По паспорту он был Саша Карлов. Но все звали его Карлос, ему это шло, такому смуглому, темноволосому и высокому, — мне, его девушке, завидовали однокурсницы. Будучи по натуре актером, как оказалось впоследствии, неудавшимся, Карлос работал винным менеджером в компании «Голиаф». В его обязанности входило объезжать рестораны и предлагать закупщикам калифорнийские вина.
Мы жили незарегистрированной супружеской жизнью в восьмиметровой комнате общежития театрального института. Каждый вечер Карлос собирал в портфель каталоги и ехал в центр, средоточие питейных заведений. Заказывали у него немного, зато он прикасался к шикарной жизни. Дома, в казенной клетушке с мышами и засаленными розовыми обоями, зазвучали диковинные слова: винная карта, бордо, божоле, флют, сомелье, купаж… Карлос произносил их вдохновенно. До сих пор помню патетику, с которой он выговаривал название «Пол Массон», — голос Карлоса включается в голове всякий раз, когда вижу эти огромные кринки с дешевым десятидолларовым пойлом. Но тогда я еще не знала вкуса их содержимого, и энтузиазм возлюбленного мне передавался вполне.
— Сегодня был в «Саппоро», — восторженно рассказывал Карлос. — Японский ресторан на Сухаревской. Там… — голос его замирал, — готовят суши, сашими и мраморное мясо. Знаешь, что такое мраморное мясо? Телят поят пивом, делают им массаж и ставят музыку Баха. И мясо выходит как мрамор.
— Интересно, откуда в Японии Бах.
— Оттуда же, откуда калифорнийские вина. А еще у них есть темпура. Это от слова «температура». Выбираешь осьминогов или креветок, и они при тебе их зажаривают. А едят палочками! У них такие тонкие деревянные палочки, как спицы. Хаси называются.
Я представляла сказочный «Саппоро» с раздвижными бамбуковыми перегородками. С неторопливыми сосредоточенными японцами, поедающими мраморную говядину. С официантками, похожими на гейш. С переливчатой храмовой музыкой… Мечтая о жареных осьминогах и мраморном мясе, я чувствовала, как расширяется мир.
Под влиянием рассказов Карлоса я решила научиться есть палочками. Хаси были куплены за пять рублей у китайцев в сувенирном павильоне на ВВЦ, а обучил ими пользоваться сосед по общежитию, русский парень Серж Пичуричкин по кличке Пич Рич, что в переводе с английского значит Богатый Персик.
— Что ты больше всего любишь из сладостей, но только чтобы мелкое? — спросил он.
Я подумала и сказала:
— Изюм.
— Отлично. — Пич Рич насыпал полную тарелку изюма. — Бери палочки и ешь. Руками нельзя! А я буду следить.
Когда через полтора часа тарелка опустела, я в совершенстве владела искусством пользовааться хаси.
Карлос проработал в «Голиафе» несколько месяцев. Дело не шло; забирать последнюю Карлосову зарплату мы заходили вдвоем — как помню, она составила тридцать один доллар. Всю дорогу домой Карлос вздыхал.
Через некоторое время он устроился консультантом в мебельный магазин. Вскоре у Карлоса появились деньги, он снял однокомнатную квартиру в хрущевке на улице Героев Панфиловцев. В незнакомом районе тут же была произведена разведка и обнаружен ночной супермаркет с необычным названием «Ноленс Воленс». Там был хороший винный отдел. Особенно Карлосу понравилось одно редкое американское вино, но не прошло и пары недель, как он — заставь дурака богу молиться — сам себя этого удовольствия лишил.
Дело в том, что эксклюзивным правом на поставку вина обладала компания «Голиаф». А Карлос знал, что у них не могло быть договора с магазином на Героях Панфиловцах. И вот в один прекрасный день он заявился туда и сказал:
— Позовите главного менеджера.
— А что такое?
— Вы не имеете права торговать этим товаром. — И вывалил все, что знал про эксклюзивные права компании «Голиаф».
Его внимательно выслушали; он побуянил и успокоился, купил сосисок, макарон, пачку «Пэлл-мэлла» и ушел. Наутро следующего дня заветные бутылки исчезли с витрины и не появились там больше никогда.
Собственной рукою, как говорится. Propria manu.
Карлос остался предан компании даже после того, как получил расчет. Он поступил по-японски.
Откуда взялась Светка, я так и не поняла. Кажется, Карлос спас ее от контролеров в троллейбусе. Или в автобусе. Совершенно не помню лица, память сохранила лишь белые шерстяные носки, в которых она ходила по нашей холодной квартире. Незаметное худое существо женского пола в возрасте около тридцати. В детстве у нее наверняка была кличка Тень или Моль. Ассоциация с молью подкреплялась и густым шлейфом лавандового одеколона, которым она поливалась без меры. Моль-Антимоль.
То, что она делала в нашей квартире, называлось «в гости».
— Сегодня Светка в гости придет, — говорил Карлос, и мы шли в «Ноленс Воленс» за красным сухим. Моль предпочитала молодое божоле, и вообще, алкоголь был одним из немногих вопросов, в которых она разбиралась.
— С ночевкой?
— Захочет — останется.
В дальнем углу нашей единственной комнаты стояла маленькая продавленная кушетка, именуемая за свою неудобность «собачий диванчик». Так что оставить человека на ночь мы могли.
Моль всегда приходила в половине девятого. Она работала на какой-то глупой работе, кажется, пришивала пуговицы к мужским пиджакам на фабрике «Большевичка». Мы накрывали на стол. Карлос разливал божоле, я нарезала ветчину и сыр. Моль доставала из сумочки шоколадку.
Большую часть времени Моль молчала, а если и говорила, то невпопад. Она просто сидела на табуретке между холодильником и окном и смотрела на Карлоса. За бутылкой Карлос рассказывал истории. Про то, как экспромтом играл Снегурочку в новогоднем спектакле. Про то, как в его прежний дом в Грозном попала бомба. Как мать бросил отец. Как расписывал палехские подносы в одном из первых кооперативов. Как попал на дегустацию двадцатипятилетних коньяков в отель «Метрополь». Как работал охранником и однажды стрелял в человека. Историй в нем хватило бы на многотомную энциклопедию жизни.
Я тоже сидела на кухне, читала учебник по теории драмы и краем уха слушала Карлоса. Да, именно так мы ему и внимали: она открыв рот, я вполуха. Я ей была не конкурент.
Так проходили вечера. После застолья мы расстилали Моли собачий диванчик. Рано утром она уходила, и я никогда не слышала как.
Был март, сырой и холодный, когда наконец это случилось. Карлос и Моль засели за божоле, а я как назло в тот день простудилась и пошла принять горячую ванну. В воде согрелась и заснула, а очнувшись через пару часов, обнаружила, что мое место в постели занято.
Я пошла на собачий диванчик. Я даже ничего не сказала, хотя они не спали. В конце концов, за квартиру платит Карлос. Кого хочет, того и приводит, это было ясно как день. Хотя была ночь.
— Можешь пока в общаге пожить? — спросил он наутро. Прямо, без предисловий. Я поморщилась, собрала шмотки и вернулась в восьмиметровую комнату с мышами и розовыми обоями.
Моль слушала Карлосовы истории еще месяца три, а потом исчезла. Оказалось, все это время она переживала размолвку с женихом, и вдруг они помирились. Карлос позвонил в общежитие и продиктовал для меня записку. Пару дней я размышляла, стоит ли перезванивать. Потом решилась.
— Возвращайся и выходи за меня замуж, — сказал Карлос по телефону.
— Без любви грешно, — ответила я.
В ресторан «Саппоро» я попала через семь лет. Восточная сказка голодного студенчества не выветрилась из памяти за эти годы, и хотелось наконец воплотить ее в жизнь. Я собралась и пошла. Одна. Сказка моя, не буду ни с кем делить.
Но оказалось, Карлос здорово приукрасил действительность. Ресторан «Саппоро» являл собой дурно пахнущий неуютный длинный зал со слышимостью оперного театра. Разумеется, можно было сразу развернуться и удалиться, но что-то заставило меня пройти этот раунд до конца. Я полистала меню и выбрала: суши с икрой, сашими из тунца, чайник зеленого чая ко'кей-ча и — как без него — вожделенное мраморное мясо.
Через четверть часа принесли заказ. Вот оно, симофури, божественный говяжий край. Нежнейший ароматный кусок, украшенный вешенками и прозрачной стружкой маринованного имбиря, напоминающего лепестки роз «Флорибунда». На секунду даже показалось, что где-то вдалеке играют до-минорную прелюдию Баха. Я мысленно облизнулась и стала наливать чай в грубую глиняную пиалу.
Боже, но что это? Вместо чая в чашке дымился обычный кипяток. Я нажала на кнопочку в столе и вызвала официантку.
— Мне забыли положить заварку.
— Это японский чай. Он подается так.
В каком это кино есть сцена: «Милая! Да у тебя не чай, а анализ!»? Прямо будто в «Саппоро» снимали.
— Вы серьезно?
— Хотите, позову специалиста по чаю?
— Не стоит беспокоиться. Вы просто заберите чайник и принесите, чтобы плавала заварка.
— Хорошо.
Через пару минут гейша вернулась и с ядовитой улыбкой водрузила чайник на стол. Я приподняла крышечку. В крутом кипятке плавали редкие чаинки.
«Это вечер памяти тебя, Карлос, — подумала я. — А анализ, не иначе, символ нашей тогдашней жизни: хотелось, чтоб она была как мраморное мясо, а обернулось все блокадным кипяточком. Да-с…»
Обдумывая этот мрачный парадокс, я подцепила кусочек симофури. Увы, за время выяснения отношений с гейшей оно совершенно остыло. «Черт меня сюда понес», — подумала я. Вечер был безнадежно испорчен. Нарушая все писаные и неписаные правила японского бонтона, я еще немного поковыряла палочками в тарелке, после чего подозвала официантку и буркнула: «Колы!»
В ресторане было пусто, лишь за соседним столиком сидела чета пожилых японцев. Внизу, на проспекте, гудели машины. В высокие витражные окна хлестал дождь. Девчонка принесла стакан колы. Окончательно погрузившись в черную меланхолию, я отхлебнула.
Кола была теплая.
Известно, что больше всего на свете я люблю помидоры. Спросите меня, чем я хочу питаться, если всю жизнь можно есть только что-то одно, и я отвечу не задумываясь.
Плоды сих представителей семейства пасленовых я потребляю во всех производных, за исключением того (а исключения лишь подтверждают правила), что категорически не ем кетчуп.
Всю прочую еду из помидоров я пожираю. От банки (тарелки, чашки) меня надо оттаскивать.
— Опять не уследили, деточка сока обпилась…
Деточка лежит на кровати и стонет.
Когда деточка видит что-то томатное, она не владеет собой. Или владеет, но с огромным трудом. Помню, в школе, на поминках Юльки Шишковой, старосты нашего класса, которую сбила машина, я прямо-таки извелась, что нельзя дотянуться до плошки с соблазнительнейшими дамскими пальчиками в собственном соку. Так до сих пор и стоит перед глазами.
Но вернемся в сознательный возраст. Однажды в никудышное дождливое лето, на унылой подмосковной платформе Сушкинская произошло чудо. В единственную на весь дачный поселок палатку-тонар завезли заморский товар. Консервы. Литровые слегка заржавевшие банки порубленных томатов в собственном соку производства города Окленд, Америка. Семнадцать рублей банка. Ни до, ни после в своей жизни я таких консервов не видела. Это было не менее удивительно, чем если бы в супермаркетах взбалмошного портового Окленда продавались яйца Петелинской птицефабрики, находящейся в пяти километрах от упомянутой дачной платформы: fresh eggs, made in Petelino, near Sooshkinskaya, Odintsovskiy district, Moscow region, Russia.
Я съела всю партию.
Местные алкоголики остались без закуски.
Чтобы познать контраст, надо понимать, что такое Сушкинская. Само название возникло потому, что под участки осушили болота. Но, конечно же, все равно это было очень сырое, вечно подтопленное и комариное место. За ночь я теряла энное количество крови. Днем съедала банку помидорной болтушки из Окленда. В таком нулевом балансе и продержалась все лето.
Настала осень, мы вернулись с дачи и, обнаружив в холодильнике пустые полки, всей семьей собрались в магазин «Ашан» за продуктами. Встал вопрос о том, сколько покупать томатного сока.
В коробке двенадцать пакетов по литру. В прошлый раз брали две коробки, двадцать четыре пакета, и до следующей закупки — а она у нас раз в полгода — мне не хватило.
— Возьму, пожалуй что, три коробки.
— Лучше посчитай, сколько ты выпиваешь, — сказал папа.
Я посчитала, и получилось сорок восемь литров.
— Какой ужас! Это когда по пакетику из «Перекрестка» приносишь, то незаметно…
— You are what you eat.
— Конечно! Помидорина — это же мой образ. Листья у нее ядовитые, плоды, пока незрелые, тоже. А когда созреют, то райские.
— У любой поэтессы так.
Я, кажется, знаю, в чем дело. Что ближе всего по вкусу к томатному соку? Правильно, кровь. Вот вам и ответ.
Продавали бы кровь — я бы кровь покупала.
В каком-то кино дьявол в человеческом обличье мог только сырые яйца есть. Тюк! — и выпивает…
Надо же откуда-то брать жизненные силы.
Бабушка и мама очень разные. Однажды мама купила красивые дымчато-синие босоножки фирмы «Цебо» на тонком высоком каблуке. Но в них было очень тяжело ходить. Мама мучилась, мучилась, пока бабушка не взяла топор и не подрубила каблуки. Сама бы мама ни в жизнь так не поступила. (А я бы поступила? Возможно. Если бы в голову пришло такое остроумное гордиево решение, а это вряд ли.)
Тогда мне было четыре, а в шестнадцать я получила эти босоножки в качестве приданого — не считая укороченных каблуков, они были как новые.
Я обрадовалась, но носить не смогла: одела пару раз на дискотеку в школу — нет, неудобно. Мама посмотрела на это дело и переправила босоножки тете на Украину.
Прошло много лет. Чешскую фирму «Цебо» переименовали в «Бата». Когда я была на год старше, чем тогдашняя мама, я пошла в обувной магазин и купила себе туфли «Бата». На двенадцатисантиметровом каблуке. Хожу в них вечером дома по ковру и думаю: боже мой, в жизни не было удобней обуви.
Зато была обувь вычурная. Чего только стоит незабываемое дефиле по Кронштадту в «меховых» шлепанцах — в сабо с фиолетовым гагачьим пухом. Это была фирма Zara, так себе, средней руки испанская модная фабрика, мейнстрим.
И вот этот мейнстрим нашел воплощение в петербургской поездке прошлого лета. У меня был ансамбль: черная бархатная кофточка-топик, отороченная таким же пухом, только, соответственно, черным, пуховая, опять-таки, заколка и эти вот «меховые» фиолетовые шлепанцы.
Когда я заявилась в таком наряде гости к питерскому поэту Кононову, первое, что он сказал, распахнув двери, было:
— Женя! Пушистая, как от Костромы!
Заметьте, не «из», а «от». Я не стала переспрашивать. Потом выяснилось, что Кострома это модный дизайнер.
И вот, будучи в этом самом «от Костромы», я в компании двух московских друзей отправилась в Кронштадт осматривать Морской собор архитектора Косякова. Собор восхитил меня; я достала фотоаппарат и сделала несколько кадров. А потом мы просто пошли бродить по городу. Если бы не солнце, бирюза исполинского купола и блеск Обводного канала, Кронштадт произвел бы удручающее впечатление: на улицах, в кафе-столовой, на автобусных остановках — там все еще продолжался Советский Союз.
Не торопясь, мы шли втроем посредине проезжей части — машин на острове почти не было, — и вдруг нас обогнала девушка. Не пройдя и трех метров, она оглянулась. Потом еще раз. И еще. В глазах ее было изумление и зависть.
Я поняла, что она смотрит на мои шлепанцы. Смотрит, как если бы это была «ламборджини» или «феррари».
Поняла и ужаснулась.
«Главное — голова и ноги, — говаривала во времена моей юности классная дама Казетта Борисовна, блиставшая в нашей захолустной сельской школе. У нее всегда были идеальные прически и дорогая обувь. — Запомните, девочки: голова и ноги!»
Как поживает ваш генеральный директор? Он тебе все еще нравится? Есть положительная динамика? — Мы сидели на кухне у школьной подруги, и я выспрашивала у нее последние новости.
— Это долгосрочный проект, — сказала Люда. — Знаешь, он все-таки умный мужик. Ведет себя демократично, прислушивается к коллективу… Мои идеи, например, одобрил.
— А какие у тебя были идеи?
— Во-первых, я подумала, хорошо, если бы во всех авиакомпаниях использовались одинаковые бланки для заявок. — Людина работа состояла в том, что она бронировала и выписывала билеты в туристической фирме «Майклз Трэвел Хаус».
— И вы ввели единые бланки?
— Пока нет. Он сказал: ну, когда эта система появится в России… Но ведь он же не против.
— А еще?
— А еще организовал поездку в Бологое. Знаешь, как мы там напились на пленэре! Трое суток гуляли. В лесничестве, на берегу реки. Это ведь было мое предложение — устроить погружение.
— Погружение во что? — спросила я.
— Да просто погружение.
— Нет, правда, во что?
— Н-ну… — Люда задумалась. — В компанию…
В Корее на заводе «Хюндай» субботние корпоративные open airs с семьями (!) предусмотрены контрактом. Попробуй не прийти, не погрузиться.
В тот день я осталась ночевать у Люды. Она растолкала меня в семь утра. Натыкаясь на стены и мебель, я побрела в ванную.
— Давай быстрее, — сказала Люда, — я и так опаздываю, а нам еще заправиться нужно и Ваньку в сад забросить.
В восемь мы ехали в сплошном потоке по Третьему кольцу. Людмила материлась. Ребенок на заднем сиденье скулил: увидел в магазине на заправке машинку, а ему не купили. Машинка стоила тысячу рублей.
Мы подъехали к садику на улице Пырьева, Люда выдернула расстроенного бэби из «ниссана», и они побежали к дверям, жадно заглатывающим новых мам и детей.
В момент Люда выбежала обратно.
— Пятнадцать минут осталось, — сказала она. — Нам ну никак нельзя опаздывать, понимаешь? Дойдешь сама до метро, ладно? Я высажу тебя на Бережковке. — Люда надавила на газ.
— Сколько ты зарабатываешь?
— Тысячу долларов.
На Бережковской набережной мы были без пяти девять. Я перешла дорогу по светофору и увидела, что из метро «Киевская» прямо на меня идет стена. Быстрым шагом, плотными рядами, торопливо закуривая, сотни, а может быть, тысячи служащих шагали в сторону центра.
Зрелище поразило: такого количества сосредоточенных и единонаправленных людей я не видела очень давно. Если видела вообще.
«Девятичасовые, — подумала я. — Надо подождать, пока пройдут». И свернула к ближайшему ларьку рассматривать резинки для волос.
А ведь эта картина повторяется каждый день, у любого метро. В 7:55, 8:55, 9:55, 18:05, 19:05 и 20:05.
