Во всех поморских краях милостью вышнего и вашего императорского величества высоким сщастием во всех местах в благополучии обстоит.
Имеющиеся в нашем распоряжении источники скупо свидетельствуют о самом интересном — как именно российские военные власти осуществляли управление занятыми провинциями. Как уже говорилось, в архивах неплохо сохранились переписка командующих Низовым корпусом генералов, адресованные им указы и рескрипты, а также документы военного и дипломатического ведомств и подсчеты расходов, сделанные Сенатом. Однако повседневная документация, которая велась на уровне гарнизонных канцелярий и полковых штабов, представлена намного хуже и только фрагментарно входила в доношения вышестоящих лиц.
Вероятно, в 1722 году офицеры и солдаты петровской армии едва ли представляли себе образ жизни горцев Кавказа, бакинских горожан, гилянских «мужиков» или персидских чиновников. Можно только предполагать, что туземцев отчасти воспринимали так же, как уже более или менее знакомых российских «мухаметанцев» — оседлых татар или полукочевых башкир, которые (не без сопротивления с их стороны) все же постепенно интегрировались в имперскую структуру и заняли в ней свое место в качестве подданных российских государей — плательщиков ясака или иррегулярной конницы.
Но ни в походе, ни после него оставшиеся на Кавказе и в Закавказье генералы не встретили таких готовых к переходу под державу российскому императору подданных. «Князья» и «владельцы» Дагестана могли принимать присягу, но считали ее лишь основанием для выплаты им жалованья без какой-либо «службы» с их стороны и отнюдь не желали исполнять приказы российских командиров без очевидной для себя выгоды. Однако «горские народы» все-таки воспринимались как «варварские» и свободные, тем более что на контроль над нагорьями Большого Кавказа российская военная администрация не претендовала. А поведение населения, хотя и «мухаметанского», но все же более укладывавшегося в привычные представления о сословном делении, — крестьян, горожан и «знатных особ» — их озадачило: русская армия избавила «персиян» от анархии и набегов «лезгин», их государство развалилось на глазах под ударами соседей, бессильный правитель официально «уступил» их земли России по договору 1723 года, а неблагодарное население иранских провинций не желает присягать и бунтует; «знатные» же то демонстрируют преданность, то «изменяют» без всякого основательного повода.
Сформулированная в 1723 году в Коллегии иностранных дел официальная позиция гласила, что виной всему — бывшие персидские начальники, которые, «лишась лихоимственного их лакомства, стали развращать людей разновидными страхами и привели их в такое замешательство, что российские командиры принуждены были приводить оных в покорность вооруженною рукою»{571}.
Уже освоившись в Гиляне, В.Я. Левашов в послании вице-канцлеру А.И. Остерману 28 апреля 1725 года недоумевал: «Народ здешней по премногу развращен, и яко аспиды глухи, затыкающие уши, с нашей стороны и к совершенству дела ниже слышать хотят. И наше им внушение и разглашение, и обнадеживание, и уграждение, и наказание, и смертные казни, и злу началных бунтовщиков домов огнем спаление ничто пользует; и многовременное наше увещание не на благую землю, но на камень падает и не укореняетца… и веема здешней развратной, а особливо отдаленной народ в совершенное покорение и послушание приводить трудно, но разве только умножением людей сие укротить можно»{572}. Ему вторил Матюшкин — в январе 1726 года писал из Астрахани в Коллегию иностранных дел о том, что «народ непостоянства, лжи и недоброжелательства наполнен»{573}. Сменивший Матюшкина В.В. Долгоруков также не понимал «персидскую самую глупость и слабую надежду и суеверие»: отчего они довольны победами афганцев над турками, но не желают принять «протекции российской»{574}?
На некоторое время ситуация с открытыми «бунтами» несколько смягчилась, однако успехи войск шаха в борьбе с афганцами и турками вновь вызвали волну неповиновения. Под влиянием новых восстаний Левашов пребывал «не без удивления… о персицком народе»… «…чрезмерно к шахом своим любительны и верны. Оное от прежних умных шахов политическо введено», — рассуждал генерал в письме Румянцеву в августе 1730 года; он полагал, что эту верность в народе воспитали «духовные». «Бунты» успешно подавлялись, но генерал понимал, что российское господство в Иране непрочно. «Под пеплом искры тлеютца», — писал он в декабре 1730 года императрице Анне Иоанновне{575}.
С 1728 года Левашов остался «главным командиром» на Куре и в Гиляне и свои обращения к местным владельцам подписывал как «в поморских краях над войски генерал-аншеф и кавалер и над поморскими провинциями верховной правитель и полномочный министр». Он успешно справлялся с нелегкими обязанностями, «претерпевая зной и вар и моровые времена, и без мало не повсечасные внешние и внутренние неприятельские и бунтовские злобедственности и болезни, и не по мере ума моего отяхчен несносными мне военными и иностранными, и гражданскими делами», как указывал он в 1729 году в просьбе об отзыве, «пока жив»{576}.
Генерал жаловался на одолевшие его цингу, «флюсы» и «несносные тлетворные воздухи», лечился пиявками (отчего «весьма изнемог»), в 1730 году вновь умолял об отзыве, поскольку «такая тяжелоносность весьма мне неудобоносная и невозможная»; но его прошения оказывались напрасными — более удачной кандидатуры на его место не нашлось. В признание заслуг Левашова в 1727 году императрица Екатерина I приказала выдавать ему «сверх настоящего нашего по чину… жалования» 500 рублей «из гилянских доходов»{577}. Тот, естественно, государыню благодарил, но в письме к канцлеру Г.И. Головкину высказал обиду на то, что Румянцев пожалован надбавкой в тысячу рублей; у него же, Левашова, доходов с подведомственных провинций «больше бывает» и расходы выше, поскольку приходится принимать послов и других «чужестранных гостей»{578}. При Петре II его военные и дипломатические заслуги одобрил Верховный тайный совет и произвел его в генерал-лейтенанты и командующие «на Куре и в Гиляни»; при этом выяснилось, что имение боевого генерала составляет всего 30 дворов, и министры в июне 1728 года пожаловали Василию Яковлевичу орден Александра Невского и еще 300 дворов — Новоалександровскую слободу в Симбирском уезде из конфискованных владений Меншикова{579}.
Не забывал генерал и о сослуживцах. «Подчиненные, во всю его бытность в том нужном и бедственном краю, паче от тяжкого воздуха и всегда в осторожности с неприятелем, его благосклонною командою были довольны и с крайнею благодарностию о имени его хвалу произносили», — много лет спустя отозвался о заслугах Левашова майор гвардейского Измайловского полка Василий Нащокин{580}.
Анна Иоанновна в августе 1730 года сделала Левашова генерал-аншефом и «главным командиром в Персии»{581}. Через два года она наконец заменила его сначала генерал-лейтенантом П. Лефортом, а затем назначила на его место майора гвардии и генерал-лейтенанта принца Людвига Груно Гессен-Гомбургского; но амбициозный «немец» прибыл к войскам только весной следующего года и оказался для тонких восточных «конъектур» малопригодным. Возвращавшийся из затянувшейся командировки Левашов успел доехать только до Тамбова, когда государыня потребовала его возвращения на юг. В условиях надвигавшейся войны с Турцией нужен был не только мир с Ираном, но и союз с ним, чтобы «персы против турков войну со всею силою продолжали»; «но понеже к произведению сего важного дела, как для производимых иногда в тех сторонах военных операций, так и для соглашения и содержания доброго согласия с персы потребен человек искусной и тамошние край и обычай знающий и у персов и тамошних народов знакомой и кредит имеющей, того ради рассудили для нашей службы за потребно паки вас туда отправить, и вам по-прежнему над Персидским корпусом нашим главную команду вручить», как гласил императорский указ от 27 июля 1733 года. Так Василий Яковлевич вновь занял свой пост, который и сохранил до самого окончания российского присутствия в Закавказье в 1735 году{582}.
Генерал сумел использовать свои дипломатические способности и в делах внутренних. Он отродясь не был придворным, но вкусы новой повелительницы представлял: в 1730 году он приобрел для императрицы «арбабского народу три человека» (по 77 рублей каждого), а затем отправил ей четырех «девок женского полу» и «арапского» происхождения, для которых купил «шитые штаны»{583}. Генерал из персидского далека отчетливо понимал столичный политический расклад: уже в октябре 1731 года он личным письмом благодарил обер-камергера и фаворита императрицы Эрнста Иоганна Бирона за свое производство в «полные» генералы и рекомендовал к услугам своего сына, поручика Рештского полка Семена Левашова. После «падения» клана Долгоруковых и ареста самого фельдмаршала в 1731 году командующий стал докладывать тому же Бирону (который стал кем-то вроде заведующего личной канцелярии императрицы) о состоянии дел на юге и отправил ему в мае 1732 года «в малой презент» «персицких аргамачьих жеребцов и кабылиц» из бывшей шахской конюшни вместе с роскошными «конскими уборами». От фаворита же генерал ждал «о награждении меня от ее императорского величества деревнями милостивого заступления». Таких ценных лошадей доставляли из-за моря с «великим бережением». Барон Шафиров мог мерзнуть в степи по дороге, а лошадей Бирона студеной зимой не отправляли, а держали в теплых конюшнях в Царицыне.
Как известно, фаворит был страстным лошадником; высматривал и покупал породистых животных где только возможно: в Дании, Германии, Италии, даже в Стамбуле, откуда И.И. Неплюев сообщал цены на арабских жеребцов. Левашову же поручались особо важные заказы — например, в сентябре 1733 года Бирон наказал ему добыть персидских «аргамаков одношерстых ровных, чтоб в цук годны были». Генерал поручение исполнил: в том же году ко двору были отправлены три жеребца и 13 кобылиц. Однако он заботился не только о благополучии своего семейства; именно Бирона Левашов в феврале 1735 года просил пожаловать донца Ивана Краснощекова в войсковые атаманы, чтобы «бедной человек с печали не умер»; тем более что ветеран был уже «старой» и жить ему оставалось недолго.
Гордый Бирон заботился о том, чтобы конюхов-сопровождающих после доставки лошадей с должным вниманием отправляли на родину. В 1733 году он лично выписал паспорт одному из них: «Я, Эрнст Иоанн фон Бирон, рейсхграф, ее императорского величества обер камергер и орденов Святого апостола Андрея, Белого орла и Александра Невского кавалер, объявляю сим обще всем, кому о том ведать надлежит, что <…> персианин Артемей Саркович, которой прислан ко мне был от его превосходителства господина генерала Левашова <…>, по желанию ево отпущен от меня по прежнему в Персию и с товарыщем своим. Того ради в губерниях господ генералов, губернаторов, вице губернаторов, обер камендантов и камендантов, в провинциях воевод, а на заставах стоящих офицеров и протчих чинов прошу: да благоволить оного персианина с товарыщем ево с ых пожитками до его родины пропускать везде без задержания, чего ради, во уверение, дан ему сей пашпорт за моею ручною печатью».
Однажды в 1734 году некие «обносители» шепнули фавориту, что самых лучших коней Левашов оставляет себе, а ему присылает оставшихся; он в ярости приказал обследовать конюшню в имении генерала и забрать якобы утаенных от него красавцев. Донос не подтвердился; генерал-аншеф с облегчением писал, что «безумен был, когда бы вашему высокографскому сиятельству не лучшими лошадьми служил», и радовался тому, что взятые с его собственной конюшни лошади «явились годны» Бирону{584}. Будь иначе — страсть Бирона к лошадям могла стоить карьеры одному из самых способных российских генералов.
Вместе с Левашовым продолжал работать отправленный на юг еще с Долгоруковым секретарь Исаак Павлович Веселовский. В 1727 году он отбыл в отпуск, во время которого попал под следствие по «делу» кружка княгини А.П. Волконской, выступавшего против всевластного в ту пору Меншикова. (В «фракцию» княгини входили ее братья-дипломаты А.П. и М.П. Бестужевы-Рюмины, «арап» А.П. Ганнибал, камергер С. Маврин, кабинет-секретарь И.А. Черкасов и член Военной коллегии Е. И. Пашков. Они опирались на австрийскую помощь и стремились окружить мальчика-императора Петра II и его сестру Наталью преданными людьми{585}.) Улик против секретаря не нашлось, но из столицы он на долгие годы отправился на юг — сначала в Гилян, а затем в Дербент ив 1732 году выслужил чин коллежского асессора{586}.
В канцелярии командующего работали толмачи и более квалифицированные переводчики, которых постоянно не хватало; в 1727 году Левашов даже был вынужден отсылать получаемые письма к командующему для перевода{587}. После жалоб Долгорукова в корпус были присланы новые кандидаты на эти должности из числа татар, но в 1730 году. Левашов докладывал, что из присланных четырех десятков человек 25 «померло», а несколько человек отпущены и осталось всего десять, которых надо еще обучать «персицкой грамоте», так что приходится нанимать местные кадры{588}.
Особо же генерал выделял своего личного переводчика Муртазу Рамазанова сына Тевкелева, служащего Коллегии иностранных дел и родственника известного Кутлу-Мухаммеда (Алексея Ивановича) Тевкелева — «старшего переводчика в секретных делах» Петра I в Персидском походе 1722 года, а затем посла к казахскому хану Абулхайиру{589}. Муртаза не только переводил для своего начальника необходимые документы, но и расспрашивал и записывал показания прибывавших с донесениями российских «шпионов»; сам участвовал в ответственных миссиях с посольствами к афганскому предводителю Эшрефу в 1728 году и к шаху Тахмаспу в 1730-м. Позднее Тевкелев перешел на работу в Коллегию иностранных дел и в качестве асессора ее «восточной экспедиции» участвовал в 1737 году в переговорах о мире с турками на Немировском конгрессе. Другой специалист, служивший в крепости Святого Креста Ибрагим Уразаев, погиб в сентябре 1729 года, участвуя вместе с казаками в боевой операции по возвращению захваченного горцами скота.
Отбывая из Баку в Москву в марте 1728 года, Долгоруков оставил в Баку при Румянцеве еще одного опытного переводчика, Тимофея Бицына (Байцына), и канцеляриста Коллегии иностранных дел Вощажникова{590}. Из этой же коллегии на время присылались и другие работники — например, секретарь Игнатий Тельс, переводчики с персидского и грузинского языков Лев Змеев (или Залеев), ездивший в Иран с П.П. Шафировым, и Константин Рум{591}.
Важной проблемой для администрации на протяжении всего времени существования Низового корпуса оставались его «коммуникации». Изучавший путешествия русских послов в Закавказье в XVII веке М.А. Полиевктов, сравнивая их продолжительность с затратами времени на прохождение тех же маршрутов в 1920-х годах, утверждал, что при первых Романовых «Северный Кавказ отстоял от Москвы почти в 35 раз дальше, чем в наши дни»{592}. В петровские времена ситуация едва ли сильно изменилась. Не случайно князь Долгоруков гордился тем, что наладил почтовую гоньбу и бумаги из Баку приходили в Решт за семь — десять дней; однако это почтовое сообщение осуществлялось благодаря поддержке муганского хана Али Гули и астаринского Мусы-хана и зависело от их верности. Со столицей же поддерживать сношения было намного труднее: почта из центра шла только до Царицына — дальше надо было полагаться только на себя, особенно зимой, когда даже император, пускаясь в путь, сильно рисковал. «Мы замерзли не дошед до Царицына за 113 верст», — писал Петр I Апраксину на пути из Астрахани в Москву 28 ноября 1722 года{593}.
Опытный чиновник и дипломат П.П. Шафиров, отправившись зимой 1730/31 года в Иран, был поражен открывшимися перед ним «великими пустотами и степями» на окраине империи. «Минувшего декабря 23 дня приехал я в Астрахань, — писал он императрице Анне Иоанновне, — в котором пути моем, а особливо от Саратова в нынешнее зимнее время немалой имел труд в степных проездах, ибо от Саратова до Астрахани на деветистах верстах, кроме трех мест, никакова жилья не имели и принуждены были со всеми при мне начевать на степях; между чем немалые были стужи и жестокие ветры, от чего захолодился и зело ослаб в здоровье своем и принужден был для того принимать лекарства и пускать кровь»{594}.
Дальше путешествие оказалось еще труднее: в январе дипломату и его свите пришлось преодолеть «блиско пятисот верст» от Астрахани на юг, страдая «от стужи и вьюги в степи голой и болыни нежели на трехстах дватцети верстах никакого жилища, а на сте дватцети ни воды, ни камышу, а не то что какого лесу имеющей». В письме Остерману, отосланном 8 января 1731 года из одного из гребенских казачьих городков, барон передал: «…последней в Гилянь с указами отправленной и вчера сюда приехавшей офицер сказывал мне, что 2 недели от Царицына сюда, где только пятьсот верст обретаетца, в пути был, ибо все де почитай пешком шел от неполучения лошадей, и которые получил, и оные были так худы, что не ходили». «А из Гиляни, — продолжал Шафиров, — привезены при сей реляции моей приложенные от господина Левашова письма от 22 ноября, а пришли сюда вчерашнего числа. И то тако ж зело медленно, ибо слышу, что по всей дороге отсюда до крепости Святого Креста на четырехстах верстах только одна перемена отсюда в трехстах дватцети верстах, а за 80 верст до той крепости. А оттуда до Дербеня, от Дербеня ж до Низовой, а оттуды до Баки и до Рящя ездят по 200 и по 300 на одних лошедях»{595}. Кроме того, дорога была опасной, и гонцы попадали в плен к калмыкам либо погибали от рук горцев. Даже и спустя сто лет путешественники преодолевали путь от Астрахани до Кизляра за две недели под охраной конвоя{596}.
В самом лучшем случае депеши из Ирана прибывали в Петербург за месяц; но, например, донесение Левашова от 27 февраля 1728 года было получено в Коллеги иностранных дел ровно через пять месяцев, 27 июля. Коллежские чиновники считали путь от Москвы до Астрахани в 1760 верст (от Петербурга — еще больше), так что отправлявшимся курьерам приходилось выдавать немалые деньги, ведь только прогоны от столицы до крепости Святого Креста на две подводы составляли 22-23 рубля; кроме того, посланцам порой выдавали на руки жалованье за два месяца и еще пять или десять рублей на непредвиденные расходы{597}.
Морской путь был более коротким, но и более опасным и непредсказуемым, поскольку, как указывал тот же Шафиров, корабли «по месяцу за противным ветром и на одном месте стоять принуждены». К фельдъегерской работе привлекалось огромное количество служилого люда, прежде всего армейские солдаты и офицеры. Жизнь многих из них так и проходила на бесконечных дорогах империи, где иные из гонцов пропадали «безвестно». Поэтому, кстати, отправителям корреспонденции приходилось одновременно другим путем посылать «дупликаты», «трипликаты» и даже «квадропликаты» своих распоряжений и доношений.
В XVIII столетии почта двигалась со скоростью десять верст в час, то есть при непрерывной езде гонец в сутки мог одолеть 240 верст. Только в следующем веке некоторое улучшение дорог позволило фельдъегерям Николая I достичь максимума скорости — 300-350 верст в сутки со страшным напряжением сил и опасностью для жизни. «Приходилось в степях, при темноте, сбиваться с пути, предоставлять себя чутью лошадей. Случалось и блуждать, и кружиться по одному месту. По шоссейным дорогам зачастую сталкивались со встречным, при этом быть только выброшенным из тележки считалось уже счастием. Особенно тяжелы были поездки зимою и весною, в оттепель; переправы снесены, в заторах тонули лошади, рвались постромки, калечились лошади…» — вспоминал тяготы службы старый фельдъегерь в середине XIX века{598}.
О «гражданских» чиновниках и тем более «канцеляристах» колониальной администрации нам почти ничего не известно, за исключением многочисленных жалоб начальников на отсутствие необходимого числа «писарей». Эти персонажи выходили из тени, только если в рутину казенных дел врывались страсти, заставлявшие обращать на них внимание самого высокого начальства. Так, осенью 1731 года несшие тяготы службы на гиблом южном берегу Каспийского моря канцеляристы Алексей Попов и Андрей Пырьев не придумали ничего лучше, как явиться к Левашову с доносом «по первому пункту» на жену «студента иностранной коллегии» Алексея Протасова (можно предположить, их более удачливого сослуживца), обвинив ее в оскорблении «превысокой чести ее императорского величества». По словам доносителей, Вера Протасова якобы заявила: «У нас и во дворце то как сама, так и все бляди».
Однако поставленной цели — «отбыть из Гиляни» — друзья не добились. Следствие выяснило, что на них самих уже имеются доносы подпоручика А. Чиркова и переводчика Л. Змеева в том, что оба чиновника — «люди подозрительные»: служат плохо, «пьют безобразно», а своего начальника П.П. Шафирова, посланного на переговоры из Петербурга, «бранили всякими ругательными словами». После проведенных на месте «трех застенков» Пырьев сознался в оговоре. Тем не менее информация об их доносе была отправлена начальнику Тайной розыскных дел канцелярии А.И. Ушакову и Анне Иоанновне, и обоих канцеляристов в апреле 1732 года приказано было пытать. Оба показали, что их «побуждал и наставливал» к доносу подполковник Астрабадского полка Лев Брюхов. Вытребованный в Петербург офицер по дороге умер в бакинской тюрьме, а неудачливым доносчикам по решению военного суда отрубили головы на площади Решта{599}.
Другие же, менее амбициозные чиновники годами безропотно тянули служебную лямку. В 1735 году, уже по выходе армии из Ирана, армейский писарь Прохор Бухвостов и подьячий Нестер Семенов, прибывшие из Астрахани вместе с генерал-провиантмейстером-лейтенантом Полянским, дерзнули «для скудости и долгов» обратиться в Военную коллегию за недоплаченным им в командировке жалованьем. Коллегия отправила просителей в Сенат, поскольку Низовой корпус финансировался не военным ведомством, а Штатс-конторой. Сенаторы же просьбу рассмотрели и в процессе переписки выяснили, что Бухвостов служил на юге вместе с двумя другими чиновниками — писарями Петром Тарасовым и Петром Киселевым — с самого похода 1722 года и все это время получал 25 рублей в год вместо 40 (по табели 1720 года). Кроме денег, состоявшему «при провиантских делах» писарю полагалось ежемесячно два четверика (29 килограммов) муки и гарнец (два килограмма) крупы. Недоплата жалованья на всех троих с 1724 года составила 371 рубль; но, поскольку проситель Бухвостов о столь давнем долге казны даже не упоминал, то ему и насчитали, согласно прошению, только задержанное с 1732 года: за обязательным вычетом «на гошпиталь» к выдаче получилось 74 рубля 25 копеек Бухвостову и 30 рублей 69 копеек Семенову. Этим и закончилась их колониальная эпопея (если, конечно, они не сумели поправить свои дела за счет российских солдат и местных обывателей){600}.
