицейский бросился наперерез. Мигом нырнув в машину, я захлопнула за собой дверь и вцепилась в ручку, умоляюще глядя на сидевшего за рулём господина: ох, беда, сейчас фараон догонит да высадит!.. Господин невозмутимо прибавил газу, и мы вихрем пронеслись мимо полицейского.
— Перетрусила? — спросил мой спаситель, разворачиваясь в конце бульвара.
Я молча кивнула.
— Что, любят свою власть показать?
— Ещё как! — подхватила я.— Всю душу вымотают!
Тут я и разговорилась. Рассказала ему, как эти злодеи измываются над нами, как каждый старается сорвать с тебя отступного побольше, как придираются ко всяким пустякам. Он молчал, глядел прямо перед собой и вроде бы не слушал меня. Но я чувствовала — он не пропускает ни слова.
После того как мы свернули на улицу Пехлеви, он достал пачку заграничных сигарет. Заметив, с какой жадностью я гляжу на них, спросил:
— Куришь?
— Курю!
«Сейчас,— подумала я,— прикурит одну сигарету и даст». Так всегда делают таксисты. Но он предложил мне всю пачку. Я вытащила одну сигарету, хотя очень хотелось взять две — постеснялась. Он протянул мне зажигалку, я нагнулась, прикурила. Какое-то время ехали молча. Потом я спросила:
— Куда мы едем?
— Тебе нечего делать, так ведь? — ответил он вопросом на вопрос.
— Так,— согласилась я.
— Обратно не торопишься?
— Нет!
Проехав ещё немного, он остановил машину у большого магазина, где толпился народ, вышел и вскоре вернулся с двумя объёмистыми пакетами в руках. Когда он клал их на заднее сиденье, там что-то звякнуло, и я поняла, что он купил вино и закуску.
Потом мы снова поехали прямо, все время в гору, никуда не сворачивая, по Дарбандскому шоссе. Он так гнал машину, что мне иногда жутко становилось. Около Сарбанда[159] он выбрал безлюдное местечко, и мы расположились выпить и закусить. Сидели почти что не разговаривая. Из приёмника в машине доносилась негромкая музыка. Он наливал себе по полстакана водки и запивал пепси-колой прямо из бутылки, а мне разбавлял в стакане. От водки на душе стало тепло и спокойно, и я совсем перестала его стесняться. Когда мы покончили с едой и закурили, я спросила запросто:
— Ты случайно не из тех ли пижонов, что любят поболтать и пристают ко всем с дурацкими вопросами?
— Я действительно пижон! — засмеялся он.— Но дурацких вопросов не задаю. Зачем мне это надо? А что, собственно, значит «пристают с дурацкими вопросами»?
— Однажды мне попался один такой зануда, замучил расспросами. Я не выдержала, говорю: «Зачем задаёшь столько вопросов?» Он начал объяснять, что ему, мол, жалко нас, хотел бы чем-нибудь помочь. «Если тебе действительно нас так уж жалко, чего ж ты шляешься сюда?» — спрашиваю. Он что-то промямлил, я толком не поняла. Уловила только, что вроде бы ему приспичило и что он без этого не может. Я, на него глядя, вспомнила светских дам, которые как-то навестили нас — тоже хотели нам помочь. Говорили, что жалеют нас, а сами небось любой проститутке сто очков вперёд дать могут — раскрашены и разодеты были так, будто собрались на свадьбу. Или, может, им тоже приспичило? Собирались обучать нас грамоте, шитью и ещё какой-то чепухе. Зачем нам грамота? Курам на смех!..— Я умолкла.
— О чем задумалась? — вдруг услышала я.
— Так, ни о чем.
— В сон клонит?
— Да нет!
— Так ты не понимаешь, почему эти пижоны задают вам столько вопросов?
— Нет, не понимаю.
— Жизнь вашу узнать хотят.
— Нашу жизнь? — удивилась я. — Для чего?
— Книги про вас напишут.
— Зачем это им понадобилось?
— Чтоб люди прочитали да на вашем примере поучились, — ответил он и захохотал.
Я решила, что он перепил. Ведь если подумать, и в моей судьбе, и в судьбах моих подружек, чьих рассказов я столько слышала-переслышала, ничего нет такого, о чем стоило бы писать в книгах.
Пока я не познакомилась с Исмаилом, жизнь моя текла скучно и однообразно. Знала я только дом да работу по дому. Ну иногда выйдешь за покупками на базар или в мечеть — вот и все. На базаре я и увидела Исмаила. Взгляды наши встретились, он улыбнулся, а я засмущалась, почувствовала, что покраснела. В растерянности купила что-то первое попавшееся и вернулась домой. На следующий день мы снова увиделись. И так три дня подряд. А на четвёртый он подошёл ко мне на площади, что возле мечети.
— Здравствуй,— говорит,— читать умеешь? Можешь прочитать мне молитву? Сделаешь благое дело!
Я опять покраснела, сердце так и заколотилось, еле-еле выговорила в ответ:
— Грамоты не знаю, но прочитать молитву смогу.
— Ну тогда читай! — говорит.— Авось аллах исполнит моё желание.
Я быстро-быстро начала, читать какую-то молитву. А он нагнулся ко мне и шепчет на ухо:
— Знаешь что? Я без памяти влюбился в тебя! Умираю! Жить без тебя не могу!
— Человек вы нездешний… — отвечаю.
— Я из Тегерана,— говорит.— У меня легковая машина! Я лепечу:
— Мне домой пора. Поздно уже, будут беспокоиться.
— Приходи сюда вечером.
— Вечером не могу.
— Ну тогда завтра приходи, умоляю тебя!
— Может быть, приду,— пообещала я.
Назавтра скольких уловок стоило мне выбраться из дому и прийти на площадь!.. А он уж там.
— Я на машине. Поедем погуляем! Я перепугалась.
— Господи, как можно! Увидят — убьют!
— Кто увидит? Здесь в сто раз хуже! Тут мы у всех на виду. Прикрой лицо платком и пошли скорее!
Села в машину, поехали за город. Едем, болтаем.
— Женюсь на тебе! — говорит Исмаил.
— Мои родители не согласятся отдать меня за тегеранца, да ещё за шофёра!
— А чем шофёр хуже других?
— Ничем не хуже. Только они говорят, шофёры — люди легкомысленные, семейная жизнь не по ним.
— Чепуха все это!
Отъехали, где нет людей, он остановил машину и начал со мной заигрывать. Я перепугалась, умоляю:
— Не трогай меня!
Он не отстаёт, и от каждого его прикосновения у меня по всему телу пробегает дрожь, кажется, грудь разорвётся от сладкой истомы, в голове помутилось, вот-вот потеряю сознание. Я заплакала. Тогда он достаёт из-под сиденья бутылку и наливает мне.
— Не плачь! На, выпей, сразу на душе легко станет.
Я поднесла стопку ко рту и отпрянула от резкого запаха. А он хохочет:
— Не бойся, выпей. Это лекарство. Мигом вылечит! Всегда с собой вожу. Каждый раз, как в пути не по себе станет, выпью глоток, и все пройдёт!
Я и выпила. Залпом. Рот и горло обожгло, чуть было не задохнулась. Потом по всему телу разлилось тепло. Стало легко. Захотелось смеяться. Перед глазами все поплыло, закружилось. Он тоже выпил. И теперь, когда он снова обнял меня, я его не отталкивала. Млела блаженно. Хотелось только, чтобы он сжимал меня ещё крепче. По вечерам, сидя на ступеньках в нашем душном пустом дворике, когда меня охватывали тоска и томление, я часто начинала мечтать «об этом». Но никогда раньше не представляла себе, что это так сладко! Он ласкал меня, и я от счастья и наслаждения трепетала в его руках, как рыбка…
— Не хочешь заняться любовью? — спросила я.
— Нет, мне ещё не приспичило! — засмеялся он.
Я хотела было сказать: «Ведь все равно этим кончится. Для того ты и привёз меня сюда». Но промолчала и стала ждать, что будет дальше. Он завёл машину, и мы поехали.
Только когда Исмаил завёл машину, чтобы ехать назад, я разом очнулась, поняла, каких глупостей наделала, и заревела.
— Ты что? — повернулся ко мне Исмаил.
— Родители узнают — убьют!
— А зачем им знать? Сделай так, чтобы не узнали!
— Но ведь в конце концов узнают!
— Ну, коли так, поедем в Тегеран!
Я от неожиданности даже реветь перестала и ещё больше перепугалась.
— Поедем в Тегеран со мной. Там я на тебе и женюсь!
Как я ни прикидывала, вроде бы другого выхода нет. Оставаться— позору не оберёшься, надо поскорее уносить отсюда ноги.
— Ладно, поехали! — наконец решилась я.
— Не сейчас же! — ухмыльнулся Исмаил.— Завтра поедем, рано утром!
В ужасе я взглянула на него. Он на меня прикрикнул:
— Ты что же, не можешь сделать так, чтобы до завтра никто ни о чем не догадался?
Я не знала, могу или нет. Когда я пришла домой, мать, как всегда, начала браниться и проклинать меня. Я промолчала. Мне казалось, что я не доживу до утра. От каждого её взгляда сердце у меня обрывалось. «Все кончено! — думала я. — Догадалась!..»
Рано утром, схватив под мышку платок, босиком (туфли я держала в руках) я крадучись выскользнула на улицу. Исмаил уже ждал меня, мы сели в машину и поехали.
До Тегерана ехали целую неделю, не спешили, на день-два останавливались, где понравится. Эта неделя была самой счастливой в моей жизни. Никто нам не мешал, никому до нас не было дела. Когда приехали в Тегеран, Исмаил отвёз меня в какой-то дом и велел ждать его там, а он, мол, приготовит все для свадьбы. В этом доме было несколько женщин, молодых и старых. Вечером стало людно, пришли мужчины. Из своей комнаты я все видела и слышала и наконец поняла, куда попала. Ночь напролёт я проревела, а наутро Батуль объяснила мне, что ждать Исмаила нечего. Я хотела было уйти, но «мамаша», хозяйка, не пустила: Исмаил, дескать, поручил меня ей, что она ему скажет, когда он вернётся?
Через несколько дней Батуль ушла от «мамаши», и я осталась одна-одинёшенька. Я успела полюбить её. Она единственная здесь проявляла ко мне сочувствие. С ней случилось то же, что со мной и с другими женщинами, которых я повстречала в этом доме. У меня был Исмаил, у той — Абдолла, у этой — Акбар или Хосейн, вот и вся разница! Я из одного места, они — из другого… Во всем мире такое делается, и всем это известно. Чего же ещё об этом писать?
Поначалу мне было очень тяжело. Потом притерпелась. Привыкла ко всем и ко всему. Какие только мужчины мне не попадались! Теперь меня ничем не удивишь. Порой даже думаю: «Ничего! Зато здесь спокойней. Не надо мыть посуду, стирать, детей нянчить». А другой раз, кажется, на любую, самую тяжёлую работу согласилась бы, только не ложиться в постель с грязными, грубыми тварями, от которых разит водкой и потом.
Ещё, слава богу, моё положение было лучше, чем у других. Я ведь в «ученицы» не пошла, на себя работала, а «мамаше» платила за квартиру, за еду и ещё за что скажет. Иногда мы встречались с Батуль и выходили «на работу» вместе. «Мамаше» наша дружба была не по нутру, но все её попытки поссорить нас, разлучить ни к чему не приводили. Однако она не отступала. Нет-нет да и примется за своё:
— Послушай моего совета, переходи в «ученицы». Я долго отказывалась и вдруг сдалась.
— Мне, ты знаешь, это не по душе. Но раз ты настаиваешь, пожалуйста,— за пятьдесят туманов согласна!
Дело в том, что несколько дней назад я видела в магазине хорошенькое платьице, и мне очень захотелось его купить. Поэтому-то я и согласилась. Думала, «мамаша» обрадуется, а она как завопит:
— Откуда я тебе возьму пятьдесят туманов! Предлагаю, как другим, пятнадцать!
Я обозлилась.
— Нищая я, что ли? — ответила я.— Разок пересплю с мужчиной— и то больше заработаю!
— Ты мне ещё сто туманов должна! — заявляет тут она. У меня глаза на лоб полезли.
— Ещё чего? Когда же, интересно, я у тебя деньги занимала?
— Занимать не занимала, но понемножку недодавала. Да ещё двадцать туманов — за те стаканы и блюдца, что ты разбила у бассейна.
Я рассвирепела:
— Держи карман шире! Ни шиша не получишь! Она в ответ:
— Заставлю выплатить все до последнего гроша!
— Попробуй! — Я выскочила из дому — и прямиком к Батуль. Все ей рассказала, она говорит. «Оставайся у меня. Будешь сама себе госпожой, не придётся тебе за гроши спать с грязными мясниками и всякими подонками! «Ученицей»! ещё чего! Лучше уж промышлять на улице».
Я обрадовалась, расцеловала её. Раньше я не решалась одна выйти на панель, хоть и казалось мне, что это намного легче и спокойнее, чем работа в «крепости»[160]. О том не подумала, что везде неприятностей хватает. От полицейского ускользнёшь, так к таксисту в лапы угодишь. Завезёт тебя подальше, вместе с приятелями потешится, а потом бросит где-нибудь на пустыре. Сколько ни плачь, ни умоляй — бесполезно! Посмеются и удерут. И не потому, что денег нет или пожалели каких-нибудь там десять — двадцать туманов! Просто так, помучить кого-нибудь хочется, вылить на него всю свою желчь, сорвать на нем злобу. Хорошо ещё, деньги не отнимут да не разденут догола. Не все же такие благородные, как этот господин. Вообще не могу понять, чего ему от меня понадобилось? Может, он с жиру бесится, отведать похлёбки из глиняного горшка захотел?.. Может, юность вспомнил — то время, когда только-только проложил себе дорогу в «крепость», шёл туда с дрожью в коленках?.. А может быть, просто поссорился с невестой, женой или с приятельницей, решил ей таким манером отомстить, а теперь, поняв, что я, деревенщина глупая, ни в какое сравнение с ней не иду, возвращается назад, чтобы помириться? А может, у него вообще никого близких нет и он не знает, куда девать лишние деньги?..
Машина тем временем свернула на Ванакское шоссе и влилась в поток мчащихся автомобилей…
На обратном пути он снова молчал, и тут я хорошенько его разглядела. Лицо неполное, но крупное. Из-под густых, нависших, словно нахмуренных, бровей блестят большие карие глаза. Рот плотно сжат, как будто он сомкнул зубы. В ушах торчат волоски. Мне очень хотелось выщипать их по одному, пощекотать его, расшевелить. Возраст? Думаю, тридцать, тридцать пять, а может быть, и все сорок. Порой казалось, что ему нет и тридцати, а то вдруг он выглядел сорокалетним. Я призналась себе, что он мне очень нравится, хотелось всегда быть с ним рядом.
Когда мы въехали в город, он спросил:
— Куда теперь собираешься?
— Домой! — ответила я.
— А где он, твой дом?
Я дала ему адрес Батуль, там он и высадил меня. Расставаясь, он вложил мне в руку несколько двадцатитумановых бумажек.
— Давай закурим! — не выдержала я.
Он вынул нераспечатанную пачку, протянул мне.
— Не надо, мне только одну! — сказала я.
— Бери, бери, у меня ещё есть!
Когда машина отъехала, я пересчитала деньги. Оказалось — пять бумажек по двадцать туманов. Я обрадовалась. А сигареты бросила в канаву, всю пачку. От злости.
В ту же ночь я увидела во сне, будто мы с ним стоим во дворе у заросшего тиной бассейна, из которого несёт гнилью. Он по одну сторону, я — по другую. Он мне улыбается, я хочу подойти к нему, но он вдруг пинает меня ногой, и я падаю в тину. Тут я проснулась и заплакала. Очень было обидно: вместе пили, курили, разговаривали, а вот захотела быть рядом с ним, так он меня ударил, оттолкнул. И хотя это во сне было, хорошенько поразмыслив, я решила, что он и наяву поступил не лучше!
Все началось после получки, когда оказалось, что никому не уплатили денег сполна — у каждого хоть десять или двадцать туманов да вычли. Удержания случались и раньше, но прежде рабочие отшучивались: ладно, мол, невелики деньги, как говорится, нищий останется нищим, дашь ему кусок хлеба или отнимешь. Но сегодня хозяин явно перегнул палку.
В полдень гудок возвещал обеденный перерыв. А через полчаса — ни минутой позже — работа возобновлялась. За эти полчаса рабочие должны были ухитриться купить себе еду и поесть. Те, кто приносил съестное из дому, располагались вдоль забора на солнышке и, подкрепившись, успевали ещё выкурить сигарету. Остальные же сломя голову бежали в ближайшие лавчонки. Завод стоял посреди пустыря, и торговые ряды находились в трёх кварталах от него. Бежать до них четверть часа, не меньше. И обратно столько же. Да на покупки какое-то время надо. Словом, обед отнимал у рабочих, хоть они, давясь, проглатывали на ходу свои бутерброды, час. И хозяин отмечал каждому в табеле полчаса опоздания. Штрафы набегали день за днем и составляли изрядную сумму.
В тот день после окончания работы люди собрались на заводском дворе и, желая дать выход своей злобе, принялись поносить хозяина. Но скоро поняли: словами делу не поможешь, бранью денег не вернёшь. Надо переходить к более решительным действиям — в этом все были единодушны. Но к каким? Рабочие судили-рядили, а время шло. Нетерпеливые торопили; да и кому не хотелось поскорее уйти? Женатые спешили домой, к семье, холостяки мечтали завернуть в кабак — гульнуть как следует. Ведь они целый месяц дожидались этого дня…
Наконец решение было принято: завтра всем собраться в большом цехе и не начинать работу до тех пор, пока хозяин не удовлетворит их требования.
— Подонком будет тот, кто завтра приступит к работе! — крикнул кто-то.
— Идёт! — хором откликнулись все.
На следующий день рабочие собрались в большом цехе. Явился хозяин.
— Что это вы тут столпились? Почему не работаете?
— Хотим выяснить один вопрос! — ответили из толпы.
— Какой ещё вопрос?
— Да вот — насчёт штрафов…
— Опоздал — штраф! Опять опоздал — опять штраф! — был им ответ.
— Тогда откройте на заводе столовую!
— Ещё чего! Здесь вам не кафе, а завод, — отрезал хозяин и зашагал к выходу.
— В таком случае мы останемся здесь! — крикнули ему вслед.
— Дело ваше! — отвечал хозяин не оборачиваясь.
Полное имя хозяина было Хаджи Самад Хошният[161] Техрани. Официально его именовали господин Хошният, друзья и знакомые называли просто Хаджи, рабочие — Хаджи-ага, а когда он ездил в деревню, крестьяне величали арбабом[162]. У Хаджи было три поместья и завод. Он-то и причинял хозяину неприятности.
Завод изготовлял автомобильные кузова. Когда в стране появились «бенцы» из ФРГ и английские двухэтажные автобусы, доходы пошли на убыль, и пришлось уволить половину рабочих. Хаджи решил продать завод, но подходящего покупателя не находилось. Он совсем уж было свернул производство, когда из Европы приехал его сын Джамшид Хошният, инженер. Сын посоветовал перейти на изготовление металлических дверей, столов и оконных рам — они как раз входили в моду и пользовались большим спросом.
Вскоре дела опять пошли в гору, снова набрали рабочих, расширили производство и стали выпускать ещё и железные печки. Все бы хорошо, если бы что ни день не досаждали рабочие.
Кроме сына Хаджи, на заводе был ещё один инженер. На нем-то все и держалось. Сын жил в своё удовольствие, на завод наведывался от случая к случаю, когда заблагорассудится, с рабочими был заносчив, разговаривал сквозь зубы. И они его недолюбливали. Чего стоил один его автомобиль, плавно плывущий по мостовой, точно корабль или паланкин! Подкатив к заводским воротам, Джамшид всякий раз давил на клаксон, и рёв его был для рабочих страшнее трубного гласа в день Страшного суда. Им и во сне не снилось иметь такую машину — да на один бензин для неё ушло бы четыре их месячных жалованья. А Джамшиду ничего не стоило, въезжая в заводские ворота, помять крыло. Сколько тогда бы пришлось выложить за его выпрямление и за покраску! А как яростно жал он, бывало, на скрежетавшие тормоза!
— И покрышек-то своих подлецу не жалко! — заметил как-то один из рабочих.
— А чего ему их жалеть? Деньги есть, дай бог жизни папаше!— отвечал другой.
Видя такое, люди с горечью говорили себе: «Нам-то в этом мире ничего не перепадёт!» Словом, Джамшида на заводе не любили и всегда старались — при случае — задеть его самолюбие.
Хозяйскому сыну очень льстило, когда его называли инженером.
— Господин Хошният…— обратился к нему в первый день его появления в цехе кто-то из заводских.
— Инженер Хошният! — высокомерно поправил тот.
На заводе об этом узнали, и теперь уж никто ни за какие блага не назвал бы его инженером. Отец называет его Джамшидом, а они будут звать Джамшид-ханом. Пускай себе злится.
Инженером они величали другого. Этот молодой человек, хоть и имел высшее образование и знал намного больше них, никогда этим не чванился, перед рабочими не заносился. Всегда был с ними на дружеской ноге. Если рабочий запарывал деталь, он не бранился. Посмотрит человеку в глаза, улыбнётся и скажет: «Ну вот, опять дружба врозь. Побольше сердца вкладывай в дело, дружок!» Это было его любимое выражение, и заводские, когда им случалось где-нибудь заказывать рагу из сердца и печёнки, обычно шутили: «А ну-ка, дружок, побольше сердца!»
Вернувшись из Европы, Джамшид задумал подружиться с инженером. Катал его на своей машине, водил по злачным местам. Как-то пригласил даже в «Шокуфе[163]», где оставил за вечер шестьсот туманов. Но однажды инженер под каким-то предлогом отказался сопровождать Джамшида и больше уже с ним никуда не ходил.
— Давай завалимся вечером в «Шокуфе»,— предлагал Джамшид.
— Нет, мне там не нравится!
— Скажешь тоже — не нравится. Ну тогда давай подцепим пару красоток и съездим всей компанией в Кередж,— не отставал Джамшид.
— Нет, не могу, у меня сегодня гости. Я обещал рано вернуться домой.
Не по душе инженеру были эти развлечения, пустая трата времени. Не говоря ещё о другом. Джамшид катал его на своей машине, сорил деньгами направо и налево, не скупясь.
— Начнёшь шарить по карманам, нашей дружбе конец! — говорил он, едва инженер пытался достать кошелёк.
Показной этой щедростью Джамшид думал купить инженера, рассчитывая, что тот станет ему не только помощником, но и муридом[164], вечно признательным и преданным, будет восхищаться им, его светскими манерами, умением водить машину и покорять женщин, разбираться в напитках — отечественных и заграничных. Ему хотелось повсюду таскать инженера за собой, чтобы ощущать своё превосходство. Всем своим поведением Джамшид как бы говорил: «Видишь, как я живу? Оба мы вроде инженеры, и учился ты столько же, сколько я, а может, и больше. Но тебе одному нет доступа в этот рай земной. Так будь же вечно мне благодарен за то, что я взял тебя за руку и ввёл туда!»
А инженеру именно это и претило. И «дружбы» их через неделю как не бывало. Инженер напрочь порвал с Джамшидом, и тот, видя, что уговоры напрасны, оставил его в покое. Но «неблагодарности» не простил.
— Рабочие забастовали,— сказал инженер.
— Знаю,— буркнул Хаджи.
— И что вы собираетесь делать? — спросил инженер.
— Что делать? — взвился Хаджи.— Вышвырнуть всех на улицу! Рабочий, у которого забастовки на уме, — не рабочий. От него что ни день жди новых фокусов!
— Но по закону вы не имеете права увольнять рабочих только за то, что они бастуют.
— Хм! Закон! ещё что скажешь? — Хаджи, злобно покосившись на инженера, пожал плечами.
— Да и вообще это нечестно!
— А честно останавливать работу?
— Но если они правы? Во всяком случае, с их точки зрения.
— Что ты предлагаешь?
— Неплохо бы выслушать их представителя. Путь изложат свои требования.
— Знаешь, не люблю я все эти собрания и игру в представителей,— заворчал Хаджи.— Уверен, ни к чему хорошему это не приведёт. Ну ладно, пусть присылают, посмотрим, какого дьявола им надо.
Инженер отправился в цех.
— Вы что, всерьёз решили не выходить на работу?
— Если выйдем, сами себя уважать перестанем!
— Хаджи собирается всех уволить…
— Пусть только попробует!
— Эй, парень! Думай, что говоришь. Вы ведь знаете, он на это способен! А за воротами завода тысячи людей только и ждут, как бы устроиться на работу и за половину вашей зарплаты. Лучше будет, если поладите с ним миром.
— Мы ведь не виноваты. Его ничем не проймёшь!
— Выберите представителя. Пусть пойдёт к хозяину и изложит ваши требования.
— Представителя?! — Рабочие насторожились. Уж не хитрость ли это? Но инженер успокоил их. Да и терять им, собственно, нечего. Вот только кого выбрать представителем? Они долго переглядывались. В конце концов все уставились на Шапура. Может, его и послать?
Шапур учился в школе, но потом ему пришлось бросить занятия и пойти на завод — временно, как он полагал. Он собирался скопить немного денег и продолжать учёбу, потому и не считал себя настоящим рабочим. Но собрать нужную сумму никак не удавалось, и пребывание его на заводе затянулось на неопределённый срок, а окончание школы и аттестат стали неосуществимой мечтой. Он был красноречив, говорил гладко и толково. Вроде бы выбор подходящий. Правда, иногда Шапура одолевали робость и нерешительность, свойственные школьниками или стеснительным юнцам. Единственным, кто вдруг вспомнил об этом, оказался Каве, он сказал:
— Хочешь пойдём к Хаджи вместе? Говорить будешь ты, я буду просто стоять рядом. А то, боюсь, как бы хозяин не обдурил тебя. Вдруг ты сробеешь, и придётся нам согласиться с ним.
Шапура слова эти вовсе не обидели, напротив, он даже обрадовался. Чувствуя локоть друга, он сможет держаться уверенней. Беспокойство, закравшееся было в его сердце, исчезло.
— Ну, что скажете?
— Посудите сами, Хаджи-ага,— начал Шапур.— На обед нам отведено всего полчаса. Лавки от завода далеко. За это время успеешь только сходить туда и обратно.
— Приносите еду из дому,— посоветовал Хаджи.
— Не получается, Хаджи-ага. Если б могли — приносили бы. Многие ведь у нас холостяки, дома не готовят. Иной, может, и сварит себе когда абгушт[165] на ужин. Да ведь суп на работу не возьмёшь. Его нужно где-то разогревать… А у нас и поесть-то толком негде.
— А чем плохо во дворе?
— Ну сейчас ещё можно во дворе обедать, а зимой, когда выпадет снег? В цехе пахнет краской, кругом стружка железная, грязь. Хочется хоть полчасика подышать свежим воздухом.
— Так что же, по-вашему, делать? — раздражённо спросил Хаджи.
— Ребята просят, чтобы вы пристроили к цеху небольшую столовую. Пусть там поставят столы и стулья, выберем кого-нибудь поваром…
— Не многовато ли просят ваши ребята? — с издёвкой протянул Хаджи.— Если я вас правильно понял, я должен для господ рабочих открыть кафе? Не так ли? Они желают небось бесплатных обедов и ужинов? ещё чего им угодно?
— Что вы! О бесплатном питании и разговору нет! — запротестовал Шапур.— Мы будем сами покупать продукты и платить повару. Об этом не беспокойтесь!
— Но ведь за столовую, столы и стулья придётся заплатить мне, из своего кармана! Разве нет?
— Верно. Но ведь другие хозяева платят,— отвечал Шапур.
— У других и доходы побольше. Может, им выгодно идти на такие затраты. А мне и так, чтоб не закрывать завод, приходится свои деньги доплачивать. Сбыт-то нынче какой!..— Хаджи-ага оборвал свою речь. Воцарилось молчание. — Ладно! — продолжил он после долгой паузы.— Передай им, чтобы перестали валять дурака и вышли на работу. Я что-нибудь придумаю.
Шапур вопросительно взглянул на Каве, однако лицо приятеля было непроницаемо. Тогда Шапур снова повернулся к хозяину.
— Хаджи-ага! Ребята просили передать, чтоб сперва вы что-нибудь придумали, а уж тогда они выйдут на работу.
Хаджи с трудом сдержал себя, хорошо зная: если рабочие что-то вбили себе в голову, они не отступятся. Он хотел было припугнуть Шапура, прикрикнуть на него: убирайся, мол, вон, молокосос! Ты ещё смеешь мне перечить! — но понял, что этого делать нельзя. Сейчас рабочие заодно и будут стоять на своём, поэтому ничего с ними не поделаешь. Единственный выход — кормить их обещаниями. Месяц, другой… За это время все забудется. У каждого ведь и своих забот предостаточно.
— Послушай-ка, парень,— начал Хаджи,— не могу же я прямо сейчас, в один миг построить столовую и накормить вас обедом. На все нужно время, средства нужны. Передай, чтобы шли на свои рабочие места. Скажи, Хаджи-ага, мол, согласен, все сделает, но надо дать ему хоть небольшой срок.
Шапур обрадовался и, вполне удовлетворённый, повернулся
было к дверям. Но тут Каве схватил его за руку. Все это время он стоял чуть-чуть позади Шапура, а теперь решительно шагнул вперёд.
— Хаджи-ага,— сказал он,— тогда обещайте, что, пока не будет построена столовая, вы не будете штрафовать рабочих!
— Ишь ты! — нахмурился Хаджи.— Чего захотел! Этак вы завтра, господа, явитесь на работу в полдень, а потом ещё будете три часа обедать!
— Да ведь я говорю только об обеденных штрафах! — сказал Каве.— Кто утром опоздал, того штрафуйте. А за обеденный перерыв буду я отвечать. Слово даю, что рабочие, как только поедят, сразу вернутся на рабочие места.
— Хм! — оскалился Хаджи.— Слово он даёт!.. Сам же первый небось и нарушишь порядок! Вам слово дать — все равно что помочиться под забором!
— Да если бы я был обманщиком, у меня бы давно завод вроде вашего был! — отвечал Каве.
Хаджи вскочил как ужаленный.
— Вон отсюда! Убирайся! Чтоб духу твоего не было! Пёс вонючий!
Каве хотел было что-то ответить, но Шапур потянул его за руку. Они вышли.
Шапур рассказал обо всем рабочим, а под конец добавил:
— Дело уже на лад шло, а Каве встрял и все испортил!
— Хаджи тебя просто надул, парень,— ответил Каве.— Уговорил, чтобы мы приступили к работе, а столовую он, мол, построит. А когда построит, он сказал? Он и дальше собирается водить нас за нос!
— Правильно! — поддержали рабочие.— Хаджи известный пройдоха!
— Да я не об этом. Просто Каве возьми да и брякни хозяину: «Если бы я был таким мошенником, как ты, давно бы имел свой завод!»
Все прыснули.
— Неужто правда? Прямо так и сказал?.. Молодец! Здорово! Решили, пока Хаджи не даст твёрдого обещания, к работе не
приступать. И сговорились во всем слушаться Каве. пришёл инженер.
— Ну что?
— Да ничего! Хаджи не согласен!
— Что же вы собираетесь делать?
— Опять же пока ничего!
— Боюсь, вам же хуже будет…
— Не волнуйтесь, господин инженер. А вы знаете, что Каве сказал Хаджи? «Если бы я,— говорит,— был таким же жуликом, как ты, давно бы собственный завод заимел».
— Молодцы! Язык у вас хорошо подвешен! — усмехнулся инженер, но в тоне его явно слышался упрёк.
Через час явился Джамшид. Увидев рабочих, которые «загорали» под забором, он нахмурился, но промолчал и поднялся наверх, в кабинет отца.
— Что происходит?
— Бастуют! Требуют, видишь ли, построить им столовую.
— Что же вы намерены делать?
— Да ничего. Надоест бузить — сами выйдут на работу.
— Й все?
— Ну, за сегодняшний день оштрафую их.
— Хм! Оштрафую! Ничего себе!
Джамшид снял телефонную трубку и набрал номер.
Прошло полчаса, и в заводские ворота въехали два серых джипа. В первом рядом с солдатом-водителем сидел полковник. Рабочие, пересмеиваясь, глядели, как водитель выскочил из машины, обежал её, открыл дверцу и вытянулся по стойке «смирно». Точь-в-точь заводная кукла.
Из второго джипа вышли четверо в штатском. Мрачно, не глядя по сторонам, они поднялись по лестнице. Один из штатских открыл дверь кабинета Хаджи и пропустил полковника вперёд. За ним вошли остальные. Солдат, оставшийся у джипа, достал сигареты и закурил.
— Оставайтесь здесь, не расходитесь! — обратился Каве к рабочим.— Ничего страшного, просто хотят нас припугнуть.
Минут через десять слуга хозяина, подававший гостям чай, позвал Шапура и Каве наверх. И хотя они ждали этого приглашения, сердца у них заколотились, лица побледнели. Не подавая, однако, вида, они встали со своих мест и оглянулись на товарищей, пытаясь улыбнуться. Но улыбка не получилась.
Хаджи сидел за письменным столом, а слева от него расположился полковник. Перед полковником стояла сахарница. Свой пухлый портфель он положил на стол. На тёмной поверхности портфеля белели два кусочка сахара. Чуть поодаль от полковника устроились четверо в штатском. Справа от отца сидел Джамшид, ближе к двери — инженер. Шапур и Каве остановились посреди кабинета.
— Вы чего дурака валяете? Спятили, что ли? Или вам жить надоело? — начал полковник.
Шапур в ответ смог пролепетать лишь:
— Господин полковник…
Каве понял: говорить и на этот раз придётся ему. Они с Шапуром были в одинаковом положении. Обоим было страшно. Оба знали, что ничего хорошего их не ждёт. Но Шапур помышлял лишь о том, как бы ему избежать неприятностей и поскорей унести отсюда ноги. А ну, как полковник прямо сию минуту встанет и ударит его по лицу! Перепугавшийся Шапур хотел только одного: снискать расположение полковника. До всего остального ему не было дела. Язык у него отнялся, он не мог вымолвить ни слова. Каве же думал о товарищах, ждавших его внизу. И старался, напрягая всю силу воли, не выдать страха, не обмануть доверия рабочих. Если он сейчас промолчит, товарищи поймут, что он струсил, увидят это по выражению его лица. Он понял: Шапур не захочет, не сможет ничего сказать. Говорить надо ему, Каве.
— Господин полковник,— начал он,— вы сами видели, как далеко отсюда торговые ряды. Обед для нас — чистое наказание. Всякий раз не укладываемся в перерыв, а Хаджи-ага отмечает опоздания и вычитает у нас из зарплаты штраф. Мы только просили построить столовую, и больше ничего.
— Надо было по-человечески поговорить с хозяином. Зачем же устраивать забастовку? — спросил полковник.
— Говорили уже, сколько раз. Все впустую. Хозяин только обещает, а делать ничего не делает,— отвечал Каве.
— Нет-нет, господин полковник! — вмешался Хаджи.— Дело тут вовсе не в столовой. У этого господина другое на уме! Заявил мне, представляете: «Будь я таким жуликом и проходимцем, как ты, давно имел бы не один, а два завода!»
— Так-так, молодой человек,— укоризненно покачал головой полковник.— У тебя, видно, от хорошей жизни голова кругом пошла? А может, и от глупости! Да ты сам понимаешь ли, что говоришь? Ну ладно. Хаджи вас на первый раз простит. Извинитесь перед ним и приступайте к работе.
— Если Хаджи-ага твёрдо обещает построить столовую! — сказал Каве.
— А это уж вас не касается! — отрезал полковник.— Тут самому Хаджи-ага и решать.
— Я дал ребятам слово и не могу его нарушить. Они, если захотят, пусть приступают к работе, я первым не начну,— заявил Каве.
— Что ж, тогда тебе придётся поехать с нами. Потолкуем обо всем, как говорится, по душам,— заключил полковник, поднимаясь со стула.
Слуга, который оставался все время в комнате, делая вид, будто собирает стаканы, скатился с подносом в руках по лестнице и рассказал о случившемся рабочим.
— А Шапур, значит, ни слова не промолвил? — переспросили они его.
— Нет, говорил только Каве.
— Тьфу!
Дверь распахнулась, и на пороге появился Шапур. Он выглядел так, словно только что встал с больничной койки: беспомощный, бледный, растерянный. Еле волоча ноги, он, не глядя в глаза
товарищам, прошёл в цех. Следом за ним спустился полковник вместе с четырьмя штатскими. Они повели Каве к джипу, а полковник направился к рабочим.
— Кто хочет работать, пусть идёт в цех. Остальным — скатертью дорога! А те, кто вздумает и дальше мутить воду, будут иметь дело со мной! Все ясно?
Люди молчали. Потом, поднявшись один за другим, нехотя побрели в цех. Через пять минут пришёл инженер.
— Увезли его? — спросил кто-то.
— Увезли.
— Нужно бастовать! Пускай выпустят Каве! — раздался чей-то одинокий голос.
— Хватит, ей-богу! Мало вам, что ли? Все хотите оказаться за воротами? — Инженер был зол. Он говорил быстро и сбивчиво. Того гляди ещё поколотит.
— А как же с законом о труде?..— начал один из рабочих, закуривая сигарету.
— Можешь помочиться на этот закон! — ответил другой.— Дай лучше закурить. Я прощаюсь с вами, ребята. Ухожу отсюда. Вот моё заявление. Передайте его этому подонку! Не желаю больше видеть его сволочную морду!
— А куда пойдёшь?
— Да все равно куда! Я везде себе на кусок хлеба заработаю. Чего ради мучиться здесь?!
Снова в цехе гудели машины, слышался грохот и лязг металла. Все молчали. И именно из-за этого многозначительного молчания пронзительный металлический скрежет особенно резал слух. Пожалуй, впервые шум раздражал рабочих, впервые им чудилось, будто из этого железа они куют себе цепи.
Раздался гудок на обед, и все по привычке бегом бросились во двор. А сверху, с лестничной площадки, на них взирал Хаджи. Под его ухмыляющимся взглядом сперва те, что вырвались вперёд, а потом и все остальные вдруг замедлили шаг. Бежать было уступкой хозяину. Спешка означала бы поражение рабочих и бесспорное его торжество.
— Пусть штрафует, пока душа у него через задницу не выйдет! — бросил кто-то.
Засунув руки в карманы, рабочие болтали, не спеша прогуливаясь по заводскому двору. Толковать было, собственно, не о чем, и они, не слушая друг друга, говорили все разом какую-то ерунду и неестественно громко смеялись. Потом те, кто принёс еду из дома, достали бутерброды и, сбившись в кружок, заговорили о Каве, прикидывая, что же им все-таки предпринять.
Многие предлагали:
— Давайте объявим забастовку!
Они были похожи на азартных игроков, которые, даже проигравшись в пух и прах, никак не могут забыть свой первый маленький выигрыш.
— Завтра не выйдем на работу. Так и заявим: не нужна нам столовая, пусть дерут с нас штрафы, все стерпим, лишь бы Каве вернулся…
— Только чур, ребята, если снова прикатит полковник, не пасовать! А то опять поплетёмся й цех гуськом!
— Ну, всех ему не забрать!..
— Верно, а если спросит, кто тут ваш представитель, скажем, мы, мол, сами себе представители! Нам адвокат ни к чему.
— Подлецом будет тот, кто переступит завтра порог цеха!.. Все повернулись к Шапуру, мрачно стоявшему в стороне. Он
успел уже пообедать и курил сигарету, делая вид, будто не слышит разговора. Все ждали, что Шапур подойдёт, скажет: «Простите меня, ребята, завтра я — с вами». Они нуждались в нем. Но он и не думал делать шаг к примирению. Стоял себе надутый, словно это они были в чем-то перед ним виноваты… Неизвестно ещё, как он поведёт себя на следующий день. Но каждый в душе надеялся: «Даст бог, завтра Шапур будет с нами!»
— Ты — представитель рабочих. Хорошо! Пусть так. Представляй их и дальше. Мы признаем тебя и окажем тебе поддержку. И Хаджи подскажем, чтобы он дал на это своё согласие. И в профсоюз тебя рекомендуем. Но при одном условии. Ты должен будешь обо всех разговорах, обо всем, что происходит на заводе, ставить нас в известность. Если знаешь среди рабочих заводил и смутьянов, назови их.
Кровь бросилась в голову Каве, он едва не ударил полковника по лицу. Но нет, нельзя!..
— Господин полковник,— с трудом, почти не слыша собственных слов, произнёс он,— я рабочий. С детства сам себя кормлю. Если меня на завод не возьмут, стану чернорабочим, буду таскать кирпичи, месить глину. Да лучше уж сводничеством промышлять, только… Только не тем, что вы предлагаете, господин полковник. На это я не способен. Совесть не позволяет!..
Полковник не стал его дальше слушать и нажал на кнопку звонка.
Окровавленный, истерзанный рухнул он на пол. Казалось, руки, ноги, ребра — все кости у него переломаны. Из носа текла кровь. Кружилась голова. Он был едва жив. Но это ещё не все. Будет хуже… Намного хуже… Они снова придут за ним. Раз, и другой, и третий… Пока он не согласится. Ему дали эту краткую передышку, чтобы он подумал и образумился. Страшная боль терзала все тело. С каждым вздохом в лёгкие впивались тысячи невидимых иголок. И все же он едва ли не чувствовал себя
счастливцем. Его оставили в покое. И мученья его хоть на время прекратились. Но мысленно он снова и снова представлял себе ту минуту, когда дверь опять распахнётся… Нет! Этого больше не вынести. Никогда ещё он не испытывал такого унижения — не стоял, подняв руки над головой и пряча лицо от ударов. Раньше, случалось, в драках ему доставалось, но и он отвечал ударом на удар. А теперь впервые били его, только его. И опять будут бить, пока он не согласится на их условия. Он мог бы покориться для виду и хоть на время отделаться от них, а потом от всего отказаться. Но нет. Это не выход! Однажды упадёшь в пропасть и уже не выберешься. Его не оставят в покое. Отыщут и в преисподней. А если слух о его предательстве дойдёт до рабочих, как он потом объяснит ребятам, что все это ложь? Посмеет ли он посмотреть им в глаза? Ладно ещё, если они просто плюнут ему в лицо. А ну, как, завидя его, оборвут разговор и станут с улыбкою ждать, покуда он не уйдёт прочь? Будут обдумывать, взвешивать при нем каждое ничего не значащее слово. Будут избегать его и сторониться, как прокажённого. Нет, так он возненавидит самого себя! Лучше уж претерпеть все и незапятнанным возвратиться назад к товарищам! Вспомнив их ободряющие взгляды и улыбки, он позабыл на время перенесённые муки и издевательства.
А что, если ему и впрямь переломали все кости, искалечили на всю жизнь? Или это случится в следующий раз? О да, друзья пожалеют его. Пожалеют — и забудут. И придётся ему побираться на улицах, на базарах, просить подаяния на автобусных остановках, у кинотеатров, выставляя напоказ изувеченные руки и ноги. Можно было б, конечно, сказать полковнику «да» и потом сразу уехать куда-нибудь, где его никто не знает. А мог бы он и вовсе ни на кого не доносить. Или, если они будут требовать сведений, сказать, что на заводе, мол, нет неблагонадёжных и ни от кого не услышишь крамолы.
Ему показалось, будто кто-то нашёптывает ему на ухо эти слова. Нет, даже прислушиваться к этому голосу — предательство, подлость и обман! Он в ярости сплюнул на пол, и тут же острая боль пронзила все тело, он застонал. Если он и уедет куда-то, где прежде его никто в глаза не видел, его вина, его падение будут ещё очевиднее. Эти подонки зря людей не вербуют и денег на ветер не бросают. О нет, это не простодушные новички, которые не могут стребовать со своей жертвы то, что им надо. Нечего и надеяться внушить им, будто на заводе тишь да гладь. Это бесполезно. Уж кому-кому, а им-то известно, что повсюду, в любом месте, где соберутся хотя бы трое, пусть только для того, чтобы пропустить стаканчик или перекинуться в картишки, все равно что-то «такое» говорится. И если чуть-чуть отпустить поводья, слова эти зазвучат громче и внятнее. А там от слов недалеко и до дела. Вот почему они никому и никогда не дадут послабления.
Стоило Каве собраться с мыслями, ему становилось ясно, в какую ловушку он угодил. Точнее, он стоял перед капканом, а вокруг простиралась заросшая колючками пустыня с бездонными провалами, готовыми тотчас поглотить его. И если он не хочет очутиться в пропасти, надо идти прямиком по колючкам, решительно и смело. Лучше вынести любую боль, ведь выбор только один: дорога меж язвящих шипов или пропасть. Порой он пытался отвлечься от чёрных мыслей, думать о друзьях, о ребятах, ждавших его на заводе…
Шапур жил вместе с родителями. Семья была многодетной. Отец, старый рабочий, едва мог прокормить её, но Шапур почти всю свою получку тратил на себя. Он никак не мог привыкнуть к той жизни, которую вели другие рабочие, и одеваться как они. У него было два костюма — один будничный, другой выходной. Каждый день он выкуривал пачку сигарет, причём не таких, какие курили ребята в цеху, нет — он признавал только дорогой импортный табак. Он не желал отказывать себе ни в чем. Если обед дома был ему не по вкусу, он хмурился, недовольно ворчал и отправлялся в ресторан.
У него было много знакомых женщин — и вполне приличных, и дурного поведения. Но недавно он познакомился с девушкой, которая отличалась от всех остальных, как небо от земли. По крайней мере ему так казалось. Может быть, потому, что она сумела найти путь к его сердцу. Или потому что она в отличие от других не позволяла ему ничего лишнего. Во всяком случае, он считал её своей невестой и твёрдо решил на ней жениться. Дело стало только за жильём. Он все время думал о любимой. И вечерами перед сном, предаваясь мечтам о далёких путешествиях, о весёлой и лёгкой жизни, он то и дело возвращался мыслями к своей девушке. И с этими мыслями засыпал.
Но сегодня он думал о Каве, и размышления эти не давали ему покоя. Да, он поступил подло, он виноват в том, что Каве арестовали. Где сейчас Каве? Что с ним?
Завтра Шапур должен загладить свою вину. Да и ребятам без него не обойтись. Ведь завтра их опять могут запугать, и они снова потянутся друг за другом в цех. Надо кому-то выйти и сказать: «Баста! Работать не будем!» И они поддержат вожака, не пойдут к станкам. И человеком, который сделает это, будет он, Шапур. Больше некому!
