Часть вторая

1

Петр Салабонов женился на Маше Кудерьяновой.

При регистрации брака он сделал то, что и в похмельном сне не приснилось бы ни одному из полынских мужчин: взял фамилию жены.

Понятно, Кудерьянов лучше звучит, чем Салабонов, рассуждал какой-нибудь Вася Хреноватов или Серега Лизожоп. Но родовая фамилия есть родовая фамилия. Отказаться от нее – обидеть память предков, мужскую свою честь утратить, самой уже фамилией под бабой оказаться.

Нет, без ума Петруша, без ума – итожили все, имея в виду и его побег в неизвестные края, и дружбу с покойным психом Нихиловым, и попытки его лечить людей. Некоторые, правда, оказались вроде вылеченными, но, может, само прошло или еще как-нибудь, – случайное совпадение. Да и бабушка Ибунюшка ему, говорят, помогала, царство ей небесное, – которая, кстати, тоже будто бы у Петра лечиться пробовала, и вот померла ранней весной 91-го года. До этого восемьдесят семь лет прожила, а тут померла – не хотите ли обдумать и сделать выводы?

Поэтому никто больше к Петру на лечение не просился и не приходил, чему Петр был только рад.

Он был уверен, что утратил силу, и не хотел обманывать надежд людей.

И тому, что утратил силу, он тоже был рад.

Он, казалось, вообще всему был рад: молодой жене, расцветающей весне, работу свою в вагоноремонтных мастерских выполнял охотно, с огоньком.

И лишь загадочная смерть Ивана Захаровича наводила тень на его душу.

Он сходил на кладбище, поклонился его могилке, потом сделал металлическую ограду, покрасил серебрянкой, как положено, поставил крест.

О смерти его он узнал следующее: Иван Захарович впал в буйное помешательство, готовили документацию для его отправки в областную больницу, временно поместив в отдельную палату городской клиники, и недоглядели; Нихилов окончательно свихнулся, бил головой стекла, порезался и погиб.

На его место посажен был ступорщик Григорий Разьин, чокнувшийся неизвестно с чего в силу врачебной тайны; он отправлен уже в Сарайск.

Город остался без сумасшедшего.

Но это же невозможно.

В каждом городе должен быть сумасшедший.

И город ждал сумасшедшего, не подозревая об этом.

Сумасшедший пока не являлся.

Значит – зрел.

Погоревав об Иване Захаровиче, вспомнив с грустью, как они с ним сорок дней голодали в пустыне, стояли на крыше храма, часами обсуждали Евангелие, Петр в душе своей подумал, что нет худа без добра. Хоть и совестно так мыслить, но останься жив Иван Захарович – опять бы начал смущать его всякими словами. А он не хочет. Он хочет молодую горячую жену обнимать да перестраивать родительский дом. Давно ведь пора это сделать.

И Петр, отработав на работе, вечера посвящал дому.

Однажды отправился в лес вырубить пару жердей, и тут, в укромном месте, его встретила Екатерина.

– Не заглянешь, не проведаешь! – с причитанием, изображая деревенские манеры, сказала Катя. Шутя то есть как бы.

– Некогда, – сказал Петр.

– Ладно, – сказала Екатерина. – Посмотрим…

Она не верила, что Петр долго заживется семейной жизнью.

Петру же казалось, что он утвердился на одном пути – раз и навсегда. Трудиться в мастерских, обустроить дом, завести детей – ну и так далее.

Но все как-то не налаживалось.

Например, отношение к себе на работе Петр чувствовал странное. Соберутся покурить, позубоскалить – он подойдет – умолкнут почему-то. Петр пробует наладить опять разговор, расскажет анекдот – не смеются, молчат… В дни получки все засуетятся, собирая деньги на выпивку и посылая гонцов, Петр подойдет со своими деньгами, чтобы дать денег, а ему говорят: да мы послали уже, если хочешь, иди сам.

– Чё ж не подождали? – с дрожью обиды спросит Петр.

– Всех не дождесься! – отвечают ему. – И, обратно, ты от нашего вина отвык, небось!

– Это почему же отвык? Почему отвык, я спрашиваю?

Ему не отвечали.

И откуда им знать, к чему он привык, а от чего отвык? Что им известно о его поездках и выступлениях? Да ничего! Были, конечно, слухи, что знаменитый Петр Иванов, о котором писали в газете «Гудок», и есть Петр Салабонов (теперь – Кудерьянов), но полынцы при всей своей доверчивости эти слухи отвергали как полностью невероятные. Они верили в инопланетян, в снежного человека, они верили в чудеса прошлого и будущего, они верили даже в волкозайца, которого никто толком не видел, но верить в действительные чудеса, происходящие в настоящем времени и, главное, творимые здешним всем известным человеком, – они не могли.

Ладно, не верьте.

Но почему такое отчуждение?

Детишки малые не здороваются, старухи поджимают губы, завидя, соседи глядят исподлобья. В чем дело – непонятно.

Приходит, например, Петр к соседу за рубанком: дай, мол, рубанок.

– Зачем? – спрашивает сосед.

– Да доски обстругать.

– Много досок-то?

– Да десятка четыре.

– Куда столько-то?

– Да пол перестелить.

– Не годится пол уже, значит?

– Не годится.

– Весь перестилать будешь или частями?

– Да весь.

– А то, может, крепкие доски-то есть в полу-то, не все менять-то?

– Да нет, все сгнило.

– Как же вы ходили-то?

– Да вот так и ходили.

– А доски-то хорошие купил?

– Ничего.

– Осина, дуб?

– Сосна.

– Сосна хорошо. А дуб лучше.

– Да не достал.

– Это ясно. Но дуб гораздо лучше.

– Само собой. Да не достал.

– Он в работе трудней, а в деле-то лучше.

– Понятно.

– А сосна в работе легка, а в деле-то дрянь.

– Что ж, ничего.

– А надолго рубанок-то?

– Говорю: четыре десятка обстругать.

– Фуганком бы лучше.

– Само собой. А есть фуганок?

– Нету. Фуганком раз-раз – и готово, а рубанком долго тебе. Дня три.

– Выходные впереди, управлюсь и за два.

– Три дня, говорю!

– Двух хватит.

– Конечно, если кое-как, то и за день. А если хорошо – три дня, не меньше.

– Ну, может, и три. Тогда на три дня дай.

– Чего?

– Да рубанок-то!

– Рубанок? Да нету у меня рубанка, чудак-человек!

Петр огорчается – и напрасно, ведь всякий полынец, к которому обращаются с просьбой одолжить инструмент или другую производственную вещь, долго расспрашивает, зачем, куда и почему, и только потом дает вещь, если есть, а если нет – не дает. Петр в конце концов получил рубанок у другого соседа, точно так же ответив на множество вопросов и выслушав мнение о дубе и сосне – в пользу дуба.

Бывшие друзья, с кем учились, бегали вместе пацанами, – заходят редко. И опять непонятно, в чем дело.

Илья только заходит, но лучше б не заходил.

Сядет и молчит. Потом скажет:

– Семь месяцев и пять дней не пью. В рот не беру.

– Хорошо, – говорит Петр.

– Чё ж хорошего? – злится Илья. – Знаешь, как охота!

– Ну, пей.

– Не могу! С того раза, как мы мертвого вынали из могилы, – не могу! Нарочно покупал, наливал, только ко рту поднесу – вспомню это, и все, не могу! Тошнит! Я уж просил товарищей: вы мне спящему влейте через трубочку. Ну, специально собрались, я заснул, они мне зубы разжали потихоньку, стали вливать. И что ты думаешь? – тут же я вскочил, все обратно выплеснул!

– Ну, а я-то при чем?

– Расколдуй!

– С ума ты сошел. Я не колдун.

– Колдун или нет, не знаю. А с тобой это связано. Расколдуй, как друга прошу! Не могу так жить! Выпить охота – сил нет уже!

– Да не умею я! – прячет глаза Петр.

– Вам ведь ясно сказано, – культурненько выговаривает Илье маленькая, но не робкая Маша. – Никакие мы не колдуны, а вы беспокоите зря. Не пьете – и хорошо. Денежки в семью несите.

– Нету у меня семьи – и не надо!

– Копите тогда, чтоб вещь купить. Мотоцикл.

– Да на хрена мне…

– А вы не ругайтеся в семейном доме! – перебивает Маша, взяв веник.

Петру делается смешно.

– Иди, – говорит он Илье.

Илья уходит, но вскоре является опять.

Садится – и:

– Семь месяцев и тринадцать дней не пью. Расколдуй!

Лыко-мочало, в общем.

Но не только в других людях видит Петр отчуждение.

В нем и самом разлад. Нападает иногда странная задумчивость, глупые вопросы лезут, – будто спорят меж собой новый человек, серьезный семьянин и работник Петр Кудерьянов, и старый человек, хоть и моложе, Петруша Салабонов.

Например, занят Петр делом: нарезает резьбу на болванке болта.

И вдруг ехидный голосок Петруши спрашивает:

«Чем это мы заняты?»

«Болт нарезаю», – отвечает Петр.

«А зачем?»

Действительно, зачем? – напрягается Петр – и никак не может вспомнить простого ответа. Наконец вспоминает:

«Этим болтом скрепят доски с железным каркасом – будет вагон».

«А зачем вагон?»

«Совсем глупый дурак, вагон – чтоб грузы перевозить».

«Так! А какие грузы?»

«Тьфу ты! Да мало ли! Ну, пшеницу, например. Или – уголь».

«Уголь? Хорошо! А уголь зачем?»

«Ты спросил! Где только уголь не нужен! В домах топить, сталь варить, если промышленность, потом…»

«Стоп! Сталь варить? Для чего?»

«Вот пристал, дурачина!»

«Не хочешь ответить? Я за тебя отвечу! – балагурит Петруша. – Для того сталь варить, чтобы из нее – болты делать! Понял?»

Петр, изумленный этим круговоротом мысли, озадаченно вертит в руках заготовку болта и думает: чепуха какая-то получается! И даже бросит болт с досадой.

– Ты чего? – спросит сосед по станку.

– Так. Уронил… – ответит Петр, поднимает болт и продолжает работу, но уже не с той охотой, как в те дни, когда вернулся после отлучки в родные мастерские.

Стал угасать в нем интерес и к перестройке дома. Полы он перестелил, стены подправил, крышу покрыл новым шифером. Начал красить – не идет покраска, то и дело задумывается Петр, а под руку Петруша Салабонов язвит: «Крась, крась! Дождь пойдет – твою краску смоет! А не смоет – еще хуже. Чем новей и красивей вещь, тем трудней ее бросить!»

Скучно становится Петру.

Маша замечает это и говорит: сходи в лес, отдохни, – зная, что в лесу Петру делается лучше, он возвращается повеселевший.

Ему действительно легко в лесу. Здесь никто и ничто не требует его заботы и внимания. Да и присутствия тоже. Пришел – хорошо. Ушел – и ладно.

Но, долго ли, коротко, – осень, сыро и холодно становится в лесу, все реже выбирается Петр в лес.

И однажды, когда морось нудила с утра, он пошел попрощаться с лесом до весны, – потому что зимнего голого леса, пусть и красивого по-своему, не любил. Он вообще не любил холода – словно не здесь родился, а где-то в дальних теплых краях.

Вот он и шел по лесу с этой мыслью: что слишком теплолюбив, будто не здесь родился, а в дальних теплых краях, – и не мог понять, почему эта простая мысль его тревожит, беспокоит. И увидел что-то возле рябинового куста. Живое что-то. Сейчас убежит, подумал Петр, приближаясь. Но существо не убежало.

Петр подошел совсем близко, разглядел длинные уши, мокрую серую шерсть, странное вытянутое рыло и понял, что это – волкозаяц.

2

Лишь человеку дано несчастье знать, что он мог бы родиться и стать другим.

Зайцу же и в голову не придет, что он мог бы родиться или, не приведи Бог, стать в процессе жизни вдруг волком. И уж тем более ни о чем подобном в смысле возможности для себя заячьей судьбы не может помыслить волк. Природа каждому отвела свое место, и зверь не то чтобы доволен – этого понятия у него тоже нет, – а просто существует, не задавая своим существом природе вопросов. Заяц ест траву, волк ест зайца, микробы едят волка, всяк занят своим вполне спокойным делом, и даже когда заяц улепетывает от волка, он, с точки зрения высшей мудрости, с позиции самой природы – абсолютно спокоен.

Внутри каждого звериного вида, конечно, есть отличия, но естественные: по признакам пола и силы. Попадет слабый старый заяц на зуб волка – туда ему и дорога, обременительному хрычу, зато, пока его волк переваривает, матеря втихомолку жесткое мясо, молодые зайцы шляются туда-сюда под самым волчьим носом, щиплют травку и бесстыдно спариваются.