Вот оно, погружение.
Все началось с того, что Алексис сделал мне предложение. Мне сразу не понравилась эта история. Во-первых, он заявился пьяный, во-вторых, без цветов. Если бы я прислушалась тогда к своим ощущениям, может, ничего бы и не было. Но я не прислушалась. Я согласилась. К тому моменту мы прожили вместе два с половиной года. Но сейчас-то он был пьян как свинья и даже цветов не принес.
После не очень вразумительного «да» (что-то вроде «у меня нет повода тебе отказывать») мы решили позвонить родителям. Я набрала папу. Но телефон взяла мама. Было двенадцать часов ночи.
— Мы в больнице, — сказала мама. — В Шатурском районе. На рыбалку ездили. Папа с дерева упал. Сломал позвонок и четыре ребра. Сук не выдержал. Там ива была на берегу. Представляешь, и он туда полез.
— Дров, что ли, не было? — спросила я.
— Вид красивый, — сказала мама. — Фотографии потом покажем. Бабушке только не звони.
И я решила пока им ничего не говорить. А Алексису сказала: «Давай подождем, пока папа поправится». — «Долго?» — «В лучшем случае, полгода». — «Ох-ох-ох, — расстроился Алексис, — вот несчастье!»
Папу привезли домой через месяц и велели лежать. Он тут же позвонил и попросил купить учебник испанского, чтобы провести время с пользой. Хорошо, сказала я и отправилась в дом книги «Медведково». Учебников там не оказалось, зато открыли новый цветочный отдел. Чтобы не уходить из магазина с пустыми руками, я купила большой комнатный цветок с ярко-красными листьями, он назывался пуансетия, или вифлеемская звезда. У меня никогда не было цветов, но пламенеющее чудо сразило в самое сердце, и я купила вифлеемскую звезду, голубой цветочный горшок, пакетик земли, удобрение, получила устную инструкцию и, зажав в кулаке бумажку с названием цветка, отправилась с добычей домой. Дома мы с Алексисом пересадили пуансетию в горшок, хорошенько полили, сфотографировали и как среднесветолюбивое, по словам продавщицы, растение поставили на шкаф.
Через два месяца она сбросила свой кровавый наряд, скрючилась и засохла. Мы повздыхали и выкинули останки на помойку. Ботанический эксперимент завершился фиаско.
— Даже цветы у меня дома не приживаются, что уж говорить о мужчинах, — жаловалась я знакомой цветоводше. С Алексисом мы к тому времени расстались по той причине, что указывают в загсе: не сошлись характерами. Ну а поскольку до загса так и не дошли, то и указывать ничего не пришлось.
Цветоводша была опытная, со стажем. Всю жизнь проработала в Ботаническом саду МГУ, и к моменту выхода на пенсию ее квартира напоминала дендрарий и оранжерею одновременно.
— Может, ты что-то делала неправильно? — предположила она. — Давай в книжке посмотрим. Ну вот. Во-первых, пуансетию нужно поливать только теплой водой. Во-вторых, дважды в день переставлять из тени на свет. А в-третьих, тебе, надо сказать, повезло.
— Почему?
— Ты руки после нее мыла? На, почитай.
Я взяла книгу. В глаза бросились символические череп и кости, жирная заглавная надпись гласила: «Очень ядовитое растение».
А руки-то я и не мыла.
Рядом с нашим домом, в Протопоповском переулке, есть секонд-хенд, до потолка заваленный тряпичной дребеденью. Я часто туда захожу: люблю наряды и умудряюсь перешивать дерьмо на конфетки.
Утро, никого нет, я одна, набрала тряпок, кручусь в закутке-коридорчике перед зеркалом. В руках у меня скатанная в ком истошно-голубая бархатная кофта, которую я прикладываю… к правому бедру — и так, и сяк. Это потому, что хочу сшить из нее сумочку, которая как раз на уровне бедра, по моему преставлению, и будет болтаться. И тут я чувствую, что на меня кто-то смотрит. Оборачиваюсь. Из не замеченной мною подсобки вышел человек лет сорока в огромной ковбойской шляпе — и наблюдает за манипуляциями. Причем очевидно, что смысла их он не понимает.
— Очень хорошо!
Ну что мне ему ответить?
— У вас тоже, — говорю, — неплохая шляпа.
Человек оказался владельцем заведения, а заодно и хозяином соседнего ресторана. Звать Петр. Отвез домой (три минуты пешком) на джипе размером с карету «скорой помощи». Сунул визитку. На серебряном картоне — здоровая собачья голова. Сверху курсивом — «Ресторан „Тамбовское подворье“». Стало быть, это не собака, а волк изображен. Тамбовский. Тотем, то есть. Я убрала визитку в бумажник. Своей не дала. А назавтра и думать про него забыла.
Прошла неделя — я не звоню. Неугомонный ковбой провел разведку, узнал мой телефон у продавщиц и попросил внимания. Ладно уж, встречусь, а то если его сразу послать, то мне потом в тот секонд не зайти. Что я, в конце концов, бегать от него должна? У меня открытая жизненная позиция. Послушаю, что скажет. Если что, сдачи дам, в школе на рукопашный бой ходила.
Но сдачи давать не пришлось, ковбой вел себя вполне корректно. Встретились в ресторане — позвал отобедать.
Я болела гриппом, но тем не менее решила выползти из норы. Приезжаем в ресторацию, провел в номера, спрашивает:
— Ты пить что-нибудь будешь?
— Не, не могу, антибиотики принимаю.
Тамбовский Волк нажимает кнопочку под столом. Приходит тетенька. Волк что-то пишет на бумажке и отдает ей листочек. Тетенька уходит и через пять минут возвращается с коробочкой в руках.
— Вот, — говорит Тамбовский Волк, — новейшая фармацевтическая разработка от гриппа. Оциллококцинум. Экстракт печени и сердца барбарийской утки. Не бойся, это гомеопатическое, я ребенку семимесячному даю.
Мне терять нечего. Мне, черт побери, работать надо, а температура изматывает. Короче, выпила я одну капсулу этого бациллококцинума. И… выздоровела часа через два. А то я уж думала — а вдруг грипп куриный!
Прямо-таки чудеса в решете. Спасибо тебе, добрый человек в большой шляпе. Робин Гуд, а этой породы осталось совсем немного.
Увы, Тамбовского Волка я спугнула. Прошел месяц, и сидели мы снова в его «Тамбовском подворье».
— Пишешь сейчас что-нибудь? — спрашивает.
— Дневник.
— Вот если бы я вел дневник! Чего в моей жизни только не было. Начиная от отрезанных голов и кончая… самыми невероятными эротическими приключениями.
Работал я на бирже, ну, это лесопилка, значит. И вот однажды вижу: навстречу мне несется Славка Пончик, весь зеленый. «Что случилось?» — «Г-г-голова!» — и дальше помчался.
Я подхожу — человек попал под комбайн, голову колесом отрезало.
Я смотрю на нее — а она для меня как баранья.
Я свои нервы так воспитал. Лежу я, а на верхней шконке кого-то бьют. Чувствую, сверху кровь на меня полилась. Утерся, повернулся к стенке — и заснул.
С головой смешно получилось. Один там у нас нужду справлял у дороги, голову тоже увидал и драпанул со страху. С расстегнутой ширинкой. Прибегает на биржу, а ему так дружески: «Гражданин начальник, ты это… убрал бы…»
Слушать Тамбовского Волка тяжело. Когда он увлекается, начинает говорить без интонаций, сквозь зубы. С непривычки трудно разобрать, я переспрашиваю. Разумеется, только тогда, когда не могу утерпеть от любопытства.
Такую же узнаваемую неинтонированную речь можно услышать в фильме Учителя «Космос как предчувствие». Там виртуозно сыгран бывший зэк с твердыми моральными принципами. Только в кино все плохо кончилось, а у Тамбовского Волка — хорошо. Что интересно, он-то мне и подарил диск с этим фильмом.
Так как же я его спугнула? Я прицепилась то ли к бирже, то ли к шконке, то ли к гражданину начальнику — понятно, где мог быть такой сюжет.
— За что сидели? — спрашиваю. Вот какая умная девочка, в жизни разбираюсь.
И он стушевался, замялся, не ответил… Увел разговор в сторону… До эротических приключений мы так и не дошли.
И только когда он едва поздоровался со мной на углу Протопоповского и Каланчевки, я поняла, что произошло. Не хотел он быть бывшим зеком — он хотел Робин-Гудом.
Как? Христич? Это что, отчество? Нет, это фамилия. Почему у Христича нет заднего стекла в машине?
Его прострелили.
Но, Боже мой, что случилось?
Стреляли. Гнались. Не догнали. Я бы догнал. А что, у меня двести тридцать лошадей!
А если по правде?
Едем с Маринкой через Химки, а тут двое на «шахе». Впереди троллейбус. Я только хотел его объехать, а эти, блин, козлы меня притерли, еле затормозил. Ну, суки. Взял и перегородил им дорогу. Вдруг вижу: через салон пролетела пуля — и в форточку! Я даже сигарету выронил. А что ты думала, у меня такие нервы железные? Выхожу из машины, Маринка орет: «Идиот!» — а я ей: «Под сиденье!»
Короче, вышел. Стоит «шаха» и два отморозка, у одного волына. Ну я волыну отнял и выстрелил ему в ногу. Сначала порешить хотел, но в последний момент передумал.
Как — отнял?
А так. (Показывает.)
А дальше?
Остался милицию ждать.
И что им сказал?
А так и сказал: «Убить хотел. А ты бы на моем месте как поступил?»
Все правильно, в классической риторике этот прием называется концессио — защитник заставляет вас взглянуть на вещи глазами подсудимого.
Цицероново красноречие на обочине Химок — и Христич, ранивший при всем честном народе малолетнего придурка, отпущен восвояси.
Но только ли красноречие?
Никто не знает, где кончается психология и начинается гипноз.
У Христича есть друг поэт. Однажды поэта остановили на улице:
— Слышь, ты! Это кто написал, Пушкин или Лермонтов? — У подъезда стояли две темные личности и не могли завершить литературоведческий спор.
Поэт «слышь, ты!» не перенес и сцепился.
А это оказались люди криминального авторитета Узбека, и они сказали:
— Ну все, ты труп.
Христич поехал разбираться; уладил дело. Потом сказал, угроза была реальная.
— И как же ты, Христич, все разрулил?
— Сказал им, что работаю с Машкой — (еще один авторитет, Христич просто вспомнил, что есть такой и что пока не убит), — что с поэтом с первого класса вместе учился и он мне дорог как память.
Поэт:
— Ничего себе, дорог как память! Что я, вещь, что ли?!
А Христич говорит, что это на блатном жаргоне значит: тронешь — я лично порву на части.
Ну, мы уже не стали спрашивать, что значит «порву на части».
— Не любит этот, как его, поэт, таких как мы… — сказали Христичу на прощание.
— …И никогда, слышите, никогда не цедите сквозь зубы, когда разговариваете с зеками, — сказал потом Христич.
Я вышла замуж за друга Христича. Мы делали ремонт в новой квартире. А жили в старой. Чтобы съехать оттуда, нужно было заканчивать, и поскорей. В частности, на текущий момент срочно требовалось приклеить потолочные плинтуса.
Я позвонила Оксане Кораблевой:
— Ты художник — у тебя глазомер хороший. Приезжай, помоги.
Оксана приехала, поздно и будто пьяная; переоделись в рабочие тряпки, ей дала свои, а сама нацепила одежду супруга, причем, чтобы не особенно загадить клеем чужие штаны, вывернула их и надела наизнанку — получилось очень смешно, оттого что торчали карманы, как крылья у ангела, и не сходилась ширинка. Но работа не задалась: Оксана стала хихикать, дурить, меня, говорит, разморило после бассейна, и делать ничего не могу.
— Давай, что ли, выпьем тогда.
Достала из сумки тревожную фляжку, отыскала в ящике с инструментами мензурки и разлила грамм по пятьдесят. В это время раздался звонок: Христич привез мешок цемента. Открываю дверь, он заходит в квартиру, видит меня в незастегнутых штанах наизнанку, навеселе и с незнакомой ему барышней. Как друг моего мужа и почтенный отец семейства он решает этот беспорядок прекратить.
— Собирайтесь, — говорит Христич, — едем домой.
— А как же плинтусы?
— В другой раз приделаешь. Время час ночи.
Ну что, Оксана, говорю я, с Христичем спорить бесполезно — поедем теперь к нам зажигать. Ты только не пугайся, на чем мы сейчас поедем. — А что такое? — Да ничего, говорю, там просто стекла заднего нет: на прошлой неделе отстрелили. — Как отстрелили? — Поругался на дороге, столкнул в кювет. Пиф-паф! И нет стекла. — Ты не боишься с ним ездить? — Боюсь, а что делать…
Мы выходим из подъезда, Оксана видит христич-мобиль со следами минимум десяти столкновений и заметно бледнеет.
— Садись, садись, — говорю, — я его попрошу, чтобы он больше ста двадцати не гнал.
Оксана садится на заднее сидение и закрывает глаза.
— Спит? — шепчет Христич.
— Боится, — отвечаю я.
У Христича большая валкая «тойота», я, как обычно, восседаю на пассажирском сиденье слева от руля, смотрю на проносящиеся огни и думаю о том, как водит машину папа.
О том, что «опель» — говно машины, говорят все, кроме их владельцев, к которым относится и он.
Он хвалит. В доказательство приводит инцидент с бархатной погоней в Балашихе. («Ты и не заметила даже».)
Суть была в том, что папа кого-то обидел: попал задним колесом в выбоину (темная лесная дорога без фонарей) и облил грязью.
— И что?
— Хотели догнать — не догнали.
— А если бы догнали?
— Перегородили бы дорогу для выяснения; может, постреляли бы.
— Если бы хотели пострелять, они бы и так постреляли.
— Много ты постреляешь в форточку с левой руки на полном ходу?
И тут я поняла, почему Христич покупает только праворульные машины. А еще подумала, что с ним ничего на свете не страшно. Потому что он правильный пацан. Он то что надо.
Фамилию фотографа Кристиана Холмза наши почему-то транслитерировали с «з» на конце, хотя пишется она, как у Шерлока Холмса. Ну, Холмз так Холмз. С женой Элизабет Форд, дизайнером-полиграфистом, он прилетел из Оттавы на ежегодную киевскую фотоярмарку — супруги читали мастер-класс под названием «Зрительные образы». На Украину канадцев выписал русский журнал по цифровой фотографии. Объяснялось все просто: наш издательский дом имел приставку «International», а Кристиан и Лиза были постоянными авторами.
Расселяла сотрудников фирма UkraRent, через которую офис-менеджер Поля забронировала несколько квартир в центре города. В аэропорте делегацию встретил представитель компании и привел на парковку — был заказан трансфер. Там стояло несколько «наших» такси, но, как только мы подошли, выяснилось, что забронированные квартиры на Бессарабке заняты, а нам предоставят другие. Поля долго орала на агентов по мобильному, дамы переминались на каблуках, парни курили, а потом редакцию рассадили по машинам и отвезли кого куда.
«Фольсваген», в который села я, приехал на золотую милю и остановился у старинного розового дома с кариатидами. Нас было четверо. Мы вошли и ахнули: квартира оказалась царская. Просторная, отреставрированная хоромина с высоким потолком, кожаными диванами и дубовым паркетом. Класс! — сказали все хором. Поставили чемоданы, распахнули форточки, спустились за сигаретами и увидели город. Своим нижним концом улица Большая Васильковская упиралась в стеклянный зáмок торгового центра и, свернув под тупым углом налево, сливалась с Крещатиком. Еще одна улочка, сопровождаемая чуть ли не по всей длине странным домом-гармошкой, сбегала от площади вниз. Вдали, как парус, виднелся новенький небоскреб офисного центра с огромным красным словом «Оренда».
— Похоже на Барселону, — сказал главный.
Мы почти забыли про работу. Мы наслаждались жизнью. Пили чай на огромном балконе и спали на мягких перинах. Смотрели из окна на угловой дом в стиле модерн — его темно-красную крышу венчала легкая башенка-шишка. Спускались по гулким ступеням, выходили на площадь за пиццей и коньяком… А спустя пару дней техред Сергеев начал приставать, что вот лучше бы канадцев сюда, гости все-таки, а нас — в их квартиру, мы привычные.
Привычные к чему? К загаженным подъездам и проссанным лифтам в советской панельной девятиэтажке с низкими потолками и крошечной кухней, к продавленным грязным матрацам… «Апартаменты» канадцев тоже были в центре, даже центральнее наших — на углу Крещатика и Тараса Шевченко; по-моему, это единственная панель на золотой миле Киева. В довершение всего перед домом, на оси бульвара, стоял бронзовый Ленин и заглядывал точно в окна квартиры Кристиана и Лизы, расположенной на четвертом этаже.
Памятников в Киеве полно: начиная от «ярма дружбы народов» и заканчивая Котом Пантелеймоном в парке напротив Золотых Ворот. Хмельницких аж несколько. Князь Владимир и Ярослав Мудрый. Зоя Космодемьянская и Княгиня Ольга. Архистратиг Михаил и полководец Щорс. Паниковский на Прорезной и комедиант Яковченко с таксой Фан-Фаном у театра Ивана Франко. Родина-мать и Леся Украинка, замыкающие с обеих сторон элитный район с частным сектором Междужопье, так как задницами друг к другу стоят. Даже Нос Гоголя есть.
Но Кристиану Холмзу и его супруге Лизе достался именно вождь, единственный — я специально уточнила — уцелевший с советских времен Владимир Ильич у единственного на золотой миле совкового дома. «There was the beautiful architecture, ancient buildings and historical monuments. Such as the statue of Lenin which beckoned to us on the streetcorner, looking directly up into our apartment at night, — написал потом Кристиан в фотоотчете про нашу поездку. — Со всех сторон нас окружали великолепные здания, памятники архитектуры и исторические монументы. Среди них была и статуя Ленина, который по ночам пристально смотрел прямо в окна квартиры, в которой мы остановились».
Надо же, как их угораздило, — подумала я и развеселилась, потому что узнала в этой истории пример магического действа под названием воплощение. Визуализация в чистом виде. В какой-то момент зрительные образы переходят в жизнь. Давно известно.
Да, это было их представление о Советском Союзе. О том, как должен выглядеть советский город.
— Почему это мы должны с ними меняться? — возразила я техреду Сергееву. — Что значит «мы привыкли»? Я лично считаю, что заслуживаю жить в этой квартире. Может, вы сами только потому сюда и попали, что сели со мной в одну машину.
Вот такой мастер-класс по зрительным образам преподал фотограф Кристиан Холмз с «з» на конце. Совсем не тот, ради которого приехал.
Командировка подошла к концу, теперь канадцы ехали с редакцией в Москву, чтобы уже оттуда лететь домой. Мы сидели в одном купе, спать было рано, и я отчаянно думала, о чем с ними поговорить, неприлично, в конце концов, так долго молчать. Это же гости, включился у меня рефлекс Сергеева.
В каком-то журнале я читала, что канадцы не едят яйца. Этот факт был одним из немногих, что я знала о Канаде. И я решила блеснуть.
