Первая лунная четверть

Глава первая

Понедельник, 16 августа

Люк забежал утром – Рейно сказал ему, где мы остановились, – и застал нас за завтраком: персики и горячий шоколад. Для сервировки стола мы воспользовались разномастной посудой Арманды; правда, со старинными, расписанными вручную чашками из тончайшего фарфора, прозрачного, как человеческая кожа, со слегка выщербленными позолоченными краями совершенно не сочетались традиционные изделия здешней местности, расположенной между реками Жер и Танн, притоками более мощной Гаронны. На миске Анук был нарисован кролик; на миске Розетт – выводок цыплят. А на моей красовались цветы и кудрявыми буквами было написано имя: Сильви-Анн[20].

Может, это какая-то родственница Арманды? Миска выглядела достаточно старой. Сестра, кузина, дочь, тетя? Интересно, каково было бы держать в руках миску или чашку с написанным на ней моим настоящим именем, которую подарили бы мне, скажем, мать или бабушка? Впрочем, какое имя могло бы быть на ней написано? Скажи, Арманда? Которое из великого множества моих имен?

– Вианн!

Этот возглас, раздавшийся из раскрытой двери, резко вернул меня к действительности. Тембр голоса у Люка стал иным, более низким, и он, похоже, совсем перестал заикаться, хотя в детстве очень страдал от этого. Но в целом все тот же – те же темные волосы падают на глаза, та же улыбка, одновременно и открытая, и немного коварная.

Он сперва обнял меня, потом Анук и с искренним любопытством уставился на Розетт, которая приветствовала его оскаленными зубами и резким обезьяньим кличем – чак-чакк! Это сперва его озадачило, но затем он расхохотался и сказал:

– Я тут вам кое-что из еды притащил, хотя вы, похоже, уже позавтракали.

– Это обманчивое впечатление, – сказала я с улыбкой. – Здешний воздух невероятно возбуждает ап-петит.

Люк просиял и вручил мне пакет со свежими круассанами и pains au chocolat[21].

– Поскольку это я виноват в том, что вы сюда приехали, – сказал он, – распоряжайтесь здесь, как у себя дома, и живите, сколько хотите. Бабушка была бы очень довольна.

Я спросила, как он намерен поступить с домом, став его законным владельцем, но он лишь плечами пожал.

– Я еще и сам не знаю… может, буду тут жить. Но это, если мои родители… – Он не договорил. – Вы, конечно, слышали о пожаре в вашей chocolaterie?

Я кивнула.

– Подобные вещи случаются сплошь и рядом, – сказал он, – но моя мама считает, что это не просто несчастный случай. Она уверена, что пожар устроил Рейно.

– Вот как? – сказала я. – А сам ты что думаешь?

Я хорошо помнила Каро Клермон, одну из самых ярых католичек в Ланскне. Свой неукротимый дух она всегда подпитывала за счет всевозможных местных скандалов и драм. Легко можно себе представить, с каким тайным ликованием она приветствовала обрушившийся на Рейно позор; как умело регулировала слухи, прячась за весьма экстравагантными проявлениями показного сочувствия.

Люк пожал плечами:

– Ну, Рейно я никогда особенно не любил. Только вряд ли это его рук дело. То есть я что хочу сказать: он всегда такой холодный, словно застывший, у него даже шея, по-моему, толком не гнется, но он никогда бы ничего подобного не сделал.

Люк, безусловно, принадлежал к меньшинству. Еще вчера, не успев приехать, мы успели услышать больше десятка различных версий возникновения того пожара. От Нарсиса, который принес нам овощи из своей лавки; от булочника Пуату; от учительницы Жолин Дру, которая заглянула к нам вместе с сыном. А сегодня, похоже, весь Ланскне решил пройти через Маро – правда, за одним удивительным исключением, – поскольку весть о нашем появлении ветер разнес по городу, точно семена одуванчика.

Вианн Роше вернулась. Вианн Роше наконец-то снова дома…

Но это же просто бред! У меня уже есть дом. И он совсем в другом месте – мой дом стоит на причале у набережной Сены близ Елисейских Полей. И я уже никак не могу считаться здешней; впрочем, я не считалась здешней и восемь лет назад, когда мы с Анук впервые сюда приехали. И все же…

– Это было бы совсем нетрудно, – уверял меня Гийом. – Вашу бывшую chocolaterie вполне можно привести в порядок. Там и нужно-то всего краской немного мазнуть. А мы все с удовольствием помогли бы вам…

Я заметила, как при этих словах вспыхнули глаза Анук.

– Вам бы посмотреть на наш плавучий дом в Париже, – сказала я Гийому. – Он стоит прямо под мостом Искусств. А Сена по утрам вся затянута туманом, почти как Танн. – Глаза Анук тут же погасли, и она спрятала их меж длинными ресницами. – Вы бы, Гийом, как-нибудь приехали в Париж, навестили нас.

– О нет, для Парижа я уже слишком стар, – улыбнулся он. – А Пэтч[22] привык ездить только первым классом.

Гийом Дюплесси – один из тех, кто не верит в виновность Рейно.

– Это просто злобные слухи, – говорит он. – С какой стати Рейно поджигать какую-то школу?

А вот Жолин Дру уверена, что знает, с какой стати.

– Это все из-за нее, – сказала она. – Из-за той женщины в бурнусе. Из-за той женщины в черном.

Анук и Розетт, вооружившись двумя старыми вениками, выбивали во дворе ковер, и Жанно, сын Жолин, к ним присоединился – он был примерно ровесником Анук, и я хорошо помнила, как он забегал в нашу старую chocolaterie. Тогда Жанно и Анук были добрыми друзьями, несмотря на весьма непростой, даже склочный характер его матери.

– А кто она такая? – спросила я.

Жолин дугой изогнула бровь.

– Вроде бы вдова. Сестра Карима Беншарки. Я хорошо знаю Карима – это очень приятный человек; работает в спортзале Маро. А вот она совсем другая. Агрессивная. Всех сторонится. Говорят, ее муж не умер, а просто с ней развелся.

– То есть вы этого наверняка не знаете?

Жолин – одна из самых неутомимых сплетниц Ланскне. Мне было трудно поверить, что она не приложила максимум усилий, чтобы выяснить об этой женщине все до мельчайших подробностей, стоило той появиться в городе.

Жолин пожала плечами.

– Да нет, вы не поняли. Она же никогда ни с кем не говорит. Она вообще не такая, как остальные maghrebins. Я не знаю даже, говорит ли она по-французски.

– И вы никогда не пытались это выяснить?

– Это не так-то просто, – сказала Жолин. – Как можно завести разговор с человеком, который никогда не показывает своего лица? У нас обычно были вполне дружеские отношения с женщинами из Маро. Например, Каро Клермон часто приглашала их к себе на чай. Многие считают нас просто деревенскими жителями, а на самом деле у нас тут такое смешение культур! Вы представляете, Вианн, я даже начала есть кускус. Он страшно полезен, знаете ли, и от него, оказывается, совсем не полнеешь.

Я скрыла улыбку. Жолин Дру и Каро Клермон искренне считают, что можно приобщиться к чужой культуре, например начав есть кускус. Представляю себе эти чаепития у Каро; эти разговоры, эти печеньица, этот фарфор, серебряные ложечки, изысканные канапе. И доброжелательные дискуссии, имеющие целью достигнуть entente cordiale. Я даже поморщилась при мысли об этом.

– И что же случилось теперь? – спросила я.

Жолин надула губки.

– Они попросту перестали приходить – особенно после того, как эта женщина переехала сюда. От нее вообще одни неприятности! Она повсюду ходит, с головы до ног закутавшись в свое покрывало; вечно с закрытым лицом, так что от одного ее появления людям становится не по себе. Эти женщины вообще только и делают, что друг с другом соперничают. И, разумеется, все они тут же принялись носить эту дурацкую чадру – прямо как помешательство на модной новинке! Ну, может, чадру надели и не совсем все, но почти. И, между прочим, это покрывало мужчин прямо-таки с ума сводит. Они только и думают, что там, под ним. А воображение у них работает безостановочно. Ну и Рейно, разумеется, это не нравилось. Он раньше-то всегда слишком цеплялся за прошлое. Он понятия не имеет, что значит жить в мультикультурной Франции. Вы, наверно, уже слышали, какой шум он поднял из-за мечети? А потом из-за минарета? А уж когда та женщина открыла свою школу… – Жолин тряхнула головой. – В общем, тогда он, должно быть, совсем спятил. А больше мне и прибавить-то нечего. И потом, это ведь уже не в первый раз он…

– Сколько же учениц было в этой школе? – с трудом остановила я словесный поток.

– Ну, что-нибудь около дюжины. Бог знает, чему она их там учила! – Жолин раздраженно дернула плечиком. – Эти, в бурнусах, с нами смешиваться не желают. Считают, что наши вольные нравы способны их развратить.

«А может, их просто тошнит от вашей снисходительной опеки и непонимания?» – подумала я, но вслух этого говорить не стала.

– У нее, кажется, дочка есть? – спросила я.

Жолин кивнула.

– Да, бедная девочка! Никогда ни с кем из наших детей не играет. Никогда ни с кем не разговаривает.

Я выглянула в окно: Анук и Жанно с упоением «сражались на мечах», используя ручки от метел, а Розетт улюлюканьем подбадривала обоих. При нашей жизни, которая столько лет была связана с бесконечными странствиями и переездами с места на место, мы с Анук имели немало возможностей общения с представителями самых различных рас и народов; во всяком случае, сталкивались с ними гораздо чаще, чем кто бы то ни было в Ланскне, и научились видеть несколько глубже тех культурных наслоений, под которыми прячемся сами. Например, никаб – который Жолин неправильно именует «бурнусом» – это всего лишь один из таких слоев. Собственно, это просто кусок ткани, но в глазах таких людей, как Жолин, никаб способен превратить самую обыкновенную женщину в объект подозрительный и пугающий. Даже Гийом, человек весьма толерантный, почти ничего не сумел сказать в защиту той, что поселилась в нашей бывшей chocolaterie.

– Я всегда приподнимаю шляпу, когда с ней встречаюсь, – обиженно сказал он, – меня с детства к этому приучили. Но она никогда даже «здравствуйте» не скажет в ответ! Никогда даже глаз на меня не поднимет! Это же просто невоспитанность, мадам Роше, элементарная невоспитанность! Мне совершенно все равно, кто она такая, я со всеми стараюсь вести себя вежливо. Но когда на тебя даже смотреть не желают…

Я понимаю. Это, должно быть, очень неприятно. Но я не чувствую в своей душе морального превосходства. Столько лет я убегала от Черного Человека, помня только страх моей матери и то, что в черной сутане воплощена некая враждебная вера. Столько лет я, как и Гийом, как и все здесь, была ослеплена собственными предрассудками. И только теперь я действительно узрела истину; поняла, что мой Черный Человек – это просто человек и он столь же уязвим, как любой другой. Разве отношение Ланскне к этой Женщине в Черном чем-то отличается от моего прежнего страха перед тем Черным Человеком? А что, если эта женщина просто прячется под своим черным покрывалом и так же, как и Рейно, нуждается в помощи?

