На минуту оторвавшись от работы, Паня окидывает взглядом краеведческий кабинет.
Фабрика, да и только! За овальным столом работают кружковцы. Крак! Это Коля Самохин расколол щипцами камешек и внимательно рассматривает излом. И тукают молоточки, и повизгивают напильники, обрабатывая камешки.
На простом сосновом столе возвышается Уральский хребет. Конечно, он значительно меньше настоящего: высота главной горы всего семьдесят сантиметров, а две другие горы, отделенные от нее неглубокими перевалами, еще ниже. И этот хребет пока не каменный, а деревянный. Все деревянное — скалы, уступы, обрывы. Но вскоре клей прихватит к дереву образцы минералов, и горы станут настоящими.
Сегодня начнется монтаж Уральского хребта. На электрической плитке разогревается клей, а Вася Марков растирает в ступке обожженный вермикулит, превращая его в перламутровые хлопья. Этот блестящий радужный снежок ляжет между образцами минералов и скроет клеевые мазки на дереве.
Вдоль стола прохаживается Николай Павлович. Одному кружковцу поможет разметь полупрозрачный асбест в пушистую белую кудель; другому посоветует, как лучше расколоть камешек; побеседует с умельцами электрокружка, которые взялись электрифицировать коллекцию; заглянет к искусникам изокружка. Они устроились за шкафом самоцветов и готовят чехол для коллекции. Каркас чехла ребята выгнули из толстой проволоки по форме деревянного горного хребта, обтянули плотным холстом и расписали холст под дремучую тайгу.
По мнению Пани, самая интересная работа досталась ему. Он вынул из грота Медной горы заднюю фанерную стенку и тонкой ножовкой вырезал в ней гнезда для самоцветов, а помогал ему Гена: шаркая напильником, он убирал острые закраины кристаллов.
Работали они молча.
Странная штука — дружба! Сломали ее когда-то мальчики горячо, бездумно, а как медленно и трудно она восстанавливается. Вот уж и помирились Пестов и Фелистеев, нашли общее дело, в котором не могут обойтись друг без друга, проводят иного времени вместе, а все-таки между ними остался холодок. Федя считает, что виноват в этом прежде всего Гена: «Гордый он, все не может забыть, как ты верх взял». Неужели так и есть, неужели можно так упорно думать об одном и том же? И сейчас задумался Гена, низко опустились длинные ресницы.
— Ну, чего молчишь? — сказал Паня. — Расскажи хоть что по истории.
— Хоть что по истории? — насмешливо переспросил Гена. — Хочешь, расскажу историю, как сегодня один волевик «Песнь о вещем Олеге» перепутал, не смог сказать, что такое тризна? Ты не радуйся, что Анна Федоровна тебе четверку поставила. Я на ее месте влепил бы тебе двойку, и будь здоров.
— Чего ты за меня взялся, Фелистеев? — сделал страдальческое лицо Паня, уже раскаиваясь, что вызвал разговор. — Мало меня Федька ругал, да? Вам всем хорошо, у вас память как надо, а у меня памяти на стихи совсем нет.
— Ты не выдумывай! При чем тут память? Сколько ты песен помнишь? Целый день петь можешь, и всё разные. А стихи путаешь.
— Сравнил! Песня поется — пой, и всё тут. Если к стихам голос подберу, так сразу запомню, а к «Вещему Олегу» хорошего голоса не нашлось…
Казалось, что Николай Павлович подслушал их разговор.
— Наш староста забыл о своей дополнительной нагрузке, — сказал он, размешивая клей.
— Я сейчас, Николай Павлович! — обрадовался Паня.
Эту нагрузку он получил, когда Николай Павлович услышал, как Паня, дурачась, смешил кружковцев шуточной песенкой. «Да ведь ты умеешь петь!» — сказал Николай Павлович. Так Паня стал запевалой в кружке. Петь он не стеснялся. Не раз мать, тоже большая песенница, говорила ему: «Если петь хочется, значит душа летать просится. Надо ей, голубке, волю дать».
— Пань, спой «Полянку»? — потребовали ребята. — Залейся, Панёк!
Только-только он набрал воздуха, чтобы ударить с переборами и перехватами милую песню:
Ты, полянка моя,
Средьтаёжная,
Зацвела ты вся.
Разукрасилась…
как дверь шумно распахнулась и вкатился Вадик.
— Николай Павлович, я за Панькой! — выпалил он, не обратив внимания на шиканье кружковцев. — Николай Павлович, сегодня рыбалка! Рыбалка с ночевой… Пань, собирайся! Григорий Васильевич уже к нам пришел с твоим ватником, и скоро машину подадут. Что ты сидишь как неживой!
— Кому нужно на рыбалку, мальчики? — сказал Николай Павлович. — Пестов, сегодня мы постараемся обойтись без тебя. Счастливого пути!
Рыбалка!.. Нет ничего прекраснее осенней рыбалки. О ней долго мечтают, к ней долго готовятся и под конец даже начинают сомневаться: да состоится ли вообще рыбалка в этом году, позволит ли погода? Но как же может не состояться рыбалка!
После надоедливых дождей небо на неделю-другую станет особенно высоким, воздух легким и острым, а дни наполнятся прозрачным золотом. И тогда горняки потянутся к Потеряйке, где их ждут смоленые долбленки, костры и гулянье.
Прежде чем лодка тронется в путь, придется поволноваться. Тысячу поводов для этого найдет Вадик. Почему долго не подают машину к дому? Почему она так медленно едет по лесопарку? И почему запаздывает вечер? Но все сделается в свое время. Спокойно погаснет в красно-медных, розовых и зеленоватых отсветах закат над Потеряйкой, рыбаки заберутся в просторную долбленку, днище которой выдолблено из толстой осины, а борта надставные, смотритель охотничьего угодья Фадей Сергеевич скажет: «Клев на уду, рыбу-кит на острогу!» — и, взмахнув снизу вверх белой бородой, столкнет лодку в воду.
Точно так же было и на этот раз.
Сначала плыли на веслах. Гребли все попеременно, за исключением Вадика, потому, что весла подчинялись ему неохотно и получалось много шума и брызг. С каждым взмахом весел лодка все глубже уходила в ночь, в тишину. Скалы и сосны на берегах стали черными, в небе густо зароились звезды, а в воде повисли синие огоньки.
— Начнем? — вполголоса спросил Филипп Константинович.
— Можем, — ответил Григорий Васильевич, уже стоявший на корме с шестом в руках.
Чиркнула спичка. Филипп Константинович поджег смольё — куски сухого соснового пня, сложенные на козе, то-есть на железных вилах, прилаженных к носу лодки; золотой пружиной развернулось пламя; душистый дым наполнил ноздри. Вадик принялся тереть глаза и расчихался.
Все вокруг сразу изменилось.
На небе сохранились только самые большие звезды, да и те стали тусклыми, неверными, а бесчисленные небесные искорки-пылинки бесследно исчезли. Лодку обступила темнота. Зато в воде, которая минуту назад была совсем черной, открылся подводный мир.
Мальчики свесили головы через борт лодки.
Отблески огня передвигались по мелкому чистому песку, собранному в мягкие складки там, где проходило сильное течение. На песке островками сидели водоросли — то пушистые, то вытянувшиеся по течению, как длинные, хорошо расчесанные волосы. И вдруг камень поднимал со дна мохнатую тупую морду, вдруг затонувшая коряга протянула к лодке волосатые лапы, вдруг дно круто падало в омут, и сердце чуть-чуть замирало над пустотой.
— Хорошо бы достать водолазный костюм и пойти по дну, как капитан Немо. Куда хочешь зайдешь и все посмотришь! — размечтался Вадик.
— Тише, болтушка, на берег высажу! — пригрозил сыну Колмогоров.
Начались Сто протоков, как железногорцы называли множество водяных тропинок, проложенных Потеряйкой, — таких узких, что с лодки можно было дотянуться до шершавых береговых скал.
Что-то дадут Сто протоков сегодня?.. Филипп Константинович стоит немного нагнувшись и вглядывается в воду. Почти незаметными движениями руки, отставленной в сторону, он отдает приказания своему напарнику, который шестом подталкивает лодку: «Медленнее… Немного правее… Еще медленнее. Стоп!»
Он оборачивается к мальчикам и молча показывает им за борт.
Что там? На что смотреть? На эти водоросли, почти сплошь застлавшие дно?.. Мальчики напрягают зрение до боли в глазах и ничего не видят. Водоросли шевелятся в струях течения, шевелятся тени водорослей на песке — и только. Но вдруг Паня вздрагивает. Среди водорослей с их равномерным движением он улавливает еще одно движение, тоже равномерное, но совсем особое. А в следующее мгновение Паня готов крикнуть: «Щука, щука!»
Длинная и узкая полосатая рыба, спящая среди водорослей, медленно поводит хвостом из стороны в сторону, и тень, лежащая на песке, повторяет каждое движение рыбы.
— Вижу, вижу! — шепчет Вадик. — Рыба-кит…
Тем временем Григорий Васильевич приостановил лодку, а Филипп Константинович навел острогу, приблизил ее к спящей щуке жальца остроги уже над самой щукой, так близко-близко…
«Ой, уйдет, уйдет!» — томится Паня.
Дальше все происходит молниеносно. На дне реки между водорослями рыжим облачком встает песок, взбитый заостроженной рыбой. Филипп Константинович выхватывает острогу с добычей из воды, и рыба хлещет воздух хвостом, обвивается вокруг остроги своим сильным телом. В руке Филиппе Константиновича топор. Рраз! — и, оглушенная ударом обуха по голове, тяжелая рыбина звучно шлепается на дно лодки.
— Ура! — вскрикивает Вадик и зажимает рот ладонью.
— Счет открыт, Григорий Васильевич, — сообщает Колмогоров. — Ваша очередь!
Он старается говорить равнодушно, будто ничего особенного не произошло, но в его голосе звучит задор, вызов.
— Попытаю и я счастья, — отвечает Пестов, меняясь местами со своим соперником и передавая ему шест.
Он тоже говорит спокойно, но это притворное спокойствие, сквозь которое явственно проступает разбуженная ловецкая ревность.
Нетерпеливо ждет исхода поединка Паня и свирепо шипит на Вадика, когда тот начинает болтать. Хочется, чтобы батька добыл щуку во всяком случае не меньшую, чем Колмогоровская.
— Сыграли вничью! — с торжеством восклицает Григорий Васильевич, бросая на дно лодки свою добычу. — Чем наша хуже вашей?
Изловчившись, Паня хватает рыбу под жабры.
— Ага, попалась, которая кусалась! — радуется он.
Огромной, тяжелой кажется ему рыба, добытая отцом. Просто бревно, а не щука!
Потом начинается самое прекрасное.
В руках у Пани холодный шест, доверенный ему старшими. Этим шестом он «пихается», то-есть толкает долбленку вперед и подводит ее к добыче. Спешить и небрежничать нельзя: поспешишь, нашумишь — спугнешь рыбу. Преисполненный чувства ответственности, он осторожно-осторожно жмет концом шеста в дно реки я, прикусив язык, ловит каждый жест рыбаков.
— Ух, холодно! Пар изо рта, как зимой… Пест, держи шест, — в рифму говорит Вадик, выбивая зубами меткую дробь. Он ныряет под тулупы, предусмотрительно захваченные рыбаками, и начинает соблазнять Паню: — Ох, и тепло! Тебе не завидно?
Стоило ехать на рыбалку, чтобы забраться под тулупы! Паня не удостаивает Вадика ответом. Он смотрит, смотрит… Позади и по сторонам видны скалы и могучие сосны, освещенные огнем, пылающим на носу лодки, а впереди нет ничего, кроме фигур рыбаков, словно вырезанных из черной бумаги и обведенных узкой красной каймой. И потрескивает смолье да шипят угольки, падающие в воду: пшик! пшик!
Проток огибает скалу.
На воду лег багряный отблеск, стал сгущаться, вытягиваться. Пурпурная черта пробежала по черному контуру скалы, и наперерез выплыла другая долбленка с двумя огнями. Один пылал на железной козе, а другой — ярким отражением в воде. На этой лодке тоже были два ловца с острогами.
«Взрывник Антонов с братом-механиком. А пихается Лёнька», — узнал их Паня.
Рыбаки разминулись, не окликнув друг друга, и снова кажется, что есть лишь одна лодка в мире, бесшумно плывущая по извилистому протоку.
— Устал, помощник? Отправляйся к отцу.
Филипп Константинович берет у Пани шест, и наступает блаженная, страшная минута.
Из рук отца Паня получает острогу и крепко сжимает гладкое холодное древко. Отец ставит Паню у борта, заменяет пилотку на его голове своей кепкой и надвигает козырек пониже, чтобы огонь не слепил глаза.
Того и гляди, этот сон рассеется: и пламя, бросающее искры в темноту, и волнистый розовый песок на дне протока в невидимой воде, и тревожное счастье. Паня вглядывается в воду, а там ничего, ничего нет. Затонувшая ветка… Узкое ребро подводного камня… А это, это? Почему отец показывает рукой вниз, за борт? Неужели Паня не ошибся и действительно увидел… Что? Почти ничего — полосатую, едва приметную черточку среди водорослей. Щука! Ну да, щука! Шевелится ее хвост, и шевелится ее тень, лежащая на песке. Теперь Паня видит всё-всё…
— Подводи! — чуть слышно говорят отец.
Легко сказать, да как сделать! Паня опускает острогу в воду, и острога будто ломается. Вся часть остроги, ушедшая в воду, отгибается в сторону, смотрит мимо щуки. Но, конечно, юный ловец на практике знаком с физическим законом преломления лучей в воде. Сжав челюсти, он борется с этим проказливым законом, подтягивает острогу ближе к себе, одновременно приближая ее к щуке, и… замирает, испуганный дрожью и бессилием своей руки. Только что острые жальца были так далеко от рыбы, а теперь почти касаются ее, и добыча сию минуту сорвется, уйдет из-под самого носа…
— Удар! — взмахивает рукой отец.
На миг Паню охватывает острое отчаяние. Ни за что не попасть ему в эту почти незримую цель, потому что дрожит рука и не слушается ее острога… Но это мгновение уже прошло. Кажется, что кто-то другой, ловкий и сильный, собрав внимание и волю в одну точку, быстро наносит удар.
— Как? — спрашивает Колмогоров.
Разве Паня знает — как! Он ничего не соображает, но, вернее всего, он промахнулся и опозорился. Острога не сопротивляется его руке, она лишь едва ощутимо вздрагивает.
— Ну, герой, с первого удара в ловцы вышел! — хвалит отец.
Сдерживая вопль восторга, Паня рассматривает щуренка, обвившегося вокруг железок остроги.
— Попался, который кусался! — шепчет он.
Кончилось смольё, погасли в воде последние угольки, и темнота бесшумно, мягко навалилась на лодку. Глаза вскоре привыкли к ней и вновь увидели причудливые скалы, сосны на берегу и все звезды, даже самые маленькие, соткавшие в небе серебряный мерцающий покров. Зато вода стала черной-черной, и её густо населили синие огоньки.
Под тулупом, в тепле, безмятежно, посапывает Вадик.
— Вадька! — толкает его Паня. — Я щуренка заострожил и еще два раза ударил, чуть не попал… Ну, Вадька, слышишь?
— Мм… чего ты толкаешься? — огорченно вздыхает Вадик.
Спит Вадька, спит, и не с кем поделиться радостью. Ее так много, что все кажется замечательным: и свежий клюквенный запах овчины, напоминающий о морозной зиме, и тихая песня отца, сидящего на веслах, и даже мирное посапывание Вадика. А Паня не спит, и еще не спит, и опять-таки не спит, и никогда не заснет, чтобы не расстаться с ощущением своей невероятной удачи.
Мальчики одновременно выставили головы из-под тулупов.
Разбудила их своим лаем собака, положившая лапы на неподвижный борт долбленки.
— Трезор!.. Это же Трезор Борисова от Тирана и Магмы, — сказал Вадик, знавший родословные всех охотничьих собак на Железной Горе. — Смотри, Панька, сколько костров! Весь берег в кострах.
Вдоль берега, насколько видел глаз, горели костры, большие вблизи, маленькие вдали. Казалось, огненное ожерелье охватило понизу темную громаду Шатровой горы, заслонившей половину неба с его звездами.