Бухвостов, кажется, был на хорошем счету и даже «правил должность канцелярскую». Другие же отправленные на юг «писари», скорее всего, были не лучших достоинств, но других кадров в распоряжении командования не было, если не считать военных, которым приходилось вершить дела гражданские — и не только на юге, но и в своем отечестве.
За несколько лет военным властям удалось навести на приобретенных землях относительный порядок. Российские владения на южном берегу Каспия к 1732 году именовались провинциями — Лагиджанской, Гилянской, Кескерской, Астаринской, Кергеруцкой, Аджеруцкой, Ленкоранской, Кызылагачской. Далее к северу на территории исторического Ширвана располагались Сальянская провинция, «уезды» Джават (на Куре), Гулахан, Бакинский, Курали (на реке Самур). К Дербентскому владению относились «уезды» Мушкур, Низават, Шебран, Рустау, Бермяк, Шеспара; здесь (во всяком случае, до 1728 года) должность правителя-наиба, по-видимому, исполняли российские офицеры или местные «дараги», «юзбаши» и старосты-«кавхи»{601}. Названные в сочинении Гербера провинции Верхний и Нижний Дагестан фактически состояли под властью больших и малых владельцев; «уезды» Гулахан и Куба были отданы кубинскому хану.
Иранские провинции делились на «уезды» или «волости», которые, вероятно, были не нововведенными, а названными по-русски прежними административными единицами — «магалами»; так, например, Гилянская провинция имела в составе «уезды» Рящинский, Фуминский (или Пуминский), Кесминский, Кучеиспоганский и Тулынский; а Кергеруцкая — «волости» Секердаш, Дюмик и Хавбесер.
В провинциальных и уездных городах Гиляна находились гарнизоны с российскими комендантами. Комендант командовал гарнизоном и следил за состоянием крепости. Он же ведал сношениями с окрестными «владельцами», выдавал купцам паспорта и выделял в случае надобности воинский конвой. Кроме того, дербентский комендант следил за тем, чтобы купцы не продавали оружие и боеприпасы местным жителям{602}.
В других «уездах» могло и не быть российских войск, но командующие в Баку, Дербенте, Низовой и крепости Святого Креста сохраняли за собой контроль над оставленными на своих местах местными правителями. В перечне правителей прикаспийских российских владений, составленном фельдмаршалом В.В. Долгоруковым в мае 1730 года (в этом году они приносили присягу императрице Анне Иоанновне), содержатся такие характеристики:
«В Астаринской и Кергеруцкой провинциях ханом Мухаммед Муса — надобно и верно.
В Уджарцкой провинции салтан Мухаммед Джафар — верной и надобной.
В Муганской Шахсеванской, Мазаригской степях ханом Али Кули — верно и надежно.
В Баке салтаном Дергах Кули: надобно наградить против первостатейных.
В Кубинской провинции и в Шебране и Кулагане и Мушкуре ханом Хусейн Али бек малолетный, однакож надлежит его наградить и наиба его Афрасяба, который зело верно и надобно.
В Сальянской провинции наиб Голь Ахмедхан — добро и верно.
В Муганской шагисеванской Мазаригской степей наибом Муса юзбаша — верно, добро и надобно.
В Дербенте наибом Имам Кули бек, о верности его известно всем.
В Ленкоранской провинции ханом Мир Азиз — посредственно.
В Казылагацкой провинции салтаном Келбеали — посредственно.
В Баке наибом Абуразак — посредственно, однакож верно»{603}.
Поведение одних вполне соответствовало характеристике командующего; другие надежд не оправдали, как «забунтовавший» в том же году султан Джафар. «Сумнительных в верности» отрешали, как рештского визиря, или заставляли давать заложников, как астаринского Мусу-хана, который сначала выступал против русских, но в 1727 году обещал Долгорукову доход в размере 55 тысяч рублей, выдал «безденежно» провиант и 300 лошадей и обязался «крепость своими людми сделать без найму»{604}. Однако опытный генерал называл хана «великим плутом», и его сыновья находились в аманатах у генерал-майора Фаминцына. Местная знать — «юзбаши и беки» — сохраняла при условии лояльности свои земли, и иногда и посты: в той же Астаре состояли на службе местные «даруги» Шепелян и Рустем-бек.
На низовом же уровне административные функции по-прежнему исполняли старшины, старосты и другие должностные лица союзов сельских общин и городских кварталов. Столичный Решт российская администрация делила на три «слободы» (одна из них именовалась Жидовской) и имела дело с выборными от них представителями, взимая с их помощью подати.
Как свидетельствует сохранившаяся книга капитанов Соболева и Кафтырева о сборе денег в «поморских провинциях» за 1727 год, новых порядков в этой сфере российские власти не устанавливали, а использовали прежние разнообразные «оклады». Имели место и поголовный налог в два рубля (в Жидовской слободе Решта), и фиксированная подать с бывших шахских деревень, и откупная система (с продажи нефти, с 16 караван-сараев, с рыбных ловель) и прочие разнообразные пошлины — «с варения бараньих голов», «с чюрешных пекарен», «с конской площатки», «зерновой игры» в караван-сараях, «с продажи терьяку», а также традиционно взимаемые поборы «сверх окладу». Доходы собирались («Деревни Тигамрая пять рублев, деревни Кахгир Калая пять рублев, деревни Кияку три рубли, деревни Гулярудбар пятнатцать рублев…»), но далеко не в ожидаемых количествах, ввиду повсеместных недоимок и реального сокращения числа дворов за прошедшие годы: в Кергеруцкой провинции в «волости» Секердаш из 272 дворов осталось 148, а в «волости» Хавбесер — только 313 из 639.{605}
В 1730 году российская администрация провела перепись населения с целью установления налогообложения по «старым окладам» с учетом произошедших во время смуты изменений. Объявленный указ предписывал выделить от каждой махалли по шесть человек, которым и надлежало провести перепись жителей и «податных жеребьев», а также «пашен и лугов и шелковых садов и заводов». Подданным разъясняли, что в отношении должностных лиц у переписи «взятки и подарки отрешены и отрешаютца», а освобожденные от налогов лица («маафы») обязаны представить «самые оригиналы» соответствующих жалованных грамот{606}.
Там, где управленческие функции были изъяты из рук местных ханов и визирей, появились новые административные органы. В столице Гиляна, Реште, находились «провинциальная» или «судная» канцелярия, а также ведавшая дипломатическими отношениями «канцелярия персидских дел»; в других провинциальных центрах, как в Кескере, имелись свои «судные канцелярии».
С какими процедурами отправлялось правосудие «по-персидски», неизвестно, однако российским офицерам явно приходилось сталкиваться с восточной спецификой. Приводившееся выше завещание покойного генерала Штерншанца показывает, что его автор был несколько озадачен отношением являвшихся на его суд подданных: «А потом, как я в ети провинции прибыл, и тут мне росходу про обиход мой не имелось, понеже обычай такой в здешних местах имеетца. Когда обыватель приходит к своему камандиру, то всегда что-нибудь с собой принесет, например, барана, вола, курицу, масла, яиц и протчее сим подобное. И понеже здесь много имеетца знатных людей, юзбашей и беков, того ради един или другой из оных мне презенты давали лошадьми, каторми (мулами. — И. К.) и рогатою скотиною. Когда же такие презенты от них и принимать не хотел, что сначала и учинил, тогда оные были печальны и, отходя к Муса хану и предлагали ему, якобы я к ним немилостив. Потом Муса хан приходил ко мне и предлагал, что оные люди весьма печальны, что их презентов не принял, и тако говорил мне, чтоб я принял, понеже у них обычай такой…»{607}
Возможно, честный немец Штерншанц и был смущен простодушием восточных обычаев, но знакомые с российской традицией воеводского «кормления» русские офицеры, скорее всего, воспринимали подношения «рогатой скотиной» более естественно, хотя здесь таковые порой отличались экзотикой: в 1730 году некий Ходжа Магомет поднес Левашову в дар «трех зверей дикобразов». Впрочем, Штерншанц вскоре тоже освоился («и за такие презенты собрал я тысячу рублев»), но в завещании все же счел нужным очистить совесть.
Подавляющая часть делопроизводства «судных канцелярий» до нашего времени не дошла; сохранились лишь отдельные упоминания о тех или иных делах в донесениях командующих-генералов, сведения о раскладке и сборе налогов и несколько записных книг сбора различных пошлин и штрафов, которые командование считало нужным иметь для финансовой отчетности.
Из них явствует, что российские «командиры» судили обывателей — разбирали дела о воровстве, драках и завладении чужой землей. В 1730 году сам Левашов рассматривал уголовные дела: жители деревни Кошкасал, разграбившие выброшенное на берег русское судно, поначалу «заперлись», но были изобличены и заплатили по 50 рублей; такими же оказались штрафы за неумышленное убийство и за отказ платить налоги «в казну ее императорского величества».
Помимо более или менее обычных случаев воровства и драк, военные власти как-то разбирались и с более сложными вопросами — например, решали, кому из наследников принадлежит спрятанный покойным хозяином дома кувшин с 400 рублями, по нормам восточного права вершили судьбу «девки» Зейнели и «женки» Ризахани, которые «были зговорены», но выходить «замуж не похотели»; наказывали «мужика» Мумина Али из деревни Чюкал за то, что «жил блудно з безмужнею женкою» 20 рублями, или брали едва ли понятный русскому человеку штраф в три рубля с компании гуляк, «которые будучи в ночное время тайно пили чихир и были пияне»; регулярно взимали сборы «с обывателей, которым по прошениям приказано женитца на спорных за другими мужиками девках»{608}.
Перед русским судом представали разные люди: крестьяне, купцы, иностранцы и даже местное духовенство. Так, мулла Измаил Гадиев на базаре «показал неучтивство» поручику Григорию Панафидину и заплатил за это 30 рублей; его коллега Сафы Абасов незаконно завладел казенной землей, а еще один служитель Аллаха, Сумиян Багиров, был передан в руки закона жителями деревни Дилеганен и был оштрафован на 15 рублей за то, что «жил блудно с девкой». «Бакинский переводчик» Имамгули Сефиев разбойничал на море и топил своих же «мухаметан»; два предприимчивых рештских жителя умудрились изготавливать мелкие местные монеты («казбики») «под российской герб».
Приходилось наказывали и самих российских служивых — когда, например, полковой фискал Матвей Звягин по службе донес «о наготе Зинзилинского полка от капитана и каменданта Шеншина». Дербентский комендант защищал местное население от противоправных действий со стороны российских военных чинов. В 1724 году попал под следствие капрал Никита Пименов за употребление «на поделки» могильных плит из верхней крепости Дербента; в мае 1727 года гренадер Дербентского полка Иван Кречетов ночью ушел с караула на рынок и поломал лавку местного жителя, за что был наказан прогоном шпицрутенами через полк по разу в течение трех дней; год спустя есаул, сотник и семь донских казаков попались на воровстве «пожитков басурманских и были высланы из города в «дальные» сады. 22 мая 1733 года по приказу Бутурлина вышедшим на сенокос солдатам было строго приказано, чтобы «в армянские и магометанские деревни не ходили и тамошним обывателям обид и разорения не чинили»{609}.
Самому Левашову пришлось разбирать случай с рештцем Идаятом Агасейновым и двумя его друзьями, которые «в ночное время… пили чихир и имели содомство», за каковое удовольствие поплатились штрафом в 50 рублей каждый, а еще десять рублей заплатил хозяин гостеприимного дома. В другой раз он решал конфликт внутри индийской общины Решта, когда один из ее членов, некий Багир Ругаев, «обусурманился» и «ел с мухаметанами чурека», после чего другие индийцы его «от себя отрешили и пить и есть с ним не стали»{610}. А ранее, в 1725 году, М.А. Матюшкин был обеспокоен «ссорой» дербентских армян и их епископа с местными мусульманами. Поводом к ней, докладывал комендант Юнгер, послужила судьба купленной наибом за 350 рублей «девки ясырки черкески», которую он «хотел везти в подарок его величеству государыне императрице»; однако некий проворный армянин «свел» пленницу со двора наиба и укрыл в «погребе» у епископа Мартироса. В результате наиб пожаловался на армян, которые, по его словам, «будут и жен наших уводить», а армяне грозились уйти из Дербента{611}.
Конечно, наиболее частыми «гостями» военной юстиции были «бунтовщики». Для них в «новозавоеванных провинциях» организовали привычную систему «розыска» по уголовным и политическим делам: подозреваемые бывали «пытаны, биты кнутом и зжены огнем», хотя, конечно, до этого дело доходило не всегда, а в основном в случаях явных выступлений с оружием против русских властей или обычного разбоя.
Самыми же частыми наказаниями были денежные штрафы. Они взимались за «необъявление бунтовщиков», «хранение пожитков бунтовщика», «необъявленное ружье», что обходилось виновному в приличную сумму — 25-30 рублей, Иногда с самих «ребелизантов» брали меньше (очевидно, учитывая их платежные возможности); например, явившийся «бунтовщик Амады» отделался штрафом всего в 17 рублей и 40 копеек, «оговоренные» же, но так и не признавшиеся в «переносе ведомостей» повстанцам «мужики» отдали всего по десять рублей. Платить приходилось и родственникам; так, под стражу угодили и за 50 рублей были отпущены две «бунтовские женки», чьи мужья были «на акциях от россиян побиты», очевидно, не стеснявшиеся в выражениях в адрес русских властей.
Впрочем, кажется, многие из попавшихв тюрьму долго не сидели. Цитируемая книга сбора штрафов неоднократно упоминает, что подследственные платили «за скорое освобождение» от 15 до 50 рублей — и выходили на волю. Жителю Лашемадана Усейну пришлось заплатить целых 200 рублей — но и вина его была немалой: в 1731 году он подкупил «российского шпиона» Держиду и приказал тому «привесть в Лашемадан бунтовщиков и зажечь дом скороходского старосты», служившего русским; еще на 300 рублей были оштрафованы крестьяне деревни Пишегураб — за то, что знали про подкуп, но не донесли{612}.
Штрафам подвергались целые селения. В том же 1730 году «за необъявление следующих через оные деревни бунтовщиков» жители шести сел должны были заплатить огромную сумму — 1513 рублей. С другой стороны, верноподданных власть поощряла; сам Левашов выдал «премию» в 500 рублей «обывателям», которые осмелились напасть на повстанцев.
У более серьезных «бунтовщиков» конфисковывалось движимое и недвижимое имущество (например, дома или караван-сараи), которое затем описывалось офицерами и, как это было принято в России, продавалось с торгов или сдавалось на откуп. Наиболее опасных предводителей после соответствующих «розыскных» процедур казнили; так, в начале 1729 года на площади Решта был повешен за ребро местный «главный бунтовщик и всенародной развратник» Хаджи Мухаммед. «Удивительно о поганом здешнем народе! — сокрушался в донесении к Долгорукову по этому поводу Левашов. — Ведая оного плута по достоинству к наказанию, со всех сторон многое множество народу собралося, и многие, утаеваяся под боязнию, вздыхали и плакали, ибо всех поморских краев якобы о избавлении от России надежда на оного была»{613}. Казненный, похоже, был «бунтовщиком» убежденным и, по словам генерала, брал пример с атамана Стеньки Разина, который якобы гостил у его отца, а самого Мухаммеда называл «сыном».
Российской администрации пришлось столкнуться и с феноменом самозванства, знакомым по собственному отечеству. В 1726 году некий Измаил (по турецким данным, дервиш) провозгласил себя сыном покойного шаха Султан-Хусейна и утверждал, что сумел уйти из осажденного Исфахана в Багдад, а оттуда явился в Гилян. Он рассылал воззвания и повсюду возил с собой самодельную «печать шахову» и письмо «отца», якобы пославшего его продолжать борьбу за освобождение Ирана{614}.
Воинские «партии» неоднократно громили «шаховича»; в мае 1730 года это сделали капитан Патцын и муганский хан Али Гули:«…более ста человек их потонуло в Араксе, когда от наших бежали, с тритцеть человек побито, да пять человек в полон взято, которых тамо велел повесить, а отогнатой скот наших весь возвращен и хозяевам отдан»{615}. Но каждый раз Измаил ускользал, а затем вновь появлялся, собрав вокруг себя две-три тысячи приверженцев, пока, наконец, в начале 1731 года известный мятежник, «в волости Мусулинской первой старшей Мирфазыл», не убил самозванца, после чего явился к русским с повинной и был прощен — правда, вскоре «от лехкомыслия вновь изменил».
В январе 1727 года, объезжая порученные ему владения от Решта до Дербента, князь Долгоруков доносил императрице Екатерине I: «Во всех провинциях, коими я ехал, с великою радостью меня встречали ханы, солтаны и все старшины, по их обычаю, с своими музыками и во всем меня довольствовали; не токмо которые в нашу порцию достались, но которые по трактату и не в нашей порции, все… просят меня, чтобы я их принимал в протекцию российской империи… И так весь здешний народ, желая вашего императорского величества протекции с великою охотою, видя, какая от нас справедливость, что излишнего мы с них ничего не требуем и смотрим крепко, чтоб отнюдь ни мало им обиды от нас не было, и крепкими указы во все команды от меня подтверждено под жестоким штрафом; а которые в турецком владении, так ожесточены, вконец разорены, и такое ругательство и тиранство турки делают, как больше того быть нельзя. И так все народы, как христиане, так и басурманы, все против них готовы, только просят, чтоб была им надежда на нас»{616}.
Однако генерал явно приукрашивал ситуацию, его подчиненные были несколько иного мнения. «Яко овцы посреди волков находимся», — писал начальнику в октябре того же года Левашов{617}. Недовольство турецкими набегами не означало безоговорочного признания российской «протекции». Волнениям в российской «порции» Ирана способствовали и репрессии против «подозрительных», и «мнимые друзья» — турки, укрепившиеся в Ардебиле. К ним бежали недовольные российской администрацией местные «владельцы», чиновники, «старшины», в том числе и те, которые прежде служили «добро и верно». Так, например, сдавший Баку «доброжелательный» Дергах Кули-бек сначала разоблачил перед русскими своего султана, но уже через год стало известно о его измене. «…открылася конспирация сего Дерла Гули беки, которой с Хаджи Даудом согласился, чтоб ему к тому назначенному дню несколько войска из Шемахи к Баке прислать, которого помощию и с своими подчиненными кызылбашами он российский гарнизон вырубить хотел и с городом под турецкую власть поддаться. Как сие открылось, то он с тремя главнейшими спасся и в Шемаху уехал. А из других бакинских обитателей несколько были казнены, а другие в Россию в ссылку посланы, кроме немногих из простых людей, которые не имели в том участия», — указал в своем политико-экономическом описании приобретенных провинций майор артиллерии Иоганн-Густав Гербер в 1729 году{618}. Об «измене знатных» в Баку писал в сентябре 1727 года В.В. Долгоруков{619}.
В апреле 1725 года бакинский комендант Остафьев докладывал, что «мужики градские и деревенские Бакинского уезду, которые увезены были по неволю з бывшим юзбашою Даргою, из Сальян возвращаютца в прежние свои бакинские деревни и в домы многие пришли, а он Дарга живет в Сальянах». По их заверениям, все они «дожидаютца тепла и хотят итти в Баку просить прощения в вине своей, такожде и Дарга думает хануму и наипа (виновников гибели отряда Зембулатова. — И. К.) убить и головы их привесть в Баку и просить прощения ж»{620}.
Как сообщал Гербер, «в 1727 году вышеписанной Дерла Гули бек просил прощения и, оное получа, ушел только из Шемахи и стал опять быть под российскою властию и в подданстве». В 1729 году Левашов сообщал, что от турок вернулся в Астару сбежавший ранее Айдар-хан и еще четыре «салтана», которых простили и приняли. Наиболее авторитетных из них, как Дергах Кули-бека, русское командование считало полезным держать на службе. «Умняе его не вижу», — писал Румянцев в Москву в 1730 году. В том же году Дергах Кули-бек вновь «ушел» — теперь уже на службу к шаху; однако спустя два года получил прощение, возвратился и жил в своем дворце в селении Маштага на Апшероне, но уже никаких должностей не занимал{621}.
В 1727 году муганский султан Рамазан и сальянский наиб Гардали-бек вели переписку с шахом Тахмаспом и Хаджи-Даудом. «Счастливому командующему, нашему Аджи Давуд хану, ныне указ шахова величества Тахмасиба на имя мое и Муса беку прислан а особливо вашей милости, а как сие письма получив и в скорости брата своего Мамед хан бека в деревне Жевать вышли, чтоб мне с ним видеться, а со мной ныне русских людей только десять человек, а другие с бригадиром и вы себя содержите без опасения; пожалуй времени не упущай и скоро суды приезжай», — писал Рамазан, но его гонцы в Шемаху были перехвачены. Султан был разоблачен наибом Али Гули, который сообщил русским властям: «Рамазан солтан сего апреля месяца обещал 200 лошадей дать под драгун и в своем слове не устоял, а я, нижайший, усмотрел за ним, что он неприятелем является, и я несколько людей своих по всем дорогам разставил, которые указ за печатью шаха Тахмасиба и письма от Хаджи Дауд хана за печатями достались и в мое руки отдали… Да к прежнему наибу, который в Сальянах убил подполковника, Мамед Усейна беку писал Гардалибек, и оное письмо попалось мне за печатью его, Гардалибека, и отнес в крепость и счастливому полковнику отдал. Да еще от Хаджи Дауд хана к Гардалибеку письмо, которое ему же, полковнику, отдал…»{622}
Другие беглецы с отрядами своих сторонников нападали на мирные деревни и лояльных к русским должностных лиц. В 1729 году на сторону турок перешел некий «старшина» Вейсал из Астаринской провинции, а затем начал бесчинствовать:«…марта 29 дня… присыпаны были люди ево в деревню Мусаханову Еджекеж и пограбили рогатой скотины и лошадей немалое число и убили петь человек мужиков»; «…мая 4 дня бунтовщика Вейсала партия, пришед в деревню Сенебин, разорили и выжгли и несколько мельниц и других деревень разорили и выжгли же и скотину отогнали»{623}. В следующем году в той же провинции «старшины» Авзал Алигул, Али Мамет и Гул Ахмет разгромили дома «даруги» Рустем-бека, а другой «астаринской даруга», Шепелян, сам «забунтовал», «отъехал в турки» и со своим отрядом «в российских провинциях деревни многие разорял»{624}. В конце концов и сам Муса-хан «изменил» и ушел в горы, хотя и обещал сдаться при условии замены Фаминцына.
Правда, турецкая администрация по другую сторону установленного договором 1724 года «барьера» была в том же положении, и их недовольные подданные так же устраивали «бунты» и переходили к русским. Поскольку турки беглых не выдавали, то и российские министры велели Левашову (в рескрипте от 8 ноября 1728 года) поддерживать с ардебильским пашой наилучшие отношения, но на беглецов от турок «яко сквозь пальцов смотреть» и принимать таким образом, «бутто вы про тот их прием и не знаете ничего»{625}. Левашев находился на связи с предводителем отрядов сопротивления туркам Беджеан Султаном и обещал ему в случае неудачи предоставить убежище{626}.