Но есть отличия, к которым всякий животный вид относится враждебно, отторгает их, поэтому, когда у обычной волчицы родился странный последыш с длинными ушами, отец-волк хотел тут же его сожрать, но вдруг раздались выстрелы: в заказник приехали поохотиться разрешенные люди. Народ дуровой, непредсказуемый, на машинах гоняют по лесу – лучше от них подальше.

И волчья семья спустилась в овраг, оставив уродца на погибель. Но тот не погиб, прибился к оказавшейся по счастливой случайности неподалеку кормящей зайчихе. Ее до смерти напугал волчий запах, но детей не бросила и приблудышу позволила пососать молочка – а как не позволишь, как оттолкнешь от себя такого увальня?

Но подрос, стал пощипывать траву, – и зайцы дальше, дальше от него: уши и задние ноги хоть и заячьи, но пасть-то какова! – пусть он и ест этой пастью траву. Это пока траву, а потом?

От волков же он сам научился давать деру, инстинктом угадав, что добра от них ждать не приходится.

В общем, волкозаяц сторонился всех, но без горечи, считая, что таково его место в жизни, и о другой доле не мечтал – он и не знал, что бывает другая доля. И если волчьим его крепким зубам не совсем удобно было перетирать траву, то заячий желудок иной пищи не принимал. А зимой ветки, кора – вот его пища, или разроет снег, найдет увядшую зелень, лакомится.

Через год он стал матерым зайцем размером со среднюю дворовую собаку, бегал несколько неуклюже – то вприскок, по-заячьи, то пытаясь перейти на волчью рысь. Лучше всего у него получался галоп: задние ноги отталкиваются, потом передние рванут под себя землю, задние опять оттолкнутся – и пошел, пошел, пошел… Ни лисы, ни вороны, ни другая лесная живность не удивлялись этому существу, не зная, что таких существ еще не бывало и быть не должно. А он сам себе и подавно не удивлялся, даже, можно считать, был собою доволен, особенно когда сыт.

Но вот все чаще на него стало накатывать смутное волнение. Закон природы неумолим, какое чудище она ни произведет на свет, чудищу требуется продолжение рода.

И только тут волкозаяц начал понимать: что-то не так. Забыв про еду, он рыскал целыми днями по лесу, отыскивая особь такого же внешнего вида, но женского пола, поскольку сам был мужчиной. Вдруг остановится и ошалело забарабанит по пню. Выскочит из кустов очарованная мужской заячьей музыкой зайчиха, перепугается, увидев страшилище, убегает, а он и не гонится, на что она ему! Или вдруг раздастся из его глотки какой-то вой, тоскливый и протяжный. Тенью выскользнет волчица из темени чащи, а за нею маячит соперник-волк, желая драки, тут уж волкозаяц сам чешет куда подальше во все лопатки.

Нестерпимы были для него эти дни, но они миновали, как-то улеглось в душе – до следующей весны.

Пришла опять весна – и опять все повторилось – с новой силой, с новой мукой, к которой прибавилось неведомое доселе ощущение безысходности. И когда прошел гон, он не стал прежним; чувство безысходности засело глубоко, осталось навсегда. Он питался теперь почти с отвращением, не видя смысла в питании лишь для поддержания одного себя.

Как-то зимой выбрел к окраине Полынска. В лесу он людей сторонился, едва завидя, удирал, а тут людей сперва и не заметил: морозным вечером все сидели дома. Собаки же свободно бегали по улицам, перед тем как засесть на ночь на цепь для охраны, и среди них были особи самых причудливых форм: лопоухие и вовсе без ушей, с крючковатыми хвостами и вовсе без хвостов, рыжие, черные, пегие, с мордами и острыми, почти волчьими, и тупыми, сплющенными, почти заячьими. Волкозаяц заволновался, приблизился, собаки учуяли смешанный волчий и заячий дух и подняли такой хай, что казалось, тысячи их собрались вместе. Захлопали двери, вышли хозяева, перекликаясь: что за причуда?

Волкозаяц побрел в лес, понял: это не его стая.

Четыре года прожил он на свете.

И однажды заболел.

Пробовал лечиться травами, угадывая их лечебные свойства, – не помогло. Вдруг возникло смутное желание чего-то горячего, хотя он никогда не ел ничего горячего, не пробовал живого мяса или крови. Просто пасть хотела, чтобы внутри ее было горячо.

Обессиленный, он лег, чтобы умереть.

И опять же, не зная своего срока смерти, он не испытывал печали. Пришла пора умереть, что ж…

Холодно было, моросил дождь, он лежал под густым кустом.

Послышались шаги.

Человек.

Смерть смертью, а инстинкт инстинктом, – от человека надо уходить. Он еле поднялся, выполз из под куста – и застыл, не имея сил сделать больше ни шагу, но боясь упасть: природа шепнула ему на ухо, что упавших добивают.

Человек подошел, постоял. Сделался ниже. Глаза. Руки на голове – теплые.

Хорошо от них стало. Волкозаяц тихо заскулил. Человек издавал не угрожающие звуки. Взял его на руки. Волкозаяц закрыл глаза.

А, это смерть пришла, подумал он, чтобы убаюкать меня в последнюю минуту. Спасибо ей. Не знал, что она такая ласковая, а то бы раньше помер.

3

Петр принес волкозайца домой, положил на мешковину в углу, укрыл тряпьем. Дал теплого молока – волкозаяц не стал лакать. Положил кусок мяса – волкозаяц отвернул морду.

Маша, поглядев на пустые старания мужа, потерла на терке морковку. Волкозаяц почавкал немного и закрыл глаза, задремал.

– Травоядный, значит, – сказала Маша.

Она решила, если зверь выживет, полюбить его – потому что детям, когда они у нее появятся, полезно обхождение с животными, – так воспитывается доброта. Правда, ее беспокоило, что вот уже сколько месяцев живет она с Петром, а признаков беременности нет. Она сходила тайком в поликлинику и проверилась, все оказалось в норме. Значит, дело в Петре, но она стеснялась сказать ему об этом. Успеется еще.

Она не знала, что и Петр ходил в поликлинику – и у него тоже все оказалось нормально.

– Почему же тогда? – спросил он.

– Бывает – несовместимость какая-нибудь. Вообще, много разных случаев бывает непонятных науке, – сказала молоденькая врачиха.

– Что ж, у меня со всеми несовместимость? Я не меньше сотни, извините, как бы это сказать…

– Вступали в половую связь, – помогла врачиха.

– Вот именно. И – ни одна.

– Значит, у вас все-таки бесплодие, которое имеющиеся препараты и приборы определить не могут, – сказала врачиха, слегка волнуясь.

– Ты не вздыхай грудью-то, – сказал ей рассерженный Петр. – Не совестно: при хорошем муже на других кидаться?

– Откуда вы взяли? – запунцовела врачиха. – Вранье это, сплетни!

– Знаю! – сказал Петр.

Врачиха, не шибко симпатичная, скуластенькая, но с ореховыми интересными глазами, посмотрела на дверь и вдруг открылась Петру:

– А что делать, если мне одного мало?

– Заведи такого, чтобы мало не было.

– Я и завела. Пятерых сперва попробовала, на шестом остановилась, замуж вышла за него. А оказалось – и его не хватает.

– Тогда лечись.

Врачиха усмехнулась, и по этой усмешке было ясно, что лечиться она не собирается.

– Я до шести работаю, а потом еще до восьми с бумагами тут сижу, – откровенно сказала она, невзначай глянув на больничный топчан. – Запираюсь, чтоб не мешали, и сижу.

– Ну и сиди, – пожелал ей Петр, уходя.

Это было как раз перед тем, как он нашел волкозайца. Может, именно желание иметь детей, ласкать их и ухаживать за ними побудило его приютить волкозайца; животные ведь независимо от возраста – дети.

А глаза выздоровевшего волкозайца были впрямь детские: круглые, ясные, доверчивые. Он тихо, скромно ходил по комнатам, стараясь не путаться под ногами (особенно у матери Марии, которая, он чувствовал, не любит его), благодарно принимал пищу и полагал, что у него теперь жизнь после смерти. Ему нравилась эта послесмертельная жизнь, и возвращаться в живую, опасную, холодную и голодную жизнь он не хотел. Даже на улицу не просился – пока не понял, что отходы его организма людям неприятны; тогда стал царапать лапой дверь, если приспичит, ему открывали, он отбегал от крыльца к куче песка – и там все делал. Скоро стал совершенно ручным, умным как собака, ласковым как кошка. Маше хотелось, чтобы он научился гавкать. Гав! Гав! – учила она его. Он склонял голову набок, пытался подражать, но слышался только хрип. Маша отстала от него. Однажды Илья, не пивший уже почти год и вконец этим измотанный, в очередной раз пришел к Петру – просить, чтобы тот расколдовал его. В это время волкозаяц как раз выгнулся дугой на куче песка – гадя.

Ого! – подумал Илья, прячась за забором и подбирая рукой огрызок кирпича. И собирался уже метнуть в зверя, но тут открылась дверь. «Кузя!» – позвала Маша – и чудище поскакало в дом.

Илья почувствовал такую тоску по выпивке, какой еще не было. Ведь раньше он пошел бы по друзьям, по домам, по соседям – рассказывать о волкозайце, которого поймал и приручил Петр, и ему везде наливали бы, потому что если это не повод выпить, то что тогда повод? Он мог бы неделю пить задарма за этот рассказ! А теперь – насухую отдавать людям новость?

И все же пошел рассказывать – друзьям и соседям, из дома в дом.

На другой день, благо воскресенье, чуть не весь Полынск собрался у дома Петра. Просили и требовали показать животное, изнемогая от любопытства.

Понимая, что от них не отобьешься, Петр на руках вынес волкозайца, пугливо прядающего ушами.

Много было вопросов, восклицаний, удивления.

Насытились зрелищем, ушли.

Потом Петра навестил бывший его одноклассник, а теперь сотрудник городской газеты Костя Сергеев.

– Ух ты, зверюга! – потрепал он волкозайца за уши. Тот позволил ему это, но тотчас отошел, чтобы хозяева не подумали, что он доверяет каждому постороннему так же, как им.

Сергеев навел на него фотоаппарат, щелкнул пару раз.

– Напечатать хочешь? – спросил Петр.

– Почему бы и нет?

– Валяй, конечно, – сказал Петр, хоть и предчувствовал, что из этого не выйдет ничего хорошего.

Редактор городской газеты не захотел публиковать материал Сергеева. Почему это, почему, почему? – кричал смелый Сергеев. – Опять скажете: аполитичность? Или скажете: непроверенные факты? Или скажете: чертовщина? (Редактор не допускал сведений о мистических событиях, аномальных явлениях, астрологических прогнозов и тому подобного; возможно, поэтому это была единственная во всей стране газета, где ни разу не появилось сообщений о лохнесском динозавре, летающих тарелках и полтергейстах.)

– Именно чертовщина! Этого волкозайца вон некоторые связывают с ухудшением экологии в наших местах, зачем же людей будоражить?

– Да они все его видели уже!

– Пускай видели. А будоражить зачем? Официально в печати зачем подтверждать? Далее, – диктовал редактор свою волю, – старухи несут чушь, что волкозайцы и другие уроды животного мира и людей появляются перед концом света. Мы что ж, поддерживать будем это мнение?

– Ну, вы даете! – развел руками Сергеев, удивленный столь неожиданным аргументом редактора.

И послал статью с фотографией в областную газету. Воспользовавшись случаем, написал не только про волкозайца, но и про совпадение этого факта с тем, что нашедший его Петр Кудерьянов (он же Салабонов, он же – выступавший в Сарайске под псевдонимом Иванов) обладает исключительными способностями гипнотизера и лечителя. Знай наших! – была подспудная мысль патриота Сергеева.

После этого и началось.

Узнав из газеты о месте жительства Петра, вдруг приехала из Сарайска Нина-буфетчица.

Приехала Лидия из ППО с сыном Володькой.

Приехала Люсьен, вернувшаяся в Сарайск после того, как разочаровалась в Иммануиле: в ответ на слова о готовности служить он поволок ее в постель и такое вытворял, что к ней вернулась болезнь, от которой ее вылечил Петр.

Остановились они в гостинице и по случайности пришли к Петру одновременно.

Маша всех приветила, угостила чаем, даже ушла, чтобы не мешать разговору. Но разговор не клеился.

– Вот что, женщины! – решительно сказала Нина. – У нас у каждой свое дело. Давайте-ка по очереди.

И они говорили по очереди: одна говорит, другие ждут на крыльце.

– Давай вместе жить, – сказала Нина. – Водичкой торговать будем, разбогатеем. А не хочешь, не будем торговать. Понравился ты мне. Не могу я забыть тебя. Иисус ты или нет, это твое дело, а хочу я тебя, милый ты мой.