Убедившись, что под тулупом нет никакой дичи, а только заспанные знакомые мальчики, не имеющие ружей и поэтому совершенно бесполезные, потомок Тирана и Магмы, равнодушно помахивая тонким хвостом, побежал к костру, пылавшему неподалеку от охотничьей избушки.
Дрожа спросонок от ночной свежести, протирая глаза, мальчики подошли к костру и увидели Григория Васильевича, Филиппа Константиновича и еще секретаря парткома Юрия Самсоновича Борисова. Он был в подпоясанном бушлате, в высоких сапогах, и от этого казался особенно грудным, большим; между коленями он держал охотничье ружье в чехле.
— Разбудил вас мой Трезор Трезвоныч?.. Эх вы, сони! Садитесь чай пить и меня, приблудного, в компанию возьмите, — прогудел Борисов, притянул к себе мальчиков и усадил возле костра.
— Уж так и быть, за хорошую весточку чайком побалуем… — Григорий Васильевич поправил гибкую жердь, на которой висел медный, успевший засмолиться в дыме чайник. — Значит, рад Степан?
— Еще бы! И не один он рад. Сбежались в траншею машинисты экскаваторов, транспортники, хотели Степана качать, да не осилили, — рассказывал Борисов, теребя свои усы, золотые в свете костра. — Но событие большое — шутка ли, вровне с Пестовым сработать, его сегодняшний рекорд повторить!
— Панька, слышишь? — ахнул Вадик. — Вровне с Григорием Васильевичем! Нагнал на рекорде!
Стоя у костра на коленях, не обращая внимания на дым, щипавший глаза. Паня смотрел на отца. Вот и случилось то, что должно было случиться, так как Степан работал с каждым днем все лучше. Но теперь, когда это случилось, Паня ждал, что скажет отец. И как нужно было ему это слово батьки, чтобы разобраться в суматохе своих мыслей!
Задумчиво смотрел на огонь Григорий Васильевич. Его лицо, помолодевшее в свете костра, едва заметно улыбалось.
— Ну, теперь прибавится у молодых работников смелости, да и мои дружки-шефы подтянутся. Как ни поверни, со всех сторон хорошо, — сказал Григорий Васильевич и стукнул кулаком по колену. — Попал впросак товарищ Марков, попал! Выдумал он потолок, а мой Степка возьми и выскочи на самый верх. Эх, потолочники! И спроси их, чего суетятся, зачем для человека всякие путы придумывают?
Чайник шумно забурлил, застучал крышкой и плеснул на раскаленные угли. Григорий Васильевич снял его, поставил на землю и разлил чай в кружки.
— Большое дело сделано! — сказал Филипп Константинович, сдувая пар с горячего чая. — Нас обвиняли в плохом подборе бригады машинистов на «Четырнадцатом», этим объясняли задержку работ по проходке траншеи. Теперь «Четырнадцатый» опережает график. Через несколько дней мы покроем наш долг в кубометрах.
Лицо Борисова было серьезным, задумчивым, когда он сказал:
— Это еще не победа, но победа уже у нас в руках. Особенно радует, что в борьбе за траншею растут все молодые работники карьеров. Значит, победа будет настоящей!
— Победа! Победа! — пискнул Вадик.
— Что дальше, Григорий Васильевич? — спросил Борисов.
— Что же, — сказал Пестов, отпивая из кружки. — Ясное дело, надо Степана поддержать, чтобы он не вздумал на печь полезть. Хоть Степа человек и самостоятельный, из крутого теста, а все же… Как думаешь, товарищ Борисов, не пора ли нам со Степаном договор социалистического соревнования пересмотреть, равные обязательства взять?
— Не рано ли?.. Подождать бы немного, посмотреть, как у Полукрюкова дальше дело пойдет, — проговорил Филипп Константинович. — Серьезное дело — соревноваться с Пестовым на равных условиях. Григорий Васильевич уступать не любит. Рванется вперед — останется его ученик далеко позади, попадет в неловкое положение.
— Зачем же так судить? — не согласился с ним Пестов. — Степан уже себя показал, а соревнование ему огня прибавит. Ну, конечно, придется парню помогать, это я понимаю.
«Еще помогать? — опасливо подумал Паня. — Уж и так сравнялись…»
— Да, еще больше помогать, еще лучше учить, — поддержал Пестова Борисов. — В понедельник потолкуем об этом в парткоме, а пока… Хорошо вам, товарищи, отдыхать да греться, когда у вас рыба для ухи заготовлена. У меня патронташ полный, а ягдташ пустой. Обидно! — Он выплеснул остатки чая из кружки в огонь, попрощался с хозяевами костра и предложил ребятам: — Проводите-ка меня, юные рыболовы. Нет ничего лучше леса на рассвете… Трезор, лентяй, на работу!
Собака, пригревшаяся у костра, зевнула с визгом, потянулась, коснувшись брюхом земли, встряхнулась и побежала впереди хозяина, нюхая воздух и фыркая в траву.
Лес обступил Борисова и мальчиков, когда они оставили позади себя прибрежную поляну. Паня едва различал в темноте фигуру Борисова, который легко, бесшумно шел по тропинке, и белое пятно-седло на спине Трезора, шнырявшего в зарослях папоротника. А впрочем, как вскоре выяснилось, было не так уж и темно. Между стволами и ветвями сосен просочился свет ранней зари, и звезды над головой поредели. Заря рождалась в настороженной тишине, слух улавливал каждый шелест, каждый шорох ночной живности, кончавшей свой таинственный промысел.
— Как, ребята, поживаете, как подвигается коллекция для Дворца культуры? — спросил Борисов.
Мальчики рассказали ему о коллекции и заодно о том, что Неверов уже выклеил середину доски почета.
— Юрий Самсонович, а кто на доске почета будет первым? Тот, кто до праздника лучше всех сработает, правда? А если Полукрюков сработает лучше Григория Васильевича, так его напишут первым? — внезапно выложил кучу вопросов Вадик.
Паня даже немного испугался, потому что он услышал свою собственную затаившуюся мысль, высказанную просто и напрямик.
Вадик продолжал тараторить:
— Я, Юрий Самсонович, самый главный болельщик Григория Васильевича, а он уже научил Степана работать по-пестовски и еще будет учить. Значит, Степан будет определенно лучше всех работать, потому что он очень способный. И, значит, на доске почета…
— Погоди, погоди! — остановил его Борисов. — Эту доску мы откроем к празднику, и мало ли что еще может случиться на руднике до праздника. Так что пока не стоит гадать. Имей только в виду, что Гора Железная без ошибки разберется, чье имя должно быть первым.
— Понятно! — бодро заверил его Вадик, но не унялся: — А я все-таки хочу сейчас знать. Юрий Самсонович…
— Экий нетерпеливый! — Борисов усмешливо спросил у Пани: — А тебя, Панёк, этот вопрос тоже занимает?
— Занимает, конечно, — признался Паня.
— И ты тоже загадываешь, прикидываешь так и этак?
— А чего… — ответил Паня. — В соревновании батя все равно не уступит Степану Яковлевичу, с первого места не сойдет.
Вдруг Паня увидел совсем близко глаза Борисова; они светились под бровями, которые в утренних сумерках были не рыжеватыми, а черными.
— Друг ты мой, малец сердечный! — мягко прогудел над самым ухом Пани его голос. — Гордишься ты отцом, стеной за него стоишь. И хорошо! А думаешь, другие им не гордятся? Вся Гора Железная хочет, чтобы Пестов, настоящий человек, настоящий коммунист, работал лучше всех. Любит наша Гора хороших работников, бережет их, прославляет. Ну, а если кто-нибудь сработает лучше Пестова? Ведь у нас способных людей много, у нас люди быстро растут. Как Горе Железной в таком случае быть, как к этому событию отнестись?
— Не знаю… — прошептал потерявшийся Паня.
— Не знаешь? Потому не знаешь, что мало ты видишь, Панёк. Слышал я, что ты каждый рекорд отца, как таблицу умножения, помнишь. Так? А думаешь, Пестов нас радует только своими рекордами? Нет, он нам еще одну радость несет, и она не меньше, чем первая, никак не меньше!.. Ты знаешь, что такое социалистическое соревнование? Ну-с, товарищ пионер, держи экзамен!
Знал ли это Паня? Да, как будто знал. В классе об этом говорилось, в газетах писалось, и… возникла в памяти доска общерудничного социалистического соревнования, установленная возле рудоуправления, и большие блестящие буквы той надписи, которой открывалась доска. Он видел эту надпись сотни раз и знал, о чем это, а не запомнил.
— Я знаю, только я наизусть не могу, у меня память слабая… — сказал он.
— И не надо наизусть. Говори своими словами.
— Социалистическое соревнование… это когда кто-нибудь хорошо работает, так он должен помогать тому, кто хуже работает, — стал припоминать Паня.
— Точно! Помогать по-товарищески. А для чего?
— Для общего подъема! — вспомнил Паня, обрадовался и заторопился: — А кто работает хуже, чем другие, тот должен учиться и догонять лучших тоже для общего подъема…
— Видишь, твой отец так и поступает: отдает ученикам свои знания, свой опыт. Понимаешь, он свое сердце отдает людям, чтобы росли новые богатыри труда, чтобы был общий подъем. А что на вершине этого подъема? Знаешь?
— Коммунизм, да? — сказал Паня.
— Коммунизм! — повторил Борисов. — Чем больше становится хороших работников, тем быстрее мы идем к коммунизму. Гордись тем, что твой батька так хорошо работает. Гордись и тем, что вокруг твоего батьки растут новые богатыри, радуйся этому вместе со всей Горой Железной. Понял?
С ружьем за плечами Борисов зашагал по тропинке и вскоре бесшумной тенью скрылся в чащобе.
— Тебе все ясно, Пань? — спросил Вадик. — Я совсем ничего не понимаю… Только, знаешь, я все равно думаю, что если Степан до праздника сработает лучше, так…
После разговора с Борисовым эта суета Вадика вдруг показалась Пане такой неуместной, глупой, даже оскорбительной, что хоть уши затыкай.
— Кто скорей? — И Паня побежал по тропинке; потом замедлил бег, пропустил вперед добросовестно пыхтевшего Вадика и не спеша пересек прибрежную поляну.
Все было тихо. Филипп Константинович и Григорий Васильевич спали, укрывшись тулупами, а костер погас и угли подернулись пушистым сизым пеплом.
— Я уже на финише, ага! — похвастался Вадик, успевший нырнуть к своему отцу под тулуп.
— Рекордсмен, ничего не скажешь, — похвалил его Паня.
Положив сушняка на пепелище, он оживил огонь, сел и задумался, загляделся… Необычно было все вокруг: небо серебряное, а стволы, ветки сосен и каждая хвоинка — словно нарисованные чертежной тушью; вода в Потеряйке тоже светлая, блестящая, как ртуть, а лодка, стоящая у берега, совсем черная.
Из охотничьей избушки вышел смотритель охотничьего угодья Фадей Сергеевич и склонился над лодкой посмотреть улов.
— Ничего, удачливые-добычливые! — сказал он с утренней хрипотцой в голосе. — А ты, сын милый, что не спишь? Спи, знай себе.
— Нет… — И Пане показалось, что этим незаметным движением губ он чуть не разрешил то, что заняло его душу.
Отец поднял голову, увидел, что Паня сидит у костра, и успокоился.
— Залезай под тулуп, — предложил он, и его глаза сразу закрылись: он снова заснул, прежде чем улыбка оставила его лицо.
Все было попрежнему серебряным и черным, но черное понемногу туманилось, расплывалось, а серебряное едва заметно смягчалось, будто небо подернулось тонкой золотой пылью. Это загорался день — еще молчаливый, еще не нашедший дневных звуков, как чувства Пани еще не нашли слов, объясняющих то, что творилось в его душе. Это дума — большая, необычная — овладела его душой и ведет его дальше и дальше, уводит от самого себя, открывает ему то, что было непонятно, недоступно…
Смотрит Паня на спящего отца, вглядывается в его лицо, замечает то, чего не замечал раньше, и эти маленькие открытия трогают сердце так нежно, так больно… Похудел батя за последнее время, стало больше белых волос, прибавилось морщинок у глаз и на лбу. Это последние невысказанные тревоги и опасения оставили свой след, свою отметину. «Мало ты видишь!» — только что сказал Борисов Пане. И вот, не шевелясь, смотрит, смотрит на отца Паня, будто увидел его впервые… Как же так? Ведь он знал своего отца, знал его голос, усмешку, поступь, привычки, знал он и то, что всегда казалось ему самым главным в отце: победы и награды, питавшие его, Панину, гордость. Знал, знал и теперь понимает, всем сердцем чувствует, что из-за своей детской суеты не разглядел он этого человека, не понял, что его батька еще больше, еще лучше, чем казалось раньше. «Настоящий человек, настоящий коммунист», — сказал о нем Борисов. Да, герой, богатырь — и такой простой, такой необыкновенно простой, что нет на свете человека дороже и ближе. Смотрит, смотрит на отца Паня, и тихо-тихо у него на душе…
Ветер, прилетевший из-за Потеряйки, сдул серый пепел с углей, завил его пляшущим вихорьком и рассыпал, рассеял, развеял. Брр, как свежо!.. Небо стало яркозолотым, но казалось холодным, потому что шуршал, шипел ветер в сосновой хвое.
— Ложись, поспи! — приказал отец, разбуженный порывом ветра. — Не выспишься — весь день себе испортишь. Ишь, в пепле весь, как дед Мороз в снегу.
Дрожащий от холода Паня поскорее стряхнул с себя пепел, устроился под тулупом, взял руку отца и зажал ее подмышкой, а отец пошевелил пальцами и слегка пощекотал его.
— Спи, Панька, не балуй, — с шутливой строгостью шепчет он. — Спи, неслух, баловень!
— А не буду, не хочу спать! — говорит Паня, укладываясь поудобнее. — Так полежу.
— Ну, лежи так, — соглашается отец. — Это можно. Полежи…
И посмеивается: знает, хитрый, что Паня сейчас словно в омут нырнет.
— Степа!.. Так и знал, что приедешь. Ну, здравствуй! Спасибо, порадовал, работник! Теперь уж как хочешь, а я тебя похвалю. Орел!
Эти слова, сказанные отцом, и разбудили Паню.
Он откинул тулуп, сел и увидел Полукрюкова. Великан стоял рядом с Григорием Васильевичем, сжав его руку, улыбался, и Паня тоже улыбнулся — таким счастливым было лицо Степана. Великан все смотрел на Григория Васильевича и, наверно, хотел сказать что-то торжественное, заранее приготовленное, но сказал простое:
— Поспал после смены, да и сюда, к вам, на автобусе.
— И славно! Гостем у нашего костерка будешь. — Григорий Васильевич раскурил папиросу и откашлялся. — Порыбачили мы с Филиппом Константиновичем не зря. Сварим уху на весь мир, а для тебя особо ведерный котел поставим. Осилишь? — Он сказал Пане: — Ты что камешком сидишь? Беги разомнись и умойся.
В два прыжка Паня очутился на берегу и увидел Федю. Забравшись в долбленку, он рассматривал острогу.
— Федька, я вчера этой острогой порядочного щуренка заострожил! — вместо приветствия сказал Паня. — Хорошо, что ты приехал. Пойдем на Шатровую гору и в Ермакове зеркало посмотрим… А Женя не приехала?
— Не хотелось ее рано будить… А где Вадик?
— Спит под тулупом. Всю рыбалку проспал.
— Здравствуй! — протянул ему руку Федя.
— Постой!
Паня стал коленями на плоский камень у самой воды, умылся, пользуясь речным песком вместо мыла, вскочил и подал Феде мокрую руку:
— Теперь здравствуй! Ну, поздравляю тебя, что Степан так хорошо сработал. Желаю ему еще лучше!
— Спасибо! Вот спасибо, Панёк! — сказал Федя, сжав его руку.
— Крепче! — потребовал Паня.
— Не напрашивайся, пожалеешь!
Федя притянул Паню к себе, повернул его руку ладонью вверх и так хлопнул по ней своей пятерней, что по всей Паниной руке брызнули огненные, колючие мурашки.
Мальчики сели рядом на борт долбленки.
Становья рыбаков на берегу Потеряйки уже пробуждались. Повсюду взвились голубые дымки костров, послышались голоса. Люди ходили от костра к костру, хвалясь друг перед другом ловецкой удачей.