Глава вторая

Понедельник, 16 августа

Наконец-то спустился вечер. Небо из арбузно-красного стало темно-синим, точно бархатная внутренность шкатулки с драгоценностями. Из Маро доносился тоскливый клич муэдзина. И почти сразу на другом берегу реки, в Ланскне, зазвонили церковные колокола, возвещая окончание мессы. В течение минувшего дня нас уже успели пригласить к обеду человек десять, уверяя, что члены их семей прямо-таки жаждут с нами пообщаться, но нам ни с кем общаться что-то не хотелось: Розетт уже наполовину спала, а Анук снова прилипла к своему айподу. К вечеру они обе выглядели измученными. Возможно, подействовал свежий воздух, а также перемена обстановки, встречи с друзьями, поток визитеров. Ужин я приготовила очень простой: оливки, хлеб, фрукты, сыр и салат из листьев одуванчика, сдобренный желтыми цветками настурции. За ужином мы в основном молчали, слушая звуки ночи, доносившиеся из открытого окна, – пение сверчков, звон церковных колоколов, голоса лягушек и вечерних птиц; этим звукам вторил стук старых настенных часов Арманды с желтым, как пергамент, и будто ухмыляющимся циферблатом. Я заметила, что Розетт совсем ничего не ест, просто развлекается, раскладывая оливки по краям тарелки в прихотливом орнаменте.

– В чем дело, Розетт? Ты разве не голодна?

– Она скучает по Ру, – пояснила Анук.

Рур, – похоронным тоном откликнулась Розетт.

– Ничего, мы с ним скоро увидимся. А здесь тебе точно понравится, – сказала Анук, обнимая ее. И посмотрела на меня. – Жозефина так и не пришла. Я думала, она первая прибежит поздороваться.

Она была права. Я тоже это заметила. Разумеется, кафе открыто весь день, и Жозефина, должно быть, просто не сумела вырваться. Но все же, по-моему, она могла бы забежать к нам хоть на минутку – скажем, в обеденный перерыв. Возможно, правда, ей просто не хотелось столкнуться с людьми типа Каро и Жолин, которые только и ищут, на что бы поглазеть и о чем бы посплетничать. А может, у нее сегодня просто не хватало рабочих рук и она постоянно была занята? Или, может, собиралась заглянуть к нам после закрытия кафе? Надеюсь, что так. Ведь из всех тех, с кем мы восемь лет назад расстались, уехав из Ланскне, я больше всего скучала именно по Жозефине – мне не хватало ее эмоциональности, ее выразительных глаз и прямо-таки написанного у нее на лице стоического неповиновения.

– Ничего, мы сами к ней завтра сходим, – пообещала я Анук. – Возможно, сегодня она просто была слишком занята.

Мы в молчании довершили ужин. Анук и Розетт отправились спать, а я осталась одна со стаканом красного вина и размышлениями о том, чем в данный момент может быть занят Рейно. Представляла себе, как он в своем маленьком домике следит за гаснущими лучами заката и слушает звон колоколов в церкви, где служит мессу его соперник. Но все это время меня никак не покидала какая-то странная тревога; в итоге я открыла дверь и вышла на улицу.

Там пахло пылью и персиками. В розмарине у зеленой изгороди пели сверчки. В этой части города нет уличных фонарей, но небо, которое так толком и не потемнело, давало достаточно света, чтобы я смогла различить тропинку, ведущую к мосту и дальше в Ланскне.

Спускаясь с пригорка, я видела, как постепенно оживает Маро. Сквозь закрытые ставни пробивались полоски света; люди ходили по улице – кто-то шел домой, кто-то в гости; из открытых кухонных дверей доносился запах специй, готовящейся пищи, благовоний. Все это невероятно отличалось от обстановки, что царила здесь всего несколько часов назад: отупляющая ровная жара, настороженная, бдительная тишина, изредка попадающиеся женщины в хиджабах и абайях поверх обычной одежды и бородатые мужчины в длинных белых рубахах. Теперь отовсюду доносились голоса, смех, звуки праздничного застолья. В рамадан дни кажутся особенно долгими. Под вечер даже самая простая трапеза воспринимается как пиршество, а каждый стакан воды – как благословение. Поужинав, люди принимаются рассказывать истории, играть в разные игры. Дети в такие вечера ложатся спать очень поздно.

Маленькая девочка в желтой тунике-камизе перебежала через бульвар, размахивая тонкой длинной тросточкой, издававшей резкий жужжащий звук. Я сразу узнала местную забаву: к палочке на длинной нитке был привязан крупный летающий жук, превращенный в подобие погремушки.

Кто-то окликнул девочку по-арабски. Она что-то протестующе крикнула в ответ, и на улицу вышла девушка в темно-синем кафтане. Девочка нехотя оставила палочку с привязанным к ней жуком на обочине и следом за девушкой ушла в дом. А я продолжила свою неторопливую прогулку по Маро, двигаясь по направлению к реке. Мост, соединяющий этот район с остальным Ланскне, находится как бы на перекрестке; именно там когда-то располагались дубильные мастерские, именно там теперь высится местная мечеть. На обоих берегах реки еще виднеются полуразрушенные стены старой bastide, словно напоминая возможным захватчикам, что Ланскне всегда готов за себя постоять.

Мост каменный, довольно низкий; река разрезает городок на две половинки, как фрукт. Зимой, после дождей, вода в Танн поднимается очень высоко, так что проплыть под мостом можно разве что на плоскодонке. А к осени, особенно если лето выдалось жарким, река иногда почти совсем пересыхает; на становящихся необычайно широкими берегах, покрытых грубым крупным песком, лишь кое-где виднеются тонкие ручейки проток. Но сейчас река пребывала в наилучшей своей форме, идеальной и для купания, и для плавания на речных судах.

И это заставило меня в очередной раз задуматься: почему же все-таки Ру не захотел поехать с нами? После того как мы с Анук уехали из Ланскне, он прожил здесь еще четыре года; так почему же сейчас он предпочел остаться в Париже? Ведь он так любит эти места? Неужели лучше торчать в раскаленном городе на Сене, когда зеленые берега Танн так и манят к себе? И я знаю, что Розетт очень по нему скучает… Мы с Анук тоже, разумеется, по нему скучаем, но Розетт тоскует как-то особенно, нам обеим этого не понять. У нее, конечно, есть еще Бам – он, кстати, в отсутствие Ру стал виден гораздо отчетливей; вон он сидит на стуле рядом с Анук, и его изогнутый хвост в желтом свете керосиновой лампы похож на сверкающий рыжий вопросительный знак.

Ру, почему же ты все-таки с нами не поехал?

Ру не любит технологические новинки, но я ухитрилась убедить его хотя бы носить мобильный телефон с собой – раз уж сам он им толком не пользуется. И сейчас я в очередной раз попыталась ему позвонить, но, как и следовало ожидать, его телефон был выключен. Я послала ему эсэмэс:

Прибыли благополучно. Живем в старом домике Арманды. Все хорошо, но есть кое-какие перемены. Возможно, пробудем здесь еще несколько дней. Мы все по тебе скучаем. Очень тебя люблю. В.

Уже само это действие – посылка эсэмэс домой – сделало Ру еще более далеким. Домой? Неужели теперь там мой дом? Я посмотрела за реку, на Ланскне; на его тусклые фонари, кривые улочки, церковную колокольню, такую белую в сумерках. А по другую сторону моста виднелся Маро, куда более темный, поскольку там улицы освещены только тем светом, что падает из окон домов; но башня минарета, украшенная серебряным полумесяцем, словно бросала вызов церкви, что высится на площади Сен-Жером подобно поднятой руке со сжатым кулаком.

А ведь было время, когда мне казалось, что мой дом здесь, что я вполне могла бы навсегда остаться в Ланскне. Даже сейчас слово «дом» пробуждает воспоминания о нашем магазинчике, о комнатках наверху, о спальне Анук на чердаке, где вместо двери был люк в полу, а окошко – круглым, как иллюминатор. И душа моя сейчас словно разрывается надвое, чего не было никогда; одна ее половина принадлежит Ру и тому, что с ним связано, а вторая – Ланскне и тому, что связано с этим городком. Возможно, это ощущение обостряет еще то, что и сам Ланскне как был разделен между двумя мирами – первый из них новый, современный, мультикультурный, а второй настолько консервативен, насколько может быть консервативна только сельская провинциальная Франция; и я отлично понимаю, что…

А что, собственно, я тут делаю? – вдруг встрепенулась я. – Зачем я открыла эту шкатулку Пандоры, полную неуверенности и смятения? В письме Арманды ясно говорилось: кому-то в Ланскне нужна моя помощь. Но кто он, этот человек? Франсис Рейно? Или Женщина в Черном? А может, Жозефина? Или я сама?

Тропинка, по которой я побрела назад, снова привела меня к дому, из которого вышла девушка в темно-синем кафтане. Палка с жуком-пленником по-прежнему лежала на обочине. Я освободила жука, и он сердито на меня пожужжал, прежде чем улететь прочь. Я выпрямилась и немного постояла, глядя на дом.

Как и почти все строения в Маро, он был довольно приземистый, двухэтажный, стены отчасти из дерева, отчасти из желтого кирпича. Похоже, раньше это вообще были два отдельных домика, которые затем соединили вместе. Дверь и ставни были выкрашены зеленой краской, а на подоконниках виднелись ящики с цветущими красными геранями; оттуда доносились голоса, смех, разговоры и отчетливый запах готовящейся пищи, специй, мяты. Я уже двинулась дальше, когда дверь дома вновь приоткрылась; оттуда стрелой вылетела та же девочка в желтой камизе, но, увидев незнакомку, тут же остановилась и уставилась на меня своими ясными глазами. Ей было, наверное, лет пять или шесть – еще слишком мала, чтобы носить головной платок, – и волосы были заплетены в косички, перевязанные желтыми ленточками. На худеньком запястье болтался золотой браслет.

– Привет, – поздоровалась я.

Девочка продолжала молча смотреть на меня.

– Боюсь, я виновата перед тобой; это я отпустила твоего жука на волю. – Я глазами указала на останки валявшейся на земле игрушки. – Он что-то совсем загрустил – это ведь так ужасно, когда тебя все время держат на привязи. Впрочем, завтра ты сможешь снова его поймать. Если, конечно, он сам захочет с тобой играть.

Я улыбнулась, но девочка не ответила на улыбку и по-прежнему молчала, не сводя с меня глаз. «Интересно, а она меня понимает?» – подумала я. В Париже я встречала немало арабских девочек того же возраста, что Розетт, и они обычно знали в лучшем случае пару слов по-французски, хотя даже родились в этом городе. Обычно, впрочем, они более-менее овладевали французским языком к концу начальной школы; а вот в среднюю школу многие знакомые мне семьи своих дочерей отдавали весьма неохотно – порой из-за запрета на ношение головных платков, а порой просто потому, что дома была нужна их помощь.

– Как тебя зовут? – спросила я, и она ответила:

– Майя. – Так, значит, она все-таки меня понимала!

– Ну что ж, приятно с тобой познакомиться, Майя, – сказала я. – А меня зовут Вианн. Я живу вон в том доме на пригорке вместе с моими двумя девочками.

Я указала ей на старый дом Арманды.

На лице Майи отразилось сомнение.

– Вон в том доме?

– Да. Он принадлежал моему старому другу Арманде. – Чувствовалось, впрочем, что это ее не убедило, и я спросила: – А твоя мама любит персики?

Майя слегка кивнула.

– Ну так вот: возле дома моей подруги Арманды растет персиковое дерево, и на нем полно персиков. Завтра, если хочешь, я сорву несколько штук и принесу твоей маме, чтобы вы их съели во время iftar[23].

Это арабское слово заставило Майю улыбнуться.

– Ты знаешь, что такое iftar?

– Конечно, знаю.