– Нет, – сказал Петр.

– Вернись ко мне, – сказала Лидия. – Володька тоскует. Мать сохнет. Я сама без тебя жить не могу. Чем я хуже их? Я объективно вижу, что я лучше их грудью, задом и общей фигурой, не говоря о характере. Вернись, Петя. Грабиловские одолели нас совсем.

– Нет, – сказал Петр.

– Ничего не хочу от тебя, – сказала Люсьен. – Позволь только рядом жить. Построю шалаш и буду рядом жить – лишь бы раз в день тебя видеть. Позволь, Госпо… Позволь, Петр.

– Нет.

Женщины ушли.

Но из гостиницы не уехали, чего-то выжидая.

Вечером собирались вместе, пили водку и вино, говорили о Петре, странным образом не ревнуя друг друга.

Но тут явился лейтенант Самарин и, не предъявляя никаких обвинений, потребовал удалиться из города в двадцать четыре минуты, иначе – строгие меры.

Излишне говорить, что Самарин был направлен Екатериной через доступные ей средства власти.

4

Брат же Кати Петр Петрович Завалуев давно еще, когда узнал о смерти обличавшего его Ивана Захаровича Нихилова, – сошел с ума.

Он-то и стал городским сумасшедшим вместо Нихилова и Разьина, но об этом никто не узнал.

Знал о своем сумасшествии только сам Петр Петрович.

Признаки налицо.

Во-первых, он ночью проник в заколоченный пустующий дом Нихилова, выкрал его тетрадь, где прочел разные записи, в том числе и о себе, как об Антихристе. Разве будет нормальный человек это делать?

Во-вторых, он проверил, действительно ли из его имени, фамилии и даты рождения получается число 666. Обнаружил ошибку, увидел, что Нихилов пропустил букву Й. Но тут же взялся подсчитывать по-иному – с помощью алгоритмов и алгебраических операций, недоступных Ивану Захаровичу, и посредством одной только своей фамилии, без имени и даты, вывел цифру 666 семнадцатью способами. Разве будет нормальный человек это делать?

В-третьих, в то самое время, когда решался вопрос о продвижении его на более высокую должность, возможно, даже в областной аппарат, на него вдруг напала апатия, он перестал приходить на службу спозаранку, уходя затемно. Разве будет нормальный человек это делать?

И вот, поняв, что он сумасшедший, Петр Петрович взялся за умозаключения.

Сначала он определил, в чем именно его сумасшествие.

И вывел: при сохранении интеллектуальных способностей (которые он проверил специальными тестами, взятыми у главврача и друга Арнольда Кондомитинова) он страдает мономанией, а именно: вообразил себя Антихристом.

Конечно же, по-настоящему он себя таковым не считает, но другие его могут раскусить. Если это пришло в голову полуграмотному полудурку Нихилову, то другие тем более способны догадаться. Значит, нужно вести себя так, как не должен себя вести Антихрист. Изучив религиозную литературу, узнав, что Лже-Христос в поведении подобен Христу, то есть благонравен, добр, мудр, Петр Петрович сделался груб, аморален и тупоумен. Торопясь утвердить для себя (а там уж и для других) свой новый образ, он первым делом явился на работу пьяным и, не поздоровавшись, как обычно, любезным начальственным поклоном с секретаршей Софой, взял эту Софу и повалил на стоявшую в приемной софу. Жаль, что в это время никого не оказалось в приемной, но Петр Петрович очень надеялся на болтливость Софы. Она, однако, почему-то промолчала. Тогда Петр Петрович в деловом разговоре с председателем исполкома, вдруг прервав его сугубо официальную речь, брякнул:

– А я, Герман Юсуфович, Софку дернул!

Герман Юсуфович онемел. Потом полез в сейф, достал бутылку коньяка, налил себе и Петру Петровичу и спросил, прищурив глаза, без того уж донельзя прищуренные:

– Ну, и как она?

После рассказа Петра Петровича он взял Софу к себе вместо секретарши Мизгири Егоровны, а Мизгирь Егоровну посадил к Петру. Она была очень обижена, а Петр Петрович, продолжая мероприятия по созданию ложного образа, и с ней поступил так же, как с Софой. Она осталась довольна, он – нет, впервые поняв, что аморальный образ жизни не столь уж и приятен.

Итак, он стал выпивать, стал неразборчив в связях, к работе относился халатно, на людей орал и топал ногами, издавал дурацкие распоряжения, – и тут из области пришла бумага, в которой предписывалось направить Петра Петровича Завалуева в областной аппарат в виде кадрового укрепления молодыми кадрами.

Сбылось то, о чем мечтал Петр Петрович, – вернее, в чем был уверен.

Ночью в квартире Арнольда Кондомитинова раздался телефонный звонок.

– Кому там? – спросонья буркнул Кондомитинов.

– Завалуев говорит. У тебя комната-психушка действует еще?

– Всегда готова – на всякий случай.

– Случай пришел. Надо поместить одного человека.

– Это кого?

– Меня.

5

Тем временем в доме Петра появился не кто иной, как Иннокентий Валерьевич Фомин, директор школы, тот самый, что написал на него жалобу, обвиняя в шарлатанстве.

Болезнь, как и беда, одна не ходит. После операции желудок почти не беспокоил Иннокентия Валерьевича. Зато появились сердечные боли, почечные колики. Ненавидя неполадки в организме, Иннокентий Валерьевич пошел по врачам. Он тем более ненавидел эти неполадки, что не понимал причин их возникновения. Он не пил – совсем, не курил – даже и не пробовал. Он жил здоровой семейной жизнью с женой и двумя дочками. В выходные дни устраивал совместные вылазки на природу: зимой – на лыжах, летом – на велосипедах, осенью – грибы собирать, весной – вести наблюдения. В будние же дни он бегал по утрам трусцой, после чего принимал контрастный душ. То есть у кого угодно могли появиться болезни, только не у Иннокентия Валерьевича.

Но этого мало, появилась еще какая-то зараза в душе.

Словно бес нашептывал Иннокентию Валерьевичу: а что, Иннокентий Валерьевич, вдруг тот парень, на которого ты накляузничал, пострадал из-за твоей кляузы? Не хочешь ли теперь рассудить свою болезнь как плату, так сказать, за навет?

Отмахивался Иннокентий Валерьевич.

И шел по врачам.

Ему прописывали лекарства и процедуры.

Он выполнял.

Не помогало.

Наоборот, добавились новые неприятные ощущения: то ноги похолодеют, то руки онемеют.

А бес нашептывает: что, Иннокентий Валерьевич, не успел начать недужить, а уже раскис, твердый ты и убежденный человек! Вон какие уже мысли у тебя нехорошие, уже ты подумываешь, что это, возможно, от однообразной мужской жизни с умеренной супругой; уже тайком, вспомнив, что родители твои, сельские люди, окрестили тебя при рождении, ты купил и стал надевать крестик! Украдкой нацепишь утром в ванной, а придя с работы, снимаешь – чтобы супруга не увидела и не посмеялась. Как это понимать, Иннокентий Валерьевич?

Иннокентий Валерьевич не знал, как это понимать.

Он лег в больницу на всестороннее обследование.

Его успокоили.

Ничего страшного.

Вполне доброкачественная опухоль. Немножечко взрежем вас, Иннокентий Валерьевич, лишненькое удалим, будете как молоденький.

Супруга вела себя великолепно, ничем ужаса не выдала.

А он все понял.

Попросил супругу принести костюм, сказав, что на выходные ему разрешат сходить домой.

Она принесла.

Деньги в небольшом количестве он имел.

И в тот же вечер он ушел из больницы и отправился на вокзал.

При нем была статья о пойманном в Полынске волкозайце, о Петре Кудерьянове-Салабонове-Иванове.

Он спросил прямо:

– Помнишь меня?

Петр вгляделся.

– Вы бы поздоровались сначала, – вышла перед ним Маша.

Иннокентий Валерьевич всегда уважал этикет в отношении женщин.

– Прошу прощения, – сказал он. – Здравствуйте. Я, извините, применил резкость тона исключительно ввиду тех обстоятельств, которые привели меня сюда по поводу болезней, первопричина которых была нанесена мне вашим мужем, следствием чего была прободная язва, которая прошла, но вместо нее появилось другое, и я весьма подозреваю, что это другое тоже следствие тех манипуляций, которые произвел ваш муж, хотя я и абсолютно не верю во всякие потусторонние вещи, однако факты налицо и они свидетельствуют…

Тут Иннокентий Валерьевич, старавшийся объясняться вежливо, но доступно, совсем запутался.

– Петр, не знаю, как тебя по батюшке… – сказал он.

– Петр Максимович, – смутился молодой Петр перед человеком в возрасте.

– Петр Максимыч, помираю я. Спаси меня, Христа ради! – заплакал Фомин, утирая слезы с небритого лица.

– Да вы садитесь! – подставила Маша стул Иннокентию Валерьевичу.

– Спасибо…

Фомин сел и поведал о своих горестях.

Маша слушала, подставив кулачок под щеку и поглядывая на Петра: вот ведь как кому не повезет, так не повезет!

Петр выслушал.

– Язва у вас была, я ее не вызывал, – сказал он. – Я ее почувствовал. Вы не верили, а я чувствовал.

– Дурак был! – рассердился на себя Фомин. – А сейчас что чувствуете, Петр Максимович? Вылечите, Петр Максимович?

Петр смотрел в сторону.

– Что такое? Ах, понимаю… Вот! – Фомин положил на стол деньги, оставшиеся у него. – Тут мало, конечно. Но это – аванс.

– Уберите деньги! – строго сказала Маша.

– Вот именно, – сказал Петр. – Не умею я лечить. Разучился я.

– Петр Максимович! – и слышать ничего не хотел Фомин. – Спасите!

– Я же говорю: разучился! Пришло – и ушло!

– Петр Максимович! Вы на меня в обиде, понимаю. Но будьте так добры! Я… Я… – И Фомин сполз со стула и упал на колени перед Петром.

Маша и Петр вдвоем подняли его, уложили на диван, Маша побежала за водой; с Фоминым сделалась истерика, он плакал, икал – и не мог произнести ни слова, только какие-то обрывки вылетали из его искривленного страдальческой судорогой рта.

Успокоился.

Сел на диване – расслабленный, понурый.

Жалко сделалось Петру его.

И он увидел его.

Он увидел все его больные места, а особенно в желудке, он так ясно увидел, что и у него все заболело, и он стал водить руками над Иннокентием Валерьевичем.

Маша села в сторонке – как бы побаиваясь.

Иннокентий Валерьевич вдруг повалился на бок, упал на диван.

– Что это с ним? – переполошилась Маша.

– Ничего, – устало сказал Петр. – Здоров он теперь. Спать теперь будет. Да и я бы заснул… – Шатаясь, он пошел к кровати, лег, не раздеваясь, и беспробудно проспал до утра.

Когда проснулся, Фомина уже не было.

– Он тебя, не поверишь, спящего расцеловал и убежал вприпрыжку! – смеялась Маша.

– Рано радуешься, – сказал Петр.

И оказался прав.

Вскоре из Сарайска приехала сестра Иннокентия Валерьевича, страдающая сахарным диабетом, с приветом от брата и благодарностью в виде пятнадцатитомного собрания сочинений Лиона Фейхтвангера.

– Помогите, Петр Максимович, – просила она. – Двадцать лет на уколах, на инсулине, сколько же можно!

– Не умею я этого лечить! – отказывался Петр. – Я и не знаю, где он находится, этот диабет! Как вы можете доверять безграмотному человеку?

– Я результату доверяю! У моего брата знаете что подозревали? А он после вас пошел анализы сдавать – и нет ничего! Все просто рты пораскрывали! Петр Максимович, не откажите!

Петр не хотел. Он слишком хорошо знал, что за этим последует.

В конце концов – не погибнет женщина без него, колется себе – и пускай колется.

Но она упрашивала, не отставала.

Петр наложил руки, приказал им и своему мозгу – не действовать.

Женщина ничего не почувствовала – не такая это болезнь, чтобы сразу откликнуться.

Ушла в гостиницу с надеждой.

Рано утром постучалась еле живая.

– Хотела без укола обойтись… Худо мне… Спасите, ради Бога…

– Укол спасет! – ответил Петр. – Говорил же я вам, не умею!

– Петр… Максимович… – пошатнулась женщина. Петр удержал ее, посадил, начал вникать в нее, не понимая ее болезни, но уже что-то чувствуя; ему самому тошно сделалось, и он начал освобождать, очищать женщину и себя.

И он вылечил ее.

И последствия были именно те, которых он опасался.

Гостиница Полынска – переполнена.

Во всех домах, где можно было снять комнату или угол, поселились приезжие, платя за постой любые деньги.