Уличенных в «бунте» или подозреваемых в нем высылали — но уже в Россию. Первые высылки начались уже в 1723-1724 годах и продолжались позднее. Практика эта касалась как влиятельных и потенциально опасных лиц вроде бакинского султана или тарковского шамхала, так и рядовых «бунтовщиков» — гилянских крестьян или бакинских горожан, почему-либо показавшихся подозрительными. Среди 35 человек, высылаемых Левашовым из Решта в июне 1725 года, оказались, к примеру, «армянин Комейт Тагиров города Капина из-за Тевриза; служил в персицком войске за свою волю; при акции пойман с ружьем», «бусорман Рягим Фуминского уезду деревни Сянкабузу; при оной же акции пойман с ружьем», или даже не бунтовавший, но оказавшийся «в подозрении» Дилявер Авербеков «того ж Фуминского уезду деревни Калям; взят в лесу», или «Шариф хан Мирза Шарифов того ж уезду деревни Арбан», не к месту очутившийся в «бунтовавшем» городе Лашемадане{627}. О других известны только имена: Садых-Ширбат, Мустафи, Мурат Маамет, Амет-бек, Мирза Кари, Жемшит-хан значатся среди 67 человек, отправленных Матюшкиным в том же году, где уже начальство решало, кто из преступников пойдет на каторгу в Рогервик, а кто окажется на Украине. Высылая ненадежных людей, «которые явились и были при собраниях з бунтовщиками и в других подозрениях, Матюшкин напоминал, что «из вышереченных персиян многие знают за шелком ходить, и ежели государственная коллегия иностранных дел соблаговолит за благо разсудить из оных персиян знающих для розводу шелковых заводов послать на Украину, тутовый лист есть, чем червей кормят, а семен, из чего черви родятца, можно отсюда послать доволное число без труда»{628}.
Судьба этих людей была печальной. Последнюю партию арестованных, «больных и безодежных», принял в Астрахани прапорщик Андрей Сунфельт; в Петербург он доставил только десятерых, остальные же, согласно рапорту, «померли в дороге от воли Божий, а не от него, прапорщика, каким нерадением». В декабре того же 1725 гда ведавшая делами высланных Коллегия иностранных дел определила прибывших арестантов (83 человека) на каторжные работы в Рогервик; из следующей партии в 73 человека двоих сразу отправили к следствию в Преображенский приказ, восемь человек — в Военную коллегию, а среди остальных чиновники пытались выискать мастеров-ткачей, но обнаружили только четырех «художников» и послали их в Мануфактур-коллегию. Остальных ждала каторга. Но тут морское ведомство потребовало, чтобы коллегия кормила заключенных «своим коштом», и отправила несчастных обратно. После долгого межведомственного торга Адмиралтейство изволило принять 15 человек, что стало с остальными — неизвестно{629}… Можно только сказать, что прибывавшие попадали как на тяжелые строительные работы в Рогервике, так и в несколько более мягкие условия — на «мануфактурных дворах» и «в домех у разных чинов людей в Москве и в Санкт-Питербурхе».
Сосланные провели в России несколько лет, пока в 1728 году им не разрешили вернуться — не без помощи В.В. Долгорукова, который привез с собой из Ирана прошения об «отпуске» от бакинских «старейшин». После переписки с Ямской канцелярией Коллегия иностранных дел снарядила в феврале 1729 года в обратный путь 88 бакинцев и гилянцев — среди них осталось только 36 человек бывших каторжников. На родину отправились Мешеди Шафий, Аджи Салим «с женою Асиею и с сыном Ибрагимом», Абильгасум «с женой Серверою», мулла Магомет Кули, безвестные Керем, Махти, Шарабан, Ханум Салтан и другие, по два человека на подводе, получая по две копейки в день, по ходатайству того же фельдмаршала Долгорукова{630}.
Не всем невольным переселенцам удалось уехать — среди оставшихся оказались сосланные в 1724 году «по бунту в Баку» человек полковника Андрея Остафьева Филипп Воронов, находившийся у адъютанта Матюшкина К. Ушакова Никита Гаврилов (выучившийся было «паруки делать») и еще 86 человек. Все эти «бывшие персияне бакинские жители», в свое время, чтобы не отправляться на каторгу, предпочли принять крещение и остаться «в услужении», а потому теперь Сенат посчитал их православными русскими, которых невозможно отпустить, чтобы они «на свободе не могли оной веры нарушить»{631}.
Одни из них сопротивлялись, как арестованный и высланный в 1725 году из Лагиджана «в подозрении» Мирза Назар Али; в 1726-м он крестился, а через два года попытался бежать и был схвачен уже в море недалеко от Астрахани{632}. Другие смирились. Задержанный «на море» в 1726 году без российского паспорта моряками Ф. Соймонова «торговый человек» Джафар сначала попал на работы в Астрахани, затем оказался «в услужении» у того же Соймонова, а после отбытия хозяина в Петербург служил конюхом и кучером у командира над портом 3. Мишукова, обжился, крестился и уже как российский подданный Федор Захаров женился на вдове Анне Федоровой. На родину он возвращаться не думал и даже отказался от вольной{633}.
Открытые выступления против русских утихли после 1725 года. Но растущие с 1729 года успехи войск шаха Тахмаспа стали вновь вызывать волнения и ставили верность местной администрации под сомнение. Против «бунтовщиков» направлялись военные «партии», о действиях которых речь шла в предыдущей главе. Те же карательные отряды оставляли по деревням прокламации с призывами к крестьянам не присоединяться к «бунтовщикам». В соответствии с официальной позицией правительства они разъясняли, что русские войска в 1722 году пришли на помощь Ирану, и благодаря им шах «сохранил свое дражайшее здравие, а поморские прилученные ко империи Российской провинции избавилися от неприятельского всеконечного разорения и запустения»; однако немногочисленные мятежники «для своей бездельной корысти бедным народом в покое жить препятствуют и оных обманывая, развращают и от подданства к ее императорского величества верности отвращают, от чего неразсудные во укрощении мечь и огнь и пролитие крови претерпевают», и вопрошали: «И тако не лутче ли пребывать под высокою милостию и в покое, нежели под наказанием и разорением?»{634}
Приведем еще один образец колониального красноречия — воззвание Левашова от 23 марта 1731 года, распространенное в «Кергеруцкой и Дирикской махалах»:
«По указу ее величества императрицы всероссийской и протчая и протчая и протчая. Во всенародное известие всякого достоинства знатным, духовным и мирским и всякого звания людям объявляю.
Сожалею по немалу, как от злых возмутителей в разных местах бедной народ неразсудно разоряетца, а не могут познать, что возмутители и бунтовщики народы развращают и к ее императорскому величеству от верного подданства и от послушания отводят не для мирской пользы, но для своей бездельной корысти. И разными внушениями людей обманывают и воровски толкуют, будто бы басурманом под христианскими державами быть невозможно. А всему свету известно, таковых в свете примеров множество, о чем от меня и прежде в народ публиковано неоднократно, что как под христианскою российскою державою из древних лет басурманского закона и протчих вер народов множественное число имеетца, и в других христианских державах того немало. Но и под басурманскими державами, под персицкою и турецкою, христианских народов, грузинцов и армян, греков и протчих несколько есть. И в том знатно состоит воля Божеская; хто тому воспротивитца сможет?
Но даказательно и всем верно известно: когда возмутители чинят собрании, тогда коварно и ласкательно обнадеживают и являют себя быть добрыми и смелыми приводцами, а когда от российских партей в наказаниях быть случаютца, тогда тех бездельных бунтов начинатели народ бедной оставляют в смерть наказательного оружия, и в беду, и в разорение, а сами первыми бегунами бывают.
Удивительно, как бедной простой народ, видя от бунтовщиков возмутителей многократные обманы и смертные беды и разорении, а по се число от обманов их оберечися не могут! Верно же всем известно, что в высокой российской державе в поморских краях никаким бунтам и собраниям ко умножению время не допущаетца и всегда таковые злона-мерении оружием и огнем и разорением наказываетца, как в недавних времянах в Кергеруцком и во Дирикском махалах бунтовщик Карабек с собранием разбиты, и многие из оных побиты и ранены, и переловленные смертию кажнены, и тех мест, где пристанищи имели, многие деревни, в том числе и Мусаханских несколько, выжжены и разорены. В Гиляне мусулинской Мирзафыл, прежде к ее императорскому величеству пребывая в верности, увидел шахова величества против турок начинаемое сщастие, которое каково впредь будет, узнать не можно, чего рассудить не умел; и не на совершенство обнадежася и облехкомысляся, согласяся с протчими бунтовщиками, собрание отправил с своим свойственником Рустумом, и при нем были бунтовщики с собраниями Тагибек, Мелик, Насыр с товарищи, которые близ Мардагинского базару разбиты ж, и многие побиты и ранены, в том числе помянутой Рустум убит, и многие пойманные перекажнены»{635}.
Эффективность воздействия подобных увещеваний на «бедной простой народ» (как и степень грамотности последнего) оценить трудно. Сам Левашов так и остался невысокого мнения о новых подданных «мухаметанского закону», хотя в отличие от утверждений собственных прокламаций полагал их «непослушание» естественным. «Народ безмерно ласкателен и каварствен и преизлихо обманывать любят и всячески ищут, какими бы ни есть возможностями ково обмануть и погубить. Но законная их к тому притчина побуждает, яко новоподанных людей, понеже известно есть, как всегда новые народы под новою державою высоковладеющих не скоро в покойных состояниях жить привыкают», — объяснял он в 1733 году ситуацию своему преемнику{636}.
Вместе с тем Левашов многому научился, хотя и признался персидскому послу в 1732 году, что так и не сумел овладеть языком и «персицкой грамотой». «Главный командир» оказался способен разбираться в проблемах восточного общества и вынужден был признать, что у его армии нет надежной опоры среди местного населения, несмотря на религиозные разногласия мусульман — суннитов и шиитов.
Генерал понимал, что успокоить «новоподданных» одними репрессиями невозможно — надо так или иначе привлекать «обывателей» на свою сторону. Он не скупился на организацию зрелищ и в июне 1730 года отметил восшествие на престол Анны Иоанновны «палбой и элюминацией» с невиданным прежде фейерверком и торжественным принесением присяги, которая «в две книги персицкого манера построена»{637}. Еще в 1726 году Левашов предложил Долгорукову «принимать в годовую службу» местных жителей, поскольку требуемого количества солдат и нестроевых войска никогда не получали, а сам он резонно полагал, что таким путем «неисщерпаемые рекруцкие колодези не без оскудения быть могут, вместо которого истечения посторонними прибавками наполнитца могли». Командующий эту инициативу поддержал{638}. Так в числе российских военнослужащих оказались сначала армянские и грузинские части, а затем и курдская «команда» во главе с юзбаши Беграм-беком; курды служили «без жалования», но за успехи получили вознаграждение в 200 рублей.
Еще в 1723 году на русской службе появилась конная армянская команда из 50 человек, служивших сначала «на своем коште» под командованием Петра Сергеева (Петроса ди Саргиса Гиланенца){639}. Год спустя на русской службе оказались и грузины-«милитинцы». С помощью этих частей весной и летом 1724 года войска громили «бунтовщиков» под Кескером и Лагиджаном. В том же году Петр Сергеев погиб «при атаке Рящя от кызылбаш», и «армянским конным шквадроном» стал командовать ротмистр Лазарь Христофоров (Агазар ди Хачик){640}. В 1726-м «конные армяне» находились на службе в гарнизонах Решта, Баку и Дербента.
Их службой начальство было довольно, но на всякий случай за новыми служивыми присматривали. В одном из писем в Петербург в июле 1725 года командующий выражал свое неудовольствие: «Сего июля 5-го дня 1725 году, следуя от Баки к Дербени при грамоте ее величества государыни императрицы, отправленной из государственной коллегии иностранных дел под 22-м числом майя сего 725-го году, получил я копию с писма писанного к Минасу вартапеду от армянина Ивана из Гиляни, которой з другими армяны в службе ее императорского величества обретаетца, в котором пишет ни малого состоятельства и правды не находитца, а особливо якобы они наши защитители, а их армян только и всех семдесят четыре человека, и хотя в нынешнее время они там и потребны быть и служат верно, однакож за людми люди, а не защитители; також бутто мусальманские обычаи и обхождение так сильно, что, случаетца, сто человек две тысячи разобьют, чему верит не можно, ибо народ самохваловатой, к тому ж и лжи наполнен и имеют обычай басурманской, что ни говорят, верить не возможно, толко произыскивают, чтоб им прибыток получить». Но в то же время он сам «определил» необходимым им «денежного жалованья на год дават по предложенной табели о содержании генералитета и полков 1720-го году; а имянно, главным армяном ротмистру Лазарю Христофорову капитанское, Эйвасу Аврамову порутческое, також и грузинцам — дораге капитанское ж, брату ево порутческое, а рядовым грузинцам и армянцам по пятнадцати рублев человеку»{641}.
В декабре 1727 года 50 конных армян и грузин отличились в победном бою с афганцами. За боевые заслуги Долгоруков в том же году произвел Лазаря Христофорова в майоры, а в следующем — в подполковники. Во главе «грузинцов» в 1724-1727 годах стоял «дарага» Элизбербег, а в 1728-м — ротмистр Рафаил Парсандабеков. Эти части и их командиры состояли на жалованье, но служили «со своим оружием и лошадьми», не входили в состав регулярной армии и в рапортах учитывались отдельно. В мае 1727 года Долгоруков доносил в Верховный тайный совет, что Христофоров и его бойцы «охотно служат, и лошадей, ружье всем драгунам покупают на свои деньги; лошадей содержат на своем коште, что в Гиляне становятся большими цены». Командующий просил наградить храброго командира, который, «оставив свои товары и торговлю, в содержании конных драгун все свое имущество продал» и «к содержанию конных драгун безмочен находится», и отмечал, что по его, Долгорукова, указу армянам «с прочими находящими в службе по примеру с драгунами дается жалованье, мундир, ружья, лошади, седла, подковы и фураж». В.Я. Левашов, в свою очередь, извещал: «…оным конным армянам дается только солдатский провиант, да порох и свинец, а ружья и на лошадей фураж и седел и прочих конский убор и подков не дается, а оные армяне в тамошних делах против персов очень нужды. Того ради определил генерал-фельдмаршал В.В. Долгоруков Лазарю Христофорову до получения указа из столицы 700 руб. в прибавку к его окладу для того, дабы тем не показать персам, когда в бессилие приходит такое иждивение на содержание тех конных драгун продолжать и якобы не в состоянии были собранных уже несколько человек армян содержать и прокормить, и что весьма нужно армянский народ привлекать на свою сторону».
Численность армянской и грузинской частей не была постоянной. В состав армянского эскадрона вливались другие армянские отряды. Павел Зиновьев (Погас Петросович Зенец) вступил в ряды русской армии еще в 1722 году, а спустя три года организовал в Астрахани отряд добровольцев и был отправлен в Баку, откуда поддерживал связь с карабахскими «сыгнахами». Он был удостоен чина подполковника. В 1725 году в Гиляне присоединился со своим отрядом к русским войскам Палабек Пасауров; в 1730-м — Авраам (Абрам) Салага-юзбаши и уроженец Карабаха Григорий Степанов{642}.
В начале 1727 года в распоряжении Левашова в Гиляне имелось 76 армян и 18 грузин, а в конце следующего года на службе находилось уже 145 грузин и 247 армян; в декабре 1731 года командующий рапортовал о состоявших на службе 94 «грузинцах» и 341 армянине{643}. После сдачи Гиляна по Рештскому договору 1732 года часть из них служить перестали, но многие ушли вместе с русской армией за Куру и продолжали службу в ее рядах. В 1733 году под командованием Лазаря Христофорова, к тому времени уже полковника, состояли 167, а в отряде ротмистра Палабека Пасаурова — 38 конных армян; грузинскими частями командовали майоры Рафаил Парсандабеков (в его подчинении находились 89 человек) и Бадур-бек Экалапашилов (72 человека). Их жалованье составляло 600 рублей у полковника, 300 рублей у майора, 15 рублей в год у рядовых.{644}.
Армяне не только воевали — они служили переводчиками, гонцами, разведчиками. Уже в 1724 году Левашов писал канцлеру Головкину, что доставленные армянами «ведомости» о турецких военных приготовлениях и ходе военных действий верны{645}. Информация поступала к командующему от купцов, ходивших с караванами по всему Ирану. Так, в октябре 1727 года Хотча Иванов рассказал в канцелярии Левашова обо всем, что видел во время четырехмесячного перехода из «Вавилона» в Тебриз, а затем из Тебриза в Решт. Новости доставляли и доверенные люди из других городов Ирана. Сдавая дела преемнику в 1733 году, генерал передал ему связи и имена не раз «в верности опробованных» армян — Маска Захарова из Исфахана, Назарета Манукова и Ивана Танэсагулева из Шемахи, Ивана Сарапионова из Гянджи{646}.
На русской службе оставались некоторые прежние персидские чиновники: ведавшие шахским имуществом везиры, отвечавшие за раскладку налогов «калантары», осуществлявшие судебно-полицейскую власть «дараги»{647}. В 1731 году «по доношению фуминского жителя дараги Мама-дали-бека» с Мугима Мулажанова и Насира Алимзаева было взыскано 440 рублей. Командование поощряло их усердие: «старший мужик» одной из «волостей» и астаринский дарага получили в награду «изарбафной кафтан с травы золотыми»{648}.
У русских появились и добровольные помощники из числа «обывателей» в борьбе с «бунтовщиками». Среди них одним из самых усердных оказался в 1730 году представитель рештской администрации «калантар» Бабахан: он донес (за три батмана шелка) на «бунтовшика» из деревни Кисавадин Гамаду Мамтакыева, а затем указал на «бунтовские деньги» в деревне Дилигемен (было «сыскано» 150 рублей) и на хранившего «пожитки бунтовщика» Ризу Керимова из деревни Верзар — тот «запирался», но был «подлинными свидетельствами» изобличен и «за скорое освобождение из-под караулу» расстался не только с «пожитками», но и с собственными 30 рублями. Бабахан помогал «сыскивать» имущество и других «бунтовщиков», за что получал шестую часть конфискованного деньгами и шелком{649}. Кстати, упоминавшегося выше предводителя повстанцев Хаджи Мухаммеда выдали местные «обыватели» и притом даже «безденежно», хотя за его голову командованием была обещана награда.
На службу стали брать местных «толмачей» — они успешно заменяли выходивших из строя казанских татар (из присланных в 1724-1728 годах 40 человек умерли 25); последних к тому же приходилось учить местной грамоте — это делал рештский мулла из «Базарной слободы» Гусейн Ку-лейманов, имевший десять таких учеников{650}. «Толмачи» служили верно, часто одновременно собирая для командования полезную информацию, так что даже жаловались на тех, кто называл их «сабаками» и «российскими шпионами»{651}. В «канцелярии персидских дел» при командующем состоял доверенный «писарь» Ага Эмин, которого Левашов отправлял с миссией к правителю, будущему шаху Надиру.
Достижением Левашова стало создание местных «сил правопорядка» — «доброконных скороходов». Представители этой корпорации, традиционно обеспечивавшей в Иране почтовую и курьерскую службу, пошли со своими «старостами» на русскую службу и вместе с регулярными частями действовали против мятежников. В феврале 1731 года в составе «партии» капитана Бундова такой отряд из 100 человек в Фуминском уезде при «деревне Мардаге» атаковал три сотни «разбойников» во главе с их предводителем Рустумом. Левашов описал действия скороходов: «…по их обычаю во все голосы закрича «урус» и вынев сабли, на бунтовщиков смело поехали». В итоге «бунтовщики» были разгромлены, а их предводитель Рустум убит в бою и повешен за ноги «на Мусулинской дороге»{652}. Астаринские скороходы за службу были награждены красным сукном на кафтаны — по два с четвертью аршина на каждого.
Из них же генерал организовал целую разведывательную сеть. «Повсюды шпионы от нас непрестанно отправляютца», — не без гордости докладывал он Анне Иоанновне в сентябре 1731 года{653}. Судя по донесениям Левашова, по крайней мере с 1726 года скороходы и прочие «шпионы» из местных регулярно направлялись из Решта в Ардебиль, Тебриз, Казвин, Исфахан, Хамадан, Мешхед, Кум, Кашан, Шемаху и другие города и через две-три недели возвращались с собранными сведениями и «слухами».
Приходно-расходные книги администрации за 1729-1731 годы содержат десятки имен этих людей; среди них «особо верные» армяне Мелкум Бежанов и Егорий Татунов, а также Шаин Иванишев и Хачатур Мечердисов; ардебильцы Кулекол Фагулиев, Ашур Ишанов и Гулям Калфигулиев, Алмамет Ханвердиев, Алагий Садыков и Мелик Халханов из Тебриза, казвинцы Фазлали Маметкулычев и Хамамет Алиев, уроженец Решта Ага Риза Хусейнов, прочие шпионы-«мухаметанцы»: скороходы Керим и Садыр, «крестьянин» Али Мурад, Угурлы Аллахвердиев, Шабмухамет Хамади, Шихмамет Ханмухаметев, Фарзалий Маметкулычев, Махмед Земанов, Кулакалиф Кулычев, Экбер Калилов, Салий Амирханов, Курбанкулы Алимугаметев, Билий Кодыров, Шах Мухамет Мухаметев, Реджеп Бабаев, Фарзали и Шабан Кулычевы, Халмагамет Хаджимаметев, Гулмухамет Хаджи и многие другие. Их работа оплачивалась из «неокладных сборов», и эти «безгласные деньги» оставляла от трех-четырех рублей в случае ближних «походов» до 14-15 рублей при возвращении из Исфахана и мест более отдаленных; в холода плата шла «для зимнего времени с излишеством». Отличившихся генерал награждал по персидской традиции дорогими «халатами».
Одним из лучших агентов Левашова стал уроженец Казвина «шпион Алмамет Акбердиев (он же Алквердиев), который в течение нескольких лет постоянно совершал опасные путешествия из Решта. В 1726 году он принес данные о турецком гарнизоне Ардебиля и поражении турок при Хамадане; в 1729-м в канцелярии Левашова информатор рассказывал о движении турецкой армии, о зверствах янычар «над жителями тевризскими» и о том, что «за Вавилоном арапы опять забунтовали». В 1730-м он побывал в лагере персидских войск и был очевидцем «при баталии с турками» под Тебризом; победе соотечественников Алмамет был, видимо, искренне рад — до такой степени, что начальнику «в нынешние персияном сщастливые случаи оной шпион сумнителен показался», однако продолжал служить верно и «доносить» ценные сведения{654}.