А что потом? Опять хозяин позвонит по телефону. Снова явится полковник. И на этот раз увезут его. А ребята небось, как сегодня, оплошают и выйдут на работу. Какая тогда польза от того, что его арестуют? Может быть, потом отыщется новый вожак, и вся история повторится сначала. Но есть ли в этом хоть какой-нибудь смысл? Нет, здесь явно что-то не так. В чем-то он ошибается. Но в чем? Додуматься он никак не мог.
Заснуть ему тоже не удалось. Он курил одну сигарету за другой и размышлял, пока не стало светать.
«Зачем,— думал он,— лезть на рожон? К чему, как говорится, здоровую голову обвязывать платком?..» Такой вывод он сделал для себя уже под утро, на исходе долгой бессонной ночи. Конечно, он понимал, что это самообман и, если трезво разобраться, он просто трусит. «Ну да,— говорил он себе,— я боюсь. Боюсь лишиться спокойной жизни, свободы, невесты… Кто мне докажет, что я не прав? Это ведь не пустяк!»
Всю жизнь он искал и наконец нашёл то, что наполнит смыслом его пустое, никчёмное существование. Для него весь мир заключался теперь в этой женщине. Утратить её значило потерять все. И каким же надо было обладать мужеством, чтобы пойти на такую жертву! В глубине души он понимал, что верна пословица, говорящая, что невелика заслуга принести дар гробнице имама случайно пролитое лампадное масло. Но был не в силах поступить иначе. А может, причиной всему был даже не страх? Душевная апатия, нежелание ломать привычный ход жизни. Он не хотел поступиться ничем: ни хорошим обедом, ни спокойным сном, ни даже одной-единственной сигаретой. Его бросало в дрожь при мысли о том, что ему грозит каталажка и голод или по меньшей мере тюремная баланда. Там не будет ни одеяла, ни матраца, и спать придётся на голом полу…
Когда на следующее утро Шапур пришёл на завод, все были уже в сборе. Он запаздывал и был не в духе, понимая, что обманывает ожидания товарищей и — это ли не подлость? — сводит на нет все их усилия. Но побороть себя, подойти к ним и сказать: «Я с вами!» — не мог.
Опустив голову, он прошмыгнул в цех. Рабочие молча наблюдали за ним.
— Трусливый подонок! — крикнул кто-то ему вслед.
— Да будет вам! — послышался голос с другой стороны.— Дело-то наше гиблое! У всех семьи, дети! Зря только лезем в петлю!
— Никто вас не держит! Катитесь на все четыре стороны! — резко бросил в ответ кто-то из молодых.
— Ну и пойдём! Вас не спросим!..
— Проклятье на ваши головы! подошёл инженер Хошният.
— Все бастуете?
— Пока не освободят Каве, мы работать не будем! Ладно уж, откажемся от столовой! Чудес ждать нечего!
— Черт побери! Опять нарываетесь на неприятности? Каве сам виноват. Нечего было упрямиться! А теперь мы с отцом уже ничем ему помочь не можем.
— О чем же вы думали, когда отдавали его в руки этого негодяя?
— Да мы-то тут при чем? Он сам себе вырыл яму… Ладно, я повидаюсь ещё раз с господином полковником, поговорю. Может, смогу что-нибудь сделать. А столовую для вас обязательно построим.
Хошният говорил непривычно мягко, но в словах его не чувствовалось искренности. Что-то тут было нечисто…
— Пошли, ребята, бесполезное это дело! — крикнули в толпе.— Станем артачиться — только навредим Каве.
Рабочие нехотя разбрелись по местам. Тяжёлым камнем оседала в их душах горечь поражения.
Каве объявился лишь через несколько месяцев. И увидел его только Акбар — он всегда уходил с завода последним: задерживался, чтобы помыться и привести себя в порядок. Рабочие считали это чудачеством и подшучивали над ним.
Сначала Акбар не узнал Каве, так тот похудел и осунулся. А узнав, настолько испугался, что смог лишь воскликнуть: «Каве!» И тотчас обнял его мозолистыми ручищами и поцеловал.
Акбар, хоть и был молод, в жизни всякого насмотрелся, и разжалобить его было не так-то просто. Но, глядя на Каве, он едва сдержал слезы. Куда подевался прежний Каве, давний его приятель?! Лицо все в пунцово-красных рубцах, словно его сперва искромсали ножом, а после зашили кое-как. Двигается с трудом, точно тяжелобольной.
— Ну как ты? Что делаешь? Когда тебя выпустили?
— Да недавно. Пока вот нигде не работаю,— отвечал Каве.
— Что?! — воскликнул Акбар.— Недавно?! А Джамшид-хан говорил, будто ты давно уже на свободе. Был, мол, отпущен через неделю после тех событий и устроился на работу где-то в другом месте. Он вроде сам помог тебе устроиться и из тюрьмы вызволил. Ах мерзавец! Но почему ты сразу не пришёл к нам?
— Мне не разрешают появляться в этих краях… Но я соскучился по ребятам. Хотел попрощаться с ними. Собираюсь уезжать отсюда.
— Приходи завтра.
— Нет, не могу. Билет уже купил. И потом, если они что пронюхают, мне несдобровать. Прицепятся, мол, опять пришёл воду мутить. Ты уж за меня попрощайся со всеми.
— Да хорошо ли так?
— Ничего. Может, ещё и увидимся.
Оставшись один, Акбар почувствовал, что все у него в душе перевернулось. Вряд ли он смог бы толком объяснить, что с ним произошло. Но одно стало ему ясно: мир полон подлости и грязи и на каждого честного человека приходится сотня подонков.
И все рабочие, узнав про Каве, чувствовали то же, что и Акбар. Их мучило раскаяние. Они не могли больше сидеть сложа руки. Надо было сделать хоть что-нибудь! И вот тут вдруг все на заводе разладилось. То машины ни с того ни с сего останавливались или работали с перебоями. То под пресс почему-то попадали готовые изделия и сплющивались в лепёшку. Или неожиданно прекращалась подача электроэнергии, и, пока выясняли причину, рабочие, усевшись под забором на солнышке, не спеша курили и весело болтали.
Потом в один прекрасный день лимузин инженера Хошни-ята угодил в пруд рядом с заводом. Говорили, будто всему виной подгнившие деревянные мостки. Но рабочие, узнав об этих разговорах, хохотали до упаду. Давно уж они не смеялись с таким удовольствием, хотя здесь вроде ничего смешного и не было. Потом они с выражением притворного сочувствия на лицах пытались — не раз и не два — вытащить машину. Когда её наконец извлекли из пруда, она была вся исцарапана, краска облезла, а на кузове красовалась впечатляющая вмятина.
Но им все казалось мало. Их обуревала жажда мести. И вот, придравшись к какому-то пустяку, они набросились на Шапура. Он понимал, что его могут избить до полусмерти. Впрочем, Шапур был не из тех, кто покорно подставляет себя под тумаки. Он всегда умел постоять за себя. И рабочие, в том числе и Акбар, естественно, ждали от него отпора. Но тут, едва они накинулись на него, он вдруг покорно опустил руки — словно осознал нечто… Бывало, и раньше заводские затевали драку, а прочие, видя, что их не разнять, отступались, и противники колотили друг друга изо всех сил. Обычно они скоро уставали, запал проходил, и тут их начинали мирить. А иногда и посторонних усилий не требовалось. Драчуны целовались, смывали кровь с лиц и мирно расходились. Шапур и сам не раз попадал в такие переделки, особенно поначалу, когда все считали его маменькиным сыночком и ему приходилось опровергать это мнение с помощью кулаков. Но теперь все было иначе. После первых же ударов он подумал: «С чего это они кучей навалились? И почему никто не вступится? А Акбар-то с какой злобой бьёт!»
И правда, Акбар, казалось, в каждый удар вкладывал ненависть. Как только Шапур понял это, он перестал сопротивляться. Стоял и смотрел прямо Акбару в лицо. Тот невольно разжал кулаки, ощутив неловкость и стыд. Нет, он не мог бить беззащитного, будь тот даже подлецом или кровным врагом. Остальные тоже застыли в нерешительности.
— Бей! Чего же ты? — крикнул Шапур.
Акбар плюнул ему под ноги, утёр рот и, словно коснувшись чего-то нечистого, вытер руку о брючину.
— Знаю! Знаю, за что вы мне мстите! — сказал Шапур.— Нашли о чью голову кувшин разбить, на ком злобу выместить за собственное малодушие! То-то, гляжу я, вы обедаете в новой столовой! Видать, верх взяли над Хаджи и его щенком!
— Да если бы ты не сдрейфил, не подвёл нас, все пошло бы иначе! И Каве, бедняга, не угодил бы в беду.
Упоминание о Каве вновь разожгло их гнев. ещё слово — и они опять бросятся на Шапура. И все же он не смолчал:
— Ха! Я один, а вас много. Что я один-то могу, если вы все вместе не сумели Каве защитить? Сами предали его, промолчали, а теперь хотите меня во всем обвинить? Почему же, спрашивается, вы пошли за мной, а не за Каве? Молчите?
И тут они, впервые осознав до конца случившееся, устыдились.
— Ясное дело! — В голосе Шапура звучала скорее не злость, а жалость.— Вы трусы! Боитесь за себя, за свою шкуру!
Он повернулся и не спеша зашагал к проходной. Рабочие, виновато понурясь, молча разошлись по местам. Посмей раньше кто-нибудь назвать их трусами и шкурниками, они быстро разделались бы с ним. Но что-то в словах Шапура их остановило.
А он сам ужаснулся тому, что сказал, поэтому и ушёл прочь. Он должен был остаться наедине со своими мыслями, сам во всем разобраться. Если другие эгоисты и трусы, значит, и он такой же! Нет, не такой же — он хуже их! Они только смалодушничали, а он — предал. Предатель!.. Страшно было даже подумать о себе такое. Шапур словно вдруг обнаружил у себя тот же самый неизлечимый недуг, жертвы которого раньше вызывали у него сострадание и отвращение. Нет! Нет, он никого не предавал. Просто оробел в трудную минуту. Это ведь, ещё не предательство. Просто нерешительность, эгоизм. Разница, увы, не так уж и велика. Как ни крути, все одно низость. Пусть не предательство, шаг к предательству. В другой раз он предаст. Предаст товарища! Он не обиделся на Акбара и на других ребят. Он их прекрасно понял. Главная вина лежит все же на нем. Кто, как не он, указал им лазейку для бегства, да ещё и первым воспользовался ею? А они, как бы застряв на полпути, воздали ему теперь сполна за «добрый пример». Наверно, и он на их месте поступил бы так же. И почему, спрашивается, именно на его долю выпали все эти душевные терзания?! Они страшнее побоев. Нет, он не виноват. Просто его попутал злой дух. Так бывало в детстве, когда он, всеми силами души противясь искушению стащить монетку или конфету, вдруг обнаруживал конфету у себя во рту, а монету — в кулаке. И не мог понять, как же это случилось.
Он должен изгнать дьявола. Как быстро он, сам того не заметив, скатился вниз по наклонной плоскости. Он обязан теперь проделать обратный путь — шаг за шагом. Окружённый угрюмой стеной одиночества, он уже сделал первые шаги. Боль терзает его душу. Воспоминания о Каве неотступно преследуют его. И наконец, сегодняшний случай. Горький опыт будет ему хорошим уроком.
На следующее утро Шапур пришёл на завод раньше всех. Он стоял у входа в цех, сунув руки в карманы, и смотрел на заводские ворота, словно ожидая кого-то. В цех вошёл Акбар с приятелями. Они громко разговаривали и смеялись. При виде Шапура рабочие остановились и умолкли. Шапур, улыбаясь, сделал шаг и протянул руку:
— Здравствуй, Акбар!
Акбар невольно протянул в ответ руку. Потом хотел было отдёрнуть её и пройти мимо. Но, взглянув на Шапура, передумал. В прямом и ясном взгляде Шапура не было и следа подавленности, прежней отчуждённости. Акбар все понял. Друзья пожали друг другу руки, потом обнялись.
Мы знали друг друга с детства. Нельзя сказать, чтобы он был мне неприятен, скорее вызывал жалость. Большой, нескладный, голова с острой макушкой похожа на дыню, на одной стороне которой выдолблены глаза, брови, рот и нос. Крупные невыразительные глаза всегда красные, будто он только что проснулся. Взгляд угрюмый, исподлобья — словно он обижен на весь мир. Морщинистая шея, кривой полуоткрытый рот (наверно, поэтому он шепелявил).
Однажды, я был тогда ребёнком, его мать, ломая руки, выбежала из дома.
— Ками, сыночек мой, убился! Насмерть убился! — вопила она.
Его звали Камбизом.
Тут же вызвали «скорую помощь» — у них был телефон,— и беднягу отвезли в больницу. Он свалился с лестницы. В больнице Ками пролежал месяцев шесть. Несколько раз ему оперировали ногу, но она все время срасталась неправильно. Когда он наконец вышел из больницы, заметно выросший и располневший, левая нога была у него короче.
В то время ему исполнилось двенадцать лет. В их семье было пятеро детей: четыре дочери (одна из них замужняя) и Ками— самый младший и единственный сын. Когда его мать отлучалась куда-нибудь, он приглашал нас к себе. Мать Ками никогда не ругалась, но почему-то мы боялись её. Нам больше нравилось приходить, когда Ками оставался один. Его комната была завалена игрушками, какие нам и не снились: заводные машины всех калибров, два самолёта, корабль, электрическая железная дорога с рельсами, протянутыми по всей комнате, чудесным мостом и двумя настоящими туннелями. Все эти игрушки ему присылали с разных концов света: электрическую железную дорогу — из Франции, корабль — из Германии, самолёты — один из Америки, другой из Японии. Мы только от Ками и узнали, что существует какая-то разница между всеми этими странами. У него был «волшебный фонарь», и он показывал нам слайды с прекрасными видами и архитектурными памятниками. Они нам очень нравились.
Все эти сокровища были в беспорядке разбросаны по комнате. Ками надоели игрушки. Равнодушен он был и к альбомам с фотографиями и цветными открытками, ради которых мы готовы были умереть.
Как-то из Лондона ему привезли мозаику, из которой, проявив изрядное терпение и настойчивость, можно было составить портрет Георга V. Но Ками не обладал ни тем, ни другим. Когда однажды мы составили портрет, он пронумеровал каждый кусочек, и с того времени, чтобы сделать картинку, ему достаточно было расположить их по номерам.
Единственное, что Ками любил,— это кататься на велосипеде и качелях, не покупных детских качелях с сиденьем, а на самодельных, которые соорудили для него на высоком ветвистом дереве. Он раскачивался на них, стоя и подлетая так высоко, что доставал головой до веток. Мы визжали от ужаса, а он не обращал на нас никакого внимания. Был у него и роскошный подростковый велосипед, предмет нашей зависти и восхищения.
Ками охотно разрешал играть своими игрушками, а иногда и дарил их.
— Нравится? Дарю! — говорил он. Но велосипеда никому не давал даже на минутку.
Он гонял по улицам и переулкам с такой скоростью, что у нас, глядя на него, кружилась голова. Несколько раз он чуть было не попал под машину. А однажды сбил рабочего, который не успел отскочить в сторону. Беднягу так скрутило — даже выругаться не мог. В конце концов пришёл слуга и увёл обоих вместе с велосипедом.
В доме у них всем заправляла мать Ками, высокая, краснощёкая толстуха в очках. Отец, в противоположность ей, был маленький, плюгавый и невзрачный. О такой паре говорят — слон и шавка. Но крикливая мать, грозная только с виду, была безобидна, как овца, которая только и знает, что блеет. Отец же, хитрец и пройдоха, действуя тишком и молчком, жил в своё удовольствие и не отказывал себе ни в каких земных наслаждениях.
Родители, вероятно чувствуя свою вину перед калекой сыном, старались превзойти друг друга, потакая ему. Каждое желание Ками, самое вздорное, беспрекословно выполнялось. Отца и мать побуждали к этому разные причины. Мать дала тайный обет посвятить себя сыну до конца своих дней. Отец, богатый торговец, как будто стремился возвести стену из игрушек между собой и ним, чтобы отгородиться ею от неполноценности своего ребёнка, которая могла омрачить радость его беспечного существования.
Открытие в нашем переулке магазина, где продавались и давались напрокат велосипеды, стало для нас, мальчишек, настоящим праздником. Теперь, накопив денег, мы могли раз или два в неделю взять там велосипед. Брали обычно один на двоих — так получалось дешевле — и спорили до хрипоты, кто кого будет катать. Гоняли по улицам всей компанией. Ками был опытней нас и потому всегда ехал первый. Но какова была его радость, когда в том же магазине появились ещё и мотоциклы и хозяин согласился и их давать напрокат. Однажды я встретил Ками на мотоцикле. Он сиял от счастья. Нам же оно было недоступно. А когда наконец возраст и капиталы позволили и нам брать напрокат мотоцикл, у Ками уже был свой собственный. Но теперь он не сводил глаз со снующих по улицам автомобилей всех марок и цветов.
К этому времени наша компания распалась. Одни продолжали учёбу, другие пошли работать. Мы разъехались и потеряли связь друг с другом.
И вот, много лет спустя, я случайно встретил Ками. Узнать его было нетрудно: то же перекошенное лицо, взгляды исподлобья. Мы разговорились без тени отчуждённости, возникающей обычно после долгих лет разлуки. Ками был на машине и по тому, как уверенно он вёл её, было видно, что иметь автомобиль ему не в диковинку. Мы отправились в ресторан, и он сразу дал мне почувствовать, что я его гость. Возражать было бесполезно. Ками щедро заказывал вино и закуски и много пил. Первое, что бросилось мне в глаза,— безукоризненность его одежды, резко контрастирующая с уродливой внешностью. Великолепный костюм, сорочка, красивый галстук, изящные туфли — все свидетельствовало о хорошем вкусе. Ками жадно расспрашивал меня, как будто боялся встречных вопросов. Когда мы достаточно выпили, он закурил и умолк.
— А ты-то как? Как твои дела? — спросил я, чтобы прервать молчание.
Видимо, он и сам понял, что от ответа на этот вопрос не уйти, что придётся рассказать о себе. А может быть, в глубине души он хотел этого. Наверное, он был одинок и жаждал кому-нибудь исповедаться.
— Да ничего. Все по-прежнему,— ответил он с улыбкой.— Болтаюсь без дела. Немного учился, дважды был в Европе, но больше двух недель не выдерживал. Меня хотели отправить в Америку, но я отказался. Страшно даже подумать о том, чтобы жить там. Ты ведь знаешь, я не могу обеспечить себя. А радостей в жизни у меня никаких нет. Ну пошли!
Я пожалел, что он прервал свой рассказ. Мы сели в машину, и он поехал в сторону Шемрана. Видно, просто хотел растянуть время и выговориться за рулём, чтобы я не видел его лица. И я охотно предоставил ему эту возможность.
— Как ты думаешь, сколько машин я уже сменил? Я и сам точно не помню. Шесть или семь. Я стал ездить на машине ещё школьником. Хотя и без прав — рядом сидел шофёр. В детстве все мои прихоти неукоснительно исполнялись. Я катал друзей, пил и гулял. Начали мы с Шахре-ноу[166], а потом стали приставать к женщинам прямо на улице. Все это я рассказываю тебе только для того, чтобы ты понял, что и плотские мои желания тоже немедленно удовлетворялись. Приятельницы утешали мать: «Ничего, женится, все пройдёт». Они думали, что меня волнует только это.
Помню, как я впервые решил один, без друзей, подцепить женщину. Притормозил возле одной. Она остановилась, взглянула на меня и с воплем: «Ой, не приведи господь!» — перебежала на другую сторону улицы. Я растерялся, не поняв сначала, в чем дело. А вернувшись домой, бросился на постель и зарыдал. Я знал, что безобразен и хром, но не хотел признаваться в этом даже самому себе. В тот день я понял, что мои деньги, машина, вся эта мишура ничего не значат. Когда я приходил вместе с друзьями, женщины, видимо, думали: «Черт с ними, придётся вытерпеть и этого урода, зато хорошо заплатят».
Мои молоденькие кузины обычно набивались ко мне в машину шумной стайкой, заставляя возить их по городу и угощать в ресторанах и кафе. Они охотно принимали мои подарки, но ни одна не оставалась со мной наедине. Я был для них просто шофёром и терпеливо сносил их насмешки. И все же, несмотря на все мои неудачи, я не терял надежды и ухаживал за женщинами — может, из упрямства, может, из чувства уязвлённой гордости, а может быть, потому, что не мог не мечтать о любви.
Однажды я увидел на улице молодую женщину, красивую, изящно одетую. Она была в больших тёмных очках и, может быть, поэтому как следует не разглядела меня. Во всяком случае, немного поломавшись, она села в машину. Мне даже удалось условиться с ней о встрече. Я был счастлив. Со мной заговорили! Мне улыбнулись! А самое главное, изъявили желание продолжить знакомство!
Два дня ожидания казались мне вечностью. Чтобы как-то убить время, я сел в автомобиль и помчался по шоссе, ведущему за город. Я бешено гнал машину. Несколько раз чуть было не попал в аварию. Потом одумался, поехал медленнее, но я почти ничего не видел перед собой, управлял машинально. Наконец сигналы встречных автомобилей вывели меня из забытья. Я был на середине перекрёстка и ехал на красный свет. До сих пор помню каждое мгновение тех дней. Чтобы не наскучить тебе, скажу лишь, что моё волнение, моя признательность, моя благодарность этой женщине — как хочешь назови это чувство — навели меня на мысль сделать ей подарок. Я готов был купить несколько подарков, если бы это не считалось плохим тоном. Я зашёл в ювелирный магазин и выбрал изящный, дорогой браслет французской работы. Продавец, увидев моё страстное желание купить его, заломил баснословную цену. Но мне не хотелось торговаться. Это было оскорбительно для моих чувств. Наконец наступил день и час нашей встречи. В довершение всех моих мучений я приехал на полчаса раньше. Но вот дверца машины открылась, и я услышал:
— Здравствуйте, ага!
Повернувшись, я увидел её улыбающееся лицо. Она впорхнула в машину и захлопнула дверцу. Я ехал куда глаза глядят.
— Куда мы направляемся? — спросила она.
— Поедем в Кередж! — предложил я.
Когда хотят соблазнить женщину, всегда везут её в Кередж. Но у меня не было никаких дурных мыслей, я просто мечтал побыть с ней наедине — чем дальше от людей, тем лучше. Я готов был ехать хоть на другой конец света.
— Хорошо! — согласилась она.
Когда мы вырвались на шоссе, я достал из кармана футляр с браслетом и протянул ей.
— Что это? — спросила она и, раскрыв футляр, вскрикнула: — Боже, какая прелесть! Ты купил это своей жене?
— Я не женат, это тебе!
— Неужели мне?
— Да!
— Спасибо! Большое спасибо! Но зачем так тратиться!
— А если бы у меня была жена,— перебил я её,— ты поехала бы со мной?
— Конечно! А что тут такого? её ответ меня покоробил.
Доехав до Кереджа, я остановил машину и пошёл в магазин за покупками. Только тут я понял, какую совершил оплошность. Сейчас она увидит все моё убожество, заметит, что я хромаю. Но женщина, не та, что сидела рядом со мной, а та, что я создал в своём воображении, должна была принимать меня таким, каков я есть, и ничто не могло поколебать её расположения ко мне.
Я нашёл тихое, живописное местечко на берегу ручья. Мы были почти незнакомы, не знали, о чем говорить, и поэтому стали задавать друг другу обычные в подобных случаях вопросы: где живёте, чем занимаетесь… Через два часа она знала обо мне буквально все. Я же из её уклончивых ответов понял только, что она из бедной семьи и вынуждена была рано выйти замуж за первого встречного. То ли она развелась с ним, то ли собирается развестись— было как-то неясно. Во всяком случае, она утверждала, будто давно рассталась с мужем и будто он ни на что не способен. Как ты думаешь, что она имела в виду?
— Совсем не то, что ты предполагаешь,— ответил я.— Иначе она бы постеснялась так откровенно говорить об этом. Знаешь, у женщин свои представления о хорошем муже. Бедняга должен быть безупречным во всех отношениях — молод, красив, остроумен, к тому же иметь хорошую должность и, самое главное, страстно любить свою жену. Страстно, по их пониманию.
— А если мужчина не имеет всех этих достоинств?
— Во всяком случае, он должен стремиться к совершенству. А если он погряз в заботах и не обращает внимания на свою внешность, значит, он ни на что не способен.
— Как бы то ни было, я понял, что она, так же как и я, ищет друга, и очень обрадовался этому. Мне хотелось знать, что она думает обо мне. Но я боялся спросить. Кажется, она тоже о чем-то хотела разузнать, но не решалась. Я знал, зачем привёз её в этот заброшенный, тихий уголок Кереджа. Но что-то меня останавливало. Она спокойно и покорно ждала, вероятно считая это моим правом, а может быть — своим правом. Но я вовсе не стремился воспользоваться им. Я держал её по-детски пухлую ручку в своей руке и только один раз поцеловал её. Это я-то, исходивший Шахре-ноу вдоль и поперёк, исколесивший все тегеранские улицы в поисках женщин! Я превратился вдруг в застенчивого мальчика. Но это было восхитительно! Я напоминал заядлого пьяницу, которому вино до сих пор не приносило ничего, кроме головной боли. Но вот наконец ему попался прекрасный напиток, который лишь приятно пьянит, и ему вовсе не хочется потерять меру и опять очнуться с головной болью. Ты не представляешь себе, как нам было хорошо в тот день! В город мы вернулись только вечером. Я, как ребёнок, не знающий удержу, пригласил её в кино. Вопреки моим опасениям она согласилась. Это было для меня неожиданностью. Мы могли ещё два часа быть вместе.
Но хватит. Эти подробности тебе, должно быть, неинтересна. Короче говоря, наши свидания продолжались. Я покупал ей подарки в знак благодарности, восхищения, поклонения. Она была молода, красива и могла найти возлюбленного лучше меня, несравненно лучше, но пожертвовала собой ради меня. Как-то я даже сказал ей об этом. Подарки были для меня своего рода предохранительным клапаном. Они давали выход моему стыду и тоске.
— А что же тебе подарить? — спрашивала она.
— Ты уже сделала мне самый прекрасный подарок на свете!
— И все-таки,— улыбалась она,— что тебе подарить?
— Свою фотографию, тысячу фотографий,— ответил я.
Но она так и не подарила мне ни одной. Все говорила, что у неё только старые, что хочет сфотографироваться заново. Лёжа на кровати в своей комнате, я представлял на противоположной стене её портрет, видел улыбку, которая сводила меня с ума. Я часами смотрел на стену и думал о любимой. Стал редко выходить из дома — только на свидания с ней. Я менялся на глазах. Чувствовал себя сильным, жизнерадостным. Мои физические недостатки теперь не имели никакого значения. У меня были грандиозные планы. Я собирался поехать с ней в Европу, Америку. Думал— будем жить вместе, я начну учиться. До встречи с ней одна мысль о книгах вызывала у меня отвращение — так же, как и сейчас. Но в то время я жаждал учиться — не ради того, чтобы зарабатывать деньги и разбогатеть, нет, мне хотелось быть лучше, знать больше, стать достойным её. Я день и ночь строил свой воздушный замок, возводил этаж за этажом, пока однажды этот великолепный дворец не обрушился на меня всей своей тяжестью…
Мы уже давно стояли на обочине дороги. Дым от сигареты густым туманом окутал салон автомобиля. Казалось, Камбизу нужна была эта завеса, чтобы избежать моего взгляда. Он бросил сигарету и, вцепившись двумя руками в руль, напряжённо всматривался в шоссе, словно вёл машину по опасной дороге и боялся, что тяжёлый грузовик врежется в него.
— Игра была кончена,— продолжал он,— загадка решена. Как-то она не пришла на свидание. Я сходил с ума, чувствовал — что-то произошло. Я не знал её точного адреса и целую неделю бродил по кварталу, где она жила, пока наконец не отыскал её. Она не оправдывалась и не лукавила, не просила прощения и не пыталась обмануть меня.
— Я боюсь встречаться с тобой — муж обо всем узнал,— сказала она честно.
При слове «муж» мне показалось, будто на меня обрушилась тяжёлая скала.
— Разве у тебя есть муж? Ведь ты сказала, что вы развелись?
— Я солгала… Не хотела говорить правду,— ответила она со смехом.
Я молчал — несколько минут, а может быть, часов, не знаю. Мне хотелось плюнуть ей в лицо, вытолкнуть из машины… Но я не смог этого сделать, ведь я любил её. Это безумие, ребячество— как хочешь назови,— но я любил её. Наконец, сделав над собой усилие, я сказал:
— Разведись с ним!
— Что за глупости! Зачем?
— Мы поженимся! Она расхохоталась.
— Поженимся? С тобой, дорогой? А чем плох мой муж?
— Ты же сама отзывалась о нем дурно!
— Во всяком случае, он лучше многих других!
Как я потом понял, она лишь из приличия не высказалась откровенней. Я же, болван, все ещё пытался выбраться из водоворота, который затягивал меня все глубже и глубже.
— Разве ты не любишь меня?
— Тебя? Конечно, нет!
— Так все это время ты мне врала? — возмутился я. Оскорблённая до глубины души, она воскликнула:
— Если бы не побрякушки, что ты мне дарил, я бы ни минуты с тобой не осталась! А ты возомнил, будто я в восторге от твоей перекошенной морды?! Да от твоих прикосновений меня бросает в дрожь! Благодари бога, что он дал тебе богатство!
Все это она выкрикнула мне в лицо с беспощадным цинизмом, уже не заботясь о приличиях. Что же до меня, то даже после того, как мы расстались, мне не хотелось думать о ней плохо, не хотелось пачкать светлые воспоминания о счастье. Но она сумела отнять у меня все, даже возможность вспоминать о ней с радостью. Ведь она могла сказать, что не любит меня, что я ей не нравлюсь. Но зачем было втаптывать меня, а заодно и себя в грязь?! Мне часто приходилось иметь дело с проститутками, я знаю, что они собой представляют, но я никогда не испытывал к ним отвращения, ненависти, только жалость. В обмен на деньги они отдают своё тело. Это вполне честная сделка, хотя некоторые из них оборотливы, как пройдохи лоточники. Но если найти путь к их сердцу, то увидишь, что оно чисто, порок коснулся лишь тела. У этой женщины он проник в кровь и мозг. Она была порочна насквозь. Она тоже продавала себя, но торговлю вела нечестную.
Вспоминая теперь обо всем, что произошло, я отчётливо представляю себе ход её мыслей. Впервые садясь ко мне в машину, она подумала: «Вот здорово! У него и автомобиль есть!» Постом, когда я проковылял мимо неё за покупками, ужаснулась: «Хорош, нечего сказать!»
Если бы после этого она сбежала от меня, её не в чем было бы винить. Но она решила: «Торопиться не буду. Он богат, выдою его как следует, а потом брошу».
А впрочем, черт с ней! Не стоит больше говорить на эту тему!
Он включил мотор. Мы развернулись и поехали обратно. Я молчал, понимая, что утешать его бесполезно.
— Теперь ты, наверное, считаешь, что во всем мире нет ни одного порядочного человека? — спросил я.
— Нет-нет! — покачал он головой.— Просто мне они не попадаются. Я всегда прозябал на обочине жизни, с самого детства, и поэтому остро ощущаю никчёмность своего существования. ещё в детстве наши пути разошлись, и мы отдаляемся друг от друга все больше и больше. Тогда, мальчишкой, я должен был разбить все свои самолёты и корабли и вместе с вами мастерить их из картона и бумаги. Это было бы куда лучше. Но теперь уже поздно.
Помолчав, он вдруг спросил:
— Ты помнишь мою мозаику? Иногда мне кажется, что человек— кусочек такой составной картинки. Если не найдёт себе соответствующее место в жизни, рядом с теми, с кем он должен стоять, то окажется никому не нужным осколком.
Я ничего не ответил.
— Какие же теперь у тебя планы? — спросил я на прощание лишь для того, чтобы что-то сказать.
— Не знаю! Может быть, снова съезжу в Европу,— ответил он.
Камбиз больше не поехал в Европу. Он покончил жизнь самоубийством. Через несколько дней после нашей встречи я увидел его фотографию в газете. Он повесился у себя в комнате.
Я чувствовал себя в какой-то степени причастным к смерти Камбиза. В тот вечер я не придал значения его словам, они показались мне смешными, незначительными. А между тем самые фантастические мечты, именно потому, что они несбыточны, очень дороги человеку. От них порой зависит его жизнь. Не стоит смеяться над тем, кто мечтает о любви.
Я жалел, что ничем не помог Ками, не дал ему совета, не утешил. Но разве слова не бессильны перед жестокой реальностью жизни!
В газетах, как всегда, выражалось сожаление по поводу того, что молодой человек проявил слабость и бежал от жизни. Но я на месте Ками сделал бы то же самое. Ведь тот, кто, выбиваясь из сил, барахтается в волнах в тщетной надежде схватиться слабеющими руками за спасительный обломок доски, в конце концов покорно подчинится воле волн. Я знаю, какое горькое чувство владело Камбизом, когда он набрасывал на шею верёвку, мне ясно, что прервало его жизненный путь.
Если бы он завёл собаку, она полюбила бы его, несмотря на его уродство и хромоту. Если бы он читал книги, он мог бы размышлять о прочитанном. Если бы увлекался музыкой, она принесла бы ему радость и успокоение.
Но он прожил жизнь зря.
Взойди, о солнце, о луч надежды!
Взойди, о солнечное светило!
Каждое утро, в шесть часов, я вскакиваю с постели от резкого звона будильника. Прежде всего я включаю транзисторный приёмник и всюду ношу его с собой: в умывальник, в кухню, в комнату… По радио сообщают курс валюты, передают спортивные новости или бодрую музыку и песни. Я не слушаю ни то ни другое. Меня интересует только точное время, сигналы которого звучат через каждые четверть часа и не дают мне сбиться с темпа. Я умываюсь, ставлю чайник, завтракаю, одновременно одеваясь. Горячий чай обжигает рот, но я не обращаю на это внимания. Важно вовремя выйти из дому. Чуть замешкаешься — придётся отказаться от завтрака. Когда сигнал звучит в третий раз, я выключаю приёмник и выбегаю из дому. До автобусной остановки ходьбы три минуты. Пока там никого нет. Немного погодя появляется лысый мужчина, а через две минуты — студент. Но я жду не их. Я вытягиваю шею и высматриваю ту, которую я назвал Покорительницей улицы. Она высокая, изящная, у неё очаровательное лицо, к сожалению, глаза скрыты тёмными очками. Волосы необыкновенного цвета, наверное, все-таки рыжие, светло-рыжие, но я не уверен, что это естественный оттенок. Я убеждаю себя, что крашеные волосы не могут быть такими блестящими и волнистыми, они всегда тусклые, мёртвые. На ней платье, которое я называю «фантазией»,— белое, с крупными размытыми узорами красно-синего цвета, порой переходящего в фиолетовый. Помню, в детстве я собрал однажды все подаренные мне на праздник деньги и купил мячик такого же цвета. Платье Покорительницы улицы напоминает мне моё детство.
Покорительница улицы всегда элегантно одета, у неё хорошая фигура — правда, не совсем, прямые ноги, но это не так уж важно. Я любуюсь своей незнакомкой, каждый день открывая в её лице и фигуре новые прелести.
Она всегда садится в такси и уезжает иногда раньше, иногда позже нас. Автобус обычно подходит около семи. Но когда он опаздывает, я и мои спутники начинаем нетерпеливо поглядывать на часы. Эти опоздания делают бессмысленной нашу утреннюю спешку. Сколько раз я давал себе зарок не торопиться по утрам, но тщетно.
Подходит переполненный автобус. Я с трудом втискиваюсь в него и сразу устремляю взгляд на третье место слева. Там сидит Покорительница автобуса — очень симпатичная девушка. её причёска напоминает воронье гнездо. То ли она специально так сделана, то ли девушка, как и я, не успевает утром причесаться, хотя в это трудно поверить. Маленький носик и верхняя губка у неё чуть вздёрнуты, что придаёт лицу особую прелесть. Держась рукой за поручень и заслонившись таким образом от пассажиров, я рассматриваю её глаза, волосы, чудный носик и губки. И забываю обо всем на свете: о давке в автобусе, о строгом начальнике и о том, что опаздываю на работу.
На конечной остановке я выхожу, чтобы пересесть на другой автобус, и в суете теряю Покорительницу. Занимаю очередь… Как-то, увидев её на этой же остановке, я слегка поклонился и пригласил встать рядом. Но она опустила голову и направилась в конец очереди. С того дня я больше её здесь не видел. Но это неважно, у меня есть ещё одна Покорительница, которую я назвал Покорительницей остановки.
Мы познакомились, когда одна из её приятельниц стояла в очереди передо мной. Она подошла, улыбнулась, поздоровалась с подругой и встала рядом. Покорительница остановки принадлежит к тем женщинам, которые, болтая, очаровательно поводят головой. Переминаясь с ноги на ногу, я жду её прихода, чтобы встать за ней. Я отхожу немного в сторону, и тогда мне хорошо виден её профиль, глаз с чёрными длинными ресницами и нежная щека (у неё очень красивый овал лица). На ней чёрное платье с белым в чёрную полоску воротничком и белые туфли. Иногда она поворачивается и смотрит на меня. По-видимому, я слишком пристально рассматриваю её.
В автобусе я сажусь по другую сторону от неё и на одно кресло дальше, отсюда мне удобно любоваться её очаровательным профилем. На полпути я выхожу, а она едет дальше. Эти милейшие Покорительницы помогают мне стойко переносить длинные очереди, давку в автобусе, терпеть угрюмого начальника, один вид которого вызывает у меня отвращение.
Наконец я появляюсь на службе. Здороваюсь с сослуживцами. Затем господин Мохаммади говорит:
— Сегодня с автобусом было хуже, чем всегда.
— А я опять поругался с таксистом,— жалуется господин Мохаммадиян.
— Да, с транспортом ужасно,— поддакивает господин Мохаммадзаде.
Затем каждый предлагает свои меры по решению этой проблемы:
— Необходимо ввести одностороннее движение.
— Нет, дорогой, это не выход. Нужно снизить плату за такси до одного тумана и разрешать сажать по пять человек!
— Они и без разрешения сажают.
— А лучше всего пустить одноэтажные автобусы-экспрессы. В этих двухэтажных можно задохнуться и оглохнуть.
— Наоборот, для такого многонаселённого города нужны именно двухэтажные.
— Просто люди должны выходить из дома пораньше.
— Тоже мне придумал!
— Это ничего не изменит.
— Да, положение тупиковое!
Если входит начальник, в комнате воцаряется тишина. Он раскланивается со всеми, что-то спрашивает и выходит. Это его обычная хитрость — каждый час по какому-нибудь поводу заглядывать к нам, чтобы сотрудники не бездельничали.
Раз в неделю для проверки приходит заместитель министра. Мы встаём, приветствуя его, а он, как артист, который вышел на аплодисменты, слегка разводит руки, склоняет голову и с напускной скромностью произносит: «Садитесь, пожалуйста! Садитесь! Садитесь, прошу вас!»
Потом подходит к каждому по очереди, кладёт руку на плечо, не давая подняться с места, и спрашивает:
— Чем занимаетесь?
В ответ мы произносим короткие, ничего не значащие фразы. Много раз мне в голову приходила мысль: вместо слов «изучаю такое-то дело» сказать: «Пишу вашей жене любовное письмо». Ведь все равно он переходит к следующему сотруднику, не дожидаясь ответа.
Раз в месяц появляется и сам министр. Он обычно останавливается в дверях и слушает объяснения начальника, величественно покачивая головой. Пока он находится в комнате, будь то пять минут или час, все обязаны стоять. Сам он тоже стоит. Не знаю, кто придумал этот дурацкий обычай, но сотрудники неукоснительно исполняют его как священный обряд. Как только начальник, министр или его заместитель выходят, все облегчённо вздыхают и разговоры возобновляются.
— В этих журналах нечего читать! — говорит господин Мохаммади.
— У издателей одна забота — побольше выкачать из нас денег! — вторит ему господин Мохаммадиян.
— А фотографии там неплохие,— заступается господин Мохаммад-заде.
— Были бы у меня деньги, я издавал бы бесподобный журнал,— восклицает господин Мохаммадпур.
— В таком случае его первый номер стал бы и последним,— говорю я.
— А были бы у меня деньги, я издавал бы журнал на хорошей бумаге, с чётким шрифтом, со множеством фотографий,
в яркой обложке,— говорит господин Мохаммадиян.
— Вы думаете, ваш журнал имел бы успех? — спрашивает господин Мохаммади.
— А почему бы нет? Я бы печатал то, что хочет читатель. Чего, например, желает молодёжь? Секса? Прекрасно — две страницы о сексе! Чего хотят девушки? Кино? Хорошо — четыре страницы фотографий кинозвёзд и статья о каком-нибудь фильме! Что интересует женщин? Моды? Шесть страниц, посвящённых моде, с цветными фотографиями! А тираж сто, двести тысяч! — вдохновенно произносит господин Мохаммадиян.
— Можете не трудиться! Таких журналов и сейчас достаточно, и средств у них больше, и возможностей, да и запросы читателей они лучше знают! — говорит господин Мохаммади.
— Но печать и обложка…— не сдаётся господин Мохаммадиян.
— Бросьте! Какое значение имеет печать и обложка? — возражает господин Мохаммади.
— Все это старо. Придумать бы что-нибудь новое,— говорит господин Мохаммадиян.
— Что вы имеете в виду?— спрашивает господин Мохаммади.
— И так ясно — как делать деньги,— отвечает господин Мохаммадиян.
— Что же вы в нашем учреждении ни денег, ни карьеры не сделали? — покачивая головой, спрашивает господин Мохаммади.
— Сделал бы, если бы мог. Упустить такую возможность было бы величайшей глупостью.
Я не совсем понимаю смысл их разговора. Я только знаю, что мне не нравится господин Мохаммадиян.
Наступает небольшая пауза, затем кто-то спрашивает:
— После обеда собираетесь идти?..
— Надо! — вздыхая, отвечает господин Мохаммад-заде.
— Куда? — спрашиваю я.
— На торжественное заседание,— отвечает господин Мохаммадпур.
— У меня лично нет желания! — решительно заявляет господин Мохаммади.
— Мне тоже не хочется, но надо! — отвечает господин Мохаммад-заде.
— Зачем? Идти и слушать скучные, никому не нужные речи, зачем? Господин начальник хочет выслужиться, а мы здесь при чем? — возмущается господин Мохаммади.
— Если не пойдём, будут неприятности! — вздыхает господин Мохаммадпур.
— А что мы можем сделать? — спрашивает господин Мохаммад-заде.
— Не пойти,— отвечает господин Мохаммади.
— Одной рукой в ладоши не хлопнешь. Незачем лезть на рожон,— говорит Господин Мохаммад-заде.
Но господин Мохаммади упрямо повторяет:
— Что касается меня, то я не пойду.
Мне нравится упорство господина Мохаммади, я тоже не хочу идти.
И снова возобновляется общий разговор.
— Господа, позвоните, пусть принесут чаю. Сил нет, как устал,— говорит кто-то.
Господин Мохаммад-заде нажимает на звонок. Проходит пять минут, прежде чем появляется слуга.
— Чаю! — приказывает господин Мохаммад-заде.
Когда слуга уходит, господин Мохаммадиян возмущается.
— Совсем обнаглел, сукин сын! Какой гонор! Будто он главный директор!
— Он жаловался, что в этом месяце ему не давали чаевых,— сообщает господин Мохаммад-заде.
— Мы по глупости дали ему однажды пять туманов,— негодует господин Мохаммадпур,— так он теперь считает, что это наша обязанность!
— Что поделаешь? Бедняга еле концы с концами сводит! — вступается за слугу господин Мохаммади.
— Что значит «бедняга»? Он живёт лучше нас с вами! Помимо зарплаты, имеет чаевые, получает спецодежду, в праздники — подарки от сотрудников и посетителей. Это у нас, как говорится, румянец только от пощёчин.
— А про то, что он на руку не чист, забыли? — подхватывает господин Мохаммадпур.— Вчера я дал ему два тумана на пачку сигарет, так он даже не подумал вернуть пять риалов сдачи. Тогда я послал его за бутылочкой пепси-колы, а денег не дал. Таким образом, мы с ним квиты, ха-ха-ха…— И он смеётся с таким наслаждением, что мне становится и противно, и завидно.
За чаем господин Мохаммади жалуется:
— У меня так подвело желудок, просто не знаю, как дотерплю до обеда.
— А что, разве вы утром не завтракали? — спрашиваю я.
— Нет, боялся опоздать. Черт бы побрал эту контору со всеми её порядками!
— Жаль, вас не было вчера. Я ходил с приятелями в закусочную «Зиба». Какая там вырезка! А какой кебаб из барашка! — Господин Мохаммадиян причмокивает.
— Между улицей Саади и Лалезар есть отличный и довольно дешёвый ресторанчик. Вы бывали там? — спрашивает господин Мохаммад-заде.
— А я знаю,— перебивает его господин Мохаммадпур,— ещё один, на площади Моджассамэ, незаметный такой, в подвальчике. Но кормят великолепно!
— Был я там — дорого! Очень дорого! — замечает господин Мохаммадиян.
— Да что вы! Вполне терпимо! Конечно, недёшево, но сносно!
— Нет, дорого! Очень дорого!
— Дороже, чем на Лалезаре нам не по карману! — заявляет господин Мохаммад-заде.
Через полчаса раздаётся голос господина Мохаммади:
— Кстати, вы читали вчерашнюю газету? Снова сбиты четыре самолёта.
— Вот что значит непокорённый народ! Сколько уж месяцев? — спрашивает господин Мохаммадиян.
— Лучше спросите — сколько лет…— отвечает господин Мохаммад-заде.
— Но ведь они получают помощь извне! — вступает в разговор господин Мохаммадпур.
— Ну и что! — возражает господин Мохаммади.— Главное, они сами с усами!
— Они сплочены, чего не скажешь о нас! — говорит господин Мохаммадиян.
— Они мужественны, а что мы? Трусы! — заявляет господин Мохаммад-заде.
— Нам не дают развернуться! —- пытается возразить господин Мохаммадпур.
— Речь не о том, дают или не дают! — обрывает его господин Мохаммади.
— Да, но все-таки должны быть какие-то объективные условия. Вот, например, в послевоенные годы, когда… — начинает вспоминать господин Мохаммадиян.
Все ударяются в воспоминания. И каждая очередная тирада заканчивается одной и той же фразой: «Нет, все бесполезно!»
Стрелка часов движется к часу. Мы с нетерпением смотрим на неё, устало вздыхаем и с удовлетворением думаем: «Слава богу, день кончился».
Без двадцати час мы поспешно складываем бумаги и оставляем их до завтра.
А через пять минут господа Мохаммадиян, Мохаммад-заде и Мохаммадпур уже выбегают из комнаты, обгоняя друг друга. Я и господин Мохаммади, оставшись вдвоём, обмениваемся понимающими взглядами и не знаем, смеяться нам или плакать.