— Кристиан, это правда, что вы не едите яйца?
— Яйца? Куриные?
— Ну да.
— Да почему же не едим-то? — удивился Кристиан. — Едим. С беконом особенно. Ням-ням. Очень вкусно.
И вдруг продолжил диалог на той же ноте:
— Скажи, пожалуйста, а почему всем русским вырезают аппендицит?
Я так растерялась, что даже не сообразила ответить: а его медведи на улицах выкусывают.
Стоило так сказать, ей-богу.
Нет, не стоило. Вдруг воплотилось бы, как Ленин под окном.
Oказалось, дом, который я посчитала безобразной панелью, в былые времена назывался Домом Будущего, и не панель это вовсе, а особый крупный кирпич. За панельный я приняла его потому, что издали кирпичная кладка напоминала облицовку, используемую при строительстве типовых панелей. В Москве много таких — бетонные блоки приходят с завода уже отделанные кафелем.
«Семьдесят пятый год, — подумала я сперва, — максимум начало восьмидесятых». Но, как выяснилось, ошиблась: здание построено в шестьдесят третьем, архитекторы Колесов и Малиновский. Кто бы мог подумать, авторский проект. Судя по мемориальным доскам, публика в доме жила непростая: спортсмены, артисты…
Но откуда такое название? Дело в том, что проект предусматривал огромные, невиданные по тем временам окна во всю стену, больше таких в городе не было нигде. Второе новшество — батареи. Чтобы не отнимать жилое пространство, их вмуровали прямо в стены, и, таким образом, они греют не только комнаты, но и улицу. В этих местах, по словам жильцов, всегда отклеиваются обои.
Дом будущего… Нет, спасибо, от такого будущего увольте. Даже думать об этом вредно. Не для меня цветут сады, не для меня Дон разольется… Чур меня, чур…
Поступлю, как зороастриец, — пусть все, что от меня остается, послужит человечеству. Я галопировала по квартире и пихала в большие полиэтиленовые пакеты из магазина Metro старые свитера, кофты и джинсы. Тудымс, сюдымс. Голубую юбку — в сад! У нее протерся зад. Ну подумаешь, пустяк. Можно походить и так. Нет, расстанусь все-таки. И водолазку в сад! И куртку в сад! И серую жилетку. Бордовые рейтузы! Их мама подарила, она в тот день с ума сошла. И носки, и трусы. Ботинки остроносые коричневые. Перчатки шерстяные вязаные. Все в сад! Нет, я не в поход собираюсь. Я в церковь завтра пойду. Не на помойку, но в церковь Козьмы и Дамиана, что прямо под левой рукой у Юрия Лу… извините. Долгорукого.
Утром я навьючла Ваньку Арсеньева, моего православного помоганца, тюками списанной из гардероба одежды, и мы пошли.
В церкви был день кормления, за длинными рядами столов сидели нищие и обедали. Ой. Что, прямо так? Я представила, как сейчас староста на виду у всех будет выуживать из пакетов и раздавать мои ботинки, свитера и майки, объявляя лоты в микрофон.
— Мамочки, там же в пакете еще и трусы.
— Трусы — тоже нужные вещи, — успокоил Ванька.
Но женщина, отвечающая за одежду, не пришла. Раздачу отложили до пятницы. Я села на лавку у входа. Ваньку попросили помочь на кормлении, и он на время покинул меня. Было довольно тихо, я вдруг поняла, что не слышу стука столовых приборов — нищие ели одноразовыми пластиковыми ложками. В проходе между столами показался Ванька. Он надел полиэтиленовые перчатки, взял две холщовые переметные сумы и принялся раздавать окормляемым ломти хлеба — черного и белого. Я видела, что хлеб свежий. Я вообще-то была голодна и с завистью заглядывала бомжам в тарелки. Еда была вкусная — картофельное пюре с сосисками, присыпанное доброй кучей зелени. Соблазнительно выглядело. Я бы поела, ей-богу. Ко мне даже подошла прислужница.
— А вы…
— Нет-нет, я жду Ивана.
Трапеза была недолгой.
— Поблагодарим же Господа за то, что он нам дает, — сказал в микрофон староста.
Все поднялись, стали креститься. Кому надо выдали таблетки. В мгновение ока со столов собрали посуду. Староста принес кока-кольные бутылки с разведенной хлоркой, тряпки, и они с Ванькой принялись драить столы и скамьи — через десять минут пойдет вторая смена. Последним из зала выходил маленький человечек, бомжик.
— Спасибо, матушки, за то, что вы для нас делаете, — сказал он раздатчицам, которые теперь счищали недоеденное с тарелок в огромную жестянку из-под томатной пасты.
И церковь опустела.
На подступах к храму меня мучил вопрос: а что я скажу, если спросят, почему без платка? В загорской лавре, в детстве, на каникулах, шагу было не пройти, все время кто-то цеплялся: а где твой платок, руки в карманах не держи, здесь не стой, да и вообще, меня, может, принимали за мусульманочку — вроде и не выгонишь ребенка, да ведь как пить дать черненькая. Другой вопрос, какие — опустим слово черти — какие силы меня туда носили, в этот гадюшник (упс, рука сама пишет), — так ведь совершенно негде гулять: полуразрушенный ЦПКиО да лавра. В настоящее время парк полностью поглощен монастырем. Ну да, гадюшник. Отец Наум, провидец, к которому очереди стоят, — это одно; но я-то помню, сколько там было алкашей, бомжей, нищебродов, неудачников, грешников — дым стоял коромыслом, колокольный звон не успевал всю эту вонь развеивать. Детям в подобных заведениях, конечно, не место.
Иду вот так и размышляю: не проще ли было его взять, платок? Представляю аккуратненько повязанную головку — и чувствую себя как дура ряженная. Но вот присунется ведь, присунется какая-нибудь бабка!
Подумав, нашла ответ, к которому не придерешься:
— Потому что я светская.
Никто не спросил меня и не прицепился. Но когда я вышла из церкви, мне померещилось, что в лоб меня укусили.
И тут я поняла, зачем нужен платок.
И тут я пожалела, что не взяла его.
Мужчинам что, у них волосы короткие. А если у меня коса до попы? Перебрала в памяти все известные средства от паразитов. Деготь, бензилбензоат, чемеричная вода. В доме были кошки, знаю. На том и успокоилась.
Опасения не подтвердились, это был морок, невроз. Блохи не живут на лбу, они в ногах, в метре от земли. А вши в лоб не кусаются. Показалось. Но в следующий раз без платка не пойду.
В конце февраля в магазин рядом с домом завезли персики. Обычно в овощном отделе лежали только лук, морковь, картошка, капуста, бананы с апельсинами и сорта три-четыре яблок.
А тут вдруг — персики. Я заглянула в контейнер, пощупала парочку. Упругие, как теннисные мячи, с пушком и бордовым румянцем. На радостях купила два килограмма. Я ела их целую неделю, а может, и больше. Плоды хранились в холодильнике — в нижнем отсеке со специальным поддувом.
Я съедала две штуки утром, на завтрак, — и одну перед сном.
Через несколько дней персики начали портиться, кожура подвяла и сморщилась. Я срезáла шкурку там, где пожухло, и ела без шкурки.
Наконец остался последний персик.
Персик умирал.
По его плоти пошли синевато-серые пятна. Не коричневые, как обычно бывает, а именно сизые. Выглядело это совершенно несъедобно, даже отпугивающе.
Стоило, конечно, отправить его в помойку, но другой еды, которую можно было съесть на ночь, не нарушив диеты, в доме не было.
Я тщательно выковыряла больные места ножом для чистки картошки и даже помыла его, изувеченного, под краном.
Мякоть на вкус была пресной, как прошлогоднее сено.
Наутро по телу пошли синевато-серые пятна. «Как трупные», — подумала я, и в глазах потемнело от жути.
Я прямо чувствовала ту же самую их природу.
Плод содержал в себе смерть, я ее поглотила.
Я съела тлен.
Я приняла в себя некроз.
У меня кружилась голова, я едва держалась на ногах. Осторожно надавила на самое большое пятно. От нажатия оно посветлело, но через пару секунд потемнело опять. Я стиснула кожу еще раз. То же самое. И еще раз…
Боже мой, во мне завелась мертвечина. Я никогда не думала, что она такая плотская.
Я стояла раздетая перед зеркалом и рисовала йодную сетку по всему телу.
Флакон закончился, я откупорила второй.
Ватной палочкой наносила решетку на грудь и живот, на колени и бедра.
Руки дрожали, движения были неточными, сетка выходила кривой.
Я никогда не чувствовала тленность своего тела острее. Даже на опознании друга, утонувшего в ледяной дачной реке. Даже на похоронах бабушки и дяди.
Через неделю пятна сошли без следа.
Порой смерть трогает нас своей рукой, поясняя, что наши счастье, жизнь и этот мир — не более чем временная иллюзия.
Трагикомично, но я каждый раз вспоминаю об этом в овощном.
Дом стоял на самом краю деревни. Вокруг огородец в браслете кривого забора. У калитки журавль, за калиткой улица без названия, вдоль шоссе. Позади дома лес, слева кукурузное поле.
В доме одна комната и кухня — сразу при входе, стол, стулья и печь, она же стенка, тылом комнату греет. У теплого места в закутке кровати: моя, родительская. Тесно стоят, зазор меньше метра. Из кухни в комнату коридорчик, в проеме вместо двери шторка.
Ночью — с кухни шаги. Тяжелые, будто двести килограммов несут. Медленные. Гулкие. По коридору ко мне идет. Глаз приоткрыла: мама-папа лежат. А он идет!! Ближе, ближе, сейчас завернет в наш закуток. Один шаг остался.
Нет, не могу взглянуть! Натянула на голову одеяло, зажмурилась изо всех сил.
Встал в изножье, стоит, смотрит сверху, высокий. Не вижу, а все чувствуется. Очень страшно. Страшнее потом в жизни не было.
Постоял с минуту и развеялся. Ничего не сделал. Посмотрел, и все… Тут же заснула мертвым сном, как от укола снотворного.
Утром никто не верит: папа в туалет ходил, тебе показалось.
Нет.
Чернильным пятном, сгущением воздуха колыхался в изножье, стоял и смотрел.
Не так уж далека от правды сказка «Аленький цветочек». Помню, однажды в детстве, в четыре-пять, на высоком солнечном склоне ручья, усыпанном ромашками и земляникой, за которой я и полезла, мне сказал одинокий, очень красивый цветок с фиолетово-синими соцветиями:
— Если ты меня сорвешь, ты умрешь.
Дело было на даче в Загорске, в один из наших походов с бабушкой и соседкой Люсей за водою на ключик.
Мне стало так страшно — словами не передать. Ужас мешался с изумлением, восхищением, восторгом, одним словом, я пережила катарсис. Задыхаясь от страха, я смотрела на него и не могла отвести глаз. Я познала тогда роковую, убийственную красоту и сохранила это ощущение на всю жизнь.
Вернувшись на наш берег ручья, я ничего не сказала бабушке и Люсе, прозрев шестым чувством, что об этом не говорят.
И правильно: наша бесконечно добрая Люся была несохранной, безумной, и кто знает, как бы заворожили ее мои слова.
Потом, повзрослев, я перелистала не один справочник по ядовитым растениям — но так и не нашла того прекрасного и жуткого цветка.
Кота выловили из двухсотлитровой бочки с водой на стройке. Сколько времени он в ней плавал, неизвестно. Может, целый день. Кот барахтался у скользкого борта, шкрябал лапами по изнанке металлического кольца, но выбраться не мог — воды было не доверху, и барьер получился непреодолимым. Все это время он орал, призывая мявом на помощь. По этому мяву Сашка его и нашел.
— Иди сюда, киса.
Наклонился над бочкой, кот заорал еще громче и вцепился в рукав.
— Спокойно, киса.
Кот сидел на руках и дрожал. С шерсти стекала вода, капала с рубашки на шорты, на ноги, просачивалась сквозь дырочки сандалет. Сашка шел по тропинке домой и думал, что скажет матери: в семье никогда не держали животных.
Место, в котором жил Сашка, называлось улица Мостостроительная, или коротко Мостопоезд. Через Южный Буг строили мост, к берегу протянули железнодорожную ветку для доставки стройматериалов, по ней же подогнали состав теплушек. Там поселились рабочие. Поэтому Мостопоезд.
Рядом стояли бараки. В Сашкином проживали четыре семьи. В каждую квартиру — отдельный вход. Калиточка, под окнами палисадник и огородец. На сорока квадратных метрах мать завела цветник: розы, мальвы, галардии, сентябрины, золотые шары. Пара абрикосовых деревьев, старый орех, у самого забора шелковица, черная и белая. Пятна от черных ягод оттирали с одежды белыми, больше ничто не брало: ни мыло, ни сода, ни соляной раствор, ни кипячение с канцелярским клеем. Сашка сорвал ягоду с ветки, сунул в рот. Перехватил поудобнее кота. Кот пригрелся и мирно спал на груди.
Мать вышла на крыльцо в ожерелье из прищепок, с тазом мокрого белья в руках.
— Вот. — Сказал Сашка. — В бочке тонул на стройке. Я вытащил. Утопить хотели, а может, сам нечаянно свалился.
Мать поставила таз на ступени, сняла с веревки высохшее полотенце, присела на лавку, расстелила его на коленях и взяла у Сашки кота.
— Молодой совсем, котенок еще.
Пока вытирали, кот сидел смирно, не сопротивлялся. Сашка почесал его за ухом. Кот чихнул.
— Подай шерстяной платок, — сказала мать. — В прихожей висит на крючке.
Сашка подал. Коту свернули подстилку и вынесли на крыльцо, на солнце.
— У нас есть молоко?
— Кефир.
— Может, поест?
Сашка сдернул за язычок зеленую крышку, налил полтарелки, накрошил белого хлеба.
— Ешь, — придвинул поближе.
Кот ел жадно, давился, глотал и опять давился. Доел. Вылизал тарелку до блеска.
— Оголодал, бедняга. Ах ты, горе горемычное! Да я тебе еще дам, не жалко.
Кот и вторую тарелку вылизал дочиста. Свернулся в бублик на платке, уснул.
— Мам. — Сказал Сашка. — Можно, он у нас поживет?
И Мурзик остался. На следующий день мать съездила в центр и купила для него миску.
— Крыс будет ловить, — сказала она отцу.
Кот умел разговаривать. Не буквально, нет — он вкладывал Сашке в голову слова. Телепатически. Сам Сашка телепатически вкладывать не умел, поэтому все говорил коту так. И кот понимал.
Это обнаружилось на стройке. Втроем с Толяном Санкиным и котом они ходили играть в прятки к мосту. Туда им было можно.
— Вы чьи такие? — спрашивали рабочие.
— Батя здесь крановщик, — отвечал Сашка, и от них отвязывались. Только прораб гонял иногда, он был вредный мужик.
Вдоль берега распластался завод по производству железобетонных блоков — мостовые перекрытия делали прямо на стройке. Через этот завод короткой дорогой ходили на реку — он не был огорожен. Территорию рассекали огромные рвы — на железнодорожных платформах сюда завозили гранитный щебень, который смешивали с цементом и отливали плиты для пролетов. Во рвах попадалась сера, за день можно было набрать майонезную банку. Серу жгли, она давала адский запах, горела сухим сизым огнем. Это была ценная штука. Тут и там на стройке стояли «поилки» — автоматы с газированной водой, бесплатные, для строителей, срабатывали не от монетки, а от кнопки. Жалко, что без сиропа.
Строительство моста шло с понтонов — стальных параллелепипедов двадцать на двадцать и высотой метра три, соединенных широкими перекладинами. По ним можно было добраться до середины реки и удить на глубине крупную рыбу: судака, сазана, леща.
Сашке нравилось в Мостопоезде. Место для игр здесь было шикарное: вокруг теплушки, бараки со стройматериалами, перекрытия, цистерны, трубы, трансформаторы, мотки кабеля, лебедки, тележки, бурелом арматуры…
— Мы спрячемся, а ты ищи, — велели коту.
Куда бы заныкаться?
— За теплушки не выходить, — сказал кот, и Сашка услышал. Толяну он не сказал.
Кот находил их всегда, самое большее ему требовалось на это десять минут.
— Теперь твоя очередь.
Мурзик мчался за склады. Он прятался в разных местах, но так, чтобы Сашка с Толяном могли отыскать, и никогда не убегал за границы игры. По уговору. Колян удивлялся, а потом перестал.
Кот быстро освоился и стал хозяином двора. Конкуренции он не терпел. Когда соседский Васька впервые пришел шипеть под окна в огородец, Мурзик изодрал ему левое ухо.
— За территорию воюет, — сказал отец. — Правильно, кот. Гони всех отсюда вон.
Вечером отец бросил в миску побольше тараньки.
— Вкусная, — сказал кот.
Мурзик ходил за Сашкой по пятам, как собака. Тогда Толян предложил сделать поводок и ошейник. Для этого Сашка выпросил у матери старый пояс от платья.
— Смотри не задуши.
— Я просторно сделал, — ответил Сашка.
— Пойдем на камни, — сказал Толян.
Сашка держал в руке поводок. Мурзик мелко трусил позади. Они шли рыбацкой тропкой между валунов. Река шуршала слева, лизала берег, колыхала тину. От старой баржи на воду падала длинная тень.
Навстречу, от Артиллерийских Камней — рядом стояла воинская часть — пробиралась тетка с бидоном. Тетка как тетка, ни молодая, ни старая.
— Ребята, вы не топить его ведете?
Дура какая, подумал Сашка.
— Ага. Сейчас утопим.
— Мальчики, отпустите кота! — бросилась спасать Мурзика. Бидон заплясал в ее руке, и Сашка увидел, что в нем лежат абрикосы. Кот изогнулся в излучину, поднял хвост клюкой, зашипел.
— Пустите, мы просто гуляем.
— А-а-а… Я думала, вы того…
Сашка с Толяном сели на макушку склона, стали разглядывать крабы-краны, людей-муравьев, серебристую цепочку понтонов. Капитальный мост строили взамен старого, наплавного. Он должен был напрямую соединить правобережную Варваровку с городом, короче связать Николаев с одесской дорогой. Это было самое начало Бугского лимана: километром выше по течению с Южным Бугом сливался Ингул, и они, соединясь, несли свои воды дальше в Черное море. Но часто казалось, что река повернула вспять: пресная вода смешивалась в устье с соленой, и та давала обратное, верхнее течение.
Толян ослабил петлю, стянул с кота ошейник. Мурзик улегся на теплый валун и стал смотреть, как над волнами кружат чайки. Зрачки его сузились до тминных зерен.
— Птица, — сказал кот.
На соседний валун села чайка. Из клюва свисала скользкая тушка мелкой рыбешки.
С берега было видно, как по Бугу туда-сюда мотает косяки оглушенного судака — мостостроители каждый день взрывали грунт под опоры. Пресным течением стаю сносило к Сухому Фонтану, соленым — обратно, к Артиллерийским Камням.
— Много рыбы, — сказал кот.
— Она плохая, — ответил Сашка.
— Что? — не понял Толян.
— Жалко судаков, все сдохли. Бычков, что ли, наловить.
