Стенька в отчаянии навалился всем телом на дверь. Ему показалось, что дверь чуть подалась, самую малую чуточку…
Тогда он достал засапожник и стал тыкать в щель примерно в том месте, где мог бы быть замок. Засапожник препятствия не встречал, Стенька на всякий случай проверил щель сверху донизу, и лишь на уровне колен острие стало упираться в какую-то дрянь. О чем он и доложил Мирону.
– Коли десять лет в подвале полов не подметать, они на вершок точно вырастут! А там, поди, с аршин грязи накопилось, – обнадежил Мирон. – Да еще утоптанной!
Стенька еще поскреб засапожником, пытаясь расширить щель, и вдруг замер.
Не ухом, нет, а чем-то иным, внутри головы, он уловил шум. Что-то происходило за дверью, и кроме того…
– Эй, Мирон! Убирайся с факелом прочь!..
– Ты с ума съехал, что ли?
– Беги в тот ход, откуда мы вышли, забейся поглубже!.. И тихо!..
Мирон исчез, оставив его в потемках.
Теперь Стенька не только услышал, но и увидел то, что могло привести их обоих к спасению. Дверная щель чуть светилась. А шум дополнился еще и голосами.
– Нет, там нам делать нечего, с той стороны – Красная площадь, – сказал совсем близко молодой мужской голос.
– А коли тут еще нижний ярус есть? – спросил женский, тоже молодой. – А из него можно выйти к большому ходу?
– Коли нижний ярус, так это ход между Набатной и Константино-Еленинской. Если он только вообще когда-то был…
– Должен быть! – уверенно заявил женский голос. – Ну-ка, толкнись…
С той стороны кто-то принялся возиться с дверью.
– Крепко ж ее заколодило!.. Глянь – палки толстой тут нет?
– Древко от бердыша сгодится? – деловито спросила неведомая женка.
– Коли толстое – сгодится.
Дверь затрепетала – с той стороны несколько раз ударили древком куда-то вниз.
– Пусти-ка, – потребовала женка. – Крепко взялся?
– А ты?
– И я. Ну, с Богом!.. И-их! И-их!
Внутренне ликуя, Стенька спустился чуть пониже.
Щель стала снизу вверх шириться. Тут лишь он понял свою ошибку – не слой грязи мешал ему, а еще одна ступенька, и, кроме того, дверь отворялась на лестницу. А что заколодило – иначе и быть не могло, ее, поди, лет сто не шевелили!
Тем двоим, что орудовали древком от бердыша, удалось преодолеть те мертвые точки, в которых отсыревшая дверь едва ли не срослась с камнем. Это произошло внезапно, Стенька, чтобы не схлопотать древком, шагнул еще вниз и промахнулся – нога пошла мимо ступеньки и, хватаясь за воздух, он выронил засапожник. Сперва раздался звон ножа о камень, а потом – и шум от замедленного узкими стенами падения.
– Филатка, прочь! – закричала женка. – Получай, блядин сын!
– Берегись! – отвечал незримый Филатка.
И тут же грянул выстрел.
Стреляли наугад – пуля не коснулась Стеньки, а ушла куда-то вниз, к каменным ядрам. А то, что он шлепнулся на задницу и вывалился из ниши, случилось бы и само, без всякой стрельбы. От боли ярыжка взвыл – и тут же услышал топот убегающих ног.
Он выждал несколько. Те двое, наверху, не возвращались. Тогда он тихонько принялся звать:
– Мироша! А, Мироша?… Ты где?…
Мирон не отзывался. Стенька, испытывая страшную боль в самом хвостике, перевалился на бок и кое-как встал. Придерживаясь за стену, он побрел в темноте к ходу, продолжая призывать Мирона.
Оказалось, тот с факелом совсем глубоко забился, а при выстреле растерялся.
– Да ладно тебе, – сказал Стенька, растирая рукой сквозь подрясник пострадавшую задницу. – Пошли. Они там дверь-то почти отворили. С Божьей помощью вылезем…
– Куда вылезем-то? – жалобно спросил Мирон, глядя на Стеньку уже с некоторым уважением.
– То ли в Набатную, то ли в Константино-Еленинскую.
Он опять поднялся по узкой лестнице. Дверь была приоткрыта на два вершка. Но теперь уже можно было ухватиться, упереться ногами в стену и тянуть рывками. Наконец, когда щель стала в четверть с небольшим, Стенька рискнул и начал пропихиваться. Втягивая живот и всяко извиваясь, он проник по ту сторону двери. Тогда Мирон передал ему снизу факел. Стенька пристроил его между лежащими на полу камнями, что вывалились из свода, нашел брошенное женкой с ее помощником древко от бердыша и принялся бить в дверь, чтобы расширить проход для Мирона.
Тут он столкнулся с воистину неразрешимой задачей. Мирон и так-то едва-едва пропихнулся в нишу. А когда дверь распахнулась, то еще более сузила проход. Ему и нужно-то было миновать пространство меньше аршина! Однако сделать этого он никак не мог.
– Будь ты неладен! – воскликнул наконец Стенька. – Отъелся на казенных хлебах! Скажу вот Деревнину, чтобы отставку тебе дал! Ярыжка, называется! Наел чрево, как у попа, а туда же – в ярыжки!..
– Как же быть, Степа? – жалобно спросил Мирон.
– Как быть?… – Стеньке полезли в голову мысли одна другой краше.
Самая из них разумная была – коли тут, в погребах, когда-то порох хранили, поскрести по полу – авось эта грязь порох и есть, нагрести ее к косяку, да и кинуть туда зажженный факел!
А самому спрятаться за угол!
– Вот что, Степа. Ты на меня времени не трать, – мужественно решил Мирон. – Я тут останусь, а ты выбирайся. Потом за мной придешь.
– А куда ж я за тобой приду? Я тут, может, еще сутки зайцем петлять буду.
– Я на троекуровский двор вернусь. В верхнем ярусе того боярского подвала засяду. А ты, как выберешься, беги к Деревнину, растолкуй – пусть он сам за мной придет. Пусть скажет, что мы по его боярскому делу розыск вели, да и попались… Заодно и разберемся…
– В чем, Мироша?
– Почему боярин не велел в погребе нору заделать – ту, за бочкой капустной. Ведь донесли же ему! Не могли не донести! Сперва – приказчику, потом приказчик – боярину.
Стенька почесал в затылке.
– Экий узел затянулся… Есть ли что общее между младенцем, упокой Господи его душеньку безгрешную, и этими норами?
– Есть, Степа, – уверенно сказал Мирон. – А теперь ступай с Богом.
И так он это сказал – Стеньку прямо по сердцу резануло. Маленький, толстенький, только что и суетился, и ругался, и хныкал, и молился с перепугу, – а надо же! Собрался с силами и принял единственно верное решение. И будет теперь сидеть в подвале, ждать помощи. А когда та помощь придет – неведомо…
– Ты, Мироша, попробуй бочку отпихнуть. Ты ногами вперед в ту нору забирайся, ногами ее толкай, – посоветовал Стенька, искренне терзаясь оттого, что вынужден бросить товарища.
– Коли другого пути не будет – полезу бочку выпихивать, – согласился Мирон. – Ну, пойдешь ты, блядин сын?
– Господь с тобой, – не обидевшись, отвечал Стенька и, взяв закрепленный в камнях факел, зашагал туда, откуда появились и где бегом скрылись решительная женка и ее молодой помощник. В другой руке он держал древко от бердыша. Какое ни есть, а оружие…
Дорога измучила Данилу до того, что лишь своей шляхетской гордостью и был жив. Доставив казанскому воеводе государево послание, взяв через день ответное, а все свободное время прорыскав по Казани и собрав сведения, они отправились в путь. Разве что кони малость отдохнули.
Усталость навалилась, когда уже берегом Москвы-реки подъезжали к Коломенскому.