Алмамет из Решта зимой 1726/27 года незаметно следовал по турецкой территории за официальным гонцом — российским подьячим Сенюковым по маршруту Ардебиль — Тебриз, где жил в караван-сарае «в сабачьей конуре», но сумел через местных армян установить связь со слугой подьячего (подавая тому «кафейник с кофием»), и получил письмо для передачи Левашову; попутно он подробно расспросил турок о неудачных для них боях с афганской конницей под Хамаданом{655}. Надежный скороход Султан Мухамет Хусейнов не единожды отправлялся по маршрутам Решт-Казвин-Хамадан, Решт-Кум-Тегеран, Решт-Казвин-Исфахан и сам нанимал агентов в других городах, как хамаданца Багира. Сафар Аллакулычев стал «глазами и ушами» Левашова в афганском войске Эшрефа.
Армянин Мурад Аврамов присутствовал в лагере шаха Тахмаспа и доставил русским информацию о причинах поражения персидского войска 5 сентября 1731 года, когда по обыкновению нетрезвый шах не оценил сил противника и приказал своим отрядам атаковать готовую к бою турецкую армию. В это же время от имени Левашова другой его агент, Кулла Гамет Ходжимугаметев, прибыл в расположение турецкой армии Ахмеда-паши, предъявил ему печать генерала и получил сведения о том же сражении с другой стороны: шпионы могли и сотрудничать с временными союзниками там, где российские власти не желали делать это открыто{656}.
Еще один агент, Хаджи Мухиб Мухаметов, в 1731 году под видом «индейского дервиша» сопровождал армию полководца и будущего правителя Ирана Надира в Афганистан и стал свидетелем осады Герата и сдачи города, когда голод и «смрад мертвых» стали невыносимыми для его защитников.
Жизнь «шпионов» была нелегкой — им случалось болеть, быть избитыми и ограбленными на дорогах охваченного войной Ирана. Но иногда, на ночлеге в караван-сарае, можно было отвести душу с коллегой. Так, в мае 1732 года посланец Левашова Мухаммед Эмин из Решта встретился в Мешхеде со «шпионом шаховых евнухов» и узнал от него, что полководец шаха Тахмасп кули-хан (будущий шах Надир) всех «министров ласкательствами и подарками победил и желает, чтоб государь их недействителен был и все дела государственные поручены были от него ему, хану». «И оной шпион, — рассказал по возвращении Мухаммед Эмин, — тех министров много лаял изменниками и предателями»{657}.
Попутно шпионы решали и другие задачи: сообщали подробности о жизни бежавших из российских владений «изменников» (одни из них действовали активно, другие, как беглый астаринский Муса-хан, «жили в великой скудости и в раскаянии, что изменили») или разыскивали (а иногда и приводили) беглых русских и турецких солдат. Порой к Левашову попадали соотечественники, которым выпало много лет скитаться по Востоку. Среди них однажды оказался бахмутский казак Иван Рудов, взятый в плен татарами в 1708 году, проданный в Стамбуле одному из янычар и оказавшийся вместе с хозяином в составе гарнизона Ардебиля. Иван был крепок и военное дело знал, так что генерал охотно принял его на службу в полк майора Юрлова{658}. В другой раз к нему в Рештскую канцелярию явился участник несчастливой хивинской экспедиции Черкасского 1717 года, бывший драгун Астраханского полка Тимофей Аверкиев, и рассказал захватывающую историю своих скитаний. Из Хивы он был продан в Балх, оттуда два раза неудачно бежал, а в третий раз из плена ушел — но не на север, а на юг, в Индию, куда добирался четыре месяца. В «индустанской земле» Тимофей «прокормление имел, переходя по розным местам», пока не отплыл с «пристани Лаубандир» в иранский порт Бендер-Аббас, а оттуда прошел с караваном через охваченный войной Иран на Исфахан, Кум и Кашан до Казвина.
Шпионы выявляли «бунтовщиков», рискуя при этом жизнью. В марте 1731 года они подали генералу коллективную челобитную на жителей деревни Эзыграк; тамошние непокорные «мужики» заявили им: «Чего ради ее императорскому величеству в верности пребываете и от россиян шпионами ходите, а ныне де и свой шах имеэтца, коему в верности пребывать надлежит», — после чего «звали их, шпионов, бежать в горы служить шаху; и как они, шпионы, так и протчие, в верности пребывающие, с подзывателями не пошли, тогда между ними учинилась ссора и драка, и одного из шпионов изрубили во многих местах, а других побили насмерть». Нападение на «пребывающих в верности» немедленно вызвало карательную экспедицию прапорщика Тутолмина, во время которой были захвачены три «бунтовщика», семь лошадей и четыре сабли{659}.
Приходилось бороться и с вражескими агентами; «персияне» и турки использовали против русских в том числе и местных христиан — к примеру, «грузинца» Баэндура Евсеева, который был схвачен в Реште в 1730 году и отправлен в Астрахань{660}.
На Кавказе после подавления выступления шамхала Адиль-Гирея ситуация стала как будто спокойнее. Мятежный шамхал сдался и попал в почетное заключение в крепости Святого Креста. Прибывший туда в августе 1726 года новый командующий В.В. Долгоруков встретился с пленным Адиль-Гиреем и сделал ему суровый выговор за «продерзости»; собеседник, по мнению генерала, вины своей не осознал и отвечал ему «с великими пыхами», а потому Долгоруков рекомендовал отправить его подальше в «крепкие места». Верховный тайный совет рекомендации внял и повелел отослать бывшего шамхала в Архангелогородскую губернию{661}. Вместе с находившимися при нем «служителями» Адиль-Гирей был доставлен сначала в Астрахань, а затем в Колу, где содержался под караулом на 15 копеек в день и умер, как сообщает доношение в Сенат из Архангелогородской губернской канцелярии от 27 января 1732 года, накануне, 26 января{662}.
«Должность» шамхала в 1726 году была упразднена, и формальное исполнение верховной власти в Дагестане было возложено на главнокомандующего русскими войсками; но «когда родственникам шамхала было объявлено о высылке Адиль-Гирея, они, по словам генерала, «бес прекословности с великим удовольствием приняли» это известие, при этом унаследовали его владения: «…между тем большия деревни и из малых несколько вместе розданы сыновьям шамхальским и нескольким знатным людям дагистанского народу для содержания».
С двумя тысячами драгун и пятью тысячами казаков Долгоруков выступил на Дербент. Войска намеренно двигались «блиско самых гор», и демонстрация силы произвела впечатление: по словам Долгорукова в письме Макарову, в результате этого марша большие и малые владельцы и прочие «ветреные господа пришли в великой страх и в покорение» и выезжали навстречу российскому наместнику «с великою учтивостью»{663}.
Утверждение России на Кавказе и достигнутое соглашение с Турцией увеличили число российских подданных. В том же 1726 году подданство принял кубинский хан Хусейн-Али{664}, на верность присягнули вольные даргинские общества (Акуша-Дарго в среднем Дагестане). Их вхождение в состав империи было зафиксировано в «записи», которая была «заключена 12 декабря 1727 года, при деревне Мабуре… с турецким комиссаром Дервиш Магомет-агой, о размежевании на 18 часов езды, те. 100 верст от Дербента… до старой деревни Юрт, таким образом, чтоб места, к морю по сей линии лежащие, доставались во владение российское», включая территории Акуша, Каракайтага и Табасарана{665}.
«А ныне по милости всевышнего и ее императорского величества щастием здесь все суть состоит благополучно. И оной усмей прибыл под Дербент к садам, расстоянием от Дербента в 4 версты, и с ним дети ево и Салтамамут утемышевской и шемхальской брат Атачюкей, которой в подданстве не бывал, и другие старшины, и с ним владения ево около 4 тысяч человек. Которого я и детей и Салтамамута утемишевского и шемхальского брата Атачюку в подданство ее императорского величества привел и присягу учинил», — доложил Долгоруков вице-канцлеру А.И. Остерману в мае 1727 года. Результатом этих действий стала жалованная грамота, данная в августе того же года от имени императора Петра II Ахмед-хану на «чин усмея Кайтацкой провинции», предоставлявшая ему «правление над кайтацкими народы иметь и всякие дела по надлежательству исправлять во всем таким образом, как прежние усмеи кайтацкие тамо правление имели». Другая грамота, 1728 года, предоставляла его сыну «хану Мухамету, по смерти отца его, усмея Ахмет-хана, в провинции Кайтацкой быть усмеем и правление над кайтацкими народы иметь»{666}.
Присягу на верность России повторили правители Табасарана и Кайтага; чеченские мурзы Казбулат и Метев и другие владетели и старшины Дагестана, Кабарды и Чечни; в 1727 году в крепости Святого Креста присягнул владетель Аварии Умма-хан с вручением грамоты «о верности Российскому государству». В сентябре 1731 года там же «андийцы, весь народ, добровольно пришли в подданство российское и в том присягнули»{667}. Разграничение новых российских и турецких владений в основном закончилось в 1727 году, и формально значительная часть нынешнего Дагестана оказалась в «подданстве».
Летом 1730 года дагестанские князья и «знатные старшины» присягнули новой императрице Анне Иоанновне. Среди оказавшихся в этом «реестре» — «шемхальские дети» Хазбулат и Будай, дербентский наиб Имам кули с братом, табасаранские Максум-бек (очевидно, так русские «писари» именовали майсума Махмуда) и кади Рустем-бек, уцмий Ахмед-хан с детьми, чеченские князья Булат и Айдемир-бек, кубинский хан Хусейн Али, брагунская княгиня Чжанат, «капыркумыкской князь», владельцы Верхних и Нижних Эрпелей, утемишские, туркалинские, кумтуркалинские, аксаевские, губденские, буйнацкие, акушинские, андреевские, ченгутайские, дергелинские и другие.
Однако формальная декларация лояльности не влекла за собой никаких более существенных последствий. Составленный в 1732 году комендантом крепости Святого Креста Д.Ф. Еропкиным список перечисляет 33 больших и малых владения, чьи хозяева, в том числе и бывшие мятежники, остались на своих местах:
«…11. Деревня Верхние Казаныщи, владелец ее кумторкалинской Мурза Умулатов, ево ж владенья деревня Кумтор Калы, ростоянием от крепости 60 верст, ко оным деревням проезды веема свободные, Казаныщи поселены под горою при речке малой, кругом ее есть лес, Кумтор Калы поселены над рекою по яру, река небольшая, лесу нет, точию есть сады.
12. Бывшего Адилгирея шемхала дети: 1 Камбулат, 2 Буда, 3 Садат Кирей, да их же владенья деревни: 1 Тарки, 2 Казаныщ, 3 Арекень, 4 Булакен, 5 Щук, 6 Кадар, 7 Темерхан, 8 Шора, 9 Мерселев аул, 10 Алберу аул, 11 Атли бую, 12, Ак…жа, ростоянием от крепости 100 верст, протчие деревни поселены ат Казанищ в малом ростоянии, проезд ко всем свободной.
13. Деревня Нижние Эрпели, ею владеют два брата Муцал да Салтан бек Гиреев, да их же владения деревня Карана, а ростоянием от крепости до их жилища 90 верст, ко оным деревням проезд свободной, поселение имеют Эрпели на ровном месте, Карана в горах на чистом месте, лесу кругом в близости нет.
14. Деревня Верхние Эрпели, в ней владелец Будачи, да у него детей: 1 Бартехан, 2 Казыхан, 3 Мурза, 4 Салтан, 5 Магди, а растояние до их жилищ 100 верст, проезд свободной, поселена между гор на ровном месте, кругом ее лес большей.
15. Деревня Медигин, оною владеет Алихан, растоянием от крепости 100 верст, проезд свободной, кругом ее великие буяраки, поселена в горе, лесу довольно и место крепкое.
16. Деревня Капыр Кумык, в ней владелец Бакан Аксанов, ростоянием от крепости 80 верст, проезд свободной, поселена над рекою, на камне, сады по реке небольшие…»{668}
Генералы и офицеры Низового корпуса столкнулись с многообразием народов Дагестана и различными формами их социального устройства, где власть местных ханов и «князей» соседствовала и ограничивалась обычаями и «вольными» горскими обществами, которые даже своим признанным властям «мало послушны бывают». Коменданты крепостей, кроме своих прямых обязанностей, приходилось налаживать официальные отношения с дагестанскими князьями и «вольными» народами — и посылать своих «шпионов» в горские владения, чтобы быть в курсе замыслов их обитателей.
Развитый хозяйственный быт селений на побережье соседствовал с аульной жизнью суровых горцев: «…те, которые близ Дербеня живут, люди обходительные и мало вежливые, а те, далее к горам живущие, люди дикие и непотребные». Веками налаженные экономические связи сочетались с перманентными войнами, ставшими частью повседневной жизни. Воинственные горцы заметно отличались от гилянских крестьян и горожан: «дагистанцы люди храбрые и поспешны на конях, все оруженны оружием огненным, добрыми саблями и многие в панцерях»; «хаси-кумуки (лакцы. — И. К) отважные люди или смелые воры и грабежники»; куралинцы — «вольные люди или, прямо сказать, вольные воры»{669}. По отбытии из крепости Святого Креста в Дербент князь Долгоруков, к своему огорчению, заметил: в то время как одни выражали ему покорность, другие «некоторые плуты из горских владельцов показали пакости и немалые противности в отгоне скота и во взятии несколько человек».
Лучше знакомый с кавказскими реалиями губернатор Волынский еще в январе 1724 года предупреждал Коллегию иностранных дел, что «горные люди» привыкли совершать набеги на грузин и других соседей «по прежнему обыкновению». «Мы к воровству родились, в сим состоят наши пашни и сохи и все наше богатство, которое деды и прадеды нам оставили и тому учили; сим оные сыты бывали, и мы также питаемся и сыти бываем; и что имеем, то все краденое. И иного промысла мы не имеем. И ежели нам от того отстать, то нам под российскою властию с голоду умереть, и мы в том присягать не станем и принуждены будем себя оборонять…» — по-восточному поэтично ответили куралинцы на требование «отстать» от набегов, отказались присягать и уехали{670}. Кайтагский уцмий и прочие владельцы, просились в набег (не на российские владения, а на сопредельных армян и грузин) и, кажется, искренне не могли понять, почему генерал запрещает им поход.
Походы за «ясырем» горцы рассматривали как свое естественное право и требовали выдавать им ушедших к русским пленных «грузинцов» и армян, которых называли «перебещиками». 26 июня 1727 года дербентскому коменданту поступил указ из астраханской губернской канцелярии, предписывавший беглых грузин и армян не возвращать их прежним хозяевам и дать им возможность вернуться на родину. Но за это приходилось компенсировать из казенных средств стоимость «ясырей»-христиан (по 25 рублей) владельцам — правда, только тем, кто признавал себя подданным империи; нехристиан же отдавали обратно. Если же беглые сами уплачивали хозяевам выкуп, их рекомендовалось безусловно принимать под защиту российского гарнизона{671}.
Такие конфликты порой доходили до самых «верхов». В декабре 1726 года Верховный тайный совет рассматривал жалобу кайтагского Ахмед-хана на некоего «грузинца», уведшего у уцмия «девку, которая имелась у него за наложницу»{672}. Недовольство ограничением невольничьего «бизнеса» вызывало попытки его обойти. В начале 1727 года генерал-майор Кропотов получил информацию от «имеющих жительство в Брагунах» армян о вывозе партии грузин и армян в Крым через «Чечень», минуя русские крепости и городки. Посланный отряд капитана Зубова после настоящего боя остановил обоз, освободил 36 пленников и захватил турка, который подрядился доставить живой товар к месту назначения. Потеряв в бою семь человек, «торговой янычар» сам стал обвинять военных в нападении на крымских подданных, так что генералу пришлось проводить формальное следствие, чтобы доказать правомерность действий своих подчиненных{673}.
Долгоруков рекомендовал столичным властям присылать на ответственные должности в Дагестан именно генералов, поскольку «где имя генералское помянетца, то и боятца, и ежели где полковник комендантом, хотя б он какого состояния не был, страху от него не имеют»{674}. «Страх» был необходим, чтобы пресекать «своевольство» в виде несанкционированных походов и усобиц или контактов с турками и их вассалами. Однако даже генералам приходилось не столько командовать, сколько (как было сказано в упомянутой жалованной грамоте уцмию Ахмед-хану) уповать, «что он, усмей, за вышеизложенную к нему нашего императорского величества высокую милость пребудет к нам всегда в неотменной верности и доброжелательных услугах и в прочем во всем поступать будет, как доброму верному подданному и честному человеку надлежит».
Наличие мощного «противовеса» русским в лице турок служило стимулом к «изменам», как и зафиксированные на бумаге, но на практике весьма относительные границы. К примеру, «барьер» между российской Астарой и турецким Ардебилем был намечен в 11 часах шести минутах езды «от моря до реки Карасу», а затем в трех часах 42 минутах езды от этой реки{675}. Проведенные «по-живому» границы разрезали исторически сложившиеся области и хозяйственные комплексы, что провоцировало пограничные конфликты.
Одними из самых опасных соседей были назначенный турками правителем Ширвана Хаджи-Дауд и казикумухский Сурхай-хан. Первый, кажется, мечтал о создании обширного государства в границах от Дербента до Куры и был недоволен тем, что «хлебородные уезды» Шабран и Мушкур отходили к русским{676}. Крепость Денге в Кубинской провинции входила в зону российского влияния, но была занята Даудом; не желая ее отдавать, он «купил пашу, чтоб ныне границы не окончал», заплатив за это, как докладывал из Стамбула Неплюев, «12 тысяч туманов, что будет нашими деньгами 120 тысяч рублей». Сары Мустафа-паша отозвал своих комиссаров до весны 1727 года; тем временем Хаджи-Дауд и турки пытались переселить в свои владения жителей из российской «порции». Все эти усилия в целом не увенчались успехом, и А.И. Румянцев осадил Денге и выбил из крепости гарнизон Дауда{677}.
Договор 1724 года отдавал русским часть территории, подвластной Сурхай-хану (на «6 часов езды» от побережья), но хан так и не допустил разграничения своих владений, «и турки ево к тому принуждать не хотят и не смеют и объявили Росии, что она вольна у Зурхая землю силою взять». (В феврале 1728 года А.И. Румянцев докладывал, что в «Сурхаевых владениях» разграничение еще не закончено{678}.) Казикумухский правитель не признал назначенного турками владетелем Ширвана Хаджи Дауда, и одно время В.В. Долгоруков даже надеялся привести его в подданство. По свидетельству Гербера, «трудились как русские, так и турки, чтоб ево каждой в свою сторону привесть, а Сурхай обеим ласкал и смотрел, от которой стороны ему было прибыли больше. А как турки в 1727 году ему прислали пашинской чин и к тому на знак два года или бунчук и жалованье 3000 рублей на год и к тому же отдали уезд Кабалу, то он турецкую сторону принял»{679}. Сурхай-хан привел «в совершенное послушание» лакские сельские общества и распространил свою власть на значительное число кюринских обществ и на ряд магалов Табасарана, сделавшись крупнейшим владельцем на Северо-Восточном Кавказе.
В конце концов Сурхай показался в Стамбуле более эффективным правителем, чем Дауд, и, сообщал Долгоруков, «ныне пришел в протекцию турецкую… на место даудханово, а Дауд-бека ищут, чтоб ему голову отсечь». В 1728 году Хаджи-Дауд был арестован, переведен в Эрзурум, а оттуда сослан на остров Родос — но спокойствия на границе это не прибавило, тем более что Сурхай располагал внушительными силами и не оставил своих претензий на земли «куралинцев» по реке Самур{680}. «Зурхай через свое богатство и частые подарки дагистанцам, куралинцам и протчих воровских народов к себе привлекал и оттого силен в почтении… Можно его богатство и из сего разсудить, что он в 1725 году зимою войско собрал в 6000 человек, с которым ходил он в Мушкур для раззорения деревни Дедели, только он не взял деревню, в которой находился Хаджи Дауда брат, и оную стеною укрепил. Сие войско Зурхай содержал до 4 месяцев и давал каждому человеку на день по абасе, или по 25 копеек, кроме других подарков, которые знатные люди оного войска получали, куралей и курей, которые Российской империи подлежат. Понеже оные главные воры, стал он своими подданными, как стали числить. Чего не бывало, только оных оставлять по себе отрешить не хочет; оные также за нево, как за главного вора, крепко держутся», — писал И. Гербер{681}. Во владениях Сурхая нашел убежище сальянский наиб Гусейн-бек, уничтоживший в 1724 году на Куре отряд полковника Зембулатова. В декабре 1728 года Сурхай-хан с войском вторгся в российские владения в современном Азербайджане; горцы «побрали в плен» кочевавшие по Муганской степи стада, разорили и «пожгли деревни сальянские». Больной «лихорадкой» А.И. Румянцев срочно выслал из Баку отряд пехоты и драгун под командованием подполковников Пушечникова и Маслова, но к тому времени Сурхай и его люди уже успели уйти с награбленным добром. Дядя Сурхая, Карат-бек, также вступил в российские владения в Дагестане и пленил около трех тысяч человек, «отвращая оных от подданства России, призывая в Сурхаеву службу».
Румянцев отправил в Гянджу и в Стамбул гонцов с протестом, но в ответ получил лишь «фальшивые оговорки», что границы еще «не окончаны», а казикумухский и ширванский ханы находятся «не в совершенном послушании». Командующий опасался, что ответные меры могут вызвать «генеральную войну» с турками (тем более что, по сведениям генерала, в набеге Сурхая участвовал турецкий Ибрагим-паша), но и оставить без последствий явный вызов не мог — это означало бы признать свое бессилие. В итоге Румянцев решился напасть на собственные владения хана и достиг успеха: бригадир Леонтий Соймонов с драгунами отогнали 15 тысяч «сурхаевых баранов»; еще 12 тысяч захватил со своими людьми дербентский наиб и 13 тысяч увели табасаранцы и куралинцы. Последние принесли присягу, за что им был возвращен «полон», взятый в свое время «покойником бригадиром фон Лукеем»{682}.
После удачной «акции» генерал все же попытался договориться с ханом и послал к нему «под претекстом покупки» капрала Суворова, однако посланец угодил под арест и был выпущен только после вмешательства турецкого паши. Румянцев начал длительную переписку с командующим в Гяндже Мустафой-пашой. В ответ на претензии по поводу нападения на турецкого вассала генерал выдвинул встречные обвинения: это хан, вопреки договору, «в куралинской народ вступаетца» — и приглашал турецких уполномоченных лично «освидетельствовать» последствия набега по составленному им «реестру»: «Деревня Арабляр Илюнчюк. Убито мужеска полу 22 человека, в полон взято из женска полу 13, раненых 10; еще ж в полон взято из рабят мужеска и женска полу 55, верблюдов 75, лошадей 52, волов 858, баранов 740…» В ходе рейда оказались разоренными 23 деревни (859 дворов); 280 человек были убиты, 351 взят «в полон», угнанно 10 тысяч лошадей, семь тысяч баранов, 4828 волов, 100 верблюдов и два ишака{683}.