— Я уже слал вчера, а Степан пришел из карьера, и я проснулся. Степан так обрадовался, что всех разбудил, стали ночью чай пить, — рассказывал Федя. — Помнишь, как мы беспокоились, когда «Четырнадцатый» в известняках засел? А теперь оправдал себя Степан, правда?
— И еще лучше оправдает! — уверенно сказал Паня. — Знаешь, мой батька теперь будет со Степаном на равных соревноваться. Они таких рекордов наставят, что траншею как на реактивном самолете пройдут!
Федя глубоко, радостно вздохнул:
— Мама сегодня все приказывала Степану: «Поклонись при всем народе Григорию Васильевичу, поблагодари за заботу». А Степа говорит: «Тысячу раз поклонился бы до земли, да обидится Григорий Васильевич». Такой хороший у тебя батька!
— Ну, чего там! — застеснялся Паня, будто речь шла не об отце, а о нем.
Утро набиралось тепла и света, тянулись к небу и дымки костров и радужные нити паутины. В бирюзовой воде Потеряйки отражалась каждая трещинка серых скал, стоящих на другом берегу, каждая хвоинка и травника. От леса, пронизанного солнечными лучами, повеяло запахом смолы… Все это было как летом. Но вдруг в небе, перекликаясь, запели звучные трубы.
— Должно быть, гуси высоко летят, — догадался Федя.
— Да, бабье лето улетает, — сказал Паня. — Ничего, зимой у нас тоже хорошо, увидишь!
Они улыбнулись друг другу.
От костра послышался крик Вадика.
Переваливаясь с борта на борт, из лесу выехал рудничный автобус. Он привез несколько горняцких семей, и среди них Колмогоровых и Пестовых — Ксению Антоновну, Марию Петровну, Наталью, Зою и Ваню.
День сразу наполнился заботами.
Женщины устроили кухню. Вместо кладовки у них была лодка со свежей рыбой, вместо столов — чистые плоские камни на берегу, а вместо водопровода — вся Потеряйка да еще ключик сладкой, чистейшей воды в лесу. А поваренком у них был Вадик, который выпрашивал рыбьи пузыри, всем мешал и всех смешил.
В то время как Григорий Васильевич и Филипп Константинович готовили подвес для котла, Паня с Федей собирали сушняк и попутно отправляли в рот то почти черную сладкую бруснику, то прозрачную кислую костянику.
В мокрых и блестящих от росы сапогах, Паня, немного опередив Федю, выбрался из лесу и увидел только что пришедшего к костру машиниста-паровозника — краснолицего и седоволосого Гордея Николаевича Чусовитина.
— Гриша! Григорий Васильевич! Прибежал к тебе от самой Шатровой горы побалакать, — сказал старик. — Помнишь, был у нас разговор в твоем садике? Посомневался я тогда в одном человеке, прости уж… — Он протянул руку Степану, который почтительно приподнялся. — Молодец! Прямо скажем, молодец! С Пестовым на рекорде сравнялся!.. Но имей в виду: коли сравнялся, так и вообще перекрыть должен. Докладывай по-военному, какой у тебя порядок жизни?
— Кажется, правильный, — ответил Степан. — Не дает мне покоя Григорий Васильевич. Завтра договор социалистического соревнования пересмотрим, мои обязательства повысим.
К костру подходили горняки, присаживались на корточки, закуривали, перекатывая на ладонях угольки, толковали об удачной рыбалке, но не это было главное. Весть о вчерашнем достижении Степана уже разнеслась по рыбацким становьям, и горняки с интересом посматривали на великана, который, стоя на коленях, подкладывал в огонь сушняк и помогал Наталье закапывать картошку в горячую золу.
— Ты что же это выдумал Григория Васильевича обижать? — упрекнул Степана коренастый, широкоплечий и чернобородый взрывник Иван Байнов, человек резкий и бранчливый. — Не дам, не позволю нашего Гришу обижать! — Он обнял Пестова и зашептал ему на ухо так громко, что все слышали: — Мы бидон с пивом всю ночь в воде холодили, раков наварено — не счесть. Не побрезгуйте, друзья!
— Что же, в праздник и у воробья пиво! — пошутил Григорий Васильевич.
Всей компанией двинулись по берегу Потеряйки.
Шумел берег… Становья разрослись, принимая новых гостей из города, костров становилось все больше, и всюду слышалась музыка: то баян пел, то мандолина стрекотала, то патефон выкрикивал частушки.
Почти у каждого становья получался затор. Горняки, издали заприметив Григория Васильевича и Степана, подбегали к ним, здоровались, зазывали к себе.
Дом Пестовых знал немало дней, когда двери не закрывались от посетителей, когда вся Гора Железная поздравляла Григория Васильевича с новой наградой и хвалила его за горняцкое мастерство, желала ему новых побед и наград. Сейчас было почти так же и даже еще лучше, душевнее, хотя о победе Степана и его учителя совсем не говорилось. Но в каждом рукопожатии Паня видел поздравление, в каждой улыбке, обращенной к Пестову и Полукрюкову, он читал благодарность.
Горняки, не говоря прямо ни о траншее, ни о своей недавней тревоге, праздновали появление нового мастера, не отделяя Степана от его учителя, будто Пестов и Полукрюков были одним человеком, оправдавшим их доверие и поэтому дорогим, уважаемым. Паня жадно впитывал радость Горы Железной. А рядом с ним шел Федя, тоже взволнованный значительностью этих минут.
К своему костру вернулись, когда завтрак уже поспел.
Постарались Мария Петровна и Ксения Антоновна! Уха получилась наваристая, вкусная, пахучая. Разумеется, Вадик объелся, опрокинулся на тулуп и заявил, бессовестный, что не спал всю ночь. Филипп Константинович последовал его примеру, а Зоя с Ваней-Опусом ушли к костру знакомых слушать новые пластинки.
— Теперь обед станем готовить, — сказала Мария Петровна. — Погуляли бы вы, товарищи мужчины. И ты, Наташа, нам здесь не нужна.
— К Ермакову зеркалу пойдем, — предложил Григорий Васильевич. — Кто в него поглядит, целый год здоров будет… Давно мы в нем не красовались. Маша! Лет двадцать, как думаешь? Сдается мне, постарел я за это время, а?
— Не знаю, — ответила Мария Петровна. — Каждый день тебя вижу, так что мне незаметно. У Ермакова зеркала спроси…
По пути Паня рассказал Феде о Шатровой горе:
— Наша Шатровая гора знаменитая. На ней сам Ермак Тимофеевич со своим войском в шатрах жил, когда в Сибирь шел. И сражения тут, наверно, были. Я сам наконечник стрелы раскопал, совсем ржавый, сразу рассыпался… А Ермакове зеркало — тоже самый знаменитейший ключик на Урале. В нем такая вода, что сразу раны закрывает. Ермак Тимофеевич тоже этой водой лечился…
Тропинка, обегая стволы сосен и валуны, похожие на бугры серого мха, поднималась все выше. Потом она ушла в светлоянтарную березовую рощицу, и едва слышный звон примешался к легкому шелесту сухой осенней листвы.
Из расщелины между двумя валунам:, вросшими в землю, выбивалась перекрученная струйка воды, не разбрызгиваясь падала на позеленевший мокрый камень, и крупные светлые капли, как зерна развязавшегося ожерелья, позванивая, скатывались в крохотное озерцо. У этого озерца рама была круглая, из черного гранита, дно тоже черное, и для того чтобы увидеть воду, надо было ее потревожить или отразиться в ней.
Все стали вокруг озерца на колени и принялись рассматривать себя и своих соседей.
— Смешно как! Будто там внизу сидим мы кружком и сами на себя смотрим… — Паня при этом состроил гримасу. — А дальше дыра сквозь землю до самого нижнего неба.
— Даже голова кружится! — сказала Наташа, стараясь не встретиться в зеркале со взглядом Степана.
— Да, было время — мы с Марией Петровной в это зеркало гляделись, — проговорил Григорий Васильевич. — Зеркало такое же, как было, а сколько воды по капельке утекло!.. Прямо скажу, староват я стал, заметно староват. А Маша — вот она передо мной сидит и в зеркало глядится. До чего же ты, Наташка, на мать похожа! Совсем как она была.
— Что ты сравниваешь, папа! — усмехнулась Наталья.
— Бабушка Уля говорит, что наша мама была самая красивая девушка на Горе Железной, — с гордостью сказал Паня. — Куда там Нате!
— Так ведь Григорий Васильевич лучше знает, похожа Наталья Григорьевна на Марию Петровну или нет! — обиженно воскликнул Степан, смутился и встал.
Вскочила и Наталья:
— Я побегу! Надо все-таки маме помочь.
Паня взглянул на великана и пожалел его. Лицо у Степана было виноватое, будто он снова разгрузил ковш мимо вагона.
— А теперь и до вершины недалеко, — сказал Григорий Васильевич. — Пойдемте, друзья!
Все поднялись на самую вершину. Им открылся великий простор. Склон круглой горы, усеянный валунами и поросший соснами, кончался у самой Потеряйки. Она блестела глубоко внизу, разделенная скалами на бесчисленные протоки, о которых Федя сказал, что они немного похожи на каналы Марса. За Потеряйкой до самого горизонта лежала тайга, темная, волнистая, с блестками лесных озер, с красными и серыми скалами, с легким туманом там, далеко-далеко, где самая высокая лиственница на вершине горы казалась не больше ковровой шерстинки.
— Красиво здесь, хорошо! — сказал Степан.
— Весной пойдем в тайгу… — стал мечтать Паня. — За Потеряйкой сплошь самоцветные угодья. Там, где вода высокий берег размыла, халцедоны попадаются…
Тихо было кругом. Лишь со стороны Потеряйки доносилась музыка да в небо звучно прокричали птицы, уносившие лето на своих неутомимых крыльях.
К середине октября осень совсем размокла.
В день большого сбора, как и накануне, как и всю неделю до этого, зарядил неторопливый, надоедливый дождик, уныло постукивающий по оконнице. Лишь вечером, к радости Пани, он затих. Конечно, сбор состоялся бы в любую погоду, а все же без дождя лучше.
Паня снял с плитки вскипевший чайник, раскрыл пачку печенья и разбудил отца:
— Батя, пора чай пить, а то опоздаем… Ты в самое лучшее оденешься, да? Мама твой синий костюм отутюжила и рубашку белую. Галстук в клеточку, тот, что в Москве мы купили… И все ордена и медали.
— Значит, полный парад? А не совсем мне рука, Панёк. Из школы, видишь, я в горком партии пойду на совещание пропагандистов, — будет народ удивляться, почему я так оделся. Придется объяснять, что пионеры приказали… Много вас на сборе будет?
— Все отряды шестых классов. А ты, батя, речь скажешь?
— Уж и речь!.. Скажу ребятам о предоктябрьской стахановской вахте да о моем соревновании со Степаном Полукрюковым. Правильно?
— Хорошо будет! У нас каждый день сводку вывешивают, кто лучше сработал. Вчера Степан Яковлевич опять вперед вышел, а ребята все равно говорят, что ты не уступишь.
— Ну-ну! — попридержал его отец. — Это, знаешь ли, дымом в небе написано.
Все шло без запинки до той минуты, когда Григорий Васильевич увидел, что Паня подает ему недавно купленную зеленую велюровую шляпу. Эту щегольскую штуку Григорий Васильевич невзлюбил и надевал лишь по настоятельному требованию Марии Петровны.
— Дай синюю кепку! — приказал отец. — Куда она с вешалки девалась?
— Батя, мама велела эту шляпу надеть. А кепку мама спрятала, может быть даже выбросила. Я не знаю… Уже поздно, мы на сбор опоздаем!
— Давай!
Отец с размаху надел шляпу, и Паня последовал за ним, радуясь одержанной победе и любуясь своим батькой: какой франт!
В школу они пришли за несколько минут до начала сбора.
Проводив отца до кабинета директора, Паня заспешил в зал. У двери, украшенной хвоей, его ждали Гена и Вадик.
— Ты не мог прийти позже? — сказал Гена. — Все отряды уже на месте.
— Пань, у тебя есть носовой платок? — с невинным видом спросил Вадик. — Большой или маленький?
— Обыкновенный. А что?
— Приготовься слезки вытирать. «Умелые руки» успели буровой станок смонтировать и железную дорогу опробовать. Ванька Еремеев хвалится: «Забьем каменщиков-краеведов, как маленьких».
— Да не слушай ты его! — сказал Гена. — Пошли в зал.
Уже встревоженный, Паня переступил порог и почти ничего не увидел, так как в зале горела лишь одна маленькая, да к тому же затененная лампочка. А затем, привыкнув к полумраку, он разглядел, что ребята построились четырехугольником, лицом к середине зала.
И было так тихо, что лишь для формы председатель совета дружины Ростик Крылов сказал: — Тишина! — И, помолчав, приказал: — Свет!
Над сценой загорелся прожектор. Слегка радужный луч протянулся через зал, и на стене зажглись золотые буквы:
«Слава героям труда! Да здравствует предоктябрьская вахта мира!»
Затем луч раскинулся во всю стеку, и ребята увидели большие портреты знатных людей Горы Железной: Григория Пестова, Степана Полукрюкова, горнового Самохина, сталевара Носова и многих других. Пионеры приветствовали их аплодисментами.
— Ну, братцы, изокружок сработал неплохо! — признал Вадик. — А теперь, Пань, приготовь платочек.
Зал осветился.
— Ничего себе техника! — чуть слышно проговорил Гена.
«У нас бы так», — подумал Паня.
Техника окружала костер, разложенный на невысоком постаменте. Здесь был и экскаватор № 14, совсем настоящий, если не считать величины, и домна Мирная, и станок ударно-канатного бурения, а на полу блестела железнодорожная колея. Паня бросил взгляд на Уральский хребет, стоявший на большом столе возле сцены и закрытый холщовым чехлом, и омрачился. До чего же скромно, даже неказисто все это! А ведь приближается, неумолимо приближается минута, когда надо будет предъявить коллекцию дружине, услышать ее суд. Что-то будет!
Председатели отрядных советов уже отдали рапорты Ростику Крылову. Перед фронтом участников сбора под звуки барабана пронесли знамя дружины. Запылал костер, а попросту говоря — взвились поддуваемые вентилятором, освещенные снизу красные и желтые шелковые ленты.
Ребята сели на стулья, поставленные рядами под стенами, и возле костра появился Григорий Васильевич Пестов. Он поклонился сбору и сделал вид, что греет руки у костра. Ребята встретили эту шутку смехом, и аплодисменты затихли.
— Не знал, что вы к вахте настоящий рудничный карьер приготовили, — сказал Григорий Васильевич и спросил у старосты кружка «Умелые руки» Вани Еремеева: — Работает техника.
— Работает. Григорий Васильевич! — отрапортовал Еремеев, и его лицо, усеянное крупными веснушками, раскраснелось.
— Начали! — сказал Пестов.
Тотчас же техника ожила, зашумела. Ковш экскаватора зачерпнул из кучи песка, и когда экскаватор повернулся на сто восемьдесят градусов, песок посыпался золотой струей. Из-под широкого постамента, на котором бездымно пылал костер, выбежал паровоз с тремя вагонами, и под колесами защелкали стрелки. Станок ударно-канатного бурения принялся стучать долотом в кусок известняка. Из летки домны полилась огненная струйка чугуна, а на колошник домны по наклонному мосту пошли вагончики-скипы, подающие руду и кокс.
— Надо было мне в кружок «Умелые руки» записаться, их верх! — завистливо сказал Вадик, хлопая в ладоши.
— Чего ты панику разводишь? — сказал Гена и сердитым блеском глаз выдал свое волнение.
Раздались требовательные голоса:
— А коллекция почему закрыта? Почему краеведы прячутся?
— Кто прячется? — в ответ зашумели краеведы. — Старосты, откройте коллекцию!
— Держись, несчастный! — напутствовал своего друга Вадик.
Старосты краеведческого кружка Паня и Гена подошли к коллекции и взялись за края холщового чехла. Лишь теперь Пани увидел Николая Павловича, стоявшего у двери рядом с директором школы. Николай Павлович улыбнулся старостам и вскинул голову, призывая их к спокойствию. Паня заставил себя подтянуться, а Гена и без того был внешне невозмутимо спокоен и держался прямо, как в строю.
— Подождите, старосты, — сказал Ростик Крылов и объявил: — Ребята, послушайте стихи о предоктябрьской вахте.