Мы с матерью однажды довольно долго прожили в Танжере. Место во многих отношениях сложное, полное противоречий. Пища и рецепты ее приготовления всегда служили для меня средством взаимопонимания с окружающими. А в таких местах, как Танжер, еда зачастую была для нас единственным языком общения.

– Вот как вы сегодня вечером, например, будете выходить из поста? – спросила я. – Сварите суп харисса? Я его просто обожаю.

Улыбка Майи стала еще шире.

– Я тоже, – сказала она. – А Оми испечет лепешки. Она один секрет знает, и у нее самые лучшие лепешки в мире получаются!

Внезапно зеленая дверь снова открылась, и женский голос что-то резко сказал Майе по-арабски. Девочка, похоже, собралась запротестовать, потом все же неохотно вернулась в дом. На пороге на мгновение возникла женская фигура, закутанная в черное покрывало, и дверь тут же с грохотом захлопнулась – я так и осталась стоять с поднятой в приветственном жесте рукой, не успев даже понять, видела меня эта женщина или нет.

Хотя в одном я была совершенно уверена: это была та самая женщина в никабе, которую я видела возле церкви в день своего приезда, а потом еще раз в Маро. Сестра Карима Беншарки – ее настоящего имени, похоже, так никто толком и не знал. Загадочная женщина, тень которой так велика, что накрывает собой сразу две, столь различные между собой, общины…

Когда я шла домой по берегу Танн, тишина и спокойствие вокруг казались почти неестественными. Умолкли даже сверчки, даже птицы, даже лягушки.

В такие вечера, как этот, местные жители говорят: вот-вот подует ветер Отан[24]; le vent des Fous, Ветер Безу-мия, который стучится в окна домов, иссушает хлеба в поле, лишает людей сна. Белый Отан приносит сухую жару; Черный Отан приносит бурю и дождь. И в какую бы сторону этот ветер ни дул, он вскоре все равно переменится.

Что я, собственно, делаю в Ланскне? Я снова и снова задавала себе этот вопрос. Неужели это Отан принес меня сюда? И каким он будет на этот раз? Белым, который всю ночь не дает тебе уснуть, или Черным, который попросту сводит тебя с ума?

Глава третья

Вторник, 17 августа

Благослови меня, отец мой, ибо я согрешил. Увы, тебя больше нет с нами, но мне необходимо перед кем-то исповедаться, а идти на исповедь к нашему новому священнику – отцу Анри Леметру с его голубыми джинсами, выцветшей улыбкой и новыми идеями – я никак не могу. Впрочем, как и к нашему епископу. Он уже и не сомневается, что поджог устроил именно я. Нет, будь я проклят, но перед этими людьми, отец мой, я никогда не преклоню колен!

Разумеется, ты прав: гордыня – вот мой главный грех. Я и сам всегда это понимал. Но я твердо знаю: отец Анри Леметр разорит, уничтожит церковь Святого Иеронима, а я просто не в силах стоять и смотреть, как он это делает! Боже мой, он и так уже использует усилители, читая проповеди, а вместо нашего органиста посадил Люси Левалуа, она у него в церкви на гитаре играет! В результате, как и следовало ожидать, популярность отца Анри и нашей церкви невероятно возросла – никогда еще церковь Святого Иеронима не посещало так много людей из других селений, – и все же хотелось бы знать, что ты-то, отец, об этом думаешь, ты ведь всегда был так строг и суров.

Наш епископ, впрочем, считает, что в наши дни церковная служба должна скорее развлекать, чем проявлять строгость. Мы должны чем-то привлечь молодежь, говорит он. Собственно, ему и самому-то всего тридцать восемь, на семь лет меньше, чем мне; из-под сутаны у него выглядывают модные «найки». Отец Анри Леметр – его протеже и, разумеется, прав абсолютно во всем, так что епископ вполне одобрительно отнесся к намерению отца Анри модернизировать нашу церковь: установить усилители, плазменные экраны, заменить старинные дубовые скамьи чем-нибудь «более подходящим». Видимо, он считает, что резной дуб плохо сочетается с электронными гаджетами.

Но даже если сам я и попытаюсь как-то противостоять столь кощунственным действиям, все равно неизбежно окажусь в меньшинстве. Каро Клермон уже несколько лет жалуется, что церковные скамьи и чересчур узкие, и чересчур жесткие (чего не скажешь о самой Каро), и чересчур неудобные. Разумеется, если скамьи все-таки уберут из церкви, муж Каро Жорж первым приберет их к рукам, быстренько их отреставрирует и продаст в Бордо по абсурдно вздутой цене каким-нибудь богатым туристам, которые ищут, чем бы таким «очаровательно аутентичным» украсить свои загородные дома.

Как же тут не сердиться, отец мой, ведь я всю жизнь отдал Ланскне! А в итоге меня вот-вот вышвырнут отсюда. Да еще и по такой позорной причине…

И снова все нити тянутся к этой проклятой лавчонке, к этой chocolaterie! И отчего это место так притягивает всякие неприятности и беды? Сперва там появилась Вианн Роше, затем сестрица этого Беншарки, но даже и теперь, когда это помещение, опустошенное пожаром, пустует, оно каким-то неведомым образом стремится спровоцировать мое падение. Епископ говорит, что не сомневается в моей непричастности к этому пожару. Лицемер! Заметь, он и не думает говорить, что уверен в моей невиновности. На самом деле – и это весьма разумно с его стороны – эти слова означают примерно следующее: каким бы ни был конечный результат расследования, так или иначе я буду скомпрометирован, и, значит, придется сменить приход, перебраться в такое место, где о моем прошлом ничего не известно…

Да будь она проклята, эта его снисходительность! Я никогда не позволю убрать меня вот так, втихую! Я и мысли не могу допустить, что после всего сделанного мною для прихожан Ланскне здесь не найдется никого, кто верил бы в меня по-прежнему. Значит, я непременно должен найти выход из создавшейся ситуации. Должен совершить нечто такое, что позволило бы мне хотя бы частично отвоевать прежнее доверие паствы и доброжелательное отношение обитателей Маро. Все попытки поговорить с ними, как-то объясниться закончились неудачей; что ж, наверное, мне пора переходить к действиям и реально защищать себя.

Вот почему сегодня утром я решил вернуться на площадь Сен-Жером и постараться хоть как-то привести в порядок бывшую chocolaterie. Пожар не нанес помещению особого ущерба; там требуется, пожалуй, лишь тщательная уборка; ну, и еще хорошо бы на крыше в нескольких местах положить новую черепицу, заменить несколько балок и половых досок, кое-где подправить штукатурку и заново покрасить стены – и комнаты будут выглядеть как новые. Примерно так мне казалось; и потом, я надеялся, что люди, увидев, что я начал ремонт, присоединятся ко мне и помогут навести полный порядок.

Я провозился часа четыре, у меня уже болело все тело, но помощи мне никто так и не предложил; даже слова никто не сказал, хотя напротив – булочная Пуату, а чуть дальше по улице – кафе «Маро». Да что там, никто мне даже попить не принес, несмотря на чудовищную, всесокрушающую жару. И тогда, отец мой, я начал понимать: это и есть наказание, ниспосланное мне, – нет, не за пожар, а за мою самонадеянную уверенность в том, что я смогу вернуть уважение паствы, демонстрируя собственное смирение.

После второго завтрака, примерно в полдень, булочная закрылась; выбеленная солнцем площадь была пустынна и безмолвна. Только тень от колокольни Сен-Жером давала какое-то отдохновение от палящего солнца, и я, таская из внутреннего помещения на тротуар обгорелый хлам, каждый раз на минутку задерживался в этой тени, а потом подходил к фонтану и делал несколько глотков воды.

– Что это вы делаете? – услышал я чей-то голос и выпрямился.

Боже милостивый! Как раз один из тех, с кем я предпочел бы не встречаться. Правда, от самого юного Люка Клермона я никаких неприятностей не жду, но ведь он все расскажет матери, и, разумеется, для меня было бы куда лучше, если бы Люк увидел целую толпу дружелюбно настроенных людей, вместе со мной бодро расчищавших жилище этой Беншарки. Но я был один и в таком виде – измученный, грязный, исцарапанный и… никому не нужный; и окружали меня только груды мусора и обгоревшие обломки.

– Да так, ничего особенного. – Я все-таки сумел улыбнуться ему в ответ. – Мне подумалось, что нам стоило бы проявить солидарность. Разве можно допустить, чтобы женщина с ребенком вернулась в такое жилище… – И я указал на обуглившуюся дверь и груду почерневшего хлама за нею.

Люк осторожно на меня глянул. Возможно, зря я все-таки ему улыбался. И я уже без улыбки пояснил:

– Ну, если честно, то мне от одного вида этого дома становится не по себе. Тем более, насколько я знаю, полдеревни считает, что в случившемся виноват именно я.

Полдеревни? Если бы! Да для того, чтобы пересчитать тех, кто в данный момент хоть как-то меня поддерживает, и на одной руке пальцев хватит.

– Я вам сейчас помогу, – сказал Люк. – Мне все равно делать нечего.

Естественно, занятия в университете начнутся только в конце сентября. Насколько я помню, Люк изучает французскую литературу, и это очень не нравится Каро. Интересно, почему это ему захотелось мне помочь? Он ведь меня всегда недолюбливал – даже в те времена, когда его мать была одной из самых преданных моих последовательниц.

– Я схожу на лесопилку и пригоню грузовичок, – продолжал Люк, указывая на груду мусора, – и мы сперва уберем все это, а потом уж будем вместе решать, что тут еще можно сделать.

Что ж, я находился не в том положении, чтобы отказываться от помощи. В конце концов, именно моя гордыня и завлекла меня в эту западню. Я поблагодарил Люка и снова принялся за работу. Мусора в помещении оказалось гораздо больше, чем я думал, но к концу дня мы вместе Люком все же сумели освободить от него весь первый этаж.

Зазвонили колокола, призывая народ к мессе. Тени на площади стали длиннее. Отец Анри Леметр, выглядевший так, словно только что покинул специальный холодильник, предназначенный исключительно для священников, ленивой походкой вышел из церкви и направился к нам – сутана отлично отглажена, на голове модная молодежная стрижка, свежайший воротничок лишь чуть светлее его ослепительно-белых зубов.

– Франсис! – Я ненавижу, когда он меня так называет, и в ответ одарил его самой дипломатичной своей улыбкой. – Как это замечательно! Только зачем же вы в одиночку предприняли столько усилий? – Он сказал это таким тоном, словно я все делал исключительно для него. – Что же вы утром ничего мне не сказали? Я бы бросил клич после мессы… – Можно подумать, что он и сам был бы страшно рад мне помочь, но, увы, тяжкое бремя забот о моем приходе, возложенное на его плечи, не позволило ему этого. – Кстати о мессе… – Он критически оглядел меня, потного и грязного, с головы до ног и спросил: – Вы сегодня вечером случайно не собираетесь в церковь? У меня в ризнице есть запасная сутана, и я бы с удовольствием ссудил ее вам, если…

– Нет, спасибо.

– Я всего лишь заметил, что вы перестали ходить к мессе, не причащаетесь и не исповедуетесь с тех пор, как…

– Благодарю вас. Я приму это к сведению.

Да разве я смогу принять из его рук гостию? А что касается исповеди… Отец мой, я знаю, так говорить грешно, но ей-богу, тот день, когда я приму от него епитимью, станет моим последним днем в церкви.

