Глава 6

– Боже мой! – не веря собственным ушам, протянул, почти пропел, Глеб Сиверов. – Да она просто сошла с ума! И ты вместе с ней.

Откровенно говоря, ему хотелось выразиться как-нибудь покрепче, но он сдержался. Зная его, Ирина могла без труда догадаться об этом желании, а раз так, к чему попусту сотрясать воздух? Она прекрасно понимала, как муж отреагирует на ее сообщение, но при этом все равно сочла необходимым проинформировать его о том, что… Нет, это было решительно невозможно выговорить даже мысленно, про себя.

Глеб закурил, стараясь успокоиться. Хотелось резким щелчком выбить сигарету из пачки, резко, с силой, прикусить фильтр, крутануть колесико зажигалки и швырнуть ее обратно на стол – так, чтобы, проехав из конца в конец, она остановилась на самом краешке. А потом резко затянуться и резко выдохнуть дым…

Он помолчал, борясь с охватившим его раздражением. Бабья глупость универсальна и в той или иной степени свойственна всем без исключения женщинам. Да и не глупость это вовсе, а особенность женского организма. Мужской охотничий ум самой природой приспособлен к тому, чтобы рассчитывать траектории и взвешивать варианты; женщина способна к этому в не меньшей степени, но решения принимает, как правило, руководствуясь эмоциями, а не логикой. И, что характерно, сплошь и рядом эта пресловутая логика оказывается посрамлена. Примеров тому Глеб знал предостаточно и, положа руку на сердце, не мог всерьез осуждать Нину Волошину за ее безумную затею, а Ирину – за сочувствие, которое она испытывала к подруге. Если как следует разобраться, по-настоящему взбесил его Грабовский – этот хладнокровный ублюдок, не постеснявшийся запросить с убитой горем женщины фантастическую сумму за оказание заведомо невозможной услуги.

Осознав это, Сиверов осторожно взглянул на жену. Ирина стояла к нему спиной и спокойно, как ни в чем не бывало, жарила оладьи. Сковорода шипела, синеватый дым столбом уходил в гудящую жестяную воронку вытяжки, ловкие руки Ирины проворно порхали над плитой. Она выглядела спокойной, и Глеб вдруг заподозрил, что разговор этот продуман ею гораздо лучше, чем можно было предположить. Быстрицкая хорошо знала мужа – лучше, наверное, чем он сам себя знал, – и наверняка предвидела его реакцию. Она знала, что он разозлится, знала, что не позволит раздражению вырваться наружу, знала, каким именно способом он станет с этим своим раздражением бороться и к какому выводу придет в результате этой борьбы. Ай да она!

«Делать мне больше нечего», – подумал Глеб, уже зная, что побежден, но не желая сдаваться без боя.

– Кошмар, – громко сказал он, перекрывая шипение вылитого на раскаленную сковороду теста и монотонное гудение вытяжного вентилятора. Ирина промолчала. – И как вы себе это представляете? Только вообрази себе: могила в лесу или в поле у дороги, а в могиле – труп… пусть даже нерасчлененный. И вот земля начинает шевелиться, сыплются сырые комья, из разрытого песка появляются пальцы, потом ладонь, потом вся рука… Она шарит в поисках опоры, упирается в рыхлую землю, та расступается, и наконец снаружи оказывается голова, а за нею и все остальное. Проходит несколько часов, раздается звонок в дверь, Нина открывает и видит на пороге вот ЭТО… Ей это надо? А может, и ты к ней присоединишься? Купите шампанское, торт, проведете милый семейный вечерок… А? Только я, пожалуй, скручу тебе ватные тампоны для ноздрей и пропитаю духами, а то, боюсь, торт в горло не полезет. Даже с шампанским. Это ж такой аромат… А зрелище!.. Голливуд отдыхает.

– Ты несешь отвратительную чепуху, – не оборачиваясь, ровным голосом сказала Ирина. – Да еще перед едой.

Голос у нее был строгий, но в нем отчетливо звучали нотки неуверенности. «Ага, – подумал Сиверов, – зацепило!»

– У меня крепкий желудок, – проворчал он. – А если тебя не устраивает нарисованная мной картинка, изобрази другую. Давай-давай, попробуй! Не получается? Так ведь это немудрено. Подобных вещей, чтоб ты знала, не проделывал даже Иисус Христос. Лазарь, которого он воскресил, был, как ни крути, намного… гм… свежее Соколовского.

– По-моему, кто-то хочет схлопотать горячей сковородкой по физиономии, – сказала Ирина.

– А по-моему, кто-то хочет по уши залезть в долги, распродать все свое имущество, отдать деньги первому попавшемуся проходимцу и остаться голышом на морозе, – парировал Глеб. – А лучшая подруга, вместо того чтобы вправить кое-кому мозги, поддерживает этого кое-кого всеми доступными методами и средствами, вплоть до рукоприкладства. Вернее, сковородоприкладства…

– А ты не говори чепухи, – еще неувереннее сказала Ирина.