– Да подтянись ты! – с досадой велел Богдаш. – Немного осталось, вон уж Вознесенский храм виден!
И точно – стоило поднять голову, как встала перед глазами острая белая башня, увенчанная крестом.
Показав воротным сторожам свои подорожные (бумага, выданная Приказом тайных дел, сразу внушила почтение), Богдаш и Данила въехали в обнесенное невысокой стеной Коломенское. Тут же спешились, Данила остался с конями, а Богдаш как старший поспешил вызвать через знакомого стольника кого-либо из башмаковских подьячих.
Приказ тайных дел последовал за Алексеем Михайловичем не только из государственных соображений, чтобы всегда быть под рукой, но и ради знаменитой царской потехи – соколиной охоты. Именно под Башмаковым были все сокольники, старшие и младшие, включая мальчишек, без которых не обходились при обучении молодых птиц – мальчишки шумом и погремушками мешали пернатому ученику спать, пока он от усталости не смирялся и не давался наставникам в руки. А в Коломенском охота была знатная – какой только дичи не водилось в прибрежных камышах…
Данила, стоя при бахматах, которых тоже долгий путь уморил, разглядывал обшитые тесом, изукрашенные резными вызолоченными подзорами, островерхие терема и пробегавших между ними людей.
Государь надумал строить большой летний дворец, но строил понемногу. Года за два до того были возведены немалые хоромы, однако их для растущего семейства не хватало. И сейчас помещения для царя с царицей и царевича Алексея Алексеевича были готовы, сказочно хороши, Данила даже разглядел издали деревянного двуглавого орла над государевым окошком, а хоромы царевен старших и меньших стояли неприкаянно, еще без нарядных крылечек, без гульбищ, без переходов, даже сени между помещениями царицы и царевен еще не были выстроены.
Однако уже стоял и Сытный двор, и мыльни, и поварни, и прочие хозяйственные строения. Время было обеденное – Даниле очень хотелось, чтобы Башмаков велел тут же конюхов и покормить. Все ведь уж есть собрались!
Его внимание привлекла толпа сокольников, с гомоном вывалившихся из-за угла.
Они были в нарядных малинового бархата кафтанах довольно неожиданного кроя – грудь без пуговиц, а с большим двуглавым орлом золотного шитья, и где это чудо застегивалось, сбоку ли, на спине ли, Данила не понял. Рукава кафтанов вызвали некое воспоминание – и лишь потом, когда толпа втянулась в гульбище, опоясывавшее подклет, и быстро протекла, и исчезла за углом, он сообразил, что такие, с присборенной головкой, от плеча до локтя широкие, а от локтя до кисти – узкие, видывал он вроде бы еще маленьким в Орше или каком-то другом городишке, но не на мужчинах, а на женщинах…
И цвет, и то, как стремительно пролетели малиновые кафтаны, и даже то, что сокольники, спеша по гульбищу, были видны лишь по пояс, вдруг вызвало не то чтобы яркое воспоминание, нет – а словно иголка проколола ткань, натянутую между тем, полузабытым, и этим, не всегда радостным для Данилы миром. В крошечную дырочку устремилась душа, успела глотнуть того аромата, еще бы глоток – ан нет, затянулась дырочка. Дыши, раб Божий, тем, что дадено, не суйся к невозможному…
Данила в который уж раз дал себе слово не тратить деньги на глупости, а подкопить и уехать наконец домой, поискать родню. Хотя он обжился в Москве, а все назад тянуло.
– Ну, слава те Господи – избыли службу, – сказал, подходя, Богдаш. – Теперь и поесть не грех.
В Коломенском уже началось лето – солнце в середине дня так припекало, что впору было искать тень. Данила сперва и встал с конями под огромный, надо полагать, столетний клен, да пока Богдаш воеводин ответ отдавал, тень уползла – парень сам не заметил, как грезил наяву уже на солнцепеке.
– Ботвиньи бы теперь, – подумав, ответил Данила. – Холодненькой, с лучком, с огурчиком…
– С осетринкой! Да с севрюжинкой! – Богдаш расхохотался. – Да на ячном квасе, да чтобы хрена туда поболее!..
Данила отвернулся – коли товарищу пришла охота его вышучивать, то пусть сам с собой веселится. И к чему прицепился? Что смешного в желании отведать ботвиньи? Тем более – позавтракали сухомятиной, хлебом с солью, даже чем запить не нашлось, так торопились.
– Что, Данила? Расхотелось ботвиньи?
Парень не ответил.
– Да ладно тебе! Думаешь, я есть не хочу?
Уже не в первый раз Богдаш напарывался на такое молчаливое сопротивление. Данила не то чтобы проявлял вредный шляхетский норов, а явственно показывал, что шуток не понимает и не любит.
– Да что ты, свет?
– Чем тебе осетрина провинилась? – буркнул Данила.
– Да тем и провинилась, что соленая. А мне бы свежатинки…
– Вот дослужимся до чинов – будем свежую рыбу есть, – пообещал Данила. – Будут нам с тобой астраханских осетров живьем привозить да в пруды пускать. Вон как у боярина Милославского…
Государя всуе поминать не стал. Рыбные пруды лишь у царя да у самых богатых бояр, князей и гостиной сотни купцов были заведены. Ну, еще в иных обителях – инокам без рыбы нельзя.
– Ботвиньи, стало быть, хочется? А придется пирогом обойтись! Велено нам немедля в Хорошево ехать, дьяк письмо пишет, мы свезем. А в Хорошеве уж отдохнем денька два, пока коней соберут.
– На что коней? Государь в богомольный поход поднимается?
– Нет, иное – хочет, чтобы у него на глазах молодых стольников конской езде учили. Сюда и Семейка приедет, и наш Тимофей, и Тимофей Кондырев с Ивашкой своим, все тут соберемся!
Богдаш забежал на поварню, разжился пирогами с морковью, дали им и по ковшу овсяного кваса. Квас выпили тут же, пироги ели по дороге. Путь до Хорошева был неблизкий. До Кремля, а от него – по Никитской, да через Никитские ворота, да все прямо, прямо – и верстах в десяти от тех ворот оно и обозначится, с заливными своими лугами, с Троицким храмом, со старым деревянным дворцом, куда любил приезжать еще покойный государь, с пустующими конюшнями – летом кони денно и нощно пасутся под открытым небом. А их всего – ни много ни мало, а четыре сотни голов наберется…
Добрались под вечер, в ту тихую пору, когда ветер унялся, небо ясно, солнце словно остановилось на небе, желая подольше греть проснувшуюся землю, и душа впадает в благостное состояние возвышенного созерцания, – тело же, повинуясь ей, отказывается напрочь от всякого лишнего движения.
Богдаш прелестями природы пренебрегал, помышляя лишь о том, как бы поужинать поскорее, разуться наконец и растянуться на сеновале. Он поспешил на поиски задворного конюха Устина Геева, который тут был за главного. Нужно было передать грамоту о приводе лошадей в Коломенское.
Данила отъехал на Головане в сторону – нашел место, откуда лучше всего были видны спокойные табуны. Особо паслись мощные возники, кони, каждый из которых был способен летом катать хозяина с семейством в санях; особо бродили статные аргамаки; особо кормились крепкие гривастые бахматы, быстрые и неутомимые. И в отдалении виднелся самый веселый табунок – кобыл с жеребятами. В Хорошеве были особые кобыличьи конюшни, куда в случные месяцы водили жеребцов из Больших и Аргамачьих конюшен, а к самым дорогим коням, которых водить по зимнему времени взад-вперед было нежелательно, доставляли невест прямо в Москву.