Отец Анри, глядя на меня с искренним сочувствием, сказал:

– Моя дверь для вас всегда открыта, – и удалился, в последний раз блеснув в улыбке белоснежными зубами – ну, точно как в рекламе зубной пасты.

А я так и остался стоять, пребывая отнюдь не в самом безмятежном расположении духа и стиснув за спиной кулаки.

На сегодня с меня было достаточно. Ничего себе денек выдался! Я поспешил домой, постаравшись убраться с площади до того, как ее заполнит толпа верующих, идущих в храм. Но звон колоколов продолжал преследовать меня до самого дома, к тому же, поднявшись на крыльцо, я увидел, что кто-то разрисовал мою парадную дверь черной краской из баллончика. Похоже, это сделали совсем недавно: в теплом воздухе еще чувствовался сильный запах краски.

Я огляделся, но никого не увидел, кроме троих мальчишек-подростков на горных велосипедах, быстро удалявшихся по направлению к дальнему концу улицы. Один из них был в длинной свободной белой рубахе, какие носят арабы, двое других – в майках и джинсах; головы у всех троих были повязаны клетчатыми шарфами-«арафатками». Заметив меня, они на полной скорости свернули в переулок, ведущий в сторону Маро, что-то выкрикнув по-арабски. Я этого языка не знаю, но по интонациям и гнусному смеху вполне можно было догадаться, что это были отнюдь не комплименты в мой адрес.

Я мог бы, конечно, последовать за ними. Наверное, мне даже следовало так поступить. Но я слишком устал, и – честно признаюсь, отец мой, – мне стало немного страшно. В общем, я вошел в дом, закрыл за собой дверь, принял душ, налил себе пива и заставил себя съесть хотя бы один сэндвич.

Но в открытое окно по-прежнему был слышен звон колоколов, а с того берега колоколам вторил клич муэдзина, повисший над рекой в вечернем воздухе, как лента дыма. Да, я действительно с удовольствием помолился бы, но отчего-то единственное, о чем я мог думать, это Арманда Вуазен с ее острым взглядом черных глаз, с ее дерзкой манерой вести себя; и я чувствовал, что она с удовольствием и от души посмеялась бы надо всем этим. Возможно, она меня видит оттуда. Меня почему-то ужаснула эта мысль. И, чтобы не думать, я налил себе еще пива и стал смотреть, как за рекой догорает закат, а на востоке над Ланскне восходит тонкий месяц.

Глава четвертая

Вторник, 17 августа

Сегодня утром мы с Розетт пошли выяснять, что случилось с Жозефиной. В Маро были закрыты все магазины – магазин одежды, бакалейная лавка, магазин тканей, где их продавали рулонами, – но рядом в маленьком кафе мы заметили мрачного вида мужчину в белой джеллабе и молитвенной шапочке такийе. Он протирал столы, но, заметив нас, прервал работу и буркнул:

– Мы закрыты.

Я, собственно, так и подозревала.

– А когда открываетесь?

– Позже. Вечером.

Этот тип одарил меня таким взглядом, что я сразу вспомнила Поля Мюска в те дни, когда кафе «Маро» еще принадлежало ему; это был взгляд одновременно и плотоядно-оценивающий, и странно враждебный. Затем он снова принялся протирать столы. Да уж, тут явно далеко не всякому посетителю были рады.

«Злой дядя, – с помощью жестов сообщила мне Розетт. – Злое лицо. Идем отсюда».

Бам виднелся как никогда отчетливо: ярко-оранжевый мазок света, следовавший за Розетт по пятам. Я заметила, что у моей дочери на лице появилось коварное выражение, и в тот же момент такийя уборщика соскользнула с его головы и шлепнулась на пол.

Розетт что-то тихонько пропела себе под нос.

И я краем глаза заметила, что Бам перекувырнулся в воздухе.

Я тут же поспешно взяла дочь за руку.

– Извините за беспокойство. Мы уже уходим, – сказала я. – Мы совсем другое кафе искали.

Но и добравшись наконец до кафе «Маро», мы не обнаружили там Жозефины. За стойкой бара торчала сердитая девица лет шестнадцати, которая, не отрывая глаз от телевизора, сообщила, что мадам Бонне уехала в Бордо, поскольку туда для них доставили целый грузовик всяких припасов, и вернется наверняка поздно.

Нет, никакой записки мадам Бонне не оставила. Даже когда эта девица посмотрела на меня, я не заметила в ее глазах ни малейшего признака узнавания или хотя бы любопытства. Впрочем, глаза она накрасила так сильно, что их вообще с трудом можно было разглядеть среди слоев разноцветных теней и комков туши. Губы у нее тоже были ярко накрашены и блестели, как засахаренные фрукты, а челюсти пребывали в постоянном, хотя и неторопливом движении – она жевала жвачку, и даже на губах виднелся бледно-розовый кружок.

– Меня зовут Вианн Роше. А как твое имя?

Она уставилась на меня, как на сумасшедшую, но все же ответила, хотя и несколько раздраженным тоном:

– Мари-Анж Люка. Я тут мадам Бонне замещаю.

– Приятно с тобой познакомиться, Мари-Анж. Мне, пожалуйста, citron pressé[25]. А для Розетт – оранжину[26].

Анук ушла из дома еще раньше нас – отправилась искать Жанно Дру. Я надеялась, что ей повезет больше, чем нам в поисках Жозефины, и старого дружка она непременно отыщет. Я взяла стаканы и вышла на террасу (Мари-Анж и не подумала сама принести заказанные напитки); мы с Розетт уселись в тени акации. Перед нами расстилалась абсолютно пустынная улица, ведущая через мост в глубь Маро.

Мадам Бонне? Интересно, почему моя старая приятельница вздумала вернуть свою девичью фамилию, но зачем-то сохранила «мадам»? Впрочем, в Ланскне свои представления о респектабельности. Женщина тридцати пяти лет, имеющая собственный бизнес и ведущая его без помощи мужчины, никак не может быть просто «мадемуазель». Я еще восемь лет назад это поняла. И для здешних жителей я всегда была «мадам Роше».

Розетт допила свою оранжину и принялась играть с парой камешков, которые подобрала на дороге. Ей нужны сущие пустяки, чтобы развлечься; она слегка шевельнула пальцами – и камешки засияли каким-то тайным внутренним светом. Розетт нетерпеливо каркнула – и камешки принялись танцевать на столе.

– Беги, играй с Бамом, – сказала я ей. – Только далеко не убегай, чтобы я всегда могла тебя видеть, хорошо?

Розетт тут же побежала к мосту, а я спокойно смотрела ей вслед, зная, что она может играть там часами. Будет бросать через парапет палки, заставляя их сворачивать поперек течения к противоположному берегу, или станет просто следить за отражением в воде облаков, проплывающих в вышине. Дрожащее марево рядом с нею обозначало присутствие Бама. Я допила свой лимонный сок и заказала еще.

В дверях кафе вдруг возник мальчик лет восьми. На нем была весьма просторная майка с изображением льва из мультфильма «Король Лев», почти полностью скрывавшая под собой его выгоревшие шорты, и кроссовки, носившие отчетливые следы недавнего купания в Танн. Светлые волосы мальчика выгорели на солнце почти добела, а глаза были голубые, как небо солнечным летним днем. В руке он держал кусок бечевки, который постепенно выползал из-за угла; на другом конце бечевки оказалась большая лохматая собака, тоже явно только что искупавшаяся в реке. Мальчик и собака с любопытством посмотрели на меня, потом вдруг разом сорвались с места и понеслись по дороге к мосту. При этом собака лаяла как сумасшедшая, а мальчик скользил, как на лыжах, поднимая своими несчастными мокрыми кроссовками целые облака плотной дорожной пыли.

Мари-Анж принесла мне второй стакан сока, и я спросила:

– А это кто?

– Это Пилу. Сын мадам Бонне.

– Ее сын?

Она удивленно на меня посмотрела:

– Ну да, а что?

– О, я просто не знала, – сказала я.

Она только плечами пожала, словно желая выразить этим свое полнейшее безразличие к нам обеим. А затем, прихватив пустые стаканы, снова прилипла к телевизору.

Я посмотрела в сторону моста: мальчик и его собака теперь плескались на мелководье и в дымке водяных брызг, просвеченных солнцем, казались позолоченными; светлые волосы мальчика и шерсть затрапезного вида псины так и сверкали, словно посыпанные алмазной крошкой.

Я видела, что Розетт тоже с любопытством наблюдает за ними. Она вообще-то очень общительная, моя маленькая Розетт, но в Париже предпочитает держаться особняком; другие дети не хотят с ней играть – отчасти потому, наверное, что она почти не разговаривает; а отчасти потому, что она их пугает. Я услышала, как Пилу что-то крикнул ей из-под моста, и она тут же к нему присоединилась; теперь они все втроем принялись весело плескаться в реке. В этом месте Танн совсем мелкая, и даже есть маленький песчаный пляжик, хотя песок на нем довольно крупный и грубый. Там с Розетт ничего не случится, думала я, пусть всласть поиграет с новыми друзьями. Я неторопливо допила свой второй citron pressé, размышляя о том, что же случилось за эти годы с моей старой подругой.

Значит… у мадам Бонне есть сын. И кто же его отец? Она оставила девичью фамилию, значит – и это совершенно очевидно, – снова замуж она не вышла. Сегодня в кафе никого нет, кроме Мари-Анж; незаметно также, что у Жозефины есть какие-то партнеры по бизнесу. Я, конечно, утратила связь со своими здешними приятелями, переехав в Париж. Смена имен, смена образа жизни – вот и Ланскне остался далеко позади, как и многие другие места и города, которые я и не собиралась когда-либо посетить снова. Ру, который мог бы за время нашей долгой разлуки хотя бы время от времени сообщать мне о здешних новостях, писать письма никогда не умел и не любил; в лучшем случае он присылал почтовую открытку, где корявым почерком в нескольких словах сообщал, где в данный момент находится. Но после моего отъезда он прожил в Ланскне целых четыре года, и большую часть этого времени – именно в кафе у Жозефины. Я знаю, он презирает слухи и сплетни, но ведь он прекрасно знал, какими близкими подругами были мы с Жозефиной, так почему, скажите на милость, он не сообщил мне о том, что у нее родился ребенок?

Я допила сок и расплатилась. Солнце уже жарило вовсю. Розетт сейчас восемь, но она для своего возраста очень маленькая; этот мальчик, Пилу, скорее всего, несколько младше ее. Я медленно пошла по направлению к мосту, жалея, что не надела шляпу. Дети строили что-то вроде плотины поперек песчаной отмели; я слышала, как Розетт возбужденно приборматывает – бамбаддабамбаддабам! – а Пилу командует, явно готовясь отразить атаку пиратов:

– Вперед! На корму! Пушки к бою! Бам!

– Бам! – радостно вторила Розетт.

Знакомая игра; я отлично помнила, как восемь лет назад Анук точно так же играла здесь «в пиратов» вместе с Жанно Дру и другими своими приятелями.

Мальчик поднял на меня глаза, улыбнулся и спросил:

– Мадам, вы тоже maghrebine?

Я покачала головой.

– Но ведь она говорит не по-нашему, верно? – сказал он, поведя глазами в сторону Розетт.

Я улыбнулась и пояснила:

– Ну, не то чтобы совсем не по-нашему… Она вообще мало что говорит. Хотя все понимает, ты, наверно, и сам уже в этом убедился. Она очень даже неглупа, а кое-что умеет делать и вовсе отлично.

– А как ее зовут?

– Розетт, – сказала я. – А тебя Пилу. Вот только не пойму, от какого это имени.