Сашка знал, как отличить свежую рыбу от тухлой. Надо было посмотреть жабры: у свежей они бордового цвета, а у пропавшей белесые, светло-розовые. И еще мутные глаза. Динамитная рыба вся была крупная, но ее никто не брал, даже если жабры красные. Все брезговали. И Сашка тоже брезговал.
На мелководье в шелковой слизи водорослей водились креветки. Снимешь трусы, проведешь по камню — вот тебе полная банка. Сашка с Толяном варили их на костре. Бугская вода была солоноватая, и получалось вкусно. На креветки хорошо клевало. Если оторвать им хвост и правильно насадить, ловился крупный бычок. Но удочки остались стоять в сарае, про них забыли.
— Ага, сгоняй, — сказал Толян. — Я здесь позагораю.
— Мурзик, пойдешь со мной? — поманил Сашка. — Нет? Я скоро.
В сарайчике он взял снасти, прихватил пустое ведро, достал из погреба банку с червями. Водяные черви приносили двойную добычу: рыбу — во-первых, а во-вторых, накапывая их на берегу, Сашка собрал коллекцию находок. В прибрежном песке попадались ложки — позеленевшие медные и алюминиевые солдатские, на них были выцарапаны имена. Немецкие пуговицы — стеклянные с офицерских морских кителей и алюминиевые с пехотинских мундиров. Россыпью — гильзы, пули, монеты. Один раз Сашка нашел разбитый бинокль, а Толян редкий значок с надписью «КИМ» — Коммунистический интернационал молодежи. Потом это стал комсомол.
Улов оказался неплох — Сашка принес домой с полсотни бычков. Мать пожарила их на большой сковороде в рапсовом масле. С десяток перепало и Мурзику. Он мог бы и больше сожрать, да кто ж ему даст.
Из мойдодыра капала вода. Кот лежал на приступочке, на белом вафельном полотенце, которым мать натирала стаканы, смотрел на капель и медитировал.
В кухню зашел отец, выложил из авоськи на стол буханку, шмат сала, бордовые кегли баклажанов.
— Разлегся, сибарит. — Отец перекатил папиросу в угол рта, двинулся к раковине. — Пшел вон.
Он схватил Мурзика под ребра, легко перебросил через порог на крыльцо.
— Мешал он тебе? — буркнул Сашка.
— Это же кот.
Отец скомкал полотенце, швырнул в таз с грязным бельем, вымыл руки. Сашка пожал плечами. Мурзик спал вместе с ним на раскладушке. Все знали, никто после этого Сашкой не брезговал. Чего это отец. «Это же кот»… Ну и что.
За месяц до ноябрьских праздников мать купила на рынке живого гуся. Перед праздниками все дорожало, и она позаботилась заблаговременно.
— В канун забьем, в горчице с яблоками запеку, — сказала она и заперла птицу в сарае.
Первый день кот вьюном вился вокруг.
— Нельзя, Мурзик, нельзя. Мамка на Седьмое ноября купила.
Отец рассмеялся:
— Такой если клювом долбанет, убьет кота насмерть.
Гусь отказывался есть. Соседка посоветовала размочить в воде белый хлеб и пальцем пропихнуть ему в горло. Мать пропихнула. Раз, другой. Так и кормила его целый месяц, намучилась. Но отведать гусятины не довелось.
— Съели гуся-то? — спросила после праздника соседка.
— Остались мы, Зоя, без гуся. Выпотрошила, повесила на полчаса за окно, и тю-тю.
— Бывает, Валя. У меня Васька курицу из кастрюли вытаскивал, из кипящей воды. Два раза.
— Если бы кот. Человек. В милицию, что ли, сходить… Мужик спер. Забрался в палисадник, срезал сетку с форточки. Я видела из кухни, как рука тянется, выскочила на крыльцо, но не успела. Удрал, гад. Я на всю улицу орала: брось гуся! Не бросил.
Из сеней на крыльцо вышел Мурзик, потянулся, зевнул, показал острые зубы.
— Это прораб, — почувствовал Сашка слова. — Вор прораб.
— Мам! — крикнул он. — Я видел того мужика! Я вспомнил, это батин прораб!
— Вот сволочь, — мать всплеснула руками. — Последнее дело у своих воровать.
В милицию она не пошла.
К весне капитальный мост дотянулся до Варваровки, а мостостроителям дали квартиры. Новый дом находился в другой части города, у зоопарка. Высокая кирпичная башня с балконами. Отец две недели ходил в новостройку, мастерил антресоль, клеил обои, вешал карнизы и люстры, покрывал лаком паркет. Несколько раз ему помогал Сашка — переехать требовалось до майских, и они спешили.
В последний день апреля во двор барака въехал ЗИЛ с открытым кузовом. Погрузились быстро, пожитков в семье было немного: два шкафа, стулья, обеденный и письменный столы, Сашкина раскладушка, родительская койка с железной сеткой, ковер, тюк с одеждой, короб с посудой, швейная машинка, велосипед. Корыто бросили в сарае — теперь оно ни к чему, в новой квартире есть ванна. Медные ложки и солдатские пуговицы тоже не ехали в новую жизнь. Они были хлам. Мать их выбросила.
Отец стоял во дворе, курил, прощался с соседями. Матери не было: встречала на новой квартире.
— А Мурзик где? Киса, киса…
Во мраке подвального оконца вспыхнули два желтых глаза. Сашка присел на корточки и увидел, как зрачки сузились до тминных зерен.
— Не поедет, — сказал Сашка отцу. — Он остается. Он так решил.
— Да ну, — сказал отец, направился к оконцу.
Зерна исчезли. Отец вернулся к машине.
— Похоже, так и есть… Умный кот. Жалко оставлять…
Сашка молчал.
— Ты в кузове поедешь, в кабине места нет, — сказал отец, подсаживаясь к водителю.
Сашка забрался на заднее колесо, перемахнул через борт, лег ничком на родительскую кровать, и ЗИЛ тронулся.
Коты никогда не оправдываются.
К поездке Лена готовилась. Купила в спортивном магазине сабо, купальник, парео, перекрасила волосы в ореховый, отрепетировала, как сказать по-английски «вы нарушаете мои гражданские права» — мало ли, на всякий случай, — «я здесь не одна», «будьте так любезны, оставьте меня в покое, я плохо себя чувствую» и прочие полезные фразы.
То, что она не одна, было правдой. С ней ехал Ваня. Они собирались на море давно. И вот наконец ему дали отпуск, Лена сходила в турфирму и купила двухнедельный тур в Тунис.
Самолет снижал высоту. Внизу показались строения. Кроме как «хибары» или «халабуды», другие слова к тому, что Лена увидела, не подходили.
— Боже мой, что это? Куда мы попали…
— Первый раз в Тунисе? — откликнулся дядька с соседнего ряда. — Африка вся такая.
— Не погуглил как следует… — расстроился Ваня.
— А я знала, что это бывшая французская колония. И что?
— Первое впечатление, конечно, может шокировать, — произнес сосед, — и тем не менее эта страна не отстает от культурной цивилизации. К примеру, в Тунисе есть целый город, где живут художники и поэты.
— Здесь есть поэты? — удивился Ваня.
Легким ударом колеса осалили землю. Пассажиры консервной банки, как презрительно назвал Ваня борт Ту-154, зааплодировали. Лена захлопнула книжицу путеводителя и убрала ее в сумку. В иллюминаторы било солнце. Они прибыли на курорт. Обратный билет — через четырнадцать дней.
В Москве долго спорили, что лучше брать, бунгало или номер в мэйн-билдинге. Выбрали главный корпус. Но когда хостесс, улыбчивая до ушей, хоть завязочки пришей, повела по длинным извилистым коридорам, затянутым землистым ковролином со следами протечек канализации, поняли, что ошиблись. А потом выглянули из окна, увидели, что любое бунгало ближе к морю, чем любой подъезд центрального корпуса, и огорчились вдвойне.
— Облом, — сказала Лена. — Бунгало еще и дешевле было процентов на двадцать.
Они закатили в гардеробный отсек чемоданы, переоделись и побежали на пляж. Как и было обещано в релизе, четырехзвездный отель «Сол Клуб Кантауи» стоял на первой береговой линии. Собственно, другие варианты Лену не интересовали. Но если в Турции эта самая линия, то есть шоссе вдоль моря, проходит прямо у воды, то в Тунисе, как выяснилось, может отстоять и на километр. Так что пять минут до пляжа — это еще повезло.
Русские слова — первое, что услышала Лена на берегу. Только потом ухо уловило музыку, шум прибоя, визг детей, которых аборигены катали на бананах, хлопки тросов о мачты — не корабельные, а прибрежные, с флагами разных стран… Но прежде — родная речь. Слова были такие:
— Какие, к черту, четыре звезды. Это даже не три. Две.
Компания престарелых матрон возлежала в тени на шезлонгах. Все как одна походили на учительниц английского языка; наверное, так оно и было. «Англичанки» играли в не известную Лене игру наподобие лото.
— Что это? — спросила она.
— Маджонг.
— Вам здесь не нравится?
— Нам-то? — переспросила та, что жаловалась на звезды. — Ты, деточка, в Италии была? Нет? В Италии получше будет.
По правде говоря, Лена нигде не была, кроме Украины и Турции.
— Купаться пойдешь? — позвал Ваня.
— Иди, я попозже. Позагораю пока.
Расстелив одеяло, Лена присела невдалеке от матрон, намазалась кремом для загара и стала наблюдать за игрой.
— Как деля, — прозвучало откуда-то сверху.
Лена подняла глаза и увидела молодого араба в бейсболке с надписью «Danon».
— Каман сава, — ответила она.
— О, говоришь по-французски!
— По-английски лучше.
— Ты здесь с кем? Хасбенд? — первый вопрос, который он задает.
— Хасбенд, хасбенд… — Это муж, значит.
Дон Хуан сразу потерял к ней интерес. Как у них это просто: сразу разобрались, что к чему, — и никаких вокруг да около. Можно только поучиться.
— Но он уплыл! — крикнула Лена вдогонку арабу и махнула в сторону моря рукой. — На Сицилию!
— Гуд бай, си ю лейте[1], — помахал рукой парень: новеньких русских на пляже было полно.
— Си ю, Данон, — ответила Лена.
К вечеру море стало остывать. Ваня замерз, вышел с гусиной кожей. Лена растерла его толстым махровым полотенцем и велела накинуть сверху на футболку, как попону.
— Во сколько нас кормят? — После часа, проведенного в воде, Ваня захотел есть. Обед в путевку не входил, Лена купила категорию НВ+, завтрак и ужин с напитками, а местных ресторанов они еще не знали.
— Ужинаем во сколько, не подскажете? — обратилась Лена к матронам.
— С половины седьмого.
На часах было шесть. Маленьким дорожным утюгом Лена оперативно погладила рубашки и брюки, Ваня вставил в плеер диск Шинед О’Коннор, и они отправились в ресторацию.
Посреди главного зала был устроен шведский стол, высокими стопками стояли тарелки, судки с горячим, огромные вазы салатов из овощей, порубленных крупно, словно топором, поленница французских булок, подносы с пирожными, мороженицы, диспенсеры с кипятком, чайники с заваркой, молоком и кофе. Среди съестного развала Лена нашла противень с пиццей и взяла четыре куска. Ваня решил попробовать жаркое из рыбы.
— Все-таки рыболовецкая страна, от слова «тунец», — сказал он.
Оказалось, Лена сделала правильный выбор, а пересоленное жаркое пришлось заменить на пятый, шестой, седьмой и восьмой куски «маргариты».
Официанты появлялись в ресторане только вечером — разливали вина, фанту, кока-колу, минеральную воду, кому что. Самостоятельно наполнить бокал нельзя, приходилось ждать, пока к столу не подойдет гарсон.
— Вас уже предупредили? — «англичанка» с пляжа поглаживала ножку пустого фужера. — Если не дать официанту динар, в следующий раз он наливает вино мимо бокала на скатерть. И оно красивыми красными струйками стекает прямо на брюки.
Если, конечно, вы сядете за тот же столик и он вас вспомнит. Но они, собаки такие, обычно ничего не забывают. Так что на чай дают все. Такие тут нравы. Кошмар. Вчера пришлось горничную силой выпихивать из номера. Вдвоем ели вытолкнули. Не успокоилась, молотила в дверь кулачищами. «Sauvage! — кричали мы ей, — дикая!» И не произносите громко слова зуб, забор, ник, тюрьма — по-арабски это пенис, вагина, заниматься сексом, задница — ну, я смягчаю, вы поняли.
Лена слушала и медленно тянула кока-колу. Ваня отсчитывал динар мелочью.
После ужина они вернулись в номер — на территории включили гремучую музыку, сейчас должна была начаться анимация, ежевечернее шоу с танцами живота и конкурсами. Сельский клуб. Ваня таких активитис[2] не любил, а Лена устала.
Их окна выходили на другую сторону, в сад. Здесь было уже не так шумно, хотя динамики все равно доносили и музыку, и голос ведущего. Чтобы заглушить уличные звуки, Ваня включил новостной канал ВВС.
— Правильно, хоть английский потренируем, — сказала Лена.
Весь следующий день они проторчали в море, как дети, дорвавшиеся до сладкого, и так одурели от солнца, чистого воздуха и расхода калорий, что утром еле проснулись — Ваня пять раз нажимал в мобильном кнопку Snooze, прежде чем смог оторвать голову от подушки. Лена вообще не слышала будильника.
По расписанию завтрак начинался рано, с семи, а заканчивался в десять. Часы показывали девять тридцать три, надо было спешить. Наспех почистив зубы и умывшись, они отправились самым коротким путем — через сад во дворе.
В ресторане было малолюдно. Стоя у раздачи, Лена вдруг увидела девушку, во все глаза смотрящую на них. Прошло, наверное, минуты две, прежде чем Лена смогла понять, что это действительно Нина Тарасова, с которой она десять лет назад учились в институте, а не галлюцинация от недосыпа.
— Ниночка! ты! сколько лет, сколько зим! Вань, познакомься, это Нина, я у нее курсовые списывала.
— Здравствуйте. Очень приятно. Теперь у нас будет компания. Давно здесь?
— Третий день.
— Как вам отель?
— Отлично. Пионерлагерь для взрослых.
Лена долго не могла поверить, что такое бывает. Не переписываясь, не созваниваясь, оказаться одновременно в одной точке земного шара. Случайность заключалась еще и в том, что Нине подменили отель. В аэропорту Монастир представитель турфирмы вручил группе конверты с фирменным лого, где лежало снабженное подписями и печатями уведомление о замене отеля, — оказалось, такая вероятность предусмотрена контрактом.
— А какой брала?
— Соседний, «Эль Муради». В замене есть и минус, и плюс, меня уже просветили. «Сол Клуб» дальше от порта Кантауи, и бассейн тут хуже; но зато у нас напитки бесплатные. И вы вот здесь оказались. Водки не привезли?
— Нет.
— Жалко. Русские без водки скучают. Тут целая компания собралась на пляже, все в одно место загорать приходят, так и называется — русский пляж. За складом тентов, ближе к «Эль Муради».
— Туда мы даже не дошли, — сказала Лена, — и то сложилось впечатление, что какая-то Гагра.
— И не пойдем, — поддержал ее Ваня.
На завтрак Нина пришла не одна — ее сопровождал невысокий итальянец спортивного телосложения. Выглядел он невыспавшимся.
— Это Марио, из Болоньи. Там знаменитый университет. Вчера на дискотеке познакомились.
— Е-е, дискоу, — кивнул итальянец: узнал слово.
«Интересный», — подумала Лена. «Прохиндей черноглазый», — решил Ваня, а вслух сказал:
— Молодец Нина, времени даром не теряет.
— Жизнь коротка, а отпуск тем более. Поэтому предпочитаю не ползать, как Тортилла, а бежать, как скороход в семимильных сапогах. Что это у вас за серая каша в тарелках?
— Кус-кус, национальное блюдо из проса.
— Выглядит неубедительно… Это съедобно?
— Съедобно, — ответила Лена. — Но невкусно. Но — полезно. Завтрак аристократа а-ля тунизьен. Попробуй.
Нина взяла в руки вилку, подцепила небольшой комок с края ее тарелки.
— Хм-м… Давненько такого не ела. Фу! — Нина скорчила гримасу для Марио, чтобы он понял. — Чего-нибудь другого там нет? Яиц, например…
— Остался один хлеб и кус-кус. И кипяток. Берите чашки, наливайте воду. Сахар вроде тоже на подносе был. Чайные пакетики у меня есть. — Лена полезла за ними в карман.
Спасибо, начальница на работе предупредила: чай, конфеты, кипятильник берите с собой. И за палку сухой копченой колбасы или суджука потом сами себе спасибо скажете. Лена не очень-то ей поверила, питание в отеле двухразовое, НВ+, а начальница дура, но пару запечатанных в вакууме нарезок все же взяла. А стоило десяток. А шеф-повара отеля вздернуть на рее. Так они потом и спасались: Лена даноновскими йогуртами из местного супермаркета, а Ваня пиццей и кока-колой.
Выпив по чашке эрл-грея с кукурузным багетом, Нина с итальянцем решили провести день на пляже, а Лена и Ваня — разведать окрестности. Выходя из опустевшего ресторана, они стали свидетелями сцены. Персонаж в белых и не очень белых передниках словно по циркулю выстроился в круг, посреди которого стоял толстый шеф-повар в громадном смешном колпаке. На полу, у его ног, красовался двойной лоток с ложками и вилками. Шеф был в ярости, он указывал на приборы рукой и орал по-арабски.
— Обана! — сказал Ваня. — Субботняя порка за грязные вилки.
Ближайшим крупным населенным пунктом был город Сусс — как показывала карта, десять километров по шоссе, никуда не сворачивая. У ворот отеля Ваня с Леной поймали такси, — вернее, такси само их поймало, — сели на заднее сиденье и поехали.
— Суссу около трех тысяч лет, — сказала Лена, листая путеводитель. «Рено» катило по ровному шоссе. — В нем есть медина — кварталы старого города, обнесенные крепостной стеной с целью фортификации. Кроме того, улицы медины переплетены в лабиринт. Так что мы туда не пойдем, — заключила она и положила голову Ване на плечо.
— Сусс, — объявил таксист. — Вам куда: набережная, центральная площадь, медина?
— Центральная площадь.
Шофер круто взял вправо.
— Городок, как наш какой-нибудь Сергиев Посад, — сказал Ваня, глядя по сторонам, — колоритный и безвкусный.
Таксист получил три с половиной динара по счетчику и укатил. Они стояли на площади, разлинованной крупными ромбами. Солнце палило немилосердно, не спасала даже тень от пальм, тут и там растущих на плацу.
Куда пойти… направо? прямо? Наугад они свернули на боковую пыльную улицу, протянувшуюся вдоль берега, и зашагали по теневой стороне.
Улица оказалась длинная. Дома на ней стояли разномастные, у многих даже этажи были построены в разных стилях: здесь так принято, каждая новая семья надстраивает себе этаж. Ваня сфотографировал одну такую постройку. Бельэтаж со средневековыми окнами-бойницами выложен терракотовой кафельной плиткой, над ним — ар нуво с эллипсоидными иллюминаторами во всю стену, затем этаж простой кирпичной кладки, и наконец, белоснежная византийская аркада, венчающая этот средиземноморский коктейль.