– Не я первый начал, – возразил Глеб.

– Грабовский твердо обещал, что никакой жути, вроде описанной тобой, не будет, – заявила Быстрицкая, выключая плиту. Она сняла со сковороды последние оладьи и поставила перед Глебом глубокую, исходящую аппетитным духом тарелку. – Ешь, обладатель крепкого желудка… Он сказал, что Максим вернется таким же, каким был до… ну, словом, до исчезновения. Только предупредил, что, вернувшись, он совсем ничего не будет помнить о себе.

– Очень удобное свойство, – заявил Сиверов, безжалостно задавливая в пепельнице окурок и вскрывая банку со сметаной. – Где был, что делал – ничего не помню! Я не я, и невеста не моя… Нина не боится, что после возвращения он уже не захочет на ней жениться?

– Можешь сколько угодно прикрываться своим цинизмом, – сказала Ирина, подсаживаясь к столу. – Ты сейчас похож на маленького мальчика, который прячется от буки под одеялом. И даже не от буки, а от мамы, которая говорит, что пора вставать.

– Вот уж дудки! – возразил Сиверов. – Какая там мама! Мама – самая земная и реальная вещь на свете, а вы с твоей Ниной как раз подсовываете мне буку. Да еще и пытаетесь убедить меня, что это – плюшевый медвежонок. Бр-р-р! Нет, на здоровье, пускай оживает сколько влезет. Но учти, на свадьбу к зомби я не пойду даже под вооруженным конвоем.

– Я вовсе не об этом говорю, – хмурясь, сказала Ирина. Глеб заметил морщинку у нее между бровей и подумал, что пора немного ослабить напор и отступить на заранее оборудованные запасные позиции, пока не начался массированный артобстрел. – Я как раз хотела сказать об этой свадьбе. Неужели ты не понимаешь, что свадьба сейчас волнует ее в последнюю очередь? Неужели ты действительно думаешь, что она затеяла все это только ради того, чтобы не остаться старой девой? Плохо же ты знаешь женщин!

«Золотые слова, – подумал Сиверов, обмакивая оладью в сметану. – Но я не одинок. Кто в этом мире может с уверенностью утверждать, что знает их хорошо? Только самоуверенный болван».

– Мммм, – промычал он с набитым ртом, – вкусно!

– Слава богу, – сказала Ирина, – желудок у тебя действительно как у страуса. Так вот, если бы ей надо было просто выскочить замуж, она бы нашла себе другой вариант. Менее сумасшедший и более выгодный.

– Пожалуй, – согласился Глеб. Все, о чем сейчас говорила Ирина, он знал с самого начала: Ниной Волошиной двигала любовь, поскольку только она способна заставить человека поверить в чудо и толкнуть на истинное, безоглядное, безрассудное самопожертвование. Он снова подумал о Грабовском, и аппетит пропал. Еще Глеб пожалел, что времена святой инквизиции остались в прошлом: тогда разобраться с господином ясновидящим было бы проще простого. За такие вещи действительно надо отправлять на костер, независимо от того, способен человек совершить обещанное чудо или это только болтовня ловкого, умеющего быть очень убедительным проходимца.

– Богохульство, – сказал он, откладывая в сторону вилку и протягивая руку за сигаретами. – Кощунство. Надругательство над памятью мертвых и чувствами живых…

Ирина отобрала у мужа пачку и закурила сама.

– Сначала поешь, – сказала она строго и сразу же вернулась к избранной теме. – А вот Грабовский утверждает, что с точки зрения морали его работа мало чем отличается от работы врача-реаниматолога.

– Он вообще много чего утверждает, этот ваш Грабовский, – ответил Сиверов и, протянув через стол руку, ловко выхватил у Ирины сигареты. – Интересно, откуда он взялся, такой разговорчивый? Не было, не было, и вдруг на тебе – нарисовался! Твоя Нина хотя бы понимает, в какое положение она себя ставит?

– Ей безразлично, что о ней станут говорить, – твердо ответила Быстрицкая, и было видно, что она целиком и полностью одобряет подругу.

– Просто она учла не все возможные темы таких разговоров, – возразил Глеб. – Говорить ведь могут не только в глаза или за спиной, но и над могилой! В траурном митинге, на мой взгляд, хорошо одно: виновник торжества не слышит, какой бред несут о нем присутствующие.

– Что? Ты о чем это?.