– Жан-Филипп. – Он снова улыбнулся. – А это мой пес Владимир. Влад, скажи даме «здравствуйте»!

Влад гавкнул и отряхнулся, подняв над маленькой плотиной целое облачко водяных брызг.

Розетт засмеялась и жестами сообщила мне: «Очень хорошая игра!»

– Что это она такое говорит?

– Говорит, что ты ей понравился.

– Круто!

– Значит, ты сын Жозефины, – сказала я. – А я ее старая приятельница. Меня зовут Вианн. Мы остановились в Маро, в старом домике мадам Вуазен. – Я помолчала. – Я была бы очень рада, если бы вы с мамой пришли к нам в гости. Вместе с Владом. И с твоим отцом, если он, конечно, захочет прийти.

Пилу пожал плечами.

– А у меня нет отца. – В его голосе послышался легкий вызов. – То есть, по всей очевидности, он у меня есть, но я…

– Но ты просто с ним не знаком?

Пилу улыбнулся.

– Да. Верно.

– Моя дочка тоже раньше часто так говорила. Моя вторая дочка. Анук.

Глаза Пилу вдруг округлились от удивления.

– Ой, а я знаю, кто вы! – воскликнул он. – Вы та самая дама из шоколадной лавки! Которая раньше всякие вкусные штуки делала! – Его улыбка стала еще шире, он даже слегка подскочил от возбуждения. – Мама все время о вас говорит. Вы тут почти что знаменитость.

Я рассмеялась.

– Ну, до знаменитости мне далеко.

– А мы теперь каждый год устраиваем тот праздник, который вы сто лет назад придумали! На Пасху. Прямо на площади перед церковью. Там устраивают танцы, ищут пасхальные яйца, вырезают всякие штуковины из шоколада – в общем, много чего.

– Правда? – удивилась я.

– Ага. Это бывает так клево!

Я вспомнила тот первый праздник шоколада, который сама же и устроила, – с выставленными в витрине разнообразными сластями и написанными от руки названиями. Вспомнила, как полжизни назад шестилетняя Анук брызгалась в лужах, топая по ним в желтых резиновых сапожках; как она дула в пластмассовую трубу; как Жозефина танцевала на площади перед церковью, а Ру стоял рядом со мной, и на лице у него, как всегда, было то самое выражение – чуть сердитое, чуть застенчивое…

Мне вдруг стало не по себе.

– И мама никогда даже не упоминала имени твоего отца?

Он снова одарил меня своей сияющей улыбкой – точно солнечные зайчики на речной воде.

– Она сказала, что он был пиратом и плавал под парусами вниз по реке. А потом уплыл в дальние моря, и теперь он пьет там ром из кокосовых скорлупок и ищет зарытые клады. Она говорит, что я очень на него похож и, когда вырасту, тоже непременно уберусь из этих мест, и у меня будут свои приключения. Может, я и его тогда где-нибудь там, в дальних морях, встречу.

Теперь меня охватила настоящая тревога. Что-то уж больно похоже это звучало на те истории, которые так любит рассказывать Ру. Мне всегда казалось, что Жозефина весьма к нему неравнодушна. На самом деле был момент, когда я думала, что они вполне могут влюбиться друг в друга. Но жизнь вечно путает наши планы, и даже самые дорогие наши ожидания порой не оправдываются; вот и будущее, которое я планировала для нас обеих, оказалось совсем иным.

Жозефина мечтала уехать отсюда, но так и осталась в Ланскне; я же давала себе слово, что никогда больше не вернусь в Париж, но именно в Париже я наконец обрела долгожданную передышку от скитаний. Жизнь подобна ветру и точно так же находит удовольствие в том, чтобы переместить нас в такие места, где мы меньше всего ожидали оказаться; она все время меняет направление нашего пути, и в итоге нищий обретает королевскую корону, а король лишается трона; любовь блекнет, превращаясь в равнодушие, а заклятые враги становятся закадычными друзьями и до конца дней своих идут рука об руку.

Никогда не пытайся играть с жизнью, – говорила мне мать, – потому что жизнь всегда играет нечестно, передергивает, крадет карты прямо у тебя из-под носа, а порой и вовсе делает карты пустыми…

И мне вдруг снова захотелось раскинуть те гадальные карты, что когда-то принадлежали матери. Конечно же, я, как всегда, взяла их с собой, но заветную сандаловую шкатулку не открывала уже давно. Боюсь, я даже несколько утратила навык – а может, я совсем и не этого боюсь…

Вернувшись в дом Арманды – там по-прежнему стоит ее запах: пахнет лавандой, которую она всегда клала в чистое белье, и вишнями в коньяке, бутылки с которыми стройными рядами выстроились на полках в ее маленькой кладовой, – я наконец открыла материну шкатулку. Шкатулка, как всегда, пахла моей матерью – в точности как и дом Арманды пахнет его прежней хозяйкой. Такое ощущение, словно моя мать после смерти съежилась до крошечных размеров, не больше колоды карт Таро, и прячется в этой шкатулке; впрочем, голос ее звучит у меня в ушах с прежней силой.

Я перетасовала карты и разложила их на столе. Розетт все еще играла где-то неподалеку со своим новым другом Пилу. Карты были очень старые, потрепанные; гравюры отчасти стерлись из-за частого использо-вания.

Семерка Мечей: тщета. Семерка Кругов: неудача. Королева Кубков – господи, у нее такой отрешенный вид, словно ее постигло ужасное разочарование и теперь она даже надеяться ни на что не смеет. Рыцарь Кубков – обычно это весьма динамичная карта, но она, увы, слегка пострадала от воды и покоробилась, и теперь лицо рыцаря выглядит как после жуткой попойки. Кто же он, этот рыцарь? Чем-то он мне знаком. Но никакого ответа я так и не получила. Впрочем, в любом случае…

Карты легли на редкость неудачно. Я понимала, что надо их поскорее убрать. И вообще, что я, собственно, делаю в Ланскне? Я уже почти жалела, что вскрыла и прочла письмо Арманды, что Ру принес его домой, а не выбросил по дороге в Сену…

Я снова проверила мобильный телефон. От Ру – ничего. Свой телефон он, скорее всего, не только не проверял, но даже и не включал; в этом отношении на него совершенно нельзя положиться, как и в отношении писем. Но после того, что я узнала сегодня, мне было просто необходимо хотя бы услышать голос Ру. Это же нелепо, уговаривала я себя, тебе же никто и никогда не был нужен! Но я ничего не могла с собой поделать и думала только о том, что чем дольше пробуду в Ланскне, тем ненадежней станет та нить, что связывает меня с новой жизнью…

Разумеется, мы могли бы прямо сегодня же вечером уехать домой. Почему бы и нет? Это действительно очень легко сделать. Да и что, собственно, меня здесь держит? Ностальгия? Воспоминания? Горстка карт?

Нет, все это здесь ни при чем. Но тогда что?

Я снова убрала карты в шкатулку. И нечаянно уронила одну. Выскользнув у меня из рук, она упала на пол рубашкой вверх. Я перевернула ее: женщина с прялкой в руках, от которой во все стороны расходятся лунные лучи, но лицо ее скрыто в тени. Луна. Карта, которую я всегда ассоциировала с собой, но сегодня она явно обозначает кого-то другого. Возможно, мне так кажется из-за тонкого месяца у нее над головой – он так похож на тот, что украшает мечеть в Маро. А может, ее скрытое вуалью ночного мрака лицо снова напомнило мне Женщину в Черном, которую я видела лишь мельком, но тень которой так длинна, что, вызывая головокружение, простерлась через реку Танн до сердца Маро и тянет, тянет меня домой…

Домой. О, опять это слово! Но мой дом не в Ланскне! И все же это слово – дом – обладает невероятной притягательной силой. Да знаю ли я, что оно означает? Возможно, мне могла бы объяснить это Женщина в Черном – но только в том случае, если я сумею ее найти.

Анук наконец вернулась, проведя весь день с Жанно; на лице у нее сияла веселая, летняя улыбка, и нос слегка обгорел на солнце. Ладно, теперь я оставлю ее дома с Розетт, чей новый дружок уже отправился домой вместе со своей собакой. Почему-то мне кажется, что мы еще не раз увидим и Пилу, и Влада, и Жанно, причем в самое ближайшее время.

– Ну что, хорошо время провела? – спросила я у Анук.

Она кивнула; глаза у нее так и светились от счастья. Хотя волосы и глаза у моих дочерей совсем разные, сегодня Анук отчего-то была удивительно похожа на Розетт; и волосы у нее так же буйно вились из-за влажного ветра, дувшего над Танн. Я была рада, что она сумела отыскать старого друга, пусть это даже сын Жолин Дру. Я хорошо помнила тогдашнего Жанно: маленький ясноглазый мальчуган, сперва довольно робкий, но вскоре ставший верным последователем Анук в ее весьма экстравагантных играх. Его излюбленным лакомством были шоколадные мышки; он обычно засовывал их в кусок свежего багета, превращая его в pain au chocolat. Теперь он, пожалуй, чуть старше Анук; широкоплечий, гораздо выше своих родителей, и с виду совсем взрослый; однако иллюзия взрослости тут же исчезает, если обратить внимание на его неуклюжую походку – при ходьбе он сутулится и по-жеребячьи подпрыгивает, когда ему кажется, что его никто не видит. Хорошо, что Жанно в глубине души так и остался прежним маленьким мальчиком. Слишком многие из тех, кого я знаю, за это время успели измениться даже слишком сильно, а некоторые – и вовсе до неузнаваемости.

Церковные часы на площади Сен-Жером бьют шесть. Отличное время для визита к соседям. Мужчины еще не успеют вернуться из мечети. А женщины будут заняты подготовкой к очередному ифтару.

– Я хочу ненадолго выйти, прогуляться. Ничего, если ты останешься с Розетт?

Анук кивнула.

– Конечно. Заодно и обед приготовлю.

Это означало, что она снова сварит на дровяной плите пасту домашнего приготовления. У Арманды в кладовке ее запасен целый кувшин, и я стараюсь не думать, сколько лет назад она была заготовлена. Анук и Розетт очень любят пасту, пожалуй, больше всего на свете; капелька оливкового масла и свежий базилик с грядки – и обе уже в восторге. В кладовке, конечно, найдутся и персики, и вишня в коньяке, и сливы от Нарсиса, и flan au pruneaux[27] от его жены, и еще несколько galettes, и сыр, который принес Люк…

Я посмотрела в сторону дома с зелеными ставнями. Вообще-то, я обещала Майе принести персики. Анук помогла мне сорвать несколько штук. Мы положили их в корзинку, прикрыв листьями одуванчика. Вот о таких вещах я почти позабыла, прожив восемь лет в Париже, – когда аромат персиков, только что сорванных с ветки, такой солнечный, пьянящий, смешивается с чуть горьковатым запахом одуванчика, похожим на запах пыльного тротуара после дождя. Для меня это запах детства; запах придорожных лавчонок и летних ночей.

А как насчет Женщины в Черном? Разумеется, у меня нет никаких доказательств, но я почему-то была почти уверена, что персики – это ее любимые фрукты.

Было время, когда я всегда могла узнать, каково любимое кушанье каждого. И где-то в глубине моей души эта способность все еще жива; но этот дар, который так высоко ценила моя мать, слишком часто оказывался для меня проклятием. Знание – вещь не всегда удобная. Даже власть отнюдь не всегда оказывается благом. Я усвоила этот урок четыре года назад, когда в нашу жизнь точно ураган ворвалась Зози де л’Альба в своих алых туфельках. Сейчас у меня слишком многое поставлено на кон, чтобы я могла чувствовать себя по-настоящему счастливой, скача верхом на урагане; слишком уж велика ответственность, когда читаешь письмена человеческой души.