Среди учреждений тоже попадались экстравагантные здания — у нас бы сказали, конструктивистские. Окна все эдакие-растакие, бетонные витые лестницы… И ведь не знали арабы ничего о том, кто такой Татлин. А строили.
На порогах бесчисленных лавок и павильонов стояли мальчишки-зазывалы.
— Come in, madam, — кричали они Лене, — don’t buy, just have a look![3] — И заманивали жестами в глубь ярко освещенных лабазов.
Но вместо сувенирных рядов они решили зайти в супермаркет государственной торговой сети «Женераль». В отделе модной одежды Лене понравились юбки странного треугольного фасона. Их было две: черная и оранжевая.
Ярлычок сообщал: фирма Body Guard, сделано в Испании.
— Я дам вам ремиз, скидку, — сказала хорошенькая сейлс-вумен, заметив, что Лене приглянулись юбки. — Какой предпочитаете цвет, блэк или оранж?
Лена вертелась перед зеркалом с юбками в руках, прикладывая то черную, то оранжевую.
— Оранж, — наконец выбрала она.
— Ми ту, — сказала продавщица, — я тоже.
В примерочной Лена оглядела себя со всех сторон, даже попросила у хорошенькой сейлс второе зеркало, чтобы увидеть попу. Юбка села хорошо, и Лена ее купила.
Когда продавщица выписывала чек, к прилавку подошла напарница:
— Поехали в выходные на Табарку.
Табарка — портовый городок на Средиземном море, в нем проходят фестивали и шоу. А звучит как будто Жмеринка какая, или Гребенка, или Коммунарка. Табарка — Коммунарка. Совершенно свойское название.
В цокольном этаже «Женераля» находился большой продуктовый корт. Ваня захотел купить к чаю банку чамиа, тунисской халвы, и они отправились исследовать содержимое стеллажей.
— Вот она. Смотри, какая красивая. Возьмем домой пару банок?
— В «Ашане» такая же — на десять рублей дороже.
— Когда еще я поеду в «Ашан»…
Заодно в корзину приземлилась упаковка фисташковых йогуртов «Данон», шайба тунца с лимоном, кирпич финиковой пасты и бутылка местного ликера «Тибарин».
Оказалось, кассирши государственного «Женераля» обсчитывают точно так же, как на Рижском рынке, и так же бурно реагируют на разоблачение. Но ведь и Лена может поорать, чтобы стекла звенели. Прибежал старший менеджер: «Всё о'кей, всё о'кей…» Переплаченные деньги вернули. В знак окончательного примирения менеджер сунул журнал — каталог товаров:
— Итс э сувенир.
— Ваш чек наш сувенир, — сказал Ваня.
Блуждая по улицам Сусса, набрели на пиццерию. Со стороны заведение выглядело прилично: на веранде стояли белые тенты, звучала нежная арабская мелодия.
— Давай перекусим, — предложила Лена.
В целях коммерции меню было составлено на пяти языках — арабском, английском, французском, немецком и русском, — а для всех остальных названия блюд сопровождали картинки. Листки когда-то распечатали на струйном принтере, а потом не раз и не два на них ставили чашки, проливали воду, брали мокрыми руками, так что с некоторых страниц буквы плакали ручьем.
— Что такое thun? — спросила Лена. На всех европейских языках это слово было написано одинаково.
— Тюна-фиш. Тунец. Еще есть морские фрутс, четыре фромажа, пеперони и веджетериан.
— Давайте тюна-фиш.
Все остальное доверия не вызывало. Не далее как вчера, соскучившись по европейской еде, они отправились в расположенный неподалеку от отеля порт Кантауи съесть в ресторане пиццу с салями — и получили лепешку, украшенную несъедобной ливерной нарезкой. Ваня вызвал шеф-повара.
— Вы хотите сказать, что это — салями? — Он слегка поддел вилкой кусок темно-серого цвета.
— Одну минуту, месье.
Шеф скрылся за золотой шторкой, отделяющей зал от кухонной зоны, и через минуту вернулся с батоном колбасы в руках.
— Вот, взгляните.
На этикетке большими буквами значилось: «SALAMI». Весомый аргумент. И ведь ничего не скажешь. Сковырнули вилкой ливер на край тарелки, съели пустую лепешку с оливкомым маслом. Так что теперь никаких европейских рецептов. Тунец и только тунец.
— Какой диаметр? — уточнил гарсон.
— Средний.
Гарсон спрятал блокнот в карман красно-зеленого фартука, стилизованного под итальянский флаг, и что-то крикнул пиццмейкеру. Лена пошла искать туалетную комнату.
— Налево, — подсказали ей.
За вычурным мавританским порталом следовал небольшой квадратный тамбур с рукомойником, за ним — две кабинки. Лена сделала шаг — и чуть не испачкала туфли: на полу, прямо посредине тамбура, блестела коричневая лужа. Лена поморщилась и, зажав нос, на цыпочках пробралась к левой кабинке.
Ни туалетной бумаги, ни полотенец в гальюне не было. Когда Лена вышла из тамбура, отряхивая руки от капель, гарсон подал салфетку.
— Спасибо, — сказала она и не глядя вытерла руки. А потом, посмотрев на салфетку, увидела на ней следы пищи. Наверное, это был тюна-фиш, здесь все только и делают, что едят тунца.
Лена брезгливо бросила серветку в корзину, посмотрела на мавританский портал, но во второй раз зайти не решилась. Вернувшись, заказала рюмку финиковой водки, плеснула немного на край носового платка и тщательно протерла руки. Остальное выпила для снятия стресса. Залпом.
Обратно в отель их вез негр — первый чернокожий африканец, которого они встретили на континенте. Ваня договорился с ним на четыре динара. Как всегда, они сели назад, и машина лихо сорвалась с места.
— Дай еще динар на кока-колу.
— А на бабу тебе динар не дать? — тихо по-русски произнес Ваня.
Лена полезла в сумочку и протянула негру монету.
— Фо кока-кола.
— Мерси, мадам. Так вы говорите — «Соль Клюб»?
Они доехали точно к ужину, но есть не хотелось.
— Пойдем просто так посидим с компанией, — сказал Ваня. — Можно чая попить. Или вина.
Марио говорил только на родном языке; по-английски, немецки, французски — почти ни слова.
— А я все понимаю, — сказала Нина. — Что тут понимать. Амиго, аморе миа, белла, нон каписко, кватро бамбини…
— Что значит «нон каписко»? — перебила Лена.
— «Не понимаю».
— А «кватро бамбини»?
— А «кватро бамбини»… — тут Нина вздохнула, — это «четверо детей».
— Ну а твой компанейро? Выучил что-нибудь по-русски? — поинтересовался Ваня.
Нина на секунду задумалась.
— Да, — сказала она. — Два слова. «Колючий» и «не хочу».
— Где он сейчас?
— В маникюрном кабинете.
— Где?!
— Маникюр пошел делать. У меня очень нежная кожа, он застеснялся, что царапает, и записался к мастеру.
— Держу пари, заодно и эспаньолку сбреет.
— Позавчера еще побрился. Теперь дважды в день, до синевы…
— Вот так аморе, — удивилась Лена.
— Амор-амор, амор, амор, аморе нон си по, — пропел Ваня из Челентано и перевел: — нет ее, любви. Любовь невозможна.
С бутылкой мерло в руках к столику подошел гарсон.
— Привет, Камиль, — сказала Нина и протянула динар.
Ваня проснулся с температурой. На завтрак он не пошел, и на пляж, и на ужин тоже — весь день лежал в постели, изводил бумажные платки, кашлял, читал роман Гамсуна «Пан» и слушал музыку в плеере. А вечером оказалось, что заболела и Лена.
— Как это нас угораздило в такую жару?
— Никак. Акклиматизация.
Медсестра отсыпала горсть байер-аспирина и посоветовала купить для ингаляций настойку эвкалипта, а также сироп от кашля на основе солодки.
— Питание вам будет доставляться в номер, — сказала она. — Желаю поскорее поправиться. Если что, звоните портье. Всего хорошего.
Перспектива проваляться в гостинице до отъезда совершенно не радовала, поэтому, немного придя в себя, они решили сходить за лекарствами. Ближайшая аптека оказалась в местном райцентре — в порту Кантауи. Недалеко, минут двадцать ходьбы от отеля.
Порт Кантауи — небольшая искусственная бухта, в которой устроен причал для частных катеров и яхт. По периметру гавани построили рестораны, банки, магазины и мини-отели. Туристы ходили туда за спиртными напитками, а также менять доллары на динары: в обменниках отелей плохой курс.
Главной достопримечательностью порта считался поющий фонтан. Какой же это фонтан, подумала Лена, когда увидела его в первый раз. Так, фонтанчик. Три с половиной струйки в небо цикают. У нас такие поливалки на даче ставят — зарядят на весь день, и вот она вертится, орошает газоны.
С наступлением темноты у фонтана собиралась толпа туристов, все ждали шоу. И вот раздавались звуки народной музыки, томной — про любовь, наверное, пели, — разноцветными огнями вспыхивали струи…
— Отойдите, вы загораживаете! — эти немцы всегда возмущаются из-за ерунды. Стоят, любуются на жидкие струйки. Восьмое чудо света. Да господи, да хоть обсмотритесь.
Однажды вместе с ресторанным чеком гарсон положил в папку флаер — на одну ночь в порт Кантауи заезжал автопробег антикварных машин, рейд Рим — Карфаген. Поснимать на мыльницу в темноте не получилось — они просто ходили и любовались на «альфа-ромео», «лянчии» «ламборджини», «мазерати» и «фиаты». Восемьдесят процентов машин были кабриолеты — жарко ведь, подумала Лена. Забавно, в ряды «итальянцев» затесался одинокий «жучок». Попался английский «триумф». Был «инносент». Ваня сказал, по-итальянски правильно: «инноченто». Наверное, что-то редкое. Лена раньше никогда таких не видела.
Местные мужики стояли по обочинам, смеялись:
— Выпендрились! Да у меня и то старше машина!
Аптека находилась недалеко от бутафорских крепостных ворот, ведущих в гавань. Лена вспомнила, как по латыни настойка.
— Тинктура, — попросила она, — э-э-э, эвкалипти…
— Ай си, — сказал аптекарь, — я понял.
— Дайте еще «Пекто 6».
Это был сироп от кашля, тот, что медсестра в отеле подсказала. Аптекарь повернулся к шкафчику, подвигал склянки и выставил на прилавок высокую белую коробочку.
— Спасибо.
Лена взяла коробочку в руки, вытащила вкладыш инструкции.
— Мадам, что вы делаете?! — закричал аптекарь.
От неожиданности Лена отдернула руки от коробки.
— Я хотела прочитать инстракшн.
— Все написано сбоку на упаковке!
— Извините, я не знала, что нельзя открывать. Она не запечатана. У нас это разрешается… Но я уже поняла, что препарат с кодеином.
Аптекарь смотрел так, словно хотел съесть.
— Есть у вас какие-нибудь натуральные капли в нос? — срочно перехватил внимание Ваня.
Аптекарь секунду подумал.
— Спрей. — Он изобразил, что нажимает большим пальцем на пульверизатор. — Морская вода.
— Морской воды и в море полно. Спасибо, не надо.
Два дня были посвящены просмотру ВВС и тренировке английского. На третий температура спала, кашель благодаря тинктуре почти прошел, и они решили: можно на пляж.
Жизнь на берегу била ключом, каждый занимался любимым активити: играли в волейбол итальянцы, резались в карты русские, тюленихами лежали немки — многие из них были топлесс, — фланировали молодые арабы: «месье, ду ю вон э секс виф ми?»…
— У нас на проезде Шокальского ломают пятиэтажки, — вдруг долетели слова, — целый квартал. Пыль, грохот… Вот, сбежала сюда.
Лена даже споткнулась от неожиданности. Окна ее квартиры выходили на те самые пятиэтажки на Шокальского. «Мы уехали не дальше собственного двора», — подумала она.
Нина сидела под пальмой в теньке и натирала широкую спину Марио детским кремом от солнца со степенью защиты SPF 30. Молочко было страшного зеленоватого цвета, и, пока оно не впиталось, Марио казался обмазанным голубой косметической глиной.
— Вроде южанин, а такой нежный, все время сгораешь. Соле фуоко[4], да, дорогой?
— Нына! Феличита!
— Тише, тише, Аль Бано.
— Пугачьова, — передразнил Марио.
— Привет! — сказала Нина. — Что-то долго вас не было. На экскурсию ездили?
— Болели, — ответил Ваня.
В первый же вечер гид собрал в холле всех новичков и огласил список экскурсий. Можно было съездить в Сахару и Карфаген, можно в города Тунис и Монастир, интересующимся народными обычаями предлагалось сходить на фольклорный вечер, а любителям природы — посетить страусиный заповедник в Сиди-Бу-Али. На этом выбор исчерпывался.
— Что такое Карфаген, полторы колонны, — сказала Лена. — Подруга в прошлом году была, говорит, пустая трата времени и средств. Только сто баксов зря выкинула. — Да и вообще, лучше когда-нибудь посмотреть его с сицилийской экскурсией.
— На Сицилию, кстати, возили раньше отсюда, — сказала Нина, — пока не обнаружилось, что по этим каналам русские продают детей. А про амфитеатр Эль-Джем я даже не знаю, чему верить. Одни говорят, его расстреляла из пушек королевская артиллерия, другие утверждают, римский недострой. Гиды так заврались, что сами не могут разобраться.
Так они и не выбрались. Зря, конечно.
После полудня в атмосфере что-то изменилось. Свет был такой, словно начинались сумерки. Лена посмотрела на небо и не увидела солнца: небосвод заволокла сизая пелена. Воздух казался плотным, осязаемым.
— Затмение?
— Не знаю. Скорее всего.
— Поехали в Сусс, что тут без солнца торчать, — предложила Нина.
— Марио с нами?
— Нет, Марио не поедет. — Нина погладила своего кабальеро по плечу. — Я решила от него отдохнуть.
— Ну ты даешь.
— Так что, едем?
— Ладно. Куплю какую-нибудь глупость на память, — согласилась Лена.
— Именно что глупость. — Ваня не любил всю эту хохлому.
По большому счету купить в Тунисе было нечего. Начальница Лениного PR-отдела заказала привести оливковое мыло, которое «с виду как наше хозяйственное, но делает кожу очень гладкой, „Виши“ отдыхает». Мыло так мыло. После недолгих поисков приобрели три куска. Но запах, боже мой! С дустом, что ли? Лена представила начальницу в этом аромате и усмехнулась.
Через дорогу от отеля «Сол Клуб Кантауи» работал большой магазин, супермаркет «Зейтуна». Русские сметали с прилавков оливковое масло, преимущественно марки Ruspina — ха-ха, rus-pina, русская сосна! — а немцы халву. Тащить бутылки с маслом из Африки в Москву Ваня отговорил, а вот халвы Лена все-таки купила. А потом совершила открытие. В дальнем углу магазина притаилась витрина специй. Перец красный, перец черный, карри, фенхель, шафран, харисса, тимьян, розмарин, орегано, сушеные розы веерами лежали на маленьких полочках, разноцветные и пахучие.
— Какая душистая мята!
Вечером они заварили с ней чай. Получилось терпко и вкусно, надо еще взять.
— Тэж Мархаба, — сказала Нина таксисту и пояснила: — торговый центр в европейском стиле, пройдемся по магазинам, а потом оттуда выйдем на набережную.
Из окна автомобиля Лена увидела надпись: «диско Samara».
— Смотрите!
— «Самара» значит «смуглянка», — объяснила Нина. — Нам гид сказал, когда из аэропорта ехали.
— Эй, мсье, что это ты возишь кругами, эраунд энд эраунд? — спохватилась Нина. — Вот же он, Тэж Мархаба…
«Месье» затормозил с недовольным лицом.
— Пять динар, ни милима больше. — Ваня был неумолим.
Рядом с Тэж Мархаба на каждом углу стояли высокие, как на подбор, мускулистые парни и шептали, словно в пустоту:
— Гашиш-гашиш-гашиш…
— В Шереметьево, между прочим, зеленый коридор, — заметил Ваня.
— Предлагаю изменить маршрут. Что мы не видели в магазинах и на берегу? Давайте углубимся в город и посмотрим нетуристическую изнанку.
— У меня слишком много денег с собой. Лена хотела зайти в ювелирный.
— Значит, сначала туда.
Торговый комплекс Тэж Мархаба считался самым модным местом в Суссе. На трех этажах разместились бутики и кафе. Была там и пара ювелирных магазинов, но украшения Лене не понравились: и золото, и серебро выглядели кустарщиной.
— Н-да, — сказала она, — так мы и не потратили наш капитал. Придется ходить только по центральным улицам и постоянно озираться.
— Посетим музей мозаики Бардо? — предложила Нина.
— Терпеть не могу музеи.
— Я тоже.
— Тогда пойдемте на набережную, — вздохнула она. — Скучная какая-то у нас выходит прогулка.
— А как же сувениры? — спросил Ваня.
— Успеем, рядом с отелями этой мишуры полно. Можно вечером зайти в лавку около супермаркета. Мне кажется, здесь все дороже. Хотя странно, должно быть наоборот.
Ограда отеля была увита диким виноградом. Иногда в зеленое макраме вплетались большие ярко-красные цветы, похожие на маки. Лена с Ваней шли за подарками в порт Кантауи и любовались изгородью, не забывая щелкать затвором цифровой зеркалки. По другую сторону дороги картина была иная: теснились хибарки и магазинчики, на веревках, натянутых между олив, сушились узорчатые половики, топорщились лапы гигантских, в рост человека, кактусов, во дворах поспевали гранаты… Пока Лена мучила зум, приближая и отдаляя очередной алый цветок, Ваня успевал придумать, как построить кадр с мусорной кучей под деревом или с автобусной остановкой.
Неожиданно юркий тунисец схватил Лену под локоть и потащил вглубь сувенирной пещеры.
— Донт тач май вайф, ай'л килл ю, — как мужчина мужчину, предупредил его Ваня, — не дотрагивайся до моей жены, а то прикончу!
— Сорри, сорри, месье, — залепетал араб. — Эклипс сегодня видели?
Вопрос про затмение прозвучал так неожиданно, что Лена засмеялась и переступила порог чертога Али-Бабы. За порогом открылось тесное царство керамики, кожи, ковров, фигурного стекла…
— Выпейте со мной чая, прошу. Платить не надо, я угощаю. Я все равно закрываться хотел. Поговорим за жизнь.
Продавец скрылся за ширмой и через пару минут принес на подносе три похожих на рюмки стаканчика с мутным и сладким мятным чаем — мента тэ.
— Меня Имед зовут. Вообще-то магазин мы вместе с братом держим. Но у него дела, семья — редко бывает. Я тоже хотел бы дела и семью, но это так сложно. Думаете, я много зарабатываю в этой лавке? Хорошей работы на побережье нет, можно только поваром в отель или барменом. Или магазин открыть. Видите, сколько сувенирных? Да кому оно нужно, все это дерьмо, — он обвел рукою пространство. — Вам что-нибудь нравится здесь? Если нравится, возьмите на память. Берите! Нет, я серьезно. Все что хотите, берите.