«А он хороший парень,— думаю я. — Надо бы с ним поближе сойтись».
Если бы не господин Мохаммади, я бы здесь не выдержал.
От работы до остановки автобуса я почти бегу, иначе долго простоишь в очереди. Я устал и мечтаю только о том, чтобы втиснуться в автобус, чтобы в нем для меня оказалось местечко, нет, не местечко — пятачок, лишь бы на ботинки не наступали и я не отдавил кому-нибудь ногу, чтобы меня не задевали локтем по лицу и я не ударил кого-нибудь рукой по голове. В потоке проезжающих машин я высматриваю знакомых автовладельцев в надежде, что меня хоть немного подбросят. Моей радости нет границы, если кто-нибудь вдруг притормозит и просигналит. Ура! Я спасён от томительного ожидания, очереди и давки в автобусе.
Придя домой, я переодеваюсь, обедаю и ложусь на диван. Беру в руки книгу, которую никак не могу дочитать — на полный желудок голова не работает. Тогда я снова проглядываю вчерашнюю газету. На странице третьей и четвёртой читаю: бомбардировки, взрывы, протесты, демонстрации, открытия, изобретения, новые лекарства, книжные новинки, последние фильмы…
«Число подбитых самолётов в этом месяце достигло четырёхсот двадцати семи. Но официальные органы воздерживаются от подтверждения этого сообщения».
«Новый фильм Арсена Велеза получил первую премию на фестивале».
Вот она жизнь — стремительная, шумная, дерзкая. А на страницах второй и пятнадцатой — могильная тишина: «… прошёл год с тех пор, как увял цветок твоей жизни, но горе моё не утихло, не высок источник слез… Сообщаем, что расходы, связанные с годовщиной смерти покойного, возьмёт на себя одно из благотворительных обществ».
Соболезнования: «Ваше превосходительство господин… Уважаемый заместитель министра… В связи со скоропостижной кончиной Вашей почтенной матушки, известной своей щедростью и благородством души, выражаем Вам искреннее соболезнование».
Поздравления: «Его превосходительство господин министр… поздравляет с высоким назначением господина… являющегося одним из учёнейших и достойнейших молодых…»
У меня слипаются глаза, и в голову приходит мысль, что газеты печатают не типографской краской, а грязью.
Когда я просыпаюсь, уже смеркается. Выхожу из дома и слоняюсь по улицам, разглядываю таких же, как я, праздношатающихся.
Надоедает. Возвращаюсь домой. У двери валяется вечерняя газета. Я поднимаю её. «Сбиты ещё три самолёта…» Мелкие чёрные строки, точно тонкие цепочки, держат меня в своём плену. На страницах второй и пятнадцатой я переживаю мгновения неизъяснимой радости, обретаю успокоение и надежду на страницах третьей и четвёртой. Беспричинная радость, успокоение и надежда, словно три звёздочки, мерцают на тёмном небосклоне моего сердца. Я похож на человека, который, отведав полыни, говорит: «Халва, халва», чтобы во рту стало сладко.
Связанный по рукам и ногам, я беспомощен. Из своего угла, словно сквозь грязные стекла маленького оконца, я слежу за борьбой людей, за поединками героев — с удовлетворением и радостью, с болью и тоскою.
Спать не хочется, но делать все равно нечего, и я ложусь в постель. Смотрю на небо и звезды — те, что сотворены богом, и те, что созданы людьми. На звезды, которые тихо мерцают в страхе перед тёмной ночью, бессильные прогнать её. На звезды, которые вселяют в человека пустые, несбыточные мечты.
Перед сном я не забываю завести будильник.
Первым человеком, обратившим внимание на мои литературные способности, был наш математик. Учитель же литературы, удивительный болван, не желал их замечать. Он имел острый нюх лишь на всякие новшества и всегда боролся с ними, считая их отклонением от нормы или заблуждением.
В тот день урок кончился рано.
— Ну, что будем делать? — спросил математик, не любивший безделья. — Нет ли у вас каких-нибудь стихов, интересной книги?
Ребята предложили, чтобы я прочитал своё сочинение, хотя час назад я уже читал его им. Ребятам оно понравилось, но учитель литературы счёл своим долгом целых двадцать минут изводить нас своими нравоучениями и назиданиями. И если бы не почувствовал общего накала страстей, то не поставил бы и одиннадцати[168].
Когда я кончил читать, математик несколько раз повторил: «Здорово, молодец!» Потом взял мою тетрадь, полистал и, заметив оценку «одиннадцать», удивлённо покачал головой.
— Что поделаешь! — внимательно поглядев на меня, сказал он. — У каждого свой вкус. Я за такое сочинение поставил бы как минимум восемнадцать!
Наутро он принёс мне в подарок надписанную книгу с пожеланием успехов и с этого времени стал страстным поклонником и первым читателем моих творений крупного и мелкого жанров. И хотя на следующий год он ушёл из школы, наша связь не прервалась. По его совету я посылал в литературные журналы свои рассказы, два из которых даже были напечатаны. Кто-то из родственников сообщил отцу, что я пишу, и, естественно, когда я провалил выпускные экзамены, получив переэкзаменовку, причину этого он усмотрел в моих литературных занятиях.
Летом, между делом, я напечатал на свои деньги небольшую книжечку рассказов: отец давал мне девяносто туманов в месяц — по три тумана в день (не считая расходов на баню и парикмахерскую). Всем детям отец положил определённое «жалованье».
Эти-то деньги плюс то, что удалось занять у братьев и сестёр, дали мне возможность издать первую книгу. Это была тоненькая брошюра страниц на шестьдесят с уймой опечаток. Бумага была самая низкопробная, которая продавалась лишь на базаре, шрифт старый, стёртый и частично поломанный — я отыскал самую дешёвую типографию. Несмотря на все это, я был счастлив. Моя фамилия напечатана типографским способом (хоть и некачественно), книга издана в пятистах экземплярах, её раскупили, значит, по крайней мере пятьсот читателей узнали обо мне.
Можете себе представить моё состояние, когда один из журналов поместил несколько строчек о моей книге. И опять отец благодаря родственникам узнал об этом. Как-то вечером он вошёл ко мне в комнату и начал так:
— Послушай, дружок! Я вложил в тебя капитал (он употребил именно это выражение — отец был прирождённым финансистом) и не желаю остаться в убытке.
— Ваши планы меня мало волнуют, — надменно ответил я. — Меня ждёт блестящая литературная будущность, и сейчас для меня это важнее всего на свете.
— Я предлагаю тебе контракт,— сказал отец,— продай мне свою «литературную будущность». Даю наличными пять тысяч туманов. Тогда твои уроки и школа…
— Слишком дёшево! — с притворной улыбкой перебил его я, хотя в душе был глубоко возмущён. — Я стою дороже!
Пять тысяч туманов были огромной суммой — целым состоянием. Но гордость заставила меня отказаться от столь выгодного предложения.
— Я знаю,— не растерявшись, сказал отец. — Но больше у меня нет. Не спеши с ответом. Подумай как следует. Но я не советую тебе упускать этот счастливый случай. Если в течение трёх дней я не услышу отказа, будем считать, что ты принял моё предложение.
Когда отец ушёл, меня охватило сомнение. Пять тысяч туманов. Стоит ли таких денег эта моя так называемая литературная будущность? Может, отец на этот раз вовсе не поскупился? Однако я не мог не писать. Комната была буквально усыпана клочками бумаги, исписанной моим неровным почерком. И в этом было все дело.
Я и не собирался бросать писать. Кто мог заставить меня отказаться от этого? Я думал лишь о том, как не упустить счастливый случай. Не каждый же день выпадает такая удача — заполучить пять тысяч туманов! Заполучить — и работать тайком. Не мог же отец двадцать четыре часа в сутки следить за мной сам или приставить ко мне соглядатая?
Однако дальше размышлений не шло. Сам не знаю почему, я избегал отца. То ли стыдился, то ли чувствовал себя побеждённым (а может быть, сдавшимся?). На четвёртый день я обнаружил на маленькой книжной полке в своей комнате три пачки новеньких купюр — две пачки двадцатитумановых и одну десятитумановую. Первое, что мне захотелось сделать,— схватить пачку десятитумановых купюр и помчаться в книжный магазин, словом, исполнить свою давнишнюю мечту. Но теперь я почему-то заколебался. Жаль было нарушать единое целое пяти тысяч туманов. «Отложу их!» — подумал я, но зачем — и сам не знал. Для путешествия? Для покупки какой-нибудь ценной вещи? В голове даже мелькнула мысль о том, что, как только я издам вторую книжку— я все ещё не оставлял эту надежду,— я верну отцу пять тысяч. Пусть знает: моё будущее нельзя купить за деньги.
Я осторожно вытащил из пачки десятитумановую бумажку. «Возьму в долг. Первого числа положу обратно». Потом ещё одну: на всякий случай.
Вышел на улицу. Записная книжка и ручка были в кармане. По привычке направился в «Леон». До сих пор, несмотря на девяносто туманов, ежемесячно выдаваемые отцом, у меня не было свободных денег. Я тратил их на книги и на кино, водил в кино братьев и сестёр.
Если в кармане оказывалось восемнадцать риалов и билет на автобус, я направлялся в бистро, покупал три жетона, выпивал кружку пива и кейфовал. Если же было двадцать четыре риала, то брал ещё и сандвич с неаппетитного вида сосиской. Или сандвич с котлетой, которая напоминала лягушку. В начале месяца, когда удавалось взять две кружки пива, был настоящий праздник. Если же в кармане оставался ещё один риал мелочью, я покупал две тоненькие сигаретки «Хома», раскуривал одну из них, пользуясь зажигалкой торговца сигаретами, и медленно брёл в сторону дома. Как приятны были эти минуты. Иногда останавливался, чтобы занести в записную книжку пришедшие в голову мысли. Даже прохожих, которые толкали меня в этот момент, я не замечал.
Сегодня же бистро было не для меня. Мне было стыдно, я боялся, что кто-нибудь увидит меня здесь. Пиво не шло в горло. Оправдываясь тем, что в бистро негде писать, я решил поискать какое-нибудь другое место и отправился в кафе с интригующим иностранным названием — то ли «Эльдорадо», то ли «Сан-Сальвадор», то ли «Колорадо». Спросил пива с фисташками. Поверхность стола была из чёрного пластика, стулья — жёсткие, маленькие, неудобные. Я вынул тетрадь, положил перед собой и только хотел что-то записать, как взгляд мой упал на компанию моих сверстников, насмешливо смотревших на меня. Вероятно, они приняли меня за отвергнутого влюблённого, пишущего возлюбленной страстное слёзное послание. Мне стало не по себе, я смущённо заёрзал на стуле. И тут, словно на помощь явился мальчишка— продавец газет.
— Есть заграничные сигареты,— шепнул он мне на ухо.
— Тащи! — сказал я.
Когда я расстался с четырьмя туманами, сердце у меня сжалось, но я не подал виду. Может быть, заграничные сигареты в то время стоили дороже, чем теперь, а может быть, моя неопытность слишком бросалась в глаза, и мальчишка решил на мне заработать.
Листая газету, я докурил сигарету до конца, допил пиво, расплатился и вышел, как мне казалось, с достоинством. Одно терзало меня — потеря двадцати туманов и размен пяти тысяч. Я понимал, что не сумею удержаться и дальше и что вскоре будет истрачена последняя десятитумановая бумажка.
Больше я не сочинил ни строчки. Но причиной тому был не отец, а те пять тысяч туманов, которые, подобно болоту, засосали меня. Даже когда я истратил последний динар[169], мысль о них продолжала неотступно преследовать меня, словно приведение.
Я не стал писателем. Но зато вступил в противоборство с одним дельцом, желавшим «вложить капитал» в нашу семью и в качестве «прибыли» или «процента» увести мою сестру.
Не подумайте только, что мной руководила ревность, хотя, признаюсь, я очень любил сестру. Она была на два года младше меня (мне исполнилось тогда двадцать). И удивительно скромна и простодушна. Ему же — все шестьдесят, не говоря о том, что он был представителем шестидесяти иностранных компаний. Однако мои аргументы не возымели действия даже на сестру, на которую я вообще-то имел влияние и которая, как мне казалось, отнюдь не радовалась такому предложению. Но, видно, богатство и ей вскружило голову. Тогда я решил сам поговорить с женихом, чтобы отвадить его.
Когда однажды он собрался уходить, я вышел вслед за ним.
— Куда-нибудь направляетесь? — улыбнулся он, поднимая радиоантенну автомобиля и включая приёмник. — Могу подвезти.
— Нет, благодарю! — ответил я.
Это был самый подходящий момент для разговора, но старик включил приёмник, и я почувствовал себя словно ученик, которому предстоит держать экзамен. Несмотря на это, я был полон решимости. Прослушав торговую рекламу, он выключил приёмник.
— Я хотел бы попросить вас больше не приходить к нам,— без всякого предисловия начал я. — Вы знаете, что…
Я ожидал, что он рассердится, засмеётся, накричит на меня, но…
— Да, да. Я понимаю вас,— перебив меня, быстро заговорил он. — Поверьте, ваши чувства достойны всяческой похвалы… — Помолчал немного, а затем как ни в чем не бывало спросил:
— Вы сейчас не заняты?
— Нет.
— Не хотите ли съездить ко мне в фирму?
— Как вам будет угодно.
— В любом случае ничто не должно помешать нашей дружбе, не так ли?
Я не нашёл что ответить.
Его фирма занимала целое шестиэтажное здание, первый этаж которого был отведён под салон легковых автомобилей. Старик привёл меня прямо туда и принялся угощать мороженым, коктейлем, заграничными сигаретами, обращаясь со мною при этом как с человеком своего возраста. Потом стал водить по салону.
— Ну как, нравится? — бесстрастно спросил он, остановившись перед спортивной машиной вишнёвого цвета. — Не желаете прокатиться?
Решив, что он издевается надо мной, я, недоверчиво улыбнувшись, ответил:
— По правде говоря, я, кроме колымаги отца, не водил ни одной машины. — Как раз на днях я получил водительские права, уплатив за обучение часть тех злосчастных пяти тысяч.
— Ну, с этой возни никакой,— сказал старик. — Эй, парень, принеси-ка ключи! — Потом вспомнил: — Они же в машине.
Один из работников акционерного общества вывел автомобиль. Мы сели в него, я — за руль, и мы двинулись. Это было восхитительно! Казалось, скользишь по стеклу. Никакого сравнения с отцовской тарахтелкой! Как приятно было, останавливаясь на перекрёстках при красном свете светофора, чувствовать на себе завистливые взгляды окружающих! Вернувшись, мы часок посидели в его кабинете. Старикашка углубился в дела, а сам я не решался встать и уйти.
— Ну как, понравилась машина? — спросил он наконец.
— Очень!
— Дарю,— последовал тут же бесстрастный ответ.
— Спасибо. Вы очень любезны,— проговорил я, а в голове пронеслось: «Замахнуться камнем ещё не значит ударить».
— Нет, правда, хочешь эту машину? — так же спокойно спросил он.
— Вы смеётесь?! У меня таких денег нет. Разве что в кредит, с выплатой по девяносто туманов в месяц!
— Нет, не смеюсь,— улыбнувшись, сказал он. — Раз ты не хочешь, чтобы я приходил в ваш дом (тут мне стало стыдно за свои слова, и я покраснел), пусть у тебя хотя бы останется обо мне приятное воспоминание. Это мой подарок тебе.
— Но…
— Что «но»? — спросил старик. — Разве друзья не вправе делать друг другу подарки?
— Но…
— Никаких «но». А если ты когда-либо захочешь сделать мне подарок, я приму его без всяких возражений.
У меня голова шла кругом. Мне все ещё казалось, что он шутит. Но старик был совершенно серьёзен. Все зависело от моего «да» или «нет». Я хотел было сказать «нет», но вспомнил слова отца: «Сынок, не упускай счастливый случай!» К тому же мне так хотелось иметь спортивный автомобиль. И однако я не решался сказать: «Что ж, согласен, принимаю ваш подарок!»
Проницательный старик все понял и приказал своему служащему:
— Позвони в нотариальную контору, скажи, чтобы оформили договор о продаже машины на имя этого господина. Пусть сделают это срочно.
Я обомлел. Я думал, что он даст мне машину на время. А когда захочет, отберёт назад. Но оказалось, что все намного серьёзней, чем я предполагал. Через час-полтора из нотариальной конторы сообщили, что документ подготовлен и необходимы наши подписи.
Старик все тем же невозмутимым тоном, в котором, однако, я не мог не заметить скрытой издёвки, предложил:
— Теперь поедем на твоём автомобиле.
И мы поехали на моем автомобиле, подписали договор купли-продажи, в котором было зафиксировано, что старик продал свой спортивный автомобиль за двадцать семь тысяч туманов наличными. Двадцать семь тысяч туманов — даже для старика сумма немалая. Но, по-видимому, ему расстаться с ней было проще, чем мне со своими ежемесячными девяноста туманами.
— У тебя деньги есть? — спросил он, когда мы вышли из конторы.
Я покраснел до ушей и признался, что в кармане у меня осталась только мелочь.
— Ладно, поехали заправимся. Бензина до колонки хватит.
Когда подъехали к колонке, я вылез из машины. Старик вышел немного погодя и шепнул мне:
— Возьми в «бардачке»!
Я сразу понял, о чем он. Когда бак был заполнен, я полез в «бардачок». Там лежала пачка десятитумановых купюр. Я отсчитал три и заплатил за бензин.
— Ну, теперь надо обмыть покупку! — сказал он, когда мы двинулись дальше.
— Согласен…
— Я одолжу тебе денег. — Куда это годится — владельцу автомобиля сидеть без денег.
Когда мы проехали ещё немного, он тихо, как бы про себя, сказал:
— Вдвоём кутить скучновато, конечно, но ничего не поделаешь, поехали…
Я остановился возле телефона-автомата, позвонил сестре и предупредил её, что мы за ней заедем.
Мы поужинали втроём в одном из ресторанов на шоссе Пехлеви. Потом заглянули ещё в несколько баров и кабаре. Словом, отлично провели время и только в два часа ночи вернулись домой. Там, где надо было платить, старик благородно предоставлял мне эту возможность. Я казался себе весьма важной персоной.
Жаль только, не хватило денег на подарки братьям и сёстрам.
Хотя отцовская «программа капиталовложений» потерпела фиаско, я не пострадал. Более того, мне удалось достичь того, чего он хотел. В конце концов, иметь или не иметь бумажку об образовании — не так уж важно, зато я стал служащим солидной фирмы (фирмы старика) и получал весьма приличную зарплату. Работа у меня была необременительная и в основном сводилась к участию в разного рода приёмах.
Через несколько месяцев я познакомился с сестрой одного из сослуживцев и начал за ней ухаживать, возя её повсюду в собственном автомобиле. Вскоре мы поженились. Старик подарил нам большой заграничный холодильник. Я живу размеренной счастливой жизнью. Летом езжу к морю, зимой — в Абадан[170], а в Ноуруз[171]— в Исфахан и Шираз. Всюду, где проводит свой досуг тегеранская аристократия, где развлекается наша знать, сливки нашего общества,— там и я. Все знают мой спортивный автомобиль вишнёвого цвета. По вечерам мы с женой частенько отправляемся в Сареполь[172], ставим машину на улице Саадабад и прямо в автомобиле пьём коктейли, едим мороженое и палудэ[173]4 из дыни, а иногда и кебаб. У нас вилла, которую мы снимаем у мужа сестры.
Переезжая из отцовского дома, я подарил младшему брату все свои книги и дал совет никогда не упускать счастливого случая.
В зале Общества ирано-испанской дружбы многолюдно, шумно и накурено. В воздухе запах виски и водки. Собравшиеся оживлённо беседуют.
В зал вводят красивую девушку-калеку и усаживают в укромном уголке. Присутствующие по очереди подходят к ней и подчёркнуто учтиво здороваются, всем своим видом показывая, что не замечают её неполноценности.
Женщины похожи на кукол. А мужчины… мужчины — тоже. Вот стоит господин с волосами до плеч, со сросшимися, как у каджарских[174] красавиц, бровями.
Богемного типа дама подходит к господину и целует его.
— Привет,— говорит она.
— Привет. Ты сегодня неотразима! — отвечает он.— Что сейчас снимаешь?
Она начинает что-то рассказывать, но из всей её речи я понимаю только два слова: фильм и халим[175].
Потом господин принимается расхваливать какую-то заграничную пьесу, а дама от искусства восторженно всплескивает руками и без конца восклицает:
— Восхитительно! Колоссально! Неповторимо!
И вот уже, отчаянно жестикулируя, господин рассказывает какой-то забавный случай. Дама хохочет:
— Восхитительно! Колоссально! Неповторимо! — и хлопает его по плечу.
Она маленькая, щупленькая, с большим ртом. Нельзя сказать, что уродлива, но вовсе не красавица. Держится очень самоуверенно.
Даму сопровождают два молодых человека. Один, длинноволосый, скорее всего, брат её собеседника. У него равнодушное, безучастное лицо. Вероятно, он не раз все это видел и слышал. Заметив, что я разглядываю их, он искоса смотрит на меня. Другой молодой человек полуобнял даму и время от времени поглаживает её по спине.
Моя визави, смазливая особа с роскошными волосами, бросает завистливые взгляды в сторону дамы от искусства.
— Неудача Висконти в фильме «Леопард» заключается в том,— заявляет молодой человек, оглаживая свою соседку,— что Ланкастер говорит по-английски, Ален Делон — по-французски, а Клаудиа — по-итальянски. Когда я в Лондоне смотрел «Леопарда»…
Подходит ещё один молодой мужчина, он пожимает даме руку, потом целует её. Они непринуждённо болтают. Дама то и дело громко хохочет. А её сосед по-прежнему не снимает руки с её талии.
Иностранцы толпятся в центре зала. В стороне стоят две девицы. У одной вид унылый: узкое, длинное лицо, острый нос, маленькие, глубоко посаженные глаза, на голове — косынка.
В зал входит новая группа приглашённых.
— Боже мой! — увидев их, восклицает унылая.— Снова надо здороваться.
Все направляются в зрительный зал: женщины — демонстрируя макси-, миди- и мини-юбки, мужчины — макси-, миди- и мини-бороды.
«Черт побери! — думаю я. — Да не все ли равно, какой длины борода!»
Унылая девица с подругой садится прямо передо мной. Видно, ей не нравится запах моих сигарет (я курю дешёвые, «Зар»),и, достав пачку дорогих, «Ошну», она закуривает. её подруга тоже начинает прикуривать, но зажигалка не работает.
— Пожалуйста! — протягиваю я ей свою. Унылая девица, обращаясь к подруге, вдруг говорит:
— Ой, у меня сигарета погасла, а в твоей зажигалке, видно, кончился газ,— и выжидательно смотрит на меня.
— Пожалуйста! — повторяю я, предлагая и ей зажигалку. Кто-то впереди, покинув своё место, проходит от нечего делать
по сцене, раздаются аплодисменты. Все смеются, свистят.
— Как остроумно! — говорит унылая девица.— Он, наверное, заключил пари!
— Восхитительно! Колоссально! Неповторимо! — слышу я за спиной знакомый женский голос.
Гаснет свет. Скрипят стулья. Кто-то поднял руку — и на экране появляется «зайчике. Все опять смеются и свистят.
— Восхитительно! Колоссально! Неповторимо! — снова слышится сзади.
«Ну и дикари!» — думаю я.
И вот наступил 2006 год. Борьба с неграмотностью достигла неслыханного размаха. Правительство не жалело ни сил, ни средств. На нужды просвещения уходил весь без остатка военный и хозяйственный бюджет. Полиция сменила дубинки на здоровенные карандаши, штыки служили для заточки каламов[176]. Никаких мер принуждения: телесные наказания, тюрьмы, расстрелы — все это было давным-давно позабыто. Неграмотных отказывались обслуживать в магазинах, фотографы их не фотографировали, а нотариальные конторы не заверяли им документы (хотя, чтобы попасть в классы по ликвидации неграмотности, требовались четыре фотокарточки и копия удостоверения личности в двух экземплярах). В очереди на автобус или такси люди коротали время, почитывая книжечки, выпущенные «Центром по изданию литературы для неграмотных». Эти популярные брошюры можно было увидеть в любой парикмахерской, у всех чистильщиков сапог и в приёмной у каждого врача. Служащие государственных учреждений с энтузиазмом отчисляли на священное дело борьбы с неграмотностью не однодневное, а месячное жалованье, несмотря на то что потом от голода еле волочили ноги. Люди свободных профессий все своё состояние переводили государству на особый банковский счёт Б-7-7 (Борьба с неграмотностью по седьмому семилетнему плану).
В конкурсе на самое актуальное стихотворение лучшим был признан бейт Саади:
Оставь в своём нутре один хоть уголок,
Чтоб мог туда пройти луч истины живой[177].
Эти стихи стали лозунгом. Они украшали почтовые конверты, обложки всех школьных учебников, красовались на стенах и дверях домов. А чтобы увековечить вклад нашего правительства в борьбу с неграмотностью, знаменитый бейт был высечен на вершине горы Демавенд такими крупными буквами, что был виден из столицы.
Одним словом, по всем статьям предусматривалась полная ликвидация неграмотности. Однако в результате бурного роста рождаемости, явившегося следствием экономического бума, блестящих достижений здравоохранения и окончательного разрешения жилищного кризиса число неграмотных в нашей стране все ещё исчисляли в миллионах. А поскольку ответственность за борьбу с неграмотностью в мировом масштабе Организация Объединённых Наций возложила на Иран, руководящие органы нашей страны прилагали максимум усилий, чтобы в первую очередь разрешить эту проблему у себя дома.
После горячих обсуждений было принято решение учредить несколько крупных премий для поощрения тех, кто предложит наиболее эффективный метод достижения желанной цели.
И эта мера себя оправдала. Через полгода никому не известный молодой человек, только что закончивший профессионально-техническое училище, изобрёл машину по борьбе с неграмотностью. Аппарат мог иметь самые разные габариты. Минимальный его размер не превышал телефонной будки. Об устройстве и технических данных машины мы ничего сказать не можем (изобретатель своевременно запатентовал и засекретил её), однако способ её действия был весьма прост. В аппарат закладывался неграмотный индивид, затем нажимали кнопку, включали механизм (следует отметить, что машина работала на переменном токе) и ровно через минуту извлекали на свет грамотного человека. Экономия во времени и средствах была колоссальная: вместо того чтобы тратить на каждого тупицу месяцы и годы упорного, кропотливого труда, результат достигался за одну минуту.
На машине, как на холодильнике, имелась шкала для регулирования мощности и интенсивности её действия. Если требовался элементарно грамотный человек, то есть человек, умеющий читать и писать, стрелку ставили на цифру «один», и установка через минуту выдавала требуемый продукт. Чтобы получить человека с шестиклассным образованием, стрелку переводили на цифру «шесть», и за шесть минут грамотей был готов. Устанавливая стрелку на цифре «девять», получали эрудита с девятиклассным образованием. Цифра «двенадцать» предназначалась для обладателей аттестата зрелости, а цифра «шестнадцать» — для получивших дипломы. Когда же появлялась надобность в бакалаврах или докторах, аппарат переключали на особый режим работы, и за две минуты машина «выпекала» бакалавра, а за четыре доктора.
После того как установка была пущена в ход, имя молодого изобретателя прогремело на весь мир. На него посыпались премии, медали, ордена, потом хлынули официальные и неофициальные приглашения и так далее. Из Японии поступил заказ на транзисторный аппарат. Он был вскоре сконструирован и получил название «японского», или «транзисторного», варианта. Один из нефтяных концернов заказал машину, работающую на жидком топливе, пригодную к эксплуатации в условиях азиатских и африканских пустынь. Установка выпускала специалистов по нефти. С разных концов света доставлялись сюда неграмотные, при помощи специального компрессора их закладывали в люки и штамповали одного за другим чистеньких и гладеньких инженеров-нефтяников.
Борьба с неграмотностью в нашей стране уже близилась к завершению, когда возникло два непредвиденных осложнения. Один из дежурящих у установки операторов в результате сильного переутомления задремал на своём рабочем месте и не заметил, что напряжение упало. Прежде чем он спохватился, аппарат успел выпустить несколько тысяч специалистов со средним и высшим образованием и даже бакалавров и докторов наук. Беда, однако, заключалась в том, что при недостаточном напряжении эти ценные кадры не «пропеклись» должным образом и получили «полусырыми». И хотя любой урок из любого учебника эти специалисты знали на зубок, в сущности это были круглые, ни на что не способные невежды.
А на следующий день произошла вторая неприятность. Очередной дежурный нечаянно завысил вольтаж. В результате материал перегрелся. Когда открыли люк, из аппарата посыпались почерневшие, пересушенные профессора и академики. Споря до хрипоты о литературе, языковой структуре, грамматическом строе, этимологии каких-то мёртвых языков, они не замечали ничего вокруг. Даже если рядом с ними убивали человека, эти чёрствые существа не прерывали своих дискуссий. Равнодушные ко всему, кроме своих собственных проблем, они, казалось, свалились к нам с другой планеты. Во всяком случае, назвать их людьми было невозможно.
Вскакиваю с постели разбитый и усталый. Чувствую — малость переспал. Если бы не треск радио у соседа справа да не шум телевизора у соседа слева, если бы не зычный голос, доносящийся из динамика магазина электротоваров, что напротив моего дома, я бы все ещё спал. Совершаю утренний туалет и выхожу на улицу. Хочется есть. Направляюсь в магазинчик, что в конце улицы,— купить немного сыра и хлеба. Оттуда также доносятся звуки радио и, что совсем уже странно, телевизора. Думаю: «Когда же это они успели телевизор приобрести, да так, что я не заметил?»
Ещё удивительнее, что телевизор цветной. Протираю глаза, все не верится — не во сне ли это? Подхожу к хозяину магазинчика и тут вдруг замечаю над его головой календарь: «2009-й…» С полным безразличием в голосе спрашиваю:
— Календарь этого года?
— Не прошлогодний же вешать?.. Он ещё годится. Почти два месяца осталось. Вам, конечно, известно, что в этом году в эсфанде[178] тридцать дней?
Стараюсь не показывать своего удивления:
— А сегодня что происходит? Теперь его очередь удивляться:
— Так ведь праздник! Как, вы не знаете?!
На какое-то время поворачиваюсь к телевизору, а потом замечаю:
— Все только о «пейкане»[179] и говорят…
— А как же! Завод уже выпустил пятьдесят миллионов. Сегодня как раз последняя машина с конвейера сошла.
Так ничего и не купив, выхожу. Никак не пойму, что со мной случилось. Может быть, я, так мечтавший о сне и спокойствии, наконец-то достиг своей мечты? Может быть, повторилась история семи спящих отроков, упоминаемых в Коране? Во всяком случае, это праздник, который следует отметить.
Подхожу к дому. Сажусь в свой «пейкан» и выезжаю. На первой же улице — пробка. Автомобили запрудили всю улицу. Откуда-то спереди доносятся звуки музыки. Высовываюсь из машины: рабочие автозавода в знак благодарности за столь небывалое радушие раздаривают всем красивые пластмассовые розы. Хорошенькие девушки, выражая всеобщую признательность этим славным, отважным ребятам, обвивают руками их шеи и так сердечно, запросто осыпают их поцелуями.
Оцепеневший от такой сцены, не сразу замечаю, что машина движется. Выскакиваю. Оказывается, стоящий сзади автомобиль тронулся с места и толкнул мою машину. Я уже готов обрушить на его владельца проклятья: ведь нетрудно представить, во сколько обойдётся теперь ремонт в мастерской. Но тот подходит ко мне, доброжелательно улыбается, называет себя и вытаскивает из кармана пачку чеков. Я подумал, что он хочет возместить причинённый моей машине ущерб, и оглядываю её: ничего существенного, вот только разбилась одна фара.
— Пустяки! Не стоит, сам починю,— говорю я.
— Почините?! Поистине неслыханное дело! — отвечает он и добавляет, улыбаясь и протягивая мне чек: — В какой цвет вы бы хотели перекрасить машину?
— Я и не думал этого делать.
— Прекрасно, значит, вас устроит любой цвет!
Я явно ничего не понимаю. Кто из нас чокнутый — я или он? Смотрю на чек:
«Банк «Пейкан»
По предъявлении настоящего чека прошу выдать его предъявителю автомобиль «пейкан» в количестве… модель… цвет… Подпись».
Мужчина видит, что я поражён, и охотно поясняет:
— Дорогой друг! Вы, вероятно, недавно пожаловали к нам в город! Поэтому и не знаете некоторых нововведений. Взамен старого автомобиля вы можете получить десять и двадцать пять чеков, и тогда новый обойдётся вам вполовину, а то и ещё дешевле. Если ваш автомобиль сломался или попал в аварию, вы тут же бросаете его и обращаетесь в ближайшее представительство «Пейкан», предъявляете этот чек и получаете новый…
— После того, как старый починят? — говорю я.
— Мы уже давно от ремонта отказались,— отвечает он.
— В таком случае как же ремонтные мастерские с их рабочими?..— спрашиваю я.
— Все они превратились в агентства по продаже автомобилей «пейкан».
— Ну а что же теперь делать с моим автомобилем?
— Не волнуйтесь! У меня в «пейкане» есть телефон. Сию же минуту распоряжусь, чтобы вашу машину отвезли.
— Отвезли?! Куда?
— На озеро Хоузе-Солтан, в Кум.
— В Кум?!
Хоузе-Солтан — кладбище старых «пейканов».
— Но позвольте, он ведь совсем новый!
— С нашей точки зрения, он пришёл в негодность.
— В наши времена ходила шутка, что «пейканы» из консервных банок…
— Зато сегодня, когда наше экономическое положение можно назвать блестящим, консервные банки делают из того же материала, что и «пейканы».
Мой собеседник направляется к своему автомобилю, чтобы позвонить. Я — следом. Он нажимает какую-то кнопку в своём большом и роскошном автомобиле, раскрываются дверцы «бардачка», и появляется телефонный аппарат. Набрав нужный номер, мужчина сразу же забывает обо мне. А салон так и сверкает убранством, дорогими украшениями из дерева и металла. Внешне— ничего лишнего, но я-то знаю, чего это стоит.
Телефонный разговор окончен.
— Может, вы хотите осмотреть машину? — предлагает мужчина.— Видите эти ключи? У каждого своё предназначение. Телефон вы уже видели. А вот это радиоприёмник. Телевизор.— Мужчина манипулирует каким-то ключом — зажигается цветной телевизор.— А это вот стереофонический проигрыватель,— продолжает он.— Магнитофон… может, что-нибудь скажете в микрофон?
У меня невольно вырывается:
— Надеюсь, наступит день, когда у каждого иранца будет по такому красавцу «пейкану»!
Мужчина улыбается:
— Браво! Очень подходящая фраза! Только чуть устарела, поскольку сегодня как раз тот день, когда эта мечта осуществилась.
Он вытаскивает ещё один ключ.
— А это мой небольшой бар. Недурно было бы промочить горло. Вы что будете пить?
Стараясь не ударить лицом в грязь, отвечаю:
— Виски!
— Ах! Сожалею, дорогой друг! Где же ваша национальная гордость?.. Патриотически настроенный народ уже давно запретил виски. Одному из кабинетов из-за этого даже пришлось подать в отставку. Может быть, пива? Самое лучшее пиво! Компоненты его завозят из Германии, а в Тегеране варят.
— Спасибо, но пива не хочется.
— Отлично. Тогда водки? Виноградной, двойной выдержки? Вам с чем?
— С «Абе Али»[180].
— Ну что вы! «Абе Али» давно канула в прошлое.
— С чем же вы тогда её пьёте?
— Со «Швепсом».
— Но мне не нравится этот «Швепс». Ничего другого нет?
— Увы! Не то что у меня — вообще в продаже!
— А куда подевались прочие напитки?
— Заводы-изготовители обанкротились, пришлось их закрыть. И только «Швепс» устоял. Знаете почему? Потому что «Швепс» — «источник бодрости и радости» и широко рекламируется по всем телевизионным каналам.
Ничего не поделаешь — пришлось мне давиться коктейлем со «Швепсом».
— Разрешите полюбопытствовать? — спросил я у своего собеседника.— Не кажется ли вам, что ваш «пейкан» в сравнении с другими свидетельствует об определённых классовых противоречиях?
— Нет, никоим образом! Действительно, у «пейкана» много разных марок, начиная с самого простого — такого, как у вас, до самого дорогого — как у меня. Однако это вовсе не говорит о классовых противоречиях. Эта проблема, назло утверждениям разных там нигилистов и прочих оппозиционеров, давно снята. Любой рабочий, любой бакалейщик может приобрести автомобиль «пейкан» — даже такой, как у меня. Предположим, для этого надо продлить кредит на год, два, три… Что ж, желание покупателя— закон! Продление кредита — это, пожалуй, наша единственная проблема.
— Ясно.
— Теперь рабочие «Пейкана» живут припеваючи. И получают машины в качестве своей доли от заводского дохода.
— Ну-у?!
— А разве вы не видите, как они стараются для завода? Думаю, что такой порядок вещей у нас надолго. Не желаете прогуляться по окрестности?
— На машине?
— Нет, пешком.
И мы отправляемся на прогулку. Выходим на площадь. Посередине неё воздвигнута огромная чёрная колонна из гранита. На ней укреплены белые квадратные мраморные плиты. Их больше сотни. На каждой — высвеченные неоновыми лампами— изречения. Мощные динамики выкрикивают их одно за другим:
«Избивать женщин — варварство!» «Будь рабочим и надейся на лучшее!» «Каждый рабочий — в почёте!»
«Рабочие и хозяева должны благодарить друг друга!» «Крестьяне должны почитать своих умерших господ!» «Чистота — в вере!» «Вода — жизнь!»
На углу площади несколько расцвеченных рекламами зданий. Рекламы поминутно зажигаются и гаснут. Подходим ближе. На одном из зданий читаю: «Кинотеатр «Пейкан». Чуть ниже, более мелко: «Въезд только для автомобилей «пейкан».
Говорю своему гиду:
— Во времена наших дедов на магазинах писали: «Неверным товары не отпускаются».
— Знаете ли вы,— отвечает он мне,— что такая политика помогла нашей экономике? Все туристы, приезжающие в нашу страну, вынуждены продавать свои машины по ту сторону границы, а у нас покупать «пейканы». Благодаря этому сейчас «пейкан» колесит по дорогам пяти континентов.
Рядом с кинотеатром — павильон. Вывеска гласит: «Ресторан «Сандвич Пейкана». Чуть пониже: «Сначала сандвич, потом кино. Въезд только для автомобилей «пейкан».
«Пейканы» въезжают, их владельцы берут свои сандвичи и «Швепс» и направляются в кино.
Смотрю на афишу: несколько «пейканов» мчатся по горным перевалам. Заголовок гласит: «Битва «пейканов». С участием знаменитейших раллистов «пейкана» в Иране и во всем мире».
Рядом с кинотеатром взметнулось ввысь ультрасовременное здание. На нем горят слова: «Банк «Пейкан». (Бывший Банк землеустройства.)
«Открыв счёт в нашем банке, наслаждайтесь беспроигрышной лотереей и двумя ежемесячными «пейканами»!» У собеседника выясняю:
— А как теперь обстоят дела с лотереей?
— Существует! Что с ней может случиться? И в каждую среду — розыгрыш.
— А выигрыш непременно…
— Да, вы абсолютно правы — «пейкан». От самого простого до «серебряного», «золотого», «жемчужного», «алмазного».
— Не пойму, как же разыгрывают тираж?
— А вот как: например, все билеты, у которых номера оканчиваются на «56», выигрывают обыкновенный «пейкан», билеты с цифрами «792» — люкс. И так далее. «Жемчужный» и «алмазный» «пейканы» предназначены для «чемпионов счастья». Обычно в неделю у нас набирается человек двадцать таких чемпионов, они определяются из числа двухсот победителей.
— Так что не случайно,— задумчиво говорю я,— все имеют свои «пейканы»? Кстати, а люди-то как, не болеют, ведь они и шагу без машины не делают?
— Нет. И знаете почему? Знаете, что гарантирует им здоровье? Спорт. Да-да, спорт. Точнее — футбол. У нас в настоящее время имеется центральный стадион на один миллион человек, не говоря о том, что по всему городу разбросано ещё десять стадионов на сто тысяч человек. У нас десять команд мастеров, сотни — первой и второй лиги, а кроме того, имеются и юношеские команды. Так что самый популярный вид спорта у нас футбол, а самый лучший вид отдыха — посещение футбольных матчей. Конечно же, они транслируются по телевидению. Однако не многие остаются дома. Разве что это больные и калеки. И знаете, что влечёт людей на стадионы?
У меня с языка чуть было не сорвался глупый ответ: «Футбол!», но я вовремя взял себя в руки и ответил: «Пейкан!»
— Браво! Совершенно верно! Вы покупаете билет и отправляетесь на стадион. И часто так случается, что выезжаете оттуда уже на «пейкане». На каждые сто тысяч человек разыгрывается один «пейкан». Кроме того, игроки команды-победительницы также получают «пейканы», а сама команда становится призёром кубка «золотого пейкана»!
Люди разнятся по взглядам, вкусам, увлечениям. Но роднят их две вещи — футбол и «пейкан».
Направляемся в сторону большого универсального магазина, что на углу площади. Перед ним продажа газет и журналов. Перебираю самые разные, разноцветные: «Пейкан сегодня», «Новый Пейкан», «Красный Пейкан», «чёрный Пейкан», «Голос Пейкана».
Мой знакомый поясняет:
— Это революционная газета нашего города (он указывает на «Красный Пейкан»). А это реакционно-консервативная газетёнка (это про «чёрный Пейкан»). Вот спортивный выпуск (указывает на «Пейкан спортивный»). Это экономический (имеет в виду «Пейкан-экономист»). Видите вон тот журнал? «Пейкан иллюстрированный». Еженедельный тираж — двенадцать миллионов экземпляров. Это вот — «Еженедельный Пейкан». Тираж — четырнадцать миллионов.
Разглядываю журналы. Везёт же их читателям! Больше уже не печатают ни обнажённых женщин, ни кинозвёзд, ни певиц, ни танцовщиц, ни куртизанок. Все, что есть в них,— это «пейкан». На обложках — фото последних двух шикарных моделей.
Тут же периодика на английском и французском языках: «Пейкан интернэшнл», «Журналь дю Пейкан». Рядом с этими шикарными изданиями журнал попроще: «Пейкан и человек».
— А это ещё что такое? — спрашиваю у приятеля.
— Это орган «Общества любителей «пейкана». Задача Общества— охрана прав и достоинств «пейкана». Предположим, вы спешите и гоните свой «пейкан», но вдруг прокололось колесо, и вы в сердцах пинаете его и чертыхаетесь. Тут же появляется инспектор Общества, и вы вынуждены платить штраф. Он может вас даже задержать. А если вы ещё и подвыпивши и врезались в телеграфный столб, тут уж ареста не избежать.
Приятель берет меня под руку, и мы заходим в универмаг. В одном углу стеллажи, заваленные книгами. Подхожу ближе: «Как ухаживать за «пейканом». «Как увеличить срок жизни «пейкана». Оглядываюсь на моего приятеля, тот только улыбается:
— Это самые раскупаемые книги года. Снова смотрю на витрину:
«Я, она и «пейкан». Мой друг поясняет:
— Это самый впечатляющий и захватывающий любовный роман последних лет. Выиграл приз — шесть «пейканов».
— Приз?!
— Да, университет, литературные журналы, прочая печать, Министерство культуры и все остальные премируют «пейканом».
Обходим универмаг:
«Мыло «Пейкан» придаёт нежность вашим рукам!» «Крем «Пейкан» облегчает бритье!» «Лезвия «Пейкан» — вечны!»
«Ткань «Пейкан» — самая дешёвая, самая модная!»
«Туфли «Пейкан» — современны и удобны!»
«С соусом «Пейкан» пища становится вкуснее!»
Я прихожу в ужас от всех этих «пейканов». И одного из них было бы достаточно, чтобы продырявить мне печень. Вылетаю из магазина. Передо мной как из-под земли вырастает паренёк:
— Спешите купить! Последние новости!
Покупаю газету, разворачиваю. На одной из страниц, там, где раньше помещали объявления, напечатано: «Самоубийства». Читаю подпись под фотографией:
«И теперь, когда мне наконец удалось покончить с собой, я прощаюсь со всеми родственниками, друзьями и знакомыми, с которыми мне по каким-либо причинам не довелось встретиться. Надеюсь, они вспомнят покойного добрым словом».
Подпись под другим снимком:
«В настоящее время, на пути к вечному покою, направляясь к модернизированной усыпальнице Ибн Бабуйе, заранее благодарю всех уважаемых сограждан за их участие в моих похоронах».
А вот ещё:
«Выражаю свою признательность уважаемым служащим полиции, приложившим максимум стараний в деле моего самоубийства. Прошу по справедливости оценить и поощрить этих выполнивших до конца свой долг чиновников».
Поднимаю глаза на собеседника и в каком-то странном оцепенении спрашиваю:
— А это ещё что ж такое? Улыбается:
— Да, вы правы. Это единственное тёмное пятно в нашей жизни. Единственное пятно, которое омрачает наше счастье. Самоубийство. Мания самоубийства. Нигилисты и притворщики всех мастей исключительно ради того, чтобы отличиться и выпятить своё «я», прибегают к самоубийству. И, к сожалению, день ото дня число их становится все больше. И это несмотря на то, что автозавод каждого решившего покончить с собой, но вовремя спохватившегося или удержавшего от этого поступка другого премирует отличным «пейканом».
Друг мой искренне опечалился. Некоторое время между нами царило молчание. Чтобы изменить тему разговора, спрашиваю:
— Кстати, ещё вопрос. Сейчас, должно быть, мы уже сами делаем двигатели к «пейкану»? Не так ли?
— К сожалению, нет.
— А куда же делся наш завод?
— Это долгая история. Но, конечно, он у нас будет. Сразу же после того, как закончится строительство магистрального газопровода, подрядчиком которого является азиатско-американо-европейский консорциум!
Этот рассказ можно использовать для постановки мультипликационного фильма или обычного, с той лишь разницей, что скорость движения плёнки должна быть увеличена. В общем, должно получиться нечто подобное тому, что получается, когда старые фильмы крутят на современных кинопроекторах. Звуки также должны быть частыми и неразборчивыми. (Как если бы грампластинку запустили на большей скорости.)
Карета «скорой помощи» с мигающим маячком на крыше влетает во двор родильного дома. Больничный коридор. Возле дверей теснятся бабушки, взад-вперёд ходят взволнованные молодые папы. Тут двери операционной распахиваются, на пороге — несколько медицинских сестёр. На каждой руке у них по новорождённому. Ликующие бабушки целуются и обнимаются. Молодые папы в восторге жмут друг другу руки. Бабушки врываются в палаты и, возвращаясь с коробками сладостей, угощают друг друга. Папаши не скупятся на чаевые медсёстрам.