Во дворе и возле двора, у подножия Лысой горы появились десятки автомобилей, палаток. Разводят костры, варят пищу, баюкают детей. Просто табор какой-то.

Некто справедливый стоит у крыльца со списком и никого не пропускает без очереди. Пробовали проникнуть без очереди ветераны и социальные работники, ссылаясь на то, что в государственных лечебных учреждениях их обслуживают без очереди, на это им ответили: здесь не государственное учреждение, перед Богом и болезнью все равны, – в очередь!

Петр этих слов не слышал.

Ему не до этого было. Засучив рукава, он действовал.

Начинал в восемь утра, заканчивал в восемь вечера.

Мать Петра, Мария, в эти же часы была на работе, но, возвращаясь, просила тишины.

Маша помогала Петру: меняла мокрые от пота рубашки. И без того влюбленная в мужа, она теперь еще и гордилась им.

Денег Петр не брал, но они оказывались под скатертью на столе, за телевизором, в вазе с сухими цветами, в сахарнице, под половиком у порога, в валенке, в кармане старой телогрейки, что висит у входа, и даже под подстилкой волкозайца, – и узнать, чьи деньги, было невозможно.

Маша брала из них немного на хозяйство, остальные складывала в коробку из-под обуви.

Петр исцелял без выходных, без перерывов и перекуров – а количество больных не уменьшалось.

Приходили и те, кто просил сказать про будущее или произвести сеанс гипноза, но тут Петр был тверд: гипнозом не владею, в будущее смотреть не дано. (Мысля: хватит с меня и обычного лечения!)

Шли дни.

Полынцы тоже подлечились у Петра, увидев, что он помогает другим, а раз помогает другим, то, значит, и им может помочь. Они, конечно, имели право лечиться без очереди, и Петру приходилось принимать их либо рано утром, либо поздно вечером, вне своего рабочего расписания.

Но вскоре они стали недовольны.

С одной стороны, тем, кто пускает приезжих на постой, – выгода в смысле денег, к тому же выздоровевшие на радостях устраивали для себя и хозяев щедрое угощение, и в домах что ни день – веселье; с другой стороны, как ни терпеливы полынцы к питью, однако ж если неделями не просыхать – соскучишься. К тому же когда у гостей кончались деньги на выпивку, у хозяев именно в это время разгоралась самая охота продолжить, они от себя выставляли водку и вино, тратя на это деньги, полученные за постой. То есть вместо выгоды получался сплошь убыток.

С одной стороны, сначала полынцы продавали приезжим на базаре яйца, масло, молоко из своих хозяйств втридорога, с другой стороны – вот уж и нечего стало продавать, самим едва хватает, и пришельцы стали начисто опустошать полынские магазины. Кабы не талонная система на важнейшие продукты (помните ее?), совсем бы у местных жителей животы подвело.

И вообще, возле дома Петра образовался очаг напряженности, как выразился лейтенант Витька Самарин. Местные парни налетают на приезжих, приезжие обороняются с переменным успехом, и ежевечерне, смотришь, ведут кого-то в травмпункт при городской клинике с пробитой головой, сломанной рукой…

Недовольство копилось…

6

А тут еще верующие, которых становилось в Полынске все больше благодаря либеральной политике государства, приступали к священнику отцу Сергию, молодому пастырю, присланному недавно в полынскую церковь: как отнестись к событиям? Не попахивает ли тут дьявольщиной?

О. Сергий был человек убежденный, ревностный в вере и службе. На досуге он занимался письменными трудами, сочиняя книгу «Чаша преполнения». Человечество, рассуждал он, есть чаша преполнения греха. Малейшее доброе дело – и капля из чаши убавляется, не позволяя излиться из нее потоку огненной лавы. Точно так же каждый из нас любым своим мелким грехом может переполнить эту чашу – и кончится терпение у Бога, возрадуется сатана. Из этого следует, что мелкий грех становится вселенским грехом, но и доброе дело имеет неоценимый вес. И потому становятся понятны максималистские требования Христа, кажущиеся невозможными для исполнения. Не сверхъестественного требовал Он, но обычного, говоря: «станьте подобны Отцу Своему», ведь это вопрос жизни и смерти не тебя лично, а народов!

Все это о. Сергий подводил к канонической мысли: не когда-то в будущем следует ждать Христа (что многих расхолаживает и успокаивает), а каждый день, каждый миг быть готовым к приходу Его. Хоть и не ново это, а до людей не дошло. И о. Сергий надеялся найти простые, доходчивые слова.

И вот верующие задали вопрос о Петре.

Шарлатанство! – уверен был о. Сергий, так и сказал прихожанам – и запретил ходить на бесовские сеансы.

Но однажды ночью проснулся вдруг в тревоге.

Встал, попил воды.

Облачился, сел у окна.

А что, если это – ОН! – пришел?! – вот какая мысль поразила его во сне и заставила проснуться. И именно то, что во сне, а не в дневном здравом размышлении пришла эта мысль, как озарение и откровение пришла, – подействовало на о. Сергия сильнее всего.

Почему же не допустить этого? – думал он. – Ведь когда-то должен Он прийти? Не повторяется ли старая история: Он пришел, а мы не узнали Его?

И каких знамений еще ждать, мало ли знамений было в двадцатом веке?

Крупной дрожью сотрясалось тело о. Сергия в теплой горнице, страшно было ему, не мог он больше оставаться один. И он пошел к дьякону Диомиду, жившему в соседнем домишке, снимая там комнатку с отдельным входом.

Если о. Сергий был из редкой породы потомственного духовенства, крепок в вере, учен в богословии, имел в доме жену и дщерь, то дьякон Диомид, тоже молодой парень, был из мирских, не так давно был рукоположен, семью свою оставил в Сарайске, что о. Сергию не нравилось.

Впрочем, насчет семьи тут тонкость, неизвестная о. Сергию. Алексей Гулькин вырос в обеспеченной семье и имел нестесненный досуг. Папаша – человек со связями, пристраивал его в разные институты, в результате Алексей закончил три первых семестра последовательно в политехническом институте, педагогическом и зоотехническо-ветеринарном – и наконец решительно отстал от знаний, потому что его увлекла музыка. Несколько лет посвятил созданию музыкального ансамбля, чтобы во главе его петь – у него от природы был замечательный голос. И сколотил ансамбль: и клавишник, и два гитариста, и звукооператора хорошего нашел, и синтезаторщика вместе с синтезатором, и двух стройноногих девушек для подтанцовки. Первые концерты дали по тюрьмам области: тюремное начальство хорошо платило, а публика была благодарной, как нигде.

Затем намечались гастроли по городам. Но тут ловкие люди, предложив лучшие условия, уманили сперва звукооператора, потом обоих гитаристов, потом и синтезаторщика вместе с синтезатором, а стройноногие девушки сами ушли, видя свою ненужность. Остался Гулькин наедине со своим голосом, – а примыкать к другим группам не хотел, имея гордость.

Пил, конечно.

Между делом женился, завел дитя.

Попробовал выступать один под гитару, но не пошло, – у зрителей была потребность в ярком, пестром, громком. Опять стал собирать группу, опять добыл гитаристов, звукооператора, синтезаторщика-клавишника без синтезатора, синтезатор купил сам, наделав долгов, опять нашел двух стройноногих девушек для подтанцовки.

Организовал несколько выступлений в Сарайске и имел успех. Но повторилась та же история: увели гитаристов, увели звукооператора, увели синтезаторщика вместе с синтезатором (а когда Алексей предъявил свои права если не на синтезаторщика, то хотя бы на синтезатор – побили его), ушли сами стройноногие девушки, в том числе и та, что стала причиной его развода с женой.

Опять Алексей остался ни с чем.

Пил, конечно.

А уже под тридцать ему, уже и за тридцать.

Влиятельный отец вышел на пенсию, обеспеченность кончилась.

Ни работы, ни источника доходов, ни жилья (с родителями жить – тошно).

И в это время он встретил парня, с которым когда-то пел в ресторане, чередуясь, вокалиста тоже. Парень стал длинноволос, бородат и на вопрос о жизни с достоинством ответил: диакон я. Алексей выведал подробности насчет зарплаты и прочих условий, они его удовлетворили. Единственное препятствие: его развод с женой, поскольку разведенных в духовенство не берут. Тогда Гулькин потерял паспорт, уплатил штраф и еще какую-то тайную мзду, и в новом паспорте при имеющейся отметке о регистрации брака не оказалось отметки о разводе.

И вот он уже полтора года – дьякон в Полынске, среди местных жителей – свой уже человек. Но пристрастия своего не обнаруживал, пил по ночам.

Полночь – блаженное время; он как раз пришел в самое мягкое расположение духа, ополовинив бутылку и поставив на магнитофон ленту со своими прежними записями, подпевая им (особенно удачной, мелодичной была песня о русой девчонке в короткой юбчонке, что ж ты не подходишь, а стоишь в сторонке), – вдруг: стук в дверь. Он убрал водку, выключил музыку. Но дым табачный сразу не уберешь, и о. Сергий, вошедши, сказал:

– Однако!..

– Мужик соседский заходил. С женой у него всякое. Попросил рассудить, – наскоро соврал Диомид.

– Для исповеди в церкви место.

– Вот я ему и…

– Да ладно, – махнул рукой о. Сергий.

– Чаю не отведаете?

– Отведаю, спасибо.

Но с чаем закавыка: воды в доме не оказалось, значит, бежать на улицу к колонке, потом ставить чайник, заваривать чай, а чаю тоже нет, к соседям, что ли, стукнуться? – метался Диомид.

– Не хлопочите, – усмирил его о. Сергий. (Он со всеми был на «вы».)

О. Сергий заметил состояние Диомида. Да и в спертом воздухе комнаты явственно пахло не только табаком.

И с этим человеком говорить, ему – изливаться?

И вместо того разговора, который ему хотелось задушевно и тревожно начать, о. Сергий вперил в красные глаза дьякона свои очи и спросил:

– А верите ли вы в Бога, отец дьякон?

За штат уволить хочет, сволочь, подумал Диомид-Алексей, а сам, наученный эстрадной практикой актерству и от природы имеющий лицедейские задатки, горько усмехнулся:

– Если я не столь праведен, как вы, то вы уж поелику…

– Говорите нормальным современным русским языком, – прервал его о. Сергий. – Кратчайшими путями нужно идти к сердцу нынешнего человека, а значит – говорить с ним на одном наречии. Мы же затемняем учение Христово! – высказал о. Сергий заветные свои мысли о реформации церковного обрядового языка.

Но тут же упрекнул себя: перед кем?!

И повторил вопрос:

– Так веруете ли вы в Бога?

– Верую! – твердо, честно, но без лишнего нажима сказал Диомид.

О. Сергий помолчал. Спросил еще:

– И во грядущее воскресение Сына Божьего веруете?

– Странный вопрос. Сие есть… Это ведь краеугольный камень христианского учения.

– Так… А что думаете насчет Петра Кудерьянова, в котором некоторые склонны усматривать новоявленного Христа?

– Ересь!

– А вдруг нет? – задал о. Сергий главный вопрос, ради которого пришел.

Ого! Кто из нас пьян, интересно? – подумал Диомид.

– Вдруг – нет? – повторил о. Сергий.

– Быть этого не может!

– Почему? Почему? – настаивал о. Сергий.

По хрену и по кочану! – хотелось ответить Диомиду. Очень уж его разбирала досада, что испорчено настроение, бутылка стоит за шкафом – недопитая. Неизвестно, сколько о. Сергий будет мучить его разговорами (и зачем вообще пришел?), не успеет Диомид выпить в свое удовольствие, а потом поспать хоть немного перед службами.

О. Сергий ждал ответа.

И увидел, что не дождется.

– Как в народе говорят: без пол-литра не разберешься! Так, что ли? – спросил он.

– Вот именно! – обрадовался Диомид, метнулся к шкафу и поставил бутылку на стол. – Не откажите, батюшка! Не пьянства ради, а утешения сердца для!

– Если по маленькой… – согласился о. Сергий.

Через час они добивали вторую бутылку.

– Итак, диакон… – продолжал о. Сергий свою Нестерпимую мысль, но тут Диомид хлопнул его по плечу:

– Давай попросту, слушай! Зови меня – Демой. Или даже Лехой, по-граждански.

– А я – Серега, – сказал о. Сергий. – К чему чины, в самом деле? К чему чины и условности перед лицом… перед лицом чего?

– Чего?

– То-то и оно! Отец Мень преподобный, царство ему небесное, утверждал: самосвидетельствование Христа есть главное доказательство его божественного происхождения.

– Блеф! – отрицал Леха, не читавший ни Меня, ни других авторов, но сразу все схвативший силой логики. – Блеф! Это и я о себе скажу: я Сын Божий!