Любуясь табунами, парень ослабил поводья. Голован, вместе с ним проделав долгий путь, умаялся не менее Данилы и на обратном пути ни одной из своих скверных штук не выкинул. Данила и поверил, что хитрый конь смирился…
Бахмат вдруг подался вбок, и пошел, и пошел к одному ему ведомой цели! Данила поспешно взял на себя повод, но Голован был тугоузд, работу поводом понимал крайне редко – и то набирать следовало не на себя, не к седельной луке, а, отведя руку в сторону, тянуть изо всей силы. Тогда зловредный бахмат еще соглашался повернуть свою дурную огромную башку в нужном направлении.
– Тпр-р-р! – крикнул Данила. – Да стой же ты, холера!
Но Голован нес его к кустам, за которыми начиналась рощица. Тут Данила вспомнил, о чем предупреждали старые конюхи: этот подлец горазд счистить с себя всадника о дерево!
Он откинулся назад, думая всем своим весом заставить бахмата задрать башку и остановиться. Голован и не такое видывал – он исправно вскинулся на дыбки и тут же рухнул на передние ноги, задними невысоко взбрыкнув. Такое называлось «козлить» и требовало немедленного наказания. Но Данила, уже научившись вешать плеть на мизинец, еще не постиг искусства в нужный миг ею пользоваться. Хорошо и то, что в седле усидел…
У самых кустов Голован встал и потянулся мордой вперед.
Человек шагнул ему навстречу, человек в недлинной рубахе, как положено парнишке лет четырнадцати, в белых портах. На протянутой ладони лежала краюха хлеба. Конь осторожно снял ее губами с ладони, начал жевать, а человек, совершенно не обращая на Данилу внимания, взял коня двумя руками с обеих сторон под уздцы и притянул вороную башку к себе, и прижался к ней щекой.
Голован даже перестал жевать. Данила, сидя в седле дурак дураком, чувствовал: конь легонько бодается, конь требует от незнакомого парнишки ласки.
От незнакомого?
– Ульянка? – спросил Данила. – Это ты балуешься?
– Я, – отвечал парнишка.
– Так ты его подманил?
– И подманивать не пришлось.
Ульянка гладил Голована по шее, похлопывал, только что не целовал в бархатистый храп с редко торчащими волосками.
– Гляди, слезу – уши надеру, – по-взрослому пригрозил Данила.
Тогда Ульянка поднял голову и дерзко поглядел ему в глаза.
– Меня никто тут не трогает, – сурово сообщил парнишка. – Ни дядька Пахом, ни дядька Федор, ни дядька Устин.
– За что ж они тебя, пакостника, так жалеют? – удивился Данила.
– А меня кони любят. Захочу – и бахматишка твой за мной сейчас куда угодно пойдет. А помешаешь ему – скинет.
Ульянка не шутил – худенькое его лицо, прикрытое до бровей спутанными, давно не стриженными русыми космами, казалось, и не ведает, что за вещь такая – улыбка.
– Ты что же – тайное слово знаешь? – забеспокоился Данила.
Среди конюхов и впрямь жило убеждение, будто есть тайные слова, которые обеспечивают конскую покорность, и есть иные слова – чтобы кони бесились, и еще слова – чтобы домовой коней любил. Насчет домового – тут всякому понятно, эти заговоры из уст в уста передавались, но настоящее тайное слово было на Аргамачьих конюшнях пока неведомо, а то, что удавалось разведать и даже за деньги у ворожеек купить, – хоть до изумления тверди, никакой силы не имело.
– А коли знаю?
– Так поделись! – Данила соскочил с Голована и стал против Ульянки. – Я не за пятак да за так, я заплачу!
Он тут же прикинул, что и Семейку, и Тимофея, и Богдаша нужно будет взять в долю. Вон Тимофею инок дал некую молитву о скотах, полтину серебром взять не постыдился! Тимофей и решил, что коли продавец в рясе ходит, то и дело верное. А тут – парнишка нечесаный, однако как с Голованом управляется! Стало быть, вот у кого покупать-то надобно…
– Да за что заплатишь-то? – удивился Ульянка. – От ноктя заговор ты, поди, и без меня знаешь.
– Нокоть? – Данила откровенно не понял, о чем речь.
– Что, у вас на Аргамачьих не бывает?
– Мы коней холим, каждый день моем, откуда ему взяться? – не желая признаваться в своем невежестве, отрубил Данила.
– А вот коли веко у жеребчика припухнет да затвердеет – он, нокоть, и есть, – неожиданно для парня разгадав его хитрость, объяснил Ульянка. – А отчитывать – без креста, ночью, и чтоб образов поблизости не было.
Он посмотрел вниз, на свои босые ноги, и забубнил тихонько:
– Ты, змей-змеище во гнилой колоде, подойду к тебе поближе, поклонюсь пониже, у рыжего коня выешь, выщипли из ноздрей, из ушей, из челки, из хребта, из мозговой головы, из лодыжек, из костей, из суставов семьдесят семь ноктей с ноктенышком…
– Погоди! Как из костей, когда он на веко садится?! – возмутился Данила.
– Да что вы там, на Аргамачьих, совсем просты? Ты его с века погонишь, а он в ухо кинется! Ты его из уха – а он в хребет! Гнать-то сразу отовсюду надобно!
Данила поглядел на парнишку с уважением.
– И что – тебе выгонять доводилось?
– А то не доводилось… – буркнул Ульянка. – Я много чего могу, за то меня тут никто и пальцем не тронет.
– Данила! Ты и спать на Головане ляжешь? Гляди не свались!
Кто, как не Богдаш, мог заявиться с таким предупреждением?
Желвак шел от конюшен – пешком, разумеется, и уже босой.
– Слезай, сокол ясный, – насмешливо велел он. – Да осторожнее – как день в седле просидишь, ноги спервоначалу не держат, разъезжаются.
Как будто Данила сам этого не знал!
Парень соскочил наземь, да не по-простецки, как всякий умеет – проползая пузом по седлу и конскому боку, а с удалью – перекинув ногу через Голованову башку. Этому его научил Семейка, который, как положено татарину, умел на скаку и с коня на коня перескочить, и всадника, нагнав, из седла выдернуть. Вот только прав оказался Богдаш – ноги, одурев от долгого сидения враскоряку, в воздухе не сошлись вместе, как положено, и приземлился Данила кое-как, хорошо еще, что и впрямь не грохнулся. Когда по конскому боку сползаешь – этой беды нет. А ведь знал про закавыку – и для чего ему было показывать парнишке молодецкую ухватку, сам бы объяснить не смог.
Голован, сильно удивленный этой затеей, хотел было не вовремя шагнуть вперед, спасибо – Ульянка удержал. И не под уздцы, а просто положил измазанную черным руку на храп бахмату и чуть сжал пальцами с боков.
Богдаш оценил умение.
– Вот у кого учись, – посоветовал он Даниле. – Ты, детинушка, расседлай бахмата да пусти в табун, а седло на конюшню тащи. Во-он там, с краю, наших три уже пасутся.
Ульянка кивнул и повел Голована поближе к конюшням – невелика радость за версту тащить на плече пропотевшее тяжелое седло.
Богдаш с Данилой взяли чуть левее и по тропке вышли ко дворам конюхов. Там уже собралось на лавке достойное общество, ожидавшее их рассказа о путешествии. Ждал и ужин на врытом в землю под рябиной столе – жбан с березовым квасом, пироги-луковники, комья горохового сыра в миске, и, поскольку стояло Хорошево на берегу, не переводилась у конюхов рыба. Но какая – Данила сразу понять не мог, видел только поджаристые бока в миске да и саму миску оценил – на всех хватить должно…
Кривой конюх Федор, выставив это угощение, принялся задавать вопросы. Богдаш, как старший, отвечал. Данила сидел тихонько – в Хорошеве бывал он редко, из всех собравшихся знал одного лишь конюха Пахомия, да и того в последний раз видел в Москве на Масленицу и о чем с ним толковать – не знал. Однако показать, что и он не лаптем щи хлебает, в конюшенном деле смыслит, хотелось. Данила и полюбопытствовал, почему Пахомий, который приезжал за жеребцами, чтобы вести их на случку к хорошевским кобылам, занимался этим срамным делом в такую слякоть, а как дороги просохли – так и перестал.