Длинное и в общем дельное стихотворение написал прославленный школьный поэт Миша Анциферов.
Заканчивалось его произведение так:
Шумя, Гора Железная, шума, свободный труд:
На вахту предоктябрьскую богатыри встают!
И мы им пожелаем успехов боевых.
Успехами в ученье поддержим дружно их!
«Ох, еще стихи!» — подумал Паня, которому уже хотелось поскорее открыть коллекцию — будь что будет!.. Но стихотворение другого, тоже знаменитого школьного поэта. Светика Гладильщикова, ему понравилось, потому что славно подошло к случаю:
Откроем тайны гор, чтоб Родина цвела,
Чтобы она всегда могучею была! —
выкрикнул поэт, и в ту же минуту Паня и Гена быстрым движением убрали холщовый чехол, точно сняли с Уральского хребта лесной покров.
Дальше неподвижный, оцепеневший Паня будто со стороны наблюдал происходящее. Тут и там раздались аплодисменты и сразу оборвались, затихли. Почему? Потому что ребята вскочили, бросились к коллекции и окружили ее, возбужденно переговариваясь.
— Ну рукодельный народ! — сказал Григорий Васильевич. — Это же такой подарок Дворцу культуры!
— Пань, слышишь? — вполголоса спросил Гена.
Слышал ли Паня! Он взглянул на коллекцию, словно впервые увидел ее, и не поверял себе. Да полно, неужели все это сделано кружковцами?..
На столе возвышаются три горы, разделенные неглубокими перевалами. И что из того, что горы маленькие! Все же это настоящие Уральские горы, как они рисуются геологам и горнякам. Все горные тайны открылись, все богатства объявились, все клады великой сокровищницы стали доступны взгляду.
Горы сияют… Невидимые, скрытые в нишах лампочки отраженным нежным светом озаряют уступы, террасы, скаты. Свет, переливаясь, становится то слабее, то ярче, и в безмолвной игре разноцветных отблесков, охвативших гору снизу доверху, Урал показывает свои богатства.
Засветилась волшебная зелень малахита. Сквозь медово-багряный селенит пробился свет, будто луна только что взошла в тумане. Огненными искрами брызнула по горным скатам киноварь. Причудливые, многоцветные яшмы, прорезанные серебристыми кварцевыми жилками, опоясали вершину гор. Тут и там поднялись розовые, зеленоватые, серо-облачные мраморные утесы. На горной площадке заблестели пириты, как небрежно брошенные золотые самородки, и червонными блестками закипел красный кварц-авантюрин. Распушились хлопья каменной асбестовой кудели, повисли на скалах мохом-ягелем… Богатства, богатства стремились вверх — от темных кусков железной руды к хрустальному яблоку, добытому в песках Потеряйки!
Коллекция мерцала отблесками и красками.
И выемка-пещера в средней горе тоже стала наполняться светом. Из темноты понемногу выступили самоцветы, каждый со своим огнем, каждый со своей душой. Свет наполнял прозрачные клетки кристаллов, и самоцветы то разгорались, выбрасывая рубиновые, зеленые, фиолетовые лучи, то словно удалялись, уходили вглубь горы, увлекая за собой сердца в малахитовые гроты, в хрустальные погреба Хозяйки Медной горы.
В пещере возникло что-то неясное, странное и стало медленно разгораться, приобретая все более четкие очертания.
— Каменный цветок!.. Каменный цветок! — заговорили ребята.
Расцвел в пещере сказочный цветок, окруженный хороводом пляшущих каменных ящериц, раскрыл зубчатые рубиновые лепестки, зароились в его чашечке солнечно-желтые тычинки. И всколыхнула сердце дерзкая мечта: проникнуть в недра гор, сорвать заветный цветок и поднять его высоко-высоко!
Блестели глаза ребят, мечтательные, задумчивые…
— Насмотрелись? — шутливо спросил Николай Павлович.
— Нет-нет, дайте еще! — стали просить ребята.
— Товарищи, программа сбора большая, — напомнил Ростик Крылов. — Во втором отделении мы еще раз откроем коллекцию.
Он подал знак старостам, они неохотно закрыли коллекцию чехлом, а ребята заняли свои места.
— Нет, Панька, наш краеведческий кружок самый боевой! — уверенно сказал Вадик. — «Умелые руки» тоже молодцы, только мы в сто раз лучше. Надо спросить у Ваньки Еремеева, может быть нужно ему послать платочек слезки вытереть.
Положив блокнот на колено и подмигивая самому себе, Вадик принялся составлять записочку «Умелым рукам».
В зале снова стадо тихо.
Перед ребятами сидел Григорий Васильевич Пестов, первый стахановец Горы Железной, и вглядывался в их лица.
Разные тут были мальчата. Каждый был особым и в то же время близким; почти в каждом Григорий Васильевич подмечал черты сходства с теми людьми, с которыми он боролся за честь и славу родного рудника. У Гены, как и у его дяди, машиниста-экскаваторщика Фелистеева, под внешней мягкостью чувствуется неуступчивая, упрямая душа-кремешок. Рад паренек, что коллекция всем понравилась, и все же старается не выдать своего торжества. Ростик Крылов весь в своего отца, дородного и солидного паровозного машиниста, отличного работника. Федунька Полукрюков, как две капли воды, похож на Степана. Растет великан, силач, но сколько доброты в его большеротом и большелобом лице! Невольно подмигнул Григорий Васильевич краснощекому мальцу с растрепавшимся хохолком. Егоза и выдумщик этот Вадик, беспокойное существо. Положим, и Колмогоров-старший к покою не приспособлен. Рядом с Вадиком сидит смуглый, темнобровый и синеглазый паренек, самый дорогой на свете, счастливо улыбается и просит у своего батьки ответной улыбки. Много труда отдал коллекции — и ничего получилось, такой коллекции больше нигде как будто и нет…
Задумался Григорий Васильевич: «Детвора, а до чего же рукастая! Недаром на Железной Горе родилась».
— Смотрю на ваши затеи, ребята, и думаю: игрой начинается, делом кончается, — сказал он. — Вы наша смена, вы для коммунизма и при самом коммунизме поработаете на руднике… Горняки ведь вы или кто?
— Горняки, горняки! — ответили ему радостные паюса.
— Ну, если вы горняки, так поговорим о руде. На куске железной руды вся промышленность стоит, все народное хозяйство держится. И прошу я у вас совета: как нам добыть руды побольше?
Кое-кто засмеялся в ответ на эту неожиданную просьбу, а Вадик принял ее всерьез.
— Нужно, чтобы в забоях были шагающие экскаваторы, — предложил он. — Ковш в четырнадцать кубометров — это ковшик что надо!
— Как ты шагающий экскаватор в карьер загонишь, скажи? — спросил Вася Марков.
— Очень просто! Его в самом карьере смонтировать можно… Правда, Григорий Васильевич?
Григорий Васильевич кивнул головой.
— Техника — дело важное, — сказал он. — Техника у нас сейчас хорошая и все лучше становится, да на одну технику надеяться, ребята, нельзя. По технике ковш экскаватора только три-четыре кубометра берет. Однако есть у нас такое золотое слово, что ковш все больше становится. Посмотришь на него, он такой же, как и был, а глянешь на производственную сводку — и руками разведешь: никогда, нигде в мире трехкубовая машина не вынимала столько породы.
Он призадумался и заговорил медленно, размышляя вслух:
— Попросил у меня подмоги молодой машинист Степан Полукрюков. Вижу я — есть у человека желание хорошо работать. Взялся его учить, подтягивать до своего уровня, и начал расти Степан без удержу. Сейчас он уже меня опережает, и я не обижаюсь, даже радуюсь. Почему? Разве только Степан мои показатели перекрывает, а сам я тут ни при чем? Нет, в голове Степана мой урок, в руках у него моя хватка. К моему опыту он свое добавляет, и я у него тоже кое-чему сейчас учусь. По паспорту мы разные люди, а сердце у нас одно, потому что живем мы одним желанием — скорее коммунизм построить, и растут по этому желанию наши ковши. Да разве только о нас речь? В каждом деле советские люди помогают друг другу прибавить мастерства, добыть такие ковши, какие нужны для коммунизма, — большие, советские. О каком же это золотом слове я говорю?
— О социалистическом соревновании! — догадался Гена.
И все закричали:
— Правильно, верно! — и зааплодировали.
Григорий Васильевич встал, поклонился ребятам:
— Поняли вы меня, товарищи молодые горняки? Понимаете вы, какая сила — социалистическое соревнование? И эту силу мы из рук не выпустим, никогда не свернем с пути, который указывает наша партия. Эту силу мы и вам передадим: владейте! Начинаем сегодня предоктябрьскую вахту мира — значит, будем соревноваться по-боевому. Кончим пятилетку нашего рудника — я дальше пойдем. А вы, ленинские пионеры, помогайте взрослым чем можете, чтобы нам было легче, веселее работать. Надеемся на вас твердо!..
Ребята окружили Григория Васильевича, стали с ним прощаться:
— Счастливо в гору!
— Доброй вахты, Григорий Васильевич!
— Приходите к нам еще, дядя Гриша!
Ребята пошли провожать своего гостя.
Кто-то взял Паню за плечо. Он обернулся и увидел Николая Павловича.
— Все хорошо? — спросил Николай Павлович с улыбкой радости в глазах.
— Ох, хорошо! Коллекция как всем понравилась!
— И речь твоего отца о ковшах, Паня.
В первый раз Николай Павлович назвал Паню просто по имени. Это еще прибавило ему радости — хоть сейчас пройтись колесом по всем коридорам!
Он помчался искать товарищей и нашел почти всех кружковцев возле краеведческого кабинета.
— Пань-Панёк, мил-голубок! — Вася Марков ринулся к Пане. — Ребята, старосту качать сквозь потолок до седьмого неба! Взялись!
Увернувшись от него, Паня выдвинул другое предложение:
— Кто в пляс?.. Васёк, вызывай Егоршу!
Но Егорша Краснов, не дожидаясь приглашения, уже шел по кругу на забавна подогнутых ногах, с притворно суровым лицом.
— Пань, давай песню! — потребовал Вася, выделывая на месте коленца и ревниво приглядываясь к Егорше.
Поскорее откашлявшись, набрав воздуха, Паня тряхнул перед собой кистями рук, щелкнул пальцами и залился с перехватами, как получалось у него, когда душа хотела взлететь повыше:
Ты, полянка моя
Средьтаёжная,
Расцвела ты вся…
— Давай, давай, не задерживай! — подбадривали Вадик. Самохины и другие ребята, хлопая в ладоши и щелкая пальцами под ноги плясунам.
А Гена, засунув руки в карманы, глядя на носки ботинок, выбивал ровную, быструю чечётку, точно на пал сыпалась крупная дробь.
Строители Уральского хребта так расшумелись, что не сразу услышали звуки горна, возвещавшего о начале второго отделения пионерского сбора.
На пороге зала Паню остановил Федя.
— Ухожу, Панёк! — проговорил он торопливо. — За мной мама пришла. Понимаешь, Женя, кажется, опять в карьер убежала. На улице туман, она заблудится… Надо искать.
— Туман? — встрепенулся Паня. — Куда ты пойдешь, ты же сам рудник плохо знаешь! Сейчас найду Гену и Вадика. Они только что в зал вошли.
Через минуту мальчики уже говорили с Галиной Алексеевной в вестибюле.
— И что за девчонка такая отчаянная! — жаловалась она. — Все печалилась, что Степа перед вахтой дома не обедал, на консультации в техникуме, видать, задержался, прямо в смену ушел… И когда она успела сбежать, озорушка глупая! Отлучилась я к соседке на минутку. Прихожу домой — матушки! — половина пирога отрезана, и Жени нет. Не иначе, в карьер пирог понесла. А на улице туман, хоть глаз выколи. Заблудится ведь. Душа то застынет, то кровью обольется…
Мальчики переглянулись: они хорошо знали, что такое туман на Горе Железной.
— Сейчас пойдем искать. Все пойдем! — сказал Гена. — У меня карманный фонарик есть. У тебя, Вадик, тоже?.. Вы не беспокойтесь. Галина Алексеевна, мы ее найдем и домой приведем… Ребята, за мной!
Мальчики оделись и выбежали на улицу.
— Так никакого же тумана нет, — удивился Федя.
— На Касатку туман не забирается, здесь ему высоко. Туман внизу, в карьерах и на пустырях, лежит, — объяснил Вадик. — Этот туман ранний. В прошлом году он лег перед самым праздником — помнишь, Пань?
«Чем туман раньше, тем он хуже», — подумал Паня.
— У нас в Половчанске тоже туманы бывали, только зимой, — сказал Федя. — Тогда, в карьере останавливали работу.
— Нежности! У нас и в тумане работают слепым полетом, — похвастался Вадик.
«Значит, Степан не умеет в тумане работать? Плохая встреча вахте будет…» — подумал Паня.
С улицы Горняков мальчики свернули на улицу Мотористов и со взгорья не увидели знакомых огней второго строительного участка и рудника. Там, внизу, лежало белесое неподвижное море, скрывшее все на своем дне. Гудки, свистки, лязганье железа, пробившись сквозь туман, становились глухими, тусклыми, непривычными.
— Вот так туман! Мы его наберем в карманы, а потом кисель сварим, — пошутил Вадик.
— Плохо, что он пал перед вахтой, — в тумане выработка снижается, — сказал Гена и начал отдавать приказания: — Ты, Вадик, пойдешь с Федей через пустырь по тропинке, а мы с Паней — по борту карьера. По рельсам, ребята, не ходить! Кричите все время: «Женя!» Встретимся возле траншеи… Разошлись!
— За мной, Федя, я старший! — скомандовал Вадик.
Сделав несколько шагов, он скрылся в тумане. За ним последовал Федя.
— Ничего не видно! Мы уже совсем утонули… Пань, Гена, а вы еще нет? — донесся голос Вадика.
— Пошли, Пестов! — распорядился Гена.
Сразу же огни улицы Мотористов затуманились, расплылись, размохнатились. Еще несколько шагов, и огни исчезли.
Мальчики медленно подвигались вперед. Они знали здесь каждый бугорок, и все же казалось, что они очутились в совершенно незнакомой местности. Хорош был бы Федя, сунувшись сюда без провожатого!
— Табачный киоск вижу! — обрадовался Гена. — Теперь идем по дороге, а потом возьмем влево. Ничего, можно ориентироваться.
Когда мальчики свернули с дороги, под ногами зачавкала глина и показалось, что туман стал еще гуще — душный, глухой, пахнущий каменным углем. Из мутных, бесцветных сумерек неожиданно надвигались расплывчатые тени, а потом выяснялось, что это камень, столб, рудничная постройка. Порой в тумане возникали мохнатые желтые пятна — фонари, потом они исчезали, и становилось как будто еще темнее.
Мальчики поскорее перебрались через линию железной дороги, обогнули восточную вершину Горы Железной, очутились на борту первого карьера и услышали джаханье буровых станков и перекличку паровозов. Все же туман был пропитан отсветами рудничных огней, и глаз различал ломаную линию борта.
Паня споткнулся:
— Брусья какие-то…
— Наверно, лестницу ремонтируют. Ты смотри лучше под ноги… К старой выработке подходим, — предупредил Гена. — Ну, залейся, как умеешь, Пань!
Они закричали в один голос:
— Женя, Женя, Женя!..
Почва понижалась, туман становился гуще и холоднее.
— Женя, Женя, Женя!
Борт круто повернул в сторону Потеряйки. Началась старая, давным-давно заброшенная выработка, врезавшаяся в пустырь. Генин фонарик осветил табличку на столбике: «Зона оползней!» Место это было запретное, и надо признаться, что именно поэтому мальчики знали его особенно хорошо.
— Теперь пойдет ровный борт, а потом за кучей валунов будет длинный мысок, — напомнил Паня.
— Да… Сколько раз я на нем солнечные ванны принимал!
Шум карьера отдалялся, становился слабее, так как Паня и Гена уходили от него в сторону, на север, вдоль борта старой выработки.
— Нет, наверно она прямо через пустырь побежала, зря мы ее здесь ищем, — сказал Паня.
— Это ты зря гадаешь! — одернул его Гена. — Искать надо.
— Женя, Женя, Женя! — заголосил Паня.
И вдруг сквозь туман пробился ответный голос, такой слабый, что каждый из мальчиков подумал: «Это показалось!»