На полках, притиснутые друг к другу, стояли рыжие кожаные саквояжи, изукрашенные каменьями кальяны, восточные остроносые туфли, деревянные верблюдики. Под потолком — криво сшитые куртки, черно-белые платки-арафатки, национальные одеяния, связки туземных бус из стекляруса и ракушек.
— Хочу гоу Москоу. Думаю об этом эври дэй, каждый день, каждый божий день, — сказал Имед. — Друг! Умоляю, сделай что-нибудь для меня. Отдай мое резюме в базу агентства по трудоустройству… пришли приглашение, вызов, я за все потом заплачу…
— А что именно ты намерен делать в Москве? — спросил Ваня.
— Поваром буду. Устроюсь в какой-нибудь ресторан. У вас ресторанный бум, я слышал. Итальянскую кухню знаю, английскую, вашу, немецкую… Не верите? Я кулинарный колледж заканчивал, у меня диплом есть. Работал пару лет в вашем отеле.
— Почему сейчас не работаешь?
— Платят мало. Всего двести долларов в месяц. Здесь хоть четыреста получается.
— Сделай копии всех документов. Диплом, паспорт, военный билет. На случай, если запросит агентство. Мы составим резюме, выложим в Интернет и дадим наш электронный адрес. А телефон твой. Годится?
— Спасибо, друг…
Из пещеры Али-Бабы они вышли через два часа. С собой Лена уносила национальное берберское платье. Они за него заплатили.
У эстрады нашелся свободный столик. Лена заказала кафе-о-лэ — кофе с молоком, а Ваня взял местное пиво. В «Сол Клуб Кантауи» шел конкурс бальных танцев, и они засмотрелись, как пары танцуют латину. Пока лидировали поляки, но Лена болела за эфиопа и местную девушку. Подошла Нина.
— У тебя новая сумка, — заметила Лена.
— Ходили вчера с Марио в супермаркет. Сувенир на прощанье. — Нина погладила пестрый матерчатый бок, усыпанный литерами LV. — Он послезавтра улетает. Ходит весь расстроенный, говорит: давай, заберу тебя в Италию, будем жить вместе. Я отвечаю: «Какая Италия! Кватро, Марио, кватро!» — Словно продолжая спорить с итальянцем, Нина распрямила четыре пальца и потрясла рукой.
— Не будешь больше с ним общаться?
— Нет, наверное. Он, конечно, дал все адреса…
— Бесперспективно?
— Не в этом дело. Вчера остался у меня, и, представляешь, провели всю ночь на пионерском расстоянии. Нон фуоко. Ты в музыкальную школу ходила? Помнишь, было такое понятие, только не non, а con. Ничего не смог, даже плакал, как маленький.
— А как же — кватро?
— Есть, наверное, и кватро… Все силы из него выпили, квартетом.
Марио улетел. Нине оставался один день, а Лене и Ване — четыре. Перед ужином решили прогуляться в порту Кантауи по магазинам: сувенирная программа так и осталась невыполненной.
— Ну ты и набрала, — сказал жене Ваня, когда они вышли из местного «Женераля». — Давай хоть в рюкзак переложим.
На единственной лавочке около супермаркета, развалясь, сидела пожилая тучная тетка, обложенная вязанками пакетов. Но им тоже нужна была лавочка. Поэтому Лена уверенно двинулась в сторону тетки, а Нина с Ваней за ней. «„Англичанка“! — вдруг вспомнила Лена, — из тех, что играли в маджонг». Тетка ее не узнала.
— Shall I move?[5] — спросила она.
— A little, please[6].
— Русские, что ль?
— Русские.
Она потянула на себя пакет, и из него под лавку покатились неведомые плоды, напоминающие кольраби.
— Девочки, подберите мне, — сказала она. Было видно, что нагибаться ей тяжело.
Лена и Нина заглянули под скамейку и собрали обратно в пакет теткину поживу.
— Что это?
— Плоды кактусов. В Москву повезу.
— А вкусные они?
— Вкусные, — сказала тетка. — Сладкие.
— На что похоже?
— Ни на что. Вон там, на молу продаются. Два динара шесть штук. Идите сходите, пока продавец не ушел.
Они отправились на мол и тоже купили шесть кактусов. Густое пюре из картошки, помидора и арбуза — так точнее всего можно было описать вкус этого дара природы.
— По-моему, гадость, — Нина даже скривилась.
— Крахмала в них много. Чувствуешь картофельный привкус? Вот интересно, а картошка в Тунисе есть?
— Конечно, есть. Забыла — жбан пюре вчера на ужине стоял?
Вечером Лена почувствовала, что с руками что-то не то. При внимательном рассмотрении под ярким светом в ванной обнаружилось, что они усеяны тончайшими микроскопическими иголками.
— Так-перетак, — сказала Лена. Девушки не говорят «так-перетак», но она сказала. — А где мой пинцет для бровей? Ну, тетка! Чтоб тебе в жопу кто-нибудь это засунул.
— Вот оно, живое воплощение моих страхов, — сказал Ваня. — Невидимые иголки! Мир гораздо опаснее, чем мы о нем думаем.
В первых числах октября погода испортилась, зарядили дожди, туристы сидели по номерам, пляж опустел.
— Рамадан начинается в понедельник, — сказал Имед, когда они зашли к нему за бумагами. — Есть, пить, курить, блудить, ругаться — ничего нельзя. И так целый месяц.
— Даже есть нельзя?! — удивилась Лена.
— Днем — нет. Вечером — можно. После захода солнца.
— Религия запрещает?
— Закон. Каждый день пять молитв, и ночью одна. По всем радиостанциям транслируют азаны. Многие в Рамадан вообще не работают, потому что надо постоянно молиться.
— У нас тоже есть похожий период, зимой, — сообщила Лена. — Пост называется.
— Посьт, — повторил Имед. — Смешно. Прямо как «почта». Вот, поглядите, я все приготовил.
Он протянул заверенные нотариусом листы. «Имед Аффен, 1972 года рождения, место жительства поселок Хергла» — было сказано в метрике.
— Мы постараемся, — пообещала Лена. — Заверни во что-нибудь получше, видишь, какая погода.
Напоследок Имед угостил их гранатами, совершенно незрелыми на вид, но очень вкусными. Как выяснилось, иногда в них живут мухи.
— Инсектс! — завизжала Лена, когда из-под кожуры выползло нечто черное числом шесть.
— Мус, — успокоил Имед и отломил ей кусок с другого бока. Без мух.
В жуткий ливень возвращались они в отель. Пути было метров триста, но дождь лил стеной, и замшевые Ленины туфли моментально промокли. Под козырьком автобусной остановки она разулась, отжала воду, обмотала ноги салфетками и снова натянула туфли — получились как бы портянки.
— Следовало бы уехать отсюда на два дня раньше, — сказал Ваня, глядя на ухищрения жены.
Утром Лена увидела солнце. Как хорошо, подумала она. Был день отъезда, и так хотелось провести последние часы на берегу. Чемоданы собраны и отнесены в специальную комнату на хранение, ключи от номера сданы, деньги из сейфа получены.
Сегодняшним рейсом улетали многие москвичи — двери их комнат были открыты нараспашку, по коридорам сновали горничные с тележками моющих средств. «Вот и кончились наши каникулы», — подумала Лена.
В девять пятнадцать они в последний раз поднялись по широкой белой лестнице в ресторан. Трансфер до аэропорта заказан на половину двенадцатого, времени было полно. Лена долго и вдумчиво ела салат из тунца с огурцами и брынзой — неожиданно он ей начал нравиться. После завтрака Ваня отнес роман Гамсуна «Пан» в библиотеку и оставил на полке. Книга была его собственная, но Ваня решил, что она ему больше не нужна.
Лена стояла на берегу, слушала, как звенят мачты от ветра, и прощалась с морем. Море было прекрасно. Неправдоподобно зеленое, спокойное и бескрайнее. Это было единственное, ради чего стоило ехать.
Пассажиры толпились на взлетке. Подниматься по трапу никто не спешил, хотелось подольше постоять на асфальте и поймать последние лучи африканского солнца. «В Москве сейчас дожди, слякоть…» — думал Ваня. Он видел прогноз погоды по ВВС.
Консервная банка снова не подвела, рейс прошел хорошо. На подлете к аэропорту пилот погасил свет в салоне, и в темноте стали видны огни Солнцева, Олимпийской деревни, проспекта Вернадского… Не сговариваясь, люди в салоне захлопали.
Ваня вытащил из сетки прессу, которую читал в дороге, и хотел убрать в боковое отделение саквояжа.
— Что с этим будем делать? — Лена указала на журнал с бумагами Имеда.
— Выкини, — просто сказал Ваня.
— Мы же обещали.
— Ты с ума сошла — тащить араба в Москву.
— Сошла так сошла, — ответила Лена и опустила конверт в ближайшую урну.
Дома она открыла тетрадь, взяла красный роллер и записала на будущее:
За границу брать:
Юбка красная рюшка
Голубые бриджи + футболка Meхх
Футболка с мухомором
Кофточка полосатая бежевая Motivi
Подследники две пары
Носки, гольфы
Трусы три пары, в том числе черные Vis-à-vis
Купальник новый открытый
Парео
Кроссовки
Свитер
Она еще немного подумала, покусала колпачок роллера, дописала: чайник, стаканы, фен — и поставила точку.
Телефон зазвонил в сумочке. Я долго нащупывала его среди дисконтных карт, расчесок, косметики и прочей дамской ерунды. Пока искала, думала, что не успею ответить. Но телефон все звонил, и звонил, и звонил…
— А помнишь, как мы с тобой куличики из песка пекли? — спросила бабушка.
Это была «мамина» бабушка, Валя, ее я любила.
— Пекли, дорогая, пекли.
— Ты маленькая была совсем, мы сидим во дворе перед домом… Любила ты эти куличики печь…
— Любила, дорогая, любила.
— Что случилось? — шепотом спросил Богдан; со стороны наш разговор, вернее, те реплики, что он слышал, и впрямь выглядели странно.
— Бабушка решила умереть, прощается.
— Твой Богдан, он мне нравится…
— Хорошо-хорошо, только не волнуйся…
Мы едем в маршрутке из Петергофа в город. Субботний вечер, садится солнце, шоссе почти пустое. Шофер включил музыкальную радиостанцию, опустил на глаза темные очки, гонит лихо, за сто километров в час. Женщина напротив слышит наш разговор, отводит глаза.
Никаких куличиков я не помню. Помню морячка. Это был штоф, фарфоровый, трофейный, о шести крючьях по рукам и ногам, на которых висели маленькие белые чарочки. В бескозырке у него была пробка, а в руках он держал бутылочку, наискось, как младенца, и из ее горлышка следовало наливать содержимое. Почему-то морячок не прижился в хозяйстве, и бабушка отдала его мне играть. Я помню, как сидела возле угольного сарая и пересыпала из чарочки в чарочку сырую землицу. Удивительно, но ни одна из них не кокнулась, морячок о шести крючьях по рукам и ногам до сих пор стоит в серванте при полном параде.
Бабушка умерла в жару, в конце августа. Она ничем не болела. Как всегда, ухаживала за грядками в огороде. Вдруг стало плохо с сердцем, приехала «скорая» и забрала ее в больницу. Тут-то она мне и позвонила — на мобильный, за тысячу километров.
Когда я вошла в калитку, застала райскую картину: по всему участку буйно цвели астры и хризантемы, поспели наливные яблоки, то был особый сорт, бабушка ими гордилась. Над городком разливался колокольный звон. В доме хозяйничали родственники, все окна, двери были нараспашку.
Она умирала десять дней, в больнице, находясь в полном рассудке. Умерла с третьего раза: дважды останавливалось сердце, она уходила, а потом опять приходила. С бабушкой все это время сидела мама. Я спрашивала:
— Ну что, что там?
А бабушке в это время — когда она, в общем-то, была мертва — виделось, что она в городе своего детства, причем тоже в больнице, и ей плохо. («Это она там рождалась», — предположил Богдан.) И никакой черной дыры, ангелов, Господа Бога и тому подобной мифологии. Профессор Моуди был бы разочарован.
Меня тогда поразило то, что она уходила два раза — и ничего не обнулилось в сознании. Ничего!
На окне в вазе стояли цветы, ее собственными руками выращенные астры, в палату их приносила мама: красные, желтые и фиолетовые. В тот день у нее в первый раз остановилось сердце. Прибежали реаниматологи, приложили электрошок, сердце опять завелось.
Бабушка открывает глаза, видит букет в квадрате окна:
— А, цветочки… Помню… а что у меня грудь так болит?
— Тебе делали массаж, — отвечала мама и совала в халаты врачам сторублевки.
По-настоящему она умерла, когда до больницы наконец-то доехал сын. Я не знаю, что она ему сказала, наверное, то же, что и маме: «Я вами довольна…»
Мы поехали на кладбище, стояла жара, кладбище оказалось душистой лесной поляной километрах в десяти от городка. Кортеж остановился на обочине, и тут подошли они. Землекопы. Два молодых парня, не старше двадцати — двадцати двух. Я впервые видела таких людей в таком месте и за такой работой. Поразительно, это были красавцы, отборные человеческие экземпляры, раздетые по пояс. Мама передала им деньги, и парни стали подгонять могилу под гроб. Я стояла у самого края и видела, как играют их мускулы, как блестят на солнце загорелые торсы… Коричневые, бронебойные. Лемуры из «Фауста». Но огулять их никак нельзя, можно только смотреть с близкого расстояния, возбуждаться и ужасаться.
Нашей стороной кладбище примыкало к еловому лесу, в чаще куковала кукушка. Долго уже, лет на сто накуковала точно, подумала я, а еще подумала, что хорошее кладбище, такое спокойное и лесное, что мне здесь нравится, я бы на такое согласилась.
Бабушку подхоранивали к деду. Он тоже умер в пору цветения и благоденствия — ровно три года назад. Тогда могильщики были самые обыкновенные, неудачливые пьющие мужики, местная протерь. Пока они копали, бабушка сидела на стульчике возле гроба и смотрела на деда. Мама подошла поправить складки на его костюме.
— Господи, какой холодный!
— Конечно, холодный, он же из холодильника, — сказала бабушка.
После погребения долго не расходились, сидели на могилке и поминали.
— А это твое местечко, — обратилась к бабушке тетя Нюра и указала на невскрытый участок земли внутри нашей ограды.
— Да-а, — с кокетливой интонацией, протянув это «а-а» на терцию вверх, ответила бабушка. В углах ее рта витала улыбка.
Парни дружно копали, работали словно под счет, как заводные. В общем-то, яма была давно готова, но этого требовал ритуал — еще немного подровнять при близких. Мы стояли и смотрели на влажную коричневую глину. Могила казалась маленькой и аккуратной.
— Норка, — сказала мама. — Ну вот, тебе будет уютно, как в норке.
Никто не ответил, родственники молчали. Тишину взрезала трель — у одного из могильщиков в кармане зазвонил мобильный. Он отложил лопату.
— Да, пап, — сказал он. — Зайдешь сегодня? Давай. Спасибо, пап. Я сейчас занят, я тебе перезвоню, пап.
И снова взялся за лопату. Совсем молодой и очень сильный. Наливное яблочко. «И эти плоды сгниют…» От таких мыслей мне стало не по себе. Встряхнула головой, чтобы отогнать дурман.
Норка тем временем углублялась и удлинялась.
— Готово, — сказал один из парней. — Все попрощались? Опускаем?
— Опускайте, — ответила мама.
В четыре руки парни быстро заколотили крышку. Покачиваясь, гроб плавно опустился на дно. «Как пианино, на ремнях…» — подумала я. Парни ловко выдернули стропы обратно. В разверстую могилу полетели комья земли. Однажды мне попалось сравнение: звук падающей на крышку гроба земли напоминает стук пересыпающейся картошки. Похоже.
Еще когда мы ждали на обочине и гроб стоял возле фургона на табуретках, дядя наклонился поцеловать бабушку в лоб, а потом долго тер платком губу, как будто испачкал ее чем-то несмывающимся. Теперь этот холод останется с ним на всю жизнь, а губа обретет особую чувствительность как точка соприкосновения. А я до сих пор жалею, что не решилась тогда потрогать ее. Не поцеловать, нет, — потрогать.
Поминки были в кафе «Лагманная», собрались все соседи. После первой перемены блюд мы с мамой пошли в уборную.
— Такие дела, — сказала мама, — такие дела…
— Еще неизвестно, как мы будем помирать.
— Да, — сказала она. — Да. У нее все было.
Она не дожила одного года до 60-летия Победы. Коробка с медалями и единственным орденом хранилась в серванте, нам, внукам, разрешалось с ними играть. Еще она очень любила шить платья. Каждую осень ездила на курорт в Кисловодск. В дни хорошего настроения пекла пироги с капустой и луком. Интересно, знает ли бабушка, что она умерла?
Пасха выдалась ранняя, седьмого апреля. Я стояла у окна и смотрела, как в церковь несут святить куличи.
У нас тоже был припасен большой, залитый глазурью изюмный кекс, только не освященный, а прямо с полки супермаркета.
Звонок раздался совершенно неожиданно. Поздравлять будут, — подумала я и сняла трубку.
— Здравствуйте, техническая служба телефонной станции вас беспокоит. — Судя по голосу, молодой совсем мальчик. — Это номер ххх — хх — хх?
— Да, совершенно верно.
— У вас с аппаратом все в порядке? Вам не может дозвониться абонент.
— Все в порядке. Трубка лежит на базе… А какой абонент? Скажите кто, а мы перезвоним.
— Сейчас… — на том конце провода зашелестели бумаги. — Вот. Валентина Ивановна.
Единственная Валентина Ивановна, которую я знала в жизни, была моя бабушка.
— Конечно, не может дозвониться, — сказала я, — она же уже умерла.
И, не дожидаясь ответа, повесила трубку.
— Что ты людей пугаешь!
Это Богдан услышал из своей комнаты разговор.
— Я не пугаю, я говорю как есть.
Такой вот пасхальный звонок. Бабушка, если хочешь, приходи ко мне ночью во сне, я всегда рада тебя видеть.
…Бабушка стояла у плиты и жарила макароны с докторской колбасой. Я сидела за столом, на своем любимом месте слева от окна. На подоконнике выстроились чайные стаканы с прорастающим луком, в блюдце лежал начатый лимон. У порога из миски ела рыбное варево кошка Фроська. Бабушка сняла с плиты сковородку, поставила на стол, подложив под низ старую газету. За чем-то вышла в терраску, вернулась.
Я подумала: это в каком же мы времени? До или после?
Подхожу, трогаю за руку. Рука теплая. Значит, еще до.
Нет, она мне ничего не сказала. Вообще ничего. Я просто потрогала ее за теплую руку.
Посещают ли души умерших свои дома, проверяют, рассыпая на полу муку тонкого помола. Об этом я прочитала в одной старой книжке, посвященной народным суевериям. Мысль о муке, вернее о бабушке, занимала меня несколько дней.