– Не кощунствуй, Леха! Ты – не скажешь!

– А вот скажу! Я – Сын Божий! Что? Съел? И попробуй докажи, что нет!

О. Сергий задумался.

– А где знамения? Свидетельства? Чудеса? – спросил он.

– Ох уж, так твою так! – употребил дьякон любимое полынское изречение. – Да я тебе любые знамения и чудеса устрою! При нынешнем-то развитии техники!

– Он без всякой техники людей исцеляет. От тяжелейших болезней.

– Таких исцелителей сейчас полным-полно!

– А непорочное зачатие его матери Марии? Марии! – подчеркнул о. Сергий.

– Брехня все это!

– А если не брехня?

Как ни пьян был Диомид-Алексей, а задумался. И так далеко зашла его мысль, что он даже на время протрезвел.

– Но послушайте, отец Сергий! Послушай, Сережа! – чуть не плача сказал он. – Ведь если он Христос, то нам всем амбец пришел! Ведь если он Христос, значит, Бог есть все-таки? А если Бог есть – то как жить? Потому что пойми, Серега: без Бога жить трудно, но с Богом-то еще труднее! А люди, заметь себе, всегда стараются жить не как труднее, а как легче. Поэтому все – абсолютно! – без Бога живут!

– Не все!

– Все! И ты, Серега, без Бога живешь, тебе только казалось, что с Богом! Вот он послал тебе настоящее испытание – и ты растерялся! Обосрался ты, отче!

– Правда твоя. Обосрался, – глухо повторил о. Сергий, хлопнув водки. – Знал точно, что верую, а сейчас меня, убогого, точно так же, как и тебя, мысль уязвила: что по-настоящему-то я прихода Страшного Суда не хочу, боюсь, сам не готов, хотя других зову быть готовыми. Где ж моя вера? Где?

Дьякон хихикнул и ответил ему:

– ………! – в рифму.

– Нет! – воскликнул о. Сергий, не обратив внимания на ругательство. – Не может он быть Иисусом Христом!

– Может!

– Ты же не соглашался?

– И сейчас не соглашаюсь. Ты говоришь: не может, я говорю: может!

– Так. А вот мы сейчас пойдем к нему, – грозно встал о. Сергий, – и спросим!

– И спросим!

И они пошли к Петру по ночному городу.

Маша, с детства боящаяся черных кошек, милиционеров и попов, не посмела отказать духовным лицам, разбудила тяжело спящего Петра.

– Ответь! – приступил к нему о. Сергий. – Считаешь ли ты себя Христом?

– Да! – поддержал дьякон требование. – А то, понимаешь, так твою так…

– Не Христос я, – хмуро сказал Петр.

– Да? Жаль… – уронил о. Сергий и, обессилев, сел на пол.

– Жалко! Ах, как жалко! – подхватил и дьякон, сев рядом с батюшкой, обняв его за плечи и заливаясь слезами в три ручья. – Ах, жалко, так твою так! Ты что же! – обернулся он к Петру. – Не мог приятное сделать человеку? Он так надеялся!

– Спать вам пора, отцы-священники, – сказал Петр. Подхватил их под руки, но ноги у тех уже не шли. Тогда он посадил одного на правое плечо, другого на левое – отнес каждого в свой дом.

Вернулся домой – но чтобы тут же уйти. Взял волкозайца на поводок: «Кузя! Гулять!»

– Куда? – спросила Маша.

– В лес.

7

Петр отправился с Кузей в лес.

Он не знал, чего хотелось ему.

Просто уйти. Пока – недалеко. А потом, может, и далеко. Туда, где его никто не знает.

Он устал.

Всех не перелечишь.

Он устал чувствовать жалость к этим просящим и болящим людям.

Он бы с удовольствием полюбил кого-то одного, чтобы не любить остальных.

Он понял, что любовь к одному спасает от любви ко всем.

А любил Петр, как ни крути, только лишь тетку свою Екатерину, которая младше его на два года и тоже любит его.

Может, это и не любовь, но к другим он таких чувств не испытывал.

Петр свернул и вместо леса пошел к дому Екатерины.

Собаки брехали на волкозайца, Петр успокаивал его голосом, волкозаяц понимал, но прижимался к его ногам.

Пятиэтажный дом, где жила Екатерина, был темен.

Она жила на втором этаже.

Он бросил камешек в окно.

Он почему-то был уверен, что она тут же проснется и все поймет.

И стал ждать на ветру и на холоде.

Через пять минут она вышла, кутаясь в шубу.

– Пришел?

– Пришел.

– Я знала.

– Вот что. Давай вместе.

– Каким образом?

– Каким хочешь. Чтобы все видели и знали. Да, такой я. С теткой живу. Открыто.

– А я – не такая. Нет, Петя, – сказала Екатерина, любуясь глазами Петра, которыми он любовался ею. – Нет, Петя. Я ждала, когда ты поймешь, что не можешь без меня. Ты понял. А по факту действительности будет так, как было: чтобы никто не знал…

– Тогда никак не будет, – сказал Петр. – Или открыто, или никак. Поняла?

– Нет, Петя. Я уже столько сделала, что еще сделать могу. Жену твою отравить могу.

– Наговариваешь на себя.

– Я-то? – усмехнулась Катя. – А кто голову Нихилову отрезал – знаешь?

И рассказала Петру, как было дело.

Она не думала, что этот рассказ на него так подействует.

Петр побледнел, рукой полез теребить волосы под шапкой, не заметив, что поднял волкозайца на поводке в воздух. Волкозаяц захрипел, Петр опустил его.

– Жуткая скотина какая, – сказала на него Катя. – Удавил бы ты его.

Петр отвернулся и пошел.

– Это как понимать? – негромко окликнула его Екатерина.

Петр не ответил.

Ушел.

Ушел через продуваемую ледяным ветром Лысую гору – в лес.

Ему хотелось лечь, чтобы его засыпало сугробом вместе с волкозайцем. Заснуть, замерзнуть.

Все как написано, думал он, все как написано. Родила меня мать не от отца, а неизвестно от кого. Родила и будто изничтожилась, исчезла в свою работу, словно желая, чтобы никто ничем не мог вспомнить ее, став при жизни легендой, тенью. Дальше: в тридцать лет мне встретился Иван Захарович – Иоанн. Дальше: людей стал исцелять неизвестно как. Дальше: воду в вино превращал. Дальше: а дальше-то некуда уже после рассказа Екатерины о том, как отрезали голову Ивану Захаровичу, подобно Иоанну Крестителю, по наущению Иродиады, а тут – Екатерины… Слишком много совпадений, слишком много…

Углубленный в свои мысли, он не заметил, что волкозаяц насторожился, рыскает на поводке, поскуливает.

И вдруг заметил: там, там, там и там – из-за темных кустов замерцали огоньки, выступили тени.

Волки, подумал Петр.

Но это были не волки, а звери похуже волков, – это были дикие собаки.

Они обитали неподалеку, на городской свалке. Никто никогда не смел подходить к ним. Их ежегодно отстреливали, но они плодились и оказывались в том же количестве.

Петр спокойно ждал их нападения. Он только за волкозайца переживал и решил спустить его, чтобы он смог убежать.

Спустил. Но волкозаяц остался рядом.

Он, может быть, и сумел бы оторваться от преследования собак, но подумал, что раз хозяин привел его сюда, то именно для этой встречи с собаками. Так, значит, кончается посмертная жизнь, кончается рай – и наступает окончательный конец, за которым уже ничего, вероятно, не будет. И, поняв это, он тоже стал спокоен, у него теперь была одна цель: драться, а какой исход будет у драки – все равно.

Дикие псы бросились.

Молнией носился волкозаяц вокруг Петра, не позволяя собакам приблизиться к нему. Щелкал зубами направо и налево, кусал, царапал своими передними короткими лапками, лягал длинными и сильными задними. Но вот какой-то мохнатый кобель прыгнул, вцепился в ляжку, повис всей тяжестью. С рычанием навалились остальные, чьи-то клыки вонзились в горло, пеленой стали застилаться глаза, – и вдруг прошла боль, и пришел такой покой, какого волкозаяц еще не знал.

Да это же лучше всего! – мысленно воскликнул он, не зная, кого благодарить за это, да и не думая об этом.

Петр стоял и смотрел, понимая, что он ничего не может сделать. Когда же собаки увлеклись разрыванием зверя, сгрудившись над ним всей сворой, Петр подошел и стал их расшвыривать. Собаки опомнились, бросились на него. Одной рукой защищая горло, другой рукой Петр ухватывал нападающего пса за загривок, ударял о дерево, пес издыхал.

Так он прикончил всех.

Легче стало в теле, но еще тяжелее на душе.

Не глянув на растерзанные останки Кузи, он стал спускаться с Лысой горы.

8

Не только Петр не спал в эту ночь.

Не спали и Петр Петрович Завалуев и главврач Арнольд Кондомитинов.

Они выпивали в комнате-психушке.

– Нет, я не сумасшедший, – говорил Завалуев. – Но мизерная должность пусть даже в областном аппарате – извините! Передо мной другая высота!

– Какая же? – интересовался Арнольд Кондомитинов, в жизни больше всего любя (кроме женщин) выпить и поговорить с умным человеком.

– Мировая высота, если хочешь, – снисходительно сказал Петр Петрович.

– В качестве кого?

– Ну да! Скажи тебе, а ты меня в настоящую психушку посадишь!

– А это не настоящая? – обиделся за вверенное ему лечебное учреждение Кондомитинов.

– Лучше я задам тебе вопрос! – сказал Завалуев.

– Валяй!

– Чувствовал ли ты в себе тягу, например, к убийству?

– Конечно, – сказал Кондомитинов, в молодости убивший человека, который, пьяный, забрел на дачу, где Арнольд был с девушкой, дачу ее родителей; девушка спала, пьяный бродяга просил выпить и неубедительно грозил столовым ножом. Кондомитинов отнял нож и убил его, четыре раза ударив кирпичом по голове, а потом сволок в глубокий овраг и хорошо зарыл. Никто ничего не узнал. Кондомитинов редко вспоминал об этом случае – и равнодушно.

– Хорошо! – похвалил Завалуев. – А чувствовал ли ты тягу к насилию?

– Конечно, – сказал Кондомитинов, полгода иазад изнасиловавший глухонемую четырнадцатилетнюю пациентку, заболевшую пневмонией, и она умерла потом от пневмонии.

– Так! – все больше радовался Завалуев. – Но ради чего ты мог бы убить и изнасиловать?

– Ради процесса.

– Ты врешь! – закричал Завалуев. – Ты хочешь, чтобы я о тебе думал лучше, чем ты есть! На самом деле ты ни на что не способен! А я вот способен на все! Ради власти! Я хочу, чтобы я стоял на вершине мира, а люди, как тараканы, ползали бы подо мной! Не страна, понял меня, а весь мир! – вот моя цель!

– Ты закусывай, закусывай, – сказал Кондомитинов.

Завалуев достал тетрадь Нихилова (она всегда теперь была у него под рукой), потряс ею и сказал:

– Знаешь, кого вы с Катькой прирезали?

– Не мы с Катькой, а сумасшедший Разьин.

– Вы прирезали Иоанна Предтечу!

– Это кто?

– Ты Евангелие читал?

– Купить купил, а читать нет. Скучновато. Я больше детективчики.

– А вот прочти! – посоветовал Завалуев. – Нихилов был не Нихилов, а Иоанн Креститель, а Христос знаешь кто?

Кондомитинов не мог понять: то ли совсем закосел его приятель, то ли дело серьезней, чем он предполагал.

– Ну кто? – спросил он.

– Петька Салабонов, двоюродный мой племянник! Катькин любовник, между прочим, чего она не знает, что я знаю, а я знаю!

– В самом деле? – заинтересовался Кондомитинов.

– Ты слушай! Петька – Иисус, Иван Захарович Нихилов – Иоанн Предтеча, а я, как ты думаешь, кто?

– Иуда?

– Бери выше: я Антихрист, Лже-Христос! Я должен вызвать на бой Христа. И проиграть. Так написано. Но это еще большой вопрос! Почему обязательно проиграть? А если – выиграть? Ты – будешь помогать мне?

– Нет, она в самом деле – с Салабоновым? Ты не врешь?

– Кто?

– Да Катька-то?

– Ты слушай дальше, дурак!

Но Кондомитинов уже не хотел слушать. Он очень огорчился, что неприступная Екатерина, женщина с умным умом и красивым телом, отдана не ему, а какому-то Петру Салабонову, заделавшемуся знахарем, что уже само по себе смешно. Но нельзя ли, размышлял он, эти сведения обратить в свою пользу, чтобы Екатерина за них заплатила Арнольду? Постоянной любви ему ни от нее, ни от других женщин не надобно, а время от времени – очень было бы хорошо.