Но голос повторил:
— Я здесь! Я здесь!
— Пань, слышишь? — Гена крикнул: — Женя, стой на месте! Это я, Гена. Мы идем к тебе с Паней. Мы будем кричать, а ты отвечай и стой на месте!
— Хорошо, Гена! Я все равно стою и стою на месте.
Глубоко внизу, под двадцатиметровым уступом выработки, зашумело и сочно чавкнуло, будто громадный зверь, залегший в темноте, проглотил что-то вкусное. Мальчики окликнули Женю, но услышали ее голос и перевели дыхание, задержанное в эту минуту.
— Оползень… — сказал Гена.
— Здесь после дождей всегда так…
— Не понимаю… — задумчиво пробормотал Гена.
— Да… Я тоже, — шепнул Паня.
Сначала голос Жени раздавался впереди, но, по мере того как Гена и Паня подвигались дальше по борту, голос начал уходить влево. Мальчики приближались к Жене и в тоже время шли мимо нее. Теперь ее голос доносился из темной пустоты за бортом.
— А где мысок?.. Гена, валуны здесь, а где мысок? — лихорадочным шопотом спросил Паня.
Ну да, раньше в этом месте от борта отходил в сторону длинный и узкий глинистый мысок-язычок, разделявший два соседних забоя старой выработки. Горняцкие ребята любили принимать на мыске солнечные ванны, поглядывая вниз с высоты в двадцать метров.
— Где же мысок?
Гена уже искал решение загадки. Он стал на колени и осветил лучом фонарика борт. Там, где раньше начиналась узкая площадка мыска, теперь вниз уходил обрывистый скат, желтела свежая мокрая глина… Все стало ясно: мысок расползся посередине, его оконечность, невидимая мальчикам, превратилась в островок, а на этом островке, сохранившемся над пропастью, осталась Женя.
— Вижу свет, вижу свет! — совсем близко в тумане раздался ее голос. — Кто это светит?.. Ты, Гена?.. Посвети еще.
— Как ты туда забралась? — хрипло спросил Гена.
— Я вовсе не забралась. Я бежала к Степуше на траншею и просто заблудилась, потому что туман и ничего не видно. Потом все зашаталось, зашумело, и теперь уже нельзя идти назад, я стою и стою здесь. Даже сесть нельзя, потому что совсем места нет и скользко… Ой, мне уже так надоело стоять!
Сначала, когда Паня догадался, что Женя очутилась на оконечности мыска, отрезанного провалом от борта выработки, его накрыла горячая волна и сразу вслед за этим оледенил ужас… Как долго еще продержится этот островок из мокрой и скользкой глины, обглоданный со всех сторон оползнями? Каждую минуту оползни могут закончить свою страшную работу, и тогда…
— Слушай меня, Женя! — сказал Гена, выдавая свой страх лишь преувеличенным спокойствием. — Ты еще постой немного, а мы с Паней скоро вернемся и перетащим тебя к нам. Только ты не шевелись, а то поскользнешься на глине, упадешь и ушибешься. Чтобы тебе не было скучно, я положу фонарик на землю. Смотри на него… — И Гена отрывисто приказал: — Пестов, за мной! Надо брус от лестницы. Быстро!
— Спасибочки, Гена! — поблагодарила Женя. — Только приходите скорее.
Нельзя было терять ни секунды.
Мальчики уже бегут вдоль борта старой выработки, не обращая внимания на дорогу, да и не различая ее толком. Паня летит на землю и вскакивает; падает и Гена, но нагоняет его. Оба они хорошие бегуны и умеют терпеть боль. Паня притрагивается языком к ладони: солоно — ободрал руку при падении…
А где лестница, возле которой лежали брусья? Кажется, что ее успели отнести за сто километров. А может быть, они в тумане проскочили мимо.
— Где лестница? — кричит Паня.
— Вот она!
Два бруса лежат на земле — длинные, мокрые и занозистые на ощупь.
«Не унести! — думает Паня. — Больно велики, да и намокли». Но он уже приподнимает брус, кладет его конец себе на плечо. Другой конец поднимает Гена, почти невидимый в тумане. Брус уже на плечах — тяжелый брус, режущий плечо острым ребром.
— Взяли, понесли! — говорит Гена.
— Несем! — сквозь зубы отвечает Паня.
Головным идет Гена.
— Тяжелый! — жалуется на брус Паня.
— Зато длинный, достанет до нее, — отвечает Гена и советует своему напарнику: — Ты не разговаривай, а то дыхание потеряешь.
Дыхание? Какое там дыхание!..
Пересохшие губы Пани захватывают все меньше воздуха. Под непомерной тяжестью подгибаются ноги и, кажется, потрескивает спина.
— Несем, несем, Панёк, держись! — подбадривает Гена.
— Сам… держись! — храбрится Паня и чувствует, что с каждым шагом ему все труднее отрывать ногу от земли.
Да скоро ли борт старой выработки, скоро ли? Минутку бы отдохнуть… Нет, не может быть отдыха, пока в тумане над пропастью, на глыбе мокрой, расползающейся глины стоит Женя, даже не подозревающая, что ей грозит.
Брус становится чуть-чуть легче, и Паня замечает, что спина Гены приблизилась к нему. Значит, Гена взял брус поближе к середине, приняв на себя больше тяжести.
— Ты зачем передвинулся? — протестует Паня. — Сдвинься вперед.
— Не разговаривай! Я сильнее… — отвечает Гена.
До старой выработки, по представлениям Пани, еще далеко, а силы иссякли. Он обливается потом, в груди точно железный ком залег — не продохнешь, и сердце громко стучит, бросая при каждом ударе красные сполохи в глаза.
Неожиданно для самого себя Паня падает на колени, дышит, захлебываясь, и все не может вздохнуть всей грудью.
— Вперед! — со слезами в голосе кричит Гена, порываясь вперед, отчего брус на плече Пани больно дергается.
Паня стоит на коленях, ловя ртом воздух. Надо встать, надо, но силы совсем оставили его, тупая неодолимая тяжесть прижала его к земле. Никогда не встать ему на ноги, никогда…
— Опусти брус на землю! — Гена произносит слова с отчаянием и яростью, будто откусывает их одно за другим. — Я один потащу, а ты отдыхай!
Брус сам собой поднимается, освобождает Панино плечо. Это сделал Гена, взявший брус посередине, взваливший на себя всю тяжесть. Паня видит его фигуру, слышит его дыхание.
Пошатываясь, Гена делает один шаг, другой… И скрывается в тумане.
Ушел… Один ушел! Что же это? Он ушел, а Паня все еще стоит на коленях, прижатый к земле своей слабостью. Да как же это можно, как можно?.. Теперь самое главное, самое страшное — не его слабость, а стыд за свою слабость, за то, что Гена один ушел от него в туман.
— Я сейчас, сейчас! — сквозь зубы цедит Паня. — Я сейчас!
И вот он понемногу отрывается от земли, встает на ноги, идет, спотыкаясь, но все же идет…
И видит Гену.
Он стоит, уткнув один конец бруса в землю и отвалившись немного назад; слышно его дыхание — громкое, точно Гена всхлипывает. Паня молча поднимает конец бруса от земли, кладет себе на плечо.
— Можешь? — спрашивает он. — Можешь, Гена?
— Вдвоем… смогу, — отвечает Гена. — Несем?
— Понесли!
И они несут брус. Несут медленно, так как чувствуют, что теперь торопливость может погубить все дело.
«Ничего, ничего, Гена, несем! — думает Паня. — Может, еще успеем».
— Стоп, пришли! — говорит Гена. — Опускай, Панёк!
Пришли? Неужели пришли?.. Несколько секунд Паня стоит, покачиваясь на ослабевших, дрожащих ногах. Воздух все еще не может заполнить его грудь, а перед глазами мечутся, сталкиваются красные и зеленые искры.
— Женя, ты меня слышишь? — спросил Гена.
— Конечно, слышу! — капризно ответила Женя.
— Сейчас мы продвинем к тебе брус… понимаешь, палку такую длинную. С этой стороны, где светит фонарик, ты и увидишь конец бруса. Ты скажи нам, когда он ляжет на землю… Начали, Пань!
— Пань-Панёк, начали! — повторила Женя.
Мальчики стали осторожно, понемногу выдвигать конец бруса за борт, в туман.
— А если не достанет? — вслух подумал Паня.
— Должно хватить… Жми брус к земле и передвигай. Ну, раз, еще раз, раз помалу!
— Палка-брус, палка-брус! — воскликнула Женя. — Только она капельку высоко. Вот я уже наступила на нее…
— Теперь, Женя, сядь на брус верхом и ползи к нам, — сказал Гена. — Держись за брус обеими руками и ползи осторожно. Начинай!
— Какой ты глупенький, Гена! — ответила Женя таким тоном, будто разговаривала с малышом. — Как же я буду лезть по палке и держаться руками, когда у меня в салфеточке тарелка с пирогом! И я все платье порву и запачкаю… Я лучше так пройду по палке, потому что она толстая.
— Не смей! Брось пирог, тебе говорят! — не выдержав, крикнул Гена.
— Ничего подобного! Я уже иду к вам по палке… — объявила Женя.
Мальчики замерли, со страхом вглядываясь в стену тумана. Обозначилось белое пятнышко — узелок в руке, выставленной вперед, потом Женя вышла из тумана, сделала по брусу несколько легких бегущих шагов и спрыгнула на землю.
— Гоп! — сказала она, засмеялась, блеснув зубами, и поздоровалась: — Здравствуйте, мальчики!
Тут уж Паня сорвался. Он схватил Женю за руку и оттащил, почти отбросил ее от борта.
— Ты зачем в карьер опять по-глупому сунулась? — кричал он. — Ты знаешь, что ты в оползень попала?.. Очень нужно тебе по карьерам бегать, да? Кто тебе разрешил? Все из-за тебя волнуются, с ума сходят… Как стукну кулаком сверху вниз, так сразу умной станешь!
— Не кричи! Чего ты девочку пугаешь? — остановил его Гена, снова осветивший лицо Жени фонариком.
— Зачем ты меня ругаешь? — жалобно сказала Женя. — У меня все ноги замерзли и совсем мокрые… Надо же отнести Степуше пирога, потому что он дома не обедал… Я скажу Федуне, чтобы он дал тебе еще больше сверху вниз! — И, широко открыв рот, она вдруг заревела басом — словом, стала самой обыкновенной мелюзгой.
— Видишь, плачет… Терпеть не могу женских слез! — Гена отвел луч фонарика в сторону. — Не плачь, Женя, перестань! Ты все-таки молодец — в оползень попала и не испугалась.
— Не испугалась, потому что ничего не понимает, — объяснил Паня. — А поняла бы — и скатилась вниз…
Мальчики вытащили брус на борт и отправились на соединение со второй партией спасательной экспедиции, оглашая пустырь криком «Вадька, Федя!» и пронзительным свистом.
Из техникума в этот день Наталья возвращалась позже, чем обычно, но еще засветло.
Девчата, ее подруги, стрекотали наперебой: о зачетах, о вечере с танцами, о приближающемся празднике и еще о тысяче вещей, и Наталья не отставала в общем разговоре.
Одна за другой девушки разошлись по домам; Наталья осталась с Фатимой Каримовой.
— Ты что? — спросила Фатима, когда они прощались на углу улицы Горняков и Мотористов.
— Смотри… видишь?
Далеко-далеко, в долине Потеряйки, над Ста протоками, откуда тянуло ленивым сырым ветром, что-то белело, будто там, прильнув к земле, залегло небольшое облачко.
— Туман поднимается. И ветер с той стороны, — сказала Наталья. — Понимаешь, сегодня на руднике вахта мира начинается, а тут туман…
— Плохо, конечно, — согласилась с ней Фатима, впрочем не придавая этому особого значения. — Ну, бегу домой, проголодалась!
— Я тоже…
Но пошла Наталья к дому медленно и на углу Почтовой улицы снова остановилась, долго смотрела в сторону Ста протоков. Уже наступали сумерки, а белое облачко над Потеряйкой было хорошо видно, потому что оно стало больше и выше.
«Идет, надвигается, скоро захватит карьеры, — подумала девушка. — А он, наверно, не знает работы в тумане, у него привычки нет. Неужели работа сорвется перед самой вахтой? А если еще случится какая-нибудь беда, что же это будет?..»
Теперь мысли кружились, нагоняя одна другую, и Наталья чувствовала, что надо, не откладывая, принять какое-то решение, чем-то ответить на свой растущий страх.
Она уже была возле дома. Оставалось подняться на крыльцо, взяться за ручку двери…
«Только бы мама не увидела! — вдруг опасливо подумала Наталья. — Нет, окна уже завешены. Не увидит… И соседей на улице нет. Хорошо!»
Она промелькнула мимо дома, очутилась на пустыре и, заталкивая на ходу выбившуюся косу под шляпу, побежала вниз, вниз, к площади Труда.
С самого начала смены Степан почувствовал, что вся работа на траншее идет особенно ладно, четко. На хвостовом экскаваторе, «Пятнадцатом», старательно разворачивался земляк и фронтовой друг Степана — машинист Дмитрий Баталов. Из своей кабины, поверх конуса породы, приготовленной для перегрузки в вагоны, Степан иногда видел его раскрасневшееся широкое лицо. «Старается, — думал он. — Не оплошает перед вахтой!»
На тупиковой ветке через равные промежутки времени появлялись составы. Разрешив очередному нагруженному составу уйти из траншеи, Степан останавливал секундную стрелку часов, вносил показатель в свой колдунчик — время погрузки вагонов по сравнению со вчерашним заметно сократилось.
С разъезда прибежал помощник Степана, выпускник ремесленного училища Саша Мотовилов, и сразу очутился в дверях кабины за спиной Степана.
— Степан Яковлевич, на разъезде чисто. Составам ждать нас не приходится, не успевают они за нами! — доложил он с торжеством в голосе. — Там Колмогоров сейчас был. Говорит, что надо будет еще подбросить состав.
— Дело идет к тому. Жмем на пятки транспорту! — сказал Степан. — А ты, Александр, не думай, что тебе безобразие даром пройдет. Почему ко мне забрался на ходу машины? Лихач!
— Имеете дело с бывшим лучшим акробатом ремесленного училища номер десять, — напомнил Саша.
— Мне в бригаде не акробаты нужны, а дисциплинированные работники, чтобы не приходилось за них беспокоиться. Понятно?
— Есть, все понятно! — покорно сказал Саша, благоговевший перед своим бригадиром.
Степан взглянул на него через плечо и посоветовал:
— Чуб под кепку убрал бы, до самой губы свисает. И когда ты только успел такой вымпел себе завести?
— Есть убрать чуб! — уже весело ответил Саша.
Скрыв улыбку, Степан дал рычаги подъема и напора. Ковш, не сильно нажимая на грудь забоя, пошел вверх, быстро сгрызая породу и ровно заполняясь.
— Тонкая стружка и быстрота, — как бы про себя отметил Саша. — И вот, граждане, перед вами абсолютно полный ковшик…
Зашумел поворотный механизм.
В окне кабины мелькнул борт траншея, затем показался «Пятнадцатый», и Степан выключил мотор. Машина продолжала поворот по инерции. Работая рычагами, Степан выдвигал рукоять вперед и одновременно снижал ковш. Ковш подплыл к вагону, и еще на ходу машины Степан нажал кнопку мотора-дергача, чувствуя, что это надо сделать сейчас, в эту десятую долю секунды. Откинулось днище. Порода ринулась в вагон, ложась ровным слоем от задней стенки вагона к передней, будто перинка развернулась.
Саша, тонкий и вытянувшийся, уже стоял на валуне за вагоном, заломив кепку на затылок. Когда Степан положил в вагон последний ковш, Саша сорвал кепку с головы и нахлобучил ее себе на кулак. И действительно, вагон получился «с шапкой» — загруженный ровно, до краев. Брось еще хоть одну горошину — не удержится, скатится прочь.
Приходили и уходили составы, и Степан, сам того не замечая, пел, подгоняя голос к шуму то одного, то другого двигателя, радуясь ощущению своей власти над машиной и своего мастерства, когда удается сделать все чисто и красиво.
«Что это темнеет так быстро? — удивился он. — Как будто пора прожектор зажигать».