Рассерженный хан пожаловался султану, заявив, «что по ее же (Турции. — И. К.) указом был в Мугане и в Сальянах, за что же российские командиры не токмо моих, но и всего моего казыкумыцкого владения баранов отогнали, а Порта де к возвращению тех баранов нималого старания не имеет»{684}.
Дело о «сурхаевых баранах» вышло на международный уровень и даже обсуждалось в Стамбуле российским резидентом Неплюевым с «секретарем» Магметом-эфенди. Под предлогом пограничных конфликтов турки выдвинули претензии на Астару и Кергеруд и собирались оказать помощь своему вассалу, однако вступать в настоящую войну с Россией Порта не считала необходимым и в конце концов показала «склонность к розводу» границ миром. Для умиротворения партнеров Неплюев написал Румянцеву, «чтоб баранов отдал», но при этом намекал: «Ежели б оные бараны побиты были или люди, то б лехче турки изнесли»{685}.
Кажется, намек был понят. Отправка турецких войск в Закавказье была отложена; хан вместо помощи получил выговор за «самовольную» отлучку из Шемахи и, обидевшись, даже заявил, что уйдет к себе в Казикумух{686}. Бараны между тем паслись в российских владениях под Дербентом и «у Низовой» и, несмотря на приплод, неуклонно уменьшались в количестве — в 1731 году их оставалось всего десять тысяч. Дербентский наиб докладывал, что из доверенных ему восьми тысяч баранов 455 были съедены, а 7324 «от стужи померли»{687}. В июне 1732 года царский рескрипт разъяснил Левашову, что на продолжавшиеся требования Оттоманской Порты «об отдаче баранов, отогнанных в нашу сторону от хана Сурхая», надлежит объявить, «что все те бараны померли», хотя на деле остатки стада были кому-то проданы за 2066 рублей{688}.
В итоге хану пришлось со своими баранами проститься, но и он захваченный «полон» не вернул. В конце концов Румянцев потребовал от Порты заменить Сурхая, на что османы предложили заменить самого Румянцева, но тем не менее посоветовали хану не вмешиваться в дела России{689}. Но и позднее Сурхай с российскими властями держал себя гордо, делал им выговоры и подчеркивал свою независимость: «Над нами Бог, и вашего государя и командиров мы не боимся и не стыдимся, и ты не нашего государя ж», — писал он в 1732 году коменданту крепости Святого Креста М. Барятинскому, жалуясь на действия кубинского наиба{690}. Впрочем, хан так же считал незаконным и вмешательство турок в свои дела, что осложняло его отношения с Портой.
В отличие от городков и деревень прибрежного Гиляна, реально контролировать горные долины и селения ни в Иране, ни в Азербайджане, ни в Дагестане военные власти в принципе не могли. Вдали от побережья они не располагали ни необходимым количеством войск, ни знающими местные условия и языки администраторами, ни опорными пунктами. В Южном Дагестане, правда, имелась крепость Денге (или Тенге) «на речке Белбеле, как показано на карте, от моря верстах в 40». В.В. Долгоруков в 1727 году основал в десяти верстах от Низовой крепость Дедели; «но понеже там много людей померло, то перестали туда посылать других»{691}.
Командующие и коменданты крепостей вступали с большими и малыми владельцами в сложные дипломатические отношения через «гражданскую канцелярию», расположенную в крепости Святого Креста, выдавали им жалованье и стремились урегулировать их конфликты; российские учреждения выдавали паспорта своим и приезжим торговцам{692}. Привычным средством хоть в какой-то мере обеспечить лояльность вольных горцев служило «аманатство», когда дети или другие младшие родственники местных владетелей на длительное время отправлялись в резиденции российских «командиров». Большинство аманатов находилось в крепости Святого Креста: в 1733 году там содержались 26 человек. Однако они жили и в Дербенте, как трое «знатных узденей» уцмия в 1730 году; иных отвозили в Москву и даже в Петербург — уже в 1725 году в столице жили Мусал Шавкалов, сын шамхальского брата Муртазы-Али и племянник уцмия Темир-хан Асанбеков{693}.
Однако аманаты иногда уходили. Так, сумел сбежать один из сыновей астаринского Мусы-хана. Присяга и даже царские милости не удерживали горских предводителей от «измены» (за которой обычно следовало всемилостивейшее прощение); в традициях «вольной» службы и привычно номинального «подданства» эти «бунты» не представлялись ими преступлением, тем более по отношению к иноверцам. Относительно «верные» прямо говорили, что процедура присяги «бывших бунтовщиков не довольно укрепляет, ибо оную преступить без вреды совести со всеми можно»{694}. В 1731 году долго служивший на Кавказе генерал-майор Д.Ф. Еропкин подал Левашову мнение о том, что «нет пользы в аманатчиках»: во-первых, к ним постоянно приезжают родственники и «дядьки» со «съестными припасы», и о происходящем в крепости «в горах бывает ведомо»; во-вторых, содержание здесь аманатов не гарантирует верности их отцов и других старших родичей, а потому лучше отправлять заложников в Астрахань{695}.
В июне 1730 года российские войска в Дагестане состояли из 11 627 драгунских и пехотных офицеров и солдат, 118 артиллеристов, 3500 казаков-донцов, 400 «компанейцев» и 540 человек поселенных по Аграхани, а также сборного отряда под командой кабардинского князя Эльмурзы Черкасского в 150 сабель («Черкесы» Эльмурзы боролись с «воровскими партиями» и располагались в составе 200-300 «фамилий» в особом «городке» у крепости Святого Креста{696}). За исключением «фортеции» Святого Креста, гарнизоны стояли только в Баку (две тысячи человек), в Дербенте (1500) и на пристани Низовой (три тысячи){697}. Оставшийся на Куре небольшой отряд и гарнизоны Джильской крепости и Астары не в состоянии были обеспечить спокойствие в Муганской степи; Румянцев запрашивал Левашова, что «ежели тамошние народы возволнуются и малолюдством в тех краях мы удержать не возможем, то в крайнем случае куды нашим людям из тех мест реитираду иметь и что с протчими крепостьми чинить имеем».
Гербер, сочинявший в конце 1720-х годов свое описание подвластных кавказских провинций, прямо указывал, что формально российские владения — например, «уезд Алтипара» (союз сельских общин Ахтыпара) или «Куралинской уезд» (область Кюре) — на деле таковыми не являются, поскольку «в посессию не взято, атак оставлено»; приводить же в подданство их жителей «трудно и убыточно»{698}.
Крупные горские владетели, как уцмий или казикмухский хан, были способны выставить для войны 8-12 тысяч, смелых, инициативных и приспособленных к местным условиям конных воинов. В случае их согласованных действий российские войска оказались бы запертыми и изолированными в нескольких прибрежных крепостях и могли рассчитывать только на снабжение по морю. Но этническая и социальная пестрота Дагестана и соперничество вождей подобную возможность практически исключала. К тому же даже самые влиятельные князья не были неограниченными государями и находились со своими подданными в достаточно сложных отношениях. Они могли свободно располагать лишь своей дружиной в 200-300 сабель; в случае же масштабных военных предприятий необходимо было получить одобрение со стороны влиятельных беков и формально подвластных магалов — союзов сельских обществ (джамаатов). Вопрос о степени подобных ограничений — дискуссионный в научной литературе; естественно, она зависела от конкретных условий и эпохи{699}. Одни подданные-общинники были обязаны платить подати и нести повинности; другие только выставляли воинов; третьи вообще не имели определенных обязательств.
«Народы бусурманские» не едины, а представляют собой «разделные и несогласные партии», заметил генерал-майор Г.С. Кропотов в апреле 1723 года в письме А.В. Макарову, сделав вывод: для проникновения в их замыслы нужны «шпионы» и деньги. Генерал в сентябре 1724 года жаловался государю, что отпущенные ему «на шпионов» 100 червонцев давно закончились и он вынужден был потратить собственные 500 рублей, поскольку соответствующей казенной статьи расходов не предусмотрено{700}. Он и в дальнейшем вынужден был платить «шпионам» из собственных средств; эти расходы составили к сентябрю 1726 года 416 рублей, о чем и было доложено в Военную коллегию{701}. На Кавказе военным не удалось создать столь масштабную разведывательную службу, как в Гиляне, но и здесь подобные кадры нашлись: в 1728 году такую миссию исполнял «татарин Бурахан Асман из Кумторкалинской деревни, получивший на расходы пять рублей{702}; в 1732-м Левашов посылал к уцмию «чеченского узденя» Арыка Утешева, а в 1734-м уздений Джетамбет и Кадыртун отправились на Тамань{703}.
Неудовольствие российским присутствием не мешало попыткам «горских князей» увеличить с помощью пришельцев свои владения. В 1732 году, на пути из возвращенного Ирану Гиляна, Левашов жаловался, что «князья» непрестанно докучают ему «о спорных землях». Но здесь уже надо было использовать не кнут, а пряник; не случайно указы Петра I и инструкции Коллегии иностранных дел предписывали кавказским генералам и комендантам иметь «ласковое обхождение» с местными людьми, а «особливо владетелям и их детям показывать всякую учтивость и приласкание».
Отбывая на Кавказ, Долгоруков вез из Петербурга на юг «в раздачу» две тысячи червонцев и на три тысячи рублей мехов; в июне к нему была отправлена пушнина еще на три тысячи рублей{704}. Генерал-лейтенант Людвиг Гессен-Гомбургский вез с собой, подобно купцу, целый обоз с товарами; в ассортименте «презентов» имелись не только меха и деньги, но и разнообразные сукна (красные, «лазоревые», «фиолетовые с искрой»), серебряную парчу, камку, парадные сабли, золотые и серебряные часы, дорогие табакерки, золотые кружева и даже «колокольцы вызолоченные»{705}.
У того же Долгорукова дербентский Имам Кули-бек домогался «деревень шаховых», денег и хлеба — на сумму в десять тысяч рублей. Князь счел, что это будет слишком, но хорошо понимал, что поощрять надежных слуг — а наиб был одним из самых верных — надо. Денег ему генерал не дал (и объяснял Макарову, что местных владельцев надлежит «умеренно содержать»), но с почетом отправил в Петербург, где Имам-Кули-бек провел несколько месяцев, был несколько раз принят у Меншикова и вместе со светлейшим князем посетил императрицу в Зимнем дворце{706}. Получив по распоряжению Екатерины I немалое жалованье в три тысячи рублей, наиб оставался верным и дальше и скончался в чине российского генерал-майора в 1731 году, тогда его должность была передана его брату — полковнику Алла Кули-беку; преданно служила и дербентская милиция — за жалованье в общем размере 10 600 рублей в год{707}. Румянцев в своих донесениях отмечал преданность кубинского наиба, остававшегося фактическим правителем при малолетнем хане. Айдемир из Эндери в 1732 году застрелил «аксайского узденя» Атая за производимые разбои, а тело его было повешено за ноги «при дороге»{708}.
В конце 1729 года в Москву прибыл «Муганской, Шегисевенской, Мазаригской степей хана Али Гулия сын ево Мухаммед Наби-бек», которому было выплачено вознаграждение в 230 рублей. Гость проживал на освобожденном для него дворе в Белом городе и получал «кормовые деньги»{709}. О представлении ко двору (а также и о жалованье в 12 тысяч рублей) просил и уцмий, «не показав свои службы». Потом он умерил аппетиты — согласился на тысячу (и еще 200 рублей сыну), но не меньше, поскольку ему «стыдно против своей братьи»: «А я ваше превосходительство, как душу, люблю», — завершал Ахмед-хан благодарственное письмо Румянцеву. Командующий в такую любовь не верил, но вынужден был признать: «Никак нельзя обойтитца, чтоб ему (уцмию. — И. К.) жалованья не дать». К началу 1728 года генерал уже понял, что все его усилия не могут помешать горцам нанести удар в любом месте на побережье и спокойно уйти от возмездия в «уские места»; даже мощная крепость Святого Креста с гарнизоном и казаками способна контролировать лишь пространство в 40 верст, а далее ничто не мешает «бешеным и ветреным народам» затевать «воровство и бунты»{710}. С начальником был согласен и Румянцев. «Я своих горских более опасен, нежели турок», — писал он из Баку в апреле 1729 года, привычно просил войск «в добавку» и сетовал, что его местные подданные «весьма безоружны и к войне не извычайны»{711}.
Начальству ничего не оставалось, как платить. Сдавая командование,
B. В. Долгоруков приказал: «Против неприятеля денег не жалеть», — чтобы привлекать на свою сторону и «жаловать» местных владельцев{712}. Составляя в 1730 году приведенный выше список «верных» ханов и султанов, он настоятельно рекомендовал дать им, «кроме жалованья, по шубу соболиную, здешне золотой материи, а мехи соболей до двухсот рублев, а протчим господинам таевые мехи, також и сукон; и те парчи и мехи и сукна послать генерал-лейтенанту Левашову и Румянцову»{713}.
Румянцев был согласен с начальником: хоть денег и жалко, а платить надо, чтобы горцев «ни до каких противностей не допустить»{714}. Таким способом он надеялся обеспечить не только спокойствие в крае, но и поддержку со стороны дагестанских суннитов против возможных выступлений иранцев-шиитов. «Я еще малую надежду имею, ежели казылбаши возволнуются, то принужден буду искать способу усмея и шамхалского сына и протчих горских суницкого закона противу их употребить, дав им волю в разорении и в похищении их пожитков. Может быть, по лакомству к граблению также и по законной их ненависти на сие они поступят», — высказал предположение генерал-лейтенант в доношении в Коллегию иностранных дел в июле 1730 года{715}.
Торжественная грамота Анны Иоанновны уцмию Ахмед-хану о награждении за верную службу подразумевала на деле лишь плату за относительную лояльность, ради чего «во знак к тебе нашей высокой милости… послан ныне от нас в Дербент к командиру нашему на дачу тебе халат, и шуба соболья, и сабля. И уповаем мы, что ты, видя к себе такую нашу высокую милость, и впредь к нам по присяге своей непременную верность и во всяких случаях радетельную службу продолжать будешь, за что ты, вящше нашей императорской милости и награждение ожидать можешь». В том же 1730 году «в знак милости» акушинскому кадию Аслубокеру было выплачено из царской казны 400 рублей, а двум старшинам, Магомету и Хагибушу, присланным акушинским кадием к дербентскому коменданту, выдано 40 рублей.
Судя по отчетно-финансовым документам Левашова за 1734 год, горским и азербайджанским владельцам доставались как скромные, так и довольно значительные суммы. Костековский «князь» довольствовался 70 рублями жалованья в год; табасаранский кадий и аксайский владелец получали по 200 рублей, буйнакский владелец — 100 рублей и еще 50 рублей для братьев; выплата наибу кубинского хана составляла 300 рублей. Но сын шамхала Казбулат уже получал жалованье в две тысячи рублей, а наиб Дербента со своими людьми — четыре тысячи. Осторожный «кайтацкий усмей» обошелся казне в 8860 рублей, пока не оказался «в бунте», а «мунгальских и шахсевенских и мазаригских народов хан» Али Гули получил 15 312 рублей. По подсчетам Н.Д. Чекулаева, уцмию в 1727-1732 годах было выплачено 13 620 рублей и еще 930 рублей — его сыну и «старшинам»{716}
Выплаты шли не только «князьям»; жалованье получали армянский и грузинский епископы в Дербенте, выехавшие из турецких владений армяне, «новокрещены из горцев»{717}. Кроме денежного содержания, дагестанским подданным выдавали и натуральное. До 1732 года брагунские владетели получали на год: Мудар Кучуков — 25 рублей, 25 четвертей муки и столько же овса; его брат Бамат — 20 рублей, по 20 четвертей муки и овса; 20 их узденей — 100 рублей и по 100 четвертей муки и овса. В 1732 году за особые заслуги им же было выделено: Мудару — 50 рублей, 25 четвертей муки, 25 четвертей овса; Бамату — 50 рублей, по 20 четвертей муки и овса; двадцати узденям — 100 рублей, по 100 четвертей муки и овса{718}.
Платить приходилось не только самим владельцам, но и их родственникам и узденям, а также местным должностным лицам — например, «шебранскому судье» Кулы-беку и армянскому юзбаши — «мушкурского магала управителю». Кроме того, военным властям приходилось оплачивать визиты горцев в города и крепости — обеспечивать гостям и их свите «корм» (по 50 копеек на человека в крепости Святого Креста) в течение всего времени их пребывания и подарки из средств гарнизонной казны. Прибывшим в апреле 1728 года в крепость Святого Креста буйнакским владетелям Эльдару и Мехти Муртазалиевым выдавались кормовые деньги по полтине, а их 15 узденям — по два алтына в день, итого — 5 рублей 80 копеек. 8 февраля 1733 года другим дагестанским владетелям было выплачено кормовое жалованье в размере 21 рубля 31 копейки и поставлено ведро вина. 23 мая 1729 года в той же крепости «для некоторого его императорского величества интересу аксаевскому владетелю Алибеку Салтан-Мамутову сего числа на два дня по указанию коменданта выданы кормовые деньги по полтине на день, узденям его 20 человекам каждому по алтыну да эндиреевскому владетелю Айдемиру Хамзину на сей день выдано 50 копеек да узденям его 10 человекам по алтыну на каждого». Прибывшие на следующий день буйнакский владетель Эльдар Муртазалиев и десять его узденей получили три рубля.
Содержавшимся в крепости Святого Креста аманатам денежное жалованье выплачивалось в апреле 1729 года из бакинских доходов на сумму 186 рублей 48 копеек. В Дербенте аманаты получали деньги из местных доходов: в 1729 году — из пошлинных денег, а в 1732-м — из таможенных сборов. Содержание было различным, в зависимости от статуса невольного «гостя». Так, находившимся в 1733 году шестнадцати аманатам из «Табасаранской провинции» полагалось по три копейки в день, в то время как в 1729-м другим присланным заложникам давали в день по два рубля из местных доходов. В сентябре 1729 года в Дербенте в аманатах от уцмия находились дети «знатных узденей» «Алавердей Арухов сын», Нуршин Искандербек, сын Шамсудин-бека, получавшие денежное довольствие пять рублей в месяц. Там же содержавшемуся в заложниках племяннику майсума Темиру было положено шесть рублей в месяц{719}.
Наконец, были еще выплаты хотя и нерегулярные, но необходимые. Айдемир из Эндери зато, что сохранил верность России (не присоединился в 1733 году к крымскому войску во время его прохода через Дагестан), указами от 6 и 7 ноября 1733 года был награжден жалованьем в 300 рублей, а брат его Алибек — в 100 рублей. 23 апреля 1730 года «в знак милости» акушинскому кадию было выдано 400 рублей, а неделей позже два старшины, Магомет и Хагибуг, присланные акушинским кадием к дербентскому коменданту, получили по 40 рублей.
Левашова, похоже, удручали невозможность пресечь «разбойничий промысел» и необходимость бесконечных выплат, которые рассматривались получателями отнюдь не как вознаграждение за реальную службу. Его раздражал «пакостной магометанской обычай», когда подданные требуют денег «не в оклад» и при этом «бесстыдно бессовестны и без всякого рассуждения о жаловании и о подарках нахально просительны»{720}. Приходилось учтиво отписываться в ответ на просьбы о выплатах родственникам «знатных особ» или об увеличении содержания аманатов. «Сестре ж вашей, Хануме, и сыну ее о годовом жалованье после генерал-лейтенанта Румянцова во окладных книгах не явилося, но бывает, по монаршескому соизволению даются некоторым людям дачи, называемые в приказ, которые в оклад не считаются, тако и сестре вашей не такая ли дача была, нет известия, но за верности свои вашему высокоблагородию и все имеете пребывать в надежде высокие ее императорского величества милости», — писал Левашов уцмию Ахмед-хану в марте 1732 года, в свою очередь, укоряя его: «Вашего ведомства каракайтаки и акушинцы на табасаранцов чинили неоднократное нападение во многолюдстве, причем и собственных ваших несколько старшин было, где учинилося немало и смертного убийства. И отогнали у табасаранцов немалое число рогатова скота и баранов, чего ради от превосходительного господина генерал-маеора и кавалера Бутурлина к вашему высокоблагородию посылан был один офицер и неоднократно писано было, чтоб вы, почтеннейший, о помянутом разыскать и отогнанной скот табасаранцам возвратить и продерзателей наказать и все те происшедшие ссоры прекратить приказали».
Несколько более щедрым командующий оказался по отношению к сыну шамхала Казбулату:«…племяннику вашему, пребывающему во аманатах, по справке не нашлося боле, как по 8 рублев и по ведру вина на месяц, а визирю вашему Иташуке по отбытии генерал-лейтенанта Румянцева в окладных книгах дачи не явилося же, но может быть была дача в приказ, а не в годовой оклад; меньшому вашему брату Салтгирей-беку с матерью за вашу верность до будущего указу ее императорского величества приказал я 800 рублев отпустить из Баки, и людям вашим, приняв, отвезти к вашему благородию».
В этом же письме Левашов вежливо выговаривал адресату за то, что «ваше благородие с Сухраем дружбою обязаватися и освоиться, чтоб сестру свою за Сухраева сына выдать намерение воспринять изволили, что к высокой стороне ее императорского величества и интересам весьма противно и к верности вашей, буде бы то правда, подозрительно бы было, понеже Сухрай, хотя примирительно с Россиею в турецкой стороне пребывает, к высокой стороне ее императорского величества главной неприятель находится и, как вашему благородию известно, оной Сурхаев человек злостной и всякого добра развратник и коварственно ищет, чтоб и Россию с Портой в ссору привести. Я не надеялся бы, чтоб то в истине было, чтоб ваше благородие по своему известному состоянию с таким подозрительным человеком в дружбу и в свойство обязаться могли, и с какова человека, кроме зла, никакова добра ожидать неможно. Буде же бы от Сурхая, яко от коварного человека, к вашему благородию какие к союзу подсылки имеются, от такого оного извольте отчуждение и отдаление иметь». Для большей убедительности к просьбе прилагался подарок в виде двух пар соболей, меха горностая, двух поставов сукна, четырех «изарбатов зазлотных» и двух конских чепраков{721}.
В данном случае любезность вместе с обещанием «отцовского шамхальского наследства» как будто окупилась. Через некоторое время Казбулат «в ссоре» убил своего родного брата Будая, женатого на дочери Сурхая, что ослабило «Сурхаеву партию» и явилось «весьма полезно ее императорского величества интересам», как с удовлетворением отметил Левашов, сдавая дела в 1733 году, а сам Казбулат получил к «окладу» еще тысячу рублей{722}. Но, отбывая с Кавказа, Левашов все же был настроен скептически и указал преемнику, что горцы «в верности к российской стороне сумнительны и никогда на них обнадеживатца не возможно»; как только турки начнут действовать, горцы «по однозаконству» соединятся с ними и «против России неприятельски выступить не замедлят»{723}.