Действительно ли мне следует всем этим заниматься? Да и смогу ли я что-то здесь изменить? А что, если Женщина в Черном окажется той самой, предназначенной для меня, черной пиньятой, битком набитой словами, которые лучше оставить непрочитанными, или историями, которые лучше сохранить в тайне?

Глава пятая

Вторник, 17 августа

Я ожидала, что найду Женщину в Черном именно в доме с зелеными ставнями, но дверь мне открыла какая-то пожилая женщина. Далеко за шестьдесят, круглолицая, полная; из-под свободно повязанного хиджаба выбилась прядь густых седых волос. Женщину, казалось, несколько удивило мое появление – похоже, в первые минуты она посматривала на меня даже слегка подозрительно, – но когда я вручила ей корзинку с персиками и сказала, что вчера вечером познакомилась с Майей и пообещала принести фрукты к ифтару, на лице седовласой марокканки расплылась широкая улыбка.

– Ох уж эта малышка! – воскликнула она. – Вечно с ней всякие истории приключаются. Уж такая проказница! – В ее словах чувствовалась та готовность простить любую шалость, которая позволительна только бабушке.

Я улыбнулась.

– У меня тоже есть маленькая девочка. Розетт. Вы, возможно, скоро ее увидите. А еще у меня есть Анук. Меня вы можете звать просто Вианн.

Я протянула ей руку, и она слегка пожала кончики моих пальцев – это в Танжере считается вежливым рукопожатием.

– А где ваш муж?

– В Париже, – сказала я. – Мы всего на несколько дней сюда приехали.

Она сказала, что ее зовут Фатима, а ее мужа – Медхи Аль-Джерба. Я вспомнила, хотя и довольно смутно, что это имя упоминал Рейно, потчуя меня разными историями в день моего приезда. Я также постепенно вспомнила, что у них вроде бы есть какой-то магазин, что живут они в Маро уже почти восемь лет, что сам Медхи родился в старом Марселе и любит порой пропустить стаканчик вина…

Фатима жестом пригласила меня войти.

– Пожалуйста, проходите в дом, выпейте чаю…

Я покачала головой.

– Мне бы не хотелось вам мешать. Я же знаю, как вы сейчас заняты. Я ведь зашла только поздороваться и передать обещанные персики. У нас их даже чересчур много, так что…

– Входите, входите, – приговаривала Фатима. – Я всего лишь еду готовлю. Сейчас я вас кое-чем угощу, может, вы и домой, деткам, отнесете. Вам марокканская кухня нравится?

Я сказала, что в юности полгода прожила в Тан-жере.

Ее улыбка стала еще шире.

– У меня получается самая лучшая халва чебакийя. С мятным чаем, а? А может, вы и с собой немного взять захотите.

От такого предложения отказаться нельзя. Это я знаю по опыту. Годы наших с матерью странствий научили меня тому, что еда – это своего рода универсальный паспорт. Какие бы сложности ни возникли в плане языка, культурных разногласий или географических сложностей, еда способна преодолеть все на свете. Предложить человеку пищу значит протянуть руку дружбы; принять пищу значит быть принятым в любую, даже самую замкнутую общину. Интересно, а Франсис Рейно когда-нибудь задумывается о подобных вещах? Насколько я его знаю, вряд ли. У Рейно могут быть самые лучшие намерения, но он не из тех, кто станет покупать у арабов халву чебакийя или пить мятный чай в маленьком кафе на углу бульвара Пти Багдад.

Я последовала за Фатимой в дом, не забыв, разумеется, снять у порога туфли. В доме царила приятная прохлада; пахло миндальными пирожными; ставни, похоже, держали закрытыми с самого утра, чтобы предохранить помещение от жарких солнечных лучей. Из-за двери на кухню доносились смешанные ароматы пищи – аниса, миндаля, розовой воды и мелкого турецкого горошка, готовящегося с куркумой и рубленой мятой; а еще пахло гренками с кардамоном, чудесной халвой чебакийя и сладким хрустящим печеньем из сезама, сильно обжаренным в масле; это замечательное печенье, такое крошечное, что его ничего не стоит сунуть в рот целиком, и легкое, как лепестки цветов; его очень вкусно запивать мятным чаем…

– Да уж, от этого я отказаться не в силах и с удовольствием возьму немножко домой, – сказала я, когда Фатима все-таки усадила меня и заставила выпить чаю с этими сладкими жареными «лепестками». – Нет, прошу вас, не кладите так много! Вы же наверняка все это к ифтару приготовили.

– О, у нас очень много всего! – замахала руками Фатима. – У нас все в семье готовить любят и на кухне всегда друг другу помогают…

Она распахнула кухонную дверь, и я увидела перед собой тесный полукруг женщин, на лицах которых было написано откровенное любопытство. А нет ли среди них Женщины в Черном, подумала я и почти сразу отбросила эту мысль: нет, ее здесь быть не может, здесь живет настоящая дружная семья, это же сразу видно.

На кухне я заметила и Майю, которая, устроившись на маленькой табуретке, помогала чистить стручки окры двум молодым женщинам лет тридцати – видимо, дочерям Фатимы. Одна из этих женщин была вся в черном; ее волосы и шея были тщательно прикрыты хиджабом. На второй тоже был хиджаб, но одета она была в джинсы и шелковую камизу.

На стуле за дверью сидела крошечная, очень древняя старушка, которая внимательно смотрела на меня круглыми, как у птицы, глазами, прямо-таки тонувшими в глубоких морщинах. Ей было никак не меньше девяноста; ее все еще красивые, но совершенно белые волосы были заплетены в длинную косу, несколько раз обернутую вокруг головы; желтый головной платок сполз и свободно болтался на шее. Лицо старушки напоминало высохший, сморщенный персик, а руки – когтистые куриные лапки. Но стоило мне войти, как именно она первой нарушила царившую там тишину, что-то пронзительно каркнув по-арабски.

– Это моя свекровь, – сказала Фатима и улыбнулась с тем же извиняющимся выражением лица, какое у нее появлялось, когда она говорила о Майе. – Ну, Оми, поздоровайся с нашей гостьей.

Оми Аль-Джерба глянула на меня так, что я, как ни странно, сразу же вспомнила об Арманде.

– Смотри, она нам персики принесла, – сказала ей Фатима.

Карканье сменилось трескучим смехом, и Оми потребовала:

– Дай-ка поглядеть.

Фатима протянула ей корзинку.

– М-м-м, – мечтательно промычала Оми и улыбнулась мне беззубым, как у черепахи, ртом. – Как это приятно! Можешь приходить к нам еще. Разве я могу разжевать ту ерунду, которую здесь подают, – этот их дурацкий миндаль, финики и тому подобное? Моя невестка, видно, пытается голодом меня уморить. Иншалла[28], ей это не удастся! Я еще всех вас переживу!

Майя рассмеялась, захлопала в ладоши, и Оми тут же сделала вид, что сердится на нее, и даже слегка зарычала. А Фатима, улыбнувшись так, словно слышала все это уже тысячу раз, сказала:

– Видите, каково мне с ними? – Потом, указав на молодых женщин, она представила их: – А это мои дочери, Захра и Ясмина. Ясмина замужем за Исмаилом Маджуби. А Майя – их дочка.

Я улыбнулась обеим женщинам, и Захра – в черных одеждах и черном хиджабе – тоже робко улыбнулась мне в ответ. А с ее сестрой Ясминой мы просто пожали друг другу руки. Сестры были очень похожи, хоть и одеты по-разному. На минутку мне даже показалось, что Захра и есть та самая Женщина в Черном. Но я тут же поняла, что ошиблась: женщина, которую я видела тогда на площади – и позже, у дверей этого дома, – была значительно выше ростом и, пожалуй, старше. Кроме того, насколько я успела заметить, она была гораздо изящней Захры; это ощущалось даже под ее бесформенным одеянием; по всей видимости, она была настоящей красавицей.

Я сумела вспомнить кое-какие известные мне арабские слова и сказала:

Jazak Allah[29].

Женщины удивленно на меня посмотрели, потом довольно заулыбались, и Захра прошептала вежливый ответ. А Майя снова громко расхохоталась и захлопала в ладоши.

– Майя! – одернула ее Ясмина и нахмурилась.

– Она очень милая маленькая девочка, – сказала я.

Оми захихикала.

– Погоди, вот познакомишься с моей Дуа, – сказала она, – увидишь, у кого действительно ясная головка! А какая память! Да она наизусть Коран цитирует лучше старого Маджуби! Точно вам говорю: если б эта девочка мальчиком родилась, она бы уже всей деревней командовала…

Фатима насмешливо заметила:

– Наша Оми всегда мальчиков требует. И поэтому поощряет Майю, когда та бегает где хочет, как мальчишка, и над дедом подшучивает.

Оми подмигнула Майе. Майя просияла и тоже ей подмигнула.

Ясмина смотрела на это с улыбкой, а вот Захра хранила полную серьезность; мало того, ей, похоже, было даже несколько не по себе; во всяком случае, выглядела она куда более сдержанной, чем остальные.

– Нам бы следовало предложить гостье чаю, – сказала она.

Я покачала головой.

– Нет, спасибо, я уже пила. Большое спасибо за печенье. Я, пожалуй, уже пойду. Не хочу, чтобы мои дочери волновались.

Я взяла свою корзинку, теперь наполненную самыми разнообразными марокканскими лакомствами.

– Мне тоже доводилось делать такие вкусные вещи раза два, – сказала я. – Но теперь я в основном делаю просто разные шоколадки. А знаете, это ведь я раньше арендовала тот магазин, что напротив церкви. Там, где был пожар.

– Правда? – Фатима даже покачала головой.

– Ну, это было очень давно, – сказала я. – А кто там теперь живет?

Возникла еле заметная пауза; улыбка на круглом лице Фатимы несколько утратила теплоту; Ясмина опустила глаза и зачем-то принялась поправлять ленту у Майи в волосах; а Захра явно занервничала. Одна Оми не растерялась; громко фыркнула и сообщила:

– Да Инес Беншарки!

Инес. Значит, вот как ее зовут.

– Она что, сестра Карима Беншарки? – спросила я.

– Кто тебе это сказал? – удивилась Оми.

– Да кто-то из деревенских.

Захра искоса глянула на Оми:

– Оми, пожалуйста…

Та поморщилась.

Yar[30]. В другой раз поговорим. Надеюсь, ты еще к нам заглянешь? Принеси тогда этих своих шоколадок. И детей своих приведи.

– Конечно. Обязательно принесу и приведу. – Я повернулась к двери, и Фатима вышла на улицу, чтобы проводить меня.

– Спасибо за персики.

Я улыбнулась:

– Приходите к нам в гости в любое время.

Солнце уже село. Близилась ночь. Скоро жители Маро усядутся наконец за стол, чтобы на время прервать долгий дневной пост. Выйдя на улицу, я увидела, как покинувшие мечеть люди расходятся по домам. Некоторые посматривали на меня с любопытством – здесь нечасто увидишь женщину, просто так идущую по улице, да еще и в одиночестве, да еще и одетую в джинсы и мужскую рубашку, да еще и с распущенными волосами. Но все же большинство мужчин меня игнорировало, старательно отводя глаза в сторону, что в Танжере считается признаком уважительного отношения, но в Ланскне вполне могло бы сойти и за оскорбление.