– Да Господь с тобой! – воскликнул Пахомий. – Я уж знаю, до какого дня жеребца к кобылкам подпускать! Кому и знать, как не мне!
Все рассмеялись.
– А с чего ты, дядя, такой грамотный? – спокойно спросил Данила.
– А с того, что зовусь – Пахомий!
– Ну и что?
– А подпускать надобно до преподобного Пахомия!
– Тут уж не спутаешь, – добавил Федор. – Видать, сам Бог его сюда, к коням, приставил – за делом следить.
– Вон оно что, – сказал Данила с таким видом, как ежели бы понял. – А я сразу и не сообразил. Точно – после Пахомия подпускать… грешно.
Тут-то он и опростоволосился.
– Да какой у жеребячьего племени грех? Ему плодиться велено! Хоть пост, хоть не пост – ему дозволено! – возразил Пахомий. – Это не грех, а глупость, коли после моих именин жеребчик на кобылку садится. Считай, коли не дурак, – ежели в мае садка была, а носит кобыла одиннадцать месяцев, то когда приплода ждать?
– В апреле? – не понимая, к чему клонит знаток случного дела, но стараясь держаться по-умному, осторожно предположил Данила.
– В апреле! То-то, что в апреле! Все кони уже на лугу пасутся, а наша кобылка еще только ожеребилась. И когда же сосунок пастись начнет? Вот то-то! А коли ожеребилась бы в феврале, то к маю сосунок бы уж вовсю пастись мог, травку жевать. Февральский жеребенок принимает к осени лишний вершок роста против апрельского или майского. Вот какая наука!
– Эту науку даже твои парнишки уже знают, – добавил Богдаш.
И со значением – мол, десятилетнее дитя, что росло при конях, умнее двадцатилетнего болвана, что вздумал корчить из себя равноправного собеседника…
– Парнишки мои глазасты. И советы уж давать начинают! – похвалился Пахомий. – Почему, тятька, Лебедю Зазнобу подвели, когда его разумнее с Павой, мол, случать? Я ему – молоко у тебя, щенка, на губах не обсохло! А он мне – так Пава ж и ростом подходит, и шерстью!
Данила притих, слушая разумный разговор.
– Жеребцов к кобылкам шерстьми подбирают в масть, и чтоб в них природных пороков не было – чтоб не седлисты, не острокостны, не головасты, не щекасты, – перечислял Пахомий, – не слабоухи, не лысы! Я ему растолковал, а он мне – так все одно Пава лучше подходит! Хоть за хворостину берись!
– Так про Паву и я тебе толковал! – вспомнил Федор.
И разговор ударился в такие подробности конских статей, что даже Богдаш, казалось, не все понимал…
Данила с Желваком хорошенько выспались, с утра Федорова теща истопила им баньку, и они наконец смыли дорожную грязь и пот. Пока парились – она простирнула им рубахи, вывесила на солнышке, дала обоим ветхие Федоровы сорочки.
В реку, как ни манила синевой, лезть еще было рано. Даже коней пока не купали. В роще – ничего занятного, не цветочки же молодцам собирать. Целый день, пока хорошевские конюхи отбирали и осматривали лошадей, которых вести в Коломенское, Богдаш сидел с давними знакомцами, вспоминал непонятные Даниле события. Данила сперва прислушивался – ему было любопытно, откуда вообще Богдаш взялся на Москве. Вот он и пытался, сопоставляя давние дела, понять…
Любопытство появилось еще и из-за тех уроков кулачного боя, которые зимой давал ему товарищ. Желвак дрался не как записные бойцы-стеночники, стеночник против него не мог устоять, и Данила хотел знать, где этому мастерству учат. Что Богдаш был подкидышем, сколько-то месяцев прожил в богадельне у старушек, потом на Никольском крестце, куда на семик богаделки вывозили сирот, попался на глаза будущим своим приемным родителям, – это все знали. Но вот куда родители увезли его из Москвы – он уже не рассказывал. А появился он тут снова еще при покойном патриархе Иоасафе, до того, как государь упросил принять патриарший чин Никона. Появился – и сразу оказался на Аргамачьих конюшнях…
Но то ли хорошевским конюхам не было дела до Желвакова прошлого, то ли по иной какой причине, но о временах совсем давних не говорилось. И Данила отправился искать более подходящего для себя общества – хотя бы Ульянку, чтобы поучил тайным словам.
В лугах разъезжали верхами здешние конюхи – в руках у них были длинные жердины, на конце у каждой – веревочная петля. Только в Хорошеве Данила узнал, что эти жердины назывались укрюками. Конюхи сверху высматривали и укрючили нужных лошадей.
Вдруг парню показалось, что от солнечного света у него в глазах позеленело. Он зажмурился, потер веки кулаками, но то, что явилось взору, было-таки наяву. Кривой Федор и еще один конюх, держа с обеих сторон за недоуздок, вели светло-зеленого жеребца! Когда подошли поближе, то оказалось, что они кроют скотину самыми что ни на есть гнилыми словами. Данила поспешил навстречу – страшно хотел узнать, что это за чудо.
– В траве, песья лодыга, извалялся! – был сердитый ответ. – Трава сочная, там вчера за пригорком полосу выкосили, он от табуна отбился и туда забрел, блядин сын!
– Так рано ж косить! – удивился Данила. Это он знал доподлинно.
– Оно и видно, что ты с Аргамачьих. Простых вещей не разумеешь! Вы-то там живой травы, поди, годами не видите, одно сено! – удерживая зеленого жеребца, отвечал Федор. – А мы примечаем, где у нас есть и дятловина, и пырей, и мелкая осока, и норовим травку скосить неделей или двумя ранее, чем бы полагалось, когда она в полном соку, и получаем целебное сенцо! Его жеребятам хорошо давать, жеребым кобылкам.
– Да откуда ему про жеребят знать, – прервал поучение товарищ Федора. – Пошли скорее, нам этого подлеца еще мыть и мыть! И то неведомо, отскребем ли.
Данила усмехнулся – так и стоял, улыбаясь, пока провожал их взглядом. Немало муки примут, пока отчистят добела веселого жеребчика – и щетками, и соломенными жгутами поработать придется.
Он снова повернулся к лугам. Москва-река сияла, играла дрожащими белыми бликами, и небо было невозможно высоким. И всякий конь казался прекраснейшим созданием Божьим, когда он, взволновавшись от незнакомого звука, быстро поднимал голову и, не шевелясь, замирал, видя разом все, что вокруг: и свою конюшню на холме, и луга по ту сторону реки, и, возможно, так же замершего, но от восхищения, Данилу на пригорке.
Особенно хороши были гнедые – на сочной зелени их шкуры гляделись особо яркими, вороные гривы и хвосты – угольными, а коли у которого ноги были в белых чулках, то и белизна казалось неслыханной яркости…
Данила подумал, что толковать о красоте с Пахомием или с кривым Федором нелепо. Разве что Тимофей понял бы его сейчас… или этот парнишка неулыбчивый, Ульянка…
Но Ульянка словно сквозь землю провалился.
Обнаружился парнишка спозаранку, когда, помолившись и позавтракав, стали ловить и взнуздывать коней, предназначенных для учения молодых стольников.
Собрав ладный табунок коней, его выстроили со смыслом: самых норовистых – вперед, где за ними будет особый присмотр, а те, что посмирнее, пойдут следом. У коней попросту – что первый делает, то и другим надобно. Первый грунью пойдет – и другие за ним следом. Первый, почуяв опасность, станет – и задних с места не спихнешь.