Следующий день. Поток посетителей. У каждого в руках перевязанный ленточкой подарок. Рядом с кроватью роженицы стоит столик. Он постепенно заваливается коробками и свёртками. Новые посетители входят, старые, поднимаясь и кланяясь, выходят. Бабушка предлагает всем фрукты и сладости. Каждый раз, когда она звонит в колокольчик, нянечка вносит ребёнка.
Гостиная в доме. В ней шумно и накурено. Старики оживлённо судачат. Те, кто помоложе, разливают по бокалам спиртное, весело танцуют. Дети проказничают.
Пирог с одной свечой. Мамаша дует на неё, а затем начинает разрезать пирог. Все восторженно кричат и хлопают в ладоши.
Детская комната. Младенец спит.
Такая же шумная вечеринка. Пирог уже с двумя свечами, затем — с тремя, четырьмя, пятью и вот наконец с шестью свечами.
Слышится автомобильный сигнал. Перед домом останавливается школьный омнибус. Мальчик (в одной руке портфель, в другой— судки с едой) выскакивает на улицу. Из омнибуса выходит молодая особа и помогает ребёнку сесть. В омнибусе тесно—. яблоку негде упасть.
Класс. Тетрадка парнишки. Диктанты, арифметика, английский… «хорошо», «хорошо», «отлично», «хорошо», «хорошо», «отлично». Школьная линейка. Директор школы вручает ученику памятный подарок. Ребята кричат: «Ура!» Сцена повторяется несколько раз. Дневник за первый класс, второй, третий, четвёртый, пятый, шестой.
Мальчик выходит из школы. В одной руке у него портфель, в другой — футбольный мяч. Подходит к забору, кладёт все на землю, обхватывает свою голову двумя руками и… отрывает её. Затем стучит ею несколько раз об забор: полученные за день «знания» высыпаются. Устанавливает голову на прежнее место, берет портфель и мяч. Справа от забора какие-то развалины. Мальчик забрасывает туда портфель. Слева — пустырь с двумя футбольными воротами. Мальчик направляется туда, и вот мы видим его, увлечённо гоняющего мяч.
День рождения. То же шумное веселье, те же лица. Праздничный пирог, задувают свечи. Их восемнадцать. Юноша тянет в пустую комнату девушку, с которой они весело танцевали, и целует её. Сцена повторяется на каждом дне рождения с новой партнёршей.
Аттестат зрелости. Диплом бакалавра. Диплом магистра. И наконец, учёная степень доктора.
Аэропорт. Молодой человек машет провожающим с трапа самолёта. Самолёт взлетает. Провожающие расходятся, вновь собираются. Самолёт совершает посадку. На трапе появляется молодой человек. Встречающие машут руками.
Свадьба. Похоже на день рождения, но побогаче. Жених с невестой на автомобиле возвращаются домой.
Наутро он на том же автомобиле уезжает на службу. Навстречу высыпают сотрудники, жмут руку, слышны поздравления. Он садится за свой письменный стол. Его кабинет невелик и скромно обставлен. Все, что там есть,— это несколько стульев и незатейливый стол. Над столом — фотокарточка в маленькой рамке.
В последующих кадрах — кабинет, стол, все растёт буквально на глазах.
И вот уже в кабинете ковры и дорогая мебель, кожаные кресла. Стол со стеклом. На столе множество самых разных канцелярских принадлежностей. Здесь и телефон, и диктофон, и настольная лампа, и пресс-папье, и ножички для вскрытия почтовых конвертов с ручками из слоновой кости и с инкрустацией.
Стрелки часов, недавно показывавшие семь утра, быстро бегут и отмечают уже пять вечера. Он выходит и садится в автомобиль. В пути автомобиль растёт: «жиан», «фольксваген», «пейкан», «шахин», «ария», «бенцы» разных марок — от самых дешёвых до самых дорогих, американских.
Вечером он. приглашает в гости сослуживцев. В последующих кадрах и количество гостей растёт — от трёх до тридцати,— и столы, и все, что на столах, меняется: ячменное пиво, вино, водка, коньяк, виски… Преображается и сама комната: от недорогого ресторана до самых роскошных кабаре и салонов в фешенебельных отелях.
Страница объявлений в газете. Поздравления: «Назначение господина такого-то, достойного представителя молодого поколения… Назначение глубокоуважаемого господина такого-то, известного и выдающегося мужа…» Количество поздравлений растёт и растёт, текст их увеличивается, пока не заполняет всю газетную полосу.
Родильный дом. Как в начале фильма. Он становится отцом. Сцена повторяется несколько раз.
Утром он выходит с детьми из дома и отвозит их в школу.
Весёлый шут Хаджи-Фируз, с лицом, выкрашенным в чёрный цвет, в яркой одежде, потешает прохожих. Кругом зелень — наступил долгожданный Ноуруз. Он с семьёй едет в автомобиле. Вскоре они попадают в нескончаемый поток машин и вынуждены остановиться. Все едут на юг. Все сигналят, подымается невообразимый шум. Календарь и часы. Стрелки часов быстро крутятся. Листочки календаря отрываются и падают. Автомобили, ехавшие на юг, вдруг поворачивают и устремляются на север. И снова все стоят; и снова все водители жмут на клаксоны.
Лето. Люди в лёгких, просторных одеждах. Автомобили движутся на север. Сигналят. Некоторым удаётся проехать небольшое расстояние.
Мелькают стрелки часов. Отрываются листочки календаря. Автомобили снова устремляются на юг, снова стоят, сигналят.
Зима. Снег и тёплая одежда. Восход солнца. Автомобили держат курс на восток. На всех установлены снегоочистители, на колёсах — шипы. Снова затор, и все сигналят. Закат. Автомобили поворачивают обратно, на запад. На всех — снегоочистители и шипы.
Следующие несколько кадров — аэропорт. То и дело взлетают и садятся самолёты. В кишащей толпе толкается он с домашними— в одной руке чемодан, другая свободна, чтобы помахать на прощание. На лицах улыбки.
Какой-то зал. За столом сидят несколько человек. Кто-то раздаёт карты. В одно мгновение перед каждым из игроков растёт или тает кучка банкнотов. Все поминутно хватаются за стаканы и осушают их одним глотком. Стрелки часов совершают полный оборот: от семи до семи, от двенадцати до двенадцати.
Он останавливает свой автомобиль и сажает поджидавшую его женщину. В дороге женщины все время меняются. Они постепенно становятся прелестней, шикарней, красивее и дороже. Автомобиль тормозит перед подъездом отеля. Он с женщиной в сверкающих ожерельях и роскошном туалете входит внутрь.
Снова какой-то зал, только другой. Сидят несколько человек. Похоже, что это сотрудники какого-то ведомства или министерства, поскольку занимают места согласно положению и должности. Выступающий с трибуны оратор говорит о чем-то очень горячо. В паузах присутствующие аплодируют. Он берет стакан с водой и пьёт, пока не стихнут аплодисменты. Тут же суетятся фоторепортёры и киношники. На экране через определённый интервал мелькают цифры (почему? сам не знаю)… 24, 3, 15, 6, 21, 9, 4, 25, 27, 21.
В следующем кадре появляется какой-то тип, сгребающий со стола деньги. Перед типом останавливается он. Бросает ему в шляпу банкнот в пять туманов, затем в десять, двадцать, пятьдесят, сотню, пятьсот, тысячу, выписывает чек и тоже швыряет в шляпу.
Новый кадр: он возлагает на могилу венок. Затем ещё один — побольше, следующий ещё больше…
Он восседает за столом в учреждении. Целая серия кадров. Он все старее и старее. Голова чуть клонится на грудь. И вдруг голова неестественно дёргается, и он падает замертво.
Полоса объявлений в газете. Два столбца одинаково нудных соболезнований, адресованных родным и близким одного и того же лица. Разве что подписи разные. Соболезнования, соболезнования, много соболезнований, очень много.
Поминальный вечер. Приезжают знакомые на машинах. По двое, по трое. В машинах слышны шутки и смех. Прежде чем выйти из машин, вытаскивают из портфелей или из «бардачка» машины траурные маски и нацепляют на лица. Заходят в дом. Как только появляются новые посетители, прибывшие ранее встают, выходят, хлопают дверцы машин, срываются маски, и снова слышны шутки и смех.
На паперти — проповедник. Следующие кадры иллюстрируют то, о чем он говорит.
Покойный щедр и не скупится на благодеяния: бедному даёт денег, кормит голодного, одевает раздетого, переводит через дорогу слепца, помогает старухе. В какой-то больнице раздаёт больным сладости и фрукты, на каком-то митинге произносит захватывающую речь и в конце красивым жестом рвёт на себе рубаху и подставляет грудь возможной пуле врага. Человек в одежде официанта подносит ему вино, он с возмущением бросает бокал на землю. К нему подходит девица и начинает кокетничать. Он гневно и презрительно даёт ей пощёчину, прогоняет её. Он открывает дверь какой-то комнаты и видит, что там играют в карты. Он резко захлопывает дверь и бежит прочь. И вот в кадре два ангела. Они почтительно держат под руки тело покойного, от которого отделяется и воспаряет в небеса душа.
Следующие кадры — вновь полоса объявлений в газете. Соболезнования, соболезнования. Везде мелькает его имя. Появляется чья-то рука, комкает газету и бросает её в помойное ведро. На дне ведра все ещё можно прочесть имя покойного. Рука высыпает на газету кучу мусора. Лишь белый газетный уголок все ещё торчит из ведра.
— Ах вы негодники, не успели прийти, а уже пьёте вовсю! Подождали хотя бы меня.
— А может, ты и до полуночи не соизволишь явиться — ты ведь так увлечён продажей веников, что ничего не помнишь.
Вновь прибывший — весёлый, шумный — расцеловался со всеми, взял рюмку и налил себе водки.
— Скажи честно, ты все ещё торгуешь вениками? — спросил один из друзей.— Видать, это дело здорово пришлось тебе по вкусу.
— Да нет,— ответил другой,— теперь он стал большим начальником. Вы бы только посмотрели на его кабинет, на секретаршу!
— А ты, Торговец Вениками, балуешься иногда с ней? — полюбопытствовал третий.
Ещё не все гости собрались. Приём только начинался. Старые друзья прибыли раньше всех и сразу же приступили к делу: они окопались в углу у стола, специально для них отведённом хозяином, и теперь с рюмками в руках, вспоминая о прошлом, болтали, шутили й смеялись. Они были рады видеть друг друга снова, но их страшно удивило, что все, и прежде всего они сами и их жизнь, до такой степени изменилось, и, возможно даже, где-то в глубине души немного завидовали своему прошлому.
Тот, который пришёл позже, двадцать лет назад начинал свою карьеру выездным практикантом одной из фармацевтических фирм, а сейчас возглавлял отдел реализации продукции этой же фирмы. Уже много лет назад друзья удостоили его прозвищами Визитёр и Торговец Вениками.
Визитёр, опрокидывая рюмку, причмокнул.
— Уф! Наконец-то на душе потеплело! — Он вздохнул, покачал головой и, обведя взглядом каждого из приятелей, как будто впервые заметив их, продолжил: — О жизнь! Или, как писали и пишут в школьных сочинениях, о жестокая доля! О судьба-злодейка! Как бежит время! Двадцать лет прошло, а кажется, все это было каких-нибудь двадцать минут назад. Все мы были студентами, весёлыми, беззаботными, все нам было трын-трава. Если оставались какие-нибудь гроши, выпивали пару кружек пива и чувствовали себя на седьмом небе! Если же перепадала лишняя монетка, мы прибавляли к пиву пять сиров водки, и тут уж сам черт был нам не брат! Целыми неделями днем и ночью болтались друг у друга в домах. Помнишь, господин Посол, как однажды вечером мы с тобой проехали на велосипеде весь Тегеран из конца в конец, да ещё дважды? И все это ради чего? Только ради того, чтобы предупредить мать, что ты не вернёшься ночевать, а останешься у нас… Да, вот это была жизнь. Теперь каждый обзавёлся семьёй, детьми, домом, все стали важными, хорошо зарабатываем, но годами не встречаемся.
Посол — он получил это прозвище потому, что работал в Министерстве иностранных дел,— подхватил:
— Да, дорогой, это работа и жизнь держат нас за горло. Рано утром ты должен подняться, поехать на шоссе Кередж[181], выстоять в очереди, получить накладную на «пейкан» или на цемент; потом вернуться домой, забрать своих стервецов и ханум и снова отправляться в путь; стервеца номер один высадить в Аббасабаде[182] у его школы, потом второго стервеца — где-то далеко-далеко около парка, потом ханум отвезти на улицу Пехлеви к универмагу (не отвезёшь — потребует машину, и это осложнит тебе жизнь), потом на работу. После работы опять садишься за руль — должен ехать в Джаджруд или Рудэхен[183] доставать свежее мясо — ведь тегеранское мороженое мясо и божьего проклятия не заслуживает. Вечером, конечно же, гости — или по службе, или родственники: либо ты сам обрушиваешься на головы тётушек со стороны матери или со стороны отца, либо они сваливаются на твою голову. Причём интересней всего то, что всем омерзительны физиономии друг друга, однако каждый не перестаёт любезно приносить себя в жертву другому! И после такого вечера усталый, полумёртвый ложишься в постель… Но, даже выполняя свои супружеские обязанности, ты все время помнишь о том же злосчастии: завтра рано утром должен вставать… Новый день — новые заботы. В такой жизни — где уж найти время для встреч с друзьями? Те долгие задушевные беседы, тот искренний смех — все это теперь разве только во сне приснится.
— Ей-богу, если бы не помолвки, свадьбы, дни рождения, прощальные приёмы и тому подобное, то даже этих редких встреч не было бы.
В этот вечер как раз был такой повод. Дети одного из них вернулись из Европы на летние каникулы, и отец устроил по этому случаю вечеринку, собрав вместе старых друзей. Конечно, было много и других людей: друзья четырнадцатилетнего сына и двенадцатилетней дочери, родственники, сослуживцы, друзья жены и прочие знакомые.
Хозяин — опытный финансист или, по его собственному выражению, «заклятый финансист» — начал свою карьеру служащим в Министерстве финансов, а сейчас был начальником налогового ведомства. Несколько лет назад с помощью некоторых лиц он основал компанию, занимающуюся ревизией налоговых дел торговых фирм. Дело его было на мази, доходы огромны. Недруги считали границы между его личными и государственными интересами весьма расплывчатыми, и злые языки везде болтали об этом. Но, поскольку в руках его недругов не было никаких доказательств, выходило, что слухи эти распространялись просто из зависти. Хозяин дома не имел привычки обращать внимание на подобное пустословие, он не был отягощён какими-либо комплексами, никогда ни за что не корил себя, не переживал. Иначе теперь, в возрасте сорока с лишним, он не выглядел бы на десять лет моложе. Он был жизнелюбивым, общительным человеком. Его приёмы славились среди друзей радушием и весельем.
— Видели это? — спросил хозяин, подойдя к друзьям.
— Что «это»? — заинтересовались все.
«Это» была маленькая фигурка сидящей обезьянки. Когда мужчины рассмотрели её, они загоготали.
Смех мужчин вызвал любопытство их жён:
— Что там такое? Что там такое?
— Ничего особенного,— заявил Посол.
— Там одна невоспитанная обезьяна, которая плохо себя ведёт,— ответил Визитёр дамам и обратился к хозяину: — Где достал?
— Сын привёз из Англии.
— Ещё что-нибудь привёз?
— Да, потом покажу. Этот сукин сын привёз такой порнофильм, какого даже я не видел.
— Ничего удивительного: законный сыночек — весь в папочку.
— Надо будет как-нибудь вечерком запудрить мозги жёнам, собраться без них и посмаковать — это нечто невообразимое!
— Милый Доктор, а ты как думаешь? — спросил Визитёр.— Мне кажется, что для твоих диоптрий это зрелище не больно подходящее!
— Да, я, старик, сторонник живой натуры, а эти картинки— что мёртвому припарки,— ответил тот.
Доктор был ветеринаром, и друзья постоянно подшучивали над ним, называя его Доктором Дулитлом.
— Помните, в молодые годы,— сказал Визитёр,— мы с Доктором путешествовали. Мы позвонили вам с телефонного узла, но говорить открытым текстом было неудобно, и поэтому мы сказали: «Нам ещё не удалось заняться чтением, потому что мы никак не можем найти местную библиотеку». А вы ответили: «А зачем вам библиотека? У торговцев на панелях можно получить книги и почитать». А помнишь, Доктор, как ты рассказывал…
— Да, весьма всестороннее и детальное чтение: утром — чтение, в обед — чтение, вечером — чтение. Не зря же нам дают командировки! Человек должен выполнять свой долг честно и добросовестно.
— А результаты чтения всех этих книг ты представил начальству?
— Да, я доложил, что в результате тщательного изучения библиотек я пришёл к заключению, что вопреки общему мнению в Англии лучше, чем в Германии: библиотеки там разнообразнее.
Раньше каждый раз, когда приятели знакомили кого-нибудь с Доктором, они заявляли: «Доктор настоящий патриот, он посвятил себя служению своим пациентам».
Видимо, Доктора стесняла его профессия, так как довольно скоро он оставил свою работу и перебрался в учреждение, которое не имело ничего общего с его специальностью. Потом с помощью нескольких врачей и богатых знакомых он основал компанию по заготовке и продаже птичьих яиц. Очередь его клиентов никогда не убывала, и доходы компании были огромны.
— Господа, можете мне позавидовать,— обратился к своим приятелям Доктор.— Недавно у меня была командировка в Германию и Англию, и мне удалось там как следует начитаться. Воспользовавшись отсутствием матери моих детей, я здорово расширил свой кругозор.
— Ах ты, неугомонный какой! Имея личную библиотеку, он все ещё продолжает пользоваться публичной! — пошутил Посол.
Все повернулись и стали рассматривать вновь прибывших гостей: это были две пары — худые, изящные иранцы и хорошо упитанные, раскормленные американцы.
— Из какого зоопарка эти животные? — поинтересовался Посол.
— Это дальние родственники жены. Те двое — брат и сестра. Толстуха — жена брата, а этот здоровяк — муж сестры. История их длинная и занятная. Вкратце: брат и сестра отправились в Соединённые Штаты — как бы учиться. Через год или два брат женился на американке, а поскольку у него не было желания ни учиться, ни утруждать себя работой, он вернулся в Иран. Теперь он живёт все так же беспечно на папашины деньги — то здесь, то в Америке. Сестрица же, не желая или не имея возможности остаться в Америке после отъезда брата, тоже вернулась в Иран. Но и её пребывание в Америке не прошло даром — там она познакомилась с несколькими американцами. После долгих колебаний и прикидок ханум выбрала в качестве мужа эту ветку самшита.
— Он больше смахивает на чинару, чем на ветку самшита,— заметил Визитёр.
— На что бы он ни смахивал, а ханум его очень усиленно добивалась. Ей страсть как хотелось мужа-американца, особенно после женитьбы брата.
— Где же теперь этот муж работает?
— На нефти.
— Вот как? У него собственная скважина или акции Нефтяной компании?
— Да что ты, дорогой! Высоко берёшь. Он, между нами говоря, просто бурильщик. Работа у него тяжёлая, неделями торчит в море на плавучей буровой, деньги получает немалые, но и вкалывает будь здоров.
— Тогда что же это за подарочек, что у девочки слюнки потекли?
— Ну что вы, позвольте. Во-первых, он американец, во-вторых, ей льстит, что родители повсюду рекомендуют его как инженера-нефтяника.
— А той американской девицей, я думаю, стоило бы заняться!
— Ну а зачем же ещё они в моем доме! Я намерен её изучить. Хочу поупражняться по-английски.
— Смотри, жена пронюхает — кожу с тебя сдерёт.
— Вся прелесть в том, что это она их приглашает. Ей приятно, что её гости — американцы. Ведь в наши дни американцы — изюминки в любом обществе.
— Притом какая же это благодатная книга! Сколько ни читай, она никогда не кончится!
— А мальчишка достаточно грамотен для чтения такой книги?— спросил Доктор.
— Это неважно. Мы, более грамотные, почитаем, потом перескажем ему содержание…
Едва войдя, четвёрка направилась к столу с выпивкой. Мужчины налили себе виски, а женщинам — виски с пепси-колой. Американка осушила залпом свою рюмку, налила ещё. Муж искоса взглянул на неё и тихо произнёс по-английски:
— Опять напьёшься, опять тебе будет плохо.
— Кто, я?! — со смехом переспросила она. И, улыбаясь, добавила: — Неважно.
В гостиную вошёл хозяин, и его встретили взрывом смеха: он был в дурацкой маске, преобразившей его. Огромная лысина, обрамленная рыжими кудряшками, круглые очки в чёрной оправе, огромный красный нос.
Сначала все мужчины по очереди стали примерять маску. Каждый становился по-своему забавным, кривлялся и смешил других. Потом пришла очередь женщин. Они в своих роскошных туалетах с короткими юбками и смелыми декольте в этой маске вызывали взрывы хохота.
И наконец маску надели на уже совсем тёпленькую американку.
Она, не взглянув на себя в зеркало, принялась пощёлкивать пальцами и покачивать бёдрами. Остальные прихлопывали в такт и хохотали.
— Дамы и господа! — тоном распорядителя обратился к гостям хозяин.— Сейчас знаменитая американская танцовщица продемонстрирует вам лучшие иранские и арабские танцы.— И поставил плёнку с «Бабакярам»[184].
Рядом с огромным дорогим стереомагнитофоном в беспорядке были разбросаны кассеты.
— Ну и плут, смотри, какую систему он отхватил! — взглянув на электронику, восхитился Визитёр.
Посол, то ли разморённый от жары, то ли чем-то или кем-то обиженный, сказал:
— Да-а, те дни, те времена приятно вспомнить. Все мы крутили Бетховена и Брамса на взятом в кредит дешёвеньком проигрывателе. Теперь у каждого система, встроенная в мебель, и мы слушаем Нушафарин и Лейлу Форухар[185]. Это называется культурный бум!
Раздалась мелодия «Бабакярам», американка сняла туфли, подняла руки, крутанула бёдрами и начала дёргаться. При этом она пела с акцентом: «Бабакярам, люблю тебя».
— Негодяйка, как здорово отплясывает,— заметил Визитёр.
— Вот, чувствуется, любит почитать!
Когда кончился «Бабакярам», поставили арабскую мелодию, и американка начала танец живота. Но арабские танцы она знала плохо и к тому же выдохлась, поэтому вернулась к столу с выпивкой, промочить горло.
— Вот эта дама исполняет арабский танец потрясающе, просто великолепно,— поднимая с кресла красивую, стройную женщину, сказал хозяин.
— Ну что же ты,— кокетливо протянула женщина,— дал бы в руки хоть какую-нибудь палку, клюку, ну что-нибудь — нельзя же так, без ничего танцевать!
Хозяин принёс зонтик в чехле. Женщина подняла его над головой как палку, с которой выступают танцовщицы, и начала танцевать, смеясь и кокетничая. Вскоре хозяин растормошил всех остальных дам. Мужчины присоединились к ним, и вот уже танцевали все.
В гостиной появилась красивая девушка, в растерянности остановилась, глядя на столпотворение. Увидев её, Доктор произнёс:
Эта ещё как сюда попала? — И подошёл к девушке: — Привет, какими судьбами?
Тёплая улыбка осветила её лицо.
— Привет. Я приехала вчера вечером.
— Очень рад тебя видеть, очень. Никогда не забуду твои ласки там, в Англии.
— А где твоя жена?
— Где-то здесь. Как всегда, подогревает других, и себя, конечно, не обижает. Ты же знаешь, она прирождённый виночерпий! Ладно, что ты будешь пить?
— Водку.
— С чем?
— С водой.
— А может, лучше с тоником или с содовой?
— С водой.
— Со льдом?
— Нет, просто с водой.
— Ну что с тобой? Совсем английской девицей стала? Доктор принёс водку с водой для девушки и с тоником для
себя.
Когда выпили, Доктор предложил ей «Уинстон».
— Я курю эти, давай ты тоже,— ответила девушка, доставая из сумочки «Рутмен».
— Я же говорил — ты совсем англичанкой стала. Где же ты теперь работаешь?
— В Нефтяной компании.
— Ты же работала в какой-то английской фирме.
— Я ушла — англичане вообще жадные, а со всякими там трудностями в их экономике стали совсем скрягами. Работать с иранцами хоть и сложнее, порой просто невыносимо, сам знаешь, но зато они платят прилично, по-настоящему щедро, и отпуск большой.
подошёл хозяин:
— Привет, как дела? ещё не завлекла в свои сети муженька?
— Нет, дорогой. Какой там муж!
— Не огорчайся, потерпи. В конце концов я сам тебя сцапаю.
— Ты что, собака, чтобы цапать? — вмешался Доктор.
Все трое засмеялись, и хозяин показал девушке то, что держал в руках. На вид это была обычная коробка с колодой карт, а сверху приклеена карта с изображением голой женщины.
— Видишь? Это порнографические карты. Здесь у меня образец. В магазине ещё интереснее, приходи посмотреть. — И он подал коробку девушке.
Та невольно потянулась, чтобы вытащить карту, но вдруг вздрогнула и отдёрнула руку.
— Ой! Да накажет тебя бог, меня током ударило,— воскликнула она.
Хозяин зашёлся от хохота. Остальные, заметившие эту сцену, тоже рассмеялись. Хозяин подмигнул:
— Молчок, никому не говорите,— и отправился дальше. Спустя некоторое время раздался женский визг, и очередная
жертва погналась за хозяином.
Теперь уже все танцевали: женщины, мужчины, пожилые, молодые и дети. Дети вертелись под ногами.
Одну за другой ставили иранские и иностранные мелодии. Начинали с быстрых ритмов, но постепенно мелодии становились все более томными. Наконец погасили свет, перешли только на медленные танго.
В перерыве между танцами к Доктору подошла жена:
— Красивую партнёршу отхватил!
— А что? Ты же знаешь, я поклоняюсь красоте.
— К тому же старательно ухаживаешь за ней.
— Тебе что, завидно?
— Нет, но хотя бы ради приличия разок станцевал бы со мной.
— Да я же вижу, что ты очарована этим американским верзилой, не хотел отвлекать тебя.
— Теперь завидуешь ты?
— Нет, но когда твоя жена все время находится в объятиях какого-то одного мужчины, это невольно привлекает внимание.
— А ты бы хотел, чтобы я сидела и любовалась тобой и твоей красоткой?
— Ханум-джан, нельзя ли семейную сцену оставить для дома? Умоляю тебя, хотя бы на сегодняшний вечер оставь меня в покое. Буду тебе премного благодарен.
Жена с нескрываемой ненавистью посмотрела на мужа, он повернулся к ней спиной и направился к друзьям.
Старые приятели, которых осталось не более семи-восьми, продолжали разговаривать, шутить, острить.
— Кстати, как с твоей поездкой?
— Да вот жду, когда все будет решено окончательно, командировка оформлена, тогда все, что имею и не имею, продам, возьму жену и детей и умотаю из этой дыры. А через два года, если это не вызовет никаких хлопот и трудностей, попрошу на один-два года отпуск за свой счёт. За это время я уже хорошо освоюсь там, займусь каким-нибудь делом. Если увижу, что оно выгодно и можно продолжать, попрошусь на пенсию. Если же нет, если мне станет ясно, что там я ни на что не годен, а эта проклятая душа все ещё тянется к выхлопным газам, сангяку[186], казанам с абгуштом, к виноградной водке, вернусь в эту дыру и начну все снова-здорово. Ну а как твои дела?
— А нас, Аллах свидетель, в покое не оставляют. Пенсию не дают. Иначе я бы подумывал о том же, о чем и ты. Сейчас собираюсь взять отпуск на сколько возможно. Что ни говори, на безрыбье— и рак рыба.
— Странно, все убегают. На кого ни посмотришь — или уезжает, или собирается уехать.
— Другого выхода нет. В этой дыре, как ты говоришь, жить невозможно. Здесь не достанешь ни мяса, ни курицы, ни яиц, ни картошки, ни муки, ни пустынных улиц, где можно спокойно водить машину, ни свободного места для парковки. В такой ситуации нельзя не уезжать.
— Это называется «утечка мозгов»!
— Нет, дорогой, это называется «утечка животов».
— О! Господин Учитель заговорил!
— Ну что ты, старик, он ещё не заговорил, только вставил своё замечание, все ещё впереди!
— Этот наш господин Учитель себе на уме: молчит-молчит, а как раскроет рот, то и Шемр не годится ему в стременные.
— Дело в том, что до сих пор он пережёвывал пищу, поэтому молчал.
— Он похож на профессионального танцора: сначала хорошо себя подготовит, а потом исполняет программу.
Тот, кого в шутку именовали господином Учителем, с момента прихода не отходил от стола с напитками. Во времена их молодости, когда приятели ещё учились в институтах, он закончил педагогическое училище и стал преподавать. Он уверял, что ему нравится такая живая работа, говорил, что кабинеты и канцелярии ему ненавистны. Возможно, немалую роль в выборе профессии сыграло тяжёлое материальное положение его семьи. Во всяком случае, пятнадцать лет учительствовал он с удовольствием. За эти годы стал более обеспеченным, чем его друзья, и очень много времени посвящал изучению литературы. Когда Учитель женился и обзавёлся детьми, материальное положение его снова ухудшилось, он вынужден был давать по сорок уроков в неделю. В новогодние и летние каникулы он принимал переэкзаменовки, занимался с отстающими, в подготовительных классах с абитуриентами.
Потом как-то сразу ему все это надоело. Своим друзьям он говорил: «Я чувствую, что становлюсь магнитофоном,— и, улыбнувшись, добавлял: — С тех пор как в стране появился телевизор, эти сукины дети больше не нуждаются в нас». Найдя нужных людей, он добился перевода в одно из таких учреждений, в которых дельным ничем не занимаются, но которые названия имеют весьма солидные, например: «Учреждение по изучению и определению учебного профиля страны» или «Учреждение по нововведениям в обучении взрослых грамоте».
Уже через месяц он понял, что за эти пятнадцать лет учительствования был здорово околпачен. Ведь теперь помимо жалованья и премий, надбавок за сверхурочную работу и квалификацию, денежных подарков к праздникам, за составление отчётов, переводы и редактирование ему перепадала приличная сумма из бюджета планового управления, предназначенная для исследовательской программы. Достаточно было представить только один доклад в месяц. И поскольку никто не оценивал ни качества, ни объёма, ни полезности, ни бесполезности этих докладов, важно было только слегка пригладить или перевести его.
Основная его работа заключалась в редактировании в удобное для него время обзоров, сделанных по переводам наспех и небрежно. Он должен был сделать эти обзоры удобочитаемыми на случай, если кому-либо вздумается заинтересоваться ими. На эту работу уходило часа два, остальное время делать было абсолютно нечего. Это безделье через месяц-другой стало сводить его с ума. В первые дни он брал с собой книгу, но читать было нельзя: в комнате кроме него постоянно находились ещё два-три человека, которые с утра до вечера разговаривали, и он невольно втягивался в их болтовню.
Когда ему надоедало, он вставал, заходил в другие комнаты пообщаться с сослуживцами, пил чай, кофе, курил и снова возвращался в свою «клетку» — так он называл свою рабочую комнату.
Он стал раздражителен, постоянно ворчал, придирался ко всякой мелочи, был всем недоволен. При встречах с друзьями жаловался и брюзжал. И непонятно было: он вроде бы советовался со всеми, просил помощи, чтобы как можно быстрее вырваться из этой «клетки», но, когда в начале каждого месяца он получал свой чек да ещё два-три мелких или крупных денежных перевода за разные работы, в глубине души он ощущал какую-то радость и удовлетворение.
Однажды, когда он слишком долго и нудно плакался на свою жизнь, Посол сказал ему: «Я не понимаю тебя. В наше время нельзя, конечно, жить на гроши за преподавательскую работу, но если тебе так не нравится служба в учреждении, то, пока не поздно, брось её и вернись в свою школу. Оторвать от себя одну-две тысячи туманов сейчас легче, чем потом, когда их будет семь-во-семь-десять, тогда это будет гораздо сложнее, вернее, это станет невозможным».
Но Учитель так долго колебался, бросив на одну чашу весов деньги, а на другую — своё душевное спокойствие, что утяжелявшаяся каждый месяц чаша с деньгами вместе с силой привычки, полностью разбила его слабую волю, а осколки её растворились в алкоголе. Теперь он пил безудержно днем и ночью.
Учитель снова окружил себя бронёй молчания. Но беседа продолжалась.
— Доктор, а ты чем занимаешься?
— Ничем, с утра до вечера бегаю как гончий пёс. Утром служба, в обед потихоньку смываюсь на два-три часа, иду в «ведомство», потом снова возвращаюсь на службу до пяти-шести часов, потом снова в «ведомство» до бог знает какого времени — девяти-десяти-одиннадцати ночи. Маршал, а ты что делаешь, ты ведь не похож на нас, тебе-то хоть спокойно живётся?
Этот приятель получил своё прозвище потому, что с детства почитал маршала Роммеля — он выискивал все, что о нем печаталось, смотрел все фильмы о нем.
— Дорогой мой, радость моя, мне спокойно с вами сейчас, когда я пью водку. А так какое там спокойствие, да разве это жизнь? Не желая вас обидеть, скажу, что это собачья жизнь. Утром — работа, днем — работа, вечером — работа. Ведь наша работа не нормирована. Задержат тебя до полуночи, а ты и пикнуть не смей. «Сделай это!» — «Слушаюсь!», «Сделай то!» — «Слушаюсь!», «Поезжай в Заболь!» — «Слушаюсь!», «Поезжай в Хаш[187]!» — «Слушаюсь!» Ну какая же это жизнь?! И сдохнуть раньше никак не получается, чтобы наконец обрести покой.
— Ну, братец Маршал, что это за речи — не дай бог. Ты ведь ещё молод, у тебя ещё полно дел в этом мире. Мы должны вместе пить водку, наслаждаться жизнью, почитывать!
— Дорогой мой, ей-богу, единственная радость моя в этом мире — это вы, мои друзья-единомышленники и водка! Клянусь собой, клянусь всеми вами, если б не мысли о детях, я бы хотел умереть и попасть на Бехештэ-Захра[188].
— Милый Маршал, брешешь! Я наперёд знаю твои мысли — ты умираешь от желания получить очередное звание. На-ка, бери! — И Доктор протянул ему рюмку.
Маршал выпил и причмокнул. Увидев проходившего мимо с бутылкой в руках молодого человека, он воскликнул:
— Милый, дорогой! Плесни-ка мне водочки. Добавь тонику. Спасибо. ещё немного льда. Благодарю тебя. Чтобы водки было много, а воды мало. Дай мне бог быть на твоей свадьбе виночерпием!— Потом он обратился к друзьям: — Нет, дорогие, совсем не так! На кой черт мне эти звания? К чему они мне, если нет морального удовлетворения? Ну предположим, мы выжили, ну и что? Как только фортуна изменит нам, сразу же схватят за глотку и скажут: «Эх вы, мать вашу так, по вашим физиономиям видно, что вы, сукины дети, такие-сякие», а потом отправят к праотцам.
— Милый Маршал, опять брешешь. Хочешь показать, что ты такой важный.
— Нет, душа моя! Какой там важный! Был бы важный — либо удрал бы, либо… А, будь что будет!
Толстому Маршалу было ещё далеко до старости, а голова его была уже совсем лысой. Он весь пылал и лоснился от алкогольных паров. Выругавшись, он стал прищёлкивать пальцами, приплясывать и напевать:
— За все, накупленное мною, Заплачено сполна душою —
Это вам не баклажаны покупать! Все вокруг смеялись, плясали, хлопали в ладоши, подбадривая его.
— Маршал, тебе помогла «драконова пилюля»? — спросил хозяин.
Продолжая веселиться, Маршал весь расцвёл:
— Помогла, да ещё как!
— А что это такое — драконова пилюля? — спросил господин Учитель.
— Это нечто величиной с орех фундука и цвета чёрной туши.
— Я спрашиваю, для чего она?
— Ага! Это уже существенный вопрос. Она для людей, у которых ослабевает зрение оттого, что они слишком много читают. Ведь у Маршала в последнее время здорово глаза ослабли. Бедняга совсем было уже утратил способность читать. Инженер привёз ему из Японии несколько «драконовых пилюль». Зрение стало таким острым, что и не говори! Теперь он может держать книгу в одном углу комнаты, а читать её из противоположного.
Маршал изобразил оскорблённую добродетель:
— Но клянусь, я читаю не так уж часто.
— Если слишком редко, жена обрушит крышу тебе на голову!
Вдоволь натанцевавшись и устав, Маршал снова уселся на своё место. На красном лбу и лысине выступили крупные капли пота. Он обратился к хозяйке:
— Ханум, милая, да стану я жертвой твоих ручек, да умереть мне ради твоего ясного, как луна, личика, будь добра, возьми чистый платочек, намочи его, потом выжми как следует и дай мне, да умереть мне вместо тебя! — И, получив платок, продолжал: — Да буду я твоей жертвой, я же тебя очень люблю, ты знаешь? Дай-ка поцеловать твой чудный лобик. Так что, когда твои дети вернулись домой, ты успокоилась?
— Знаешь, какие первые слова произнесла Парванэ? — спросила хозяйка. — Она бросилась в мои объятия и сдавленным голосом воскликнула: «Мамочка, я больше не поеду в Англию, я хочу остаться с тобой!»
Маршал растроганный под влиянием алкоголя, схватился руками за голову:
— Вай-вай, ты разрываешь мне сердце, дорогая моя, милая моя, ведь нельзя поступать так жестоко с детьми!
— Ни мне, ни их папаше некогда заниматься ими. Так всем лучше.
Чтобы не выслушивать его пьяные проповеди, хозяйка отошла подальше.
Маршал мокрым платком вытер лоб и лысину. Господин Учитель, глядя на его лысую голову, вставил острое словцо. Все захохотали.
— Ладно уж,— скромно потупился Маршал,— мы-то, несчастные, забитые, бедные, от всех терпим — от вас тоже стерпим.
— Ну и скромник нашёлся! Послышался голос ещё одного приятеля:
— Я поднимаю рюмку за здоровье друзей!
Все удивлённо обернулись, так как он не пил. Оказалось, у него в руках черешня[189].
Все грохнули со смеху. Хозяин воскликнул:
— Да возьмёт тебя небо с твоими глупыми шутками! Твои шесть месяцев ещё не кончились.
— Что за шесть месяцев? — спросил Маршал.
— У него вырезана часть желудка, а он не может удержаться: шесть месяцев пьёт, а когда чувствует себя на грани смерти, даёт зарок — и шесть месяцев постится. Как раз сейчас у него этот шестимесячный пост.
— Посмотри на тех! — сказал Доктор.
В другом углу гостиной рядом с мужчиной стояла женщина с бокалом в руках. Она была молода, красива, изящна, стройна, в элегантном дорогом платье, обнажавшем до половины бюст,руки, плечи и спину. Платье держалось на узенькой ленточке, завязанной на шее. Она слишком громко разговаривала, слишком громко смеялась. Чёрные блестящие глаза, прелестный рот, улыбка, озаряющая живое лицо. Речь её, жеманно-кокетливая, волновала слушающих. Разговаривая, она делала чувственные движения. Женщина, с её красотой и жеманством, напоминала начинающую, но в будущем весьма дорогую проститутку.
Молодой человек, стоящий рядом с ней, был хорошо сложен, чисто выбрит, но волосы свисали до воротника. На нем была рубашка в розовую полоску и костюм в крупную клетку. Галстук был таких необъятных размеров, что его хватило бы на платье для его спутницы, наподобие того, в каком она была. Лицо его выражало смесь гордости, уверенности в себе и самодовольства, происходивших не от ума, а от глупости.
— Посмотри на них!
Посол повернул голову и процедил со скрытой завистью и едва уловимой ревностью:
— Да смотрю!
— Красива, стерва, здорово красива!
— Эта красота и помогла ей в жизни, а может быть, и усложнила её.
— Ты её знаешь?
— Да, причём хорошо. Она очень рано вышла замуж. К тому же какое замужество! Попала как кур в ощип! Ведь ханум весьма страстная! А муж её такой битюг, что и говорить не стоит,— смесь невежды и бабника. Прожив с мужем несколько лет и сделав несколько абортов, ханум с ним развелась. Потом она стала любовницей бывшего мужа. ещё год они прожили таким образом, пока он не уехал за границу. Тогда она вышла замуж. её новый муж — настоящий мешок с деньгами, ханум поймала его в свои сети. Теперь она по нескольку раз в год ездит за границу— одна — и там возобновляет связь со своим первым мужем.
— Да ну! И муж не возражает?
— Знаешь ли, муж, говорят, получает от ханум удовольствие только глазами, он доволен и горд тем, что у него красивая жена. Но у него не хватает сил, чтобы свернуть с пути целомудрия. Говорят, у него с женой — мирное сосуществование. Он выполняет все её прихоти и обеспечивает её деньгами. И не мешает ей ни в чем. А ханум завлекает в свои сети красивых молодых людей одного за другим. Тот, по-деревенски одетый, с недоступно-идиотским выражением лица,— последняя добыча ханум.
— Да ну! Везёт же некоторым кретинам!..
— Друзья, я уже задыхаюсь, мне плохо,— пожаловался Маршал. — Пойдёмте на крышу, подышим свежим воздухом.
Маршал, Доктор, Визитёр и ещё двое ближайших приятелей потихоньку вышли из гостиной и направились в одну из отдалённых комнат. Там они заперлись. Маршал вынул маленькую сумочку, которую он в начале вечера спрятал в комоде под вещами, достал из неё изящную трубочку, маленькие щипчики и полную
коробочку опиума.
— А где ты возьмёшь огонь? — спросил Доктор.
— Подожди,— ответил Маршал с горящими от предвкушения удовольствия глазами,— современная прогрессивная наука и модерновая техника позаботились и об этом. — Затем от назидательно-книжной интонации он снова перешёл на доверительный тон: — В этом мире все сложности разрешены, остались только заботы об этой проклятой душе: ничто её не радует, ничто не удовлетворяет, совершенно не понятно, что ей ещё надо! — Затем он показал другую коробочку: — Смотри, такая маленькая, а таится в ней так много! — Он вынул из коробочки металлическую квадратную спиртовочку на двух ножках, поставил её на стол и достал белые таблетки. — Видишь? Это сухой спирт, нечто потрясающее. Такая таблетка горит долго, жарко, к тому же чистейшим пламенем, никакой копоти. А вот уголек,— и он вынул чёрные кубики,— промышленный, очищенный, супер!
Он сложил таблетки на спиртовке и поджёг спичкой. Они загорелись красивым голубым пламенем. Затем он положил поверх таблеток пару чёрных кубиков, прогрел трубку, и все было готово.
Приятели накурились вдоволь. Затем все убрали и вернулись к гостям. Снова пили водку и виски, пока Маршалу не стало совсем плохо. Тогда они поднялись на крышу. Маршал снял пиджак и галстук, расстегнул воротник сорочки, влажным платком отёр лицо и шею.
— Нет, так не пойдёт, открой-ка заслонку кулера.
Визитёр снял одну из заслонок, и вода хлынула наружу. Маршал подставил голову под струю, потом ««вздохнул облегчённо и с наслаждением.
— Будь осторожен — как бы кулер не отрезал тебе голову.
— Я осторожен, мне не впервой.
Ещё несколько раз он облил водой голову. Затем вытерся платком.
— Только так можно привести себя в чувство. Только так,— сказал он.
Остальные продолжали разговаривать.
— Инженер, у нас есть кусок земли, может быть, ты нам её застроишь?
— На сколько рассчитывать?
— Пятьсот-шестьсот тысяч туманов, если будет больше — не страшно.
— Извините, мы не берёмся за дела меньше нескольких миллионов, иначе это просто трата времени. Но знаете, я, может быть, смогу найти кого-нибудь.
— Ну, старина Инженер! И ты становишься шишкой!
— Вы не видели шишек, если меня называете так. Настоящая шишка — тот, у которого голова ни о чем не болит, у кого все спокойно.
— Старик, у тебя тоже солидная компания, тебе тоже можно быть спокойным и не волноваться.
— Нет, дорогой, какое там спокойствие! Действительно, наша компания — одна из десяти крупнейших в стране, собрать шестьдесят-семьдесят инженеров не так-то просто, но наша компания— строительная, у нас нет инженеров-архитекторов. Даже в дорожно-строительных компаниях положение лучше, чем у нас. У них всего две-три статьи расхода. Мы же, несчастные, имеем дело с тысячами наименований — начиная от цемента и металлических конструкций и кончая ключами и розетками. С утра до вечера нам приходится препираться с тысячами идиотов и невежд. Так что, дорогой, все не так-то просто. В нашем деле масса разных забот и неурядиц.
— Да ну, старик, ну что ты несёшь? Чего тебе ещё не хватает? В городе имеешь дом, на берегу моря — виллу, в Демавенде[190] купил сад.
— С тех пор как Инженер приобрёл сад,— вставил Посол,— моя привязанность к нему увеличилась вдвое. Жаль, что тебя не было, мы уже несколько раз ездили туда. Он так здорово принимал нас, что нам даже неудобно было.
Инженер, довольный тем, что тема разговора отклонилась от его службы и денег, воскликнул:
— Клянусь вашими душами, этот сад я купил лишь ради друзей, чтобы мы могли хотя бы пару дней собираться вместе и без помех повеселиться и вспомнить старые времена. Какая же тогда у нас была спокойная и счастливая жизнь! Денег не было, да и к чему эти проклятые деньги!..
— Если тебе деньги не нравятся, отдай их мне,— прервал его Доктор.
Инженер, как бы не расслышав этой реплики, продолжал:
— Разве это жизнь? Я по нескольку месяцев не вижу жены и детей. Не успев вернуться из Шираза[191], должен ехать в Резайе[192], не успев вернуться оттуда, должен ехать в Мешхед[193], не вернувшись из Мешхеда— в Бендер-Аббас[194]. Короче говоря, я превратился в Вечного жида.
— Не успев приехать из Америки, должен ехать в Японию,— вставил Визитёр,— не вернулся из Японии — надо отправляться в Европу.
— Старики, вы все время скулите,— заметил Маршал.
— А сам не скулишь?
— У меня положение иное. У вас хорошая работа, вы прилично зарабатываете, распоряжаетесь сами собой.