– Допустим на минутку, что Грабовский – мошенник. Согласись, это представить намного легче, чем то, что он действительно умеет воскрешать мертвых. Он обещает вернуть Нине жениха, который, по его словам, убит. Максим Соколовский скорее всего действительно умер – своей смертью или насильственной, в данном случае несущественно. Существенно другое: что станет делать наш экстрасенс, получив деньги? Если он мошенник, воскресить Соколовского у него кишка тонка. История так или иначе выплывет наружу, и придется как минимум вернуть деньги. Это же очевидно! В таком случае зачем вообще затевать это безнадежное дело? А вот если Нина, заплатив ему, как-нибудь тихонько исчезнет, это уже совсем другой коленкор. А что? Получила жениха с полной амнезией и поехала выхаживать его на свежем воздухе, в деревне, вдали от шума городского… Или умерла от сердечного приступа, не выдержав такой радости. Чудо ведь все-таки, а не фунт краковской колбасы…

Ирина уронила с кончика сигареты длинный столбик пепла и, спохватившись, сделала затяжку – наверное, вторую с тех пор, как закурила, хотя сигарета у нее в руке уже почти истлела.

– Это невозможно, – пробормотала она.

– Ты и вправду так думаешь? – переспросил Глеб. – А воскрешение из мертвых, по-твоему, более вероятно, чем убийство из корыстных побуждений?

– Ты прав, – сказала Ирина, помолчав. – Все бабы – дуры. Да какие!

Получив это признание, Сиверов почему-то не испытал удовлетворения. Он курил, задумчиво размазывая вилкой по тарелке остатки сметаны, под любопытным взглядом идущей на убыль луны, которая, взойдя над крышей соседнего дома, нескромно заглядывала в кухню через неплотно зашторенное окно.

– О чем ты думаешь? – негромко, словно боясь помешать, спросила Быстрицкая.

– Да, в общем, ни о чем, – рассеянно ответил Глеб.

Это была правда: в тот момент, когда жена задала свой вопрос, он действительно не столько думал, сколько уныло злился, сетуя на свое бессилие. Единственное, что он мог предпринять в сложившейся ситуации, – это пойти и застрелить Грабовского, потому что уважаемый Борис Григорьевич сильно ему не нравился. Это была скользкая дорожка, на которую Глебу очень не хотелось ступать. Беря на душу смертный грех, и притом далеко не первый, надо иметь хоть какое-то оправдание – если не перед Богом и людьми, то хотя бы перед собой. И потом – а вдруг?.. «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам…» Пропади он пропадом, этот Шекспир! Но все-таки: а вдруг? Вдруг, не сумев оживить мертвеца, экстрасенс окажется в состоянии хотя бы подарить Нине Волошиной иллюзию, достаточно стойкую и продолжительную, чтобы она смогла пережить боль утраты? Вдруг он просто-напросто рассчитывает исцелить ее от этой боли, заставить забыть, что был когда-то на свете такой человек – Макс Соколовский? По слухам, некоторым по-настоящему талантливым гипнотизерам это удается… Хорошо это или плохо – вместе с болью отобрать у человека память – вопрос спорный, и решать его не Глебу Сиверову, а кому-то поумнее, пообразованней. А Глеб Сиверов, меткий стрелок, может только сэкономить Нине Волошиной приличную сумму, отобрав при этом то, чего не купишь ни за какие деньги, – надежду…

В этот момент в мозгу у него что-то шевельнулось: то ли мысль, то ли воспоминание, то ли одна из тех внезапных, неизвестно откуда берущихся догадок, о происхождении которых он уже давно перестал задумываться, приписывая их хорошо развитой интуиции. Догадка эта была каким-то образом связана с его размышлениями о том, что лучше: отнять у человека надежду или память? Память… Да, вот именно! Пять минут назад Ирина говорила, что у воскрешенных Грабовским покойников начисто пропадает память о прошлой жизни.

В этом Глебу чудилось что-то знакомое – когда-то, похоже, хорошо известное, а затем основательно позабытое. Он попытался вспомнить, что это было, но не смог. Это не было связано с амнезией, которую когда-то перенес он сам; воспоминание, которое он пытался и никак не мог нащупать, относилось к куда более раннему периоду его жизни. Заметив, что мысли уже некоторое время бегают по замкнутому кругу, как собака, ловящая собственный хвост, Сиверов отступился. Это был старый, неоднократно проверенный способ поймать упорно ускользающее воспоминание: сделать вид, что оно тебе не нужно, и заняться чем-то другим. Тогда скользкая, увертливая мыслишка непременно высунет наружу любопытный нос, чтобы узнать, почему это за ней перестали охотиться. Вот тут-то ее и надлежит хватать за шиворот и тащить на свет божий – как говорится, за ушко и на солнышко…

Вспомнить он так ничего и не вспомнил, зато, перестав наконец гонять по кругу слова «Грабовский», «покойники» и «амнезия», от частого повторения превратившиеся в набор бессмысленных, ни к чему не относящихся звуков, осознал, что, пока он этим занимался, решение созрело само собой. Всесторонне его изучив и одобрив, как законопроект, в первом чтении, Глеб повеселел и даже почувствовал, что к нему вернулся аппетит. «Воскрес, будь он неладен», – подумал Сиверов, подцепляя вилкой сразу четыре оладьи.