Так и произошло, как только относительный мир между двумя державами был нарушен появлением крымских татар, которым султан приказал прибыть на помощь своим армиям в войне с шахом. В июне 1733 года крымское войско под командованием Фетхи-Гирея вышло на Терек. После упорного сражения отряда генерал-майора Д.Ф. Еропкина с татарами в урочище Герзель Людвиг Гессен-Гомбургский приказал ему отступить в крепость Святого Креста, и крымцы прорвались в приморский Дагестан.
Часть владельцев (аксайский Али-бек, Айдемир из Эндери) остались верными России. Казбулат предупредил командующего, что посланцы двигавшегося на юг Фетхи-Гирея явились к уцмию и он «присягался» на том, чтобы прибыть к крымцам «…и всех кумыков, и тавлинцов, и протчих усмею самому собрать на Дербент или на Сулак, со всеми им итти и окружить, и воды перекопать. И тогда на Дербент пойдут, тогда из Табасарана несколько людей, тако же из собранных несколько ж людей отправить на Мускур, и ограбить и разорить Мускуры и тех, которые к ним не пристанут, чтоб чрез то им правианту достать. И на сих пунктах договорились и условились». Однако сам Казбулат против татар выступать не стал даже вместе с русским отрядом, используя различные «отговорки»{724}.
Другие же князья не только не мешали вторжению, но и имели с татарами «обхождение дружеское и пересылки». Шпионы доносили командующему о соединении мушкурцев, табасаранцев, куралинцев и акушинцев во главе с табасаранским майсумом и «марагинским бабой» с целью ударить сзади готовящийся отражать нападение гарнизон Дербента{725}. В то же время старая вражда не забывалась, и казикумухский Сурхай так и не помирился с уцмием.
Бои под Дербентом начались 18 июля; татары понесли потери (жителям города платили по рублю за неприятельскую голову) и через несколько дней отошли от стен и двинулись на Шемаху в обход, «турецкою границею». Поход успеха не имел, тем более что в татарском войске было много больных. Российское же командование, получив пополнение, перешло к решительным действиям. В сентябре командующий отправил к Дербенту Еропкина с пятью тысячами драгунов и казаков наказать «бунтовщиков».
Генерал приступом взял окруженную стенами и укрепленную пушками столицу уцмия, «деревню Барашлы». В итоге сражения «с лишком 2000 дворов обывательских созжены, башни и стена вконец разорены, огороды вырублены и созжены, и множество хлеба, которой в той деревне в ямах находился, отчасти войском ее императорского величества травлен, а достальной весь созжен»; на поле боя осталось 400 неприятельских тел, был взят только один пленный, поскольку горцы «по их варварскому обычаю и жестокосердию никогда живы не отдаютца». В ходе дальнейших действий «лучшие и славные ево (уцмия. — И. К.) деревни… разорены и созжены», хлопковые поля «потоптаны» и захвачено две тысячи голов скота. Табасаранский «Максум-бек» сдался русским, «повалясь на землю», но Ахмед-хан даже после разгрома собственных владений «покаяние и покорение отлагал»{726}.
Прибывшему на Кавказ Левашову вновь предстояло отлаживать систему отношений с владельцами. Пришедший к власти после смерти Аслубокера акушинский кадий Аджи-Айгун в январе 1735 года присягнул о вступлении в российское подданство с тридцатью деревнями, входившими в Акушинский, Цудахарский, Мекегинский, Мугинский и Усишинский союзы сельских общин. Тогда же Левашов принял очередную присягу от уцмия Ахмед-хана Кайтагского и взял в крепость Святого Креста в аманаты его племянника Заузана. Но к тому времени состоявшим под российской властью провинциям оставалось быть в составе империи всего год. Мечта же Петра I об эксплуатации природных богатств новых владений и о процветании восточной торговли оказалась неисполнимой, что стало ясно еще задолго до ухода его армии.
Отправляясь в последний поход, Петр, можно полагать, надеялся реализовать на юге тот же план, что и на севере: «ногою твердой стать при море», обеспечить плацдарм для дальнейших действий на Кавказе или в Иране и «оседлать» стратегический перекресток древних торговых дорог Востока. Однако в отличие от Балтики здесь царь намеревался не ждать «все флаги в гости», а установить российское господство на море и перенаправить поток восточной торговли, идущий по караванным путям к портам турецкого Средиземноморья, на магистраль Каспий — Волга — Петербург.
Петр создавал не только военное производство — он мечтал о том, как на отечественных судах в другие страны поплывут продукты российского производства. В «новозавоеванных провинциях» он предполагал найти источники сырья для первых российских мануфактур, производивших цветные металлы, сукно, шерстяные и шелковые ткани, краски, сахар.
Вернувшись из похода, император стал по обыкновению энергично «понуждать» своих генералов и министров к освоению приобретенных территорий. Его внимание царя привлекали богатые земли и города Ширвана и Гиляна — хозяйственный император требовал присылки оттуда образцов нефти, овчин, фруктов. Горный Дагестан, кажется, интересовал его меньше — за исключением Дербента с его старинными, но мощными укреплениями, плантациями шафрана и виноградниками. В полюбившемся городе царь оставил «виноградного мастера», который приступил к работе по организации казенного виноградарства и виноделия вместе с местными «садовниками» и отряженными им в помощь сорока казаками; следом он прислал еще одного специалиста, Пастьяня, но тот скоропостижно скончался по прибытии, как доложил комендант Юнгер в январе 1723 года{727}.
Главными пунктами новых владений Петр считал Баку с лучшей гаванью на побережье, где «суда от всех ветров стоять могут безопасно», и устье Куры, которое по указу царя от 2 ноября 1722 года Федор Соймонов осматривал дважды, в ноябре 1722-го и марте 1723-го, а затем лично докладывал о результатах в Петербурге. По мнению Соймонова, Петр «хотел при устье реки Куры заложить большой купеческий город, в котором бы торги грузинцев, армян, персиян, яко в центре, соединялись и оттуда бы продолжались до Астрахани»; в дальнейшем новому центру предстояло стать «первым купеческим городом для всего западного берега Каспийского моря». Оттуда российские купцы с товарами направлялись бы в Тифлис и сухим путем в Шемаху{728}. Страстно желавший как можно скорее видеть плоды своих усилий, царь, однако, был достаточно осторожен. Очевидно, результат осмотра побережья был не слишком благоприятным, и Петр приказал Матюшкину «строение крепости на Куре» отложить, а после консультаций с командующим и Соймоновым поручил первому «о Куре разведать, «до которых мест мочно судами мелкими идтить, чтоб подлинно верно было», а еще лучше — обследовать течение реки вплоть до Тифлиса{729}.
Порт предстояло построить и в Дербенте — важнейшем стратегическом пункте, контролировавшем сухопутную дорогу вдоль побережья. Петр сам «изволил ездить по берегу морскому для осмотрения места, где строить гаван», а перед отъездом из Астрахани в Москву в ноябре 1722 года приказал Матюшкину делать «гавань по чертежу». Работы начались в следующем году.
Помимо водных и сухопутных путей царя интересовали всевозможные плоды земные. Еще в ноябре 1722 года он инструктировал Матюшкина, что после овладения Баку ему надлежит заняться экономическими вопросами: «…розведать о пошлинах и доходах, а особенно о нефти и шафрану, сколько было в доброе время и сколько ныне, и что шаху, а что по корманам»{730}.
После занятия города генерал приказ исполнил и доложил, что в окрестностях Баку имеются 66 колодцев с «черной нефтью» и четыре с «белой», которую оттуда возят на верблюдах в «нефтяные анбары» и продают первую по четыре деньги за батман, а вторую, считавшуюся лечебным средством, по одному рублю две деньги за батман (1 батман оценивался в 14 фунтов. — И.К.){731}.
С состоянием финансов разбираться пришлось дольше: только в ноябре 1723 года Матюшкин отрапортовал, что бывший султан из полученных доходов бесконтрольно брал «себе в жалованье без указу» и на нем насчитана недоимка в 103 389 рублей и 14 алтын{732}. Следом летели новые указания. «Сахар освидетельствовать и прислать несколько, и какой может быть… 7. О меди тако ж подлинное свидетельство учинить, для того взять человека, который пробы умеет делать. 8. Белой нефти выслать тысячу пуд или сколько возможно. 9. Цитроны, сваря в сахаре, прислать, сего для поискать здесь мастера. Единым словом как владение, так сборы всякие денежные и всякую экономию в полное состояние привесть», — требовал Петр в мае 1724 года{733}.
Столь же подробной информации он требовал и от Шилова, отправившегося в декабре 1722 года завоевывать Гилян: «…сколько шелку в свободное время бывало, на сколько денег, и что шаху пошлин бывало и другим по карманам, и сколько ныне, и отчего меньше, только ль от замешания внутреннего или в Гиляни от какого неосмотрения или какой препоны, равным образом и о прочих товарах, и что чего бывало и ныне есть, и куды идет, и на что меняют или на деньги все продают. Проведать про сахар, где родится. Также сколько возможно разведать о провинциях Маздеран и Астрабата, что там родится»{734}. Укрепившемуся в Реште В.Я. Левашову он писал в сентябре 1723 года: «Понеже в Гиляне всяких фруктов есть довольно, того для, ежели успеешь, сею осенью, то пришли к нам всяких сухих фруктов сколько возможно… Також пришлите ведомость всяким фруктам, какие там родятся и по чему там покупаются». Как и Матюшкину, Левашову предстояло «приняться за доходы, и оные как доброму и верному человеку надлежит сбирать». «А особливо, — призывал Петр, — изыскивай того, что по карманам шло». Ему же поручалось «розведывать о товарах… где что родится», а о некоторых царь уже имел сведения: «…объявил мне Аврамов (о сахаре. — И. К.), что в Мизандроне, также сам персидской посол объявил, что в Гиляне есть медь, а именно в Ардевильской провинции близ границы Гилянской, а свинец в Мусулае». Южные фрукты явно интересовали царя, и он разъяснял адресату: дело важное, «понеже немалой торг можешь от сего быть, не точию дома, но и в Польшу{735}.
Заботиться о процветании новых владений должны были и генералы, и чиновники. Именной указ от 8 ноября 1723 года требовал от Коммерц-колегии не только «умножения коммерции» в отношении европейских стран, но и проникновения ее «в нынешние уступленные нам от Персии места, где, кроме шелка, многие изрядные вещи обретаются, яко нефть, шафран, сухие и соленые фрукты, ореховые, кипарисные и пальмовые деревья и прочие», для чего надо было «строить компании» и посылать торговых людей за границу для обучения. Приметливый царь снова вспомнил про соседей-поляков, которые без фруктов и шафрана «и есть не варят»{736}. Еще один именной указ, российскому послу в Гааге Б.И. Куракину, призывал объявить голландцам о «весьма безопасном» шелковом торге в новых российских владениях{737}.
Любознательность государя подогревалась полученным осенью 1723 года от посла Измаил-бека «Реестром доходов тех провинцей и городов, которые уступлены быть имеют его императорскому величеству»; согласно этому документу общий доход казны с Ширвана, Гиляна, Мазандерана и Астрабада оценивался в огромную сумму — 2 миллиона 250 тысяч рублей, то есть равнялся почти трети дефицитного российского бюджета{738}.[18]
Подчиненные старались как могли, но их донесения выглядели не слишком утешительно. Левашов в январе 1724 года обрадовался было тому, что в Реште «купечество умножаетца» и прибыло три тысячи вьюков с караванами из Вавилона и Тебриза. Бригадир привел данные о рыночных ценах на шелк (батман шелка-сырца стоил от 10 до 16 рублей), «помаранцы», лимоны, оливки, грецкие орехи, рис, виноград, сливы; хвалил при этом местные груши и дыни, а арбузы считал некачественными. В соседнем Мазандеране главными товарами являлись сахар (от 10 до 40 копеек за батман), бумага (от 50 до 80 копеек) и медь (от 60 копеек до двух рублей); из Тебриза в Решт привозили сушеные абрикосы и миндаль, из Казвина-«гулявную водку», муку, кальянный табак, изюм{739}. Он же прислал сведения о торговом обороте за 1723 год: в Астрахань было отправлено 104 таи[19] шелка, 260 тай парчи, 162 — сафьяна, 15 — бязи, 41 — чернильных орешков и четыре таи кишмиша{740}.
Последние данные превосходили результаты неудачного для российской торговли 1721 года, когда из Ирана было вывезено 79 тай шелка-сырца и пять тай «вареного», 168 тай парчи и 169 тай сафьяна{741}. Но поднявшаяся вслед за объявлением об «уступлении» провинций России волна неповиновения сделала перспективы их экономического освоения сомнительными. «Великая от правителей противность, а от обывателей замешение показалось», — докладывал Левашов в мае-июне 1724 года; труды по сбору налогов шли «с великою помехою» — местные жители-«бунтовщики» нападали на посланных с этой целью военных, а прежние сборщики податей и откупщики «разбежались». Отправляя царю подарок — «5 фонтанов белова камню» из рештского дворца — бригадир вынужден был доложить, что дороги «зарублены» и караваны больше в Решт не приходят{742}. Комендант Баку И.Ф. Барятинский сообщил в феврале 1724 года, что шелка и парчи из Шемахи не привезли и местных товаров «купить некому»{743}.
Армейские «партии» громили «бунтовщиков», но военные действия и гражданские смуты не способствовали развитию бизнеса, тем более что в 1723 году началось турецкое вторжение в Иран. Левашов все же старался: в июле он доложил, что предписанные ему поиски какого-то «эзенгоутова дерева» не увенчались успехом, зато обнаружен «шемшит» (самшит?) «пригодной толстоты», а также деревья «лиликан», «азад», «сима-карагач» и «нар или гранатное», о возможности использования которых в судостроении должно дать заключение Адмиралтейство{744}. Образцов же местного риса и мазандеранского сахара, интересовавших Мануфактур-коллегию, он в то время добыть так и не смог «за нынешними замешательствы и бунты»- только в июне 1726 года они были отправлены «для пробы». Судя по имеющимся в нашем распоряжении документам, эти изыскания практических последствий не имели.
Однако главным источником доходов Гиляна был шелк. В 1722 году Петр I в Астрахани беседовал с индийским купцом Абдураном Банианом и узнал от него, что до 1721 года из этой провинции вывозилось до девяти тысяч тай шелка; при продажной цене на западноевропейском рынке в 80 рублей за пуд, то есть 640 рублей за таю, такая масса товара могла приносить миллионы рублей прибыли{745}. Естественно, что хозяйственный государь стремился поставить под контроль производство столь ценной продукции. В этом отношении командование достигло определенных успехов, правда, сам Петр о них уже не узнал.
Летом 1725 года Матюшкин прислал в Петербург образцы продукции (четыре батмана шелка-сырца) с «новозаведенного ее императорского величества заводу» в Гиляне. Из Коллегии иностранных дел шелк был передан для «освидетельствования» в Мануфактур-коллегию, и ее специалисты признали: товар «может происходить в дело штофов», но годится и для изготовления чулок; согласно сделанным расчетам пуд тамошнего шелка должен был обходиться в 26 рублей 90 копеек, тогда как шелковые мануфактуры столицы покупали сырье по 40-50 рублей{746}.
В апреле 1726 года Матюшкин получил указ «продолжать» работу шелкового «завода», поскольку пробы были признаны удачными{747}. Но оставшийся после отъезда командующего главным начальником в Гиляне Левашов в обстоятельном донесении от 18 мая 1727 года усомнился в перспективах российского шелководства. Генерал рассказал, что в «ново-заведенном заводе» строения («сараи») были построены его солдатами, кровли и солома взяты «с ызб бунтовских деревень», а тутовые листья для червей — из конфискованных «садов бунтовщиков».
Побывавший в плену в Средней Азии сержант Федор Ефремов подробно описал процесс получения шелка: «Когда черви появились, чтоб было великое тепло, когда ж заснули, чтоб малое тепло, после сна холодновато. При том любят они чистоту, сухость, и чтоб не было дыму, пыли, сырости и вони. Черви, когда черны, то голодны и много едят, белы мене едят, желты сыты. Смотрят прилежно, чтоб листья не были сухие, вонючие, мокрые, холодные, горячие; кормят червей на камышовых рогожах, постилают мелкое сено, сверху холст, чтоб червям было мягко, рогожки постилают, где не бывает сырых паров, наблюдают, чтоб червям не было тесно, а буде тесно, берут лопаточками и кладут на другие места. Когда черви созреют и начнут для свивания гнезд искать места, в то время берут лопаточками, кладут в клетки плетеные из таловых прутиков, во оных клетках черви вьют гнезды, кои становят на высокие места, где нет сырости и зною». Свитые шелкопрядами «гнезды будут с большой дубовый желудок: те гнезды, кои для шелку, кладут в корчагу и для заморивания, чтоб бабочки не родились, сыплют на них несколько соли, обертывают в тутовый лист, у корчаги горло замазывают глиной; потом морят 8 и 9 суток, и так сделается сверху плена, в средине желто; те гнезды, вынувши из корчаги, варят в котлах, а из котла вьют на колесо очень тонко, по 4 и по 6 человек, после варения будет серый из желта шелк, который потом варят в разных красках»{748}.
Заготавливать корм для червей могли, очевидно, и солдаты. Но выведение шелкопрядов — работа сложная: начиналась она в Гиляне в марте, когда в «натопленной избе» без окон червячков начинали кормить, а в мае их выносили на воздух в специально построенные «шалаши»; полученные коконы надо было особым образом кипятить, затем осторожно разматывать и свивать несколько нитей в одну, чтобы получить пригодный для обработки шелк-сырец, или «грежу»; этот технологический процесс наблюдали путешественники и в XIX веке{749}.
Следить за работой гусениц-шелкопрядов и уж тем более разматывать тончайшие шелковые нити из коконов служивым было не под силу — требовался многолетний опыт. Поэтому на «заводе» работали местные мастера-шелководы, которым по обычаю надо было отдавать половину готовой продукции или платить «по уговору» «на деньгах содержать», что было явно невыгодно, поскольку при запрошенной плате стоимость фунта шелка-сырца равнялась трем рублям, почти как в Петербурге, и дешевле было скупать товар у местных жителей по 12-18 рублей за батман. Первый способ оплаты оказался более выгодным (к тому же можно было отдавать работникам не половину выработанной ими продукции, а меньше) — себестоимость фунта шелка составляла всего 31 копейку с четвертью.
За три месяца работы, таким образом, было получено четыре с четвертью батмана (59,5 фунта) шелка-сырца. Однако, как докладывал Левашов, казенно-армейское шелководство могло быть успешным только «при своих работниках и при чюжих тутовых садах», то есть при использовании труда покладистых мастеров (которым можно было платить «с умалением», что и практиковал генерал), доставшемся даром корме для шелкопряда и конфискованном имуществе. Скоро начались проблемы: «преестественные жары» привели к тому, что шелкопряды перестали есть засохшие листья, а других деревьев в распоряжении командующего не было. Поэтому, начав свой рапорт за здравие, Левашов закончил его за упокой: шелковый «завод» при сложившихся обстоятельствах «никако содержать невозможно, понеже не прибыток, но великой убыток приносит»{750}. После этого известия о нем исчезают со страниц донесений.
Неудачей завершились и попытки заготовки шерсти для российских суконных «фабрик». Как известно, ни количество их продукции, ни ее качество не устраивали главного заказчика — казну, которой приходилось систематически делать крупные закупки сукна в Англии или Пруссии. В 1722 году Петр увез с собой из Дербента знающего секрет «мягчения шерсти и поташу» мастера-армянина Карапета Хачатурова; после соответствующих консультаций он за счет Кабинета был отправлен домой, но, кажется, его знания остались невостребованными. В бытность Матюшкина в 1724 году в Москве на коронации императрицы Екатерины Алексеевны он получил образцы качественной черной и белой шерсти с заданием «против оной приискивать» в подчиненных ему южных провинциях. Вместе с генералом в Дагестан направились два мастера «с суконной фабрики»; в Дербенте им удалось обнаружить удовлетворительный по качеству товар, но оказалось, что хотя нужная шерсть и имелась в условно российском владении — «в Кубачах», но «оттуда ее в привозе нет» и организовать систематические поставки невозможно{751}.
В 1724 году Петр распорядился доставить ему партию «белой нефти»{752}. Как «белая», так и «черная» нефть рассматривались в то время не только как горючее вещество для обогрева, приготовления пищи и освещения, но и как лекарство. В Лечебнике XVII века говорилось: «Белая же нефть отимет болесть… коя была от студености»; черная нефть, считалось, «кашель отнимет» и «колотие во чреве»{753}. Прибывший из Гиляна в Баку Матюшкин в сентябре 1725-го отправил в Петербург 207 пудов «белой нефти» и подал более подробную, чем предыдущая, составленная двумя годами ранее, ведомость о нефтяных колодцах: были названы 89 «колодезей», которые способны были давать 4710 батманов нефти в сутки; самый большой источник у деревни Балаханы поставлял 1350 батманов; остальные — по 100—400. Четыре колодца считавшейся наиболее ценной «белой нефти» давали ее «помалу»{754}. Однако командующий вынужден был признать, что не в состоянии контролировать соляные промыслы и нефтяные колодцы в 20 верстах от города. Хозяйничавший там Хаджи-Дауд издевательски просил передать генералу, что источники нефти «не во владении у русских», а бакинская администрация исчезла, потому ему приходится пользоваться ими «безденежно»; «а как де вы будите нефтью и солью владеть, то ни одной посуды нефти и соли безденежно брать не будем»{755}.
Судя по выросшим в дальнейшем поступлениям от нефти в числе «бакинских доходов», так вскоре и случилось. В.В. Долгоруков в апреле 1727 года рапортовал, что у колодцев выставлено «охранение», а для того, чтобы qho присутствовало постоянно, в десяти верстах от Баку построена крепость с гарнизоном в 150 человек и тремя пушками{756}. «Кроме доходов с уезду, сбираются немалыя деньги за нефть и за соль. Соль берется из нескольких Озеров близ Баки, в которых она через жары солнечные поспевает, а нефть черпается из колодезей, которые имеются полдни езды от Баки в каменистом месте, из которых колодезей некоторые черную и некоторую белую нефть выбивают», — писал в 1728 году Гербер.
Для отечественной экономики азербайджанская нефть в ту пору оставалась товаром редким и экзотическим. В Россию она не вывозилась и большей частью потреблялась на месте как топливо и средство для освещения жилищ; при отсутствии дров приходилось ее использовать в этом качестве и российским солдатам. В Голландию, к давнему комиссионеру российского правительства, купцу И. Любсу, было отправлено три бочки нефти на предмет выяснения условий ее продажи; но спрос на нефть в Европе оказался незначительным: ее себестоимость и затраты на перевозку намного превышали цену на рынке{757}.