— Дело не в деньгах,— вмешался до сих пор молчавший
Учитель. — Черт с ней, с моей работой. У меня тоже в душе чего-то не хватает. Эту пустоту нельзя заполнить ни деньгами, ни какой-либо ерундой вроде дома, сада и тому подобного. Это совсем не философия той кошки, которая не может добраться до мяса и поэтому объявляет его протухшим. Мы добрались до мяса, и нам неважно, пахнет оно или нет. Но я все равно недоволен, все равно мне плохо. Как бы это вам выразить — на сердце пусто. В самой глубине сердца что-то свербит: «Все это ерунда, бессмыслица, пустота, чепуха».
— О Будда! Спор принимает философский характер! — прокомментировал Визитёр.
— Может быть, тебе недостаёт веры? — спросил Доктор. Затем, прижав одну руку к груди и подняв вверх другую, произнёс проникновенным тоном оратора: — «О вера, дева светлая, как сталь!»
— Ради бога, не высмеивайте только память о нашей молодости,— перебил его Учитель,— не надо опошлять. Пусть хоть что-нибудь останется.
— Господин Учитель разогрелся, подождите чуток, сейчас закипит,— тихо проронил Визитёр.
— Относительно веры… Я лично ни в кого и ни во что, никому и ничему не верю,— изрёк Посол.— Ни в небо, ни в землю, ни коммунистам, ни капиталистам, ни социалистам, ни фашистам, ни левым, ни правым, ни в государство, ни в народ. Провались они все пропадом, и прежде всего этот поганый народ!
— А народ в чем виноват? — спросил Учитель.
— Больше всего во всем виноват народ. Если эти представители народа, выходцы из народа настолько тупы и безмозглы, они заслуживают, чтобы их били по головам и издевались над ними. Они, эти представители народа, никогда не были людьми и никогда ими не будут. Они погубили и свою жизнь, и нашу.
— А сами-то мы? Что мы сами собой представляем? На что можем рассчитывать? Чего мы можем ожидать от народа? Заслужили ли мы его уважение, заслужили ли право поносить его? Пока народ не взял нас за шиворот и не требует отчёта, мы считаем его своим должником. Ну и ну!
— Я же говорил,— тихо промолвил Визитёр.
— Ты сам-то веришь в народ, что так рьяно защищаешь его? — спросил Учителя Посол.— Ты вообще во что-нибудь веришь? В государство, в правительство, в народ, наконец, ради которого бьёшь себя в грудь?
— Я такой же, как и ты. Я из того же теста. Но я хочу сказать другое: то, что подобные тебе люди не верят ни в правых, ни в левых, ни в бога, ни в черта,— это ещё не самое плохое, наша беда в том, что мы не верим в самих себя. В противном случае мы не докатились бы до такого. Другая наша беда в том, что мы не ослы и не глупцы. А то бы были спокойны, жили безбедно и не жаловались бы. Мы пьём напропалую, чтобы забыться, но забыться не можем. Ищем развлечений, погружаемся в дела и заботы, чтобы заглушить в себе проклятый голос совести. Но это нам не удаётся. Мы хотим заполнить пустоту в душе, но у нас ничего не получается.
— Мне кажется, мы можем найти выход — нам нужно чаще встречаться друг с другом. Дружба по крайней мере успокаивает,— произнёс хозяин.
— К тому же вместе водку пить приятнее, чем в одиночку,— полушутя-полусерьезно вставил Визитёр.
Учитель пропустил это замечание мимо ушей и обратился к хозяину:
— Знаешь, почему мы годами не встречаемся? Ведь каждый раз, когда мы звоним друг другу или случайно сталкиваемся где-нибудь, мы жалуемся, сетуем о редких встречах. И тем не менее никто и пальцем не пошевелит, не сделает первого шага, чтобы собраться. И знаешь почему? Это правда, что мы все заняты, правда, что не хватает времени почесать затылок. Но мне кажется, что отчасти мы сознательно идём на это. В молодости наша дружба была зеркалом наших стремлений и надежд. Теперь это зеркало отражает измену тем надеждам. Мы видим в нем наше собственное крушение. Поэтому, естественно, нам не хочется заглядывать в него.
— Господа, я предлагаю выбросить или продавать все, что у нас есть,— снова вступил в разговор Визитёр,— отправиться в глухую деревню, в отдалённую провинцию, жить совсем просто, чтобы избавиться от наших бед и несчастий.
— Наша беда,— продолжал Учитель,— наше несчастье в потере идеалов — мы разменяли их на вещи. И не надо искать виновных. Деньги, дома, автомобили, земельные участки ни при чем. Это средства для жизни. Наше несчастье в том, что эти средства приобретены по слишком высокой цене. Цена эта — надежды и идеалы нашей молодости. Поэтому мы и чувствуем обман. От этого и пустота, о которой я говорил, отсюда этот неумолкающий, навязчивый внутренний голос. ещё большая беда в том, что эти пустые забавы не приносят нам радости, а отказаться от них, бросить их нет сил. твоё предложение, Визитёр, хоть оно смешно и нелогично, уже нечто, если бы было осуществимо. К сожалению, мы не можем пойти на это, не имеем мужества, не имеем достоинства — и сами это прекрасно осознаем.
— В деревне-то жить плохо, смешно говорить об этом,— задумчиво проговорил Доктор.— Выход в том, что делают все: надо бежать из этой дыры, уехать подальше и зажить по-человечески. Не зря же все поголовно уезжают. Берут жён, детей и уезжают навсегда.
— Куда же ты собираешься ехать? — спросил Учитель. — От чего, от кого убежишь? От себя? Куда бы ты ни пытался скрыться, твоё проклятое «я» всегда с тобой. Наше горе — не во времени, не в месте, хотя время и место его родили. Наше несчастье в нашей вялости, в нашей неискоренимой лени, в том, что мы не в силах сопротивляться обстоятельствам из-за той же лени, из-за благодушия. А потому нам только и остаётся, что мечтать — мечтать о бегстве, и подальше.
— Вспомни ту красотку, окрутившую деревенского парня. Ей хорошо, она получает удовольствие от жизни, делает все, что её душе угодно, совесть её чиста и спокойна. Теперь попробуй впрыснуть ей, по выражению докторов, десять единиц пятидесятипроцентного раствора «буржуазной интеллигентности», и жизнь её превратится в ад. Она не сможет ни бросить свою профессию, ни получать удовольствие от неё, её проклятая совесть ни на минуту не оставит её в покое. Она превратится в существо, непереносимое ни для себя, ни для других… Нам плохо оттого, что мы ни то ни сё: ни негры Занзибара, ни надменные римляне. Наше несчастье в том, что нам хочется и бога, и финика. А мы лишены сил, воли, мы изнежены, нерешительны, ленивы. В то же время у нас есть, к сожалению, ум, чувства, сознание. Да, дорогой мой, это давно известная в истории болезнь Гамлета, разница только в том, что Гамлет был храбр, а мы малодушны до мозга костей и к тому же порочны, может быть.
— Ну это уж слишком, ты переборщил,— обиделся Посол.— Малодушны! Порочны! Эти рассуждения, эта самокритика, они — доказательство нашей честности. Честность же — своего рода мужество.
— Да, бесспорно,— сказал Учитель,— но мы не мужественны. Мы ловки.. Мы очень ловкие люди. Ловкие и расчётливые. Вдоволь и даже сверх того едим, а когда встречаем голодных, искренне пытаемся доказать им, что заворот кишок хуже голода. Мы вжились в автомобиль, а когда встречаем пешеходов, честно утверждаем, что они счастливее нас. Ежегодно увеличиваем на один этаж свой дом, но невинно плачем и жалуемся, что строители и плотники доконали нас и оставили без крова. Да, мы ловкачи, настоящие пройдохи. Лучший способ не позволить другим тебя критиковать — делать это самому. А эти слова, которые иногда срываются с языка, они — для успокоения совести. Чтобы доказать себе, что мы все ещё неплохие люди. Кстати, пока ещё слова никого не убивали. Но когда доходит до дела, мы хромаем на обе ноги. Нас не хватает для любого, даже самого незначительного поступка, который мог бы нарушить наши привычки, наше спокойствие. Единственное, на что мы способны,— показать когти и зубы. Й вообще, раз мы себя так хорошо знаем, если мы будем пить свою водку и продолжать жить как живём, не слишком вдаваясь в высокие материи. Да, так будет лучше.
Учитель замолчал, зажёг сигарету. Остальные тоже молчали. Когда молчание затянулось, Маршал, который только слушал, не смея вставить слово, воспользовался моментом:
— Не устал, дорогой? Мы хорошо все восприняли. Единственная просьба: в следующий раз, когда захочешь произносить речи, не говори так красиво. Я, бедняга, не разбираюсь в буржуа-муржуа, и моему здоровью вреден Гамлет-омлет.
Никто не засмеялся. Все молчали. Все думали, как выбраться из этого мучительного тупика. Думали о том, что их вечеринка, так хорошо начавшаяся, теперь окончательно испорчена, и с этим ничего не поделаешь. Всем хотелось забыться. К сожалению, все были перенасыщены алкоголем, и он больше не действовал на них.
С крыши видны были разноцветные огни города, ряды белых фонарей прочерчивали линии улиц. Все думали о том, что завтра снова надо вставать рано утром, идти на работу, часами простаивать в автомобильных пробках. У всех была одна мысль: «О, если бы можно было не завтра, а сейчас проехать по тихому, пустынному городу и не сталкиваться со «сложностями уличного движения».
1. У Горького есть книга «Мелкая буржуазия»[195], а у Луиса Бюнюэля[196]— фильм «Скромное обаяние буржуазии». Я использовал оба эти названия, объединив их.
2. Цитата в тексте «О вера…» — это отрывок из романа «Жан-Кристоф» Ромена Роллана. Я приведу ниже выдержку из этого романа, в котором много сходного (и в то же время отличного) с судьбами и характерами героев этой новеллы. Мне хочется особо подчеркнуть, что «Жан-Кристоф» был «священной книгой» моих героев в дни их юности.
«…Справедливости нет, её не существует на земле: сила попирает право! Подобные открытия способны сломить юное поколение или закалить его душу навсегда; у многих опустились руки; они думали: раз так — зачем бороться? Зачем действовать? Ничто и есть ничто. Перестанем думать об этом. Будем наслаждаться жизнью. Но те, кто выдержал, прошли как бы испытание огнём. Их веру уже не поколеблют никакие разочарования, ибо с первого же дня они поняли, что их путь не имеет ничего общего с дорогой к счастью и что все же — поскольку иного выбора нет — нужно идти, иначе задохнешься. Эта уверенность приходит не сразу. И нельзя требовать её от пятнадцатилетних мальчиков. Им предстоит пережить немало тяжёлого и пролить немало слез. Но так нужно. Так должно быть.
О вера, дева светлая, как сталь,
Вспахай своим копьём растоптанное сердце наций!»[197]
Человек — существо ленивое, и все, чего он не сделал, не сделал из-за своей лености, и то, что он сделал, сделал тоже из-за своей лености. Человек не решил ходить на двух ногах — он просто решил не ходить на четырёх. Он устал оттого, что все четыре конечности соприкасаются с твёрдой неровной коварной поверхностью, что ему приходится до боли вытягивать шею и держать поднятой голову, и в какой-то момент принял решение не ставить руки на землю, а помахивать ими во время ходьбы, прямо держать голову и доказать своё превосходство над другими животными.
Человек не решил приручать животных, к примеру лошадь,— он просто решил не ходить пешком, ему стало лень. А ездить, конечно, спокойнее. Человек не решил изобрести лодки и корабли — он просто решил больше не плавать сам. Ему лень стало плавать. А потом, когда понял, что гребля тоже противоречит его ленивому характеру, он изобрёл парусную лодку. Затем, развалившись в парусной лодке под ласковым солнцем, покачиваясь на морских волнах, он подумал: чтобы придумать, чтобы не заниматься таким утомительным делом — поднимать, опускать и устанавливать паруса. И тут он изобрёл моторную лодку. Он имел быстроходные корабли, но ему стало лень даже изредка заходить в порт, ждать и получать топливо, это стало для него обременительно. Для собственного спокойствия он построил атомоход.
Человек не решил изобрести автомобиль и железную дорогу — он просто устал качаться в седле, утруждая свои суставы, или трястись в кресле экипажа или коляски за спиной какой-нибудь вонючей лошади.
Не ловкость человека явилась причиной изобретения самолёта, а исключительно его леность и праздность. Ему надоело часами просиживать в автомобиле, ездить по забитому шоссе с его колдобинами, наливать в машину бензин, следить за уровнем масла, устранять проколы. Ему лень стало менять шины, ремни, амортизаторы.
Человек придумал вертолёт потому, что ему надоели всякие сложности, связанные с самолётом. Ему лень было двигаться по взлётной полосе, чтобы подняться в воздух, лень было искать аэродром и кружиться над ним, пока нет разрешения на посадку. Вертолёт больше соответствовал его ленивой натуре. Где вздумается пилоту, он приземляется и, где захочется, поднимается.
Человек разваливается в удобном кресле гигантского самолёта, ему приносят еду, напитки, в его распоряжении книги, газеты, журналы, для него звучит музыка, ему показывают фильмы, и, самое главное, расстояние, которое пешком можно было бы преодолеть только за несколько лет, он покрывает за несколько часов. Но ему лень выдерживать даже эти несколько часов. Ему не хочется. Тогда он изобретает сверхзвуковые самолёты. Действительно, человек — самое ленивое и нетерпеливое существо в этом мире.
Возьмите любое другое открытие — от самого ничтожного до самого крупного. Все свидетельствует о человеческой лени и праздности: стиральная, посудомоечная машина, нейлоновые рубашки, тарелки одноразового пользования (и это при наличии посудомоечного автомата!), бумажные стаканы и платки, лифт. Да, самый убедительный пример — это лифт. Человек изобрёл лифт потому, что ему было лень подниматься по ступенькам лестницы. Но должна же лень иметь границы! Ладно, подниматься на лифте — ещё куда ни шло. Но ведь человеческое существо настолько лениво и праздно, что, даже спускаясь вниз, также пользуется лифтом!
Как вы думаете, в чем самое большое наслаждение и радость человека? В еде? Да, правильно. Но человек ленив, что даже для получения этого удовольствия не желает приложить минимум усилий. Так как ему лень самому для себя приготовить еду, он изобрёл ресторан. И опять-таки потому, что ему было лень пользоваться разной посудой — тарелкой, чтобы накладывать в неё еду, ножом, вилкой, ложкой, солонкой, перечницей,— он изобрёл бутерброд. Не умаляйте роли бутерброда. Бутерброд —- это гениальное изобретение человека.
Человеку трудно было встать, немного пройтись, посетить друзей или привести в порядок свои дела. Поэтому он придумал письма и почту. Но тогда ему приходилось писать письма, ходить на почту, покупать марки, плевать на них, приклеивать на конверты (правда, чуть позже он изобрёл конверты с нарисованными марками) и бросать их в ящик — все это делать ему стало тоже лень, и поэтому он изобрёл телефон. Имея телефон, можно не писать, не двигаться. После того как это изобретение пришлось по вкусу его ленивой натуре, он использовал его и в других целях: телефонная покупка, телефонная продажа, телефонное обучение, даже телефонные любовь и брак. Да-да. Это самое ленивое в мире существо даже ради любовных наслаждений, которые он считает главным (наравне с едой?) в жизни, не хочет пожертвовать своей праздностью. Не обременяя себя встречами с возлюбленной или по крайней мере писанием любовных писем, он ограничивается телефонным звонком. По правде говоря, я убеждён, что некоторые человеческие существа от избытка лени умудряются обмануть даже природу. Вместо того чтобы при сотворении каждого ребёнка потрудиться, пролить пот, они, только единожды приложив усилия, рожают по два, по три, а иногда и по пять детей сразу. Если это не результат лени, то что же это
Куда бы вы ни взглянули, вы всюду заметите проявления человеческой лености и праздности. Посмотрите, например, на свой письменный стол. Человечество устало макать ручку в чернильницу. Оно изобрело самопишущую ручку. Затем ему стало лень выполнять даже такую нехитрую работу: изредка заполнять самописку чернилами. Тогда оно изобрело шариковую ручку. Но и писание такой ручкой показалось ему слишком утомительным; тогда оно изобрело пишущую машинку. Но опять-таки человек был недоволен тем, что надо нажимать на клавиши, так как его нежные пальчики уставали. Тогда он изобрёл сначала электрическую пишущую машинку, работа на которой не требует от пальцев никаких усилий — достаточно лёгкого ленивого прикосновения, а потом и электронную. Человеку лень было перепечатывать одно и то же по два-три, по нескольку раз, тогда он придумал копировальную бумагу.
Человеку лень было ходить туда-сюда, чтобы узнавать новости. Тогда он изобрёл газету. Газеты — это одно из самых ленивых изобретений человека. Ты уютненько устраиваешься в кресле или на диване, берёшь в руки несколько листков бумаги и узнаешь о событиях и происшествиях во всем мире. Газета не обладает ни тяжестью книги, ни её однообразием. Но этому ленивому существу стало лень взять даже несколько листков бумаги и прочитать их. Тогда он изобрёл радио.
Радио — ещё более ленивое изобретение, чем газеты, так как для того, чтобы слушать, надо прикладывать ещё меньше усилий, чем для того, чтобы читать. А затем ему надоело сидеть и смотреть на уродливую коробку, из которой раздаётся звук. С другой стороны, ему было лень подняться, одеться, выйти из дома, сесть на какой-то транспорт, выйти из него, встать в очередь, купить билет, войти б кинотеатр и посмотреть фильм. И опять-таки ему лень было делать одно изобретение, поэтому он сделал несколько изобретений одновременно, придумав телевизор.
Кроме своих непосредственных функций, телевизор стал выполнять функции и отца с матерью, и дедушки с бабушкой. Телевизор — и учитель, и друг, и партнёр в игре, и шут, и бука. Когда собираются несколько человек и им лень пошевелить мозгами, чтобы придумать тему для беседы, телевизор решает эту сложную задачу. Все молчат, уставившись в него. А если о чем-нибудь говорят, то говорят о нем же. Мы все знаем, что самое сложное для человека — это мыслить. Мыслить, думать — это в корне противоречит ленивой натуре человека. Телевизор освобождает от тяжёлой необходимости думать. Поэтому телевизор наравне с бутербродом и «молнией» на одежде можно считать крупнейшим открытием в истории человечества.
Да, ни в коем случае не преуменьшайте роль «молнии»: она хоть и не велика по своим габаритам, но в своём величии не уступает телевизору. Расстёгивать и застёгивать десятки пуговиц — это поистине каторжная работа. Но — «джиг» — всего одно мгновение — и «молния» освобождает вас от пытки расстёгивать и застёгивать пуговицы, которым нет конца. Особенно если вы спешите. Как бы это выразить — спешка, разумеется, никак не согласуется с человеческой ленью. Но я имею в виду вынужденное состояние спешки. Ну, например, когда вам необходимо по зову природы, который сильнее вашей воли, расстёгивать одну за другой пуговицы. Рука ваша дрожит и срывается. Вы проклинаете все на свете, и особенно пуговицы. В подобных случаях «молния» делает чудеса. Наедине с собой вы или нет. Независимо от того, на вашей одежде эта «молния» или нет.
Куда бы вы ни взглянули, на что бы вы ни обратили внимание — всюду вы заметите яркие проявления человеческой лени. В любой области.
История? Да, человеку стало лень вынимать стрелу из колчана и вкладывать её в лук, лень стало натягивать тетиву, лень бросать копье и опускать саблю на голову врага, тогда он изобрёл ружье.
Но ему снова стало лень перезаряжать ружье после каждого выстрела и спускать курок. Тогда он изобрёл автоматическую винтовку и пулемёт
Человеку лень было убивать своих врагов поодиночке. Это требовало много времени и затраты значительного количества энергии. А ему было лень, к тому же терпение его лопалось. Тогда он изобрёл отравляющие газы и бомбу.
Экономика? Да, человеку лень было все делать самому. И сеять, и жать, и варить, и шить, и строить, и делать тысячу других дел. Тогда люди собрались в кружок, и один из них, который поумнее, то есть более ленивый, предложил остальным: «Давайте сделаем так: ты пеки хлеб, ты шей обувь, ты куй железо, ты пили деревья, ты строй дома. А я буду следить за всеми вами, чтобы вы хорошо работали и не обманывали друг друга, и главное — меня».
Все подумали про себя: «Черт возьми! Я поработаю всего несколько часов в день, зато больше ничего не буду делать».
Все были очень довольны.
Таким образом произошла величайшая революция в истории человечества, то есть разделение труда, и оно развивалось и развивалось, пока некуда стало развиваться. Но человеческая лень всегда найдёт выход. Человек подумал: «Раз я делаю одно и то же простое дело, например ударяю с утра до вечера молотком по гвоздю, не лучше ли что-нибудь изобрести, чтобы оно выполняло это простое дело вместо меня?»
Таким образом появилась автоматизация.
Политика? Человеку лень было выполнять самому свои общественные дела. Тогда он выбрал себе уполномоченных, которые любезно согласились привести его собственные дела в порядок. Они же — уполномоченные,— как бы то ни было, были тоже человеческими существами, а следовательно, ленивыми. Они поручили нескольким людям из своего круга привести их общественные дела в порядок. Эти несколько из-за своей лености и праздности сняли груз поручений со своей шеи и повесили его на шею одного, который волей-неволей был вынужден выполнять их дела. Но поскольку он очень уставал и ему хотелось улизнуть от этих дел, его обманывали. Обманывали, обдуряли, как хотели. (Не подумайте ничего плохого! В те времена не было ни газет, ни тем более полосы происшествий!)
Вот, например, в один прекрасный день ему построили шикарный дворец. На следующий день принесли золото, серебро и разные драгоценности. Стоило ему только раскрыть рот, чтобы пожаловаться на усталость, ему посылали прелестных женщин, чтобы те взбадривали его, либо своих дочерей и сыновей, чтобы те прислуживали ему. И он вынужден был продолжать работу, а дабы как-то расслабиться, снять усталость и нетерпение, иногда выкалывал какой-нибудь глаз или отрезал какой-нибудь язык, наливал в какую-нибудь глотку расплавленный свинец, отрубал какую-нибудь голову, сжигал какой-нибудь город, грабил какую-нибудь страну и тому подобное. Но в конце концов ему все это порядком надоело, и он стал слишком уж несговорчивым.
Тогда люди его убрали и сказали: «Давайте установим очерёдность Пусть каждые несколько лет кто-нибудь один везёт этот воз. Нельзя же одному какому-нибудь бедняге со дня рождения до самой смерти все работать и работать, а другим всю жизнь прохлаждаться». И они нашли какого-то простачка, взвалили на него ярмо всех своих забот и хлопот — на четыре года. По истечении этого срока бедолага взмолился: «Я выполнил все свои обещания — проработал четыре года,— теперь я хочу отдыхать сорок лет».
Но людям было лень искать другого такого же бедолагу, и они всяческими клятвами, посулами уговорили простачка поработать ещё четыре года. Простачок, чтобы к нему больше не приставали, начал обирать всех подряд, липнуть к чужим жёнам, устранять мешающих мужей, отсылать в подходящие места людей с длинными языками и любопытных и делать другие подобные дела, которые обычно делали и делают для снятия усталости и улучшения настроения.
Но разве люди понимали, как ему тяжело? После следующих четырёх лет снова начались стенания, мольбы: «Останься ещё на четыре года. Уж это будет в последний раз».
По прошествии четырёх лет они забыли про совесть и стыд и прямёхонько, без обиняков, заявили бедняге: «Ты нам очень понравился, и мы хотим, чтобы ты оставался нашим президентом на всю жизнь».
Простак крайне возмутился, он проклинал время, землю и свою несчастную долю. Но ему ничего не оставалось, кроме как дать согласие. По правде говоря, он ведь тоже был человеком, а значит, ленивым. И теперь, после того как он провёл многие годы в президентском дворце и привык к нему, лень было переезжать в другое место.
Но давайте выйдем из области политики, где есть везение и невезение. Давайте обратимся к развлечениям.
Какое самое любимое человеческое развлечение? Питие. Человеку было лень открывать незнакомые континенты, продираться через дикие и опасные леса, покорять вершины и таким способом волновать свою кровь, получать удовольствие. Он сделал открытие, при помощи которого можно было, сидя в своей комнате, не двигаясь с места, почувствовать волнение, возбуждение, то есть получить удовольствие: человек изобрёл вино. Можно без сомнения сказать, что вино было одним из самых удачных его открытий. Нет нужды что-либо делать — вино все сделает за тебя. Сначала вдохнёт в тебя энергию, чтобы ты мог без устали часами двигаться, плясать, хохотать, плакать, петь, орать — короче говоря, делать все, что придёт в голову. Затем, чтобы ты не слишком утомился, оно ослабляет тебя, делает спокойным и безвольным (о, как же человек любит это состояние!) и усыпляет.
Кстати, только что вспомнил! Если бы человек не был ленивым, то зачем он изобрёл бы снотворные таблетки? Но это существо настолько лениво, что не хочет лежать в постели и ворочаться с боку на бок, не засыпая.
Да, так речь шла о развлечениях, о том, каким способом человек может доставить себе удовольствие. Ни для кого не секрет, что огромное удовольствие приносят людям занятия спортом. Принято считать, что спортсмены — самые ловкие представители человечества. Казалось бы, спорт и лень несовместимы друг с другом. Но это вовсе не так. По моему мнению, спортсмены относятся к самым ленивым человеческим существам. Если бы было иначе и они, например, любили бы, как утверждают, горы, то зачем они установили там столько подъёмников, канатных дорог, фуникулёров и других приспособлений, чтобы подниматься и опускаться на них?
Да, ещё я хочу сказать, что человек настолько ленив, что, если он чего-нибудь не хочет делать, он этого не делает тут же, но если хочет что-то сделать, то придумывает для этого всякие условия и оговорки. Ну, поскольку у нас речь зашла о спорте, приведу пример. Вы каждое утро занимаетесь гимнастикой. В один прекрасный день вы встаёте и говорите себе: «Сегодня уже поздно, некогда делать зарядку». На следующее утро никак не можете прозеваться и думаете: «Что-то сегодня мне не по себе, лучше зарядку не делать». На следующий день опять отговорка: «Вчера вечером я немного перебрал, и сегодня мне совсем не до зарядки». Таким образом вы отвыкаете от утренней гимнастики.
Но если вы не занимаетесь спортом и вдруг соберётесь заняться, то думаете: «Ладно, сегодня пятница, конец недели, начну с понедельника».
Если вы хотите научиться играть на сазе[198] или, например, изучить математику, то тоже устанавливаете себе какой-то срок: «Начну с начала месяца». Если в это время зима, то вы думаете: «Начну уж сразу с весны!»
Сделаем небольшое отступление в сторону философии и на этом закончим наши разглагольствования (мне лень продолжать!).
Обращали ли вы внимание на тот факт, что, когда человеку становится лень жить дальше, он кончает жизнь самоубийством?
В память об Иран Шарифи, первой казнённой в Иране женщине, своей смертью доказавшей право женщин на равноправие с мужчинами.
Казнь — это самое жуткое, самое необъяснимое до сих пор изобретение человека. Звери просто убивают друг друга: погибает более слабый. Только человек убивает равного себе.
Существует несколько определений понятия «человек». Например, человек — «существо разумное» или человек — «существо, обладающее речью», или: «Только человек умеет смеяться», или…
Мы можем прибавить к этому ещё одно определение: «Человек— существо, которое может казнить себе подобного».
Для существа неразумного убивать — естественно. Животное отнимает жизнь у другого, чтобы сохранить свою собственную, чтобы есть или чтобы защитить себя.
Но мне никогда не приходилось слышать, чтобы палач съел свою жертву, даже во времена голода или высоких цен на мясо. Я также никогда не слышал, чтобы приговорённый к смерти угрожал жизни своего палача. Ведь если бы не было смертников, на какие средства жили бы палачи?
Ярость или злоба, охватывающие убийцу,— будь он зверь или человек,— вполне объяснимы совершаемым им действием. Но что является недостойно противоестественным и вызывает недоумение во время казни,— это несоответствие между смыслом этого действия и тем, как его обставляют.
Если уж кто-нибудь хочет кого-нибудь убить, лучше бы сделать это безжалостно и быстро. Но тогда это не будет называться казнью. Это будет самое обычное убийство. Так убивают преступники, а не блюстители закона и правосудия. В нас нет враждебности к приговорённому к смерти. Мы убиваем исключительно в интересах общества. Мы убиваем человека, которого лично не знаем и к которому не испытываем ненависти. Единственное, что нам надо,— чтобы он умер и чтобы обставлено это было как можно гуманнее.
Антигуманное действие мы совершаем вполне гуманным способом.
Не правда ли, занятно? Обычно один убивает другого, если знает его, если в самом существовании этого человека заключается угроза его жизни. А судья и палач убивают незнакомого человека, не испытывая к нему никакой враждебности, не подвергаясь с его стороны никакой угрозе. Но как знать, может быть, подвергаясь? Или в человеческом обществе инстинкт играет такую же важную роль, как и в мире животных?
До сих пор я не понял, почему, когда собираются казнить человека, его будят на заре, точнее сказать, ещё ночью, и не дают ему по крайней мере выспаться всласть.
Раннее вставание — одна из самых мучительных обязанностей человека, её ещё с древних времён активно пропагандировали и считали залогом здоровья и процветания. Но у того, кого казнят, нет и не может быть ни здоровья, ни преуспевания — ведь у него нет будущего. Так зачем же будить несчастного на заре, тащить ещё сонного на площадь, когда он все ещё зевает, трёт глаза и никак не придёт в себя? Ведь этому человеку предстоит совершить самый важный в его жизни поступок. Так не лучше ли дать ему возможность перед этим собраться с мыслями?
Кроме всего прочего, таким образом опровергается знаменитое мудрое изречение: «Кто рано встаёт, тот в счастье живёт». Хотя будь мудрец Бозоргмехр жив, он порылся бы в рукаве и нашёл бы среди своих многих расхожих мудростей и такую: «Кто раньше другого встаёт, тот больше счастья узнает»[199]. Только что же это за счастье — накидывать верёвку на шею какого-то бедняги, вздёргивать его и получать за это вознаграждение, потом ждать следующую жертву, чтобы получить очередной гонорар?! Это может понять только сам господь бог или мудрец Бозоргмехр.
Итак, не лучше ли было бы послать за приговорённым не в два-три часа поутру, а эдак часов в девять-десять? Пусть уж хоть раз в жизни он потешит себя мыслью, что может встать попозже, как беззаботный богач, и не бояться, что за опоздание на работу его накажут.
Не понимаю также, почему так деликатно обращаются с приговорённым к смерти и стараются обеспечить его всеми удобствами. Не лучше ли, как в старые времена, угостить бедолагу перед казнью плёткой, пытать его калёным железом, выламывать ему кости? В этом случае он сам будет заинтересован в том, чтобы как можно быстрее умереть. Помимо этого, пытаемый настолько поглощён своею болью, что и не вспоминает о предстоящей смерти, а когда он приходит в себя, верёвка уже затянута у него на шее и он, не успев опомниться, отправляется на тот свет. Даже если у него мелькнёт мысль о смерти, то только как об избавлении от ужасной боли.
Мы говорим о жалости и сочувствии. Рассказывают, что один палач, усаживая смертника на электрический стул, предупредительно говорил ему: «Дорогой, если тебе неудобно, я подложу тебе под голову или под спину подушку».
Меня поражает ещё одно обстоятельство: почему перед казнью осуждённому предлагают поесть? У кого в ранний час может разыграться аппетит? Менее всего это грозит человеку, получившему известие о предстоящей смерти. ещё куда ни шло опрокинуть рюмку-другую в обеденное время или вечерком, тем более когда у тебя тяжко на душе. Но до сих пор ещё не было случая, чтобы осуждённому на казнь предложили выпить. Может быть, это выглядело бы кощунственно: фотографию напечатают в газетах, и жертва будет там красоваться с поднятой во здравие рюмкой.
Да, осуждённому предлагают покурить, обычно ограничив его лишь одной сигаретой. Это смехотворно. Ведь даже при лёгкой неприятности человек закуривает. Мальчишки-молокососы выкуривают по пачке сигарет в день. А преступник, убивший, возможно, не одного человека, вынужден ограничиваться единственной сигаретой! Был бы ещё терьяк, гашиш, героин! Но речь об обыкновенной сигарете! Это просто оскорбительно!
Наконец, спрашивают приговорённого к казни о его последнем желании. И прежде чем бедняга успеет открыть рот, заявляют: «Это невыполнимо!» Зачем тогда спрашивать?
Бесспорно, любой здравомыслящий человек ответит: «Моё первое и последнее желание: освободите меня». Но здесь возникает логическое противоречие. Если исполнить желание приговорённого к смерти и помиловать его, то это желание не будет последним, если же игнорировать его и казнить смертника, то последнее его желание не будет выполнено.
Но и на более скромные просьбы приговорённого к казни обычно не отзываются. Например, он может сказать: «Я мечтаю, чтобы и в это путешествие как всегда меня сопровождала моя тёща». Посудите сами, будет ли исполнена такая просьба.
Не исполняются даже самые ничтожные желания смертника. Например, если он захочет увидеть мать, жену, ребёнка,— не будет же приостановлена церемония казни, чтобы послать за ними!
Короче говоря, последние его желания должны простираться не далее желания чего-нибудь съесть. А это тоже, по-моему, не гуманно. Может быть, осуждённый на смерть всю жизнь мечтал о каком-то блюде, и вот теперь, наконец, его приготовили, но несчастный находится в таком состоянии, что оно наверняка встанет ему поперёк горла, лишив последнего в жизни удовольствия.
Представьте себе смертника, всю жизнь мечтавшего попробовать спаржу. Раньше он никогда не видел её, не знал ни её вкуса, ни цвета. И вот теперь на вопрос, чего бы ему хотелось съесть, он, конечно, ответит: «Спаржи». Но вполне возможно, что это блюдо покажется ему совершенно несъедобным или просто-напросто невкусным. В таком случае осуждённый отправится на тот свет крайне разочарованным, в полном отчаянии, без малейшего удовлетворения.
Мне не понятна ещё одна условность — врачебный осмотр. Один бог знает, какова цель этой глупейшей процедуры. Врач осматривает осуждённого и, если он здоров, констатирует: пульс в норме. Это означает: приговорённый к смерти не испытывает страха, держится мужественно, не теряет самообладания.
Или же врач сообщает: «Пульс учащённый». Это значит, что осуждённый трусит, он растерян и взволнован. Но результат в обоих случаях один и тот же: осуждённого убивают.
Бывали ли случаи, когда осуждённому говорили: «Молодец! Ты человек мужественный. И поэтому мы решили помиловать тебя!» или заявляли бы: «Все это чепуха, не стоит волноваться! Но раз уж ты так боишься смерти, то, так и быть, мы не станем тебя казнить»?
Если ничего подобного не происходит, то кому нужен подобный врачебный осмотр — пустая трата времени? Не лучше ли побыстрей покончить с этой процедурой навсегда, чтобы мужественный человек не успевал бы потерять самообладание, а тот, кто еле жив от страха, не мучился бы больше?!
Забавнее всего, что медицинское свидетельство смертника понимается в обратном смысле и делается все соответственно тоже наоборот. Например, врач, осмотрев больного, заявляет, что тот совершенно здоров. И вот этого «совершенно здорового» человека убивают. А другого, который по заключению врача болен, не трогают. Каждый мало-мальски соображающий человек понимает, что следовало бы убить больного, чтобы избавить его от болезни. Конечно, случалось и так, что поступали по-умному и больного убивали тоже. Но ведь исключение — не правило.
Бывало, врач после осмотра осуждённого заключал: умный и способный. И этого умного и способного уводили на казнь. А другого, у которого были не все дома, который не нужен ни себе, ни другим, оставляли живым.
На мой взгляд, обязанности врача у эшафота совсем другого свойства — он должен стоять в полной готовности с ножом в руках. И как только вздёрнут осуждённого, броситься к нему, отрезать верёвку, уложить повешенного на землю и сделать ему искусственное дыхание. Это более соответствовало бы клятве Гиппократа.
Ещё один недостаток нашего законодательства в том, что человека, убившего нескольких людей, обязательно казнят, в то время как впервые совершивший убийство имеет шанс быть помилованным. Хотя, на мой взгляд, если цель наказания — назидание, то следовало бы казнить того, кто стал убийцей впервые, чтобы ему неповадно было. Опытному рецидивисту, как известно, уже ничто не поможет и наказание не пойдёт ему впрок. Поэтому следовало бы не приставать к нему зря. Самое большое для него наказание — оставить его в покое.
Забавно также, что, если истец (я имею в виду отца, мать или брата, сестру, жену или ребёнка убитого) даёт согласие на отмену приговора, казнь отменяют. Интересно, если кто-то должен вам деньги, разве ваш брат или, например, жена скажут должнику: «Можешь оставить себе эти деньги. Мы тебе их прощаем!» Но ведь жизнь человека ценнее денег!
По-моему, закон должен обязывать убийцу перед совершением преступления любым доступным ему способом — деньгами, мольбами, стенаниями — испрашивать у жертвы прощения; в противном случае милосердие истцов не принимать в расчёт.
Существует, правда, другая категория истцов: обезумев от жажды мести, они упорно добиваются казни обвиняемого, полагая, что казнь — это более сильное наказание, чем пожизненное заключение. Будь я на месте судьи, я отдал бы приказ отправлять в тюрьму таких истцов хоть на месяц или ещё лучше на год, чтобы они могли объективно оценить меру такого наказания.
Самая смехотворная ситуация складывается, когда приговорённый к смерти находит способ покончить с собой сам, например, приняв яд. Это надо видеть! Начинается настоящая паника. Тюремная больница объявляется на чрезвычайном положении. Весь персонал сверху донизу начинает так бегать и суетиться, что можно подумать, хотят спасти самого дорогого им человека. Несчастному впихивают в глотку толстенные трубы, вёдрами заливают в него марганцовку, вызывая рвоту, пока не выведут яд из организма.
И для чего все это? Чтобы вернуть его с порога того света и почти сразу снова, но уже «законным образом» отправить туда же. Все эти страдания — ради всего лишь одной какой-то печати и нескольких подписей. И не найдётся человека, который сказал бы: «Оставьте беднягу, пусть умрёт спокойно. Ведь в этом случае его смерть будет добровольной, и грех за неё не падёт на вас!»
Самая омерзительная часть церемонии казни — это когда осуждённого заставляют стоять около виселицы или около стены и читают ему приговор — весь, от начала до конца.
Есть ли польза от этой процедуры — один бог знает. Может быть, когда-то, в старые времена, когда осуждённого казнили на главной площади города, на глазах его любопытных и испуганных сограждан, возможно, этот акт имел какой-то смысл. Но сейчас, когда казнь совершают в тюрьмах, где, кроме законных представителей власти, никого нет,— к чему все это?
Сам осуждённый знает, что он сделал, блюстители закона тоже знают это, для кого же тогда читают приговор?
Кроме того, осуждённый уже однажды выслушал это длинное и утомительное произведение на суде. Самый захватывающий детективный роман и то не заслуживает того, чтобы его читали дважды, что уж тогда говорить об акте обвинения, конец которого известен осуждённому К тому же утрачиваются интерес и свежесть восприятия, свойственные первому прочтению.
Ещё одна забавная деталь в церемонии казни — это завязывание глаз осуждённому Как будто, если он увидит своих палачей, он затаит в своём сердце зло на них и помыслит о мести. А может, это нужно, чтобы осуждённый не догадался, в какой момент его настигнет смерть? Но ведь, кроме мучительного ожидания, ничего в этом нет. Толку-то никакого.
О, если бы кто-нибудь предложил закрывать осуждённому не глаза, а рот. Ведь бывают такие, кто незнаком с правилами приличия, и они в последний момент высказывают все, что у них накопилось в душе, нарушая тем самым серьёзность и торжественность официальной процедуры. А этого, естественно, ни в коем случае допускать нельзя!
После всех прочих наступает очередь тюремного священнослужителя. Ведь осуждённый чувствует, что по отношению к нему допускают несправедливость и духовное лицо присутствует при совершении этой несправедливости, чтобы своим духовным
авторитетом оправдать её и даже представить как воплощение божественной милости. Но и это, как вообще все в церемонии казни, лишено здравого смысла: ошибки людей с их земными слабостями и недальновидностью осуждённого не удивляют, он готов простить их, но допустить, что тот, кто связан с провидением и высоким полётом божественной мысли, ошибается, а тем более простить его ошибку, весьма трудно.
И бессмысленно и жестоко желание тюремного священнослужителя заставить осуждённого прочитать какую-нибудь молитву, обратиться к богу. Это все равно, как если бы вы направлялись к кредитору, чтобы расплатиться с долгами, а в это время какой-нибудь назойливый человек, схватив вас за шиворот, стал настаивать, чтобы вы отправили часть вашего долга по почте.
Неплохо было бы вместе с каждым осуждённым казнить и тюремного священнослужителя. Возможно, осуждённый предпочёл бы вместо них адвоката или судью. Во всяком случае, тогда осуждённый, возможно, не чувствовал бы себя таким одиноким и заброшенным, терпя обиды и несправедливость.
Нередко человек, которого убивают, знает своего убийцу и уверен, или по крайней мере надеется, что будет отомщён
Тот, кого казнят, лишён даже такого минимального удовлетворения. Он не знает, кого считать своим убийцей среди огромного числа лиц, которые шаг за шагом планомерно вели его к смерти.
Ни один из них не считает себя убийцей, ни один из них даже не желает ему смерти. Они лишь исполняют свой долг. В этом холодном, тёмном, скользком коридоре, ведущем к чёрной яме небытия, каждый подталкивает его вперёд пинком только ради исполнения долга.
Как ни ряди, никакой пользы казнь не приносит никому — ни мёртвым, ни живым. Разве случалось когда-нибудь, чтобы потенциальный убийца, уже настигший или подстерёгший свою жертву, вдруг убрал в ножны кинжал или отбросил пистолет со словами: «Ах, да! Совсем забыл! Если я тебя убью, меня схватят, осудят и казнят по такому-то пункту такого-то параграфа уголовного кодекса. Так лучше я воздержусь и не убью тебя».
У казни и проституции есть одно общее, от чего бросает в дрожь и трепет. Это их противоестественность.
Если вы станете случайным свидетелем мучений людей в наполненном газом помещении, вы, естественно, немедленно откроете дверь и разобьёте окна. Если вы увидите тонущего, вы броситесь спасать его, не раздумывая, кто он и чего больше заслуживает— жизни или смерти. Словом, когда вы видите человека в опасности, у вас возникает естественное желание помочь ему.
А во время казни вы сначала завязываете осуждённому человеку руки, глаза, затем набрасываете ему на шею верёвку или крепко привязываете его к стулу, а потом открываете газовый кран или включаете электрический рубильник!
Бросать своего собрата со связанными руками и ногами в объятия смерти противоестественно. Такое сообщничество со смертью позорно, грязно, оно терзает совесть человека, если совесть не анестезирована. Эта противоестественность имеет место и при пытках. В драке оба противника испытывают чувства ненависти, гнева, которые и определяют их поведение. Но палач совершенно хладнокровно предлагает своей жертве снять туфли, лечь на топчан. (Подобно врачу, предлагающему больному прилечь для обследования.) Противоестественно само это спокойствие, которое не может не задевать самое бесчувственное сердце, Поэтому-то палач и ищет искусственный предлог для своей злобы. Он оскорбляет и бранит свою жертву. Любой ответ истязаемого — повод для гнева и жестокости палача. Повод, оправдывающий бесчеловечность.
До сих пор ничем так не злоупотребляли, как наказанием смертью. Любое наше правительство, считающее себя справедливым, а каждое правительство, естественно, считает себя таковым, бросает своих противников в тюрьмы, а самых упорных казнит.
Через некоторое время колесо истории поворачивается, другое справедливое правительство берет бразды правления, открывает двери тюрем и освобождает заключённых Часто вчерашние узники оказываются сегодняшними правителями. Но казнённые не возвращаются к жизни. Правительство может реабилитировать их, признать невинно осуждёнными и вернуть им честь, доброе имя, но никакие законы не возвратят им жизни. В этом и заключена причина злоупотреблений, так как во имя «защиты общества» занимаются просто местью.
И последнее звено в этой трагической цепи — лишение осуждённого права выбора, каким образом уйти из жизни.
Один хотел бы умереть во сне. Другой боится петли и желал бы быть расстрелянным. Ведь смерть — это смерть. Задача представителя закона — убить осуждённого, ему в принципе безразлично, как умрёт осуждённый — так или эдак. Но и в этом ему отказывают.
Казнь — это простейший и самый дешёвый способ избавления общества от одной из своих поражённых болезнью клеток, хотя сама болезнь не искореняется.
Казнь — это тампон, который общество засовывает в уши, чтобы не слышать укоров совести.
Кроме всего прочего, каждый осуждённый имеет право в своём последнем слове воскликнуть: «Жизнь — это дар, преподнесённый мне не вами, и не вам отнимать его у меня. Одновременно мне даровано счастье не знать срока моей жизни. Вы не имеете права лишать меня и этой привилегии. Своими «гуманными церемониями» вы доставляете мне нечеловеческие страдания. Если уж вам так необходимо убить меня, убейте по крайней мере неожиданно, чтобы я не подозревал об этом, ну хотя бы во сне. Среди всех ваших антигуманных поступков этот будет самым гуманным».
После девяти месяцев одиночества господин Техрани был близок к помешательству. Любой пустяк выводил его из себя. Он злился на все. Но так как жил он один и злость свою сорвать ему было не на ком, злился он на самого себя. Погрузившись в бессвязные, мучительные размышления, он бесцельно слонялся по дому, из одной комнаты в другую. Иногда задевал угол стола или стула, спотыкался. Тогда, раздражаясь, громко и непристойно ругался:
— Господин Техрани! Ваша светлость господин Техрани! Ты что, ослеп? Не видишь ничего перед собой? Открой же свои проклятые глаза!
Он называл себя «господин Техрани», когда злился на себя, в более-менее хорошем расположении духа именовал себя «ваша светлость господин Техрани».
Он так говорил сам с собой, что казалось, ему приходится иметь дело с назойливым человеком, от общества которого никак не удаётся избавиться. Иногда в состоянии рассеянности или расстройства он мог обрезать руку ножом или поранить лицо бритвой или у него из рук выпадал стакан и разбивался, тогда он громко восклицал:
— Ваша светлость господин Техрани! Опять ты начудил! Опять опростоволосился! Нет, я тебя знаю, хорошо знаю. Ты никогда не станешь порядочным человеком. Да возьмёт тебя бог, чтобы я освободился от тебя!
Иногда, мучаясь от безделья, включал приёмник, но, как только до него доносились слова песни, тысячу раз слышанной, он с досадой выключал его, спрашивая себя:
— Глупец, о чем ты думаешь? Думаешь, как только ты дотронешься до этой проклятой коробки, случится чудо и нечто новое выйдет из неё? Что тебе надо? Ты что, потерял разум? Ты кого пытаешься разозлить — себя или меня?