Ирина ничего не сказала и ни о чем не спросила, однако в тихом, почти незаметном вздохе, которым она сопроводила это действие мужа, Глебу почудилось удовлетворение человека, который понял все без слов и остался понятым доволен.

* * *

Борис Грабовский закончил просматривать последнюю дискету, извлек ее из компьютера, с треском надломил и небрежно швырнул в спортивную сумку, где было полным-полно сломанных разноцветных дискет и блестящих радужных половинок компакт-дисков. Информация, которую день за днем, год за годом по крупице собирал этот писака, Макс Соколовский, все еще находилась там, в этой груде изломанного, исковерканного пластика, но теперь это был просто хлам. Черновые наброски будущих статей, записи интервью, факты, даты, имена – все это теперь превратилось в бесполезный мусор.

Просматривая материалы Соколовского, экстрасенс сделал несколько пометок в своем рабочем блокноте – имена и координаты людей, молчание которых следовало обеспечить любой ценой. Журналист проделал действительно гигантскую работу, ему удалось выйти на некоторых персонажей, о существовании которых ясновидящий просто-напросто забыл, но он, к счастью, и сам толком не знал, что именно ищет, а потому сюда, в особняк Грабовского, явился как на рядовое, рутинное интервью. Он понятия не имел, что идет в гости к главному фигуранту своего журналистского расследования, зато Борис Григорьевич это знал, и его попытка перекупить журналиста на самом деле была последним шансом, предоставленным этому самоуверенному модному щелкоперу. Но он, видите ли, гордый! Что ж, теперь пускай пеняет на себя…

Борис Григорьевич выключил компьютер, задернул «молнию» сумки и вызвал Хохла, который явился моментально – наверное, по своему обыкновению торчал в холле, любуясь акулами. Очень они ему нравились, и глазеть на них Хохол мог без перерыва круглые сутки, особенно если бы кто-то взял на себя труд доставлять ему прямо туда, к аквариуму, еду и выпивку. Он и сейчас что-то дожевывал, стоя в дверях, и от него по всему кабинету тяжелой волной расползался смешанный аромат копченого сала и ядреного украинского чеснока. Грабовский сто раз грозился снарядить в Украину карательную экспедицию с целью поголовного истребления многочисленных родственников Хохла, чтобы те перестали, наконец, тоннами пересылать ему упомянутые продукты. В ответ на эти угрозы слуга только смущенно улыбался, полагая, по всей видимости, что хозяин шутит. Грабовский же знал наверняка, что его карательная экспедиция будет бесполезной: лишившись посылок, Хохол просто начнет приобретать милые его сердцу продукты на ближайшем рынке.

– Забери это и сожги, – приказал он, пнув ногой сумку.

– Где? – немедленно поинтересовался Хохол.

Вопрос был не то чтобы очень толковый, но и не лишенный определенного смысла. Дом обогревался газом, а газовый котел не приспособлен для того, чтобы его топили пластиком. Каминов в доме имелось предостаточно – не то восемь, не то девять штук, – но Хохол не хотел, по всей видимости, чтобы в комнатах разило паленой пластмассой. И правильно: Грабовский бы потом с него за это голову снял…

Конечно, сообразить, как утилизировать полсотни дискет и примерно столько же компакт-дисков, не закоптив при этом весь дом, было проще простого, стоило лишь немного пошевелить извилинами. Но в том-то и беда, что шевелить Хохлу было нечем – он был глуп как пробка, и именно это качество хозяин ценил в нем больше всего. Это был большой и, в общем-то, вполне добродушный дворовый пес – верный, преданный и полностью лишенный способности думать. Он мог часами с искренним восхищением любоваться акулами; он был неоднократно замечен в том, что прикармливал хозяйскими продуктами бродячих котов и собак; он обожал детей, картинки с изображением детских мордашек приводили его в восторг и умиление. И при этом, получив от Грабовского приказ, он недрогнувшей рукой свернул бы шею кому угодно – от собаки, которую только что накормил, до младенца, которого минуту назад тетешкал на коленях и которому делал «козу рогатую», – свернул бы просто потому, что мысль о неповиновении не могла прийти в его дубовую башку. То, что люди именуют моралью, находилось у Хохла в зачаточной стадии развития; он, как трехлетний ребенок или душевнобольной, воспринимал окружающих не как живых людей, подобных ему, а как картонные фигурки или изображения на экране телевизора. Изображение может нравиться или не нравиться, радовать, умилять или огорчать; потом телевизор выключают, изображение пропадает, ну и что с того? Грабовский не сомневался, что, если с ним самим что-нибудь случится, Хохол будет горевать ровно столько времени, сколько ему понадобится, чтобы пристроиться к какой-нибудь новой кормушке. И неважно, насколько сытной эта кормушка окажется: главное, чтоб на сало с чесноком хватило. Ну, и на водку, конечно, или хотя бы на сырье для производства самогона… Невозможно было представить, на что Хохол с его рудиментарной фантазией тратит получаемые от хозяина приличные деньги, – разве что отсылает родственникам на Украину…

– Где? – повторил свой вопрос Хохол. – Это ж такая гадость, что потом весь дом месяц будет вонять.