В годовщину со дня ее смерти я сходила в маленькую булочную на соседней улице — пока шла, мне вдруг открылось, что тротуар на ней вымощен красным кирпичом, уложенным елочкой; раньше я этого почему-то не замечала — и в бакалейном отделе купила пачку самой лучшей пшеничной муки. Родственники после поминок разъехались, мама спала в терраске, куда вел отдельный вход. Дождавшись, когда она уляжется, я обошла дом. Он состоял из двух смежных комнат, маленькой и очень большой. К маленькой примыкала кухня, а с большой граничила терраска.
Все вещи были на своих местах — часы, статуэтки, вазы. В углу большой комнаты мерцал резной витриной сервант, следом за ним стоял вместительный гардероб с зеркалом во всю створку. Швейная машинка «Чайка», круглый стол, три стула, диван-кровать, красно-синий ковер на стене… Ситцевые шторы выгорели от солнца, пора менять. «Схожу завтра в „Ткани“ на станции», — подумала я. Переступила порог маленькой комнаты — при бабушке она выполняла роль гостиной. Мебели здесь тоже было немного: книжный шкаф, телевизор на покрытом плюшевой скатертью столике, тумбочка, кушетка — и еще одна, поменьше, для гостей. В окна смотрели кусты — в начале восьмидесятых, по моде тех лет, бабушка завела черноплодку и облепиху. Рябину я любила, особенно морс, а облепиху нет, да и никто из наших не пристрастился.
Зашуршала мышь за обоями. Я вспомнила, что все это время держу в руках пачку муки. Зашла на кухню, выдвинула верхний ящик разделочной тумбы, среди столовых приборов отыскала ножницы. Какие тугие. Раздвинуть кольца удалось только двумя руками. Отогнула верхний уголок пакета, примерилась, клацнула, и он, кружась, как кленовая сережка, упал на пол. Ногой я отбросила его в угол.
На расстоянии нескольких сантиметров от пола я легонько хлопнула по пакету — из отверстия вылетело облачко муки и ровным слоем осело на половицы. Еще хлопок. Еще. Вскоре весь пол на кухне покрылся белой пыльцой. Я принялась за комнаты. Распыляя муку, я двигалась так, чтобы в итоге оказаться у своей кровати. Будильник я предусмотрительно завела на семь утра. Закончив с мукой, забралась в постель и легла. На шестьдесят пять квадратов не израсходовалось и половины пакета. Его я задвинула под кровать.
Солнце разбудило до звонка. В ту ночь мне не ничего не снилось. Я открыла глаза, приподнялась на локте. В ярком утреннем свете половицы казались покрытыми инеем. Я села, свесила ноги с постели. Тапочки стояли у изножья, я аккуратно поставила их с вечера, чтобы не шарить, а сразу попасть ногами. Обувшись, набросила покрывало, взяла с подоконника будильник, нажала отбой и пошла смотреть.
Следов не было. Поверхность муки осталась абсолютно ровной. Метр за метром я внимательно изучала пространство. Зачем-то даже заглянула под стол, приподняв кисейную скатерть. Ничего. Ни в комнатах, ни в кухне. Только одинокая цепочка моих собственных отпечатков рассекала девственную мучную гладь.
Значит, она уже не здесь. Она улетела на небо.
Я в последний раз взглянула с порога на белые половицы и шагнула в сени за веником и совком.
Улица спасала, дождь убаюкивал, соблазняли гранитные парапеты на набережной. Блестящая полированная вода — недвижимая, металлическая. Уж вечер. Спасает и темное время суток. Пестрые цыганки в мышиных платках — толпились, топтались, в стадо сбивались, гадали. Бублики на углу. Все — в железной удавке реки, все — напряженно-стальное, нереальное, магнитящее. Сердце все выше, выше — и засело в горле. Сплюнуть бы в урну!
Дома-великаны, сужаясь кверху, раньше веселились, хохотали во все горло, а сейчас — замолкли, хмурят кругленые арочные брови…
Я: приручена, я поймана в эту клетку. Сбежать — не представляется возможным.
Все началось… С Алисы? С Алеса? — с Оленьки. Оля-оля-ля, имя-колокольчик. Мне, — маленькой, — четырнадцать лет. Это моя первая ночь в заколдованном городе, первая после десятилетнего (вечного!) перерыва — вне, вне города!
Оля жила на Ростовской набережной. Окна ее комнаты — на воду. По воде гребут водоплюйки. Дома тихо. Родителей нет (дача, пилят упавшее дерево). Небольшая трехкомнатная. Первое, что выплывает из зрительной памяти — расшитые бабушкиными мулинными нитками саше для туалетной бумаги в сортире. Туалет-ванная. Утро-вечер. Маленькая кухня: всегда сладости: родители получали заказы. Длинный коридор остро пронзал насквозь квартирины кишки.
Ее комната — навалены книги, сервант, в нем — игрушки вперемешку с непочатыми бутылками. Красные, цвета фламенко, тяжелые шторы. Стены — увешаны афишами и плакатами. Дома тихо.
Сидели на тахте. Иногда приходили на кухню. В дальней, не Олиной комнате зимовали на полу красные яблоки с дачи, каждое — завернуто аккуратно в газету, чтобы дольше хранилось. Оле было девятнадцать лет.
Рядом с Олиным домом стоял дом-фрегат. Причаливший к случайной неречной пристани бутафорский корабль — дом на углу Плющихи и одного из немногих оставшихся Ростовских — Второго Ростовского переулка. Кто жил там — они каждую ночь уплывали.
С Олей же — возвращались с сейшена, поздно, — выпадали с Киевской в ночное безлюдие, шли, полупьяные, подметаемым лихими ветрами Бородинским мостом: впереди — МИД и Смола; пугались редкие прохожие и сворачивали потихонечку в сторону от двух развеселых безумиц. А мы: размахивали бутылкою с недопитой «Тарибаной», потом — ключом выцарапывали на железном лифтовом щитке буквы: краска слезала, из букв получались слова. Заходили домой. Говорили с Олей ночами. Так прошел год. За это время я успела привыкнуть к Бородинскому мосту.
Потом…
Я променяла Олю на Алису. Алиса — мой первый шаг за реку: Алиса жила за рекой. И вот — та же ночная пустынная станция метро, пустынный проспект — тогда еще незнакомый проспект — и последние автобусы с подстраховкой для неуспевающих в виде не засыпающего ни на минуту Киевского вокзала. Место назначения — ехать далеко-далеко (так казалось), за Триумфальную арку; старинный Алисин дом (у Оли был: просто старый), извивы перил, лестница поднималась на четвертый этаж, лепнины и купидончики, гастроном внизу, многоквартирные лестничные клетки. Дверь. Квартира. Все комнаты — по одну сторону коридора (странная планировка!), комнат много, много; вперед, вот кухня… Главное «преимущество» старых домов — газовые колонки. Действительное же их преимущество было в том, что, благодаря вытяжке, родители никогда не унюхивали запаха анаши. Анаша хранилась в баночке из-под крема в секретере. В Алисином доме было хорошо ночевать…
Мы рано вставали, наскоро завтракали, одевались, Алиса снимала со стула свое любимое одеяние — тяжелую кожаную «летку», наследство, доставшееся ей от энкаведешного деда-инквизитора, накидывала ее на плечи, и мы уходили.
Утром предстоял обратный путь по проспекту, проплывали мимо, незаметно перетекая друг в друга, аристократические дома, детские миры, универмаги, аптеки, булочные…
День принадлежал центрам, а вечером, чаще даже ночью, — опять: то же полутемное, готовящееся ко сну метро, отключенные уже эскалаторы и — путь по проспекту.
Ночью — безумной ночью — мы пили у Алисы перцовку, она напевала мне свои песни. Игнорируя сон соседей, мы лабали на антикварном пианино. Мне исполнялось пятнадцать лет.
Говорили, вроде бы Алиса — талантливая скрипачка; мне же ничего, кроме ее гитарных запилов, услышать не удалось: Алиса пропила свою скрипку за год до нашего знакомства. Высокопоставленные родители просили ее постричься (пейсы, сопля, зеленые волосы…) и устроиться на работу. Она — торговала шмалью на Пушке и торжественно посылала их на %уй.
Алиса винтилась в ноги, все вены на ее ступнях были в дорожках, но руки зато были чистыми. Она писала стихи, и этого драйва хватало на десятерых. Когда я общалась с ней — в это время и я писала в день по стихотворению.
И я попалась.
Неожиданно для себя самой я была поймана ею так, что, если бы даже невольный-медиум-Алиса и попыталась нарочно, из любопытства, допустим, кого-нибудь так изловить — вряд ли бы у нее получилось это лучше, нежели со мной.
Алиса была слишком идеальна в этой спасительной для меня неправильности. Она подчиняла негласно — и была права.
Но однажды я попыталась бороться. Для самоуспокоения мне было нужно сравнять ее с остальными, заглушить все усиливающееся осознание ее исключительности, вернуть ее в человеческую реальность (к которой все-таки относилась и я) абсолютно любыми, пусть даже примитивными и постыдными средствами.
Алиса разводила кошек. И вот однажды, когда мы с ней в очередной раз ловили этих разбегающихся в разные стороны приготовленных для продажи ее самых лучших в Москве, чемпионно-медальных пушистых сибирских зверей (о, идиотизм ситуации), я внутренне решилась и, в первый раз за все время, проведенное с нею, назвала ее дурой, понятно, в контексте разбегающихся тварей. Произнесла несмело: «Дура что ли, — держи!» — как бы примеривая к ней это слово.
Она его одевать не стала.
На следующий день после кошек, прощаясь со мной где-то в метро, она протянула мне руку в черной блестящей перчатке и сказала:
— Пока. Я позвоню.
И я поняла, что она не позвонит мне никогда, — но это вовсе не значило, что я стала свободна. Потому что я уже не могла обойтись без ночного метро и проспекта, без квартиры с лепным потолком и допотопной колонкой, без Алисы, без гипнотизирующих зеленых глаз, без того так любезно и так небрежно предоставленного ею мира, который быстро, слишком быстро стал и моим. Я уже не писала в день по стихотворению.
Существование Алисы где-то во вселенной все еще не давало мне покоя, когда появилась Чебурашка. Чебурашка заменила Алису — это было единственное выпадение из моей магической клетки: дело было в Царицыно. Усадьба Царицыно.
Раннее утро. Усадьба Царицыно из окна; залитые солнцем лужайки, сверкание Борисовских прудов, и лошади на высоком холме. Чебурашка. Она была ведьмой в четвертом поколении. В ее квартире всегда жило много народу, и никто из постояльцев не знал, почему ее звали как невкусную детскую пасту. Чебурашка была моей системной сестрой. Она — невероятно толстая, некрасивая и закомплексованная девица. В детстве ее ненавидели дети, и однажды, собравшись, они воплотили томившее их злое чувство в нечто большее, нежели просто слова: после уроков (начальная школа) ее изловили одноклассники, дружно задрали ей юбку — и выплеснули — прямо на колготки — флакончик краденной из кабинета химии соляной кислоты… Колготки растворились, и дальше с ней стало все ясно.
Мы побратались, а точнее, посестрились с ней кровью в какой-то из тех холодных и ясных посредизимних вечеров, когда воздух прозрачен до хруста, и звезды легки. С нами была третья сестра — Смайл, Улыбка; лезвие — только одно, ровно на два пореза: по стороне на попил. Эти попилы сделали Смайл и Чебурашка, я же тупым пилиться не захотела, и, чтобы добыть из себя каплю крови, я прокусила запястье левой руки. На улице было так тихо, что мы услышали, как, отрываясь, в моих зубах треснула кожа. Но мне было глубоко наплевать на все это: я слишком любила сестру Чебурашку.
Так я думала в детстве. Безумное детство. Моя любовь не была мне возвращена. Химическая реакция кожи с растворяющимися колготками выработала слишком много злости в зеленеющих ярко, пронизывающих, острых глазах. Там не было места для любви.
И, оказавшись, в общем-то, возле нее случайно, я безо всякого сожаления спокойно ушла. Я повторила с ней то, что сделала со мною Алиса; сказав себе: «А пошли-ка все на %уй!» — я исчезла и не встречалась с ней больше никогда. «Нет любви, есть жестокость» — крепко засело после нее в моем подсознании.
Цепочка от Чебурашки к Алесу лежала через Майка. Майк был одним из многочисленных ее гостей. Аутсайдер и рок-н-ролльщик, он пленил меня, видимо, лаковым блеском черного грифа «кремоны» и строгим военным покроем английского френча, глухой ворот которого так немыслимо шел к его странной, болезненной бледности и отчаянным темным глазам.
В это время веселая жизнь переехала на Бережковку, в экс-безвестный ДК, переделанный в клуб. Меня привел туда именно Майк, и сердце мое падало и падало в бездну, когда мы шли мимо той лавочки, где я сидела с Алисой, или когда, в ясный вечер, я могла различить, как за рекой, ровно напротив, в переливах мерцающих пятен алеет призывно окошко Олиной комнаты.
Иногда Майк там сам сэйшенил; играл он неплохо, но как-то бессильно, в этом было свое обаяние, обаяние Маленького Принца, с ним и я становилась безжизненной, слабой инфантой, — обессилевшей после разлуки с Алисой…
Собственно, и случилось-то это почти у меня на глазах. За месяц до этого, обессиленная и заплаканная, я кричала на Майковой кухне: «Он любит меня!!» — (любил меня Алес) — и пыталась схватить за рукав резко уворачивающегося от меня Майка — и глянуть ему в глаза, но Майк — крутанулся и вырвался, — а у меня сдали нервы, и я запустила в него своим мокрым ботинком, сушившимся на батарее — грубым тяжелым «вибрамом» с высокой шнуровкой и двумя железными пряжками…
В глаза я ему смогла заглянуть через месяц…
Парки при старых московских больницах, душные пыльные клумбы… В глубину расходятся тропки, затененные кронами сосен. Ближе к главному корпусу нагреваются солнцем беседки, газоны, скамейки с изящными спинками, закрученными, как завиток на грифе виолончели…
Майк умер во сне — и я никак не могла забыть потом те больничные парки и беленые вазы с настурциями… Остался еще бергамотовый запах: по утрам мы — я и Алес — привозили горячий, казалось, стоградусный, крепкий до черного чай — большую бутылку, толсто укутанную слоем газет и цветастым павлово-посадским платком, — расхотев жить, это было единственное, о чем он просил.
Майка не уберегла — впрочем, и он не смог уберечь меня. Майк доверял только Алесу — Алес украл у него самое главное… Из Москвы, от беды, от цепких кошмаров мы сразу сбежали: я укралась Алесом в Питере. И — оттяжный Санкт-Петербург… «Жизель» в Мариинском, Устинова поет в Оперетте… Низкое ультрасинее небо. Люди, загорающие на крыше Петропавловки, и ленивый шелест Невы.
Ночь на Адмиралтейской… Ночь, за которую, прямо у нас на глазах, успели бы распуститься все листья, — бесконечная, длинная ночь… Рядом, на Дворцовой площади, играл до утра одинокий саксофонист, он и теперь, говорят, приходит туда поиграть из-за хорошей акустики полукруглого каменного пространства.
Две породистые собаки сидели на выгнутом козырьке подъезда такого же породистого дома. Не боясь высоты, собаки поглядывали вниз и виляли хвостами — им было тогда интересно, как разводят мосты.
От Генштаба мы свернули на Невский и дошли до сквера перед Александринским театром… Огромное, алое солнце взошло в шесть утра над Петербургом. Оно ослепило нас, и кровь загустела в желе. И тогда мы вернулись в Москву.
А после Питера Алес снова вернул меня в клетку, невольно, даже не догадавшись об этом. Началось счастье. Опять гуляли по набережным, опять я ходила по заповедным возлюбленным улицам. И — полтора года в сумасшедшей квартире, откуда с балкона — весь город, с балкона же — виден и вход в метро, можно назначить свидание и ждать, стоя на этом балконе, — и можно курить, и нужно заниматься любовью. Балкон…
Так вот, Алес, сам того и не ведая, опять поселил меня в клетку: вышли тогда из метро:
— Алес, а где твой дом?
— А вот он.
И шли пить чайку, в арочный подъезд, лифт вез на самый-самый верх, внутри — еще арка… Поворот. Ключ. Поворот. Расставленные по годам и номерам толстые журналы на этажерке — абсолютный порядок, все ежемесячные ступеньки на корешках «Знамени» строго соблюдены, ни одного провала — первое, что бросилось в глаза. (От пола до потолка, от пола до высоченного потолка!) И рядом — дверь, вторая: черный ход, сверху — в подвал. (Там что, винтовая лестница, что ли? Вряд ли: это уж слишком; а так — тьфу, легкий мистицизм для детей…)
Легкий мистицизм сталинских домов. Пили чайку. Ночевали. Потом оказалось, что можно жить. И мы стали там жить. Вечерами Москва утопала в закатах, утрами рассветы выплевывали в мир свежесть холодных улиц. Теперь центрам принадлежал уже вовсе не день, а вечер и ночь: пешком на Арбат, на Смолу, на Калину…
Любили сидеть в кофейнях, пить джин, любили огни, фонари, купола Кремля из окна, — и семь высоток, и «Лав-стрит», уже не было «Джанга», на Арбе еще узнавали, и мир сиял.
И мир сиял. Сияла огнями Дорогомиловка, искрилась отраженными бликами Москва-река, блеском глаз освещались все улицы… до тех пор, пока… Пока не появился герой. И забыта стала тогда и Оля с Ростовской набережной, и кунсткамера сердца, занятая Алисой, перестала болеть, про Чебурашку я вспоминала только при взгляде на одноименную пасту, Алес вроде был рядом, но все же не попытался выдернуть меня за руку из его поля зрения. И тогда мой герой вытеснил их всех. Иногда мне даже казалось, что это, может быть, навсегда. Но, боже мой, как опасна власть этого слова!
Этот человек появился из ниоткуда. Естественно, у него был свой город и дом, своя комната, свое кресло там или кровать, рабочий стол, друзья, может быть, девушка, могилы предков… Но, тем не менее, он появился из ничего, он пришел непонятно зачем, не сказав ни: Ты нужна; Я без тебя не могу; ни: Я люблю тебя, или чего-нибудь еще в этом роде… Нет, ничего подобного он не говорил. Это был посторонний человек.
Но у него были глаза моей Алисы. И вот: Глаза Моей Алисы посмотрели на меня с чужого, взятого наугад лица, и я — как крыска, идущая в реку под Нильсову дудочку, — опять попалась.
А он — ну, каждый знает, как оно бывает, — совершенно бессмысленно водил меня в кино, в дешевенькие кофейни, куда-то еще, еще… И это понятно: мой город чужой для него, и, чтобы не потеряться, не сгинуть, не смешаться с площадной пылью, человек цепляется сначала за малозначащих для него; а потом, когда уже есть, из кого выбирать, начинает карабкаться — по вереницам людей и лиц — все выше, все выше, выше… Что делать, раз так уж случилось, что именно я стала первой ступенькой той-лестницы-взбираясь-по-которой-он-покорит-чужой-город.