Или, когда он был в хорошем настроении, включал приёмник и, услышав голос диктора: «Дорогие водители! Осторожность и соблюдение правил…», выключал его, щёлкал пальцами и на какой-нибудь весёлый мотивчик напевал:
— Правила, правила, правила, ой правила, ай правила! Остановившись перед зеркалом, он впивался глазами в своё
отражение и то хмурился, то смеялся, то повторял какое-нибудь двустишие, четверостишие, фразу из какой-нибудь рекламы, которую он с утра до вечера много-много раз слышал: «Хочу быть один, вдали от толпы, совсем один».
И если случайно что-то напоминало ему о работе, он раздражённо рычал:
— Несчастный! Прекрати сейчас же!
Но через минуту или через час все забывалось, и он снова рассеянно бубнил очередное двустишие: «Хорошо тебе, голубка, куда хочешь ты летишь…» Или же напевал отрывок из какого-то глупого романса, который он впервые услышал как-то по радио в такси и запомнил после неоднократного повторения: «Красотка, красотка, немного потерпи, любовные дела не любят суеты…»
Однажды случилось так, что в течение нескольких дней его терзала идиотская фраза из рекламного объявления, и он то и дело произносил её с саркастической интонацией:
— Ха-ха… ха-ха-ха, очень даже неплоха!
Если ему попадалось какое-нибудь неприятное для него сообщение или он узнавал, что в каком-нибудь уголке мира кто-то сказал или совершил что-либо противное его натуре, это тоже вызывало взрыв иронии, и он снова напевал, подсмеиваясь над своим незримым противником:
— Ха-ха… ха-ха-ха… очень даже неплоха!
Стоя перед зеркалом, собираясь побриться, намыленный, с бритвой в руке, он вдруг замирал, уставившись в собственное отражение, и задумчиво и строго произносил:
— Ага! Приходила ли в вашу пустую голову такая дурацкая мысль, что эта бритва, скребущая, как тёрка, ваше лицо, облагораживает вашу жизнь? Ага! Поверьте, это не реклама, это реальность!
Чистя зубы, он повторял:
— Чистые здоровые зубы позволяют вам на несколько дней продлить эту сладкую, смехотворную, тошнотворную, грязную, адскую жизнь. Поверьте, ага, клянусь не вашей душой, а собственной смертью, клянусь своей тётушкой, я говорю правду!
Отражение подмигивало ему. Господин Техрани хмурился, говорил:
— Кончай дурачиться!
Но отражение не слушалось, продолжало строить ему гримасы и в конце концов заставляло рассмеяться. Господин Техрани искренне, от души громко смеялся несколько минут, потом вдруг его охватывал страх. Он замирал, вглядывался в своё отражение и подавленно повторял:
— Несчастный, бедняга! Горемыка убогий! Опомнись! Ты же сходишь с ума. Вернее, ты уже сошёл с ума!
Отражение принимало безразличный вид и отвечало:
— К черту! Да что мне все эти умники с их здравым смыслом?
Да, после девяти месяцев одиночества господин Техрани был совсем близок к помешательству.
Даже тогда все продолжалось как обычно. Господин Техрани просыпался утром, умывался, брился, если это было необходимо, заваривал чай, выпивал чашку, садился за письменный стол и работал до обеда, или, вернее, заставлял себя работать. Иногда часов в десять ему хотелось снова выпить чая и выкурить сигарету.
В обед он вынимал что-нибудь из холодильника, разогревал и съедал. Если там ничего не оказывалось, он отправлялся в гастроном в конце улицы, покупал пару бутылок пива или немного водки, выпивал, заедая дежурной закуской месье Маяка (имя хозяина — Маяк — каждый раз напоминало господину Техрани о кинотеатре «Маяк»).
В середине дня магазин был безлюден, и господину Техрани очень нравились его пустота и тишина. Месье Маяк был не слишком словоохотливым и любопытным — он занимался своими делами. Но по вечерам в магазине собиралось много народу, все толкались в небольшом помещении и громко разговаривали. Господин Техрани не ходил туда по вечерам — заглянул раза два, но этим и ограничился.
Закусив таким образом, он возвращался домой, разогревал воду — попить чая и вымыть посуду, оставшуюся с вечера. (Мытью посуды, как и многому другому, он научился там, во время «путешествия».)
Потом он пил чай, ложился на диван, читал книгу, читал до тех пор, пока не слипались глаза. Тогда он отдавался сну часа на два. Затем снова вставал, умывался, работал, если было настроение; если настроения не было — в последнее время это случалось часто,— он читал, немного слушал музыку или, если почтальон приходил рано, просматривал газету, пока не наступало шесть часов.
Тогда он чувствовал, что его организм нуждается в допинге. Он часто в шутку говорил друзьям: «После шести мне всегда не хватает допинга!»
Он поднимался, брал стакан, ставил его на холодильник, доставал водку и содовую, смешивал их в равных количествах. Добавлял кусочек льда, если было жарко; если было холодно, лёд не требовался.
Когда он был там, он так часто рисовал в своём воображении именно эту картину! Не то чтобы он тогда чувствовал себя обделённым, несчастным из-за отсутствия водки. Нет, с самого первого дня это стало вполне нормальным. Как будто в своей прежней жизни он и не знал вкуса водки. Но вечерами, когда наступали сумерки, в те минуты, когда хотелось побыть одному, а это не удавалось,— в те минуты он просто мечтал держать в руках стакан водки с содовой и кусочком льда и медленно потягивать из него. Когда выдавали талоны на огурцы или дыню, господин Техрани шутил: «Неплохо было бы получать талоны и на
водку!»
Однажды — после возвращения из «путешествия» — он встретил одного из своих бывших сослуживцев. Тот как бы шутя сказал: «Я спрашивал о твоём здоровье у одного знакомого, он ответил: «Чувствует себя хорошо, но пьёт много!» — «Что делать!— отозвался господин Техрани.— Надо же в конце концов компенсировать те три года!»
Теперь каждый раз, когда его совесть или рассудок кричали ему: «Не пей или, если уж ты без этого жить не можешь, пей хотя бы меньше!», он отвечал: «Почему? Ведь мудрец сказал: «Если ты не хочешь делать то, что можешь, помни: наступит день, когда ты будешь хотеть, но, к сожалению, уже не сможешь!» Очень мудро и справедливо во всех случаях».
Короче говоря, это замечательное «дело» начиналось в шесть и продолжалось бог знает до какого времени. Со стаканом в руке господин Техрани что-то съедал в качестве ужина, смотрел телевизор, если было желание, слушал музыку, снова брал книгу, читал. Засыпал он поздно — иногда в полночь, иногда в час или в два после полуночи. Сон был беспокойный, неглубокий. Иногда в три или в четыре он просыпался и не мог заснуть, как ни старался, как ни крутился с боку на бок. Его терзали мучительные, тревожные мысли, ему не удавалось избавиться от них или хотя бы как-то их упорядочить. Он вставал, зажигал лампу, брал книгу и читал до рассвета. Затем закрывал глаза, засыпал на пару часов, чтобы снова встать и снова продолжать эту однообразную программу.
Господин Техрани жил таким образом девять месяцев, и бог знает, сколько бы так ещё продолжалось. Но с некоторых пор все пошло по-другому.
В первые дни после возвращения он был полон кипучей энергии и радости. Ему казалось, что эти три года промелькнули если не как три дня, то как три месяца. Впечатления переполняли его. Едва раскрыв рот, он не умолкал часами, рассказывая.
Друзья и приятели были с ним. Кто-то уходил, другие приходили. Ему приносили в подарок цветы, книги, дорогие иностранные напитки. В его честь устраивали приёмы Сегодня он был в гостях у одного, завтра — у другого. Все согревало и обнадёживало Он с гордостью думал, что эти три года он провёл не зря.
Когда он проходил по улицам, с ним раскланивались едва знавшие его люди. Знакомые лица расцветали при встрече, взгляды выражали восхищение и признательность. Рукопожатия, объятия, поцелуи.
Правда, кое-что несколько портило господину Техрани настроение, привносило в его безоблачную радость лёгкую примесь грусти,— это советы, наставления, указания, без которых, разумеется, из самых добрых побуждений, не обходился почти никто из его знакомых.
Один сосед после всяких приятных слов порекомендовал ему: «Но больше этого не делайте, подумайте о себе, о своей жизни.— И с сочувствием продолжал: — Жаль вас, правда, жаль. Ведь, в конце концов, ради кого вы пережили все это? Ради этих глупых людей? Ради Машади Акбара и Рааны?»
Машади Акбар был квартальным лудильщиком, а Раана — его женой, она ходила по домам стирать белье и убирать квартиры. Это была неутомимая труженица, болезненная, мать шестерых детей мал мала меньше.
Господин Техрани нахмурился и ничего не ответил. Но про себя подумал: «Почему это Машади Акбар и Раана глупые люди? Только потому, что он лудильщик, а она прачка? А этот господин, такой солидный, в своих расклёшенных брюках и ботинках на высоких каблуках,— он что, умный? Предположим даже, что он умен; но кому какая польза от его ума?»
Интересно, что на следующий день Раана пришла в дом господина Техрани постирать белье. Она тоже выразила свою искреннюю радость по поводу его возвращения, но потом вывалила на него целый мешок наставлений: «О ага! Клянусь вашей душой, вы не представляете себе, как я огорчалась, сколько я молилась за вас. Каждый раз, когда я видела вашу матушку, моё сердце разрывалось. Ну, слава богу, все позади, сотня тысяч раз слава Аллаху! Но заклинаю вас Аллахом, душой вашей матушки, не надо больше так делать! Разве можно связывать себя с шайкой воров и хулиганов? Как говорится, болей за того, кто готов за тебя умереть. Ну скажите, кто-нибудь из них был готов пожертвовать собой ради вашей молодости, кто-нибудь из них был готов умереть ради вашей старой матушки?! Для чего, ради кого? Ради этих, не в обиду вам будь сказано, тупых ослов?»
На следующий день он встретил одного из своих бывших сотрудников, человека, который всегда был в поисках денег, чтобы хоть как-то прокормить свою семью. Бедность, постоянные заботы о хлебе насущном не позволяли ему думать о чем-либо другом. И вот после первых приветственных слов он произнёс фразу, которая сильно взволновала господина Техрани, возможно потому, что он никак не мог ожидать ничего подобного именно от этого человека. Он сказал: «Я очень рад, я искренне рад, я ваш давнишний почитатель. Вы — наша гордость».
Но и этот тоже омрачил радость господина Техрани общепринятыми советами и наставлениями. Господин Техрани выслушал все молча и терпеливо, покачивая головой, приговаривая: «Да, да, да…» Но в душе его бушевала буря. Ему хотелось схватить этого человека за шиворот, тряхнуть его как следует и закричать ему в ухо: «Дурачок! Один из тех, о которых ты говоришь, что они ничего не понимают,— это ты сам, который так хорошо во всем разбирается!» Но он промолчал, и они расстались сухо.
Возвратившись, он в первый же день навёл справки о невесте. Естественно, она должна была быть у себя. Но её не было. По словам матери, она отправилась путешествовать, не предполагая, что он вернётся именно в это время. Это показалось ему несколько странным, но он промолчал. ещё более странным казалось то, что окружающие даже не упоминали о ней, как будто все сговорились молчать на эту тему. Но это дошло до него позже. Во время первых радостных, шумных встреч, приёмов, суеты ему некогда было задуматься об этом.
Через несколько дней, когда господин Техрани остался с матерью вдвоём, она таким тоном, каким передают известие о чьей-либо смерти, сообщила ему, что его невеста вышла замуж.
Господин Техрани не вскочил с места, не возмутился, не стал рвать на себе волосы. У него вдруг возникло ощущение, что на него надвигается каменная глыба — она опускается очень медленно, и с каждым мгновением камень давит все больше и больше.
— Когда ты уехал,— (господин Техрани понимал, что мать просто не хочет говорить: «Когда тебя забрали»),— она заходила по нескольку раз в неделю и спрашивала о тебе. Брала твои письма, читала. Через шесть-семь месяцев её визиты стали реже, потом совсем прекратились. Под конец она что-то говорила о том, что ты, мол, не очень-то привязан к ней — иначе так не поступил бы.— (Господин Техрани подумал: «Как будто я сам, по своей воле отправился в это путешествие!») — Или говорила: «Я не из тех женщин, которые до старости готовы ждать». Один раз она произнесла такие слова, которые сильно задели меня: «Слава богу, что мы не женаты и у меня нет детей, а то пришлось бы мне с ребёнком мыкаться и нищенствовать». Одним словом, через некоторое время стало известно, что она помолвлена с другим, и в прошлом году они поженились. Забавно — она и мне прислала приглашение на свадьбу.
— Почему же мне-то ничего не сообщали?
— Не хотели тебя расстраивать.
— Хе, расстраивать! Меня больше расстраивает всяческая грязь и мошенничество.
— И она об этом просила — звонила, интересовалась твоим здоровьем и всякий раз просила ничего тебе не говорить, чтобы не волновать.
— Благодарю. Да-да, я премного благодарен ханум за беспокойство обо мне.
— Она говорила, что до сих пор любит тебя, но как брата.
— Ну и ну! Весьма любезно с её стороны.
Господин Техрани делал вид, что это все совершенно безразлично ему. Но в действительности было далеко не так. С этого времени он и стал выпивать за обедом.
Он говорил, что между ними все кончено давно, все забыто,
но он не забыл ничего. Он стал раздражительным, замкнутым.
Он стал таким не только и даже не столько потому, что потерял эту девушку. Нет, она много значила для него, он был не из тех, кто легко привязывается и легко расстаётся. Когда он встретил её, ему казалось, вернее, он был уверен, что нашёл ту единственную, которая рождена и предназначена для него. Но больше всего его мучило, что она обманула его, поступила с ним неблагородно, испачкала все грязью расчёта. Расчёт — это именно то, что господин Техрани ненавидел и презирал в людях. И если он любил свою невесту, то именно потому, что в ней, как ему казалось, не было никакой расчётливости Теперь же он видел в ней самую корыстную в мире женщину, женщину, которая в расчёт принимала все: боязнь состариться, пока её жених находится вдали от неё, страх, что он разлюбит её или, ещё хуже, будет любить что-либо больше, чем её, и не станет её рабом, страх, что он выйдет из-под её влияния, её власти, страх одиночества, страх, что жизнь её будет бесцельна и пуста. Все это было принято ею в расчёт, после чего последовал вывод: срочно, как можно быстрее надо заполнить свою жизнь, заполнить мужем.
Господин Техрани относился с большим уважением к любви. К любви честной и искренней. И сам он в любви был всегда честным и искренним. Если он остался жив, пройдя многие испытания, умело миновав расставленные судьбой капканы, то во многом благодаря своей любви: ведь нельзя же дарить любимой свой труп. Он надеялся, что все это возвысит его в глазах невесты, облегчит ей ожидание. Он вспоминал, что в самом начале их знакомства с довольно грубой откровенностью сказал ей или даже написал: «Моя жизнь не налажена, не устроена, не обеспечена— плохо подготовлена для того, чтобы ты пришла и стала хозяйкой в ней. Я собираюсь в путь; если хочешь, пойдём вместе. Но это путешествие трудное. Придётся преодолевать горы и пустыни, терпеть голод и холод. Нас ждёт тёмная ночь и страх неизвестности. А может быть, даже смертельная усталость. Ноги твои с трудом будут нести тебя, глаза будут слипаться, но ты должна будешь идти вперёд. Вся наша жизнь будет на грани безумства. Того безумства, которым называют упрямство и упорство. Того безумства, которое все крушит. Да, это будет азартная игра с жизнью. (Ты помнишь строки Моулави[200]: «Счастлив тот игрок, который проиграл все, кроме желания играть вновь»?) Да, азартная игра с жизнью. Хватит ли тебе сил на это? Если ты сейчас ответишь «нет», я не обижусь. Но если губы твои скажут «да», а сердце — «нет», если потом будешь стонать, жаловаться, причитать, тогда я обижусь, и сердце моё остынет.
Конечно, будет не только борьба. Будет и прохладная тень, и чистый источник, и пение птиц, и ночь, и звезды, и тишина, ласкающая нас двоих. Но об этом лучше не говорить. Надо думать о будущих трудностях».
Господин Техрани был уверен в том, что если бы девушка откровенно сказала ему, что она до сегодняшнего дня любила его, а с этого дня больше не любит, то все кончилось бы просто и безболезненно. Все так чисто и честно начатое завершилось бы так же чисто и честно.
А может быть, господин Техрани слишком несправедлив? Ждал проявления силы от слабого существа? Но он сам знал одну девушку, которая шесть лет ждала жениха, теперь он был её мужем. Возможно, были и другие, от которых жизнь потребовала ещё большего терпения,— просто он не был знаком с ними. Что, все они — исключительные личности, а его бывшая невеста— обыкновенная слабая женщина? Господин Техрани не мог найти ответа на эти вопросы.
Девушка не была женой Техрани и поэтому не имела права видеться с ним. В письмах он называл её «дорогая сестра»; а что в таких письмах можно было написать? А она называла его «дорогой брат» и постоянно жаловалась, что письма его слишком сухи и бесчувственны. Но разве можно «дорогой сестре» писать любовные послания, клясться в верности и любви, мечтать с ней о будущем счастье и совместной жизни?
Письма от неё приходили все реже и реже, потом совсем прекратились. Да так было и лучше — господин Техрани не хотел, чтобы кто-либо заглядывал в его душу, не хотел раскрывать ни перед кем свои самые сокровенные чувства. Он как-то не задумывался тогда о том, что любовь требует пищи и, если долго голодает, умирает. Теперь, в редкие моменты, когда он мог размышлять спокойно, он даже находил оправдание измене своей невесты: её любовь осталась без пищи и умерла. Ни встречи с любимым, ни живого слова. Единственная связь — тонкая, ненадёжная нить писем — оборвалась. Да, возможно, в этом вина была не её, но обман, ложь, вся эта грязь…
Господин Техрани с искусством самоистязателя упорно продолжал свои размышления. Действительно он был непрогнозируемым молодым человеком, жил так, как находил нужным, и после женитьбы вовсе не собирался вступить на проторённый путь, согласиться с принятыми в обществе условиями и жить по принятым правилам. Но ведь его невеста знала это и все же уверяла, что любит его и будет любить всегда, даже несмотря на то, что родители её с самого начала были против их союза. (Правда, молчали и ждали: а вдруг господин Техрани образумится и исправится?) Если бы не её родители, он бы давно женился. Тем лучше, что этого не произошло.
А что же произошло? — думал господин Техрани. Девушка всего через несколько месяцев после его отъезда, утерев слезы, приняла советы родителей и стала женой человека с блестящим будущим, живущего, как принято, начала жить, как принято. Она устраивает приёмы, как принято. Ходит в гости, как принято, может быть, через некоторое время родит подряд несколько детей и воспитает их — как принято — трусоватыми, слабохарактерными, осторожными, расчётливыми Тогда она почувствует себя вполне счастливой, и её счастье будет достигать наивысшего накала один раз в год, в День матери. В День матери в женской школе после декламации стихотворения «Сердце матери»[201] («Ах, ножка моего сыночка ударилась о камень!») её объявят самой примерной матерью, вручат ей награду — книгу «Мы благословляем тебя, мама», и она возгордится тем, что воспитала для общества таких достойных детей!.. Это та самая желанная, общепринятая, правильная жизнь, главное — без особых хлопот, в которой обыватели чувствуют себя вполне счастливыми в любое время дня и ночи. Но господин Техрани плевал на такое счастье — результат расчёта и трусости.
Каждый раз, когда он справлялся у матери о том, как поживает его невеста, та неизменно отвечала: «Хорошо, нормально, передаёт тебе привет». Там, где все было однообразно и повторялось многократно, такой повторяющийся ответ не казался странным, не возбуждал сомнений.
Теперь он затаил обиду не только на девушку, но и на свою мать, скрывшую от него правду.
Как мучился, как терзался господин Техрани тогда при мысли, что он, правда не по своей злой воле, украл у молодой девушки три лучших года. Какие планы, какие проекты он строил, чтобы возместить ей это трехлетнее ожидание! Он думал: «На её долю выпали большие трудности, она выдержала серьёзные испытания, заслужила счастье. Ничто не должно омрачать его».
И теперь все, что он планировал все эти три года, все, что он возводил в мечтах,— все это разом рухнуло. Он все эти три года думал о человеке, не выдержавшем испытания, оказавшемся недостойным, недостойным его дружбы, его любви,— это мучило его более всего, это приводило его в отчаянье.
Это был первый удар.
Господин Техрани был сравнительно известным переводчиком. Он работал в одном государственном учреждении, а в свободное время занимался переводами. Он переводил только то, что ему самому нравилось и что он находил целесообразным переводить. До сих пор он перевёл всего четыре-пять книг, но то, что было переведено, было высокого качества. По этой-то причине он и приобрёл известность среди читающей публики. Понимающие читатели без сомнений покупали и рекомендовали другим книги, на которых стояло его имя.
Последняя книга, переведённая господином Техрани, и явилась причиной тех трёх лет. Он, который никогда не терял чувства юмора, говорил: «Старик, какой-то иностранный писателишка, наплёл какие-то глупости, а мне, несчастному, достаются удары палок за него».
Короче говоря, как бы то ни было, те три года прошли. Господин Техрани считал, что они прошли даже не без пользы:
«Много мы там видели и хороших, и плохих людей, наговорились вдоволь. Но сейчас надо найти хоть какую-нибудь работу, этот желудок требует пищи…»
И господин Техрани поручил всем своим друзьям подыскать ему какую-нибудь работу. И сам он отправился в те места, где, как он знал, он мог бы оказаться нужным.
Однажды вечером, беседуя за рюмкой водки с близкими старыми друзьями, он вдруг почувствовал, что от него что-то скрывают: друзья явно что-то недоговаривали, подавали друг другу какие-то знаки. Казалось, каждый пытается переложить на плечи другого какую-то тяжёлую обязанность. Господин Техрани перехватил взгляд, который один бросил другому, и сказал:
— Старик, ну роди же наконец, вы меня уже совсем доконали! — Он догадывался, о чем они собирались сказать, и заговорил таким тоном, чтобы заглушить свою и их неловкость.
Наконец один их них решился:
— Послушай, ты не должен стесняться, не имеешь права— мы ведь твои самые близкие друзья. Дело вот в чем: мы посоветовались и решили выделять тебе ежемесячно кое-какую сумму, пока ты не найдёшь работу.
— Вы хотите выдавать мне жалованье? — пошутил господин Техрани.
— Ты не обиделся?
— Нет, старик, чего мне обижаться?! Кто же не любит деньги? К тому же если их не надо зарабатывать, если они сами идут в руки. Но если говорить серьёзно, я вам очень благодарен за эти слова. Как Говорят американцы, эти слова миллиона долларов стоят. Честно сказать, некоторые, даже не столь близкие, как вы, друзья уже делали мне подобные предложения. Одни со смущением, с сомнениями, с длинными предисловиями из-за боязни как-то задеть меня, другие — прямо переходя к делу, считая, что проблемы тут никакой нет, что все вполне естественно. Как если бы интересовались моим здоровьем, они спрашивали: «Тебе не нужны деньги? — И дальше: — Нет, серьёзно, не церемонься, у меня как раз сейчас есть лишние, когда сможешь — вернёшь». Это все радует меня и прибавляет сил. Нет причин чувствовать себя одиноким, без поддержки. Ведь одиночество и беспомощность — самые страшные болезни, они жутко расправляются с человеком, убивают его жестоко и грубо. Да, оказавшись в такой ситуации, я часто вспоминаю слова Камю, что-то вроде: «Человек, попавший в бедственное положение, познает, что в человеческом обществе достойного больше, чем унизительного». Да, это так. Мне очень дорого само ваше предложение. А что касается денег, вы же знаете, у меня есть кое-какие сбережения, а когда они кончатся, я надеюсь, найдётся и для меня какая-нибудь работа. Конечно, если я окажусь в нужде, вы будете, естественно, первыми, к кому я обращусь за помощью. Но знаете, есть один вопрос, который очень беспокоит меня. Мне не хотелось бы, чтобы у кого-нибудь из вас хотя бы на секунду возникла мысль, что я там привык к тунеядству, что просто не желаю работать. Мне кажется, кое-кто так думает. Поэтому мне особенно трудно принять у кого-либо деньги, даже у вас.
Друзья всячески пытались его переубедить. Но господин Техрани уже сказал своё слово и знал, что если не сейчас, то через некоторое время оно оправдается. Он вспомнил слова Ромена Роллана, недавно прочитанные, о том, что, прежде чем принимать от кого-либо сострадание, нужно хорошо подумать, потому что сострадание — это долг, который непременно надо вернуть.
Не теряя оптимизма, господин Техрани в поисках работы обходил друзей и знакомых. После целого ряда безуспешных визитов, окончательно потеряв надежду, он вернулся к себе и заперся.
Господин Техрани не был наивным и неопытным, но он был человеком простодушным, и жизненный опыт его ничему не научил. Все, к кому он обращался, с такой радостью, с таким восторгом встречали его, как будто хотели подчеркнуть, что этот господин Техрани для них совершенно тот же, что был три года назад. Именно эта доброжелательность должна была бы его насторожить, но он не замечал ничего. Все спрашивали: «Ну, чем ты теперь занимаешься?» Он отвечал с деланным безразличием: «Честно говоря, ничем, продолжаю отдыхать». Эти его слова вызывали удивление и беспокойство: «Но ведь так нельзя, все-таки какое-нибудь дело, профессия…» Господин Техрани отвечал тем же безразличным тоном: «Я сейчас подыскиваю работу, но не очень тороплюсь. Мы там столько поели дармового хлеба, что уже привыкли ничего не делать! — Затем, так же шутливо, как бы между прочим, добавлял: — А в вашей организации не найдётся для меня никакой работёнки?» После некоторого замешательства ему обычно отвечали: «Работа-то есть, очень даже нужны люди. Разве можно найти кого-нибудь лучше тебя (или: лучше вас)? Конечно, все будут очень даже рады, почтут за честь работать с тобой. Но, видишь ли, этот наш генеральный директор очень осторожен и крайне консервативен. Я поговорю с ним, потом тебе позвоню. У тебя ведь есть телефон? Какой у тебя номер — тот же самый или поменялся? На всякий случай не вредно записать. Обязательно позвоню. Будь спокоен».
Но если они и звонили, то звонили, наверное, английской королеве, во всяком случае, господину Техрани не звонили. Господин Техрани позвонил несколько раз сам, но после «Ещё не успел поговорить с генеральным директором», «Генеральный директор сейчас в командировке, как только вернётся, непременно…» он понял, что все это не более чем отговорки.
Последний телефонный звонок был знакомому, обещавшему, как и прочие, что-нибудь подыскать. Этот знакомый ответил:
— Я поговорил с заместителем, он тебя хорошо знает, вполне доброжелательно относится к тебе, но дело в том, что он назначен недавно, и поэтому есть одна закавыка: нужно получить о'кей сверху, и тогда… с удовольствием…
— Ну и ну! Премного благодарны! «Нужно получить о'кей сверху»! Да с какой стати я буду унижаться перед ним! Ты бы лучше напомнил ему, что в своё время его сиятельство был в том же положении, что я сегодня.
— Я и напомнил, а он ответил, что его дело уже старое, а твоё, мол, свежее. Тонкость имеется…
— Дай бог мне всегда оставаться свежим и не стареть, мне совсем не хотелось бы превратиться в такое дерьмо, как его светлость.
Это был второй удар.
Больше он не звонил никому. Если звонили ему и спрашивали о здоровье, он отвечал: «Все ещё живём, дышим». А если спрашивали о делах, отвечал: «Да-а, делаем кое-что».
Но если кто-нибудь начинал проявлять сочувствие, он отшучивался: «Не грусти, старик, в жизни трудны только первые сто двадцать лет! — и быстро сворачивал разговор: — Хорошо. Будь здоров. Всем привет».
Единственным развлечением, которое он позволял себе лишь изредка, было посещение кинотеатра. Однажды на трёхчасовом сеансе в кинотеатре «Маяк» он встретил в фойе шестерых школьников — трёх девочек и трёх мальчиков, видимо удравших с занятий. Они громко разговаривали между собой на «блатном» жаргоне, нарочито грубо жестикулировали, толкались. Когда фильм начался, мальчики продолжали так же громко разговаривать, рассказывать сальные анекдоты, а девочки отвечали им ещё более непристойными шутками. Господин Техрани ушёл с фильма и, ругаясь про себя, в темноте ощупью пробрался к выходу.
После этого случая ноги его не было больше в кино. К тому же он не переносил шумных, многолюдных улиц. Выходил из дома очень редко — не чаще, чем раз в неделю, и так планировал свои дела, чтобы все успеть. Но бывало, он бросал все и возвращался быстрей домой. Необходимость втискиваться с четырьмя-пятью такими же, как он, людьми в тесную жестяную коробку, которая, подобно улитке, ползёт в уличном чаде, наполненном звуками клаксонов, руганью, криками,— все это подавляло господина Техрани, доводило до безумия. Особенно по вечерам. Он старался выходить, если уж это было необходимо, или утром, или после обеда. Но иногда «после обеда» затягивалось до вечера, и тогда он вдруг оказывался как бы пойманным в ловушку. Он любым способом как можно скорей добирался домой, сразу же хватался за стакан, бросался к холодильнику, наливал водки, выпивал и только тогда облегчённо переводил дух.
Как-то он сказал своим друзьям: «Мы стали похожи на спящих отроков[202], которые вылезли из пещеры, увидели, что мир изменился, и отказались от него. Наш мир изменился. Лично я не в состоянии выносить его. Отказываюсь от всех его прелестей».
Господин Техрани заперся у себя дома. С первого взгляда ничего нельзя было понять. Он жил примерно так же, как и другие, внешне вполне спокойно. Он ел, пил, читал, слушал музыку, спал. Приходившие друзья в шутку восклицали: «Ты вроде бы пришёл в себя, хорошо выглядишь, округлился!» Он отвечал: «Что поделаешь, мы теперь не работаем, не бегаем, не дёргается, у нас нет других забот, кроме как поесть и поспать. А матушка за все перенесённые нами страдания денно и нощно готовит всякие вкусные вещи и втискивает их нам в рот, да ещё при этом жалостливо приговаривает: «Да стану я жертвой моего сыночка!» — как будто я по крайней мере год голодал!»
Но это все была внешняя сторона. Господин Техрани замечал, что день ото дня он становится все уязвимее, болезненней, дряхлеет и устаёт. Он чувствовал, что внутри у него что-то не так, что обманчивая внешняя оболочка должна вот-вот лопнуть и рассыпаться.
Делая вид, что его ничто не волнует, он на самом деле терзался — постоянно думал, как ему быть, когда его гроши иссякнут (а это должно было произойти весьма скоро).
Конечно, он знал, что не умрёт с голоду. В крайнем случае можно навестить какого-нибудь старого друга и занять у него денег. Но с его обострённым, особенно в последнее время, самолюбием легче было умереть с голоду.
Он стал молчаливым, хмурым, не выходил из своей комнаты. Читал, но тоже неохотно. Хватал то одну книгу, то другую, но все отбрасывал. Когда приближалось время обеда, наливал стакан водки. Мать исподлобья глядела на него, но молчала. Однажды, когда она произнесла: «Не пей так много, ты погубишь себя!», он, перебив её, закричал: «Мать, прошу тебя, не учи меня, я уже не ребёнок!» И бедная женщина после этого случая не решалась что-либо ему говорить. Они молча обедали, потом он молча уходил в свою комнату. Он мучился ещё больше, понимая, что мать связывала все его беды с потерей любимой девушки. Возможно, отчасти это так и было. Но главное заключалось не в девушке. Он мучился оттого, что потерял надежду и веру в людей.
Однажды, в состоянии сильного опьянения, когда, как он выражался, у него «лопнули тормоза», он признался другу:
— Впервые в жизни мне приходят мысли о самоубийстве. Я устал от всех этих низостей, двурушничества, расчёта Мне хочется бросить в водку кусочек терьяка, выпить и… Знаешь, почему я этого не делаю? Боюсь, что, если я покончу с собой, все, даже близкие друзья, подумают, что это из-за девушки. В разделе «Происшествия» напишут: «Поражение в любви стало причиной самоубийства известного переводчика». Не сомневаюсь, что будут нести такую чушь. Только это и удерживает меня.
— Не ожидал этого от тебя,— ответил друг.— Ты же никогда не был слабым. И ты доказал это. Три года…
— Ну, прежде всего одно не исключает другого. К тому же, это не признак слабости. Человек может иметь врагов, и он знает, чего от них ждать, но предательство, низость, расчётливость близких людей — это слишком. Про других не знаю, но я лично не могу этого выносить. Это подавляет, унижает, это убивает меня.
Что ещё сильно нервировало господина Техрани, так это вечный страх матери, что с ним может что-нибудь случиться. Она неустанно следила за каждым его шагом. Едва он собирался выйти из дома, она тотчас спрашивала, куда, когда вернётся.. Если он немного запаздывал, жаловалась: «Сынок, дорогой! Ты вынул из меня душу!» Господин Техрани пытался отшутиться: «Ну почему ты думаешь, что со мной что-нибудь обязательно случится? Не волнуйся, если и случится, ты первая узнаешь». Но мать эти его слова не успокаивали, совсем напротив — слезы накатывались ей на глаза, она умоляла: «О, не говори так! Да не приведи господь такого дня!» Все это доводило господина Техрани до бешенства, он даже иногда грубил ей, правда, потом горько сожалел об этом.
Он вспоминал, что именно мать, только для того, чтобы увидеть его и поговорить с ним несколько минут, в течение целых трёх лет дважды в неделю ждала по четыре часа, испытывая физические и душевные муки (для пожилой женщины простоять четыре часа на ногах — не шутка). Ведь за все три года она ни разу не пропустила свидания. Единственным исключением был день, который совпал с годовщиной смерти её старшей сестры: мать собиралась пойти на кладбище, но предварительно обговорила это с сыном.
Господин Техрани называл себя высокомерным эгоистом. Он заставлял себя быть ласковым с матерью. Но это давалось ему нелегко. Любая мелочь его раздражала, и он срывался. Да, прав был Ромен Роллан: когда человеку не на ком сорвать злость, он вымещает её на матери — она всегда рядом и не ответит.
И чтобы мать не была всегда рядом, чтобы не мучить ни её, ни себя, чтобы остаться в одиночестве, он попросил мать переехать к дочери — его сестре. Мать с ужасом воскликнула:
— Но тогда ты останешься совсем один!
Господин Техрани, стараясь держать себя в руках, ответил:
— Мать! Пойми, я не ребёнок, мне уже тридцать с лишним. Мне хочется немного побыть одному. Когда ты здесь, тебя навещают родственники, они утомляют меня. Я очень тебя прошу.
Она с материнской покорностью выслушала его и переехала. Но звонила по меньшей мере три раза в день, находя для этого любые, чаще всего поистине детские, предлоги. Господин Техрани понимал, что мать боится, как бы с ним снова «чего-нибудь не случилось». А вдруг он заболеет, или, например, свалится пьяным с лестницы, или у него будет инфаркт — и он умрёт! Матери часто приходили в голову подобные мысли. её телефонные звонки тоже раздражали его, но все-таки это ещё можно было терпеть.
Друзья тоже звонили иногда. Посредником господина Техрани в общении с внешним миром был в основном телефон. К счастью, дом его был расположен в отдалённом квартале города. Господин Техрани выходил только или за покупками, или, если был в хорошем настроении, прогуляться. Тогда он выбирал тихие улочки, бесцельно час-другой шагал по ним и думал, думал, думал…
Однажды позвонил один не слишком близкий приятель:
— Хочешь поработать, только дома?
— Что может быть лучше?
— Так вот. Одна промышленная фирма нуждается в переводчике для переписки с иностранными фирмами. Начальник— мой знакомый, неплохой человек. По тем самым соображениям, о которых ты и без меня знаешь, он сказал: «Было бы целесообразно, чтобы он не появлялся здесь». Тебе надо будет переводить их письма на английский, а письма их корреспондентов— на персидский. Курьер будет раза два в неделю приносить и забирать корреспонденцию. Ну как? Согласен?
— Конечно, как можно быть несогласным?
Хотя появление этой работы было как нельзя более кстати— половник уже скрёб по дну кастрюли,— оно более удивило, чем обрадовало господина Техрани. Он никогда ни о чем не просил этого человека. И то, что тот помнил о господине Техрани, было особенно замечательно. Он подумал, что действительно людей узнаешь не по словам, а по делам.
Господин Техрани выработал чёткое расписание. По утрам переводил два-три часа — писем было немного. Но, садясь за эту работу, он всякий раз вспоминал, что выполняет её исключительно ради денег, этих проклятых денег, без которых не проживёшь. Если бы не нужда, разве стал бы он вместо романов переводить эту коммерческую чушь?!
Когда работа заканчивалась, он старался придумать, чем бы ещё заняться. И чаще всего придумывал одно и то же: брал в руки стакан водки, потом ложился спать — до обеда. Вставал разбитый, усталый, кое-как ел и до шести маялся. Иногда, не дожидаясь вечера, чтобы взбодриться, он снова хватался за стакан и пил… На следующее утро просыпался с головной болью, тошнотой и снова ругал себя. Он пытался уговорить себя бросить пить, но наступало время обеда и подходил вечер, он не выдерживал, бросался к холодильнику, наливал стакан водки и жадно проглатывал её. Иногда мгновение, потраченное на открывание бутылки, казалось ему целым годом.
Он совсем перестал навещать друзей и знакомых. Его раздражало сочувствие, которое явно проскальзывало в их словах, взглядах, поступках. А они переживали оттого, что у него нет денег или их мало, что нет постоянной «официальной» работы, что его бросила невеста. Несколько раз — в первое время — они уговаривали его прийти в гости, предлагали познакомиться с какими-нибудь девушками. Господин Техрани не возражал, он устал от одиночества и хотел доказать женщине, бросившей его, что она ничего для него не значит (хотя она значила очень много), что он забыл, совсем забыл её (хотя не забыл). Ему даже хотелось найти себе девушку, чтобы тут же жениться на ней (о том, что сейчас, в нынешних условиях, это невозможно, он не хотел думать). Это была не прихоть — таким образом он отомстил бы своей бывшей невесте.
Но если господина Техрани и тянуло к какой-нибудь девушке, то довольно скоро он охладевал. Видимо, те три года изменили и его, и его вкусы. Или, может быть, неудачная любовь сделала его более осторожным и уязвимым.
Однажды он почувствовал влечение к девушке с красиво-невинным лицом. Он любовался ею… пока она не открыла рот, обратившись к своей соседке: «Старуха, я уже целый час ошиваюсь здесь!» Одного этого «ошиваюсь» было достаточно, чтобы влечение к ней сменилось отвращением.
Он сторонился размалёванных девиц, лица которых больше напоминали маску. Слишком «интеллектуальных» дев он вовсе терпеть не мог. Эти обычно стаканами пили водку, пачками выкуривали сигареты — и это было единственным проявлением их «интеллектуальности». Что касается девичьей чести и скромности — эти понятия, как признаки деревенщины и отсталости, уже давно были забыты.
Как-то на одной из вечеринок он познакомился с девушкой — она сама подошла к нему и радостно воскликнула:
— Мне всегда хотелось познакомиться с вами!
— Бой барабана приятен лишь вдалеке,— как всегда, отшутился господин Техрани.
— Нет, я серьёзно,— возразила она,— многие мои подруги мечтают встретиться с вами.
— Так за чем же дело стало? Продайте им билеты, пусть придут посмотреть на меня.
— О, как остроумно!
Девушка всячески ухаживала за ним, наливала ему вино, приносила угощения и сигареты, подсаживалась рядом и болтала. Казалось, между ними складываются дружеские отношения. Но тут общество перешло к анекдотам. Каждый рассказывал по одному, очередь дошла до новой знакомой господина Техрани. И тут она, ни капельки не смущаясь, выдала открытым текстом, без каких-либо иносказаний один из тех неприлично-эротических анекдотов, которые не каждый мужчина рискнул бы рассказать даже в мужской компании. Все восторженно захохотали и стали упрашивать её рассказать ещё что-нибудь. Но господину Техрани стало тошно. Тошно не от вина и сигарет. Он встал и вышел. Он ругал и проклинал себя. После этого случая он дал себе слово не ходить больше на подобные приёмы, а о девушках и вовсе не думать.
Приятели, те, которые ещё не забыли его, или те, которые считали нецелесообразным -забыть его, иногда позванивали и приглашали:
— Старик, что ты сидишь как сыч, давай приезжай к нам. А господин Техрани каждый раз отвечал:
— Лучше вы приезжайте ко мне. Мне неохота ехать в этой толчее. Вы же на машинах.
— Ладно,— соглашались они,— так и быть, приедем, а по дороге чего-нибудь захватим.
— Не беспокойтесь,— отвечал он,— пока вы будете добираться, я сам сбегаю и все куплю.
В другие времена это не имело бы никакого значения. Но теперь он стал особенно щепетилен: ему казалось, что друзья из жалости не позволяют ему тратиться. Поэтому он обычно настаивал на своём, и им приходилось уступать.
До их приезда он заходил в магазин, покупал все необходимое, готовил и накрывал на стол. Друзья обычно восторгались:
— Ах, каким ты стал хозяйственным, как у тебя все вкусно!
— Да, от безделья чему не научишься! — отзывался господин Техрани.
Часа два-три они болтали о том о сём, немного опьянев, ударялись в воспоминания.
Среди них был один, который уже многие годы занимался бизнесом. У него были свои связи, свой круг знакомств. Но изредка он встречался с друзьями молодости — так богач, которому надоела изысканная пища, иногда тянется к печному горшку. А может, просто он временами начинал скучать по тем тёплым человеческим отношениям, которых ему так недоставало. В тех кругах, где он вращался теперь, за словами «Да стану я твоей жертвой», «Твой покорнейший слуга», «Искренне твой» таился голый растёт, отношения между людьми строились на основе соперничества, зависти, показухи.
Хотя этот человек и пытался изображать из себя доброго старого друга, господин Техрани чётко видел, что между ними пропасть. Поэтому господину Техрани даже в голову не приходило когда-нибудь о чем-нибудь попросить его, несмотря на то что знал: тот многое мог бы сделать. Лишь однажды, под хмельком, отчасти просто для проверки, отчасти потому, что ему действительно необходимо было найти работу и мысли об этом ни на минуту не покидали его, господин Техрани спросил:
— Скажи, пожалуйста, твоей фирме не нужны переводчики?
— Дорогой Техрани, наша фирма — не экспортно-импортная контора. Зачем нам переводчики? Вот кто нам нужен, так это счетоводы. Ты бы посмотрел, какие завалы у наших счетоводов. Сейчас повсюду в них нужда. Мы очень хорошо им платим. Кстати,
почему бы и тебе не освоить эту профессию?
Проклиная себя за то, что начал этот разговор, и стараясь сохранить хладнокровие, господин Техрани, улыбаясь, ответил:
— Во-первых, у меня просто нет желания. Во-вторых, как тебе известно, я всю жизнь занимаюсь литературой, а не арифметикой.
Позже, оставшись наедине с собой, он выплеснул себе на голову целый поток ругательств: «Господин Техрани! Ваша светлость господин Техрани! Ты все-таки не смог придержать свой поганый язык. Да будь проклят твой отец! Да будут прокляты предки твоих предков! Болтун, трепач проклятый!»
Этот приятель-бизнесмен уже давно уговаривал друзей уехать в Европу или Америку, продав все, что только можно. Естественно, лучше в Америку. Он говорил: «Европа по сравнению с Америкой — глушь. Хотите прославиться — поезжайте в Америку, хотите работы, настоящей жизни — поезжайте в Америку!»
Откуда у него появились такие мысли, можно было понять, прислушавшись и приглядевшись к нему повнимательней. Он твердил: «Чтобы добыть эти жалкие гроши, мне пришлось пятнадцать лучших своих лет загубить в горах, в пустыне, вдали от Тегерана, вдали от семьи. Теперь я уже немолод, у меня нет больше сил. Я не желаю больше тянуть эту лямку. Сколько лет дано человеку для жизни?» Ясно было, что он оказался в тупике и пытается найти какой-то выход. Пятнадцать лет копил деньги и купил все, что можно купить. А теперь не мог понять, ради чего живёт Ему хотелось убежать от себя, от своей пустоты, но он не знал, как это сделать. И вот ему стало казаться, что, если он уедет отсюда, из этой страны, где погублена его молодость, все само собой образуется и остаток жизни он сможет провести в своё удовольствие.
— У тебя есть деньги, а у нас — нет, у нас недостаточно денег,— возражали ему друзья.
— А как это — «недостаточно денег»? — изображая святую наивность, спрашивал он.— Все, что имеем, сгребём в общую кучу, и хватит на всех. Предположим, у меня сто туманов, у тебя— десять, у него — один. Сложим все вместе, и всем хватит. А иначе в чем же заключается дружба?
Господин Техрани был возмущён до глубины души, но молчал. А чтобы случайно не потерять самообладание и не выпалить чего-нибудь, пил и пил водку. Нет, разумеется, он вовсе не опасался мести этого своего влиятельного приятеля и, уж во всяком случае, нисколько не боялся как-то задеть его, обидеть, нет — просто он считал бесполезным что-либо объяснять. Нельзя же пытаться перевоспитать человека и направить его на путь истинный, когда у того за спиной уже полжизни! Но однажды вечером, после очередного выступления на ту же тему приятеля-бизнесмена, у господина Техрани снова «лопнула пружина», и он заговорил:
— Я расскажу тебе историю про одного шофёра, который пришёл сдавать экзамен на первый класс. Офицер, принимавший экзамен, спросил его: «Как ты поступишь, если ночью в пустынном поле наедешь невзначай на какого-нибудь беднягу?» Водитель не задумываясь выпалил: «Господин капитан, я посажу его в машину, доставлю в первую же больницу или поликлинику и представлюсь на первом же жандармском посту». Капитан, улыбнувшись, говорит: «Ну да, конечно! Так я тебе и поверил! Да ты, такой-рассякой, днем-то, в городе, на глазах у всех давишь людей и сматываешься. Так неужели же в тёмном и пустынном поле поступишь иначе?»
Все молчали, пряча улыбки. А разглагольствовавший до этого бизнесмен настороженно спросил:
— Что ты имеешь в виду?
— Да так, ничего! — улыбнулся господин Техрани.— Я ничего не имел в виду.
А ещё как-то, в другой раз, когда они снова собрались в его доме, этот приятель, считавший себя вправе поучать других или по крайней мере жалеть их, спросил господина Техрани:
— Ну, чем занимаешься?
— К счастью и к несчастью,— как всегда уклончиво ответил господин Техрани,— все ещё живём, существуем и драгоценную жизнь свою проводим в безделье.