– Мангал вынеси, – посоветовал Грабовский, – и в мангале спали.

– Мангал загадим, – мрачновато предрек слуга. – Будут у вас потом шашлыки с пластмассой…

– Новый купишь, – терпеливо объяснил экстрасенс.

– Новый… – неодобрительно повторил Хохол. – Новый денег стоит, а они с неба не сыплются.

– Геть, – сказал ему Борис Григорьевич. Препираться с Хохлом можно было до бесконечности, но вот это словечко – «геть» – действовало безотказно: услышав его, слуга затыкался и уходил.

Хохол забрал сумку и ушел. Грабовский закурил и прошелся по просторному домашнему кабинету. Конечно, всю эту кучу бесполезной пластмассы было вовсе не обязательно сжигать, она теперь не представляла для него никакой опасности. Но Борис Григорьевич давно привык подчищать за собой хвосты с особой, сплошь и рядом излишней тщательностью. Излишней? Это как посмотреть! Что с того, что сломанную дискету уже не засунешь в компьютер, а если засунешь, то придется покупать новый дисковод? Есть люди (и кому об этом знать, как не Борису Грабовскому?), которые безо всяких компьютеров могут заглянуть в прошлое любого предмета, просто подержав его в руках. А у тех предметов, которые Хохол только что унес из кабинета в старой спортивной сумке, было очень богатое и любопытное прошлое.

Прошлое… Взгляд Бориса Григорьевича, будто притянутый магнитом, уперся в стоящую на полке в самом темном углу кабинета фотографию в простой деревянной рамке. На фотографии было изображено морщинистое лицо древней старухи с раз и навсегда закрытыми незрячими глазами, запавшим беззубым ртом и выбившимися из-под платка прядями седых и легких, как пух одуванчика, волос. В этом лице не было заметно ни какой-то особенной мудрости, ни ласковости, ни угрозы – ничего, кроме безразличного ко всему спокойствия глубокой, все на свете повидавшей старости. И тем не менее Грабовскому, по обыкновению, захотелось сделать с этой фотографией что-нибудь этакое – растоптать, разорвать, развеять по ветру или, догнав Хохла, сунуть ее, заразу, в сумку, чтобы улетела с дымом и больше не пялила на Бориса Григорьевича свои слепые бельма.

Эту ненавистную ему фотографию Грабовский держал в кабинете нарочно – во-первых, для самоконтроля, чтобы не слишком зарываться, а во-вторых, для того, чтоб старая галоша хотя бы после смерти посмотрела, чего он достиг, и позавидовала лютой завистью. Только такие, как она, не завидуют – Боженька им не велел, потому что завидовать грешно…

Когда его спрашивали, Борис Григорьевич отвечал, что старуха сама, собственноручно, подарила ему этот снимок во время их последней встречи. Это было, разумеется, вранье – процентов этак на девяносто, если не на все девяносто восемь. Во-первых, встретились они всего однажды, встреча была мимолетной и состоялась при таких обстоятельствах, что ни о каком обмене фотографиями и прочими подарками в тот момент не могло быть и речи. То есть один-то подарочек старая грымза ему поднесла, напророчив нехорошую, скверную смерть… Сука!

Грабовский еще раз с опасливым уважением покосился на снимок и, сделав над собой усилие, повернулся к нему спиной. Все-таки мощная была бабка! Вот, спрашивается, за что, за какие заслуги досталась ей такая неимоверная силища?

Он подошел к окну и выглянул во двор. Хохол уже с удобством расположился на бетонированной площадке возле стационарной печи для барбекю – беленого кирпичного сооружения под красной черепичной крышей и с высокой, сужающейся кверху трубой – со своим ржавым мангалом. Мангала ему жалко… Да кто им пользуется, этим мангалом? Вон, рыжий весь, таким даже бомжи небось побрезговали бы…

Хохол навалил в мангал каких-то щепок, картона и ломаных, подгнивших досок, брякнул сверху сумку, обильно окропил все это керосином из десятилитровой пластиковой канистры, зажег спичку, бросил ее в мангал и отскочил с неожиданным при его гиппопотамьей комплекции проворством. Пламя сразу взметнулось метра на полтора, в вечернее небо столбом повалил почти невидимый в темноте черный дым. Озаряемый оранжевыми отсветами огня, Хохол смахивал на хорошо упитанного язычника, готовящего шашлык из поверженного врага. Там, внизу, все было в полном порядке; на то, чтобы припрятать хоть одну дискету, компрометирующую хозяина, на черный день, у Хохла просто не хватило бы ума, а значит, о судьбе собранных Соколовским материалов можно было больше не волноваться. Борис Григорьевич обошел стол, опустился в кресло, плеснул себе водочки из графина и, окончательно расслабившись, отринув дневные заботы, отдался воспоминаниям.