Он привез ковш из забоя, выгрузил породу, вгляделся в «Пятнадцатый» — и замер: на его глазах машина таяла, начиная снизу. Сначала утонули в чем-то белом, клубящемся гусеницы, корпус машины повис в воздухе, потом расплылся и… исчез.
«Туман!» — мелькнуло в сознании Степана.
Широко открыв глаза, он, не двигаясь, смотрел на то белое, косматое, что ворвалось в траншею, отрезая Степана от мира. Туман наконец прильнул к стеклу кабины, и стало тихо, глухо, невыносимо…
Стиснув зубы так, что в скулах отдалось, Степан выругался и стряхнул оцепенение.
— Что делать, товарищ старший сержант?
Этот вопрос задал машинист «Пятнадцатого» Дмитрий Баталов, только что пришедший на головную машину.
— Сейчас посмотрим… Я даже ковша не вижу, — ответил Степан.
Он поднял стекло кабины и включил прожектор. Яркий свет блеснул отражением на мокрой стреле экскаватора и, столкнувшись с туманом, расплылся круглым слепым пятном.
— Саша, где ты? — крикнул Степан.
— У правой гусеницы… Степан Яковлевич, состав подают. Что делать?
— Свисти им, чтобы они хвостовой вагон за тупик не посадили, а я постараюсь разобраться!
Включив на малой скорости мотор поворота, Степан повез ковш в забой, одновременно укорачивая рукоять, подтягивая ковш к себе.
— Ковш вижу! — удовлетворенно отметил он и вслед за этим увидел грудь забоя, исчерченную вертикальными бороздками, оставленными зубьями ковша.
— Черпаю! — сказал Степан.
Он наполнил ковш и повез его из забоя к конусу, понемногу выдвигая рукоять.
— Все! — даже крякнул с досады Баталов.
Ковш скрылся, точно завеса светящегося тумана отрезала его от рукояти.
— Конус не вижу — и вагон, значит, тоже не увижу… Грузить нельзя. Та-ак… — И Степан выключил мотор поворота.
Наступила тишина, особая тишина безлюдья и оторванности. После радостного подъема, испытанного Степаном, это было тяжело, обидно до злости. Уставившись вперед, он напрягал мысль, стараясь разобраться в обстоятельствах, найти выход.
— Состав идет, — сказал Баталов.
— Мастер свистеть мой Сашка! — Степан прислушался и похвалил его: — Молодец, остановил состав, кажется, правильно… А дальше что?
— Был бы пулемет под рукой, так я бы все ленты в этот туманище выпустил, — скрипнув зубами, проговорил Баталов. — Навалился, проклятый, накануне вахты!
— Не пулями, а ковшами бить его будем. — В голосе Степана прозвучала живая нотка, обрадовавшая Баталова. — Сидеть сложа руки не намерен. На Горе Железной, я слышал, и в тумане работают… Слушай, Дмитрий, что надо сделать. Рискованно, а попытаться надо…
Он не закончил, встал, высунулся из кабины.
Послышался звонкий требовательный голос:
— Кто кондуктор? Ты, Клава Потапова? Ты почему на площадке вагона торчишь? Хочешь, чтобы тебя ковшом сбило? Первый год ты на руднике, да? Немедленно слазь!
— Наташа! — крикнул Степан, испуганный и обрадованный, но больше все же обрадованный, так как сразу исчезло, рассеялось тяжелое чувство оторванности от рудника. — Наташа! Наталья Григорьевна!
— Иду, Степан Яковлевич!
Перед экскаватором появилась Наталья в жакете, со шляпой в руке.
— Все у вас благополучно? Как я боялась, чтобы не случилось какого-нибудь несчастья!
— Стоим — вот и несчастье, — сказал Степан.
— Долго думаете этим заниматься? — шутливо спросила Наталья. — В чем, собственно, дело?
— В том, что сейчас начнем работать…
Когда девушка появилась в дверях кабины, Степан протянул ей блокнот, на листке которого он наметил точки расположения машины в траншее, и объяснил:
— Черпаю на короткой рукояти, гружу на длинной. При погрузке, ясное дело, ковш уходит в туман. Надо сдвинуть машину ближе к тупиковой ветке. Тогда будем видеть ковш и при черпании и при погрузке. Так?
— По-моему, это правильно, — одобрила Наталья.
— В туман ездить?.. — замялся Баталов.
— Ну какая же это езда, всего несколько метров! — подбодрила его Наталья. — Нас трое. Я буду сигналить от правой гусеницы, а вы, товарищ Баталов, от левой… Идемте посмотрим место разворота машины. Но прежде всего надо послать ваших помощников блокировать траншею, чтобы никто не мог пройти сюда так свободно, как я прошла.
Она взглянула на Степана и покраснела.
«Боялась за меня, — говорили его глаза. — Боялась и пришла помочь. Спасибо тебе!..»
Через несколько минут началась передвижка экскаватора.
Медленно повернулась громадная машина сначала на одной гусенице, потом на другой, сдвинувшись таким образом на несколько метров к тупиковой колее. И, пожалуй, никогда не испытывал бывалый солдат Степан Полукрюков более острого чувства опасности, чем сейчас, при мысли, что Наталья и Баталов находятся в двух шагах от махины, переползавшей в тумане на новое место.
— Ура! — послышался торжествующий крик Натальи. — Степан Яковлевич, проверьте, как теперь пойдет погрузка. Потом передвинем «Пятнадцатый»…
Главный инженер рудника Филипп Константинович Колмогоров и секретарь парткома Юрий Самсонович Борисов пришли в траншею, когда оба экскаватора работали.
— Молодцы! — с облегчением произнес Борисов. — А вы боялись, что наша молодежь растеряется…
Девичий голос строго спросил:
— Кто бродит по путям?
— Те, кто имеют право спросить тебя, Наталья Григорьевна: почему ты здесь хозяйничаешь?
Наталья сразу узнала густой голос Борисова.
— Ой, Юрий Самсонович, какой туман! Я боялась, чтобы в тумане не случилось беды… Потом мы передвинули машины, чтобы работа шла на коротких рукоятях. Состав грузим в хорошее время.
— Узнаю дочь Пестова! — Колмогоров осветил фонариком лицо девушки. — Все благополучно?
— Все… Только я в глине утопила обе калоши.
— Придется тебе по этому поводу объясняться с Марией Петровной, — сказал Юрий Самсонович. — Попадет тебе от мамаши за все, Наташка!
Наталья заслонилась рукой:
— Совсем вы меня ослепили вашим фонариком… Сейчас отправим состав на отвал. Сойдите с путей!
Горняки повиновались ей.
— Гена, Па-анька! — И свист.
— Вадька, Федя! — И свист еще более резкий.
— Ребята, мы не нашли Жени! Она не пришла на траншею.
— Федуня, я здесь!.. Меня нашли Гена и Паня!
Спасательные партии сошлись на пустыре.
— Ты что выдумала в карьер ночью бежать? — стал не очень строго выговаривать Федя сестренке. — Ты где была?
— В зону оползней забралась, вот где она была. Ее надо так проучить, чтобы совсем забыла дорогу на рудник! — И Паня рассказал все, что произошло на борту старой выработки.
— Это штука так штука! — пришел в восторг Вадик. — Даже мы с Паней еще ни разу не попали в оползень… Теперь ты, Женя, будешь самой знаменитой девочкой в Железногорске.
— Хорошо, я буду! — сразу согласилась Женя и лукаво спросила: — А ты еще будешь меня глиняной половчанкой называть?
— Никогда в жизни! — пообещал Вадик. — Ты теперь настоящая горнячка.
— Глупая, ты, глупая, что с тобой делать, говори? — сказал испуганный Федя.
— Ничего не надо, — вступился за девочку Гена. — Она уже все поняла и больше не будет… Ребята, а вы сказали Степану, что Женя пропала?
— И не подумали! — успокоил его Вадик. — Я спустился в траншею, спросил у Саши Мотовилова: «Вам кто-нибудь пирог приносил?» А он говорит: «Нет. Давай, если есть, да убирайся — ход в траншею для посторонних закрыт»… Пань, знаешь, Наташа уже давно в траншею, прибежала и помогла Степану работу в тумане наладить. Боевая!
— Значит, идет работа на траншее? — обрадовался Паня.
— Так идет, что держись!
Все еще оставаясь руководителем экспедиции, Гена составил такой план: всем отправиться к траншее, отдать пирог Степану, позвонить с разъезда Галине Алексеевне, чтобы она не волновалась, а потом двинуться домой.
Ветерок стал сильнее.
— Кончается туман, — сказал Паня, который шел рядом с Геной. — А тяжелый был этот брус, у меня до сих пор ноги дрожат… Ты, Гена, хорошо развернулся.
— Поровну сработали, — ответил Гена. — Ты, конечно, гораздо слабее меня, а мне не уступил! — И он обнял Паню за плечи — нежность, какую не позволял себе даже в отношении Феди.
— А чего ты на меня все время дулся? — спросил Паня, воспользовавшись этой минутой. — Мы давно помирились, а ты все время дулся. Почему?
— Обидно было… — коротко проговорил Гена и после долгого молчания заставил себя сказать все до конца: — Ну, понимаешь… я же считал тебя плохим человеком, а ты вдруг сделал все хорошо. Себя я считал настоящим человеком, а сделал все плохо. Смешно, правда?
— Еще как смешно! Я тоже так думал, только все наоборот: я хороший — ты плохой, — признался Паня.
— Да, было дело…
— Значит, можем вместе? — пошутил Паня, вспомнив разговор возле старой выработки.
Но Гена ответил совершенно серьезно:
— Определенно можем. Доказано!
Ветер все усиливался. Клубы тумана, редея, бежали над рудником, и со всех сторон засквозили, а потом разгорелись огня, а террасах первого карьера засверкали прожекторы работавших экскаваторов, лампы рудничного освещения, изумрудные и рубиновые огни автоблокировки. А на севере, вдоль Потеряйки, легла цепь алмазных звезд, освещавших высокую насыпь железной дороги. По насыпи шел кран-путеукладчик, держа на весу звено рельсов, как лестницу. В чистом, похолодевшем воздухе все звуки тоже стали чистыми, легко различимыми. Не затихая, шумели рудничные машины, спеша наверстать то, что было упущено в тумане.
На борту траншеи ребята снова разделились: Гена и Вадик пошли на разъезд звонить Галине Алексеевне, а Паня, Федя и Женя стали смотреть, как работают экскаваторы. Основную часть внимания Паня, конечно, отдал «Четырнадцатому», который, прильнув к груди забоя, схватился с горой и упорно теснил ее. И если бы Паня не знал совершенно точно, что за рычагом сидит ученик его отца, он сказал бы: «Это батька работает!» Ковш, загружая вагон, быстро шел восьмеркой, но быстрота скрадывалась плавностью движений, и порою казалось, что машинист «Четырнадцатого» работает не спеша. Это была обманчивая медлительность настоящего мастерства, которое не спешит, не мечется впопыхах, а делает все во-время и до конца.
— Ну как? — спросил Федя.
— Постой… — ответил Паня.
Из породы, которую черпал ковш экскаватора, выставился круглым боком большой валун. Он стал на пути машины, но Степан не поступился ради этой помехи ни одной рабочей секундой. Он взял ковш породы сначала справа от валуна, потом слева, так что камень почти весь обнажился, а затем, беря очередной ковш, чуть-чуть задел валун. Увлекая за собой породу, подняв тучу пыли, валун рухнул вниз и залег на подошве траншеи. «Эх, опять он на дороге!» — подумал Паня. А ковш уже вернулся в забой, и Паня даже не успел проследить, когда Степан щекой ковша толкнул валун. Но он сделал это, и громадный камень послушно откатился в сторону.
— Получайте футбольный мячик в три кубометра! — Паня обернулся к Феде: — Спрашиваешь, как Степан работает? На пять с плюсом!
— Высший класс! — подтвердил Гена, только что вернувшийся с разъезда с Вадиком. — Женя, надо домой: Галина Алексеевна боится, что ты простудишься.
— Ничего подобного! — наотрез отказалась Женя. — Я еще пирог Степуше не отдала. И я еще хочу посмотреть, как Степуша работает… Он работает очень, очень хорошо! Правда, Вадик?
— Будто сама не видишь! У Степана Яковлевича в нашей школе уже потно болельщиков. Раньше Самохины за Пестова старались, а теперь за Полукрюкова держатся.
— Разные есть болельщики, — сказал Гена. — Есть совсем пустые. Они свистят за тех, кто больше мячей накидал, а если лидер качнется, они сразу начинают за его противника болеть… Настоящие болельщики волнуются за того, кому трудно приходится, они хотят, чтобы он не раскис. Это благородно!
— Верно, — согласился с ним Федя.
Конечно, Вадик тут же вцепился в его слова, засуетился и нашумел:
— Значит, ты, Федька, уже не за Степана болеешь, а за Григория Васильевича, потому что он качнулся? Так я тебе и поверил! Ну говори, говори!.. Ага, попался, погорел!
Еще одно слово — и неизвестно, что сделал бы возмущенный этой глупистикой Паня, но все решил Федя.
— Перестань! Брось, Вадька! — сказал он. — Ты же на сборе был, ты Григория Васильевича слушал, а ничего не понял!
«Ничего, ничего не понял!» — подумал Паня и перестал прислушиваться к разговору друзей. Он смотрел на работающую машину и мог бы смотреть бесконечно. Давно ли Пестов пообещал, что машина Степана станет песни петь, и теперь она пела, такая ловкая, легкая в каждом движении, что потерялось ощущение ее величины. Много раз Паня слышал песню машины, любуясь высоким искусством батьки, и неизменно испытывал одно чувство: так и взвился бы, так и полетел бы! И не знал он, не предполагал даже, что может испытать то же самое, зная, что машиной управляет не батька, а его ученик и соперник.
О благородной дружбе мастеров, о чудесном росте человека пела машина.
И радостно отвечало ей сердце Пани. Да, так и взвился бы, так и полетел бы!..
«Четырнадцатый» положил ковш на землю и затих. Из корпуса вышел Степан и спрыгнул с гусеницы, а затем в двери появилась Наталья. Она хотела спрыгнуть вслед за ним, но Степан подхватил ее на руки.
Послышался голос Натальи:
— Сейчас же пусти! Что я тебе, кукла?
И голос Степана:
— Набегалась ты сегодня по мокрой глине…
Все же Наталья вырвалась и стала подниматься по лестнице, а Степан шел за нею.
— Степуша, я тебе пирога принесла! — подбежала к нему Женя.
— Что такое? — удивился великан. — Эге, да здесь вся компания!.. Что случилось? Зачем в карьер ночью явились, чертенята?
Конечно, мальчики тотчас же рассказали ему все, решительно все: о пионерском сборе, о просьбе Галины Алексеевны, о своей удачной экспедиции, причем так спешили, что даже не успели упомянуть об оползне. Да и зачем распространяться о том, что прошло и не повторится.
— Заноза ты, Женька! Достанется тебе дома, приготовься… А за пирог спасибо! — Степан развязал узелок и протянул Наталье тарелку с пирогом. — Ешь! Проголодалась, наверно.
— Кушайте на здоровье! — вежливо попотчевала Женя.
— Я дома сразу пообедаю и поужинаю, — сказала Наталья. — Ешь, Степа, до конца смены еще далеко.
Степан переломил кусок пирога:
— Пополам!
— Да. Тебе половина побольше, а мне поменьше. Здесь еще два куска… Берите, ребята, и Сашу Мотовилова угостите.
Домой все отправились через площадь Труда, и первыми простились с ребятами Наталья и Паня.
— Что нам будет, Пань, что нам будет! — сказала Наталья, когда они с Паней поднялись на крыльцо родного дома.
— Да, уж будьте спокойны, — усмехнулся Паня. — Открывай дверь.
— Ноги лучше вытри.
— И ты тоже.
Подталкивая друг друга, посмеиваясь, но чувствуя себя неважно, они вошли в переднюю.
— И где, Наташа, ты пропадаешь? Не ела весь день… — Мать, сказав это, выглянула из столовой в переднюю, увидела Наталью и Паню, стоявших рядышком, сразу все заметила и всплеснула руками: — Батюшки, где это вы так вымазались? С головой в глине… Ты почему, Наташа, без калош?.. А ты как умудрился брюки порвать? Горит всё на тебе…
— Мы с Паней в карьере были, — сказала Наталья, глядя на свои туфли, облепленные глиной. — Паня с мальчиками Женечку Полукрюкову искал. Она заблудилась на руднике. Туман был…
— А ты?