— Послушай, дорогой Техрани,— продолжал приятель.— Я уже давно думаю о тебе и о твоём положении. С другими тоже беседовал. Ну согласись, это же не жизнь. Все время торчишь дома и только и делаешь, что пьёшь водку и куришь. Это никак не может называться работой.
— А чем прикажете заняться? — с напускным безразличием спросил господин Техрани.
— Каким-нибудь делом, какой-нибудь работой, поискать получше: здесь не получилось — там постучаться. В конце концов чего-нибудь добьёшься, а сидеть сложа руки — это же ни к чему не приведёт
— Должен доложить вашему превосходительству,— спокойно и холодно ответил господин Техрани,— я уже стучался и в эту, и в ту, и в сто других дверей, но по причинам как мне, так и вам известным не добился никаких результатов. Поэтому больше я не намерен стучаться ни в какие двери, просить и умолять.
— Да, причины, вернее, единственная причина мне известна: это твоё собственное упрямство. Брось упрямиться. Ты же не ребёнок Ты сам прекрасно знаешь, что в твоих интересах. Ты сам прекрасно знаешь, что нужно делать, чтобы все двери перед тобой растворились.
— Так! — ощетинился господин Техрани.— Это ваш дружеский совет?!
— Да нет, я же не говорю, чтобы ты делал это на полном серьёзе; просто так, для отвода глаз, как мы, как все люди.
Господин Техрани молчал, все остальные молчали тоже. Он налил всем водки, разбавил её содовой, бросил лёд в бокалы. В душе его бушевала буря. Он сдерживался изо всех сил, чтобы с губ не сорвалось какое-нибудь крепкое словцо. Он глотнул водки и, тоном таким же холодным, как плавающий в его бокале лёд, произнёс:
— Вот что я тебе скажу. Ты без конца твердил, что пятнадцать лучших лет ты потратил на то, чтобы собрать какие-то гроши. Правда, принимая во внимание традиционную иранскую скромность, под выражением «какие-то гроши» следует понимать: «какие-то миллионы». Ну ладно, это так, к слову. Теперь представь, что подойдёт к тебе некто и совершенно спокойным голосом предложит: «Выбрось свои деньги». Что ты подумаешь? Несомненно, ты подумаешь, что с тобой разговаривает либо сумасшедший, либо полный кретин. Не так ли? У меня же… Все моё состояние — это моя вера и моё честное имя, которое я сохранил, или надеюсь, что сохранил. Именно это в те три года не позволяло мне согнуться, поддерживало меня, придавало силы. Теперь появляешься ты и спокойненько предлагаешь мне выбросить мои идеалы, запятнать моё честное имя. И как ты думаешь, что я отвечу тебе? Неужели ты думаешь, что я приму твои дружеские советы! Сожалею, весьма сожалею, но мы с тобой живём в глазных,мирах и разговариваем на разных языках. Так не лучше ли не вмешиваться в дела друг друга? — Господин Техрани замолчал. Ему хотелось вскочить и пинками вытолкать «советчика» за дверь. Жаль, что это был его собственный дом и смехотворные правила гостеприимства и хорошего тона не позволяли ему, как хозяину, сделать это.
Это был третий удар.
Никто не решался сказать что-либо. Тяжёлая тишина давила на всех. Молча пили. Наконец один заговорил о чем-то совершенно постороннем, нарушив молчание и выведя всех из тупика. Приятели облегчённо вздохнули и подхватили новую тему. Посидели ещё недолго, потом встали и распрощались с господином Техрани.
Уже поздно вечером, стоя перед зеркалом с зубной щёткой, вглядываясь в отражение, он обругал себя:
— Так тебе и надо! Получил по заслугам. Доволен? Сто раз твердил тебе, что пить водку нельзя с тем, кто не годится ни для чего другого. А ты, идиот, забыл об этом! ещё раз — и я разрежу тебя на кусочки!
Через мгновение отражение стало гримасничать, и они вместе расхохотались. Но господин Техрани быстро взял себя в руки.
— Нет, я серьёзно говорю,— строго сказал он.— Не обращай внимания на смех, я серьёзно говорю. Если не хочешь испортить наши отношения, если не хочешь, чтобы наше дело приняло совсем плохой оборот, в дальнейшем больше следи за собой, за своими словами… Ладно, поздно уже, спокойной ночи! — Он выплюнул пену и сполоснул рот.
После этого вечера ни он, ни его друзья не стремились увидеться снова. Господин Техрани был уверен, что, выйдя от него, сразу за дверью тот приятель, который теперь уже не был приятелем, сказал остальным: «Ну и занудой же он стал! Невыносимый!»
Ну что ж, так было даже лучше. Его бывшие друзья тоже стали невыносимыми. Так ради чего устраивать спектакли друг перед другом? Если изредка, из вежливости, они ещё и звонили господину Техрани и приглашали его, он всегда находил причину, чтобы уклониться от встречи. И они не настаивали. Вот так он захлопнул последнюю дверцу во внешний мир и остался один. Совсем один.
После девяти месяцев одиночества господин Техрани был близок к помешательству.
Господин Техрани находился в том состоянии смятения, граничащего с безумием, когда сон превращается в страшный кошмар, когда приходится отчаянно сопротивляться и бороться, чтобы не лишиться рассудка. Днем ему ещё удавалось усилиями воли гнать от себя мучительные воспоминания, мысли, но ночью, когда он становился бессильным, когда терял контроль над собой, они терзали его, и он готов был сдаться.
Иногда старая любовь — ему казалось, что она уже перешла в ненависть,— остро напоминала о себе. Он физически ощущал, что сжимает свою невесту в объятиях. Воображал, что целует её, говорит о своей преданности, о своей любви. Иногда представлял себя снова там в те годы. Но он отчаянно сопротивлялся этим видениям. Горячий, мокрый от пота, вскакивал с постели. Тяжело дышал. Зажигал свет. Освежал лицо и руки водой, снова ложился. Потом снова засыпал, пока ещё более мучительные видения не заставляли его снова вскакивать. Казалось, что он умирает. Он прислушивался к неровному биению своего сердца. Ему хотелось умереть или быть убитым, чтобы как-то омрачить радость изменницы.
Боясь заснуть, он брался за книгу. Глаза скользили по строчкам, пальцы перелистывали страницы, но мысли его продолжали витать в каком-то густом мраке. Это длилось часами, доводя его до полного изнеможения.
— Какого черта тебе надо, господин Техрани, какого черта?! — в негодовании восклицал он.— Зачем ты изматываешь себя? Не лучше ли сдохнуть сразу! Ведь это не жизнь! Я больше так не могу!
Снова ему в голову пришла мысль о самоубийстве, на этот раз более настойчивая. Его мать достала где-то кусочек терьяка на случай, если заболит ухо или зуб. Маленькую коробочку с этим зельем она спрятала в ящик стола. И вот теперь кусочек терьяка, которого он никогда не видел и до которого никогда не дотрагивался, притягивал его. Выпить бы его с глотком водки и погрузиться в приятный сон без всяких кошмаров! Как легко сразу стало бы!
Но он представил себе мать, сестёр, друзей, для которых его смерть будет огромным горем. И опять та же мысль: «Что скажут все? Не скажут ли, что я покончил с собой из-за какой-то девчонки?» — останавливала его. Можно перенести боль и мучения, но пережить такое унижение он не мог. К тому же разве сам он не утверждал всегда, что самоубийство — удел слабых, которые убегают с поля боя, бросив начатое дело?! Да, но теперь он признавался себе в своей слабости. У него не было сил бороться со всем миром в одиночку. Его окружали глухие стены. Он был в тупике.
Но разве не сам он сотворил этот тупик? Разве не он соорудил вокруг себя крепость и заточил в неё себя, чтобы иметь предлог для жалоб и стонов?
Однажды вечером, когда господин Техрани сидел со стаканом водки, глядел перед собой в пространство, а в голове его носились бессвязные мысли, неожиданно по радио, что-то всегда бубнившему, он услышал отрывок какого-то романса. Слова, дошедшие до его сознания, подобно пуле, поражающей цель, потрясли его. С тем же преувеличением, с которым он обычно высмеивал банальные романсы, господин Техрани восторженно воспринял этот бейт — он показался ему куском сверкающего алмаза в тине. Он повторял его без конца. Он казался ему нежданным, но своевременно явившимся вестником, раскрывшим ему его собственную душу:
Не умираешь ты и не борешься.
И не живёшь — лишь существуешь…
В этих нескольких простых словах он почувствовал упрёк себе, даже какое-то оскорбление. Как будто невидимый враг — возможно, его непреклонный двойник — сжимал ему сердце уязвляющими словами, призывая к поединку. И он готов уже был ответить на этот призыв.
Господин Техрани дошёл до такого состояния, хуже которого быть уже не могло,— он дошёл до кульминации. Да, он был в тупике. Он должен был либо вырваться из него, либо умереть. Нет, он был не из тех, кто легко соглашается со смертью,— иначе он давно бы уже покончил с жизнью, превратившейся в ад, и освободился от мучений.
Как борец на поле битвы, господин Техрани был повержен целой серией последовательных ударов. Чтобы подняться, ему нужна была рука друга. Только это. С остальным он справился бы.
И, к счастью, именно это и произошло — два друга одновременно с разных сторон протянули ему свои руки. Один позвонил по телефону, другой — вернее, другая — прислал письмо.
Однажды, вернувшись домой после бессмысленного шатания по городу, он увидел на полу под дверью конверт. Обратного адреса на конверте не было, поэтому, с любопытством распечатав письмо, господин Техрани прежде всего прочитал имя корреспондента. И на душе у него сразу потеплело.
Письмо было от старой подруги. Если можно её так назвать. От девушки из другого города, которая, как она писала, узнала адрес господина Техрани через какого-то издателя и решила ему написать. И как она хорошо решила! Ласковое лицо её стёрлось в памяти за множеством разнообразных событий последних лет и вот теперь снова возникло перед ним такое, каким было когда-то.
Девушка была его сокурсницей в институте. Их отношения никогда не переходили определённой грани. В тот период, через который проходит каждый молодой человек, господин Техрани подшучивал над любовью, а о браке и вовсе не думал. К тому же ему казалось, что она, эта девушка, не питает к нему никаких чувств, кроме дружеских. И она думала о нем точно так же.
Во всяком случае, после окончания института их пути разошлись. Через несколько лет он случайно встретил её и узнал, что она замужем. Господин Техрани даже познакомился с её мужем. При первой же встрече с ним он распознал пустоту и ничтожество этого человека — бессмысленные многословные речи, идиотское поведение. Господин Техрани мысленно высказал своей бывшей приятельнице все, что он думает о ней и о её муже,— разумеется, только мысленно.
Но и она, наконец, раскусила своего мужа. Через два-три года совместной жизни, которая для него была откровенным паразитизмом и даже жизнью в кредит, а для неё — бесконечным самопожертвованием и терпением (у них был ребёнок), они расстались. Произошло это как раз в течение тех трёх лет господина Техрани. Обо всем этом — о своём прошлом и настоящем — она рассказывала в своём письме. Она вышла замуж второй раз. её муж — простой человек, человек, в котором она нуждается, особенно в том чужом городе, человек добрый, любящий её первого ребёнка так же, как своего (от этого брака у неё тоже был ребёнок).
Господин Техрани подумал, как было бы хорошо, если бы она разошлась со своим первым мужем не в те три года, а попозже, теперь все-все могло бы быть иначе. К сожалению, жизнь идёт своим чередом, независимо от нашей воли.
Он вспомнил, что когда-то где-то прочитал, какую большую роль в любви играет время. Как часто два человека, которые, как говорится, созданы друг для друга, не встречаются в нужный момент и каждый навсегда теряет свою половину.
Хотя эту женщину он потерял навсегда, но просто её письма, самого факта её существования на свете было достаточно для того, чтобы погасить ту тупую ненависть, которую господин Техрани испытывал ко всем женщинам. И он вдруг подумал, что когда-нибудь снова найдёт человека, который создан для него, свою единомышленницу — свою потерянную половину.
Письмо было написано без затей, с той искренностью, которая не может не тронуть сердце. Она писала, что очень переживала, узнав о его ужасных невзгодах, и теперь рада, что все позади, и она надеется, что он доволен и счастлив.
Бедняжка, конечно, не могла и предположить, что господин Техрани барахтается в водовороте ещё больших трудностей и несчастий.
Господин Техрани ответил ей коротким письмом, в котором, не распространяясь о своей личной жизни, спрашивал, счастлива ли она, пришла ли в себя после кошмара первого замужества.
Через пару недель он получил от неё второе письмо. Она писала: «Ты спрашиваешь, счастлива ли я. Я не знаю, что такое счастье. То ли это благополучие, то ли здоровье, то ли спокойствие. В моей жизни есть маленькие неудачи и маленькие радости. Может быть, если бы я, как чаще всего стараются сделать девушки, вышла замуж за богатого и не была вынуждена заниматься работой, домом, детьми, окружающие считали бы меня счастливой. Но вряд ли я была бы счастлива тогда.
Возможно, счастье, как и многие другие понятия, призрачно. Но у меня есть душевный покой, дети, муж. После известных тебе невзгод я успокоилась в этом далёком городе. Я осела здесь.
Я никогда не относилась к людям большого полёта, никогда не мечтала о покорении высоких вершин или открытиях непознанного. Я думаю лишь о своей семье — о муже и детях. Возможно, именно в этом — счастье. Быть нужной кому-то, заботиться о ком-то, кроме себя, и если не пожертвовать собой, то хотя бы забыть о себе».
Господин Техрани прочитал письмо с восторгом, радостно и удивлённо Громко, как будто она сидела перед ним, воскликнул:
— Дорогая! Ты права. Ты своими простыми словами выразила великую истину: счастье — отдавать свою жизнь другим. А господин Техрани, его сиятельство господин Техрани думает о себе, и только о себе. А ведь что он такое? Живой труп — не более. Милая моя! Я благодарен тебе! О, если бы ты оказалась здесь, рядом со мной, и я мог поцеловать твою руку! Я получил пощёчину, которая привела меня в чувство, разбудила меня, дай бог, чтобы только я снова не задремал!
И спокойно, крепко — впервые за долгое время — заснул.
Разбудил его телефонный звонок. Это был один знакомый. Осведомившись о здоровье, он без лишних предисловий сказал:
— Я получил для тебя перевод. Приезжай.
Этот приятель работал в одном издательстве. ещё в первые же дни после возвращения господин Техрани навестил издателей своих книг. Но все вежливо отказали ему — формально у них была уважительная причина, это не тревожило их совести. А он со свойственной ему щепетильностью вычеркнул их из круга своих интересов.
— А не можешь ли ты сам зайти ко мне? — спросил господин Техрани.— Ты же знаешь, как я отношусь к бульварным издателям. Они много говорят, много обещают, но, когда доходит до дела, у них дрожат поджилки. Чем они богаче, тем жаднее и трусливей.
— А что тебе до издателей, ты же со мной будешь дело иметь. Приходи после обеда, договоримся, а потом выпьем вместе.
Нечто похожее на радость затеплилось в сердце господина Техрани. Радость не от того, что нашёл работу, хотя, конечно, это приносило ему большое облегчение, а от того, что нашёл друга, настоящего друга. Он давно не встречался с этим человеком и даже не помнил, просил ли его как-то помочь с работой; скорее всего — нет. А тот и без всяких просьб помог ему — выхлопотал для него работу.
Вечером господин Техрани отправился в издательство. Его ждала книга, договор и чек в качестве аванса. Когда они вышли, его друг сказал:
— Несколько ребят хотели бы повидать тебя. Зайдём, тут недалеко.
Когда они вошли в дом, господина Техрани обняли и расцеловали как закадычного друга. Он не был знаком ни с одним из собравшихся здесь, но ему показалось, что знает их всех давным-давно. Это были, видимо, в основном рабочие, простые люди, искренние и приятные, и держались они просто и дружелюбно. Столов, стульев, вообще никакой мебели в комнате не было. Все сидели в кружок на ковре, посередине была расстелена скатерть с едой и напитками. Пили за здоровье друг друга, беседовали, читали стихи, делились впечатлениями о жизни, полной подъёмов и спадов. Никто не пытался подчеркнуть перед другими свои достоинства, никто даже в шутку не пытался задеть другого, все уважали друг друга и ценили свою дружбу. На их загрубевших руках была печать труда, на мужественных лицах — следы жизненных испытаний.
Это была другая жизнь, совсем непохожая на ту, которую вёл он сам. Это был другой мир, совсем непохожий на тот мир блеска и мишуры, который он знал хорошо и который был всегда ему ненавистен. Его мир был здесь. Здесь он чувствовал себя свободно и разговаривал спокойно, открыто. Как будто уже сто лет он знал этих людей и дружил с ними. Теперь он не мог понять, почему столько времени он просидел взаперти, и ведь по своей воле. Что это было? Выходка обиженного упрямого ребёнка или, может быть, своеобразная месть себе и другим? Не было ли это своего рода интеллигентской реакцией на неблагодарность и чёрствость людей, которую сам он часто высмеивал? Не он ли говорил всегда: «Смешно и глупо ожидать от других поклонения и восторгов лишь за то, что в своих поступках мы следуем согласно своим моральным правилам и своему кредо»? А разве он сам подсознательно не ожидал того же? Сколько раз он ловил себя на том, что находит удовольствие в восхищённых взглядах и одобрительных словах, в выражениях благодарности.
Вероятно, именно бездеятельность и неопределённость породили в нем сознание бессмысленности своей жизни, ощущение пустоты, потери самого себя.
Он приглядывался к людям, среди которых оказался. Один был небольшого роста, щуплый, болезненный, похож на язвенника. Он не пил, но вдруг разошёлся и, плеснув себе в стакан водки, выпил за друзей и дружбу.
Этот человек тоже недавно вернулся из «путешествия», из пятнадцатилетнего «путешествия». Пятнадцать лет! Это не шутка. Это целая жизнь! И все же он нисколько не озлобился, не утратил интереса к жизни, людям. Как будто чем больше он терпел, тем более привлекательным казалось ему все вокруг, тем ярче было солнце и добрее были люди, и он испытывал к ним ещё большую любовь.
Господин Техрани смотрел на этого измученного высохшего человека и мысленно ругал и стыдил себя: «Господин Техрани! Ваша светлость господин Техрани! Стыдно! Право же стыдно! Смотри! Вот — мужчина, это не ты со своими надуманными страданиями. Что все твои несчастья по сравнению с тем, что пережил он?! А ты уже решил, что жизнь кончилась!»
Остальные тоже чем-то походили на этого человека, у каждого было что-то похожее в прошлом. Все они побывали в «путешествиях» — давно или недавно, часто по нескольку лет. Они испытали много трудностей и невзгод, но рассказывали об этом так, как будто вспоминали о приятном.
Среди опьяняюще радостного возбуждения заговорил ещё один человек:
— Когда я вернулся, денег у меня было совсем немного. Я предполагал, что около полугода не смогу найти работу. Рассчитывать на родственников, друзей, знакомых не приходилось — у меня их здесь не было. Я разделил всю сумму, которой располагал, на шесть месяцев — по дням. На каждый день получилось столько, что хватало только на хлеб. Я нашёл работу месяца через три. ещё месяц сидел на хлебе и воде, пока не получил первое жалованье. Я решил отметить это событие, жаль вас всех тогда не было. Я устроил праздник себе одному — пошёл в ресторан и съел и выпил столько, что чуть не лопнул! Короче говоря, отпраздновал конец траура по своему желудку.
Он громко, от души смеялся, и все веселились вместе с ним. Рассказывал он о своей горькой, тяжёлой жизни так, как рассказывают весёлые и остроумные анекдоты, ни в словах, ни в интонациях его не проскальзывало ни жалобы, ни обиды. Господин Техрани подумал: «Четыре месяца есть один хлеб — кусок утром, кусок днем, кусок вечером. Четыре месяца голодному бродить по улицам, а там во всех витринах вкусная и аппетитная еда, отовсюду несутся возбуждающие запахи пищи!»
Он знал, что этот человек не преувеличивает. Он вообразил себя в его положении, и по телу пробежала дрожь. Было стыдно за себя.
Он вспомнил, что когда-то беседовал о голоде со своим другом. Господин Техрани считал: все говорят о голоде, но мало кто знает, что это такое. Разве только тот, кто сам испытал его.
Тот друг ответил ему: «Ощущение голода — это ещё не голод. Голод надо пережить. Мы все когда-нибудь чувствовали, ощущали голод. Как-то, когда у тебя было много дел, в суматохе ты вместо часа ел в четыре, ты хотел есть, и ты ощущал голод. Но настоящий голод — это когда ты живёшь с этим ощущением дни, месяцы, годы. Когда голод доводит до полной безнадёжности, до отчаяния. Вот тогда-то всем своим существом, всеми фибрами ты поймёшь, что такое голод. И страх перед голодом ты не забудешь, пока живёшь Даже если будешь купаться в золоте, ты все равно не забудешь, что такое голод».
Друг был прав. Господин Техрани никогда не голодал, и голод никогда не угрожал ему. Чем больше он размышлял об этом, тем сильнее росло его недовольство собой. Вокруг были улыбающиеся лица, но он замечал на них следы пережитого. «Ничтожество,— в сердцах бросал он сам себе.— У тебя есть деньги, дом, где ты можешь оставаться наедине с собой, где можешь ныть и стонать в своём одиночестве, можешь в любой момент включить радио или телевизор, чтобы развлечь себя, точно так, как покойный мулла Насреддин втыкал себе иголки в кое-какие места и кричал от боли. У тебя есть холодильник, в котором ты держишь водку и содовую, так какого черта тебе ещё надо? Что ты скулишь? Чего ты выставляешь напоказ свои «страдания»? Гадко! Позор! Совесть-то у тебя есть?! Если не стыдно перед собой — постыдился бы этих людей, людей, которые действительно страдали. Они ведь считают тебя настоящим человеком, хотя не бог весть какие подвиги ты совершил в прошлом».
На следующее утро он жадно, с интересом приступил к новой работе. Она нужна была ему не только ради денег. Регулярный ежедневный труд казался несколько утомительным после столь долгого перерыва, но постепенно господин Техрани втянулся, испытывая большое удовлетворение. Вскоре он прекратил пить во время обеда и спать после него. До вечера он работал непрерывно, а в конце дня наливал себе в стакан водки — но делал это уже не для того, чтобы бежать от тоски и безделья, а чтобы слегка снять усталость. Теперь он имел право получить немного удовольствия.
Раз-другой в месяц кто-нибудь из приятелей или знакомых звонил ему и сообщал, что выхлопотал для него работу. Господин Техрани добродушно отвечал: «Старик! Сколько же можно работать? Все равно всех денег не заработаешь, да я вовсе и не собираюсь стать миллионером!» Теперь он уже знал, что друзья его не забыли. Настоящие друзья, а не просто собутыльники.
Господин Техрани погрузился в работу, и работа, как целительный бальзам, постепенно вылечивала его.
Больше он не пытался заточать себя в домашнюю тюрьму. Ежедневно, закончив работу, он выходил, ощущая приятную усталость в теле и растущую радость в душе, навещал кого-нибудь, или просто прогуливался, или заходил в соседние кабачки, где слушал шум толпы и забавлялся смешными выходками пьяниц.
Однажды вечером господин Техрани вышел из дома как обычно. Падал снег, но сразу таял, на улицах было слякотно и грязно. Пока он стоял на краю тротуара в ожидании такси, проезжавшие мимо автомобили обдавали его грязной жижей. В каждой машине сидел один, редко два человека. Ни одна машина не остановилась, никто не предложил подвезти. Он вспомнил, что несколько лет назад в этом отдалённом квартале было принято так делать. Вероятно, характер жизни изменился, а может быть, он сам просто отстал от времени, размышлял господин Техрани. Он простоял уже битый час, настроение его было окончательно испорчено. Он проклинал всех и вся — и тут какое-то такси притормозило перед ним.
Он открыл дверцу и сел рядом с шофёром Водитель слушал музыку, левая рука его лежала на руле, а правой он переключал скорость, доставал из пакета фисташки и бросал их в рот. У него было мясистое лицо с густыми чёрными усами. Он был совершенно невозмутим. Если какая-нибудь машина мешала ему, он не сигналил и не ругался, а ждал, пока освободится путь, переключал скорость и снова принимался за фисташки.
Господин Техрани молча и угрюмо смотрел через переднее стекло на улицу и автомобили, погрузившись в свои мысли, и вдруг увидел перед собой руку с фисташкой. Машинально он взял орех и взглянул на водителя. Водитель улыбнулся и кивнул ему. В этой улыбке, взгляде, кивке был целый мир доброты, доброжелательности, расположения. Он как бы говорил: «Будь терпимым! Все такое, какое оно есть, плохое или хорошее. Не надо лишних эмоций. Будь мужчиной и мужественно переноси свои невзгоды!»
Господин Техрани улыбнулся и сказал:
— Спасибо, дорогой!
Он очистил фисташку, бросил её в рот, опустил боковое стекло и выбросил кожуру наружу.
Хотя дул холодный ветер, ему стало тепло, даже жарко. Он не осмеливался повернуть голову, чтобы ещё раз взглянуть на водителя. Он не решался начать разговор. А ему хотелось поговорить, многое сказать, выразить в словах свою признательность. Но как? Не говорить же об уличном движении, о том, что прохожие невнимательны, а водители высокомерны и не думают о других. Он решил промолчать, чтобы не испортить какими-нибудь банальными словами удовольствие от этого редкого мгновения. Он вспомнил другую историю о другом водителе, которую рассказал
ему как-то его приятель Аббас.
Они вчетвером возвращались из «путешествия»: Аббас, доктор и ещё двое. Аббас был родом из одной деревни в окрестности Мараге. Ему надо было ехать на поезде до Аджабшира, а потом на автобусе уже до своей деревни. Доктор и те двое были из Тегерана, или по крайней мере у них кто-то там был. У Аббаса в Тегеране не было ни друзей, ни знакомых. И денег не было — совсем. Среди всех четверых только у доктора были деньги, но Аббас, конечно, не знал сколько. Когда они отправились в путь, доктор дал тем двоим по пять туманов и пять туманов взял себе. Пять туманов, и даже десять, не могли бы спасти Аббаса. Но доктор скомкал все оставшиеся у него деньги и сунул в карман Аббасу. Аббас протестовал, хотел их вынуть, вернуть доктору. Но тот схватил его за руку и заявил:
— Прекрати. Сейчас не время для церемоний.
Аббас промолчал, покраснел, в его глазах сверкнули слезы. Доктора насмешила и одновременно растрогала деревенская застенчивость Аббаса.
Им повезло: подошло такси. Аббас сел впереди, остальные— сзади. Когда они поехали, Аббас спросил водителя:
— Можно взять сигарету?
— Пожалуйста, будьте добры,— откликнулся водитель и сам протянул ему сигарету и спички, которые лежали перед ветровым стеклом.
— Благодарю вас.— Аббас церемонно склонил голову.
Все молчали. Как будто погрузились в сладкий сон и боятся вернуться к горькой действительности, нарушив его неосторожным словом.
Когда сигарета была выкурена, Аббас снова обратился к водителю:
— Разрешите ещё одну?
— Да, конечно, бери, пожалуйста, зачем спрашивать!
— Аббас, не кури так много,— вмешался доктор.
— Он навёрстывает упущенное за все то время, когда у него вообще не было сигарет! — сказал один из двоих.
— Да нет же, клянусь вашими душами,— возразил Аббас. Те двое сошли в конце улицы. Они порывались расплатиться,
но Аббас не позволил, и водитель отказался брать деньги. На площади сошёл доктор. Он тоже хотел расплатиться, но Аббас и ему не дал сделать это. Когда они остались вдвоём с водителем, тот спросил:
— Старина, а тебе куда?
— Я тоже выйду где-нибудь здесь, где можно,— ответил Аббас.
— «Где-нибудь здесь» — это не место! Куда тебе надо?
— На вокзальную площадь.
Шофёр, в противоположность тому, как обычно делают все таксисты, вёл машину, не останавливаясь перед теми, кто поднимал руку, никого не подсаживал.
Проехав ещё немного, он открыл «бардачок». Там было полно мелких и крупных купюр.
— Возьми! — сказал водитель.
Аббас не понял и вопросительно посмотрел на него.
— Послушай, старина! Ты не стесняйся, бери сколько надо. Дорога у тебя дальняя, пригодится.
Кровь обдала Аббаса горячей волной, все тело его запылало; чуть не плача, он пролепетал:
— Спасибо, дорогой, мне не надо.
— «Спасибо», «не надо» — этих слов я не понимаю,— отрезал водитель.
— Клянусь вашей душой, мне не надо, у меня есть,— убеждал его Аббас.
— Да сколько же можно тебя уговаривать?! Не возьмёшь денег— не выпущу из машины.
— Да нет же, у меня правда есть деньги. Я не вру.
— Может не хватить.
— Да у меня сто туманов. Этого вполне хватит.— И тут же подумал: «Бог мой, как бы не оказаться вруном». Он сунул руку в карман и достал деньги. Там была одна ассигнация в пятьдесят туманов, несколько по десять и по пять.
Когда водитель остановил машину, Аббас хотел расплатиться. Шофёр не брал денег. Аббас настаивал, а тот отказывался. В конце концов Аббас сказал:
— Ну хотя бы на бензин возьмите!
Водитель взял пятидолларовую бумажку и три тумана отдал сдачи.
— Взял, только чтобы ты не обижался,— сказал он.
Аббас не шёл по улице, а летел. От разговора с таксистом на душе его стало так тепло и радостно, что на какое-то время даже притупилась острота предвкушения встречи с семьёй Он думал об этом простом., сердечном человеке: «Где те кретины, которые всегда твердят: «Этот народ туп, эта нация глупа!» С каким удовольствием я набил бы им морду!»
Глядя на его крепкие бицепсы и тяжёлые кулаки, можно было не сомневаться в том, что он вполне способен привести свою угрозу в исполнение. К тому же он был вспыльчив и в гневе мог бы сразиться с самим Шемром.
Господин Техрани улыбался мысленно, вспоминая Аббаса, когда услышал мягкий голос водителя:
— Как бы мимо не проехать!
Они подъезжали к нужному месту. Господин Техрани сунул руку в карман и высыпал водителю все имевшиеся деньги. Дружбу, человечность, душевную связь с людьми ему не хотелось омрачать какими-то подсчётами Его одарили, и он отплачивал тем же. Друзья получают и дарят подарки и не оценивают их мерками торгашей.
— Вот здесь я сойду, дорогой.
— Будь здоров,— притормозив, попрощался водитель.
— До свидания, брат. Счастливого пути!
— До свидания, друг!
Господин Техрани захлопнул дверцу и зашагал вперёд. Согретая чувством братства и товарищества кровь будоражила его — ему хотелось плясать, плакать, смеяться. Пусть те, кто отгородились от мира железными стенками машин, проносятся мимо и обдают тебя грязью. Достаточно знать, что есть на свете хотя бы один человек с добрыми тёплыми глазами, открытой улыбкой, с рукой, протягивающей тебе фисташку, чтобы жизнь твоя расцвела, стала терпимой и осмысленной.
Разгорячённый господин Техрани жадно, с удовольствием вдыхал холодный воздух и думал: «Пусть я был отравлен ядом беспросветности, одиночества, отчаяния, пусть этот яд разлился по моим жилам, но, пока я нужен людям, у меня есть противоядие, мне ничто не страшно».
Я останавливаюсь на углу улицы. Поодаль стоит шикарный молодой человек. Автомобили, автобусы, грузовики проносятся мимо.
Появляется такси. Молодой человек поднимает руку, такси останавливается. Молодой человек говорит что-то водителю, садится в машину. Подхожу я. Молодой человек собирается захлопнуть заднюю дверцу, но я задерживаю её и спрашиваю водителя:
— До Фоузие можно?
Водитель молчит. Только смотрит на меня. Как будто хочет сказать: «Садись же, не тяни!»
Я быстро сажусь. Впереди сидит девушка (или женщина?), несколько толстоватая, более литературно — полноватая. Упитанная? Нет, это уже нелитературно. Пухленькая? Девушка пухленькая-мухленькая? Нет, «пухленькая» — это с оттенком секса, а в этой тесной раскалённой железной клетке можно услышать любой запах, кроме запаха секса: запах пота, запах водки, которую неумеренно пили вчера допоздна, запах чеснока, который — откуда мне знать — мог быть закуской к водке, и прочие не более приятные запахи.
Машина чуть отъехала и снова остановилась: с поднятой рукой стоит толстый мужчина (нет, не толстый — здоровенный), с ним — мальчик, они садятся в такси рядом с нами.
Шикарный молодой человек сидит слева от меня. На нем кофейный костюм (нет, не кофейный — кофе с молоком). Розовая рубашка (нет, не розовая — цвета цветущей айвы, а может быть, с оттенком хурмы). И кофейного цвета галстук (с рисунком— темно-кофейное на светло-кофейном). У него тёмные очки, в руках портфель а-ля Джеймс Бонд, тоже кофейного цвета. Как он любит кофейный цвет! Наверное, и на службе он пьёт все время кофе — чёрный или с молоком. Похоже, недавно окончил институт и поступил на службу. И все воспринимает очень серьёзно
Помню, как много лет назад, когда я был учителем в женской гимназии, я задал девушкам сочинение на тему «Какой цвет вы больше всего любите?». (Я знал, что тема глупая, но, во всяком случае, не хуже, чем «Что важнее — знания или богатство?».) Все написали: «Зелёный, красный, синий, оранжевый, розовый» — радостные и весёлые цвета. Только одна написала: «Кофейный».
Я был поражён Я только что окончил институт. Там в течение целого учебного года мы занимались изучением психологии, и я полагал, что имею опыт психолога. Я сделал вывод, что девушку гложет тоска, быть может, она влюблена. (В те годы все девушки, от мала до велика, были влюблены. Никто тогда не думал о сексе — все мечтали о любви.) Через два дня девушка попросила разрешения выйти во время урока, поднялась из-за стола и вдруг потеряла сознание — упала в обморок посреди класса. Я страшно испугался. Ужаснулся при мысли, что она отравилась. (Два месяца назад одна ученица этой же гимназии приняла яд и умерла.) Одноклассницы перенесли девушку в канцелярию, а оттуда директор и завуч отправили её домой. Ничего особенного. (Ничего особенного?) Ей стало лучше, и она снова вернулась в гимназию. Мне хотелось хотя бы ещё раз встретить её и спросить, какой цвет ей нравится больше после этого случая. Я был уверен, что она назвала бы любой, кроме кофейного.
Молодой человек поставил свой кофейный портфель между ног. Мужчина справа расставил ноги, между ними на край сиденья посадил мальчика. Я был стиснут с двух сторон. Я сидел, крепко сжав колени, развернув ноги к двери. Подобно дамам, которые позируют для женских журналов.
— Ага, после Фоузие вам куда? — спросил молодой человек у водителя.
— А куда я могу ехать? Я должен ехать или прямо, или налево завернуть, или направо.
— А улица Тахте Джамшид случайно вам не по пути?
— Нет,— твёрдо ответил водитель.
Любезно, вежливо, даже подобострастно говорю:
— Если вы соизволите ехать прямо, то для вашего покорного слуги будет большим удовольствием остаться в вашем распоряжении до перекрёстка Колледж.
Водитель молчит. Я доволен, что по крайней мере не услышал отказа.
Останавливается. Сажает молодого худого офицера или, может быть, сержанта с нашивками военно-воздушных сил, у которого в руках такой же портфель, как у шикарного молодого человека, а-ля Джеймс Бонд, только чёрного цвета. Водитель немного потеснился. Полноватая, более или менее упитанная, в меру пухленькая девушка или молодая женщина придвинулась к водителю. Молодой человек умещается свободно. Сложнее втиснуть портфель. Молодой человек хочет закрыть дверцу. Она не закрывается. Он открывает её и снова пытается захлопнуть. Дверца снова не поддаётся. Молодой человек ещё раз открывает и с силой захлопывает её.
Я сижу боком, подобно светским, превосходно знающим правила хорошего тона женщинам. У меня на коленях портфель и книга. Этот портфель уже много лет со мной. Сейчас он уже более или менее потрёпан. Но ни я, ни мой портфель не теряем своего достоинства. На нем тиснение: «Иранская национальная нефтяная компания». Многие полагают, что я сотрудник Нефтяной компании. На самом деле это совсем не так.
Несколько лет назад, когда я был учителем, однажды мы повезли детей на экскурсию, на научную прогулку (наши девочки ещё не научились ходить без присмотра на научные прогулки). Нас было три преподавателя и шестьдесят — семьдесят учениц. Мы везли их на Тегеранское нефтехранилище, В само нефтехранилище нас, конечно, не пустили. Автобус сделал круг, и экскурсовод объяснил, что, мол, в том здании, которое мы видим, из трубы которого вместо дыма идёт пар, находится то-то и делается то-то. Потом нас высадили около какого-то другого здания. Там помещался макет нефтехранилища, и экскурсовод часа три объяснял нам все по макету.
У детей, до того радостных от предвкушения, что научная прогулка избавит их от трёх-четырёхчасового сидения в классе, настроенных на развлечение, вытянулись физиономии. Учительница химии тоже сникла. Что уж говорить обо мне, преподавателе литературы, который пристроился к этой научной прогулке по той же причине, что и дети.
Но в конце экскурсии наше долготерпение было кое-как вознаграждено: нам — трём учителям — выдали три портфеля. Два из них были чёрные, один — красный. Красный и по форме отличался от чёрных. Его мы отдали учительнице химии. А чёрные взяли я и другой учитель. И пока я работал в той гимназии, наши портфели все время путались. То есть каждый брал по ошибке портфель другого и обнаруживал это уже в классе, когда открывал его. И одна ученица из моего класса, а одна из его, отправлялись с нашими портфелями навстречу друг другу и на полпути в коридоре обменивали их, подобно представителям враждебных государств, обменивающим пленных посредине пограничного моста. Слава богу, ни в одном из портфелей не оказывалось отрубленной головы!
В моем портфеле — посуда с обедом. Мне осточертело обедать в «Моби Дик», где вдоволь можно было насытиться только неприятностями и раздражением. Или ходить в бутербродную «Рудаки» и мучиться от еды и от жары, вместо удовольствия от холодной кока-колы, насыщенной приятным возбуждением, доставляющей самым современным способом наслаждение и бодрость. Я зарёкся ходить в буфеты самообслуживания и бутербродные и стал приносить обед из дома — чаще всего это были бутерброды с сыром. Когда для посуды с едой в портфеле есть место, то для книг его уже не находится. И книги остаются вне портфеля.
Десятки раз я открываю книгу, чтобы почитать, но не могу продвинуться далее двух-трёх первых строчек. Приятно вспомнить те дни, когда я ездил из самых отдалённых районов восточного Тегерана в самые дальние районы западного Кереджа и обратно, и все на автобусе. (В те дни мы не слишком процветали, но тогда по крайней мере не было сложностей с общественным транспортом.) В автобусе я много читал. Однажды один умный человек, сидевший рядом, дал мне отеческое наставление:
— Дорогой, не читай в автобусе — испортишь глаза.
— Ещё больше? — спросил я.
— Да, ещё больше.
Рисуясь, я процитировал ему Саади:
— «Глаза нужны, чтоб лицезреть подругу, Иначе зрячим быть зачем?»
В те дни я и многие мои ровесники и сокурсники имели о себе неоправданно высокое мнение. Но мы по крайней мере не были лишены идеалов. Возможно, поэтому вели себя так. Нам казалось тогда, что люди, верящие во что-то, должны и внешне как-то это проявлять, ну порисоваться, что ли. Конечно, мы не думали, что все любители порисоваться верят во что-то (как говорится, орех круглый, но не все круглое — орех).
В те дни я был влюблён в книгу. Не знаю, у какого глупца я услышал эти мудрёные слова: «Я испытываю любовь к книге». Испытывать любовь к книге — сущая чепуха, все равно что испытывать любовь к телефонистке, задача которой соединять вас с абонентом (хотя мы все существуем, чтобы соединяться). Да, книга тоже должна соединять вас с чем-то или с кем-то. Иначе она не стоит того, чтоб её любили.
Водитель притормаживает. Молодой офицер или сержант с нашивками военно-воздушных сил выходит, вместо него садится ещё одна девушка. Пытается захлопнуть дверцу — та не закрывается. Открывает, снова захлопывает. Опять неудача. ещё раз открывает и с силой захлопывает. Девушка посередине, немного полноватая, немного упитанная, в меру пухленькая, протягивает через плечо новой девушки руку и, чтобы было удобней, кладёт её на край бокового стекла. Я знаю, что рука её сначала устанет, потом онемеет, потом отнимется и, когда девушка будет её трясти, ей будет больно.
Как-то (не как-то, а много раз) та же участь постигала и меня. Но однажды было особенно больно. На заднем сиденье расположилась молодая женщина, рядом она слишком свободно усадила своего ребёнка, около него устроился какой-то мужчина, а я скорчился у дверцы. Мне хотелось немного распрямиться, и я поднял левую руку. Но я не мог вытянуть её из-за спины мужчины, потому что тогда бы коснулся женщины, и возникла бы двусмысленность (конечно, в другом месте это неизбежно была бы двусмысленность). Поэтому скрюченная рука онемела. Когда я вышел, она напоминала руку человека, попавшего в аварию, с которой спустя месяцы сняли гипс, и она так и осталась закостеневшей.
Я не могу шевельнуться. Ноги молодого человека прижимают мою левую ногу, а ноги мужчины с ребёнком — правую. Выступ заднего сиденья вдавливается в спину. Портфель на коленях. Я не в силах шевельнуться. Не знаю почему, но моя рука приклеилась к спинке переднего сиденья. Как будто я боюсь упасть!
Я весь мокрый. Пот льётся по шее под рубашку. Воротник пиджака задрался и трёт шею. Ничто не может привести меня в такое исступление, как задравшийся воротник пиджака. Но я не могу пошевелиться, не говоря уж о том, чтобы достать рукой воротник рубашки и подтянуть его выше. Я вспоминаю, где-то я читал, как в далёкие времена (слава богу, они прошли бесследно!), да, в те времена строптивых мужчин для усмирения (строптивых женщин усмиряли ещё более «изысканными» способами!) бросали в тесную железную клетку и постепенно нагревали её, пока она не раскалялась. И у несчастного, который, как я, сперва обливался потом, при дальнейшем упорстве и нежелании смириться сходила кожа с ног, с головы, со всего тела.
Я чувствую себя в такой же тесной раскалённой железной клетке. Мне хочется кричать. Хочется выброситься наружу. Но разве это возможно?
Другая пытка состояла в том, что на лоб заключённого капала вода. И если сперва это казалось забавным, вскоре каждая капля становилась подобной удару молота и отдавалась в мозгу оглушительным звоном колокола.
Теперь к пытке в тесной раскалённой железной клетке добавилась ещё одна мучительная пытка: гудки проносящихся мимо автомобилей, гул моторов сворачивающих перед нами машин, сигналы нашего такси вместе с воплями радио, передающего торговую рекламу (извините, торговые новости).
После торговых новостей идут более серьёзные сообщения. Не знаю почему, но меня вдруг ни с того ни с сего разбирает смех. Я просто закатываюсь. Мужчина, сидящий справа, удивлённо смотрит на меня. Я тычу пальцем в приёмник:
— Ты только послушай!
Шикарный молодой человек слева глядит на меня большими глазами сквозь кофейные стекла кофейных очков. Я и его призываю сквозь смех:
— Нет, послушай, ради бога!
Водитель смотрит на меня в зеркало, и я сразу затихаю. Все молчат и невольно слушают:
«…В соответствии с намеченной программой для предотвращения потерь и простоев на этом конгрессе высокопоставленных лиц в целях реализации проекта создания жилищных кооперативов для малоимущих слоев было принято решение при участии широких слоев населения наметить ударный кратковременный план строительства жилья, пользующегося особыми привилегиями. Вслед за этим принято решение спустить сверху долгосрочный ударный план строительства при помощи народных масс после свободного обсуждения и позитивной критики в целях устранения узких мест и несоответствий. Эти планы с прицелом на будущее предусматривают достаточно широкие зелёные самоокупаемые зоны, в которые будет вовлечено восемьдесят процентов сельского населения и семьдесят процентов городского…»
Почти доехав до Фоузие, водитель вырубает радио, чтобы слышать голоса пассажиров и ожидающих такси. Останавливаемся. Мужчина с мальчиком выходят. Полноватая, немного упитанная, в меру пухленькая девушка тоже выходит, вместо неё садится худая, щупленькая, изящно-костлявая девушка. Хлопает дверцей. Дверца не закрывается. Открывает и снова закрывает её. Дверца не закрывается. ещё раз открывает и наконец захлопывает.
Водитель спрашивает шикарного молодого человека, который собирался выходить у Тахте Джамшид:
— А вы не выходите?
Молодой человек, как бы поддавшись уговору, отвечает:
— Нет, пожалуй, поеду дальше.
Этот шикарный молодой человек напоминает мне одного коллегу. Тот живёт по соседству со мной, у него есть автомобиль, и он, по его утверждению,— один из моих «искренних друзей». Я имею возможность ежедневно спокойно ездить на службу и обратно вместе с ним. Но почему-то я этого не делаю — он мне не нравится.
Много лет назад один мой приятель хорошо выразился. (Дай бог ему всех благ. Не знаю, где он сейчас и чем занимается.) Так вот он сказал: «Студенты-медики, как только становятся дипломированными врачами, начинают называть друг друга «доктор», до смерти боятся микробов и ни за какие блага не пропустят послеобеденного сна».
Этот мой коллега — настоящий чистюля. Прагматик с ног до головы. Он боится микробов и не забывает о послеобеденном сне. Я уверен, если его прохватит понос, он умрёт Не от болезни, а от огорчения. От огорчения, что его порядок посещения туалета нарушен и стал непрогнозируемым.
У меня был другой приятель (в то самое время, когда я ездил в Кередж), который в отличие от прочих никогда не возвращался в Тегеран на автомобилях сослуживцев или знакомых. Он считал: когда сидишь в чужой машине, ты вынужден соглашаться с любой глупостью, изречённой её владельцем, и, подобно козлу, кивать головой-
Теперь я понимаю, что то были мудрые слова, хотя мой приятель и не был мудрецом. Мне не хочется сидеть рядом с отстиранным и отутюженным до стерильности чистюлей, который страшится микробов, держит руль в перчатках, чтобы не запачкать руки, не пропускает послеобеденного сна, мне не хочется выслушивать его глупости и кивать, подобно козлу. Пусть подавится своей машиной. К тому же он шесть месяцев был в Америке и теперь без умолку расхваливает Америку и американцев. Однажды, случайно оказавшись в его сетях, я спросил — просто, чтобы о чем-нибудь поговорить: «Ты слышал такой анекдот? Как-то американцу предложили сходить вечером на «Лебединое озеро». Тот ответил: «Прекрасно! Я очень люблю рыбалку!» — и я захохотал. Но он тупо взглянул на меня и ответил: «Ну и что? Американцы действительно любят рыбалку. Я сам, когда был в Америке, не раз ловил рыбу со своими американскими друзьями», Вы только подумайте, каково человеку вынести такое! У меня было единственное желание — открыть дверцу и выскочить из машины. Клянусь Аллахом, даже в этой тесной раскалённой железной клетке и то, наверное, легче.