…В его жизни был период, когда разные, но одинаково неглупые люди настоятельно советовали ему сменить фамилию и внешность. Второй части совета он внял – укоротил нос, немного изменил разрез глаз и линию губ, – но посягать на свое наследственное, родовое имя не стал – как был Грабовским, так им и остался. Именно Грабовским – от слова «граб», а не Гробовским, как на заре карьеры, помнится, то и дело норовили окрестить его малограмотные журналюги. Он не обижался, потому что привык к попыткам переиначить его фамилию как-нибудь так, чтобы она напоминала о гробе, с самого детства. Это прозвище – «Гроб» – сопровождало его, пожалуй, с момента рождения; на пыльной немощеной улочке, где он рос, его семью называли не иначе как «Гробы». «Гроб, а Гроб, хочешь в лоб?» – хором, нараспев кричали соседские ребятишки, даже не подозревая, что льют масло в огонь, в котором закалялся железный характер будущего ясновидца, потрясателя душ и воскресителя умерших. Впрочем, тогда он и сам об этом не подозревал.

Гробом его звали и в лаборатории, где он трудился в почетной должности лаборанта. Там у всех были клички и прозвища, которые для солидности назывались «оперативными псевдонимами»; там, в лаборатории, им даже зарплату выдавали по ведомости, в которой вместо фамилий и инициалов, как это заведено у нормальных людей, стояли собачьи клички: «Граф», «Полкан», «Шкипер», «Гроб»… Путь, которым Борис Грабовский пришел в это строго засекреченное местечко, плохо сохранился в его памяти. Лучше всего этот путь описывал старый анекдот о поручике Ржевском: «Поручик, по слухам, у вас была бурная молодость. Говорят, вы даже были членом суда…» – «Да, молодой был, горячий – членом туда, членом сюда…» Это ведь только так говорится, что перед молодым человеком открыты все дороги. На самом-то деле, если ты родился в простой, небогатой, не имеющей полезных связей семье, открытых дорог перед тобой не так уж много, и те, на которые в молодости легче всего свернуть, заводят, как правило, в такое болото, из которого уже не выберешься. И если у тебя хватает ума на то, чтобы не увязнуть в этом болоте, а изо дня в день тянуть лямку сельского учителя или, скажем, инженера с нищенской зарплатой тебе скучно и муторно, тут уж, как говорится, куда кривая вывезет – на Бога надейся, но и сам не плошай.

Плошать Борис Грабовский не привык, а потому где-то во второй половине восьмидесятых годов прошлого века пресловутая кривая завезла его в Минск, в лабораторию, которая занималась изучением, смешно сказать, паранормальных явлений. Ясно, что лаборатория эта была непростая; ясно также, в чьем подчинении она находилась. Даже скромный лаборант, каковым являлся Боря Грабовский по прозвищу Гроб, в этом заведении носил лейтенантские погоны. Правда, надевать защитный, с густо-синими петлицами госбезопасности китель, к которому данные погоны были пришиты, Грабовскому доводилось редко, не чаще раза в год, по очень большим праздникам, да и то лишь в тех случаях, когда его, лейтенантишку, лаборанта, не забывали на эти самые праздники пригласить. Так что примерять китель офицера КГБ СССР ему чаще приходилось дома, перед зеркалом, и он часто задумывался, почему это его коллеги предпочитают ходить в штатском даже на работе – так сказать, в строю. Оперативная необходимость – это да, этого не отнимешь, но только ли в этом дело? А может, им стыдно? Боязно, что простые русские мужики, повстречав по пьяному делу такого вот фраерка в погонах с темно-синими просветами, сообща отвинтят ему башку от большой любви к Родине и в особенности к родному Комитету? Отвинтят и носом в задницу засунут, и будут, что характерно, очень довольны своим антиобщественным, антигосударственным поступком…

А впрочем, что с того? Расхаживать по улицам в парадной форме Гроба никто не заставлял – наоборот, его от этого всячески предостерегали. Зашифрован он был так, что только грифа «Совершенно секретно» на лбу и не хватало. В этом было что-то новое, неизведанное и неизъяснимо приятное: он, Борис Грабовский, знал начальника ведомства, в подчинении которого находилась лаборатория, в лицо и по фамилии, а тот даже не подозревал о его существовании. То есть Боря Грабовский был засекречен куда строже, чем сам председатель КГБ СССР, а это, ребята, что-нибудь да значит!