— Я… я пошла посмотреть, как Степа в тумане справляется.
— Какой это Степа? — не поняла мать.
— Степан Яковлевич Полукрюков… — Наталья подняла взгляд на мать и поднесла руки к щекам: — Мамочка, мне так нужно сейчас поговорить с тобой, родненькая…
Мать приказала:
— Ты, Паня, разденься, повесь все аккуратненько на веранде, потом глину счистим. Надень пока что-нибудь… А ты. Наташа, иди ко мне в спальню.
Мать ушла.
— Ох, Пань! — шепнула Наталья со страхом и счастьем в глазах. — Что же я скажу маме, что я ей скажу?
— А я почем знаю! Я же не ты…
Долго сидел Паня в «ребячьей» комнате над раскрытой книгой и все прислушивался, прислушивался. Но в доме стояла глубокая тишина, и понимал уже Паня, что в этой тишине происходит что-то важное, решительное.
Наконец знакомо скрипнула дверь спальни.
Паня вышел в столовую.
Мать, с заплаканными, красными глазами, стала накрывать стол к ужину, а Наталья, тоже заплаканная и счастливая, все льнула к ней: то притронется к ее руке, то прижмется на минутку горящей щекой к ее плечу и шепнет: «Родимая моя?» А мать вздохнет: «Ох, доченька милая!» — и спохватится: «Что ж это я солонку забыла составить! Беспамятная!..»
Пришел отец.
— Знаешь, Маша, в карьерах вечером туман был. Ранний в этом году, да, спасибо, не долго держался, — рассказывал он. — Узнал я об этом в горкоме, стал диспетчерам звонить, однако ничего… Мой Степан и в тумане работал неплохо, а сейчас на рекорд идет. Траншея благополучно вахту встретит…
За столом Григорий Васильевич продолжал говорить о рудничных новостях, очень похвалил пионерский сбор и особенно коллекцию, и Паню удивило то, что отец не замечает ни печали матери, ни волнения Натальи.
Сразу после ужина мать велела Пане ложиться спать. Из «ребячьей» комнаты он слышал, как мать сказала:
— Гриша, и ты, доченька, пойдемте в спальню, поговорить надо…
— Что такое? — Отец стал допытываться: — Да ты чего плачешь, Наташка? И ты, Маша?.. Что случилось?
— Тсс! — остановила его мать и, наверно, показала глазами на дверь «ребячьей» комнаты.
Старшие закрылись в спальне, и снова тишина завладела домом.
Грустно-грустно стало Пане. Он уже отдавал себе отчет в том, какая перемена произойдет в жизни семьи, он попытался представить, как это все будет и что получится, запутался в различных предположениях и вздрогнул, расставшись с дремотой. В луче света, падавшем из столовой, показалась Наталья, бесшумно прошла через «ребячью» комнату, опустилась возле Паниной кровати на колени и положил а голову рядом с его головой на подушку.
— Братик, мой братик! — сказала она и уткнулась лицом в подушку — наверно, заплакала.
— Сама ты виновата! — упрекнул ее Паня и тоже расстроился. — Я же все знаю, Ната… Ты на Полукрюкове женишься, да?
— Глупый! — всхлипнула сестра. — Разве на мужчинах женятся? За них замуж выходят.
— Все равно плохо! Ты от нас уйдешь, а как же мы без тебя будем?.. Что это ты выдумала, на самом деле, не понимаю!.. Еще в гости к тебе надо будет ходить. Очень даже непонятно!
— Недалеко, братик. Степа возле нашего дома построится… Мы как одна семья будем…
— Как одна семья? — призадумался Паня. — А кем мы с Федькой будем?
— Свояками, кажется.
— Свояками? Так мы с ним уже давно свояки. Он свойский парень.
— Как все это случилось, братик… Как во сне… Сразу все, все случилось! — Наталья засмеялась. — А он держит меня на руках и говорит: «Счастливый этот туман. Спасибо ему, милому!» О тумане такое слово сказал, смешной… Еле вырвалась.
— Он любит людей на руках носить, потому что сильнее его на всей Горе Железной никого нет. — Паня фыркнул: — Такую здоровую по траншее тащил! Мне даже совестно перед ребятами стало, если хочешь знать.
— Вот тебе! — И Наталья так ущипнула Паню, что он зашипел.
Послышались шаги отца.
Стараясь ступать тише, он прошелся по столовой и остановился в дверях «ребячьей» комнаты прислушиваясь.
— Папенька, дорогой! — шепнула Наталья, уже ушедшая к себе за ширму. — Ты не сердись на меня, глупую…
— Спи, спи! — откликнулся отец и вздохнул: — Эх ты, Наташка, Наташка… Наталья Григорьевна!
Погасив свет в столовой, отец ушел в спальню не позанимавшись, что случалось редко.
— Наталья Григорьевна! — повторил Паня. — Подумаешь!..
Часы в столовой стали бить, и донесся сипловатый гудок Старого завода, словно кто-то, откашлявшись, спросил: «Ну как, начали, что ли?» Ему издали ответил гудок Ново-Железногорского металлургического завода. Он запел, загудел громче и громче… Можно было подумать, что к дому Пестовых приближается поющий великан. Через дома, улицы, площади и скверы, через весь город шагал он к Горе Железной, повторяя: «Иду-у, иду-у!», и по пути собирал в охапку гудки других заводов и фабрик.
Запел весь Железногорск. Голоса были разные, но они сливались с голосом великана и заполняли мир.
«Вахта началась, — сквозь дрему подумал Паня. — Вахта с большими ковшами…»
В канун Октябрьского праздника, утром, Паня наведался на Гранильную фабрику, где он давно не бывал.
— Пришел — так заходи, зашел — так посиди! — присказал Неверов, когда Паня переступил порог яшмодельной комнаты. — Совсем ты забыл ко мне дорогу, а мне все же охота свою работу добытчику показать. Посмотри вот свежим глазом.
Камнерез сидел за рабочим столом. Перед ним лежала почти готовая доска почета. И Паня долго смотрел на нее.
Смутно припомнилось, как он искал камень-малахит в старинной шахтенке, как нашел медный светец, как вез домой тяжелую малахитовую глыбу… Было это или не было? Было! Но разве то, что лежало перед ним, родилось из глыбы малахита? Разве есть между ними какая-нибудь связь? И верится — и не верится…
Коснулась бесформенной глыбы умная рука мастера — и ожил, расцвел камень, покорно выдав свою красоту. А красота эта чудесна? Сквозь нее светится жизнь вольная, светлая, идущая вперед и вперед… На столе расстилается зеленое море, покрытое вахтами, и взгляд стремится за волнами, и кажется, что море громадное, беспредельное. Нигде не кончится волшебное море, никогда не остановятся светящиеся волны. Дружные и могучие, идут они одна за другой, одна краше другой и манят, увлекают в бескрайные просторы…
— Что скажешь, добытчик, вышел толк из камешка? — спросил Неверов, и его глаза, окруженные морщинками, улыбнулись, сощурились.
— Хорошо, Анисим Петрович — чуть слышно произнес Паня. — Лучше всего на свете!
— Щедро хвалишь! Ну, спасибо, коли похвала от всей души… Я, однако, старался, хотел как лучше. Кончаю работу, приглаживаю камень в остатний раз — и навеки веков…
Теперь мастеру не нужно было ничего, что режет, пилит и скоблит. Он имел под рукой лишь то, что гладит, ласкает и прихорашивает: марлю, куски замши и порошки разного цвета в коробочках и на блюдечках. Анисим Петрович обернул мокрой марлей колодочку, обмакнул ее в желтоватый порошок и стал полировать угол доски, давая своей руке неторопливое и легкое круговое движение.
— Ты все ж таки даром не сиди. Рассказывай, что там на руднике, как люди живут и прочее, а то в тишине мать заводится, — сказал Неверов.
Слушая новости, Неверов приговаривал: «Так-так… хорошо…»
И впрямь на руднике все шло по-задуманному. За два дня до праздника кончилась проходка траншеи через Крутой холм, и к этому же времени подошла к Крутому холму железнодорожная насыпь. Теперь грузы текут через рудник в одном направлении. Груженым и порожним составам не приходится терять время, пережидая друг друга; с порожняком сразу стало легче, и выдача руды сильно поднялась. Все домны Железногорска, в том числе и домна Мирная, получают руды сколько им требуется, сколько они могут проплавить. Вчера домну Мирную задули, а сегодня она даст первый чугун в честь тридцать третьей годовщины Октября.
— Видел, видел я дымок над домной, — кивал головой Неверов. — В газете читал, и по радио каждый час передают… Хорошо народ справился, праздника не испортил.
Отложив колодочку, он вынул из ящика стала слитно вырезанные из стали и позолоченные фамилии людей, удостоившихся занесения на доску почета.
— Можно фамилии на место ставить, — сказал Паня, разыскивая взглядом фамилию Пестова.
— А порядок? — спросил Неверов. — В каком порядке их ставить-то? Кого впереди, кого в середину, кого сзади? Неизвестно это еще… По моему глупому разумению, хоть всех на первое место ставь, а первых мест одно, и не больше… — Полируя замшей золотые буквы, он стал пояснять: — «Е. С. Куракин», токарь из ремонтно-механической мастерской. Пятилетку за полтора года выполнил, скоростным методом сталь режет, а возраст его двадцать два года, на рудник из ремесленного училища пришел. Чем плох сокол ясный?.. А вот «Г. Н. Чусовитин». Этот старый, седой. Видел я, как он голубей над своим домом гонял. Смех и грех! Забрался на крышу, штаны до колен подвернуты, голова не покрыта, волосы треплются, шестом машет, свистит, как мальчишка. Голубятник, значит, но тоже подходящий человек, самые длинные составы по руднику возит, газеты его новатором называют… «Н. З. Каретникова», отпальщица. Многие тысячи взрывов провела без ошибки. У женщины полно лукошко ребят, муж передовик, весьма хорошо зарабатывает, а она от своего дела уходить не хочет и в горсовет депутаткой выбрана… «С. Я. Полукрюков». Из героев герой! Недаром о нем и газеты пишут и радио каждый день шумит. На предоктябрьской вахте отличился лучше всех. Кажись, ему и первое место на доске почета полагается. Как по-твоему, заслужил он?
Спросив это, Неверов взглянул на Паню.
— По-богатырски сработал, — признал Паня и, выговорив эти трудные слова, добавил уже легче: — У него теперь такие рекорды… Ни у кого таких не было!
— Та-ак… — Неверов назвал еще несколько фамилий, в самом конце дошел до «Г. В. Пестова» и сказал: — Фамилия коротенькая, а человек большой. Читал я в газете статью: «Готовить кадры по-пестовски!» Видишь, что человек сделал: не побоялся среднего работника в ученики взять, научил его, стахановское шефство провел… Хорошо теперь во втором карьере работают?
— Первому карьеру не уступают, — ответил Паня и простился с Анисимом Петровичем: — Я пойду, домой нужно.
— Будешь сегодня во Дворце культуры? Ты меня там найди да покажи вашу коллекцию. Чудеса о ней рассказывают… Отцу кланяйся! — И камнерез снова склонился к волнам зеленого моря.
Медленно закрыл за собой дверь Паня, неохотно расставшись с надеждой узнать пораньше то, что его так занимало. Без всякого увлечения он провел короткую бомбардировку камешками первого тонкого ледка, окаймившего берег заводского пруда, и, удлинив свой маршрут, отправился домой через Центральную площадь. Он застал ее в разгар подготовки к празднику. Тут и там хлопотали оформители: поднимали на здание универмага портреты, развешивали красные флаги и зеленые гирлянды. По пути следования завтрашней демонстрации оформители уже расставили портреты знатных металлургов, строителей, железнодорожников и вбивали стойки рам в землю.
«Горняки, наверно, возле самой трибуны, потому что Гора Железная пойдет первой в демонстрации», — подумал Паня.
Он пошел вдоль гранитной трибуны, к которой были прислонены портреты, ждавшие установки; он даже кончик языка прикусил, приближаясь к тому месту, где в прошлом году стоял первым портрет его батьки, и… увидел портрет Степана Полукрюкова. Великан улыбался с полотна своей обычной добродушной и немного застенчивой улыбкой, которая как-то не вязалась с его орденами и медалями.
«На первом месте! — неприятно отдалось в сердце Пани. — А где же батя?»
Он повернул назад и увидел сначала портрет отпальщицы Каретниковой, затем кузнеца Миляева и лишь потом стоящие рядом портреты Пестова и Чусовитина.
«На четвертом месте! — подумал Паня. — Да нет, портреты еще не установлены. Должно быть, тут порядок тоже неизвестен».
Он пошел домой, стараясь не думать об этом, и все же думал, думал… Припомнились слова, сказанные Борисовым: «Мало ли что может произойти на руднике до праздника!» А произошло вот что. Как-то неожиданно и удивительно, за несколько недель, поднялся, встал над Крутым холмом во весь свой рост новый замечательный работник. Радио и газеты подхватили имя ученика Пестова, победившего своего наставника в соревновании, на весь Урал загремела слава Степана Полукрюкова, всем полюбился новый богатырь Горы Железной. Правда, не забывала молва и привычного, уважаемого имени Григория Пестова. Газеты часто писали о его высоких показателях, о его почине в шефской работе на руднике и во всем Железногорске, но… Все же кто-то поставил портрет Степана первым, а портрет батьки четвертым в праздничной галерее лучших людей горного гнезда.
Может быть, это случайность? Может быть, это ошибка, которую исправят?
Какая неверная, слабенькая надежда…
И Паня идет медленно-медленно, хотя надо было бы поспешить.
Все же домой он пришел во-время.
— Дышит домна Мирная, дышит! — сказал Григорий Васильевич, одеваясь и поглядывая в окно. — Первый газ приходится без пользы под небо выпускать. Сыроват он еще…
Мать тоже посмотрела в окно и похвалила новую домну:
— Красавица, голубушка! Сдается, Гриша, будто она даже больше других.
— Нет, кубатура такая же, — показал свою осведомленность Паня. — Обыкновенная домна-гигант.
— Тоже скажешь — обыкновенная! — поправил его отец. — В мирное время она заложена да построена, характер у нее совсем мирный. Значит, особая домна… Однако, если что случится, так домна Мирная рассердится, характер переменит, никому не спустит. Все же надеюсь, что мир отстоим!.. Ну, кажись, нас к первому чугуну зовут.
В дом проник голосистый гудок Ново-Железногорского завода.
При других обстоятельствах Паня извел бы отца: «Батя, скорее! Батя, опоздаем!», а теперь он ждал отца молча и равнодушно, хотя Григорий Васильевич будто нарочно медлил: то поправит перед зеркалом галстук и цокнет языком, хотя узел получился как вылитый, то проверит по карманам, не забыл ли он папиросы, спички, носовой платок. Наконец, поморщившись, он принял из рук матери нелюбимую зеленую шляпу и надел ее, пробормотав что-то нелестное по поводу этого головного убора.
— Что это ты скучный? — вдруг спросила мать у Пани. — Надутый да важный… смотри, молоко в доме скиснет, сам пить будешь!
— Я ничего, мам…
— Ничего? — переспросил отец. — Если ничего, так дверь шире открывай, праздник впускай!
Паня открыл перед отцом дверь, впустил в дом праздник, но веселее не стал.
У глубокой выемки — входных ворот рудника — на запасном пути стояли два длинных пассажирских вагона и дымил паровоз. Едва лишь Григорий Васильевич появился в вагоне, как раздались аплодисменты. Аплодировали инженеры рудоуправления и сам генерал-директор Новинов. Григорий Васильевич снял шляпу, поклонился, сел и усадил Паню рядом с собой. Такая же почетная встреча ждала и других передовиков досрочно законченного строительства.
Паровоз загудел, и поезд покатил через рудник по руслу неиссякаемого железного потока, в котором черпал жизнь и силу Железногорск. На минуту в вагоне стемнело — это была выемка, соединявшая первый и второй карьеры. Миновав ее, поезд остановился, и в вагон, нагнувшись, чтобы не задеть головой притолоку, вошел главный инженер Колмогоров, за ним Степан Полукрюков и еще несколько молодых машинистов-экскаваторщиков. Их смутили аплодисменты, и Степан поспешил сесть рядом с Григорием Васильевичем, чтобы не бросаться всем в глаза, но горняки успели заметить, что Степан сменил военную форму на демисезонное пальто и фетровую шляпу. Федя и Вадик пробрались в вагон последними и устроились рядом с Паней, возле окна.