Рядом со мной сидит человек в идеально чистом белом костюме. Я гляжу на него с завистью. Белый костюм всегда был моей мечтой. Но разве она осуществима? В этом городе нужно иметь семь костюмов и бешеные деньги, чтобы отдавать их в чистку. Семь дней недели — семь белых костюмов.
Водитель снова включает радио. Диктор разглагольствует о национальном престиже и его значении. Если бы я был учителем, как раньше! (Кстати, почему мне не позволили работать в гимназии и дальше? Они заявили, что у меня не все дома, что я на уроках несу чушь! Как будто сами несут что-то другое! Хотя чушь бывает разного сорта — хорошего или плохого. Я прикинулся психом, чтобы отделаться от них, а они поверили!)
Но знаете, когда мои мозги свернулись на сторону? (Если они вообще свернулись на сторону.) Однажды я очень спешил, мне необходимо было взять такси. Машины притормаживали около меня, водители на ходу узнавали, куда мне надо, и, расслышав или не расслышав ответ, проезжали мимо. Я весь кипел. Я проклинал всех и вся. Когда подошло очередное пустое такси и водитель спросил: «Куда?», я уже дошёл до такого состояния, что ответил: «На могилу твоего отца!» Водитель нисколько не удивился, не разозлился, молча открыл дверцу. Я сел. Мы поехали и… Короче говоря, через полчаса он доставил меня к кладбищу Бехеште Захра и сказал: «Могила моего отца здесь!» Не успел я опомниться, как он уже выхватил у меня семь или восемь туманов и скрылся. И я весь обратный путь проделал пешком, проклиная все и всех, себя и водителя, землю и небо. Да, разумеется, с того дня мои мозги должны были свернуться на сторону, сдвинуться, расколоться (откуда мне знать, что ещё с ними должно произойти?).
Короче говоря, если бы я остался учителем, я предложил бы детям тему этой радиопередачи для сочинения: «Национальный престиж и его значение». И наверное, самая способная ученица написала бы: «Австрийское мясо, турецкие горох и фасоль, индийский лук, пакистанский картофель, американский рис, итальянское топлёное масло, болгарский сыр, голландские куры, датское сливочное масло, иорданские апельсины, африканские бананы, ливанские яблоки, израильские куры и яйца помогают мне поддерживать мой национальный престиж и, опираясь на величие прошлого и потрясающие достижения настоящего, вглядываясь в светлые горизонты будущего, не забывать мой патриотический долг».
Конечно, чтобы поддержать свой авторитет учителя, мне следовало бы со всей солидностью ответить: «Что говорить! Имея собственных попугаев и мартышек, мы все-таки вывозим их из-за границы» — и затем влепить ей здоровенную единицу. Иначе нам двоим бы не поздоровилось. Что поделаешь? Правда, не следует подавлять способности наших цветочков, но когда способностей слишком много, так же как когда слишком много ловкости (и вообще, когда чего-нибудь слишком много, например таланта, но, конечно, не денег), это приводит к слишком ранней смерти. И безусловно, мне совсем не хотелось бы, чтобы моя ученица умерла в ранней юности. Пусть лучше она будет счастливой и благополучно состарится, не ведая нужды и забот.
Диктор вещает о погоде: «…Фронт тепла через Саудовскую Аравию…» Забавно, не правда ли? В наше время все, даже погода, приходит к нам из-за границы: холодная — из Сибири, тёплая — из Саудовской Аравии. Даже болезни: чума — из Пакистана, инфлюэнца — из Гонконга, грипп — из Японии, триппер и сифилис— из Америки.
В последнее время, опять же от американцев, мы схватили ещё одну болезнь: нам нравится быть «самыми-самыми», иметь все «самое-самое». Вот уже несколько дней мы шипим, как рыба, поджариваемая на сковороде, но сознание, что наша столица — самая жаркая столица в мире, облегчает нашу участь. Я тоже не прочь быть «самым-самым». Даже если я окажусь самым глупым или самым сумасшедшим человеком на земле.
Резкое торможение прерывает мои мысли. Взгляд мой падает на худенькую, тонкокостную, щупленькую девушку, сидящую впереди. Какое-то время я гляжу на неё — и вдруг чувствую непреодолимое желание схватить её в объятия, стиснуть так, чтобы услышать хруст её хрупких косточек. В этом желании нет никакой страсти или влечения. Только жестокость, инстинкт хищника. Может, я болен? Стал садистом? (Или, как теперь говорят, мучителем?) Несомненно, болен, но моя болезнь — это мазохизм (или самоистязание), а не садизм. Иначе я бы давно выбросился из этой тесной раскалённой железной клетки.
Но не могу. Я здесь в плену. Подобно узникам фашистских лагерей смерти. Даже не подобно. Я — пленник фашистского лагеря смерти. Нас бросили в крытый грузовик, заперли там и везут в отдалённый лес. Оптимисты считают — на принудительные работы с рассвета до ночи. (По крайней мере дадут талон на жратву.) Пессимисты полагают — на расстрел.
Но ни одно из этих предположений неверно. Все гораздо проще: выхлопная труба грузовика выходит в кузов, и убийственные газы нагнетаются внутрь. Сначала нас терзает кашель, а потом мы задыхаемся, умираем.
Для фашистов наслаждение заставлять людей умирать в страшных муках. Они не дают человеку умереть быстро и спокойно.
Если мне суждено умереть, я хотел бы взорваться как динамит. Или сгореть, как кипа бумаги, пропитанной бензином. А сейчас я, как кусок льда на тёплой сковороде, таю по каплям. Или ещё хуже — как кусок льда, в масле раскалённой сковороды, с шипением, стонами, вскриками (много шума из ничего) мучительно и больно расплавляющий. Даже обыкновенной быстрой и спокойной смерти пожалели для меня. Медленно-медленно подыхаю в тесной раскалённой железной клетке, в чёрном, отравленном, вонючем дыму.
Неожиданно прихожу в себя. Мы остановились на красный свет светофора, и какой-то грузовик, выставив свою выхлопную трубу перед открытым окном нашей машины, нагнетает газ внутрь. Наша маленькая клетка оказывается окружённой высокими зелёными бортами — она как бы в большой клетке. Если зелёный цвет обычно символизирует что-то новое, свежее, прохладное, то сейчас от этой зелени исходит адский жар. Мне вспомнился разговор двух людей, сетовавших на свои невзгоды. Они сели в такси на места, где сильно пекло солнце. Один из них, выражавшийся более литературно (кто знает, возможно, он был таким же литератором, как я), простонал: «Ну и везёт же нам! Даже в такси достаётся самое горячее место!» Другой, попроще, зарычал: «Разве это жизнь? Не можешь достать такси — лопаешься от зависти, достанешь такси — лопаешься от жары!» Но вот наконец высокие зелёные стены раздвигаются, и мы находим лазейку.
Когда машина тормозит, раздаётся протяжный свист. Если водителю вздумается постоянно тормозить, потом отпускать тормоз, то он будет петь как соловей (наш тормоз не из тех новых, которые посвистывают, наш надрывается от несчастий и невзгод, как соловей, попавший в клетку). Но тормоз, поющий как соловей, может вспорхнуть как ласточка. Что же делать тогда?
Может быть, я обезумел? Как было бы хорошо сойти с ума. Но у меня ещё хватает разума, чтобы понять, что я не совсем рехнулся. В старые времена говорили: «Зёрнышко ума дороже целой деревни». Сейчас следовало бы сказать: «Зёрнышко безумия дороже города новостроек».
А может быть, вместо одного зёрнышка во мне целый пуд безумия? Но в этом пуде есть рациональное зерно, которое портит все дело. моё несчастье в этом: как тля в том пуде безумия, оно разъедает его, превращая в разум.
Тесная раскалённая железная клетка набирает высоту, поднимаясь по уродливому раскалённому мосту, достигает вершины его горба и останавливается среди сотен таких же клеток, терпеливо или нетерпеливо ожидающих своей очереди, чтобы подняться или спуститься
Теперь, когда опаляющее дыхание раскалённого железа сжигает наши тела, мне ещё больше хочется вырваться наружу и с верхушки моста, наклонившись вниз, плюнуть на головы тех, кто, как улитки, проползает под мостом, и заорать: «Эй, вы, ящерицы, каракатицы, слизняки, черви, вонючие жуки! Давайте, ради дьявола, проживите хотя бы один день мужественно и по-человечески, а потом умрите мужественно и по-человечески!»
Но разве я смогу? Разве у меня хватит смелости? Даже при мысли об этом я вздрагиваю. Сводит позвоночник. Разве я, несчастный, не такое же убожество, как все эти ящерицы, каракатицы, слизняки, черви, вонючие жуки?
Не знаю, сколько секунд, или минут, или часов, или дней, или месяцев, или лет, или веков прошло с тех пор, как мы остановились, но вот наконец, со скоростью улитки, мы двинулись дальше. (Ещё один из глупых мудрых афоризмов: для истории век подобен секунде! Эта пресловутая история только моргнёт — а миллионы прекрасных людей успеют за это время сгнить в могилах!)
От смрада и жары я простудился. Из носа течёт. Если пойти к врачам, к современным лекаришкам, они, конечно, определят аллергию. В древности говорили: «Осла знобит». Бедняга осел. Неважно, что его знобит, важно поставить градусник. Наверное, градусник должен быть небьющимся, а то из-за ослиного нрава градусник пострадает. Или градусник надо вставить ему не в рот, а под хвост. Если в обществе охраны животных будут возражать, следует ответить: «Матушка (ведь у женщин душа тоньше и они больше любят животных)! Эти неприятности ты сама часто доставляешь человеческим детям, что же говорить об осле?»
Мой ослиный недуг заставляет меня поднять руку, чтобы высморкаться. Мерзкий запах керосина ударяет в нос — руки пропахли им. Деньги тоже пропахли. Дай бог, чтобы пища по крайней мере не пропиталась этим зловонием. Как раз сегодня утром керосинщик привозил керосин. Это было до того, как я приготовил с собой еду, или после? Если после, то еда наверняка тоже пропахла керосином. Покупать керосин в летнюю жару нелепо.
Но не более нелепо, чем что-либо другое. Наш старик — продавец керосина — удивительный человек. Говорят, он подмешивает в керосин воду. Что остаётся бедняге? Он ведь платит за керосин два с половиной риала за литр, а продаёт за три. Выгадывает с каждого литра только десять шаи[203]. (Кстати, у вас есть монеты в десять шаи? Коллекционеры покупают их охотно. Между нами говоря, вы давно видели эти монеты?)
Что за чушь ты несёшь? Керосинщику достаётся только десять шаи! А ты бы хотел, чтобы десять миллиардов долларов? Он же продаёт дешёвую жидкость с мерзким запахом, а не «Скайхоки», «Блаккаты», АВАКСы[204]. К черту эти нелепые рассуждения! Дался тебе этот запах! Все равно никакое пальмовое или оливковое мыло не смоет его с рук городских жителей. Если уж говорить правду, это — запах рук всех горожан. У всего города, и у тебя тоже, деньги, руки, еда — все пропиталось этим отвратительным запахом. О, хоть бы эти проклятые нефтяные скважины истощились, и мы бы, успокоившись, без суеты задумались о том, кто мы такие и на что ещё способны.
Сам-то ты на что способен?
Когда мы задерживаемся перед красным светом на перекрёстке Колледж (моя заветная мечта, чтобы хоть раз эта проклятая лампа оказалась зелёной!), я вдруг вспоминаю о деньгах. Сую руку в карман. О боже! У меня — пяти- и пятидесятитумановая купюры. Если проезд будет стоить больше пяти туманов, что делать? Дать пятьдесят? Или мне наскучила моя жизнь, моя молодость? О великий Аллах! Помоги! Сверши чудо и освободи несчастного грешника! Даю обет, что не пешком, а на реактивном самолёте примчусь к тебе на поклонение (если, конечно, жребий выпадет мне, и я окажусь в числе счастливчиков, то меня тоже можешь считать своим паломником).
После перекрёстка с дрожью в голосе спрашиваю водителя:
— Дорогой, сколько с меня? — Если бы я был заражён изысканным фарси, то спросил бы: «Многоуважаемый, сколько я вам должен?»)
Водитель молчит. Про себя думаю: «Дам пятитумановую и убегу».
Я жду, когда выйдет мой сосед в белом костюме. Даю пять туманов и выскакиваю из машины. Я пробежал уже довольно значительное расстояние, когда голос водителя пригвождает меня к тротуару:
— Господин! Уважаемый!
Но разве я смею? Разве я смогу притвориться, что не слышу? Как кролик, загипнотизированный эфой[205] или удавом (откуда мне знать, каким ещё чёртом?), я поворачиваюсь к водителю. Он кладёт мне в руку монету и говорит:
— Возьмите сдачу.
Я вздыхаю облегчённо и бормочу:
— Огромное спасибо, весьма любезно с вашей стороны, вы очень добры!
Подобно Христофору Колумбу, достигшему Нового Света (хотя он и считал, что доплыл до Старого Света, только с другой стороны), ставшему на колени и целовавшему землю, мне хочется опуститься на колени и поцеловать тротуар на перекрёстке Колледж. Но боюсь, народ примет меня за сумасшедшего. (Хе! Примет!)
Взявши ноги в руки (как будто одолжил пару ног у какого-то двадцатилетнего в кредит под шестнадцать процентов), вприпрыжку бросаюсь к своему офису, врываюсь в прохладную пустую комнату (видеть любой уголок которой и любой предмет в которой мне тошно).
Да! В аду есть такие змеи, от которых человек ищет защиты у дракона.
В детстве мы играли в эту игру. Теперь это уже не игра. Взявшись за руки, мы шли парами по рельсам. Это была увлекательная игра. Если один не мог удержать другого, оба падали. Мы были друг для друга одновременно и бременем, и опорой. В этом-то и заключалась вся прелесть игры. На первый взгляд могло показаться, что одному идти легче, но не тут-то было. Не пройдя и двух шагов, ты, как канатоходец, начинал крениться то на один, то на другой бок и в конце концов падал. Хуже всего бывало, когда твой партнёр бросал тебя, чтобы удержаться самому. Лишённый поддержки катился вниз по острым камням и колючкам насыпи и обдирался в кровь. А мы молча, осуждающе смотрели на того, кто отпустил руку, и наш взгляд обжигал его сильнее удара хлыста. Правда, через мгновение он тоже падал.
В детстве мы играли в эту игру. Теперь это уже не игра. Детьми мы играли в неё днем, а неожиданное появление поезда придавало этой забаве особую остроту. Одно из условий игры заключалось в том, чтобы, услышав гудок, как можно дольше не соскакивать с рельсов. Машинист, не сбавляя скорости, подавал сигнал, тревожный и угрожающий. Мы научились понимать язык поезда. Короткий гудок — предостережение, подлиннее — окрик, непрерывный — предупреждение об опасности, а целая серия гудков— угроза, сдобренная бранью. Смеясь, мы продолжали шагать по рельсам и делали вид, будто ничего не боимся, хотя нам было очень страшно. Сначала страх закрадывался в сердце, а потом, когда он разливался по всему телу, партнёры одновременно разжимали руки, отскакивали в разные стороны и сбегали с насыпи. Казалось, страх передавался от одного к другому через кончики пальцев. А может быть, когда страх достигал кончиков пальцев, как будто искра проскакивала — и партнёры освобождались друг от друга.
Всякий раз среди участников игры была пара, которая держалась дольше всех. На этих героев мы взирали с почтением и страхом. Нам казалось, что они расступаются, лишь когда на них падает тень поезда, а их разомкнутые пальцы касаются буфера локомотива. Нам чудилось, будто машинист высовывается из кабины и сталкивает их с рельсов. На самом же деле машинист и его помощник обрушивали на их головы поток ругательств, а они только смеялись. Мы же с завистью наблюдали за происходящим.
В детстве мы играли в эту игру. Теперь это уже не игра. Когда мы играли, был день. Теперь же спустилась ночь, тёмная ночь! Или мы попали в узкий душный туннель? Иначе почему в вышине не мерцает ни одна звезда, а небесный свод будто сотворён из чёрного, прокопчённого камня? Проходящие поезда движутся, не зажигая огней и не подавая сигналов, совсем бесшумно, и только дрожь рельсов выдаёт их близость, их смертельную близость. Ощутив её, мы отпускаем руки и отходим в сторону— быстро и осторожно.
В густой мгле ничего не разглядишь, надо быть осмотрительным. Натолкнувшись на что-то твёрдое, мы понимаем, что это стена туннеля, прижимаемся к ней, подобно утопающему, что хватается за соломинку, и пропускаем огнедышащий поток, несущийся по тёмному туннелю. Ищем руку друга. Иногда находим её, а иногда нет. Мы стараемся заглушить пронзительный, как боль, крик души: «Это страшная игра!» Но теперь это уже не игра. Стены, если они действительно есть, забрызганы кровью. Мы не видим кроваво-красных пятен — в темноте они кажутся чёрными. Чёрные пятна на чёрном фоне. Руки ищут друга, чтобы начать игру снова. Но не всегда рука, которую ты найдёшь, оказывается рукой друга. (К сожалению, ты осознаешь это слишком поздно.) Иногда она цепко держит тебя, вместо того чтобы отпустить в нужный момент, и тогда…
Но иного выхода нет. Надо искать партнёра и вместе двигаться вперёд — шаг за шагом. Вон вдалеке виднеется тусклое пятно света. То ли бледная луна выглянула из-за облаков, то ли светлеет выход из туннеля (если туннель есть на самом деле). А может быть, это свет приближающегося поезда? Хотя нет, паровоз ведь никогда не зажигает огней, он пыхтит и тащит за собой вагоны — сначала грузовые, без дверей и окон, а потом несколько вагонов-ресторанов.
Сквозь случайно отдёрнутую плотную занавеску в окне вдруг мелькнёт яркий свет и оживлённые лица пассажиров. Пассажиры едят, пьют и смеются. Подобно вспышке фотоаппарата, это продолжается лишь одно мгновение. Но мы все успеваем увидеть и даже слышим беззвучный шум застолья.
Быть может, когда-то мы тоже мчались в светлых и шумных вагонах-ресторанах? Были гостями или хотя бы слугами на этом весёлом пиру, а потом нас за что-то вышвырнули вон? Или мы сами сбежали, не выдержав запаха перегара и сигаретного дыма? А может, мы были вовсе не пассажирами, а колёсами и шатунами локомотива и тащили на себе весь состав? Или углем, что сгорает в паровозной топке и дымом выходит в трубу, а потом снова превращались в уголь, чтобы, сгорев, стать дымом?.. Но мы твёрдо знали: тех, кто умирал от духоты, голода или жажды в грузовых вагонах без окон и дверей, сжигали в топке паровоза. В этом пассажирском поезде было только два вида вагонов — светлые, просторные вагоны-рестораны и наглухо заколоченные, набитые людьми до отказа теплушки. Быть может, когда-то мы тоже томились в них, а потом нас выбросили оттуда или мы сбежали? Вы ломали дощечку в полу или потолке вагона и, рискуя жизнью, выбрались наружу, по счастью, не размозжив себе голову о рельсы или камни.
Куда идёт этот поезд? Или он вечно движется в тёмном бесконечном туннеле? Почему в вагонах-ресторанах всегда горит яркий свет, а окна занавешены? Быть может, пассажиры боятся темноты ночи (или тьмы туннеля) и скрылись от неё за плотными занавесками? Иначе они предпочли бы свет дня и солнца.
А может, поезд остановился посреди туннеля из-за какой-то неисправности? И чтобы пассажиры не испугались тьмы, приказано опустить на окнах шторы? Мы же, решив помочь попавшим в беду людям, отправились в путь? Но каково тем, кто заперт в грузовых вагонах?
А может, машинист, не загасив топку, остановил поезд, и чёрный ядовитый дым отравляет ничего не ведающих пассажиров? Мы спешим предупредить их об опасности, но они нам не верят, даже насмехаются над нами. Быть может, это они и выкинули нас из вагона? Быть может, быть может…
Несомненно лишь то, что мы идём по рельсам. Рука об руку, шаг за шагом. Наверное, мы надеемся, что пятно света впереди, маленькое и тусклое, станет больше и ярче, и наконец солнце обласкает нас тёплыми лучами, и мы, не веря своему счастью, будем щуриться и заслонять глаза от яркого света, который будет настойчиво пробиваться сквозь полуприкрытые веки и сомкнутые пальцы.
Быть может…
Но хватит этих «быть может». Ведь, быть может, как раз сейчас, сию минуту из темноты вынырнет поезд — и нас не станет? Несомненно лишь то, что мы идём по рельсам. Шаг за шагом, рука об руку…
Быть может, ночью (или в туннеле), окутанные рымом (или мраком)… рано или поздно…
Ах, снова эти «быть может». Отбросим их, и прежде всего то самое страшное, о котором я не осмеливаюсь даже говорить. Оно так ужасно, что я уверен — это ложь. Ложь, что только я и мой напарник идём по рельсам! Что никто ничего не говорит, не поёт, не кричит и что вообще вокруг никого нет! Ложь, что мой напарник только тень, вымысел! Я слышу голос товарища. Чувствую его присутствие. Вижу во мраке блеск его глаз. Отбросим все сомнения. И прежде всего то, самое ужасное.
Давайте крепко сожмём пальцы друга, ощутим их теплоту! И хотя нам трудно сохранить равновесие, будем двигаться вперёд, шаг за шагом, подавив в себе страх. Надо во что бы то ни стало удержаться на гладких, скользких рельсах!
И вперёд! Только вперёд!
В детстве мы играли в эту игру. Теперь это уже не игра.
Век великолепия грандиозных сооружений и лжи…
Рассвета дешёвой пошлости и распада… Величайшей слабости и расцвета позора…
Век двуличия.
Какой звезды закат Сгустил так ночи мглу?
Нет, это был не кошмар. Кошмар не может быть таким простым. Кошмар всегда запутан. Чаще всего кошмар бессмыслен и сложен. То, что произошло, было далеко от здравого смысла и строгой логики. Но за эти несколько лет он был свидетелем стольких разных событий, что уже ничто не казалось ему лишённым смысла. Жизнь его и других людей за эти несколько лет стала развиваться вопреки логике и смыслу. Или, точнее сказать, так: имела свой особый смысл и свою особую логику.
Нет, это был не кошмар. Во время кошмара можно было зажмурить глаза, и тогда кошмар исчезал, а он просыпался. Но сейчас страх был настолько велик, что ему не удавалось зажмуриться. Если он на мгновение потеряет контроль и пуля продырявит его…
Нет, это был не кошмар. Все произошло очень просто. Раздался звонок в дверь. Жена тихо, очень тихо, подтолкнула его. И тихо, очень тихо, прошептала:
— Звонок.
Но он и сам уже проснулся и услышал. Привычным движением взял часы. Было двадцать минут четвёртого. Стрелки образовали угол в тридцать градусов. Он не понимал, почему каждый раз, когда он вскакивал, проснувшись среди ночи, и смотрел на часы, всегда было двадцать минут четвёртого Он уже не разглядывал циферблат, а замечал только знакомый угол в тридцать градусов.
Он встал и оделся. Его взгляд упал на маленького сына, который спокойно спал — дышал ровно и часто. И вдруг его сердце упало. Эти ночные звонки чаще всего бывают вестниками какого-нибудь несчастья: болезни, аварии… смерти. Но тот, кто был за дверью, не торопился. Он не стал звонить снова. Кто же это мог быть?
Когда он отодвинул щеколду, дверь сама открылась, из темноты возникли две пары рук, схватили его за плечи и выдернули наружу. В тот же миг он увидел перед своей грудью холодный чёрный ствол — он будто глазами ощутил его холод. Потом разглядел их и услышал голос одного — непонятно которого.
— Революционным трибуналом вы приговорены к смерти по обвинению в антиреволюционной деятельности.
Это было неожиданно. Но он сразу понял все. Вот только интересно, с каких пор эти подонки стали так вежливы, что обращаются к нему на «вы»? Именно в этом заключался какой-то подвох. Естественнее было бы, если бы они дали ему пару пощёчин и закричали в ухо: «Мы пришли убить тебя как собаку!»
Подвох был именно в этом. Они не сомневались, что подняли знамя священного джихада[207]. Если бы они, как обычно, шли на поножовщину, драку, воровство, это было бы не так безнадёжно Возможно, они осознавали бы, что идут на преступление и совершают поступки, недостойные людей. Возможно, хотя бы у одного из них зашевелилась бы совесть, и он остановил бы остальных! И тогда, возможно, остальные поняли бы тоже! Но даже если бы они не все поняли, они могли заколебаться, хотя бы на какое-то время, и это немного ослабило бы их.
Но теперь им казалось, что, сбросив свою прежнюю страшную личину, они действительно стали людьми и служат человечеству. Им внушили это. Для них выдумали фетиш, и они теперь жертвуют собой. Им дали в руки автоматы. И они с этими автоматами служат революции.
Революция! Какая метаморфоза происходит с понятиями! Он был поэт и лучше других понимал значение слов и понятий. Слова жили в его крови, пульсировали в его жилах. Слова вросли в его скелет, в его мышцы. Подобно пулям из автомата, которые сейчас должны были застрять в его костях, его мышцах.
Какая метаморфоза происходит с понятиями! Теперь он считался «контрреволюционером» (а они «революционерами») и «революционным» трибуналом приговаривался к смерти. На мгновение ему стало так тошно, что захотелось бросить им в лицо: «Ешьте своё дерьмо, мне наплевать на все!»
А потом он сожмётся в комок около стены в ожидании выстрела. Да, сожмётся Потому что это была не та эпоха, когда герои, встав во весь рост, поднимали с ослепляющим величием правую руку, а левой распахивали на груди рубашку и, пока выпущенная пуля летела к ним, успевали воскликнуть: «О свобода! Какие только преступления не совершаются во имя тебя!»
Если сейчас закричать так, то это будет как бы от их лица, поскольку и они служат «свободе» и «революции».
Он уже совсем было сжался, но вдруг вспомнил о жене и сынишке. Образ жены с отпечатанным на лице страхом возник перед его глазами. Он увидел спокойное лицо сына, услышал его частое дыхание. Жена не выдержит, а эти подонки ни с чем считаться не будут. Они убьют сына, чтобы наказать её, и её тоже убьют, а может быть, ещё хуже… Да, эти подонки любым способом будут служить вновь обретённой идее.. Идее, которая в их животной жизни получила гуманистическую форму.
Все это промелькнуло в его голове, в его парализованном, застывшем мозгу. Но длилось это недолго, одно мгновение. Как только раздался голос: «Революционным трибуналом вы приговорены к смерти по обвинению в антиреволюционной деятельности», он почти без промедления ответил:
— Это не так. Я никогда не занимался и не занимаюсь антиреволюционной деятельностью. Я всегда служил революции.
Но вместо «Заткнись!», которого ждал, он услышал:
— Прекрасно. Вы готовы доказать это? Готовы помочь нам наказать антиреволюционные элементы?
— Да.
— Тогда пошли.
— Одну минуту, пожалуйста.
И он вошёл в дом. Они не препятствовали ему и даже не последовали за ним. Он подошёл к изголовью кровати и, не зажигая лампы, произнёс:
— Дорогая, это ребята. Мы сходим и вернёмся через полчаса— через час…— Он виновато улыбнулся: — Ты же знаешь ребят, знаешь их привычки, спи…
Он взглянул на спящего сына, который ровно и часто дышал, и бросился за дверь. Это мгновение потребовало всех его сил и выдержки. Если бы жена произнесла хотя бы одно слово, все рухнуло бы. Ведь он так любит своего сына, все, что он делает,— это только ради сына, ему он хотел бы оставить своё поэтическое наследство, он мечтал, что с самого детства вольёт в его кровь поэзию, направит его жизнь в поэтическое русло, сделает все, чтобы сын стал таким большим поэтом, что слава его затмит славу отца! Только здесь его честолюбие отступало.
Кем станет его сын, если он вдруг умрёт? Кто знает! Может, тем, кто далёк от поэзии на много фарсангов? Может, бездомным бродягой? Или человеком, начисто лишённым духовности? Подобным тем, что вокруг него. Подобным вот этому, с автоматом, который идёт навстречу и вкладывает в его руки омерзительное холодное железо.
Его уязвило, что ему поверили так быстро. С ним обращались уже не как с пленным или арестованным, а как со своим, таким же, как они. Неужели они считали его до такой степени слабым и легко приручаемым? А разве это не так? Он уже не помышлял о бегстве: их было слишком много. Кроме того — дом, жена, ребёнок.. Он не думал о смерти. Не думал ни о чем. Он просто шагал рядом с ними, тихий, приручённый, полусонный. (Сам он добавил бы: «И напуганный».)
Он немного пришёл в себя лишь тогда, когда они очутились возле знакомого дома. Возле дома другого поэта, его друга. Прежде чем позвонить, один сказал:
— На этой охоте все поэты стали нашими. И все засмеялись.
— Все поэты — хлипкие,— заявил другой.— Дай бог, этот будет покрепче.
И все опять засмеялись.
Да, действительно они были на охоте.
Они нажали кнопку звонка и затихли. Замерли. Затаили дыхание. Навострили уши. Послышались шаги жертвы, дверь открылась, и дичь попала в капкан.
Он отступил в тень и стал наблюдать за другом. За другом, с которым они много раз сидели за одним столом, читали, слушали и обсуждали свои стихи, горячо спорили. Они были слишком горды, чтобы хвалить стихи, но искали одобрения в глазах друг друга. И разве эти беседы и даже споры не имели оттенка восхищения? Столько разговоров вокруг одного понятия, одного образа, одной фразы и даже одного слова! Они действительно верили в силу слова. А тот незабываемый вечер, когда они читали свои стихи перед народом в том большом саду! Их слушала огромная толпа, она была то спокойна, то начинала волноваться. С последними словами, вырвавшимися из их уст (его и его друга), блеснула, казалось, молния и вспенились волны. (Вспышки фотоаппаратов казались зарницами в этом тайфуне. Это сравнение ещё тогда пришло ему на ум.) Им обоим пришлось читать стихи до поздней ночи. И люди, не чувствуя усталости, слушали их. И они оба, несмотря на скрытое и естественное для поэтов соперничество, не могли не восхищаться друг другом. Больше им не надо было сдерживаться, скрывать свои чувства теперь, когда после многих лет каждый снова нашёл себя, выйдя из своего маленького мирка, и обрёл признание народа, о котором в последние годы старался не думать, полагая, что его поэзия не нужна людям.
Он глядел на своего друга. Глядел, как тот в растерянности, ничего не соображая, уставился на этого, ни во что не верящего, и как выслушивает его обвинения. И… как понимание происходящего приходит к нему.
— Ха! Революция! Неужели?
И замер в ожидании. Он не поднял правую руку, не распахнул рубашку на груди. Но и не сжался в комок. Он стал ждать. Ждать пулю, которая, подобно слову, должна войти в мышцы и кости. Но они дали своей жертве ещё один шанс. Они знали, зачем убивают, и не желали убивать зря. Они же не были патологическими убийцами. Их фетиш требовал равно и смерти, и жизни. Смерти, когда она необходима им, и жизни, когда она необходима им.
— Если вы присоединитесь к группе борцов за революцию и согласитесь участвовать в чистке — устранять антиреволюционные элементы,— ваше наказание будет отменено.
Лицо поэта презрительно и устало нахмурилось.
— Я?..
Голос ответил:
— Ваш друг-поэт уже присоединился.
Он вышел из тени и в то же мгновение увидел, что его друг съёживается, сжимается в комок.
— Ты… Ты?..
— Давай, присоединяйся к революции.
— К революции? К революции подонков?
— Давай, не будем упрямиться. Разве ты не говорил всегда о служении народу? Вот тебе и народ.
Друг простонал:
— Это не народ, эти подонки — не народ.
Тогда он снова отодвинулся в тень. И услышал выстрелы, и увидел: его друг, словно набитый мешок, как он сам образно выражался, валяется около стены, лежит, сжавшись в комок.
Остальные убийства для него уже ничего не значили. Нельзя сказать, что это было ему безразлично, но он очерствел. Все это как-то не доходило до его сознания. Наконец его освободили. Он возвращался домой.
«Все совсем не так, как вы думаете. Даже врагу нравятся сильные. Они любят сопротивление. Я показал им свою силу, я сопротивлялся. А он упал на колени, молил и рыдал. Им все это надоело, и они его прикончили».
Упорное воспоминание возвращало его в тот день, когда они с другом-поэтом жарко спорили о «сути понятий».
Он пришёл домой. Тихо скользнул в постель. И заснул.
Утром, когда жена проснулась и взглянула на него — он ещё спал,— глаза её чуть не вылезли из орбит, рот раскрылся: голова мужа была совершенно седая.
Да, люди и возносятся высоко, и низко падают. Сбрасывают кожу и обрастают новой. Надо бы знать, дьявольская эта кожа или богом данная. Несправедливо считать всех людей подонками и подлецами, род человеческий рассматривать как хищный и подлый, но наивно и нелепо также считать всех святыми, чистыми ангелами. Я в своей жизни, половина которой прошла здесь, видел многое, встречался с разными людьми, был свидетелем всяких событий.
Люди думают, что тот, кто попал в тюрьму, заживо погребён. Конечно, все зависит от вас. Можете сами себя закопать в могилу. Все картины мира, возникающие перед вашими глазами, и все звуки, прошедшие через вашу барабанную перепонку, не затронут струн вашего сердца, как, впрочем, и всего остального. Вы можете оставаться в общем потоке жизни. Но жизнь должна бурлить в глубине вашей собственной души. А иначе вы просто дырявое ведро, в которое сколько ни лей воды — оно останется пустым и никому не нужным. Или будете как засохшее дерево. Как его ни поливай — оно все равно бесплодно.
Нет, течение жизни в тюрьме намного мощнее. Там оно как поток, прорывающийся через узкую протоку. Стремительный, бурный. Смывающий внешнюю оболочку благопристойности, церемоний, стеснительности, лицемерия. Время тебе неподвластно, поэтому ты вынужден хватать каждое мгновение жизни. Ты не слишком богат, поэтому не выбрасываешь даже самую мелкую монету. Тот, кто здоровается с тобой и улыбается тебе сегодня, возможно, завтра окажется от тебя далеко-далеко, за много фарсангов. Поэтому ты должен пройти в один день путь столетней дружбы. Кроме того, вы вместе днем и ночью — как же вы можете обманывать друг друга? Разве вы можете смотреть в глаза друг другу, как на свободе, лгать и знать, что вы лжёте оба, и не показывать вида? Иногда человек по одному жесту руки, по особой походке, по выражению лица, по манере курения узнает мысли друга. Поэтому разве можно здесь лицемерить и обманывать других?
Говорю я все это для того, чтобы убедить самого себя в том, что опыт моих лет — это не поверхностные суждения, не одни эмоции. Этот опыт подтвердил моё первоначальное убеждение в том, что люди по сути своей и хорошие — и плохие, и чистые— и отвратительно грязные, и боги — и дьяволы.
И хотя эта истина стара как мир, мы тем не менее все ещё в неё не всегда верим. Как только кто-нибудь украдёт у вас деньги— один человек из трёх-четырёх миллиардов разных людей, разбросанных по всему миру,— да, как только один из них украдёт ваши деньги, вы тотчас кричите, что все — воры. Как только один из них солгал вам, обманул вас, вы тотчас кричите, что все — лжецы и обманщики. А это если не наивность, то глупость, глупость, которая очень дорого обходится. И нам самим, и другим. Глупость, которая является причиной многих бед.
Из событий этих лет я расскажу только об одном, которое произошло раньше всех и сильнее прочих потрясло меня.
Нас ещё не перевели сюда — в государственную тюрьму. И вообще мы не знали, что переведут. Мы были уверены, что все кончится в той, военной тюрьме. Мы — пять-шесть человек — были одной из последних групп. Наших товарищей уже расстреляли. Мы даже слышали выстрелы — они пронзили наши сердца, и единственным утешением было сознание, что та же участь вскоре постигнет и нас.
Наступил последний вечер, мы перестукивались через стену друг с другом — договаривались, какую песню будем петь и какой лозунг выкрикнем. Мы уже вычистили, насколько это возможно, нашу одежду, приготовили на утро чистые рубашки, побрились. Бритв у нас не было — нас брил гарнизонный парикмахер-солдат. И, по правде говоря, я почувствовал даже лёгкую дрожь в его руках. Обычно он много болтал и перед каждой фразой вставлял: «Дай бог», а в тот вечер был молчалив, ни слова не проронил. Да, тогда-то я думал о своём и не заметил этого, а сейчас припоминаю. Ну вот. Все приготовились. Спокойно и мирно легли спать. «Спокойно и мирно» — это не очень большое преувеличение. С лёгким беспокойством, немного волнуясь. Как тогда, когда раньше мы готовились рано утром проснуться и отправиться в поход. Или как тогда, когда у нас были маневры в полевом лагере. Во всяком случае, мы не испытывали никакой тревоги, страха, мешающего заснуть или вызывающего во сне кошмар, когда вскрикиваешь, просыпаясь. Умереть на взлёте борьбы и веры в идеалы казалось легко. Это не пустые слова — я через это прошёл. По правде говоря, сейчас, через столько лет, умирать уже не так просто. Какой-то голос в сердце требует посмотреть, чем все кончится. Но тогда, в молодости, этот внутренний голос молчал — во всяком случае я его не слышал. В театре зритель хочет и может посмотреть, чем кончится спектакль, но актёр, захваченный игрой, никогда не замечает, как опускается занавес. Конечно, нельзя осуждать за это зрителя. Ведь он — просто зритель, сидит в зале, на сцене — актёры. Но ведь вся наша жизнь — театр, а мы — актёры
Один играет роль героя, другой — предателя, третий — палача, остальные изображают толпу. Есть, правда, одна разница: тебе не дают роль, ты её сам выбираешь. Следовательно, от тебя зависит, кем быть: просто одним из толпы, палачом или героем.
Короче говоря, мы договорились обо всем и легли спать. Да, я забыл сказать, что у нас был ещё один уговор: кто утром раньше всех проснётся, тот разбудит остальных. Чтобы шаги солдат и удары в двери не застали нас врасплох, чтобы у нас оставалось время.
Утром мы разбудили друг друга, оделись и сидели в ожидании. Вскоре послышались шаги солдат, скрежет отпирающихся замков. Но вдруг все смолкло. Наше ожидание затянулось. Не знаю, на сколько минут, но каждая минута казалась вечностью.
Через некоторое время снова послышался шум, но не очень громкий. Дверь моей камеры открылась, и меня вызвали. Меня одного. Значит, собирались расстреливать поодиночке. Это был один из их приёмов, последняя пытка, которую они применяли. Это была пытка как для того, кого лишали поддержки товарищей, так и для тех, кто оставался в камерах и слышал выстрелы. Да, палачи на все способны. Просто убить им мало, они хотят сначала сломить человека. Даже за мгновение до твоей смерти они жаждут увидеть твоё смятение. В твоей походке, в голосе, в жестах, во взгляде, даже в биении сердца — через стетоскоп врача.
Я поднялся, громко, через стены, попрощался с друзьями и вышел. Но вместо того чтобы посадить меня в фургон и везти на площадь, где расстреливают, меня повели в комендатуру. Наверное, чтобы написать завещание или выполнить какие-то другие формальности. Когда я вошёл в помещение комендатуры, я увидел старушку в чадре, съёжившуюся на стуле. Услышав шаги, она подняла голову и бросилась обнимать меня. Все это произошло очень быстро, в течение каких-то нескольких мгновений, и в течение этих нескольких мгновений я не узнавал свою мать.
Да, надо все разъяснить по порядку. Когда меня арестовали, моя мать была ещё не стара. И во время свиданий не выглядела старой. Она не казалась старой даже во время последнего свидания, когда уже стало известно, что скоро конец. Конечно, она поседела, ослабела, осунулась, и все же она не была старухой. Но сейчас эта женщина в моих объятиях была совсем-совсем старой. Да, кажется, я сказал, что женщина, которая кинулась ко мне, была в чадре. Но нет, впервые я видел свою мать без чадры. К тому же перед чужими мужчинами. Моя мать даже дома, из-за боязни, как бы вдруг её не увидел кто-нибудь посторонний, не снимала чадры. Но сейчас голова её не была покрыта. её чёрная чадра, вся в пыли, валялась на полу рядом с ней.
— Мать! Что такое? Что случилось? — я ничего не понимал.
— Убьют, хотят убить,— зарыдала она.— Но я не позволю. Пусть сначала убьют меня, а уж потом тебя.
— Мать, вернись домой, успокойся. Слова уже бесполезны. Дома знают, что ты пришла?
— Нет, я ушла из дому в полночь. Я больше не могла, не было сил оставаться дома. Никому ничего не сказала.
— Тогда скорей возвращайся. Они будут волноваться, тревожиться.
Да, в полночь, бог знает что передумав, она поднялась с постели, вышла из дому и, опять-таки бог знает как, добралась сюда. Когда стало светать, фургон, отвозивший дежуривших ночью офицеров в город, выехал из ворот тюрьмы и отправился в путь по пыльной дороге. Вдруг водитель заметил, как что-то чёрное упало перед машиной. Он резко затормозил. Шофёр и выскочившие из машины офицеры увидели старушку, которая твердила: «Вы везёте его, чтобы убить. Убейте же сначала меня, переезжайте меня!» Как её ни переубеждали, ничто не помогало. В конце концов пришлось пустить её внутрь, чтобы она сама осмотрела фургон. Заглянув в него, она запричитала: «Значит, уже убили? Значит, уже убили?»
Ей поклялись, что сегодня никого не расстреливали. Но она все равно не верила. Пришлось привезти её в комендатуру. Она так взволновала всех, что офицеры впервые забыли, что они офицеры, и просто по-человечески, не считаясь с правилами, приказали привезти меня, чтобы мать своими глазами убедилась в том, что я жив. Мать держалась твёрдо и решительно. Она не стонала, не плакала, не умоляла. До той минуты, пока она не увидела меня, она не проронила ни слезинки. Она пришла сюда не для того, чтобы просить о помиловании, о прощении. Она пришла сюда не для того, чтобы вымолить жизнь своему сыну. Она знала, что сын её умрёт Она пришла умереть вместе с сыном. Она пришла сюда, чтобы броситься под колеса фургона.
— Мать,— сказал ей дежурный офицер,— теперь, когда ты увидела сына здоровым и невредимым, возвращайся домой. Если вас здесь увидят, у нас будут неприятности.
Её глаза заблестели, а губы скривились в усмешке.
— Хм! Вернуться домой, чтобы через час мне сообщили, что можно забрать его продырявленный труп?
— Мать,— стали уговаривать её офицеры,— поверь, его не казнят. Такого распоряжения не было. Даст бог, его помилуют.
Как бы то ни было, её отправили домой, а меня вернули в камеру. моё возвращение было встречено с радостью, мучительное ожидание моих товарищей кончилось. Я сказал им, что ходят слухи, будто казни прекратят. Как выяснилось позже, этот слух не был лишён оснований. Время было не подходящим для продолжения расстрелов. Мир не мог дальше выносить такое количество пролитой крови и такой подлости. Пришлось приостановить казни и «помиловать» нас.
Второе событие, о котором я вам сейчас расскажу, произошло несколько раньше. Когда участь наша была решена, мы каждый день ожидали исполнения приговора.
Однажды пришёл гарнизонный врач — он выполнял свои формальные обязанности — и официальным тоном спросил, нет ли у нас каких-нибудь недомоганий, не беспокоит ли что-нибудь. Я был весь в ранах от пыток и ужасно страдал. Кровотечение никак не унималось. Меня пугало, что из нечистой одежды, на этой грязной постели в мою кровь попадёт зараза. Я сказал обо всем этом врачу. Осмотрев меня, он заявил:
— Здесь необходима операция.
— Так дайте же распоряжение.
Он, глядя мне прямо в глаза, бессовестно равнодушно ответил:
— О, ага, к чему все это? Зачем мы будем зря беспокоить и вас и себя? Через два-три дня все кончится. Вы столько времени терпели, потерпите ещё немного.
Я смотрел на него. Я не понимал, кто он. Его облик менялся в моих глазах: то он казался шакалом, то лисой, то становился собакой, то гиеной, превращался в волка, в толстого коротконогого кабана, сующего морду в грязную топь, выискивая что-то. О, его морда вся в грязи. Потом он снова принимал свой обычный вид. Он был более омерзителен, чем самое мерзкое существо. Не знаю, что прочёл он в моих глазах, но он испугался. Он раскрыл рот, желая, по-видимому, объяснить что-то, но в этот момент я спокойно, без раздражения, не повышая тона, холодным, как лёд, голосом произнёс:
— Провались!
Как бы то ни было, он был в чине полковника, а я — лейтенант. И все же он не сказал ни слова. Он попятился, вышел из камеры и бросился бежать.
Много лет спустя он приехал сюда в качестве ревизора. Заглянул в нашу камеру и узнал меня. Побледнел, губы его растянулись в ядовитой усмешке:
— Рад видеть вас снова.
— Сочувствую тебе, что я остался жив,— ответил я.— Мы все не считаем тебя врачом, мы не примем из твоих рук ни одной пилюли. Для тебя у нас есть только то же самое слово: «Провались!»
И на этот раз без крика и брани, как того ожидали друзья, с испуганными глазами, поджав хвост, он убежал. Я не вспоминал больше о нем. Недостойно занимать мысли человека этим гадом. Хороших людей и хороших событий в жизни достаточно, чтобы не позволять плохому копошиться в твоём мозгу и терзать тебя. Но даже тогда, когда мы с ним оставались вдвоём в тесной
камере и он смотрел в мои глаза и с невероятным цинизмом произносил те слова, я, потрясённый и ошеломлённый, ни на одно мгновение не усомнился в человеке, в человечестве, в моей душе не возникла та неприязнь к людям, которая может охватить все, отравить, сгноить и разрушить.
Даже в то время я знал, что люди и возносятся, и низко падают, что их вознесение достойно поклонения, а их падение карается жестокой болью.
Я знал, что люди разбросаны между разными полюсами. На одном полюсе — моя мать, с непокрытой седой головой, с распущенными запылёнными волосами и пыльной чёрной чадрой. А на другом — этот толстый коротышка полковник с гадкой красной физиономией, с затравленным, испуганным взглядом. Да, люди находятся между этими полюсами, но все-таки они ближе к моей матери.