К тому же, работа была несложная и хорошо оплачиваемая, плюс бесплатные путевки, пайки и в перспективе – ранний выход на пенсию. Одно было плохо: теми чудесами, что ему чуть ли не каждый божий день доводилось видеть на работе, Борис Грабовский не имел права поделиться ни с кем.

А чудеса были еще те! Он своими глазами видел тетку, которая силой мысли двигала предметы, и старикана, который безошибочно находил запрятанные в самых укромных уголках здания предметы. Да мало ли что еще он видел, слышал, чему был свидетелем! О том периоде его жизни можно было написать книгу. Делать этого Борис Григорьевич, разумеется, не собирался, и не только потому, что те секреты не имели срока давности. Некоторыми из этих секретов он пользовался до сих пор и вовсе не собирался делиться ими с так называемой широкой общественностью…

Потому что «изучение паранормальных явлений» – достаточно расплывчатая формулировка. Если человек, к примеру, видит сквозь стены, умеет угадывать прошлое или даже предсказывать будущее – вот как, скажи на милость, ты его, такого, станешь изучать? Как извлечь из него, во всем остальном вполне бестолкового, эту его уникальную способность, на каких весах ее взвесить, какой линейкой измерить, в какую пробирку затолкать? Ну, допустим, убедился ты, что перед тобой не жулик, а стопроцентный, ярко выраженный экстрасенс, посадил его в лабораторию, как белую мышь, обвешал с головы до ног датчиками и электродами, и пошло-поехало – температура тела, частота пульса, электромагнитное излучение мозга, движения глазных яблок, сокращения мышц… Со временем начинает вырисовываться что-то вроде достаточно осмысленной картины состояния организма во время сеанса сверхчувственного восприятия. Ну и что с того? Все равно ведь ни одна собака, и ты в том числе, не в состоянии понять, как и почему все это работает, откуда берется и куда потом уходит. Ведь внутри у экстрасенса все точно такое же, как у всех остальных людей, – кишки всякие, печенки-селезенки, легкие и прочий ливер, не имеющий отношения к делу. Отличие спрятано в мозге, а туда со стамеской и рубанком не залезешь, простым глазом там ничего не разглядишь…

Задача перед ними стояла дурацкая: поставить паранормальные способности человека на службу интересам родного государства, разработать методы выявления, использования и, в перспективе, развития этих самых способностей. Чтобы, пройдя несложный курс обучения, наш, отечественный, советский Джеймс Бонд, он же Штирлиц, мог обезвреживать врагов на расстоянии силой внушения и считывать секретные планы вражеского командования прямо с генеральских извилин. Неизвестно, кто как, а Борис Грабовский в осуществимость такой задачи не верил ни минуты, однако благоразумно помалкивал в тряпочку: в сущности, это было не его лаборантское дело.

Методы, которыми велись исследования, были разные, и зачастую негуманные. Но дело было не в методах, а в самих исследованиях – вернее, в побочных результатах, которые они время от времени давали. Тут порой открывались кое-какие перспективы, на которые начальство бросалось, как голодная собака на кость, требуя срочной, детальной разработки и апробирования новых методик воздействия на человеческую психику.

Так, выполаскивая изгаженные вонючими химикалиями пробирки и разматывая с катушек километры проводов, не слишком напрягаясь и не особо задумываясь о будущем, Борис Григорьевич заочно окончил институт и получил диплом психолога, а заодно и четвертую звездочку на погоны. Теперь он был капитан и младший научный сотрудник, хотя работы у него прибавилось не сильно. Но теперь и у него появились кое-какие перспективы, и, осознав это, Грабовский начал внимательно поглядывать по сторонам, прикидывая, к кому бы прислониться.

Он хорошо знал, на какой высоте расположен потолок его способностей, и понимал, что карьера крупного ученого ему не светит ни при каком раскладе. Да и то, чем они тут занимались, назвать наукой можно было лишь с очень большой натяжкой. Все они тут, даже самые талантливые, были всего-навсего тупыми работягами, которые пытались нацепить лошадиную упряжь на зверя, о котором толком ничего не знали – не знали даже, как он на самом деле выглядит. В силу этих и некоторых других соображений он решил идти по чисто административной линии и в рамках составленного плана начал осторожно прислоняться к Графу.

Официально майор Крошин числился в лаборатории старшим научным сотрудником. На самом-то деле в науке он разбирался как свинья в апельсинах, а главной и единственной его задачей было и оставалось сохранение секретности – то есть самый обыкновенный, вульгарный надзор за сотрудниками, среди которых было даже два полковника. Повертевшись в лаборатории хотя бы с месячишко, нетрудно было заметить, что полковники откровенно побаиваются Крошина, а он, хоть и соблюдает субординацию, вертит ими, не говоря уж о более мелкой сошке, как хочет.