Но глаза, глаза ловчихи душ снова следили за мною с его лица и пили, и пили мою астральную кровь. Опять… Но сладостна процедура эта, и холод, могильный холод вязко течет по рукам и капает с пальцев, и рвется жила внутри, застревают в гортани черепки уставшего сердца, и блестят, увлажняясь, глаза, и не укладывается все это в представление о человеческой нормальности. Этого-то блеска и испугался он раз:
— Знаешь, — говорит, — ты… слишком не как все… обостренность кошачья… Я смотрю на тебя — и боюсь.
— Почему? — спрашиваю, — потому, что глаза нехорошим блеском блестят? Не бойся: у меня и муж есть, и имя-то у него святое — Олег. Тебе — нечего бояться, а вот мне…
А он поежился и плечами передернул. И началось…
А началось все… обычно: взгляд, брошенный случайно, пронзительный, острый, тонкой иголкой тыкнулся в мой зрачок. В мое лицо. В мою жизнь.
А потом — бытье закружило и — не прямыми — кривыми повсюду возило. И вроде бы все — покой и порядок, но взгляд тот, первый, засел-таки в подсознании, сидел, спал в нем — глубоко пока еще, правда…
Я — прибегала к нему, полубезумная, посидеть, отдышаться после ночных кошмаров, в глаза Алисины посмотреть, голос послушать и дрожь в пальцах унять. А он — не понимает: зачем? — смысл, конечно, искал, да так и не нашел никакого. «Чего она хочет, безумица?» — думал, наверное, он, когда моя достигаемая нечеловеческими усилиями сдержанность начинала вдруг разгерметизиро-вы-ва-ться, — и вырывалось сквозь трещину запаянное до этого в вакууме «я-так-больше-не-могу-не-могу-не-могу!!!»
А происходил мой герой из того самого, заколдованного, проклятого города, что силой неведомой спроецирован был на московские заповедные улицы. И испугалась я поворота такого, после того как:
— Я увезу тебя, — сказал он, — с собой. Зимой увезу. Этой зимой.
Шутит? — подумала я. Стало жутко: а вдруг… правда… увезет… туда! Ведь это конец! Но сказаны — о-па! — уже сказаны эти слова, зарезервировано, забронировано в памяти место — как полка в морге, для еще живого заказанная. Уж лучше б не говорил: для него все равно утонут в забвении эти слова, но заклятьем — мне; так думала я и металась в полуагонии, и кружила по стройным кварталам, по вечерней заснеженной клетке. И опять надрывались надо мной улицы, вымягченные дежурным фонарным светом, переулки сбивались в сливки, снег белым пухом сыпался под ноги — мягко, мягко идти. Неслышно: снег! — носят ноги меня, и ужас (увезет, увезет — не сбежать) топит меня в нем. Все. Приговор оглашен, и далекий мистический город уже тянет ко мне тяжелые клешни железных дорог, раскидывает до самой Москвы паутинные липкие сети станций и полустанков, надвигается, душит, уже снится в безлунные ночи…
И я уже не могу ни вырваться, ни удрать, ни обмануть мою клетку — симпатичную московскую «Киевскую», эту нелепую проекцию далекого и сверкающего огнями большого города. Беда…
Алес, Алес, неужели ты так ничего и не понял? Неужели ты не заметил? Неужели не углядел? Подозреваю, что понял; заметил и углядел… И сам же меня у себя — в этой ловушке — целых два года держал. Долго мы с Алесом, долго по набережным над стальной водой ходили: ах, чертово место, в водяной ледяной петле. Как родилась я в водной петле — Коломенское, шатровый стиль, остроги да столетние дубы; Нагатинский затон, кажется, называлась петля, — так и жила — в другой: от Бережковской до Тараса Шевченко. Шевченко…
Реве та стогне Днiпр широкий…
Ревет и стонет, ждет меня в ясные воды: как оплеталось с детства тело мое водяными нитями, как гоняли мокрые вены рек мою кровь, так и примет меня вода: с детства ее боюсь. И Днепр уже томится, ноет по мне, «у-у-у» — плещет волна. Потерпи, Днiпро, потерпи, хороший, скоро прибуду…
Каждое утро начинается с шелеста вокзала под окном. Мчатся поезда, стучат колеса, «увези-увези-увези-увези» — стучит растревоженным железнодорожным ритмом в голове, в горле и в сердце. Ничего ведь это не стоит тебе: приеду и буду по улицам странным бродить — полуведьма-полубезумица, — чтобы понять потом: вот оно, все уже, все. Угощу своим телом днепровских рыб, и не узнает никто; он — и не вспомнит, что Я когда-то была; просто придут вечером уставшие люди домой, напрягут усталую память: нужно, мол, что-то такое важное вспомнить, да, что-то важное… — и не вспомнят. Так… Хорошо… Все забыли? Вот и отлично.
Я пыталась, конечно, избавиться, обмануть этот пуп земли переездом — но нет, тщетно, не отпускают за свои пределы изловившие меня улицы. Я ушла — но они держат.
И подкралось на мятных лапах безумие. Я — медленно и равномерно умалишалась. Садилась без цели в троллейбусы, они возили по червеподобным маршрутам. Съехав оттуда, я уже не могла спокойно смотреть на чужие окна. Вокруг суетились разномастные люди, и я знала, что у каждого из них есть свое двустворчатое московское окно, пожелтевший высокий потолок и витая лепнина на нем… У меня такого уже не было. Оказавшись как будто случайно на той самой улице, я задирала голову и долго смотрела на то самое, бывшее моим окошко, теперь полуразбитое и заклеенное неряшливыми полосками изоленты. И смеялся надо мной старый дом, выгибая полукружный свой рот-свод в обратную сторону, как театральная маска: весело — грустно. Мне — грустно. Фонари наводят тоску. Теперь это чужие фонари. Оттого и тоска. В сотый раз попадаюсь в: ловко сплетенные, искусно расставленные и надежно спрятанные сети.
Ну зачем было тащиться сюда сквозь ледовитые недра промороженной позднеосенней Москвы? Зачем пялиться вверх с выражением голодного детдомовца на лице? Ну зачем? Зачем? Зачем?.. — но все распахнутые пасти «зачемов» я решила оставить неудовлетворенными, так и не швырнув в жадные алчущие глотки ни одного ответа…
Леший водит — ноги опять повернули не в нужную сторону. Какого дьявола! Я не живу здесь больше! Ох, не надо сюда приезжать — чертово место…
Пересилив себя, я решила поехать к нему. И вот — поезд медленно тащится по черным артериям подземелий. Я сижу спиною к платформам, глаза — в стену. Не спеша проплывают гамаковая сетка «Киевской», соты «Смоленки», ванный кафель «Арбатской». Ветер врывался в щели вагона, когда поезд полз по метромосту над мертвой водой. «Архитектура — это застывшая музыка», — слова Корбюзье всплывают в памяти каждый раз, когда взгляд рассеянно падает на полукруглый дом на Ростовской. Но… об Оле мне сейчас совсем не хочется думать.
Он встретил меня полувежливо, полунебрежно, а у меня уже не было сил, и я сказала:
— Слушай, ну отогрей же сердце мое бумажное, разорвать — пара пустяков, ну!
А он мне:
— Ха-ха-ха, как смешно, как оригинально-умно, давай-ка его сюда!
Но тут, видно, опять глаза мои блеснули нехорошо, выдали, гады, меня.
— Какая ты… — брови удивленно уползли вверх, — какая ты…
И сердце он греть не стал.
Но, черт побери, зачем и ему все это? Зачем приближаться, не принимая меня всерьез, так играют с котом, называется это «служи!», зачем накручивать пуговицу на моей красной жилетке, зачем теребить ремешок, стоя на ступеньку ниже по эскалатору, зачем пытаться поить меня самым вкусным… чаем с лимоном — зачем эти вечные глупости: зачем кофейни, кинотеатры, «Амаркорд» и «Ночи Кабирии», а еще — Бунюэль и Дали (было модно в то время), зачем прогрызенные муравьями ладони, когда червяки давно уже съели сердце, зачем ехать вместе: как бы разговоры о как бы делах… Я ничего тут не понимаю, хотя и прилагаю к этому недюжинные мозгоусилия, а он просто появляется и, когда уходит, оставляет меня в полнейшем недоумении. Зачем? Он же не любит меня; и я его — нет; это не любовь, это не любовь, это спасенье до первых снегов. Где же снега?! Ноябрь уже, ну, пора! — уже были снега.
Я не люблю тебя.
Я не люблю тебя.
Я не люблю тебя.
Ну скажи, что это так. Помоги мне схитрить.
…Но странно как-то: раньше такой восторженный, теперь он все больше молчал.
А город тот не давал покоя. И я все ждала: еще день, еще капля, ждала напряженно, пальцы синели в суставах, первый снег уже был, скоро — зима…
Вот и зима; рождество, иголки осыпались, руки тряслись, ну когда?
— Никогда!
Нет, конечно же, нет, — не было сказано этого слова; он решил уйти тихо, с осторожностью неопытного хирурга, — неумело и тихо — уйти от меня… И хотелось кричать, что, любимый, — ты промахнулся: как бы ты мог управлять гипнотическим взглядом своим…
— Никогда!!!
И он не увез меня.
И он не увез меня.
И он не увез меня.
И клетка рухнула.
И отпустили улицы, и не мерещились больше Алисины глаза, не беспокоили чужие города. И стало легко.
— Отдохните, уставшие. Забудьте о суете! — говорит людям Бог, и люди уходят в болезнь. На неделю, на месяц, на два человек погружается в болезневый отпуск. Отдохни: когда много думаешь, болит голова… Когда много болеешь, думает голова.
Болезнь моя — о, холод, сохраняющий продукты и молодость, и — малахитовые сопли, шарадно-причудливое слово «сульфадиметоксин», которое так нелепо распадалось когда-то в детском сознании на Соль-Фа-Дима-Такси…
Маленький шприц на тумбочке у изголовья — это что, карликовый родственник того большого, что за окном? Снег засыпает Останкино…
Жжет спину прямоугольная Сахара горчичника. Половинки разломанной надвое таблетки незаметно превращаются в кофейное зерно, каким рисуют его на жестяных бежевых банках.
Взгляд в миллионный раз бежит по некрасивому рисунку ковра. Это старый ковер, он давно уже выучил наизусть все мои болезни. С детства меня сопровождают одни и те же — бессменные — вещи.
Свет ночника порабощает царящую в комнате ночь. Потом — два часа забытья, — и белесый безветренный снегопад скрывает собою утро.
Господи, и случилось же ему умереть в этот день! И я, как угрюмый полярник, в нескладной мутоновой шубе, с привязанным к горлу компрессом должна растворяться в снежной пелене, идти, брести, охать, ехать через весь город…
С трудом удерживаю последние искры сознания в отяжелевшей, разбухшей, затемпературенной черепной коробке. Действительность не фокусируется. Подолгу боюсь переходить улицы без светофоров, не могу вспомнить номер квартиры — а в общем, не страшно: напьются уже к тому времени поминальщики и плакальщицы, вычислю я растревоженный улей в усыпительном зимнем безмолвии… А родственники эти будут смотреть на меня и, что — жалеть? А я — всю сталь и платину мира должна собирать буду в блеск собственных глаз?
Метро… Фаллически длинные и округлые строгие светильники, равномерно повтыканные в полированный склон эскалатора, равномерностью раздражают нервы. Реальнейшая из реальных, лестница-ведущая-вниз привозит в нутро и завершенностью своей подсказывает заходить в вагоны. В вагонах: щупальца чужих загребущих объятий сжимают чуждые плоти. Инфернальный секс… Вагон набит, обнимочные парочки в уголках тесно зажаты кожаными, меховыми и драповыми спинами. Вон те, совокупляющиеся под препарированным, растянутым за лапы москвопауком, — симпатичные: везунчики, видимо. Мишки Гамми. Блестят здоровьем нагулянные на чудесных гамми-ягодах их розовые щечки… И мне кажется… Меня преследует мысль… что все обречены… И я, и лысеющие очкастые мужчины, нервничающие пальцами по твердым панцирям дипломатов, и старушки, не попадающие спицами в петли от аритмичного качания вагонов, и эти, парочка, ютящиеся под: распятым, разноцветнолапым — членистоногим радиально-кольцевых путей, чье множество станций-ворсинок на красных, сиреневых, рыжих конечностях — кому-то обетованные земли, кому-то — мучительные точки вынужденного пребывания. И брюхо паука-города, бездонное жирное чрево — Садовое кольцо; и — грыжа-Кремль. Надорвавшийся паук Москва… Вечерний паук надежда…
Центральная станция выплевывает на перрон множество микротолп, уже через секунду образующих сплошную, огромно-гудящую давку, которая тащит в себе и прет даже и не туда стремящихся людей.
Куда? Куда-то туда, туда, вслед за собой, вдаль. И эти двое, Гамми.
Они тоже были захвачены бурлящей субстанцией толпы и влекомы внутрь зловонных анусов метро. Они шли по метрокишкам. Я — шла за ними.
— Вот здесь он лежал, — сказал молодой человек, указывая на грязный кусок угла под лестницей перехода.
— Кто? — спросила девушка.
— Мертвый.
— Фу, я больше не буду здесь ходить, — сказала она. И они пошли дальше. И съелись толпой.
А я вспомнила о своем покойнике. Годовщина — это все так же еще тяжело: смысл жизни в тех, кого мы любим…
Смутно помню, как я перешла на «Александровский Сад». Там, на конечной, вагоны были пусты. Я ехала и отражалась в оконном стекле. Ко мне подсел человек — и тоже отразился в импровизированном зеркале. И… И он улыбнулся! Не мне, моему отражению! — на меня он… не смотрел. — И неожиданная, нечаянная улыбка стала ему ответом… Мы молча общались отраженными взглядами. Умение людей договариваться глазами…
И тут я повернулась и посмотрела на него настоящего, не искаженного оконным кривозеркальем. Слава Богу! Он не был похож на моего покойника. Тем временем поезд подвез меня к открытому ледяному перрону. Я вышла, не оборачиваясь, и сразу же (повезло!) села в автобус.
Вечер. Заиндевелые — белые — стекла автобуса. Похоже, что окна завешены бархатными простынями. Выскобленных глазков в мир иной — на улицу — нет: остановки здесь объявляют. Есть только холодная светлая плоскость. И рассеянный взгляд.
И вдруг! — по этому ровному инеевому экрану заметались судорожные, камлающие тени. Тени чьих-то неведомых рук, искаженные электрическим светом, выписывали в воздухе замысловатые фигуры, отплясывали бесканонные ритуальные танцы. Они принимали инфернальные, немыслимые очертания. Безумство! Снежные галлюцинации! Я повернула голову: сзади, не замечая меня, продолжали оживленно разговаривать жестами глухонемые юноша и девушка. Но, повернувшись и на секунду всего задержав было взгляд на причине моих беспокойств, я увидела на задней площадке автобуса того самого, нечаянного своего спутника… И полный автобус глухонемых. Мне стало страшно. А что, если он — мой новый попутчик, тот, кто намеренно (а я поняла это) едет следом за мной — тоже, как и они, глух и нем? Как я тогда смогу объяснить ему, что… Что я… И тут глаза наши встретились.
— Ну скажи, скажи что-нибудь!! — закричала я этому человеку на свой страх и риск.
Он смутился. И я испугалась вдвойне.
— Ты что, специально меня провожаешь, да?! — кричала я через беззвучное пространство. Тут он вздохнул. И сказал:
— Да.
— Никогда. Не провожай. Никого. На поминки. Это никогда. Не кончалось. Ничем. Хорошим… — еле смогла я ответить надорванным от крика, проангиненным голосом. И выскользнула в раннюю декабрьскую темень. И, скрывшись за чертой желтого фонарного круга, навсегда исчезла из его поля зрения… И сразу же подхватили меня поджидавшие хищно добычу коварные хелицеры огромного города моего… И вспомнила я, что все мы обречены…
Я боюсь вокзалов, и поездов, и ариадниных рельсовых нитей, и тревожных цифр табло, и угрюмых носильщиков, спотыкающихся об меня пьяными непроспанными глазами, и бездомных опрятненьких стариц, ни у кого не просящих денег, а раздаривающих людям смущенно увядшие полевые цветки, тех самых стариц, которые подходят бесшумно и говорят тихими голосами:
— Послушай меня, маленькая княжна! Ты самая красивая из всех… И ты самый красивый, князь!.. Запомните это — навсегда!
И я, маленькая княжна, испуганно хватаю за руку своего самого красивого на свете князя, и мы вместе силимся скрыться от невыносимости и тоски в пестрой вокзальной толпе.
Я боюсь вокзалов с тех пор, как мой князь навсегда уехал из этого города. Но тогда, до этого дня, я не откусила еще свой законный кусок от хининово-горького пирога неотвратимости судеб и не знала еще глубины тех доньев печали, что пленяют тебя с нарастающим стуком колес уходящего поезда… В тот день я провожала моего любимого человека, который навсегда покидал заколдованный навьими чарами город.
Поезд уже стоял на путях, и невыспавшиеся проводники усыпали перрон конфетти из оторванных краешков разноцветных билетов, и тревожил густой смолянистый запах вокзала, и вот уже князь торопливо докуривает сигарету, и вот уже — в тамбуре; и вот уже поезд качнулся, и медленно-медленно — тронулся.
Из дверного проема выглянул проводник; как затяжку, втянул мокрый утренний воздух и не стал закрывать двери. И тогда я побежала вслед по перрону, и князь мой что-то кричал из-за спины проводника, а поезд набирал скорость, и я тоже набирала ее, и летела, что было сил, с протянутыми руками… В рыданьях не было смысла — примешается лишняя влага к северным холодным туманам, незаметны останутся капли на мокром промозглом перроне…
И я бежала с неизбывной тоской птицы Сирин в глазах, и думала, что вот уже десять тысячелетий вечный конь уносит вечного любимого и возвращается с опустевшим седлом, или приносит он всадника, висящего вниз головой, с ядовитой стрелою в спине, и реже — в сердце. Мир не менялся с древних времен, и не изменится никогда.
Перрон кончался. Розово-серый свет проникал сквозь стеклянные оконца дебаркадера, свежевыкрашенного, пахнущего масляной краской — запах, который навсегда останется в памяти приехавших сюда в первый раз пассажиров, сплетясь в их сознании с образом этого города.
А колеса стучали быстрее — ритм их выровнялся и стал шаманским. Еще десять метров я буду видеть лицо своего князя… Еще пять… И откуда берутся силы на этот немыслимый бег?.. Но тут! Случилось! Невероятное! Проводник, который, казалось, все это время безучастно смотрел сквозь меня, — протянул руку! И я вцепилась в нее, и оставался последний шаг, но тут, каким-то животным страхом испугавшись обрывающейся платформы, я промедлила, может, десятую долю секунды, и! — вдаль унеслась и протянутая рука проводника, и восковое лицо моего самого красивого на свете князя, и последний вагон, лихо подпрыгнув на стрелке, скрылся за поворотом из вида… С трудом различая предметы, я почти что на ощупь, медленно возвращалась назад. Было раннее утро. Из небесных хором выплывало холодное алое солнце, и поливальные машины заливали горючими слезами город.