Данила, уже верхом на Головане, и охнуть не успел, а Ульянка уже был рядом, сидел на рыжем неоседланном аргамаке. Был он приодет, в новых лаптях, чистых онучах, в армячке, туго схваченном красным кушаком, – спозаранку было-таки прохладно. И волосы расчесаны ровненько, даже, кажется, подстрижены (тут Даниле пришли на ум те преогромные ножницы, которыми порой ровняют гривы и хвосты, хотя старые конюхи куда лучше управляются длинными, бритвенной остроты ножами).
– С нами, что ли, собрался? – спросил Данила.
Ульянка кивнул.
Даниле это показалось странным – никто из старших конюхов не говорил, что парнишка поедет в Коломенское.
Он подошел к Пахомию. Хотел узнать, не собрался ли Ульянка в дорогу без спросу, так чтобы потом не было ругани. Но Пахомий сказал, что тут – без обману.
– Он с вами только до Москвы, там его и оставите.
– А что ему за нужда туда ехать? – Данила не мог понять, для чего малолетнему Ульянке одному слоняться по большому и полному соблазнов городу.
– А такая нужда, что дед Акишев велел: всякий раз, как будет возможно, Ульянку к нему присылать. Видать, присматривается. Мы ведь и тогда, на Масленицу, его навестили.
– Вон оно что…
То, что ощутил Данила, называлось попросту – ревность. Дед Акишев, никому на Аргамачьих конюшнях о том не докладывая, покровительствовал из молодых вовсе не Даниле, как можно было подумать, глядя на его обращение, а какому-то деревенскому нечесаному парнишке! Правда, что парнишка ловок и кони его любят, однако, однако…
Очень уязвленным почувствовал себя Данила. Сразу же вспомнил, как давеча Ульянка выхвалялся своим знанием заговоров. И парнишка сделался ему неприятен – зазнайка, мало за уши таскали, нос дерет, к старшим без всякого почтения обращается… что желает, то и творит…
О том, что сам он старше Ульянки самое большее на пять лет, Данила во всплеске гордости своей шляхетской как-то не подумал.
– Ну, с Богом! – крикнул Пахомий, и кони шагом тронулись в путь.
Подъехал на своем Полкане Богдаш. Отдохнув денек, он был бодр – хоть опять буераками в Казань да обратно.
– Что заскучал? – спросил он Данилу. – Давай к нам, вперед. Где тебя вчера беси-то носили?
Данила хотел было упрекнуть, что сам же Богдаш не обращал на него ни малейшего внимания, да сдержался.
И, наверно, напрасно он это сделал. Ехал потом среди старших – и опять был никому не нужен, старшие толковали о своем, с намеками, лишь им и понятными. Довольно долго терпел Данила, но как показалась колокольня Предтеченской церкви, как завидел укрепления Земляного города, за которым, собственно, и начиналась Москва, – поотстал, оказался понемногу в хвосте.
Там присматривали за порядком двое стадных конюхов и Ульянка. Ульянка помогал старшим, держась на неоседланном коне едва ли не лучше, чем Данила – на оседланном Головане. Появляясь то справа, то слева, длинным прутом он мешал коням любопытствовать насчет придорожной зелени.
Парнишка повернул голову, посмотрел на Данилу и, видать, заметил, как тот, придерживая Голована, все норовит оказаться поближе. Надо полагать, и сам он тоже хотел в неторопливом пути хоть с кем-то потолковать. Его рыжий аргамак подался вбок – и вот уже двое, самые юные среди конюхов, ехали рядышком, и беседа вот-вот должна была завязаться.
– Как аргамака звать-то? – спросил Данила.
– А Булаткой.
– Лет ему сколько?
– Пять, шестой.
– Сам, что ли, растил?
– Сам, – и тут Ульянка чуть улыбнулся. – Я его сам впервые из конюшен выводил! Смешно – мамку вперед повели, он следом по снегу скачет, хвост – огурцом, ноги разъезжаются! Меня мамка сразу к нему подпустила. Знаешь, как они жеребенка задом в угол пихают, а сами – как волчицы голодные, на тебя глядят. Того гляди, зубами щелкать начнут!
– Нет, я с жеребятами дела не имел, – признался Данила. – Нас, конюхов, не столько коней холить, сколько по делам посылают. Иной раз по две, по три седмицы незнамо где пропадаешь. Приедешь – только и успеешь отоспаться, и тут же новый поход. Мы вот сейчас с Богданом Желваком в Казань воеводе грамоту возили.
Ульянка приоткрыл рот. Вот тут Данила и посчитался с ним за хвастовство тайными словами. Слова заучить не велика наука, а ты вот слетай до Казани одвуконь по опасным дорогам с государевой грамотой за пазухой!
– И давно ты?… – с растущим прямо на глазах уважением спросил Ульянка.
– Вторую зиму, – с достоинством отвечал Данила.
Вроде и не соврал – более года назад, именно зимой, оказался он на виду у дьяка Башмакова. Но той зимой, которую он сам желал считать первой, мало чем удалось послужить государю – разве что навозными да сенными вилами, щеткой да скребницей…
– А как в Казани? Татар, поди, полным-полно? – допытывался парнишка.
– Татар полно, – согласился Данила. – С виду на татар не похожи, а по-русски говорить не желают, лишь по-своему.
И принялся увлеченно пересказывать все, чего нахватался за это короткое путешествие.
Ему до смерти был все это время необходим младший, рядом с которым можно чувствовать себя старшим, опытным, сильным, ну – мужиком, хоть и неженатым. Ульянка оказался подходящим слушателем – даже рот приоткрыл, даже извернулся, чтобы заглядывать рассказчику в глаза. А Данила словно вина хлебнул – так из него слова и сыпались. И про живые мосты, и про лесных налетчиков, и про долгие обозы – про все разом поведать пытался.
Он был совершенно счастлив.
– И долго вы, от Москвы до Казани-то?
– Тринадцать дней туда, двенадцать – обратно, – с гордостью сообщил Данила.
– Что ж так долго?! – Очевидно, Ульянке казалось, что царский гонец должен всюду добираться за ночь пути – хоть в Кострому, хоть в Енисейск, хоть в Китай.
– Экий ты умный! – возмутился Данила. – А наше дело не в скорости. Коли кому скорость нужна – так на то ямская гоньба есть. У меня ямщик знакомый, врать не станет – от Архангельска до Вологды зимой на санях за восемь суток докатить можно. Из Москвы в Новгород зимой – четверо суток всего, летом на телеге – подольше, с неделю выйдет. Верхом гонцы за трое суток путь одолевают!
Причем, попроси кто в этот миг Данилу показать пальцем, в которой стороне будет Новгород, в которой – Вологда, был бы детинушка в огромном затруднении. Он запомнил Тимофеев спор со знакомым ямщиком – и только.
– Ишь ты!.. – позавидовал Ульянка.
– Это ли не скорость! А нас, государевых конюхов, за иным посылают. Не всегда и прямым путем едешь. Бывает, что пеш идешь и коня в поводу ведешь…
Эту радость они с Богданом как раз и испытали в избытке – было на пути такое топкое место…
– Нам главное – что велено, в целости доставить, бывает, что и золота мешок везешь…
Тут уж Данила, вконец обнаглев, приписал себе чужую заслугу, и еще многолетней давности, да ведь не напрямую заявил: я, мол, самолично мешок вез, а как бы предложил Ульянке понимать это в меру своего соображения.
Неизвестно, до каких еще подвигов дохвастался бы Данила, но перебил его песий яростный лай.
– Глянь! – крикнул Ульянка.
Данила и сам бы повернул голову на шум. Но парнишка оказался шустрее.
По улице кое-как, сильно припадая на левую ногу, бежал пожилой человек в расстегнутой зеленой однорядке. Он как мог помогал себе посохом, а в другой руке держал небольшой холщовый мешок. Как раз когда его увидел Данила, здоровенный черный пес кинулся ему на спину, повалил его и стал, рыча, добираться до горла. Другой, помельче, рыжий, наскакивал на упавшего и звонко лаял.