Объемы же местной торговли нефтью (ее вывозили в бурдюках караванами в Шемаху и Ирак и морем в Гилян) упали из-за военных действий и политических неурядиц. В конце XVII века она давала казне доход от пошлин порядка семи тысяч туманов[20] в год; посол Измаил-бек оценивал его в шесть тысяч туманов, а реальные сборы давали российской администрации в Баку примерно 16 тысяч рублей (1600 туманов) в год. Военные власти были не в состоянии сами заниматься эксплуатацией нефтяных колодцев, а потому отдавали их на откуп; очевидцы свидетельствовали, что многие из них были заброшены, а нефтяные «хранилища-«анбары» разорены{758}.
Более успешными оказались усилия Петра I по созданию в новых владениях виноделия и производства одной из самых дорогих пряностей — шафрана[21]. Последний поставлялся из Баку в качестве «подати с деревенских мужиков»: в сентябре 1725 года Матюшкин послал ко двору 29 фунтов пряности, а в апреле 1726-го бригадир Шипов оттуда же отправил 30 фунтов шафрана, «готовленного поевропейски», и 14 фунтов «в лепешках», то есть сделанного по местной технологии в смеси с воском или бараньим жиром (к этим дарам Левашов добавил «3 фантана вырезанные фигурами»){759}. Из дербентского «огорода ее величества» в 1724 году ко двору поступило 119 фунтов шафрана «поевропейски», а также гранаты- 490 «дуль» больших и 100 малых{760}; еще 66 фунтов пряности были отправлены в 1726 году.
Основанное здесь государственное хозяйство находилось под присмотром коменданта и функционировало вплоть до самого конца российского присутствия в Закавказье в XVIII веке. Здешние виноградники были усовершенствованы трудами присланных мастеров и обученной ими «команды» (в 1732 году под началом главного винодела, майора Турколя, здесь трудились прапорщик, три капрала и 14 солдат{761}). «Чихирный завод» уже в 1724 году произвел 60 «больших и малых бочек» белого и красного вина, его продажа дала 1521 рубль{762}.
Виноделие стало самой доходной отраслью колониального хозяйства, однако основным потребителем продукции оставалась сама российская армия — мусульмане ее не оценили. Открытые в Дербенте и Баку «кружечные дворы» стали для командования источником экстренного финансирования при «неприсылке денежной казны». Но спрос был невысок вследствие традиционных вкусов служивых: они, кажется, предпочитали более привычный отечественный напиток, привозимый неутомимыми маркитантами — благо торговля им с 1724 года разрешалась всем по «вольной цене». Но после того как астраханец Федор Кобяков добился права держать откуп в крепости Святого Креста, с поставкой водки начались перебои, и командующий Людвиг Гессен-Гомбургский просил Сенат, чтобы ее продажу «иметь маркитентерам… по-прежнему»{763}.
Остальные же проекты императора по освоению природных богатств прикаспийских провинций оказались свернутыми через год-другой после его смерти[22]. Конечно, охваченный мятежами и войнами Иран был не в состоянии поставлять на рынок нужное количество товаров, но и надежды Петра на превращение его новых владений в «зборищу для всего восточного купечества» не оправдались. Беспрерывные войны и утверждение в «турецкой порции» враждебных ханов перечеркнули перспективы расцвета торговых путей от моря на Шемаху и Тифлис. Военные власти оказались не лучшими хозяевами и часто предпочитали не возиться с хлопотным делом, а сдать ту или иную доходную статью на откуп. Кроме того, уже с 1727 года правительство (и, соответственно, командование корпуса) допускало уступку значительной части завоеванных территорий при заключении мира с шахом или с афганцами, и в этих условиях развитие экономики становилось излишней задачей.
Кроме того, планы Петра, как и во многих других случаях, опередили свое время. Страна еще не располагала экономическими возможностями для масштабного освоения заморских территорий, и призывы царя «строить компании» не нашли отклика; казаки и солдаты не могли заменить энергичных дельцов, моряков, торговцев, судохозяев, которых не хватало и в самой России.
Их не то чтобы совсем не было. Документы свидетельствуют, что и в тогдашних условиях находились искатели делового «интереса», которые, рискуя головой, отправлялись за море. Так, например, уже в 1722 году появился в Дагестане торговавший «от себя» астраханский посадский Петр Мясников. Весной 1725 года, в самый разгар «бунта» Адиль-Гирея, он оказался в резиденции шамхала Тарки с партией «хороших ружей», был там схвачен, потерял весь товар, посажен «под караул», но сумел уйти с помощью шамхальского брата, который спрятал незадачливого купца и вывез его из города. Мясников рисковал не один — в Тарки вместе с ним приехали 12 человек, и двое из них отважились забраться с товарами еще дальше в горы — к уцмию Ахмед-хану{764}. В апреле 1726 года «купецкий человек» Федор Фалеев не побоялся отправиться в Шемаху «для взятия долгов по писму де Дауд бека»{765}.
Но для масштабной эксплуатации новых территорий требовались не только отчаянные головы, но и развитая промышленность, нуждавшаяся в заморском сырье, и располагавшие крупными капиталами торговые компании. Члены Комиссии о коммерции А.И. Остерман и А.М. Черкасский в 1727 году мечтали, чтобы «с новозаведенных российских фабрик товары шолковые, шерстяные и иные сами заводчики или русские купцы, и армяня, и иноземцы, купя, отпустят в Персию». Для таких пионеров они требовали свободного (со стороны местной администрации) проезда и даже освобождения от пошлин, чтобы «за отпуск и покупку и продажу нигде не брать»{766}.
На деле же одним из главных потребителей в новых российских провинциях являлась сама армия, что доказывают прибывавшие в Аграханский «транжамент» и крепость Святого Креста партии муки, крупы, меда, лука, квашеной капусты, соленых огурцов, грибов, клюквы, чеснока. В 1725 году посадский человек Ф. Уранов повез в Баку 40 пудов мыла, А. Ильин вывез туда же в 1732 году 110 мехов солода, 25 мехов ржаной и 15 мехов пшеничной муки, всего на 97 рублей 50 копеек. Спустя два года он повез туда же 90 пудов мыла на 63 рубля. Купцов было немного: в 1725 году среди доставивших товары в крепость двенадцати негоциантов были шесть астраханских торговцев и три армейских маркитанта; в 1728-м 11 астраханских посадских людей доставили 13 партий товара, а семь маркитантов — девять партий; еще одну привез казак Нежинского полка. В Гиляне в 1726-1727 годах военные закупали у обывателей Решта бумагу, вьючные мешки, торбы, мыло.
Для местного населения привозились сукна, холсты, зеркала, нитки, сундуки «московской работы» и различные металлические изделия — ножи, ножницы, котлы, сковороды, иглы. Но вывозились в основном не местные, а иранские и азербайджанские товары, шедшие транзитом через Дагестан в Россию. Можно указать лишь несколько таможенных «явок», перечисляющих товары местного происхождения. Так, в 1733 году астраханский армянин Степан Васильев доставил в Астрахань 64 кошки, 50 лисиц, 12 оленьих кож и 12 «чекалок» (шакалов) всего на 27 рублей 20 копеек. В 1735 году монастырский крестьянин Суздальского уезда Анисим Трофимов вывез из крепости Святого Креста 20 пудов воска на 128 рублей, астраханский купец Ф.И. Смирнов — 20 пудов риса и 30 тысяч грецких орехов{767}. Но поток местных изделий был невелик: в 1729 году из Дербента привезли товары 37 торговцев — всего на сумму 9819 рублей. При крепости собирался большой конский базар, где счет шел на сотни голов, здесь же торговали крупным и мелким рогатым скотом; но военная база так и не стала узловым пунктом транзитной торговли России со странами Кавказа и Закавказьем. Согласно данным гражданской канцелярии крепости Святого Креста, в 1729 году подали прошение о разрешении выехать морем в Гилян, Шемаху, Баку и Решт 26 купцов и торговых людей; в Дербент — 32 человека, в Кабарду — 16, в гребенские городки для торговли и покупки рыбы — 23, в ногайские и другие аулы — 11, морским и сухим путем до Астрахани — 59 человек. Это были по преимуществу мелкие купцы; торговали также горцы-уздени, казаки и «маркитентеры»{768}.
Один из немногих крупных дельцов, москвич Леонтий Симонов, взял на откуп питейный двор в крепости и в 1732 году привез туда 5080 ведер «вина простого» (низкоградусной водки), 260 кулей пшеничной муки и 40 кулей солода — на общую сумму 5044 рубля. Один из самых крупных астраханских «торговых людей» (он имел собственные морские суда), Тихон Лошкарев, в 1728 году привез в крепость Святого Креста 4682 пуда соли, 6570 вяленых сазанов, 521 мех солода и 254 пуда меда; в 1732-м его приказчики доставили туда же 5268 ведер «простого вина», 1969 ведер водки, 340 мехов пшеничной и 20 мехов ржаной муки, 100 мехов солода и 110 пудов меда — всего на 6699 рублей 50 копеек. Он же в 1724 году вывез в Дербент партию промышленных товаров (сукно, подошвы, писчая бумага, ножницы, иголки, булавки, хмель), в 1728-м отправил в Гилян муку, овес, мясо, рыбу, мед, соль, капусту, кожи, а в 1732 и 1734 годах привез в Баку и Гилян товаров на 2710 рублей (580 кож юфти, 828 кож сырых яловичных, 475 неких савров[23] «малой руки», пять тысяч аршин холста). В Гиляне приказчики Лошкарева в 1734 и 1735 годах закупили шелка и тканей на 508 рублей, а в Дербенте — рис и сухие фрукты{769}.
Не случилось и ожидаемого торгового подъема в иранских провинциях: в 1725 году за море с отечественными товарами выехали шесть человек, в 1728-м — 27, в 1732-м — 21 и в 1734-м — 10{770}. Крупных торговцев, подобно астраханцам Алексею Скворцову или Тихону Лошкареву, чьи обороты достигали нескольких тысяч рублей в год, можно пересчитать на пальцах. Богатые столичные купцы восточной торговлей не интересовались — в 1734 году в ней участвовали «московский армянин» Богдан Христофоров, Григорий Колобов и Данила Земской; последний пятью годами ранее основал и свою шелковую мануфактуру; есть сведения о закупке партий шелка-сырца владельцами предприятий Михаилом Евреиновым и Игнатием Францевым{771}.
В 1727 году по данным Коммерц- и Мануфактур-коллегий, в России имелось 11 шелкоткацких и ленточных заведений. Однако не все они ориентировались на иранское сырье: казенный «шелковый завод» в Киеве получал личинки червей из Италии; основанная знатными «интересентами» ( П.П. Шафировым, Ф.М. Апраксиным и П.А. Толстым) «штофная фабрика» использовала шелк из Италии и Китая.
Кроме того, возникали проблемы со сбытом товара и с качеством иранского шелка: специалисты указывали, что он «веема толст, а тонкого выбирают из оного самое малое число»; выделываемые штоф и бархат были заметно «плоше» западноевропейского{772}. При этом предприятия, несмотря на немалые затраты (в дело генерал-адмирала Апраксина и его коллег были вложены 36 672 рубля государственных субсидий и 57 579 рублей из средств самих «господ интересентов», приглашены французские директоры и мастера, закуплены во Франции инструменты и образцы тканей), оказались убыточными: деньги были растрачены впустую, при вступлении в бизнес Апраксина и его коллег в 1724 году группы купцов «налицо не явилось» отчетности о трате более чем 60 тысяч рублей. В итоге министры вышли из дела, а само предприятие было разделено оставшимися купцами-«компанейщиками» на три, а затем на четыре части. Но и вливание новых капиталов (в размере 28 тысяч рублей) не очень помогло: предприятия работали, но, как следует из предоставленных в 1734 году из Коммерц-коллегии в Сенат сведений, их продукция не пользовалась спросом — «купецкие люди в ряды почти не покупают», так как импортные товары были качественнее и дешевле{773}.
Основанная в 1714 году мануфактура Алексея Милютина работала более успешно — благодаря большим казенным заказам. Остальные же предприятия (Р. Воронина и Я. Лебедева, И. Тамеса, С. Павлова) выпускали не ткани, сложные в производстве, а ленты, и их мощности не были рассчитаны на экспорт. Эпидемия чумы и карантинные меры на Волге нарушали товаропоток, так что московским шелковым «фабриканам» приходилось в 1729 году закупать сырье в Италии{774}. Отмеченный в литературе рост числа шелкоткацких предприятий в стране не был связан непосредственно с российским присутствием в Азербайджане и Иране, тем более что имел место не до, а после отказа от заморских провинций: в 1747 году в России работали 29 таких мануфактур, а в 1763-м — 58, хотя высокие пошлины на ввоз импортных тканей, установленные тарифом 1724 года, были отменены еще во времена Анны Иоанновны{775}.
Анализ торговых связей с Ираном в 1720-1760-х годах показал, что динамика как импорта, так и экспорта (основную часть его стоимости составлял шелк) также не имела отношения к завоеванию западного побережья Каспия: торговый оборот не сократился после ухода войск из Закавказья и Гиляна в 1735 году, а, наоборот, к 1740-му вырос в три с лишним раза по всем показателям{776}. При этом по-прежнему 90 процентов товарооборота находилось в руках армянских и индийских купцов, о чем однозначно говорят сохранившиеся книги астраханской портовой таможни{777}. Большинство отправившихся в апреле-сентябре 1725 года «за море» — в Гилян, Энзели, Дербент и Баку — составляли армяне («грузинские», «турецкие», «жулфинские», «шемахинские», «нахчеванские», «кубинские», «ардувильские», «гинжинские» и прочие) и индийские торговцы, индивидуальные и «конпанейщики»{778}.
«Книга записная заморского привозу» 1733 года дает такую же картину: среди десятков армян и индийцев нам встретился лишь один крупный астраханский купец Алексей Скворцов, дважды привозивший относительно крупные партии тканей (на 786 рублей) и орехов и меди (на 1060 рублей).
Кроме него, с грецкими орехами, рисом и чихирем возвращались маркитанты Лаврентий Мухин и Василий Екимов, астраханский лоцман Федор Керженцев; с медным ломом и коврами — «малороссияне» Архип Карпов, Федор Моисеев и Василий Демьянов и «кулуженин» Прохор Дмитриев; их товары стоили от 30 до 300 рублей. Самым крупным «бизнесменом» в этой компании оказался переводчик генерала Левашова Муртаза Тевкелев, возвращавшийся из Баку на родину с нажитым нелегкой службой добром: миткалем, кумачом, изербафом, кисеей, коноватом[24] — всего на 1247 рублей. Оттуда же прибыли и казанские татары Даут Ахтуров и Ибраим Суюшев с платками общей стоимостью соответственно 271 и 200 рублей{779}. Данные Комиссии о торговле показывают, что в 1730 году сумма пошлин за вывезенные из Ирана товары с армянских купцов составила 8136 «ефимков», а с русских — 1238; в 1731-м — соответственно 9834 и 281; в 1732-м — 10 184 и 253 (за две партии шелка, вывезенные купцами Евреиновыми и Федором Мыльниковым){780}.
Все эти обстоятельства сделали затруднительным намеченное Петром I перемещение торговых потоков с малоазиатских караванных путей к Алеппо и Смирне (Измира) на магистраль Волга — Нева, хотя английские купцы в Петербурге считали, что здесь шелк стоит примерно на треть дешевле, чем в малоазийской Смирне{781}. Исследователи до сих пор не обнаружили свидетельств, подтверждающих существование якобы образованной по указу императора акционерной компании для торговли с Ираном{782}.
Сложившийся же на Востоке шелковый бизнес явно не спешил навстречу российским государственным интересам, а скорее беспокоился о собственной выгоде. В июне 1726 года Левашов несколько обиженно докладывал П.А. Толстому, что «от ормян в камерции превеликие канфузии происходят»: ссылаясь на указ Коммерц-коллегии 1725 года, они стали требовать от генерала отменить взимание с них пошлин в Гиляне, где таковые всегда «и по древним персицким обычаям были». Левашов искренне полагал, что «помянутой указ армяня в Санкт Питербурхе купили, а ко мне такова указа не прислано», и вообще был недоволен восточными торговцами, которые не радеют о «государственном прибытке», а вместо того «коварственно и обманно собственные свои интересы ищут» и провозят «под своим протектом» чужие товары, а глядя на них, и прибывшие «с турецкой стороны» тоже платить не хотят{783}. Генерал отчасти был не прав: армянские бизнесмены не «покупали» царский указ; поминаемый ими документ Коммерц-коллегии от 8 июля 1725 года действительно предписывал «пропускать беспошлинно» шелк в Санкт-Петербург. Другое дело, что его действие распространялось только на территорию России и не касалось практики взимания пошлин в новых заморских провинциях{784}. Лукавые купцы желали использовать его, чтобы избежать уплаты пошлин в Реште, который формально являлся территорией империи, но в этом их упрекать трудно — кто же любит платить налоги? Но те же торговцы под видом собственных провозили партии импортных товаров, в том числе сукна{785}.
По инициативе Комиссии о коммерции указом Верховного тайного совета от 29 мая 1727 года пошлины были снижены с трех до двух процентов при отпуске шелка из Санкт-Петербурга и Архангельска; при этом условии купцы не платили внутренних пошлин{786}. Объем транзитной торговли в 1730-е годы существенно вырос (в денежном исчислении с 62 642 рублей в 1733-м до 230 592 рублей в 1735-м); но он не сократился и после оставления заморских провинций и в 1739 году составил 190 248 рублей, в 1740-м — 240 268 рублей, а в 1741-м — 244 683 рубля. Таким образом, транзитный поток не зависел от прекращения российского военного присутствия в Закавказье: если в 1730-х годах из России направлялось на Запад примерно 1600 пудов шелка в год, то в 1740-х — четыре тысячи пудов. Этот рост не означал ожидаемого перемещения торговых путей с турецкого направления на российское: Петербург так и не стал главным перевалочным пунктом на пути восточного шелка в Европу, а торговля им по-прежнему осталась в руках армянских купцов, имевших в Венеции и Амстердаме свои колонии и обустроенные рынки{787}.
По-видимому, и отечественный бизнес был еще не готов к масштабному освоению иранского рынка. Торговый баланс оставался пассивным; российский экспорт существенно уступал импорту: в 1734 году он исчислялся по стоимости всего 39 480 рублями, а в 1737-м — 72 335 рублями (против соответственно 106 181 и 260 006 рублей импорта). Значительную часть российского вывоза составляли реэкспортируемые краски и сукна западноевропейского производства; российские производители поставляли в основном кожи и небольшие партии полотна, мыла, галантереи, металлических изделий (ножниц, иголок, булавок){788}.
У купцов не было готовых кадров мастеров и приказчиков; отсутствовала соответствующая инфраструктура: перевалочные базы, дороги, суда, верфи, удобные порты. Рухнул план построения «зборища для всего восточнаго купечества» на Куре — местные условия оказались более губительными, чем болота Северной столицы. Не хватило сил на постройку новой гавани Дербента и пристани в Энзели. Протянувшийся на 350 верст южный берег Каспия имел только две пригодные гавани — Энзели и Астрабад. Однако последний так и не был занят русскими войсками. В Энзели же во второй половине 1720-х годов вход в бухту стало заносить песком. Левашов сообщал, что торговые суда не могут войти в мелкий пролив и вынуждены разгружаться в открытом море, не имея возможности укрыться от шторма{789}; во время такой разгрузки был утоплен багаж посла П.П. Шафирова, а посол С.Д. Голицын вынужден был пересаживаться с корабля на лодку в полутора милях от берега.
По имеющимся в литературе данным, даже в 1760-1770-х годах российские купцы имели на Каспии не более 20-30 собственных судов{790}. Возможно, по этой причине те же армянские купцы, которые стремились вывозить товары не через опасную из-за военных действий ирано-турецкую границу, а морем на Астрахань, не получили такой возможности, тем более что направлялись они не в Петербург, а в турецкий Азов{791}. В 1780-х годах количество торговых судов выросло до 57, но российские власти стали проводить политику «закрытого моря» и запрещали иранское судоходство у северных и западных берегов Каспийского моря{792}.
Наконец, и действия властей не всегда способствовали деловому развитию. Боязнь эпидемий заставляла астраханское начальство топить прибывавшие из Ирана корабли, на которых находились «люди, одержимые опасной болезнью». Эта практика была отменена указом Верховного тайного совета от 4 июля 1728 года{793}. Борясь с контрабандой, моряки задерживали любые суда без российских «паспортов», что настолько затруднило прибрежную торговлю, что Сенат в 1730 году указал «имеющихся при Астраханском адмиралтействе, взятых в 725 и в 726 годах на Каспийском море, на прейсовых (призовых, захваченных как плавающих без разрешения. — И. К.) судах с товарами, пленников мужеска и женска пола всех свободить и взятые у них товары, оставшие за продажею и за расходами, тако ж хотя которые и проданы, а взятые за них деньги ныне налицо, а и расход никуда не употреблены, возвратить им, что у кого взято по-прежнему, для того на Каспийском море прейсам таким, какие на прочих морях, быть не мочно, и те взятые персидские суда, которые только что не имели от российских командиров пашпортов, как о том в справке Адмиралтейской коллегии объявлено, за прейсовые причитать не надлежит»{794}.
Способный генерал и освоившийся на Востоке политик, Левашов в феврале 1732 года задержал в Реште двигавшийся из Бухары караван купцов Масиса Арутюнова, Андреяса Зурабова, Мамета Челубея и стамбульского грека Константина Алексеева с лапами (рубинами), яхонтами (сапфирами) и алмазами. Не желая столь ценный товар «в другие державы упустить», командующий скупил приглянувшиеся камни для отправки в Петербург. Купцы, по мнению командующего, должны были остаться довольны, поскольку получили за них вместо 6482 рублей семь тысяч; но неизвестно, насколько выгодным было для них в реальности генеральское предложение, от которого нельзя было отказаться{795}.
А годом раньше в столицу полетела челобитная астраханских купцов Тихона Лошкарева и Андрея Ильина «с товарищи», в число которых входил и старшина астраханского «бухарского двора». Торговцы жаловались на то, что к началу навигации снарядили суда, взяли под векселя товары, а Коллегия иностранных дел запретила российским и иностранным подданным торговлю в заморских провинциях и в Бухаре, от чего они «пришли в крайнее разорение». На эти же запретительные меры обижались и маркитанты — крепостные мужики Иван Иванов, Иван Григорьев, Петр Антонов, Василий Цепенников, поскольку уже заготовили товары для «удовольствия армии», а теперь для нее разрешались лишь казенные поставки{796}.
Однако смогла бы Россия действительно стать центром восточной «коммерции», если бы «начальство» и купечество прилагали больше усилий?
Во всяком случае, ряд исследователей в этом сомневаются. Объем российского экспорта в страны Востока с середины XVIII века по середину XIX века практически не изменился и составлял примерно десять процентов от всего вывоза. А азиатская торговля (Индии, Китая, Ближнего и Среднего Востока) постепенно смещалась с сухопутного Великого шелкового пути с его средневековой инфраструктурой на океан благодаря развитию торгового мореплавания и муссонным ветрам, которые устойчиво дули в течение нескольких месяцев с северо- и юго-запада на восток, а затем, после небольшого перерыва, в обратном направлении. Поэтому уже в 30-е годы XVIII столетия в Петербург стали поступать китайские товары, шедшие через Индийский океан и далее вокруг Африки в европейские государства и затем доставляемые западными купцами в Россию. При тогдашних транспортных возможностях караванной торговли через труднопреодолимые окраины азиатского мира Российская империя едва ли могла стать посредником между Западом и Востоком{797}.