Погруженный в эти мысли, он не сразу очнулся: Завалуев тыкал ему под нос тетрадь.

– Видишь? – спрашивал он. – Математически доказано, что я – Антихрист. Шестьсот шестьдесят шесть – видишь? Число зверя, как предсказано!

– Мало ли! Это и меня можно сосчитать, тоже 666 выйдет! – посмеялся Кондомитинов.

– А хо-хо не хо-хо? – показал ему Завалуев кукиш, свидетельствующий о том, что он давно уже не стриг ногти.

Кондомитинов обиделся, вынул свой блокнот и начал подсчеты.

Очень скоро он предъявил Завалуеву листок с цифрами:


К О Н Д О М И Т И Н О В
12 16 15 5 16 14 10 20 10 15 16 3
12+16+15+5+16+14+10+20+10+15+16+3 = 152
152 x 4 = 608
608 + 35 = 643, 643 + 23 = 666.

* * *

– Это что? – спросил Завалуев, начиная часто дышать.

– Сам видишь. Сумма чисел, обозначающих буквы моей фамилии, помноженная на число месяца моего рождения, на апрель, на четыре, дает 608. 608 плюс число моих лет, тридцать пять, равняется – 643. А 643 плюс число дня моего рождения, 23 апреля, насколько ты знаешь, – помнишь, в прошлом году на природе по шашлычкам ударяли, весна теплая, ранняя была? – получается ровнехонько шестьсот шестьдесят шесть. Ну? Кто из нас Антихрист?

Завалуев отвернулся. Он боялся, что на его лице будут видны его мысли. Он отвернулся и стал глазами смотреть вокруг, ища предмет. Он нашел – и совсем рядом: подушка, он ведь сидел на кровати.

– У меня есть еще доказательства, – сказал он. – Под подушкой.

– Покажи.

– Сам посмотри.

И приподнял подушку.

Кондомитинов заглянул туда.

Недаром славящийся своей силой Петр Салабонов был от корня Завалуевых по матери, Петра Петровича Бог тоже силой не обидел.

Минут десять он лежал, прижимая собой барахтающееся тело Кондомитинова, задавив его голову подушкой – намертво.

Кондомитинов дергался все слабее.

Затих.

Петр Петрович даже не стал любоваться делом рук своих – вышел.

Он шел к дому Петра Кудерьянова-Салабонова, чтобы вызвать его на бой.

Но встретил его возле дома – оборванного, грязного.

– Ага! – закричал Завалуев. – Сам вышел мне навстречу, Иисус! Падай ниц передо мной, не то хуже будет! Не хочешь? Тогда сразимся!

И Петр Петрович взмахнул найденной по дороге жердью.

Петруша стоял не шевелясь.

– Не Иисус я, – сказал он тихо.

– Ты думаешь, я твой родственник? Я твой противник! Я – Антихрист!

– Заболел ты, – сказал Петруша.

– Пришел конец света! Торжество сатаны! Царство мрака! – закричал истошно Завалуев, подняв жердину над головой Петра.

Петр глянул на него:

– Зима на дворе, а ты раздет совсем; замерзнешь.

Завалуев уронил жердь и заплакал. Петр накинул на него свой полушубок и повел в дом.

– Вот, уже и убийства начинаются, – сказал лейтенант Самарин на другой день, осматривая тело задушенного Кондомитинова.

Завалуева нашли в доме Петра, взяли.

– Слуги Антихристовы! – кричал он. – На своего князя руку подымаете! И ты, Витька Самарин, и ты, Брут?!

После этого пошли выгонять из домов приехавших на лечение, спроваживать тех, кто жил в автомобилях и палатках.

Болящие бросились к дому Петра, столпились, ожидая от него чего-то.

Петр вышел.

Раздались крики.

И средь них один – неистовый вопль, пронзивший, казалось, пространство от земли до неба:

– Господи! Помоги!

– Пошли прочь, – тихо сказал Петр.

– Что? Что он сказал? Что? – зашептались в толпе.

– Пошли прочь! Прочь! Прочь! – кричал Петр. – Пошли на хрен, гады, сволочи, ненавижу, прочь, прочь!

9

Петр исчез.

Его не было три ночи и три дня, и мать спервоначалу не беспокоилась о нем.

Только на исходе этого срока она стала беспокоиться о нем.

И как только подумала, пришел Петр.

Он пришел и заговорил так, будто продолжал с нею разговор, хотя никакого разговора меж ними раньше никогда не было.

Он сказал:

– Ты вот что. Время прошло, чего уж теперь. Ты мне скажи, я знать должен: ты не от отца меня родила?

Мария не удивилась, рассматривая свои красные, измученные работой руки, ответила:

– Не бреши зря. От отца.

Петр подумал и сказал:

– Ага. Ясно. От отца, само собой. От отца – да не от того! Так?

– Как же не от того? – усмехнулась мать. – От того самого.

– Ясно… – медленно произнес Петр и ушел.

В полночь в дверях дома о. Сергия раздался стук.

– Кто? – спросил о. Сергий ясным голосом, словно и не спал. Откликнулся тут же. – Кто? – спросил он.

Не успело еще замереть эхо от последнего удара в дверь, не успели собаки окрестных домов отозваться брехом на стук, а о. Сергий сразу же:

– Кто?

– Сам знаешь, – ответил Петр.

Он сказал это уверенно, но еще за минуту до этого не предполагал, что скажет это. И вот:

– Сам знаешь, – сказал он.

И любой другой на месте о. Сергия, услышав незнакомый голос (а он не помнил голоса Петра), ни за что не открыл бы, не потребовав хотя бы назваться; он испугался бы, услышав это странное:

– Сам знаешь!

Но о. Сергий хоть и испугался, а открыл тут же, не успев осмыслить действия.

Как у Петра сказалось само, так и у него открылось само. Оба надолго запомнят это.

– Зачем пришел? – спросил о. Сергий на кухне, притворив дверь от спящих домочадцев.

– Пойдешь со мной? – спросил Петр. Ему казалось, он свободно читает в глазах и душе священника.

О. Сергий не стал увиливать, что не понимает. Он сказал сразу напрямик:

– Боюсь.

– Чего боишься?

– И не соблазниться о тебе боюсь, и соблазниться о тебе боюсь.

– Говори ясней!

– И поверить боюсь, что это – ты, и не поверить боюсь. Не поверю – а вдруг ты – это ты. Поверю – боюсь бремени.

– Какого еще?

– Бремени первозванства. Ведь ты первым меня позвал?

– Первым.

– Не достоин, – тихо сказал о. Сергий.

– Это не выбор, а указание, – сказал Петр.

– Чье? – совсем безгласно спросил о. Сергий. Петр промолчал.

Он сказал о другом:

– Что ж ты думаешь, у Христа было время отбирать из всех живущих самых достойных? Очумеешь по свету рыскать. Кого увидел – те и стали достойными. Потому что каждый достоин, если подумать. И каждый недостоин. Кто как себя поведет. Иуда-то вон как себя повел.

– Постой! – сказал о. Сергий. – Ты говоришь: Христос. Не о себе говоришь? Кто же ты?

– Петр Салабонов. Какая разница? Иисус, Иммануил, Петр, дело-то не в этом!

– Хорошо, – согласился о. Сергий. – Но как быть с указанием, что ты явишься после ужасных знамений вершить последний и окончательный суд? Что не родишься, а сойдешь по сверкающей лестнице с небес уже помимо матери? Что же, это – не второе пришествие?

– Все во власти Божьей, – твердо ответил Петр. – Его власть казнить, его власть и миловать. Это – первое второе пришествие.

– ?!?!

– Отсрочка вам дадена. Еще одно испытание подарено. Не опомнитесь и на этот раз, не станете людьми по образу и подобию – амбец тогда вам всем.

Петр даже и грубее выразился, и опять о. Сергий затуманился минутным сомнением, но тут же вспомнил евангельское о Христе: пьет вино и ест, как все… Значит, и ругнуться может, как все.

Страшно было о. Сергию.

– Что же, – спросил он, – нам нужно делать?

– А все то же, – сказал Петр. – Как тогда. Чтобы люди поняли.

– Вплоть до… – О. Сергий умолк.

– Вплоть до креста. Впрочем, вместо креста другое найдется.

– Что?

– Там видно будет, – загадочно ответил Петр, и в этот-то момент отец Сергий и уверовал в него окончательно и бесповоротно.

И ничего он уже не видел перед собой кроме долга.

– Значит, нужно остальных одиннадцать сперва подобрать, – сказал он.

– Учи ученого, – сказал Петр. – Сегодня же и займемся.

– А может, поспать, сил набраться?

Петр глянул на о. Сергия, и тот усовестился.

Он потел одеваться, но ему не удалось сделать это тихо и незаметно. Проснулась его супруга Любовь.

– Разве всенощная нынче? – спросила она, не понимая времени.

– Нет. Ухожу.

Супруга тут же сбросила с себя сон, села на постели.

– Это куда же вдруг?

– По Божьему делу.

– Какие такие Божьи дела среди ночи? А? Кто это там тебя поджидает?

И, как была, в рубашке, она выскочила в переднюю комнату, увидела Петра.

– Это кто такой? А-а! – разглядела. – Целитель! Знахарь! Вот ты с кем водишься, попяра! Не знают в епархии о твоем поведении, но – узнают! Повадился блукать по ночам, аж приносят его, латрыгу несчастного! – укорила она о. Сергия недавним случаем. И на Петра: – Марш отсюда! Чтоб ноги твоей здесь! Чтоб духу твоего!

– Ты на кого голос повысила! – в ужасе сказал о. Сергий и до того осерчал, что даже руку приподнял, чтобы – не ударить, нет, а оттолкнуть богохульствующую женщину.

– Убил! Убил! – заголосила Любовь, отшатнувшись, ударившись плечом о косяк и почувствовав боль.

Петр сделал шаг, глянул женщине в глаза, положил руку на плечо.

– Что ты? – сказал он.

Любовь, ощущавшая в теле и в душе кликушеские позывы, вдруг ослабла, приникла головой к груди Петра.

– Что ты? Что ты? – говорил Петр, не говоря ничего более, гладя женщину по голове.

Ах, как хорошо стало о. Сергию! Высшая любовь, где нет женщин и мужчин, а есть один любвеобильный свет, пригрезилась и открылась ему – и вот тут-то он поверил в Петра окончательно и бесповоротно.

Внимательный человек заметит и скажет: но ведь о. Сергий уже поверил один раз окончательно и бесповоротно, как же он может сделать это вторично? Два раза не рождаются, два раза не умирают – так и тут. Но, во-первых, родиться можно дважды – сначала телом, а потом душой, например, – и умереть тоже – в соответствии хотя бы с новейшими достижениями медицины, реанимацию имея в виду. Поэтому о. Сергий сперва – да, подумал, что поверил окончательно и бесповоротно, но это оказалось лишь черновой верой; он понял это, когда поверил вторично, на самом же деле, по-настоящему, – впервые.

Все-таки они остались дома в эту ночь. Легли поздно, вернее, рано утром. Угощались умеренно водочкой, Петр рассказывал о. Сергию об Иване Захаровиче, о многих других совпадениях в своей биографии с биографией Христа. И вот мне открылось, сказал он, что я это он и есть. Я как вспомнил все. Понимаешь?

Дрожь пробрала о. Сергия.

– И Голгофу помнишь? – спросил он. Петр засучил рукава и показал две метины на запястьях, похожие на родимые пятна.

– На ногах такие же. Показать?

– Не надо! Верую! – поспешно сказал о. Сергий, но Петр видел его глубоко.

– Хочется ведь? – спросил ласково.

– Прости… – прошептал поп. Петр разулся, приподнял штаны. О. Сергий жадно посмотрел.

– Да… – сказал он.

И вся его ученость словно пропала, наивно и житейски он спросил:

– Что ж ты делал все эти две тысячи лет?

– Две тысячи лет? Один миг! – укоризненно сказал Петр. – Или не знаешь?

– Знаю, конечно…

Много, много вопросов еще было у о. Сергия, но он сдержался. Но один все-таки задал:

– Кого вторым возьмем?

– Да вот хоть дьякона твоего, – сказал Петр.

О. Сергий изумился: дьякон и пьющ, и курящ, да и вообще, кажется, втайне атеист.

– Ну и что? – ответил его мыслям Петр. – Пьет да курит – это еще ничего. А вот был у нас в части один непьющий и некурящий капитан. Вежливый прям до тошноты, – и чего ж ты думаешь? Накрыли его, так его так, как он молоденького солдатика в ленкомнате жал!

– Ах, содомит!

– Какой содомит? Гомик!