Навстречу мне попадались в основном мужчины – в рамадан женщины чаще всего остаются дома и готовятся к ифтару. На одних были обыкновенные белые рубахи, на других – настоящие джеллабы или долгополые одеяния с капюшоном, бурнусы, на которые мы с матерью вдоволь насмотрелись в Танжере. У многих головы были прикрыты шапочками для молитвы, но некоторые пожилые мужчины носили фески или даже черные баскские береты, а некоторые повязывали голову «арафатками». Встретилось в толпе и несколько женщин – в основном в черных никабах. Интересно, подумала я, смогу ли я узнать среди них Инес Беншарки? И в ту же секунду вздрогнула, увидев ее. Да, это, безусловно, была она, Инес Беншарки, Женщина в Черном. Она шла отдельно ото всех и двигалась с изящ-ной и ритмичной грацией танцовщицы.

Остальные женщины шли маленькими группками, болтая друг с другом и смеясь. Инес Беншарки держалась подчеркнуто обособленно; казалось, она окутана пеленой молчания, замкнута в некую капсулу сумеречного света. Гордая: плечи прямые, голова высоко поднята.

Она прошла совсем рядом со мной – я могла бы до нее дотронуться, – так что я даже под ее черной абайей успела заметить промельк цветов ее ауры. И тут же с внезапной остротой вспомнила тот день в Париже, когда с моста Искусств за мной наблюдала женщина в черном никабе, из-под которого мне были видны лишь ее глаза, сильно подведенные сурьмой. Только у Инес Беншарки были совсем другие глаза, поистине прекрасные: миндалевидной формы, ленивые, как долгий летний день, и ничуть не подкрашенные. Она шла, опустив долу свои чудные очи, и люди вокруг инстинктивно расступались, давая ей пройти. Никто не пытался с нею заговорить. Никто на нее даже не смотрел.

Интересно, что в ней такого? Отчего в ее присутствии люди смущаются, чувствуют себя не в своей тарелке? Уж конечно не никаб тому виной – мало ли в Маро женщин, которые тоже носят покрывало, но при этом вокруг них не возникает леденящий холод отчуждения и ощущение полной изолированности от прочих. Кто же она такая, эта Инес Беншарки? И почему никто не хочет ничего о ней рассказывать? И почему все старательно делают вид, что она действительно сестра Карима Беншарки, если и старая Оми, и все остальные члены семейства Аль-Джерба явно уверены, что отношения между «братом и сестрой» носят куда более интимный характер?

Глава шестая

Среда, 18 августа

Я больше часа оттирал с входной двери черную краску, но и после этого надпись, хоть и стала похожа на негатив, все еще была заметна, настолько краска успела въесться в дерево. Теперь дверь придется попросту перекрасить – как будто без того мало поводов для сплетен обо мне.

Ночью я почти не спал. Было душно, воздух казался совсем неподвижным, каким-то давящим. Окончательно я проснулся уже на рассвете и сразу же настежь распахнул ставни. Разумеется, с того берега реки, из Маро, уже доносился призыв муэдзина. Allahu Akhbar, Господь велик. Мне безумно хотелось добежать до церкви и броситься звонить во все колокола, чтобы утопить в церковном звоне этот наглый клич и стереть наконец усмешку с лица старого Маджуби. Он же прекрасно понимает: то, чем он занимается, во Франции строго запрещено, однако ни один местный представитель власти в его дела вмешиваться не станет, как не станет и защищать наши права: ведь чисто технически призыв к намазу действительно исходит изнутри мечети и усилители они не используют. А значит, буква закона соблюдена полностью.

Allahu Akhbar, Allahu Akhbar

Должно быть, у меня исключительный слух. Большинство людей, похоже, даже не замечают завываний муэдзина – например, Нарсис, который явно понемногу глохнет, утверждает, что у меня просто слишком богатое воображение. Но ведь это не так! А уж в такое тихое утро, как сегодня, когда можно расслышать каждый легкий всплеск воды в Танн, каждый посвист птицы, этот ранний клич муэдзина врывается в мою жизнь, точно шум ливня.

Дождь, ливень. Ну вот, очередная мысль, не дающая мне покоя. Дождей у нас не было весь месяц. И дождичек совсем не повредил бы – чтобы вновь расцвели цветы в садах, чтобы с улиц смыло наконец пыль, чтобы стали хоть немного прохладнее эти адские августовские ночи. Но сегодня дождя точно не будет: на небе ни облачка.

Я выпил чашку кофе и пошел в булочную Пуату. Купил пакет круассанов, хлеб, отнес все это к дому Арманды и оставил на крыльце у парадной двери – чтобы Вианн сразу его увидела.

Улицы в Маро были еще тихи. Я догадывался, что люди стараются успеть позавтракать в последние полчаса, оставшиеся до восхода солнца. Я не встретил никого, лишь одна девушка, лицо которой скрывал темно-синий хиджаб, стрелой пересекла главную улицу как раз в тот момент, когда я уже подходил к мосту, и, опасливо на меня глянув, резко повернула назад, исчезнув в переулке рядом со спортзалом.

Спортзал принадлежит Саиду Маджуби. Ненавижу это место. Отвратительное обшарпанное здание в конце столь же отвратительной улочки. Возле него вечно толпится молодежь – сплошь молодые мужчины, но среди них не увидишь ни одного европейского лица, а воздух прямо-таки пропитан тестостероном. Даже если просто пройти мимо этого проклятого места, сразу почувствуешь сильный запах кифа – многие молодые марокканцы его курят, а полиция не желает вмешиваться. Выражаясь словами отца Анри Леметра, мы должны «проявлять толерантность и понимание особенностей иной культуры». Вероятно, к «особенностям иной культуры» относится и то, что многим девочкам не разрешают посещать обычную школу, а также появляющиеся время от времени упорные слухи о случаях домашнего насилия в арабских семьях. Иной раз об этом даже сообщают в полицию, но насильникам все сходит с рук, ибо никто и не думает расследовать подобные дела. Полицейские, видимо, считают, что вся ответственность в данном случае ложится на старого Маджуби, а значит, им и не нужно ничего предпринимать, да и вообще такие вещи лучше не замечать.

Дверь в спортзал была распахнута настежь и закреплена клином – в такую жару там, внутри, должно быть, настоящее пекло; и хотя я даже головы в ту сторону не повернул, сразу почувствовал, как в затылок мне невидимой шрапнелью буквально впился целый залп ненависти.

Слава богу, спортзал остался позади!

Господи, отец мой, до чего же я себя ненавижу за то, что даже пройти мимо этого проклятого переулка боюсь! Сам наложил на себя епитимью – решил, что обязательно буду ходить здесь каждый день в надежде все-таки победить собственную трусость. Точно так же мальчишкой я заставлял себя ходить мимо огромного осиного гнезда над задней стеной церкви. Осы были жирные, отвратительные; они просто приводили меня в ужас; это был настоящий страх, а не обычное опасение, что меня могут ужалить. Примерно тот же страх я испытываю, проходя мимо спортзала Саида, – кожу покалывает от избытка адреналина, пот жжет подмышки, скапливается в ямке на шее. Я всегда невольно ускоряю шаг, стоит мне приблизиться к этому месту, и сердце мое начинает отчаянно биться, однако сердцебиение почти сразу же прекращается, как только спортзал остается позади, и я с облегчением понимаю, что на сегодня епитимья исполнена.

Благослови меня, отец мой, ибо я согрешил.

Странно. Я ведь не сделал ничего плохого.

Выйдя на мост, за которым раскинулся Ланскне, я остановился у парапета. Оттуда хорошо был виден старый Маджуби, сидевший у себя на террасе в плетеном кресле-качалке – это кресло, по-моему, уже стало какой-то частью его тела. Маджуби что-то читал – Коран, скорее всего, – однако, заметив меня, приветственно махнул рукой, что, на мой взгляд, выглядело довольно нахально.

Впрочем, я тоже помахал ему – я всегда стараюсь держаться со спокойным достоинством и никогда не допущу, чтобы меня втянули в непристойное соперничество с этим человеком. Он широко улыбнулся – даже на таком расстоянии мне были видны его зубы, – и я услышал из-за полуоткрытой двери дома громкий смех, потом оттуда показалась мордашка маленькой девочки с желтым бантом на макушке. Наверное, подумал я, внучка из Марселя приехала его навестить. Когда я двинулся дальше, взрыв смеха повторился.

– Спрячь скорей спички! Сюда наш месье кюре идет!

Затем кто-то резко окрикнул девочку «Майя!», маленькое личико мгновенно скрылось за дверью, и вместо девочки на веранде появился Саид Маджуби. На голове шапочка для молитвы, глаза гневно сверкают. Прости меня, Господи, но уж лучше насмешки старого Маджуби! Саид продолжал гневно смотреть на меня, и в его взгляде читалась откровенная враждебность, даже угроза. Этот человек, безусловно, считает винов-ником пожара именно меня, и что бы я ни говорил, его мнение на сей счет останется неизменным.

Старый Маджуби что-то сказал сыну по-арабски. Саид ответил на том же языке, по-прежнему не сводя с меня глаз.

Я вежливо кивнул в знак приветствия. Мне хотелось показать и Саиду, и его отцу, что меня так просто не запугаешь. Однако я постарался как можно быстрее миновать мост и вновь оказаться на относительно дружественной территории.

Видишь, отец мой, с какими людьми мне приходится иметь дело? А ведь раньше я хорошо знал эту общину. Люди приходили ко мне со своими проблемами вне зависимости от того, ходят они в нашу церковь или нет. Теперь за них в ответе Мохаммед Маджуби, и его поддерживает отец Анри Леметр, который, как и Каро Клермон, считает, что носить сутану можно лишь время от времени и куда важнее создавать некие «мультирелигиозные» группы, устраивать «кофейные утренники» и устанавливать в церкви телеэкраны, закрывая глаза на все остальное – на курильщиков кифа, на эту мечеть с ее несанкционированными призывами к молитве и незаконно выстроенным минаретом, – ибо только тогда, по их мнению, дух единства вновь сможет возродиться в Ланскне-су-Танн.

Но отец Анри ошибается. Сейчас мы полностью разобщены; жители Ланскне разделены на «мы» и «они». Так что мечеть старого Маджуби с ее минаретом – отнюдь не главная моя забота; и пусть кое-кто думает обо мне что хочет, но у меня еще сохранилось какое-то чувство юмора. А вот та враждебность, которую я почти физически ощущаю каждый раз, стоит мне пройти мимо спортзала Саида, – совсем другое дело; она не может меня не беспокоить. По словам отца Анри Леметра, мы должны проявлять толерантность, должны с пониманием относиться к верованиям других людей, но как быть, если те, кто исповедует иную, чем мы, веру, не хотят – не желают! – проявлять толерантность по отношению к нам?

Снова оказавшись на своем берегу, я двинулся к площади Сен-Жером. Мы с Люком договорились встретиться там в девять часов, но каким-то неведомым образом я уже в половине восьмого вновь оказался у дверей бывшей chocolaterie и вошел внутрь.

Там по-прежнему пахло дымом, но от мусора помещение уже было практически очищено. Вчера мы с Люком успели только заглянуть на верхний этаж, однако исходную точку пожара определили довольно легко: ею оказалась почтовая щель в двери, через которую внутрь пропихнули смоченные бензином тряпки. Именно поэтому первой и загорелась именно дверь, а следом сгорела и кое-какая одежда, и висевший на стене ковер, и несколько деревянных школьных стульев.