– Ах ты, холера! – с таким боевым кличем Данила шлепнул Голована плетью и кинулся на выручку хромому мужику, а Ульянка – следом.
Даниле повезло – наконец-то удалось ловко схватить рукоять плетки, которая на петельке, как велели старшие конюхи, висела на самом мизинце. Другое везение было – Голован совершенно не боялся собак, какой бы шум они ни подняли. Подскакав, Данила хлестнул по серому, волчьего вида псу раз и другой, крест-накрест, пес отскочил, присел, зарычал. Тут же досталось и рыжему.
– Вон они откуда! – крикнул Ульянка, показывая на приоткрытые ворота. И решительно послал своего Булата, желая стоптать псов копытами.
– Вставай, дядя! – велел Данила мужику. – Вставай да к коням беги!
Конюхи, сопровождавшие табун, заметили неурядицу и, придерживая коней, ждали – не придется ли помогать.
Хромой приподнялся на колено, и тут силы его оставили. То ли с перепугу, то ли сердце прихватило, но стоял он, держась за горло окровавленной рукой, дергался – и ни с места. Шея вытянулась, голова запрокинулась, вороная с сильной, прядями, проседью борода подскакивала.
Погрозив псам плеткой и развернув Голована, Данила подъехал к нему.
– Держись за стремя, дядя!
Ульянка же наступал на псов, ругая их такими словами, каких отроку знать не полагалось. При этом он заставлял коня плясать, высоко поднимая копыта. Псы пятились, серый – ворчал, взлаивая, рыжий – лаял, прискуливая.
Хромой мужик уцепился за стремя, попытался утвердиться на ногах и неминуемо бы рухнул, не протяни ему Данила руку.
– Ты на посох-то опирайся! Что – крепко тебя потрепали?
– Руку погрызли, – отвечал мужик. – До горла, сволочи, добирались!..
Видя, что помощь все же нужна, подъехал Федор.
– Ну, что, подсадить, что ли?
– А подсади, молодец, Христа ради! – попросил мужик. – Сам, вишь, не уйду! Довезите хоть до Кремля – за мной не пропадет!
– Да он вам кровищей и кафтаны, и коней измарает! – крикнул Ульянка.
Данила не столько придерживал страдальца за руку, сколько тянул его изо всей силы вверх. И успел удивиться: с такой-то рожей не Христа, а Аллаха впору поминать. Чернобородый хромец и нос имел большой, с горбинкой, и брови у него срослись, причем прямо из переносицы торчал преогромный клок.
– Да ладно тебе, – отвечал Федор, соскакивая с коня. – Данила, возьми его на Голована. Тут его оставлять негоже. Чьи псы-то?
– Купца Клюкина псы, – сразу сообщил мужик. – Я к нему с добром, сговорено у нас было. А он добра своего не разумеет, сучий потрох… Псов, вишь, спустил! А коли бы загрызли?
– То и лежал бы ты тут, пока в избу Земского приказа не сволокли бы. Скидывай однорядку! Жена-то есть? Иль дети? Кому отыскать да похоронить – нашлось бы?
Говоря это, Федор сдернул с правой руки пострадавшего рукав однорядки, присвистнул, достал засапожник и отхватил махом рукав нарядной розовой рубахи.
– Да ты что? – возмутился мужик.
– А чего жалеть? Все равно прокушено да подрано.
Кровь шла из дырок повыше локтя – чем огораживался, по тому и пришлось зубами. Федор ловко обмотал раненое место, завязал, а руку в рукав вдевать не велел. Потом присел и сложил, как для принятия благословения, задубевшие от мозолей ладони. Хромой мужик поставил, словно на приступок, левую, покалеченную ногу, и Федор не вскинул его, а медленно поднял, давая возможность подтянуться руками за седло.
– Нет у меня ни жены, ни детей, – сказал, садясь, мужик, – однако найдется кому за меня посчитаться. Как звать-то тебя, молодец?
– А тебе на что? – Федор подтолкнул пятками конские бока и махнул рукой товарищам – задержка кончилась, гоним дальше!
– Знать, за кого свечку в церкви поставить.
– А Федором, – сообщил конюх, несколько удивившись, что спасенный благодарит его, а не Данилу. Оказалось, тот знал, что делает.
– А тебя я, молодец, и без того знаю, – сказал чернобородый мужик. – Тебя Данилкой звать, ты с Аргамачьих конюшен. Гордый ты – мимо храма идешь, лба не перекрестишь, нищей братии полушки не подашь.
В глазах у него было неожиданное озорство.
– Самому не хватает, – буркнул Данила. – Тебя самого-то, дядя, как звать?
– А Бахтияром. Что, скудно дьяк Башмаков платит-то? – и, словно испугавшись Данилиного изумления, спасенный сразу же добавил: – Ты, молодец, не бойся – я тебе, может, когда и пригожусь. Мне бы до Кремля добраться…
– А мы ведь к Крымскому броду коней гоним, – сказал Федор. – Это не по пути.
– Я могу до Кремля довести, – вмешался Ульянка. – По Остоженке да по Волхонке. Я и сам так пойти думал, коли хочет – вместе пойдем.
– А пойдем! – даже обрадовался мужик. – Я тебе калача куплю!
Данила сердился на него – он был сейчас совершенно некстати. Такую ладную беседу поломал! При постороннем о делах Аргамачьих конюшен говорить не полагается, конюшни – государевы, а человек – совсем чужой. Ишь – Бахтияр! Перс, что ли?
Этот вопрос беспокоил и Федора.
– А что, дядя, ты из крещеных? – спросил он. – Вроде и в церковь со свечкой собрался, а имечко у тебя бусурманское.
– Имя христианское у меня есть, – отвечал Бахтияр, – да по отцу звать повадились, так и пошло. Отец у меня точно был Бахтияр, да покрестился. Он на Москве ведомый гость был, Бахтияр Булгаков! И меня все за Бахтияра знают.
– А мать у тебя из каких?
– А кабы я знал! Матери я и не видывал, меня отцова родня растила.
– Гляди ты…
И это был еще не самый удивительный московский житель. Сюда сбредались и съезжались отовсюду, и из таких краев, что неведомо, в которую сторону казать пальцем.
Недолго ехали вместе, потом расстались. Ульянка соскочил с рыжего аргамака с той же ухваткой, что Данила, – перекинув ногу через конскую голову, но вышло это у него не в пример ловчее. Да еще и поглядел задорно – учись, мол, детинушка, тебе до меня далеко!
Бахтияр в левую руку взял посох, под правую, покалеченную, его подхватил Ульянка – и пошли себе к Волхонке.
– Как же Ульянка домой вернется? – вдруг забеспокоился Данила.
– Дедка его пешком не отпустит, непременно придумает какую-то нужду, чтобы верхом отправить, дедка его балует, – отвечал Богдаш.
Он, хоть и был верным другом, а не упускал возможности хоть малость уязвить. Но Данила усилием воли приказал себе не обижаться – уж если деду Акишеву и выбирать среди конюшенной молодежи любимчика, то уж точно не Данилу, а Ульянку.
– Правильно балует, – отрезал Данила.
Богдаш покосился и ничего не ответил. Дальше какое-то время ехали до брода молча.
Данила крепко задумался, да и было о чем.
О том, что он подчиняется не только своему конюшенному начальству, подьячему Бухвостову и задворному конюху Назарию Акишеву в первую очередь, знали свои – и только. Хождения к дьяку Башмакову и к его подьячим совершались по большей части втайне, да и редко. При необходимости доставить тайное послание дьяк сам присылал человека с уже выписанной подорожной. Если вызывал к себе, то чаще Семейку Амосова.