– Ну да, ну да…

10

Дьякон Диомид, едва продрав глаза после вчерашнего, долго чистил зубы «Поморином»: скоро идти служить обедню, а Серега, как он мысленно называл о. Сергия, все строже косится на него, когда чует запах перегара. Зубная паста – это, конечно, для поверхностной свежести, потом он еще лаврушечки пожует.

И вдруг увидел в окно самого о. Сергия – с Петром.

Удивился.

О. Сергий приступил к делу не мешкая:

– Веришь ли, Диомид, в воскресение Сына Божьего?

– Ну, верю.

– Вот он, – кратко сказал о. Сергий и отступил в сторонку.

Петр смотрел на Диомида просто и прямо.

Диомид соображал.

Так, думал он, ясно. Петруша Салабонов – псих естественный, уже весь Полынск об этом говорит, такие способности нормальным людям не даются. А теперь, значит, и Серега, склонный к экзальтированному служению, съехал с ума. Что ж. Сейчас жгучая нехватка кадров в церквах по всему региону, и очень даже просто его, Диомида, могут рукоположить в священники – пусть у него и нет специального образования. Такие случаи уже бывали. В наследство от умалишенного отца Сергия (а о его сумасшествии епархиальному управлению будет известно сегодня же: долго ль по телефону позвонить?) Диомиду достается уютный дом батюшки о трех комнатах с садиком, да и жалованье побольше, и обещают прислать старенький легковой автомобиль, в общем, куда ни глянь – выгода.

– Не просчитайся, дьякон! – сказал вдруг Петр.

– Не бойсь, не в бухгалтерии, – успокоил его Диомид. Он, положим, несколько оторопел от проницательности Петра, но виду не подал. Ну, пусть этот Салабонов вдобавок к тому, что лечит болезни одними касаниями, еще и мысли умеет читать. Ничего особенного. Телепатия. Бывает.

О. Сергий напряженно глядел то на одного, то на другого – словно пытался постичь суть их безмолвного диалога.

– Пойдем отсюда, Сергий, – сказал Петр. – Тут толку не будет. Он, так его так, непробиваемый. Окостеневший он.

И пожалел Диомида мягким взглядом.

Диомида задел этот взгляд. Его задело и слово Петра об окостенелости. Он-то как раз считает себя весьма широким человеком как в нравственном, так и в интеллектуальном измерении. Ему досадно стало, что его смеет жалеть этот дебиловатый парень, не читавший и десятой доли книг, которые читал Диомид, бывши Алексеем, не смотревший (а видел бы – не понял бы ни хрена, орясина, деревенщина!) ни одного фильма из тех, что так любил эстетствующий в свободное от эстрады время Алексей, не познавший ни одной из тех женщин, любовь к которым, по известному выражению, равна гуманитарному образованию, а Алексей был образован неоднократно, гурмански и даже до усталости.

Но не успел – и это все в какое-то мгновенье – он подосадовать на взгляд Петра, как тут же ему стало почему-то жаль, так жаль себя, как жаль было маленьким мальчиком, жестоко обиженным родителями; брошенным, сиротой он вдруг почувствовал себя – и захотелось ни к отцу, ни к матери, ни к бывшей жене, ни к какой-нибудь из гуманитарных женщин, а хотелось подставить Петру, как старшему брату, голову, чтобы он ее погладил.

Но слишком упрям был внутренний характер Диомида-Алексея.

– Стой! – сказал он Петру, повернувшемуся было, чтобы уйти. – Ладно. Допустим, ты – он. А доказательства?

– По вере твоей и доказательства, – вмешался о. Сергий.

– Старые штучки! – парировал Диомид. – А если я, допустим, такой вот простой? Знамения хочу! Чуда хочу – настоящего!

– А что ты считаешь настоящим чудом? – спросил Петр.

Диомид выглянул в окно, увидел скучный мартовский пейзаж.

– Пусть гром грянет. Среди ясного неба.

– Нет, – сказал Петр. – Не грянет.

– Но ты же все можешь! – сказал Диомид.

– Я не знаю, что я могу, – ответил Петр. – Я знаю, что гром небесный ради тебя одного греметь не будет. Зачем? На твое место другой найдется, который без знамений всяких поверит и пойдет со мной.

– Ну, и ищи дураков! – отрезал Диомид.

О. Сергий не вмешивался. Странно, но строптивость Диомида его даже утешала. Вот оно, начинается, думал он. То самое: нет пророка в своем отечестве, требование знамений и тому подобное. Все как и было.

– Тратим время, – позвал его Петр от порога. – Пойдем.

– Да, – сказал о. Сергий. – Иду.

И если бы он, уходя, посмотрел на Диомида с укоризной, или с начальственным гневом, или с презрением – ну, в общем, хоть как-нибудь, Диомид укрепился бы в своих планах. Но о. Сергий даже не глянул на него, он обратил к Петру светлое лицо и пошел к Петру, который ждал его у двери со спокойной улыбкой.

А вдруг все-таки – он? – подумалось дьякону.

Ну и что? – возразил он сам себе. Даже если он. Что изменится? Ясно же как Божий день, что все его сочтут психом, и Сергия вместе с ним – и меня заодно. История повторится, все кончится впустую.

С чего это? – озадачился он. – С чего это я думаю о себе словно уже пошел за ним?

Но ведь он судить явился? Как же я не боюсь? – вдогонку летела мысль. А из-за нее и опережая ее – другая, как озарение: а может, не судить пока, а еще раз проверить, испытать? – и третья мысль, опережая вторую, забежала, обогнав ее, спереди, остановила ее и сказала: так и есть!

– Ну? Идешь, что ли? – спросил Петр уверенно.

– Иду! – сказал Диомид.

По дороге в храм Диомид, обладающий авантюрным складом ума, стал уговаривать Петра, не откладывая, попробовать явить себя людям.

– Мы им вместо обедни утреню устроим, – убеждал он Петра и о. Сергия, который лицом был внимателен и согласен, но в душе его как-то коробило: непривычно, страшно. – Сразу открываем Царские Врата, врубаем, значит, свет, старушки, конечно, удивятся, а тут ты (о. Сергию) с кадилом пошел, пошел, я хору подкидываю: «Хвалите Имя Господне», – они сдуру зааллилуют, знаю я их, потом рванем «Благословен еси Господи», ну, в общем, как обычно: жены мироносицы, ангел с вестью – и тут являешься ты (Петру). Ты (о. Сергию) падаешь на пол, кричишь: «Миром Господу помолимся!» – я тоже в истерику впадаю…

– Зачем? – перебил его Петр.

– Чего?

– Зачем людей смущать?

– Ты их испытывать пришел или нет?

Петр задумался.

И светло (и все светлее) было у него на душе, и тяжело (и все тяжелее). Не понимал он себя, нестерпимо хотелось лишь одного: чтобы ушло из этого мира то, что уйти должно, и осталось лишь то, что остаться должно.

Петр сел в сугроб, опустил голову.

Диомид и о. Сергий стояли смущенно над ним.

Взглянули друг на друга.

Поняли.

– Ах, Господи, как жить-то тяжко! – воскликнул Диомид с тихой печалью.

– А надо, – сказал Петр. И встал, утерев слезы. Улыбнулся. – Пойдем попробуем, в самом деле.

Петр не знал молитв. Он стоял в дрожи, в какой-то лихорадке, и говорил мысленно лишь одно: «Боже, помоги мне! Боже, помоги!»

Служба шла, слов он не разбирал, смысла не понимал – ждал.

И вот оказался среди людей – как-то сразу, неожиданно увидел о. Сергия, распростертого перед ним на полу, увидел диакона, воздевшего руки в священном ужасе, увидел морщинистые лица старух в платочках; и женщин, и вдовиц, и редких мужчин, и отрока какого-то с льняными волосами. Он улыбнулся, подошел к отроку, возложил ладонь на голову его – и увидели все, как торчком встали легкие волосы на голове.

Отрок вдруг завизжал и выбежал, за ним побежали и все.

11

К вечеру в Полынске только и разговоров было о том, как поп с дьяконом упились до чертиков, вместо обедни начали утреню служить, а потом вылетел, как ошпаренный, из-за Царских Врат небезызвестный Петрушка Салабонов, тоже пьяный в дым, схватил какого-то пацана и стал трепать его за волосья, а дьякон тем временем молодуху прижал под иконой Варвары Великомученицы (молодуха сама на дьякона налетела и долго в него тыкалась, не имея с перепугу ума обойти его справа или слева, а все норовя повалить препятствие). В общем, набезобразничали батюшки, посмеивались полынские обыватели.

Тем же днем о безобразиях в полынской церкви стало известно епархиальному управлению. Архиерей послал срочно представителей, те наутро явились, увидели храм запертым, на паперти сидел полуголый и босой дурачок Кислейка, приходящий раз в неделю из пригородного села Кузбаши полюбоваться на внутреннюю красоту храма. Кислейка не чувствовал холода, а рассказать об этом не мог, потому что был немой. Вчера он был на службе и испугался, и убежал вместе со всеми, и пошел домой, припрыгивая на снегу и любуясь отпечатками своих ступней. Озоровал: шел задом наперед, представляя, как он всех обманул, смеялся, очень был этим доволен. По этой же дороге ехал председатель сельсовета Кузбашей Торопырьев, всегда не любивший Кислейку за то, что Кислейке-идиоту ничего не надо и он, тем не менее, счастлив; Торопырьев же был постоянно обременен надобностями общественными и личными. Вот и теперь он вез дюжину электролампочек, выпрошенных в районном отделе снабжения для освещения инкубатора, и мучился, как эту дюжину поделить. Сволочь снабженец, хоть он и привез ему три килограмма парного мяса, не согласился написать в накладной восемь лампочек, так дюжину и написал. Четыре – себе, две – главному инженеру, считал в уме Торопырьев, две – в школу, хоть умри, одну – в сам сельсовет, одну – Тоне-библиотекарше, нет, ей две: одну в библиотеку, другую домой, хотя Торопырьев и без света обошелся бы, общаясь с нею, но Тоня на ночь любит книжку почитать. Сколько получается? Тринадцать ламп получается, где еще одну взять? Себе – три? Но жена проверит по накладной, она велела четыре, не меньше. Главному инженеру одну, а не две? Обидится, уйдет, давно грозится уйти в город, а у него золотые руки, он и за слесаря, и за токаря – за всех… Или посоветовать Тоне: уходя из библиотеки, брать лампочку с собой? Тоже обидится… Так он размышлял, «газик» подбрасывало на ухабах, шофер, искоса поглядывая на начальника, дышал аккуратно, потому что забегал к шурину, пока начальник хлопотал по делам, и погрелся у шурина, как это принято по-родственному. И вот машину тряхнуло на незамеченной шофером выбоине, и он, как бы заглаживая вину и заодно наказывая машину, что разогналась, когда не просили, резко затормозил. Торопырьева бросило вперед, он ударился головой о стекло, но это пустяки, сквозь шапку не больно, не в том беда – коробку с лампочками он не удержал в руках, она упала, и там треснуло.

С проклятьями Торопырьев открыл коробку и увидел, что две лампочки разбиты.

Досталось шоферу, досталось дороге и ухабам, досталось и черту, досталось и всему общественному строю, существующему вокруг, досталось и главному инженеру, и жене-привереде, и даже Тонечке-библиотекарше досталось – так неуемно злился и матерился Торопырьев, а шофер изнемогал от желания засмеяться и невозможности это сделать.

Тут они и увидели Кислейку.

– Задавить бы дурака, – сказал Торопырьев. – Зря только землю топчет.

– Давить подождем. А – напугаем, – сказал шофер.

Дорога была под горку. Шофер сбросил газ, и машина бесшумно покатилась самокатом. Подъехала чуть не вплотную к Кислейке – и тут шофер дал мотору холостых оборотов, двигатель взвыл, шофер нажал на тормоз, но не учел скользкости дороги – сбитый Кислейка упал.

Не успели Торопырьев и шофер испугаться, он вскочил и замахал руками, крича:

– Куда ж ты едешь, так твою так?! На людей едешь? Сукин ты сын! И ты сукин сын! – назвал он отдельно, разобрав, что в машине двое.

– Заговорил! – удивился шофер.

– Это мы еще разберемся! – сказал Торопырьев. – Кто заговорил, а кто нарочно молчал и под дурачка прикидывался! Садись! – открыл он дверь, приглашая Кислейку.

Но Кислейка стоял с таким видом, будто желал заглянуть сам себе в рот и увидеть, что там произошло. В ответ на предложение Торопырьева он сказал:

– С активностью, соответствующей текущему моменту и требованию времени! – свистнул, гикнул и помчался обратно в Полынск.

Происшедшее он связал не с машиной, а с тем, что произошло в церкви.

Вот и явился и сидел на паперти, неизвестно чего ожидая.

Приезжие расспросили его, он отвечал охотно, но бестолково.

Несколько раз заставили его повторить и насилу наконец поняли, что случилось.