Имя у майора Крошина было редкое – Демид, а кличку Граф он придумал себе сам, потому что любил, подвыпив, объяснять всем и каждому, что Демид – это на самом деле не имя, а французская дворянская фамилия – де Мид, что означает «центральный», «из центра», и что сам он, Демид Крошин, является потомком французского графа. Впервые это услышав, Грабовский полез в словари и обнаружил, что слово «центр» на французском, английском и немецком языках пишется и произносится практически одинаково – «centre», «Zentrum». Какое-то созвучие так называемой «настоящей фамилии» Демида Крошина можно было найти лишь с английским «middle» или немецким «Mitte», что означает «середина»; видимо, именно данное созвучие и побудило бравого майора измыслить эту чепуху насчет своего дворянского происхождения. Ему это явно казалось отменной шуткой, что довольно полно характеризовало как майорское чувство юмора, так и его умственные способности. Впрочем, со временем, и довольно скоро, Грабовский обнаружил, что казарменный юмор и поминутно выставляемая напоказ тупость Графа были лишь маской, спрятавшись за которой тот мог без помех присматривать за своими подопечными. Подопечные, конечно, тоже были не дураки и все про него понимали, но Граф продолжал носить маску – надо полагать, по привычке.

«Лучше стучать, чем перестукиваться» – это была его любимая поговорка, и, когда молодой сотрудник лаборатории по кличке Гроб недвусмысленно дал понять, что хотел бы видеть Графа своим наставником и советчиком, он немедленно и с нескрываемым удовольствием привел данную поговорку в качестве первого и основного совета. Гроб совету внял и потом ни разу об этом не пожалел. Неизвестно, куда в конечном итоге завели бы его советы и наставления Графа, если бы не памятные события девяносто первого года. Страна, которой они служили, развалилась на куски. Прошло совсем немного времени, и руководитель лаборатории, старый седой сморчок с докторской степенью, по кличке Полкан, прозрачно намекавшей на его полковничье звание, вернувшись от начальства, собрал сотрудников у себя в кабинете и больным, надтреснутым голосом объявил, что лаборатория закрыта, а все они уволены по сокращению штатов.

Момент был, что называется, судьбоносный. Все вокруг трещало по швам, голодные толпы штурмовали магазины, главный проспект Минска был перекрыт внезапно оставшимися без табака курильщиками, пол-литровая банка окурков стоила на рынке пять советских рублей, за пару ботинок в очереди могли задавить насмерть, и на этом фоне ловкие люди под шумок растаскивали по своим норам несметные богатства, оставшиеся после огромной страны, которая прекратила свое существование. Сотрудникам строго засекреченной лаборатории тащить было нечего и некуда; ликвидация заведения, в котором они служили, дала им полную свободу, и теперь каждый из них был волен по своему собственному усмотрению либо карабкаться наверх, либо, сложив руки, со скорбной миной на физиономии медленно и величественно, как «Титаник», опускаться на дно.

Граф был не из тех, кто опускается на дно. Ему, по всей видимости, уже давно не терпелось утащить в свою норку что-нибудь этакое, плохо лежащее, и он ждал только подходящего момента. Грабовский пришел именно к такому выводу, потому что действовать Граф начал сразу же, как только кончилось то пресловутое совещание в кабинете Полкана. В коридоре, где стоял гул возмущенных и растерянных голосов и слоями плавал густой табачный дым, Граф поймал своего протеже за рукав и со словами: «А ну, пойдем-ка, дружок. Есть одна идея, надо бы ее обкашлять» – потащил Бориса Григорьевича в каморку, служившую ему рабочим кабинетом.

Идея у него оказалась неплохая, плодотворная, хотя и сопряженная с некоторым риском. Правда, настоящей степени этого риска в тот момент не представлял не только Грабовский, но даже и хитрый, многоопытный Граф. Впоследствии он за свое легкомыслие жестоко поплатился: история эта закончилась для него плохо – хуже некуда. Зато Борис Григорьевич Грабовский благодаря его идее стал тем, кем он был теперь, достигнув высот, о которых в далеком девяносто первом году не мог даже мечтать.


…Почуяв удушливый запах паленой пластмассы, ясновидящий встал из кресла и, подойдя к окну, плотно его закрыл. Снаружи совсем стемнело; оранжевые блики постепенно затухающего огня освещали толстую приземистую фигуру Хохла, который, стоя над мангалом, ворошил какой-то палкой догорающую, спекшуюся в бесформенный ноздреватый ком массу, а она отчаянно дымила и выбрасывала в ночь снопы искр. Борис Григорьевич подумал, как было бы славно, если бы прошлое можно было уничтожить так же легко, как компьютерные дискеты. Увы, над временем даже он не был властен – по крайней мере, пока.

Невесело улыбнувшись этому «пока», Грабовский задернул плотную штору и вышел из кабинета – нужно было ложиться, поскольку завтра ему предстоял еще один долгий, полный нелегких забот день.

Загрузка...