Видеть, как конюхи навещают главу Приказа тайных дел, могли либо его собственные служащие, либо те, кто встает в такое время, когда иной православный только спать ложится. Данила прежде всего подумал о мужиках с Хлебенного двора. Они могли зимней ночью подглядеть случайно, как четверка конюхов входит туда, где никаких лошадей заведомо нет, и остается там довольно долго. На Хлебенном дворе с ночи тесто ставят и месят… так нет же там никого с персидской рожей!.. Или есть, да прячется?
Но государь забрал всех хлебопеков в Коломенское! Или почти всех? Кто бы мог из Верха остаться на лето в Москве? Подумав, Данила сообразил: это рукодельные девки из царицыной Светлицы, это светличная боярыня со своими женщинами, нельзя же девок без присмотра оставить, это сторожа… Может, сторож?…
Чуть не до Коломенского мучался Данила, пытаясь догадаться, кто таков Бахтияр. Назвался купеческим сыном, да поди проверь… Крещеным назвался, да кто его крест видел?… Одно беспокойство вышло парню через его добрый поступок.
А Богдаш ехал чуть впереди да посвистывал, да красиво упирался кулаком в бок, когда попадались по дороге молодые женки или девки. Баловался Богдаш – знал, что будут глядеть вслед и любоваться тусклым золотом его густых кудрей, молодецкой статью и гордой повадкой. Да только знание это, сдается, его уже не больно радовало.
– Который тут будет подьячий Деревнин? – спросил, войдя в приказное помещение, высокий светлобородый стрелец в желтом кафтане с темно-малиновыми петлицами.
Когда он шагал, левая пола отлетала и показывался светло-зеленый подбой, шапку же этот пестро одетый молодец имел вовсе серую, а сапоги с отчаянно загнутыми носами – красные. Но нарядился он так не по своему вкусу, а потому, что всем в полку Никифора Колобова велено было ходить такими райскими птицами…
В Земском приказе как раз кончался послеобеденный отдых, писцы уже почти все сошлись, понемногу подтягивались и подьячие.
– А на что тебе? – полюбопытствовал самый молодой из них, Аникей Давыдов. – Из нас, грешных, никто не сгодится?
– Государево слово и дело, – отвечал такой же молодой, нарочито суровый стрелец. – Велено Деревнина сыскать.
Приказные переглянулись.
– Послать за ним, что ли? – нерешительно спросил Давыдов. – А что стряслось-то?
Стрелец промолчал и, задрав бороду, принялся разглядывать высоко приколоченные над окнами длинные полки со всяким скарбом – книгами, свечами, коробами для столбцов, стопками еще не разрезанной бумаги, горшками с клеем и прочим добром.
К Давыдову тихонько подошел писец Гераська Климов.
– А то сбегаю, – шепнул. Но не из преданности государевой службе, а от желания поскорее узнать, что такой приход означает.
Стрелец стоял и ждал, приказные готовились принимать челобитчиков: точили перья, доливали чернил в чернильницы, брали сверху бумагу, подьячие готовили столбцы, ожидая тех, чьи дела вели и кому было назначено прийти именно в этот день и час. Наконец появился и Деревнин.
– Гаврила Михайлович, по твою душу, – тихо сказал Давыдов и уставился во все глаза: что-то будет?!
– Государево слово и дело, – настолько мрачно, насколько это вообще возможно в двадцать лет, повторил стрелец. – Пойдем отсюда прочь.
Приказные так и ахнули – неужто Деревнин на чем противозаконном прихвачен? Осторожен же, хитер, и от жадности умом не повредился! Что за притча?
Стрелец с подьячим вышли из помещения Земского приказа и тут же вошли в ближние к нему Никольские ворота. Возле ворот была в стене дверь, через которую можно было попасть в Никольскую башню.
– Сюда, – велел стрелец.
– Да что за дело-то? – спросил, все более удивляясь, Деревнин.
Но тот, ни слова не говоря, первым стал подниматься по деревянной лестнице. Пришлось следовать за ним.
Кремлевские башни поверху соединялись длинными, выложенными кирпичом, идущими поверх стен ходами с частыми бойницами. Ночью по ним расхаживали сторожевые стрельцы. Как раз таким путем повели Деревнина к Спасской башне, оттуда – к Набатной, и так до самой Беклемишевской. А там уж стрелец стал спускаться вниз.
Деревнину чуть дурно не сделалось – он вспомнил, что подземелье Беклемишевской башни издавна использовалось как узилище. Не может быть, чтобы оно понизу не соединялось с погребами Константино-Еленинской башни, а уж там, как подьячему было доподлинно известно, тоже располагались темницы, пыточная же – и вовсе под отводной стрельницей, чуть ли не под ногами у тех жителей Зарядья, что, огибая храм Василия Блаженного, идут к Спасским воротам Кремля!
Внизу Деревнина встретил стрелецкий сотник.
– Наконец-то пожаловал, – приветствовал он подьячего. – Мы тут уж не знаем, какому святому молиться. Пошли!
Спустились еще на один пролет каменной лестницы, вошли в коридор, где уже было довольно темно. Сверху спустился рядовой стрелец со слюдяным зажженным фонарем. Из глубины коридора появился человек в шубе, невзирая на почти наступившее лето, и с факелом.
– Ну, благословясь! – сказал стрелецкий сотник, подвигая засов и ногой распахивая дверь. – Гляди, подьячий! Твое добро?
– Царь Небесный, Пресвятая Богородица! – воскликнул Деревнин и хотел перекреститься, да рука застыла в воздухе.
На него глядела грязная синяя рожа – волосы взъерошены, на плечах висит мокрое тряпье, руки тоже синие, вдруг вытянулись прямо к Деревнину и стрельцам, затрепетали!..
– Сгинь, рассыпься! Наше место свято! – отмахнулся от чудища подьячий.
– Гаврила Михайлович! – взвыло чудище. – Да я ж это!..
Всяким видывал своего подчиненного Деревнин, таким – еще не доводилось.
– Твой человечишка? – строго спросил стрелецкий сотник.
– Мой, – обреченно молвил Деревнин. – Где ж вы его такого изловили?
– Гаврила Михайлович!.. – завопил Стенька. – Да я…
– Цыц! С тобой у меня потом разговор будет! – окончательно придя в себя, рявкнул подьячий. И, доставая из-за пазухи кошель, обратился к сотнику: – Прости, не знаю, как тебя звать-величать…
– Зови Яковом.
– А по батюшке?
– Григорием батьку звали, – и сотник усмехнулся, глядя, как из кожаного кошеля появляется серебряная полуполтина. И деньги – немалые, и то, что серебро, – особо дорого. Когда медных денег развелось немерено, да половина из них – воровские, серебро особенно уважать начинаешь.
– Так скажи мне, Яков Григорьевич, сделай милость, где вы моего ярыгу изловили? И с чего вдруг – слово и дело государево?
– Это он сам закричал, – принимая полуполтину, объяснил сотник. – А кабы не закричал – быть бы ему на том свете.
– Гаврила Михайлович! – едва не заскулил Стенька. – Вели, чтобы мне хоть ведро воды принесли! На мне глина обсыхает, я потом ввек не отмоюсь!
– Засохнет да и обсыплется. Так ты говори, Яков Григорьевич.
– Знаешь, под Кремлем несколько труб проходят, по ним сточные воды в реку сливаются. Вот он из такой трубы-то на берег и выполз. Она за башней под застенком проходит и возле самой воды открывается. Стрельцы сверху заметили, закричали, прицелились в него. Он возьми да и заори. И стоял там, в воде по пояс, ждал, когда за ним придут. Его в Тайницкую башню забрали, он знай одно твердит – слово и дело государево, а говорить буду только с Земского приказа подьячим Деревниным. Я его сюда забрал да за тобой послал.