Поезд медленно покатил дальше, и горняки имели возможность всё посмотреть. Когда в окна глянули известковые стены траншеи, лица стали торжественными.
— Справились, Степа, справились ведь! — сказал Григорий Василевич. — Разрубили холм, из одного два сделали. Пусть спасибо скажет, что совсем его не срыли.
— Можем и так, — подтвердил великан.
Поезд вышел на высокую насыпь обходной железной дороги, и распахнулся простор речной долины. Здесь люди вспомнили борьбу с болотами и плывунами, вспомнили боевые дни и ночи, проведенные на втором строительном участке. Раскрыв бумажники, они с гордостью показывали друг другу розовые листочки уже погашенных индивидуальных табелей с отметкой: «Обязательство отработать на рудничном строительстве столько-то смен выполнено».
Поезд вышел на улицу заводов, фабрик и рудников, обступивших Железногорск. На заводских корпусах, рудничных копрах и строительных лесах красные плакаты славили наступающий праздник.
— Товарищи, скучно едем! — крикнул кто-то.
И зазвенела, заговорила лихая песня, которую любили все:
Да пойду ж я по Кузнечной стороне,
По Кузнечной нашей улочке пойду,
Поглядите, люди добрые.
Я ль на удочке не первый, не большой!
Песня звучала все задорнее, и люди уже стали ее играть — выступать и выхаживать друг перед другом, шапку заламывать, в бока по-молодецки браться, готовясь в пляс. Юрий Самсонович Борисов тоже не вытерпел. Взявшись обеими руками за спинки скамеек, стал в проходе вагона, нагнул голову, и его удивительный голос загремел:
Где же ты, любушка любезная.
Где ты, сизая голубочка.
Самоцветный камешо́к ты мой.
Ненаглядный, сердцу даренный!
— Слова задушевные, — сказал Степан: — «Самоцветный камешок ты мой, ненаглядный, сердцу даренный!» Лучшей песни и не найдешь!
— Это ты напрасно, Степа, — не согласился с ним Григорий Васильевич. — Гора Железная песнями гремит, а какая из них лучшая — сказать нельзя. Каждая песня в свое время поется. Народ так и говорит: час песню выбирает.
Великан сидел на скамейке немного откинувшись. Пальто широко разошлось на его груди, шляпа съехала назад. Улыбаясь, смотрел он на Григория Васильевича и на других спутников, не зная, как выразить чувства, переполнявшие его.
Поглядите, люди добрые.
Кто на улочке и первый и большой! —
пропел он, низко нагнувшись, взял руки Григория Васильевича и сжал их.
— Неужели себя маленьким считаешь? — смеясь, спросил Григорий Васильевич. — Не прибедняйся, Степа! Все здесь первые да большие, у всех хороший час.
У всех? Паня вгляделся в лицо своего батьки, и ему стало сиротливо: он почувствовал себя таким одиноким со своей заботой. Вот как светится похудевшее лицо бати, как весело беседует он с друзьями… А Паня? Ну что может сделать Паня, как ему быть, если не хотят отвязаться от него неприятные мысли!..
Остановился поезд. Горняки шумно высадились и толпой пошли по главному проезду Ново-Железногорского металлургического завода. Не раз бывал Паня в экскурсиях на этом предприятии и много любопытного мог бы рассказать Феде, но он позволил Вадику единолично завладеть словом, и уж Вадик, конечно, воспользовался этим: прошедший мимо чугуновоз, перевозивший в своей громадной чаше сто тонн жидкого чугуна, он назвал маленькой чашечкой, потому что уже есть чугуновозы побольше; о мартеновском цехе, который вытянулся вдоль главного проезда почти на километр, он сказал, что это крошка-дошкольник, потому что на заводе есть цехи значительно больше, — словом, он всячески старался поразить воображение Феди. Впрочем, зря он старался: завод сам говорил за себя. Все вокруг было громадное, но ничто не могло сравниться с домнами. Четыре домны, четыре великана стояли в ряд, и холодное серое небо опиралось на их колошники, украшенные праздничными звездами.
К черной башне домны Мирной примыкало высокое кирпичное здание. Вместе со старшими мальчики вошли в дверь, над которой висел плакат: «Добро пожаловать!», поднялись по каменной лестнице на высоту примерно третьего этажа и очутились в необычном зале: под ногами — пол из больших металлических плит, а над головой — железная крыша без потолка.
— Это литейный двор домны, — тараторил Вадик. — Он к самой домне подходит. Отсюда кусочек домны видно, ее горн, понимаешь? А от горна вверх идет шахта домны. В ней горит кокс, плавится руда, а чугун стекает в горн. Слышишь, как гудят воздуходувки? Они гонят в домну горячий воздух, чтобы кокс лучше горел.
— Значит, горн — это только кусочек домны? — ухмыльнулся Федя.
— Ну да, совсем даже маленький.
— Если это маленький кусочек, так какая же вся домна!..
Мальчики с уважением рассматривали горн, похожий на половинку черного железного яблока, обращенную выпуклостью вниз.
И сам по себе горн был громадным — его окружало несколько ярусов железных мостков, для того чтобы доменщики могли проверять, как работает водяное охлаждение домны. И какими маленькими казались люди в серых рабочих костюмах и войлочных шляпах, работавшие у горна!
Среди них был и обер-мастер Дружин — высокий, худощавый, подвижной, одетый, как все другие рабочие. В руках он держал шланг, кончавшийся длинной железной трубкой, и направлял ее в отверстие внизу горна, в летку. Оттуда валил бурый дым и вылетали искры.
Григорий Васильевич через толпу гостей провел мальчиков к деревянному барьеру, перегородившему литейный двор, и сказал:
— Во-время мы поспели… Кажись, кончают прожигать летку кислородом.
И в эту самую минуту старик Дружин, передав шланг одному из рабочих, подошел к человеку в желтом кожаном пальто и в серой кубанке, который стоял среди гостей возле барьера.
— Товарищ директор, можно открывать чугун! — доложил он громко.
— Открывайте! — коротко приказал директор.
Быстрым движением Дружин убрал из летки кислородную трубку, дым рассеялся, и стало видно, что в широкий каменный жолоб, проложенный по литейному двору, медленно падают капли темнокрасного тяжелого огня. Капли становились все длиннее, падали все чаще, потом они слились в тонкую струйку, и по жалобу, как бы нащупывая дорогу, извиваясь, пополз ручеек.
— Первый чугун всегда ленивый, — сказал Григорий Васильевич и, словно опомнившись, стал аплодировать.
Послышалось «ура». Этот крик подхватили все гости. Они кричали «ура», аплодировали, поздравляли друг друга, и, словно согретый людской радостью, чугун, лившийся из летки, стал ярким, блестящим, сверкающим. Он устремился по жалобу, и показалось, что литейный двор наполнился солнечными лучами, согревающими всего человека сразу — и его тело и его душу.
Завороженные этим живым блеском и теплом, гости медленно шли вслед за потоком металла вдаль деревянного барьера. Вскоре мальчики очутились у железных перил, ограждавших литейный двор, так как с этой стороны двор не имел стены. Внизу, на рельсах, стоял чугуновоз; и толстая, тяжелая струя золотого огня, выгнувшись, с мягким рокотом падала из жолоба в ковш чугуновоза. И там, на дне чаши, росло и росло солнце, ширилось, освещало лица людей, смотревших вниз, в колыбель молодого металла.
— Не скупится матушка Мирная, — сказал Григорий Васильевич. — Ишь, что из нашей рудицы сделала, мастерица!
— Была руда — стал чугун, — шепнул Паня. — Ох, как блестит!
Сжимая руками толстый прут ограды, Паня смотрел, не пропуская ни одной огненной капли, и только плечом дернул, когда Вадик сказал:
— Ну, идем! Сейчас митинг начнется. Григорий Васильевич уже пошел.
Нет, Паня остался и продолжал смотреть на сверкающее чудо.
Лежала в земле холодная и тяжелая руда. И люди тревожились, трудились, лишая себя отдыха, чтобы поднять ее, наполнить ею домну, чтобы щедро лился металл, чтобы согревало все вокруг себя золотое солнце, лежащее в чаше чугуновоза… Огненная струя постепенно стала тоньше, потом оборвалась, в наполненную чашу упали последние, редкие капли огня, кончилась первая выдача.
— Пойдем, митинг уже начался, директор приказ читает, — сказал Федя, пришедший звать Паню.
У задней стены литейного двора стояла небольшая трибуна, окруженная знаменами. Когда мальчики пробрались поближе к ней, директор уже кончал читать приказ о подарках строителям-скоростникам, и аплодисменты встречали каждую новую фамилию.
— А мое слово будет о строителях-добровольцах на руднике Горы Железной! — высоким голосом проговорил старик Дружин, выступивший вслед за директором завода. — Трудно вам было, братья? Знаем, что трудно! И вода вам мешала, и камень держал, и времени было мало, а ведь сделано все, что требовалось. Уж так говорится: золото не поржавеет, булат не иступится, а уралец от своего слова не отступится. Кланяюсь вам! — Старик низко поклонился гостям. — Знаем мы, металлурги, тех людей, которые, как воины, боролись за богатую руду для домны Мирной, держим эти имена в нашем сердце и просим вас, товарищи горняки, назвать их в этот час перед всем Уралом!
Этого Паня не ждал. Нетерпеливое ожидание и смутная надежда вдруг охватили его. Он забыл о Феде, отделился от него, прошел поближе к трибуне и остановился с сильно бьющимся сердцем.
На трибуну поднялся секретарь рудничного парткома Юрий Самсонович Борисов. Он крепко пожал руку Дружину, заговорил, и его голос показался Пане тихим, так сильно шумела кровь в ушах:
— Спасибо вам, братья металлурги, за высокую оценку нашего труда! Были у нас трудности? Да, были, и не маленькие… Но есть у нас то, что позволяет преодолеть любые трудности: преданность наших людей Коммунистической партии, их самоотверженность в строительстве коммунизма. Вы хотите услышать с этой трибуны имена наших лучших людей? Много у нас лучших, много и отличных тружеников. Богата хорошим народом Гора Железная! Сегодня в нашем Дворце культуры мы откроем малахитовую доску почета в честь досрочного завершения Железногорским рудником послевоенной пятилетки. На этой доске мы запишем золотом имена богатырей, заслуживших высокий народный почет…
«Народный почет», — мысленно повторил Паня; услышав произнесенное Борисовым имя своего отца, не поверил этому, весь вытянулся, чуть на цыпочки не стал.
Как голос Горы Железной, гремел голос Борисова:
— …за его отличную работу, за его чуткое отношение к молодежи рудника, за ту любовь, с которой он, наш богатырь, воспитывает новых стахановцев примером своего труда и своей чистой жизни…
«Это он о Пестове, о бате! — металась мысль Пани. — Ну да, о бате. Примером труда и жизни… О бате!»
— Пестова, шефа нашего, качать! — послышались голоса.
Паня стоял неподвижный и побледневший. Показалось, что снова открыли летку домны Мирной, но металл теперь своевольно свернул с дороги и весь хлынул в сердце, такой жаркий, такой ослепительный, что Паня, даже губу закусил. Он стоял в толпе, опустив глаза, и боялся взглянуть на соседей, чтобы не выдать того, что творилось в его душе… Гора Железная, строгая и справедливая, написала имя Пестова первым на доске почета и славила его за неустанный труд, за чистое сердце, за те радости, которые он нес людям.
До Пани откуда-то издалека донестись слова Борисова:
— …победителя в предоктябрьском социалистическом соревновании, достойного ученика Григория Пестова, человека, блестяще освоившего технику и передовые методы работы…
«Это он о Степане, о победителе!» — И Паня стал аплодировать.
По домам гости домны Мирной разъезжались в троллейбусах и автобусах.
Григорий Васильевич и Паня вышли из автобуса в начале улицы Металлургов и направились через город пешком — посмотреть, как Железногорск встречает праздник.
Город готовился к празднику дружно. Это было видно даже на тихой окраинной улице. Над дверями домов появились портреты Ленина и Сталина, красные флаги и хвойные гирлянды. На подоконниках, за прозрачными, как хрусталь, стеклами домохозяйки выставили пламенеющие розаны и лимонные деревца с плодами — почти в каждом Железногорском доме выращивают их, — и тут же красовались празднично одетые куклы, шагающие экскаваторы, собранные из деталей «Конструктора», рисунки, получившие в школе пятерки, и аквариумы с золотыми рыбками.
— Празднуют и малые и старые! — сказал Григорий Васильевич.
На улице Ленина, главной улице Железногорска, Пестовы задержались, рассматривая украшенные витрины магазинов, выставку проектов новых зданий, электрифицированную карту волжских строек на здании Энергосбыта.
— Значит, пятилетку рудника кончили и домну Мирную пустили, Панёк, — сказал Григорий Васильевич, следя за огоньками, перебегавшими на карте от одной стройки к другой. — Соберемся сегодня во Дворце культуры на торжественное заседание. Шумно будет!
— Малахитовую доску почета откроем, — добавил Паня. — Ты рад, батя, что твое имя на доске почета первое? Я так здорово рад!
— Да уж знаю тебя… Только смотри, Панька! — И Григорий Васильевич, улыбаясь, похлопал кончиками пальцев себя по губам и потянул Паню за кончик носа — мол, не подпирай носом небо.
— Нет, ты неверно обо мне подумал, — стал серьезным Паня. — Совсем неверно, батя… Я потому рад, понимаешь, что это правильно… Правильно, что тебя написали первым.
— Ты думаешь? Почему так?
— А как же, батя! Ты же и сам хорошо работаешь, и других учишь, ты как надо делаешь. Я потому и рад, что хочу таким быть, как ты. Десятилетку кончу, на экскаватор пойду к тебе учиться, выучусь на отлично и других буду учить. Станешь учить меня на машине, батя?
— Ишь, какой у тебя план! — качнул головой отец. — А как же насчет института или техникума? Неужели десятилеткой хочешь обойтись?
— Буду учиться, как Степан Яковлевич, как Гоша Смагин, без отрыва от горы. Мне в гору охота, батя!..
Осталась позади улица Ленина, потом Центральная площадь, где, как мимоходом заметил Паня, портрет Пестова теперь занимал первое место в праздничной портретной галерее.
Молчал Григорий Васильевич, молчал и Паня, дожидаясь его слова.
Они поднялись на улицу Горняков.
С Касатки перед ними открылся весь Железногорск, осыпанный ранними огнями, праздничный. На домнах-гигантах уже зажглись четыре красные звезды, яркие на сером фоне неба, будто кремлевские звезды дружным роем перелетели в горное гнездо…
— Что же, — сказал Григорий Васильевич, любуясь городом. — Мысли у тебя хорошие, самостоятельные. Хочешь хоть потруднее, да лучше сделать. Доверия ты как будто заслуживаешь, свое слово насчет ученья сдержал, и сейчас у тебя план хороший. Я не возражаю… Ты уже в комсомол вступаешь, выполняй по-комсомольски. Только вношу я поправку: ты хочешь быть таким, как я… Малого ты, однако, хочешь. Ставлю вопрос так, что ты должен быть куда лучше меня. Иначе не выходит, Панёк! Ты образование получишь да сколько еще увидишь, узнаешь. Новая пятилетка начнется, техника еще вырастет, а при коммунизме она какой будет!.. Это ты понимаешь? — Он обнял Паню за плечи. — Придется, впрочем, и мне подтянуться, чтобы тебе больше работы задать. Думаю на вечернее отделение горнометаллургического техникума поступить. Уж я тебе покажу, как надо пятерки добывать!
В ответ Паня улыбнулся своему батьке, лучшему человеку Горы Железной, который всю жизнь настойчиво шел вперед.
— Такие-то дела-обстоятельства! — весело закончил Григорий Васильевич. — Ну, домой пора, отдохнуть часок — да и во Дворец культуры собираться.
На улице Горняков в последних предпраздничных хлопотах суетился народ. Знакомые, здороваясь с Григорием Васильевичем, желали ему:
— Праздник по-доброму встречать-провожать, наш дом не забывать милости просим!
— И нас не минуйте!
Паня шел в ногу с отцом, салютуя старшим по-пионерски в честь великого праздника.