Как уже говорилось, российское командование попыталось наладить в новых владениях сбор налогов. Согласно царским инструкциям, к сбору пошлин и податей следовало приступить немедленно: как только войска «оснуются», Матюшкин был обязан «в Баку пошлины сбирать, також и в Гилянь писать, дабы то ж чинили». Причем требовалось собирать не только текущие платежи, но и недоимки за прошедшие годы; с жителей Баку следовало взыскать шаховы пошлины «за те лета, за которыя они не посылали, а делили между себя».
Как только Измаил-бек подписал договор об уступке России прикаспийских провинций, военачальникам были даны подтвердительные указы о немедленном сборе налогов в царскую казну. Правителю Гиляна Левашову указ предписывал «приняться за доходы» и взимать их, «как доброму и верному человеку надлежит», а особенно изыскивать то, что «по карманам шло». Ему надлежало объявить жителям, чтобы они «подати и доходы попрежнему сбирали» и все сполна и без утайки ему отдавали. Матюшкину надлежало приступить к взиманию пошлин в Баку, а Юнгеру — начать «збирать пошлины со всяких товаров» в Дербенте{798}.
Поначалу успехи были весьма скромными: в июне 1725 года М.А. Матюшкин доложил из Баку о доходе в 3969 рублей 39 копеек при расходах в 6500 рублей, а в августе В.Я. Левашов поставил Петербург в известность о поступлении 1840 рублей и 369 связок шелка{799}.
После того как армии удалось сбить волну партизанских выступлений, дела пошли лучше, тем более что Левашов смог организовать сбор податей при участии сотни местных сборщиков-«хожалых», которые не только обходили деревни, но и ловили «бунтовщиков»; инициатива генерала была «апробована» в Петербурге{800}. В начале 1726 года Матюшкин рапортовал, что, несмотря на «бунты», ему удалось собрать в прошлом году 43 607 рублей- 24 058 в Баку (почти треть этой суммы составили «опальных пожитки») и 19 039 в Гиляне; но 20 994 рубля пришлось потратить на месте на неотложные нужды{801}.
На 1 ноября 1726 года у Левашова имелось в сборе 82 876 рублей «персицкой манеты», однако В.В. Долгоруков опять-таки должен был разрешить расходовать эти средства на покупку лекарств, вина и выплату военным задержанного жалованья{802}. Новый командующий в 1726 и 1727 годах собрал в виде пошлин и податей уже приличную сумму в 290 637 рублей и семь пудов серебра.
Серебро, а также 165 821 рубль «персицкой монетой» он привез с собой в Москву в 1728 году — остальное было истрачено на месте Низовым корпусом. Но и доставленные в Россию средства не пошли в бюджет: деньги были перечеканены на Монетном дворе, и полученные 187 729 рублей также отправлены обратно в Иран на содержание войск. При этом князь уверял, что в следующем году в казну поступит не менее 100 тысяч рублей из новых провинций{803}. (Общую сумму сборов с 1723 года и «в бытность мою» князь оценивал на 1 января 1728 года в 507 044 рубля, что разнится с приведенными ниже подсчетами Левашова за тот же период более чем на 100 тысяч рублей{804}.) Но в следующем году командующий в докладной записке на имя Верховного тайного совета был уже менее оптимистичен: «Сколько времени прошло с начала вступления наших войск в Персию без всякой прибыли. И впредь не видим, чтоб могли убытки свои возвратить. Сколько денег, провианту, амуниции, адмиралтейство в Астрахани содержим, с начала вступления наших, сколько рекрут и солдат употреблено… без плода, а конца не видим и по человеческому рассуждению трудно конца ожидать — между такими азиатскими народами мы вмешались. Разве Всевышний силой своей божественной паче чаяния человеческого может… согласие или мир между басурманы сделает»{805}.
В целом военным властям худо или бедно удалось наладить сбор податей, хотя и не сразу. В 1729 году Левашов в Гиляне и Астаре собрал 192 033 рубля в российской и персидской монете. Последняя была выше качеством, и правительство поначалу предпочитало получать подати именно ею. «Персидскую монету» привозили для перечеканки в Россию, как это сделал в 1728 году В.В. Долгоруков; в 1731-м генерал-майор Т. Венедиер привез с собой в Москву из Ирана еще 7473 рубля{806}. Есть упоминания о попытке организовать чеканку местных монет из серебряной руды, но сырье пришлось везти контрабандой из турецких владений, и это начинание заглохло{807}.
Еще в 1729 году Долгоруков доказал, что налоги имеет смысл брать также и российскими деньгами, чтобы избежать «в басурманах возмущения»; к тому же в Иране при отсутствии твердой власти не было и нормальной чеканки, а «из дальних мест купечества не имеется»{808}. Генерал докладывал в Сенат о пресечении попыток вывоза из подконтрольных ему владений серебряной монеты путем обмена ее на персидские медные деньги — «казбики». В 1727 году глашатаи объявляли на базарах его указ: «Буде в провинции под высокою ее императорского величества державою состоящие хто медные денги, а из правинцей серебреные денги повезет, и за то те люди жестоко наказаны будут». Медные же «казбики» командующий не запрещал, но повелел их «вполы обдешевить» (то есть приравнять не к копейке, как прежде, а к половине копейки) и переклеймить ходячую монету «под росийской герб»{809} — только такие деньги разрешались к обращению. Казна получила от перечеканки поступивших от населения монет общим номиналом в 30 тысяч рублей доход в три тысячи, но насколько эффективной была эта реформа, неизвестно.
В январе 1730 года Левашов начал перепись податного населения. В изданном по этому поводу «всенародном объявлении» указывалось, что она проводится по просьбе «почтенных арбабов» для справедливого распределения тягот после всех прошедших потрясений — военных действий, наводнений, смерти многих налогоплательщиков. В Реште была образована комиссия из шести купцов — представителей трех городских «слобод»; в «уездах» же перепись проводили по махаллям избранные для этого в каждой из них шесть человек. Этим «описателям» предстояло учесть «обывателей», пашни, «шелковые сады и заводы» и прочие «податные жеребьи» и определить размер податей с них по «прежним окладам». Жители должны были предоставлять переписчикам «корм и фураж без излишества», а те — воздерживаться от попустительств налогоплательщикам и злоупотреблений: «Взятки и подарки отрешены и отрешаютца»{810}.
Как именно проходила перепись, подводились и проверялись ее результаты, неизвестно; подобных данных среди сохранившихся документов нами не обнаружено. Не вполне понятно и то, насколько успешно российские офицеры и подьячие усваивали местные налоговые премудрости, ведь только на территории Ширвана действовали десятки различных податей и сборов{811}. Однако определенный результат перепись принесла, судя по увеличению налоговых поступлений. Согласно имевшимся в Коллегии иностранных дел подсчетам, за 1724-1728 годы Левашов в Гиляни и Астаре собрал 192 033 рубля при им же оцененной недоимке в 669 643 рубля{812}. Но сборы 1729 года принесли уже 202 931 рубль; в следующем году там же было получено 216 795 рублей, а общий доход казны с начала российского присутствия составил, как указывает приходно-расходная книга командующего за 1730 год, 457 530 рублей{813}. В июне 1730-го Левашов отправил в Россию 100 тысяч рублей персидской монетой в тринадцати ящиках{814}.
Но эти несомненные успехи все же не соответствовали финансовым расчетам Петра I и его преемников. Приведенные в генеральских отчетах цифры были на порядок меньше ожидаемых; вспомним, что Волынский обещал Петру «доходов государственных, пошлин и откупных» по три миллиона рублей в год, а индиец Баниан — два миллиона 400 тысяч. А с 1732 года доходы еще уменьшились в связи с уходом российской армии из Гиляна по Рештскому договору с шахом.
По мнению Коллегии иностранных дел, общая сумма податей и пошлин с новых провинций составила к 1732 году 1 703 021 рубль{815}. По данным самого Левашова, докладывавшего в марте 1733-го обо всех полученных доходах и произведенных расходах во вверенных ему владениях, они составили несколько большую сумму:
Если прибавить к указанной командующим цифре доходов еще 46 225 рублей, поступивших в 1733 году{816}, то получится 1 757 748 рублей. В эту сумму вошли поземельные подати, в том числе «оклад» с бывших шахских деревень («Деревни Тигамрая пять рублев; деревни Кахгир Калая пять рублев; деревни Кияку три рубли; деревни Гулярудбар пятнатцать рублев» — так выглядит этот оклад в приходно-расходной книге за 1727 год, составленной капитанами Соболевым и Кафтыревым в Рештской «провинциальной канцелярии»{817}); налоги «сверх окладу» («махта-эгдас») «поголовная подать» с «Жидовской слободы» Решта, доходы от откупов, караван-сараев, рыбных ловель, торговые пошлины (с продажи шелка, с наемных лавок, с весов при гостином дворе), от «чихирной продажи» дербентского винзавода, от торговли нефтью и солью, всевозможные мелкие сборы («с чюрешных пекарен», «с конской площатки», «с варения бараньих голов», с «продажи терьяку» и «зерновой игры» в караван-сараях), платы «кочевых обывателей» Муганской степи за «скоцкое пазбище».
Взимались они прежде всего с оседлых крестьян и горожан Ширвана и Гиляна, но далеко не в предполагаемых размерах; запущенные недоимки признавались безнадежными, поскольку их «никако собрать невозможно, понеже многие деревни за отдалением и за горами и доныне еще в подданство и в послушание не приходят и партиями оных за далностию к послушанию привести невозможно, а многие деревни от морового поветрия пусты учинилися», как сообщала та же приходно-расходная книга 1727 года{818}.
А формально подданные горцы и обитатели приграничных с турками территорий, имеющие «пашни, также скотину и баранов», фискальных обязанностей не исполняли. Майор Гербер особо отмечал в своем описании Дагестана, что после низложения шамхала «надлежало бы доходы на государя сбирать. Токмо еще до дальнего определения доходы допущено брать сыновьям шамхальским и другим владельцам». Другие же жители присоединенных территорий, укрываясь за «непроходными горами», «доходов и податей никому не платят, но и впредь платить не будут и, надеясь на крепкую ситуацию их места, не опасаются, чтоб кто их в подданство привесть и принуждать может».
Только приморские земледельческие области близ Дербента (Мушкур, Низават, Шеспара, Бермяк) давали какие-то доходы казне, хотя и «в малом числе» по причине разорения жителей. Прочие же горские территории, кроме своих владельцев, «не платят податей никому и платить не будут»{819}. Вольные мастера знаменитого селения Кубачи, чьи старшины принесли присягу императрице Екатерине в 1725 году, чувствовали себя настолько свободными, что наладили выпуск турецких и персидских монет и удачно «начали испытовать и российские рублевики; однако ж все сии деньги имеют надлежащий свой вес и серебро, что оных везде берут»{820}.
Разделение Ширвана на российскую и турецкую «порции» при наличии драчливых порубежных ханов также препятствовало развитию торговых связей и освоению по замыслу Петра «способного водяного хода от Тифлиса по реке Кура к Каспийскому морю». Не случайно тот же Гербер отмечал разоренные «через мятежников» деревни Мушкура, пустующую пристань в Низабаде (Низовой) и упадок Шемахи, которая стала «тенью прежде бывшего»{821}.
Но еще больше удручали правительство непомерные издержки на содержание войск в заморских провинциях. Поначалу, кажется, никто толком не представлял общих цифр, поскольку многочисленные статьи расходов проходили по разным ведомствам и в совокупности никем не учитывались. Военная коллегия еще в октябре 1729 года подсчитала общую сумму затрат на содержание регулярных и нерегулярных войск корпуса с учетом выплаты повышенного жалованья, заготовки провианта, амуниции и мундиров; итог составил 1 005 059 рублей 41 копейку; с добавкой стоимости шести тысяч ведер вина и 41 795 рублей затрат на «артилериских служителей»{822}получалось примерно десять процентов российского бюджета. Однако на практике речь шла о существенно меньших суммах, и, например, та же коллегия в доношении Сенату от 22 ноября 1731 года за подписью В.В. Долгорукова считала необходимым потратить на следующий год 622 717 рублей — с тем расчетом, что остальное будет браться из местных доходов, о которых, впрочем, военное ведомство было «не известно»{823}.
Предпринятые в 1729 году попытки военных подсчитать расходы на Низовой корпус оказались поверхностными и дали никак не соответствовавшую реальным затратам сумму в 1 535 825 рублей, включавшую (и то не полностью) лишь расходы на жалованье и провиант регулярным войскам{824}. Составленная в Военной коллегии в 1731 году ведомость дала уже иную цифру — 4 023 325 рублей, истраченных с 1723 по 1730 год на жалованье, мундиры, амуницию и лошадей (но без учета стоимости провианта). Тогда же и Штатс-контора подала сведения о своих расходах за 1722-1729 годы в размере 2 082 331 рубля, но и эти подсчеты оказались неполными{825}.
Оно и неудивительно. Деньги собирались разными учреждениями (подушная подать — Военной коллегией; таможенные и кабацкие поступления — Камер-коллегией; доходы от продажи казенных товаров — Коммерц-коллегией и т. д.). «Окладные» расходы предусматривались из определенных для этого конкретных доходов; последние нередко не соответствовали первым, и тогда приходилось заимствовать средства из других источников, после чего начинались утомительные разборки между учреждениями, в которых найти крайнего было весьма сложно.«… велено вместо отпущенных из рентереи в Конюшенную канцелярию за Военную кантору денег толикое число 12 тысяч 679 рублев 16 копеек отпустить ныне из Военной канторы для отпуску на Низовой корпус в Генерал-крикс-камисариат, для того, что оные денги… велено было отпустить в Конюшенную канцелярию, но тогда за неимением в той канторе серебреной рублевой и полтиной манеты ис той канторы не отпущены. И вместо того толикое число рублевою манетою отпущено из Штате канторы, которых и по се время из Военной канторы было не возвращено. А из Манетной канторы ныне за Военную кантору тех денег платить не надлежит», — гневался на военных Сенат в марте 1733 года{826}.
Порой срочные расходы заставляли сенаторов и Камер-коллегию посылать гонцов в поисках денег, «где сколько во всех калегиях и канцеляриях и канторах есть». Военное начальство не имело представления о тратах, произведенных командующим на месте, а Левашов не ведал о расходах Военной коллегии, Генерал-кригс-комиссариата, Адмиралтейства, Артиллерийской канцелярии и Штатс-конторы. Последняя признала в ноябре 1731 года, что расходов на Низовой корпус не знает; о налоговых сборах провинций это ведомство также сведений не имело и объясняло Сенату, что «в тамошних местах зборов в равное привести никак невозможно, ибо в басурманах частые бывают перемены»{827}.
Подсчитать «стоимость» корпуса было тем более трудно, что финансирование пехотных полков, в отличие от драгунских, изначально не было «положено» за счет подушной подати. С 1724 года они содержались из доходов с Украины, но по указу Верховного тайного совета от 12 мая 1727 года эта практика была отменена{828}, и средства на содержание частей брались из разных источников; документы Сената указывают среди них деньги Берг- и Мануфактур-коллегий, Монетной конторы, Синодальной камер-конторы, московской полиции, Белгородской, Московской, Воронежской, Нижегородской и Казанской губернских, Пензенской, Орловской, Севской и прочих провинциальных канцелярий, а также подушные сборы и «неположенные в штат» доходы вроде сборов с клеймения «винных кубов», с мельниц, домовых бань, рыбных ловель и т. п.{829}
В 1726 году осторожный А.И. Остерман впервые озвучил экономический аргумент в пользу отказа от завоеванных во время Персидского похода прикаспийских провинций. Вопреки надеждам Петра I на доходы от новых колоний, указал вице-канцлер, «время и искуство показали, что не токмо дальнейшия действа в Персии, но и содержание овладенных тамо уже провинций весьма трудное России становится», а «потребные на то иждивении и убытки весьма превосходят пользу, которую от тех провинций Россия имеет и в долгое время впредь уповать может». Однако, судя по протоколам заседаний Верховного тайного совета, эта тема тогда не стала предметом обсуждения. Очевидные издержки не оспаривались, но, видимо, были сочтены приемлемыми ради утверждения российского влияния в Иране и сдерживания турок.
Через пять лет фельдмаршал В.В. Долгоруков, в свое время энергично наводивший порядок в новых российских владениях, в поданной императрице Анне Иоанновне записке высказался уже намного более резко: «Вошли в персицкие дела — сколко людей потеряли, какую великую сумму, ежели положить в цену артилерию, амуницию, мундир, провиант, кроме многотысяшным щетом людей потеряно без всякой пользы… Например, персицких доходов в год от дву сот до трех сот, а из государства, ежели все изчислить: денги, хлеб, амуницию, мундир, лошадей — всего, например, милиона полтора. Сходственно ли содержать? Кроме людей потерки и разделения армеи и опасности государственной, убыток несносной несем, отчего государство в крайнее разорение приходит»{830}.
Впрочем, точной цифры стоимости содержания своего корпуса Долгоруков не знал, но от истины был недалек. Новый президент Военной коллегии фельдмаршал Б. X. Миних заставил-таки своих подчиненных заново пересчитать расходы по основным статьям (жалованье, амуниция, провиант, транспортировка). В докладе на имя государыни от 19 июня 1732 года он честно признал, что всех расходов за десять лет содержания корпуса из семи кавалерийских и 17 пехотных полков коллегия назвать не может (в частности, не знает размеров жалованья казакам), но предполагал их в размере «около осьми милионов» и предложил в связи с заключенным договором об уступке Гиляна вывести восемь полков{831}.
К этим расходам следует приплюсовать и другие, также не учтенные военными. По мнению «от доктуров всего собрания» Медицинской канцелярии, на врачей и лекарства для Низового корпуса к 1731 году было потрачено 90 826 рублей. Строительство морских судов для каспийских перевозок только в 1728-1731 годах обошлось в 87 145 рублей; всего же за 1722-1730 годы было построено 324 корабля разных типов, стоимость которых Сенат точно установить так и не смог; однако Адмиралтейств-коллегия представила ведомость об отпуске для них различного снаряжения на 46 950 рублей. Кроме того, расходы на Астраханское адмиралтейство составили 286 658 рублей{832}.
Видимо, названная Минихом сумма все же близка к действительности, однако экспедиционные войска обычно не получали содержание в полном объеме, почему и приходилось использовать собранные в прикаспийских провинциях средства. В итоге, по подсчетам самого Левашова, большая их часть (1 383 306 рублей, а с уточнением еще больше — 1 429 093 рубля, то есть 83 процента) шла на финансирование самих войск и администрации.
Сказочный Восток не только не приносил обещанной прибыли, но постоянно требовал все новых средств. В.Я. Левашов в доношении в Сенат от 24 ноября 1734 года подробно раскрыл статьи «чрезвычайных», но совершенно необходимых расходов «оприч регулярных войск», не предусмотренные бюджетными «окладами». В их числе были жалованье и провиант (мука, крупа, овес) служащим казакам, «грузинцам и армяном»; выплаты местным владетелям и их родственникам; расходы на прием персидских и турецких представителей с непременным «трактованием» и подарками и отправление российских миссий и гонцов; «дачи» шпионам; содержание армянских юзбашей, аманатов, каторжников и сверхкомплектных попов; отдельной статьей шло финансирование бывшего посла Измаил-бека — его заслуги перед империей оценивались в 300 рублей в месяц, то есть 3600 рублей в год. Всего же такие траты составили за год, по подсчетам генерала, 115 866 рублей, 29 231 четверть муки, 6230 четвертей овса, 1631 четверть крупы, 3610 пудов соли и 376 ведер вина{833}. На следующий год денег у командующего уже не было — вывезенные из оставленного Гиляна средства подходили к концу.
Однако и в этих условиях нашлись энтузиасты, предлагавшие способы существенного поднятия в короткий срок доходности новых провинций. Составленные сразу по оставлении русскими Гиляна в 1732 году «Замечания, клонящиеся к истинной выгоде вашего величества в тех завоеванных персидских провинциях, которые по персидский трактатам остались за его величеством всероссийским» предусматривали целый комплекс таких мер.
Их анонимный автор (возможно, им являлся И.Г. Гербер) отмечал заброшенные около Баку караван-сараи и шафранные сады; «некоторые из бакинских комендантов принимались возделывать один-другой из таких садов, но польза от этого была небольшая, потому что солдаты не знают, как за это взяться, частью же потому, что культура шафрана очень кропотлива». Военные власти не могли взять на себя организацию бизнеса, требующего довольно высокой культуры. Генералы предпочитали вести хозяйство силами «нижних чинов» или отдавали его в аренду на невыгодных условиях, в результате чего часть доходов поступала не в казну, а в карманы начальников военных частей.
Автор считал необходимым «урегулировать таможенные сборы», среди прочих мер «расследовать, кто из командиров, комендантов и офицеров нажил сначала и до сих пор при взимании таможенных сборов больше богатства, и попридержать с них». Он призывал также «не пользоваться без крайней необходимости солдатами в хозяйственных предприятиях» и активно привлекать к делу местных жителей. Те же шафранные сады можно было бы разбить на участки и отдавать для обработки обывателям, сохранив за казной лишь монопольную продажу шафрана.
«Замечания» рекомендовали отказаться от откупов и передать торговлю нефтью и солью «доверенному лицу и контролеру, с правильною ежемесячною отчетностью», а также восстановить их сбыт, напоминая, что морские перевозки «в Гилян и Бухару, на маленьких персидских судах (киржим) были гораздо значительнее, чем в русское время». Местный хлопок и табак можно было бы, по его мнению, с успехом вывозить на российский рынок. Стоило также завести суконные «мануфактуры вашего величества», «исследовать рудники» на предмет драгоценных металлов и, наконец, «оборудовать для пользования тепловые и минеральные источники на Тенги и Сулаке».
Главная же идея автора — сделать Баку центром закавказской торговли; для этого необходимо «отстроить предместья и караван-сараи, вызвать обратно, обещая им прощение, местных жителей, которые остаются по деревням и вообще в разных местах в стране, и привлекать, представляя возможности выгодных льгот, армян и индийцев»{834}.
Некоторые из указанных в «Замечаниях» предложений, пожалуй, могли бы быть реализованы, хотя создание новой инфраструктуры, требовавшее огромных затрат, остановилось после смерти Петра I. Но к тому времени Петербург уже взял курс на постепенное возвращение «новозавоеванных» территорий, и проект остался без последствий. Заканчивалось и пребывание на юге и Низового корпуса, однако оставлению провинций предшествовала долгая и упорная дипломатическая игра.