– Правильно сделал, Яков Григорьевич, – еще раз польстил Деревнин непривычному к такому обхождению сотнику. – Мне что сделать надобно, чтобы ты мне его отдал? Под расписку, или как в таком случае положено?
Деревнину еще не случалось вызволять ярыжек Земского приказа у сторожевых стрельцов, вот он и недоумевал: не ведут же они особых тетрадей, чтобы отмечать пойманных в Москве-реке синих бесей?
– Коли ты его признал, так и забирай, мне он без надобности. Приснится еще, не дай Господи, такая образина! Молодцы думали – сатана из реки лезет! А что до слова и дела…
– Он, блядин сын, розыск важный ведет, разведал что-то важное, поди, – шепнул подьячий сотнику.
– По воровским деньгам? – обрадовался сотник. – Коли так – забирай его поскорее, пусть до правды докапывается! Моей женке, уж на что баба ушлая, алтын на торгу всучили. Божится: в руках держала, разглядывала – правильный был, с Денежного двора, печать четкая. Домой принесла – воровской! Печать – чуть видна! Эй, Прошка! Есть там у нас вода? Тащи ведро!
Стенька первым делом содрал с себя рясу с рубахой и башку в воду сунул, тормошил ее, ерошил и полоскал. Потом скрученной жгутом рубахой тело обтер. Посмотрел на порты с сапогами, да и махнул рукой. Поболтав напоследок в ведре рубахой, отжал ее неуклюже, попытавшись повторить ловкое движение Натальи, и мокрую натянул на себя, и мокрым же поясом подпоясался, и встал перед Деревниным навытяжку – мол, опять готов в огонь и в воду!
Деревнин едва не застонал – когда Стенька вот так выкатывал радостные глазищи, можно было ожидать каких угодно подвигов.
– Ну, хоть и не совсем человеческий образ, но и не бесовский, – заметил сотник. – Ступайте оба наверх, а оттуда вас Прошка выведет. Прошка! Сбегаешь, извозчика им поймаешь!
Великие дела творит серебряная полуполтина!
Опять подьячий шел верхним ходом, впереди – немолодой шустрый стрелец того же колобовского полка, позади, хлюпая сапогами, – Стенька. Выпустили их из Спасских ворот, стрелец просил подождать малость, добежал до Варварки, нанял им извозчика без ряды. Стенька забрался в тележку первым и сразу обернулся рогожей, чтобы не замочить севшего рядом Деревнина.
– Куда везти-то?
К Стенькиному изумлению, Деревнин велел везти к себе домой. Потом Стенька догадался – если бы его, горемычного, в таком непотребном виде доставить в приказ, смеялись бы не только над ним – и подьячему бы досталось.
Ехали молча: не то место извозчичья тележка, где розыском заниматься.
Деревнин был давно и счастливо женат. Супруга его, Анисья Марковна, мужа уважала и за годы совместной жизни была приучена держать язык за зубами. Увидев Стеньку, она ахнула и взялась за дело. Он и опомниться не успел, как был отведен в холодную мыльню, туда ему принесли с кухни нагретой воды, выдали лохань, выдали корыто, выдали старую простыню, сама хозяйка куска мыла не пожалела. Деревнин, чтобы времени зря не терять, сел на лавку в предмылье, громко расспрашивал, Стенька же, то отфыркиваясь, то булькая, отвечал.
– Рожа-то с чего такая синяя была?
– Гаврила Михайлович, я в ход забрел, там синей глины по колено, как каша, и рыбья в ней чешуя, и скорлупа яичная, и кости мелкие, и всякой дряни намешано! Поскользнулся, грохнулся…
– А в ход как угодил?
– Гаврила Михайлович! – Стенька так неожиданно заорал, что Деревнин подпрыгнул на лавке. – Мирона спасать надобно!
– От кого?!
– Он в троекуровском подвале сидит, выбраться не может!
– А ты, выходит, его там одного оставил, а сам улизнул?
– Ох, Гаврила Михайлович, да я ж чуть не весь Кремль под землей прошел!
– Как это – весь Кремль?! – вскричал подьячий, да чуть сам себе рот ладонью не захлопнул.
Тайные лазы и ходы – дело такое, что всем о них знать не велено. Разве что государь и ближние бояре должны знать, а простой подьячий – только в том случае, когда государь прикажет поглядеть да обмерить, как лет десять назад велел стрельцам-дозорщикам трижды обойти кремлевские стены да составить опись всех прорух и ветхостей, которые с течением времени произошли.
В ответ на вскрик начальства Стенька в мыльне понуро развел руками – мол, сам понимаю, в какую неприятность вляпался.
С трудом добился Деревнин, чтобы Стенька изложил ему все похождения по порядку. Когда дошло до стрельбы из-за двери, ярыжка, кутаясь в простыню и растираясь поверх нее, выбрался из мыльни, но рядом не сел, а прислонился лопатками к стене.
– Бес с тобой, садись, – пользуясь тем, что в мыльнях образов обычно не вешали, позволил себе выразиться подьячий. При образах-то нечистую силу поминать не положено, а без них – вроде и не грех.
– Не могу, Гаврила Михайлович, самый хвостик ушиб. Я и в телеге-то еле держался, боком пристроился.
– Про все эти ходы и тайники – молчи, Христа ради, – то ли попросил, а то ли приказал Деревнин. – Не наше то дело. Выходит, так вы, голубчики мои, ничего и не разведали?
– А разведали, да только сами не поймем – что. Видели мы человека, который младенца мертвого на боярский двор принес. И описать его могу, коли прикажешь, Гаврила Михайлович.
– Одевайся, пойдем ко мне, там опишешь. Вон тебе Марковна с девкой сухую рубаху прислала, порты. Башку-то разотри хорошенько! Из бороды воду выгоняй!
После такой обработки волосы и борода были почти сухи, зато простыня пошла голубыми пятнами.
– Ничего, бабы отстирают, – сказал Деревнин огорченному Стеньке. – Сегодня же в баню сходи – вся грязь не отмылась. Пошли в столовую палату.
И первым вышел в сенцы, стал нетерпеливо подниматься по лестнице, Стенька босиком – за ним. Сапоги, набитые сухой соломой, стояли на дворе – сохли.
С того дня, как Стенька был тут в последний раз, добра поприбавилось. Поставец появился в углу с нарядной посудой. Стенька подошел и разглядел все хорошенько, пока Деревнин отгибал с краю скатерть, стелил для бережения кусок синего сукна, доставал перницу и чернильницу…
Даже ежели не глядеть на богатый двор, на чисто одетую челядь, одного этого поставца хватило бы, чтобы понять, что хозяева живут неплохо. Стояли там шандалы серебряные столовые, для богатого пира, серебряные же медвяные чарки, из которых две были золоченые, а у пяти – золочен лишь венчик, блюда, кубок-виноград, наподобие грозди с необычной величины ягодами, большая солонка, по серебряным бокам которой наведены были золотом травы, а также вещицы, которые привезли купцы из самого Китая, – ценинные. Это были чаши, большая сулея, по которой вились диковинные головастые и рогатые ящерицы, кувшины и стопка блюд, белых и пестрых. Там же на подставках возвышались преогромное яйцо – говорят, от птицы строфокамил, – и бурый, поросший дурным волосом индийский орех.
Тут же были и часы-медведь с боем.
Знал свою выгоду подьячий Деревнин! От хорошего подарка не отказывался. Опять же, и времечко такое – с деньгами непонятно что деется, надежнее все заработанное в золото да в серебро обращать, а не в кубышку складывать.
– Ну так что там был за человек в рясе и с мешком? – напомнил Деревнин.
Стенька торопливо примостился боком на лавку, схватил перо, ткнул его в оловянную чернильницу с синими чернилами, взял с верха стопки нарезанной под столбцы бумаги два листа, пристроил их с подьяческим щегольством на колене и принялся лепить одну за другой впритык быстрые буковки с жирными росчерками – наловчился!