Но это же просто оскорбительно, отец мой! С какой стати они считают, что я был способен устроить столь жалкий поджог? Да любой ребенок сделал бы это лучше! Внизу уже вовсю пылал огонь, когда эта женщина, сестра Карима Беншарки, проснулась, но, к счастью, в задней части дома есть пожарный выход, и они с девочкой успели выбраться наружу невредимыми, а соседи, вооружившись шлангами и ведрами, дружно бросились тушить пожар.

Вот видишь, отец мой, общинный дух Ланскне все-таки проявил себя. И заметь, ведь с ее стороны никто не пришел помочь. В ту ночь казалось, что Маро находится за сотню миль от нас. Ближайшая пожарная часть от нас в тридцати минутах езды; за это время все помещение, вполне возможно, успело бы сгореть дотла.

Я вдруг услыхал наверху чьи-то шаги. Значит, в доме кто-то есть? Первым делом я подумал, что это Люк, но, с другой стороны, зачем ему понадобилось туда лезть, да еще и за полтора часа до назначенной встречи? Шаги послышались снова; мне показалось, что кто-то очень осторожно подкрался к лестнице и прислушивается.

– Кто там? – спросил я.

Шаги стихли. Несколько мгновений в доме царила полная тишина, а затем вдруг раздался громкий стремительный топот маленьких ног по голым доскам пола и скрип пожарной лестницы. Сразу стало ясно, что это дети – наверняка занимались наверху каким-то безобразием. Я выбежал наружу, надеясь перехватить юных преступников, но к тому времени, как я открыл дверь и перебрался через груду обугленных обломков, которые мы сложили в саду, беглецы уже успели удрать. Я заметил только какую-то maghrebine; она быстро удалялась от меня по переулку, и можно было лишь гадать, то ли это простое совпадение, то ли она одна из тех, кто прятался наверху.

Я поднялся на второй этаж и осмотрел расположенные там спальни. Их две, причем одна очень маленькая, и в нее можно попасть только по приставной лестнице через люк. Стоя на лестнице, я заглянул в эту спаленку, увидел круглое окошко, похожее на иллюминатор, и сразу вспомнил, как Ру приводил его в порядок и вставлял стекло. Эта комнатка почти не пострадала. Лишь стены были, пожалуй, немного закопчены, а в остальном она показалась мне вполне пригодной для обитания. Обыкновенная детская комната – маленькая кроватка, на стенах постеры с портретами звезд индийского Болливуда. Были там и книги – в основном на французском. Насколько я мог убедиться, те юные преступники, которые сюда залезли, ничего из вещей не тронули.

И тут у меня за спиной послышался шорох, и женский голос произнес:

– Что вы тут делаете?

Я обернулся. Это была Инес Беншарки.

Глава седьмая

Среда, 18 августа

Пожалуй, я до сих пор еще ни разу не слышал ее голоса. Голос у нее был звучный, и говорила она почти без акцента, разве что чуть-чуть чувствовалось, что это уроженка Северной Африки. Она была, разумеется, вся в черном – с головы до кончиков пальцев. Зато глаза ее, в кои-то веки смотревшие прямо на меня, оказались поистине прекрасными, удивительными: они были зеленые, окаймленные прямо-таки необычайной длины ресницами.

– Доброе утро, мадам Беншарки, – сказал я.

Но она, не отвечая на приветствие, повторила вопрос:

– Что вы делаете в моем доме?

Я не нашелся, что ей ответить. Пробормотал нечто невразумительное насчет ответственности перед приходом и о необходимости привести в порядок городскую площадь, однако объяснения мои звучали так, словно я и есть виновник случившегося здесь, в чем она, не сомневаюсь, и без того была уверена.

– Понимаете, я подумал, – сказал я, – что мы общими силами могли бы помочь вам привести эту квартиру в порядок. Вы ведь, должно быть, знаете, что представителей страховой компании можно ждать месяцами. А что касается владельца помещения, так он живет в Ажене и, возможно, далеко не сразу соберется заехать сюда, чтобы хоть взглянуть на ущерб. Но если каждый примет посильное участие…

– Посильное участие? – переспросила она.

Я попытался улыбнуться. И зря. Под своим покрывалом эта женщина, видимо, являла собой настоящий соляной столб, каменную глыбу!

Она покачала головой.

– Мне не нужна помощь.

– Но вы меня не поняли! – не унимался я. – Ведь никто бы не стал просить у вас платы за работу. Это был бы просто жест доброй воли…

Но она тем же ровным, безжалостным тоном повторила, что помощь ей не нужна, и я вдруг почувствовал, что мне хочется упрашивать ее, умолять принять эту помощь. Но вслух я лишь неуверенно промямлил:

– Ну, если таков ваш выбор…

Зеленые глаза по-прежнему смотрели на меня безо всякого выражения. Я еще раз попытался осторожно улыбнуться, но, по-моему, стал выглядеть в ее глазах еще более неуклюжим и виноватым.

– Я искренне сожалею, что у вас произошло такое несчастье, – сказал я. – И очень надеюсь, что вскоре вы с дочерью сможете снова сюда переехать. Как, кстати, поживает ваша девочка?

И снова она мне не ответила. Я чувствовал, что весь взмок от волнения; пот, выступивший под мышками, противными ручейками стекал по телу.

Когда я мальчишкой учился в семинарии, меня как-то заподозрили, что я принес на занятия сигареты. Меня вызвал к себе в кабинет отец Луи Дюран, отвечавший за дисциплину. Разумеется, я никаких сигарет не приносил – хоть и знал, кто это сделал, – но отвечал на вопросы отца Луи так уклончиво, что он не поверил в мою невиновность. В итоге я был наказан и за сигареты, и за то, что якобы пытался свалить вину на одного из товарищей. И я, прекрасно зная, что ни в чем не виновен, испытал тогда точно такое же чувство стыда, как и сейчас, когда попытался убедить эту женщину в своей невиновности. Да, я одновременно испытывал и стыд, и удивительное ощущение полной беспомощности.

– Мне очень жаль, – повторил я. – Но если я могу чем-то помочь…

– Если можно, оставьте меня в покое, – сказала она. – И меня, и мою…

И она, не договорив, вдруг умолкла. Казалось, все ее тело под черными одеждами мгновенно застыло и страшно напряглось.

– Что с вами? Вам плохо?

Она не ответила. Я обернулся и увидел Карима Беншарки. Он стоял совсем рядом – кто знает, сколько времени уже он наблюдал за нами?

Карим что-то сказал по-арабски.

Женщина довольно резким тоном ответила ему.

Он снова что-то сказал, и в голосе его послышалась нежность. Я испытал острую благодарность – дело в том, что я всегда считал Карима человеком образованным, прогрессивным, способным понять Францию и французскую культуру, и надеялся, что, может быть, он сумеет объяснить Инес, что я всего лишь хотел помочь.

С первого взгляда вы никогда бы не подумали, что Карим Беншарки – тоже maghrebin. Со своей светлой кожей и золотистыми глазами он вполне мог бы сойти за итальянца; он и одевается как европеец, носит джинсы, рубашки, кроссовки. Если честно, когда он впервые появился в Ланскне, я подумал, что появление у нас такого европеизированного космополита вполне способно внести немалый вклад в дальнейшую интеграцию жителей Маро и Ланскне; к тому же питал надежду, что дружба Карима с Саидом Маджуби поможет мне перекинуть некий мостик над пропастью, что разделяет сторонников старого Маджуби с его традиционными устоями и тех, кому ближе настроения и традиции двадцать первого века.

Так что теперь я с надеждой в душе воззвал к Кариму:

– Видите ли, я только что пытался объяснить вашей сестре, что Люк Клермон и я всего лишь хотели несколько уменьшить ущерб, нанесенный пожаром. К счастью, этот ущерб оказался в основном поверхностным, связанным с легко устранимым воздействием дыма и воды. Какая-то неделя – и это помещение вновь будет вполне пригодным для жизни. Вы, должно быть, уже обратили внимание, что мы успели вынести отсюда большую часть мусора и обгорелых обломков. Несколько слоев краски на стены, небольшие плотницкие усилия, новые стекла в окнах – и ваша сестра может опять готовиться к переезду сюда…

– Она не собирается сюда возвращаться, – сказал Карим. – Теперь она будет жить у меня.

– Но как же ее школа? – спросил я и повернулся к женщине: – Разве вы не будете продолжать занятия?

Она что-то сказала брату по-арабски. Я не знаю этого языка, но, как мне показалось, незнакомые слова прозвучали резко и сердито – впрочем, я не могу утверждать, что она действительно говорила сердито. Я пожалел, что не понимаю ни слова по-арабски, и снова ощутил приступ смутного стыда. Попытавшись заглушить это неприятное ощущение, я с улыбкой сказал, обращаясь к ним обоим:

– Я, разумеется, не могу не испытывать определенную ответственность за то, что здесь случилось. И действительно хотел бы помочь всем, чем смогу…

– Ей ваша помощь не требуется, – резко оборвал меня Карим. – Выметайтесь отсюда, не то я вызову полицию!

Что?!

– То, что слышали. Я вызову полицию. Или вы думаете, что раз вы священник, так вам ничего не будет? Что вы можете избежать наказания за устроенный вами пожар? Все знают, что это сделали вы. Даже ваши прихожане так считают. А на тот берег я бы на вашем месте вообще больше не ходил – вам может там ох как не поздоровиться!

Я некоторое время молча смотрел на него, не зная, что сказать, потом все-таки спросил:

– Вы что же, меня запугать пытаетесь?

И в ту же секунду на смену противному ощущению стыда и вины пришло наконец нечто совсем иное. В душу мою буквально хлынула волна гнева, чистого холодного гнева, прозрачного, как весенняя вода. Я выпрямился в полный рост – я ведь высокий, выше их обоих – и позволил вырваться на свободу и этому гневу, и тому горькому отчаянию, что скопилось во мне за последние шесть или семь лет.

Шесть или семь лет я старался наладить отношения с этими людьми; пытался заставить их хоть что-то понять. Шесть или семь лет я выслушивал наставления нашего епископа о том, как следует поддерживать единство общины; шесть или семь лет я стирал граффити с дверей своего дома; шесть или семь лет я был вынужден сражаться и с собственной паствой, и со старым Маджуби, с его мечетью, с этими женщинами, закутанными в черные покрывала, и с этими мрачными мужчинами; шесть или семь лет я терпел с их стороны странное, не высказанное вслух презрение.

Ах, отец Антуан, я очень старался быть терпимым. Старался проявлять толерантность. Но с некоторыми вещами просто невозможно смириться. Ну, мечеть я уже почти готов терпеть, но минарет? Но курильщиков кифа? Но этот спортзал, из которого буквально сочатся злоба и враждебность? Но этих девушек в никабах? Но эту мусульманскую школу для девочек? Такое ощущение, будто в нашей городской школе этих девочек могут научить чему-то иному, чем смирение и страх.

Нет, это вытерпеть невозможно! Невозможно!

Я не помню всего, что говорил им в эти минуты; не помню даже, много ли я успел сказать. Но я действительно был в бешенстве. Их неблагодарность взбесила меня не меньше, чем их враждебность. Но более всего меня взбесила полная утрата контроля над собой. Взбесило то, что я сам – несмотря на все усилия, несмотря на то, что, может, в Маро все же было несколько человек, сомневавшихся в моей виновности, – только что убедил обоих Беншарки, а значит, и всех остальных, что именно я в ответе за этот поджог.

Загрузка...