Дома ни о. Сергия, ни Диомида не застали. Что ж, с пустыми руками возвращаться? Позвонили в епархию, доложили, что выяснение обстоятельств и розыск священников займут несколько дней. Им велено было разобраться во всем дотла – чего они и сами желали.

Звали их Иван и Яков, были они братья.

Оказался в Полынске и шофер Торопырьева Василий Ельдигеев. Дело в том, что Торопырьев, окончательно разозлившись, выгнал его из-за руля и приказал идти пешком в наказание за пьянство (учуял-таки), за вредительство (лампочки разбил) и за хулиганство (человека чуть не задавил). Обиженный Василий решил жаловаться, а в Кузбашах ведь на Торопырьева управы не найдешь, надо в Полынск возвращаться, тем паче – ближе. И он пришел к шурину, рассказал ему про свою обиду. Шурин сочувствовал и кричал, что сейчас же пойдут не к властям, на которых нечего надеяться, а прямо в суд подавать на Торопырьева заявление за оскорбление личности. Кричать кричал, а в суд не вел, все подливал родственнику, жене его это надоело, она выгнала обоих. Они пошли тогда в столовую при гостинице: место теплое, знакомое, там всегда своих много.

В эту же столовую зашел погреться и Кислейка, потому что все-таки не мог терпеть холода до бесконечности, особенно стал мерзнуть после того, как заговорил.

Там же оказались Петр, о. Сергий и Диомид.

Туда же зашли, устроившись в гостинице, братья Иван и Яков.

Был там и Павел Ильин, тот самый, по кличке Илья, который не способен был пить (считая по-прежнему виновным в этом колдовстве Петра), но обойтись без атмосферы веселья не мог и ежедневно заходил сюда, завидуя, как пьют другие.

Заглянул сюда и учитель полынской школы Андрей Янтарев, тоскующий от провинциального своего одиночества; обычно он брал у буфетчицы Клавы бутылку, завернутую в газету, имеющую форму кулька (студенческая еще уловка), но на тот раз увидел, что никого из родителей его учеников нет, захотел выпить здесь, среди людей, а не дома, среди пустых стен.

С утра сидел здесь неизвестный человек в меховом пальто, о чем-то думал, выпивая шампанское, чему Клава очень удивлялась, – никто в Полынске не станет пить зимой шампанское, разве только на свадьбе для порядка. Человека звали Анатолий, и был он вор. Проезжая через Полынск в поезде Москва – Туруханск, он очень удачно попятил чемодан, в котором, кроме небольшого количества денег, оказались несколько десятков коробочек с наручными электронными часами – на коммивояжера какого-то напал, очевидно. Выкинув чемодан, Анатолий спрятал часы в свою сумку и пошел в вагон-ресторан отметить удачу. За сумку не беспокоился: в купе с ним ехали старуха да молодая мама с грудным младенцем. Однако вернувшись, не обнаружил ни мамы, ни младенца, ни своей сумки.

– Только что сошли, – сказала старуха. – Я дремала, а они, чую, собрались и пошли.

Часы – черт с ними, но в сумке он, дурачина, оставил документы, деньги, обратный билет Туруханск – Москва. Значит, пока не заехал слишком далеко, следует сойти – и подумать, как быть дальше. Денег у него осталось как раз на шампанское, вот он его и пил, со скукой разглядывая присутствующих, понимая, что клиентов средь них он не найдет.

Был здесь еще со вчерашнего вечера Никита Кузовлев, рыбак. Как и Анатолий, он оказался в Полынске случайно и вынужденно. Он ехал в поезде Владивосток – Москва. Он был рыбак, за путину заработал много денег и хотел было уже ехать на родину, в Вологду, но ему предложили выгодную судоремонтную работу. Зима длинная, успею нагуляться, подумал Никита, а вот еще подмолочу – и куплю себе наконец машину!

Подмолотил, сел в поезд – и оказался в одном купе тоже с рыбаками. Если бы это были летчики, космонавты и даже хоть сам футболист Олег Блохин, которого Никита боготворил единственного из людей, он утерпел бы. Но оказаться вместе с товарищами-рыбаками и не выпить… Стали выпивать. На перегоне Файсарга – Дрочи один из рыбаков обиделся на собутыльников, что они кто по три, кто по пять путин отходили, а он пятнадцать отломал! – и начал их за это бить. Милиция его сняла. Второй пошел в Новосибирске за сигаретами, потому что в вагоне-ресторане не оказалось сигарет с «фильтрацией», как он выражался, а ему хотелось именно с фильтрацией. В буфете вокзала он увидел сигареты, их продавали в общем порядке с едой и напитками, рыбак был хоть и промысловик, а совесть знал, встал в очередь и, пока двигался в очереди, увидел сельдь, ту самую тихоокеанскую сельдь, тонны которой переворошил он разъеденными морской солью руками. Он умилился. Ему даже показалось, что он в лицо знает эту селедку, особенно вот ту – жирную, толстобокую, гадину такую, отсвечивающую синевой. Ему гордо стало, что вот его труд попал к сухопутным людям и они его едят. Он взял селедку, чтоб показать ее людям и рассказать о тяжелом труде рыбаков, чтобы увидеть признательность людей. Но, подняв селедку, принюхался и обнаружил, что она насквозь протухла. «Ах вы, гады! – зарычал рыбак. – Там люди тонут и стонут, гибнут и задыхаются от пота, ловют ее для вас, а вы что делаете? Там люди исчерпали уже запасы океана во вред экологической обстановке, они дарют вам уникальную рыбу на ваш стол вместо Красной Книги, где ее место, чтобы вам, сукам, животы набить, – а вы что делаете?» И он стал швырять селедку с подноса на пол, стал бить витрины и сердиться все больше и больше. Излишне говорить, что в поезд он не вернулся. Третий попутчик Никиты на какой-то большой станции увидел в окне стоящего по соседству поезда красавицу, собрал вещи и пошел к ней. Добился ли он успеха – неизвестно, поезд тот был обратного направления.

А Никита, начав пить, уж не мог успокоиться. Деньги свои он предусмотрительно вручил проводнику, рассудив, что тот – лицо ответственное и от вагона никуда не денется, – с условием, что проводник в любое время дня и ночи достанет ему выпивку. И тот доставал – вплоть до самого Полынска. Поздним же вечером, когда поезд остановился в Полынске на полторы минуты, Никита проснулся и бросился к проводнику. Проводник сказал: извини, брат, все кончилось, и у других проводников нет, и в вагоне-ресторане нет. Умру! – взмолился Никита, действительно умирая с запойного похмелья. А вот там, кивнул проводник на вокзал, достать можно, только я от вагона отойти не могу, сбегай сам, поезд полчаса стоять будет, пути не дают.

Никита, схватив сколько-то денег, побежал, не одеваясь, мыкался по вокзалу, его направили в столовую, там он купил водки, выбежал на перрон – перрон был пуст.

Тогда Никита вернулся в столовую, напился водки и уснул в углу, на полу, никем не замеченный. Когда же проснулся, в столовой уже был народ, и опять его никто не заметил, и опять он напился, и опять заснул.

Сидел здесь еще юноша Аркадий. Он был киномеханик. Он любил стоять в дверях перед сеансом и смотреть, кто приходит в кино. Так он влюбился в девушку Алену, которая была еще школьница. Понимая, что он не имеет права любить ее, несовершеннолетнюю, он решил молча ждать. Он узнал, что она больше всего любит индийское кино. Но достать в областном кинопрокате индийское кино не так-то просто, все районы Сарайской области тоже просят индийское кино. Аркадий пытался даже взятку дать ответственным распределяющим лицам, но, видно, они имели от других больше, чем мог предложить Аркадий, – и отказывали ему. Он узнал, что распределение фильмов зависит почти на сто процентов от секретарши начальника облпроката сорокалетней Эммы, рыжей бабы в мини-юбке с толстыми волосатыми ногами. Аркадий договорился с одним своим сарайским приятелем о квартире, купил вина и фруктов и пригласил Эмму в гости. Та, видя молодость, обаяние и симпатичность Аркаши, конечно, не отказала. Возвращался Аркадий с индийским фильмом – и никогда уже теперь не уезжал из Сарайска без индийского фильма, хотя и доставались они ему с отвращением, – зато постоянно он теперь видел Алену и любовался ею. И вот скоро должна она была войти в брачный возраст; Аркадий готовил себя, составлял мысленно речи, с которыми обратится к Алене, и тут он узнал, что сосед Алены, тридцатилетний разведенец машинист дальнего следования Евгений Кузьмин влюбил в себя Алену – и она ждет ребенка, а Евгений женится на ней. И женился. И вот Алена уже с колясочкой гуляет. Она гуляет всегда мимо столовой в это время, поэтому Аркадий и сидит здесь – чтобы посмотреть на нее сквозь окно.

И наконец, оказался в столовой в этот час приехавший из Сарайска руководитель среднего звена. Он приехал хоронить отца. Он уехал из Полынска десять лет назад и с тех пор появлялся здесь всего два или три раза. Он знал, что все родственники будут косо смотреть на него на похоронах и поминках за то, что он не любил отца, а ведь он любил отца, но как теперь это объяснишь? Поэтому он зашел в столовую – выпить и собраться с мыслями, с настроениями. Выпив, он думал удивительные вещи: что он обязательно оставит завещание, чтобы его сожгли. И никаких похорон, никаких поминок. Жаль вообще, что человек не исчезает бесследно. Пусть бы он исчезал – и все, а всякий, кто ему близок, мог бы без суеты, без гробов и венков, наедине со своей душой выпить – и со спокойной грустью проводить тень ушедшего… Звали его Сергей.

Теперь нужно сказать о столовой. По содержанию это действительно была заурядная столовая, хотя на вывеске значилось: «Ресторан». Но полынцам слово «ресторан» никогда не нравилось. Не по чину, казалось им, в ресторанах нам рассиживать. Неприличным, разгульным виделось им это слово. И они не ходили в этот ресторан, предпочитая выпивать где Бог пошлет, очень часто – за рестораном, на досочках меж двумя мусорными баками. От этого, конечно, был убыток, ведь не на проезжающих же рассчитывать: поезда в Полынске больше десяти минут не стоят, а что за десять минут успеешь? Поэтому на двери крупно написали: «ДО 18.00 – СТОЛОВАЯ».

Полынцы стали ходить.

Но рассиживались недолго, их смущала обстановка: разноцветные лампы под потолком, полированные гладкие столы светлого дерева – ни пролей вина на стол, ни рыгни ненароком, влага не впитывается, как в простое дерево, а стоит лужами. Тогда заказали в Сарайске столы попроще – металлические с пластиковыми крышками, а эти продали по умеренным ценам сотрудникам заведения. Но металлические столы исчезли где-то в районе станции Светозарной, Грабиловка тож, причем пломбы на вагоне сохранились нетронутыми. А люди в столовую идут, не на полу же им сидеть. Заказали новую партию столов, а пока сколотили один длинный стол из неоструганных досок – навроде строительных козел, закрыли его клеенкой, поставили посреди зала.

И тут народ повалил в столовую-ресторан. Уютно и хорошо показалось полынцам сидеть за общим столом в тесноте, но не в обиде, когда никто тебе из-за дыма и многолюдства не заглядывает в стакан и в рот, когда ты и на виду у всех, и сокрыт, укромен.

Вот за этим столом и собрались – перечислим еще раз: Петр Салабонов-Кудерьянов, назвавший себя Христом, Сергий, бывший священник, Диомид, бывший дьякон, Яков и Иван, братья-инспекторы, заговоривший Кислейка (по имени Егор), Василий Ельдигеев, шофер, шурин его, тоже Василий, кочегар Илья, он же Павел Ильин, одноклассник Петра, мучающийся от невозможности выпить, Андрей Янтарев, учитель, Анатолий, вор, Никита, рыбак, Аркадий, киномеханик, Сергей, руководитель среднего звена, приехавший на похороны отца.

Яков и Иван, увидев Диомида и Сергия, хотели тут же принять меры, но поразились молчанию и строгости, царящим в зале. Рыбак Никита, кстати, был уже поднят из угла и сидел совершенно трезв, да и другие все протрезвели. Что-то уже произошло.

– Садитесь, – пригласил Петр братьев. Они сели. – Как вас зовут?

– Яков и Иван, – покорно ответил старший брат за двоих.

– Прямо по Евангелию! – с удовольствием воскликнул Диомид, но тут же наложил на губы себе ладонь.

Тем временем Клава по указанию Петра (у них любовь была когда-то) разносила граненые стаканы, а потом пошла с кувшином воды, наливая каждому воду. Петр взял булку (по прейскуранту называемую «сайка городская»), разломил ее по числу присутствующих на четырнадцать частей.

Четырнадцать кусочков хлеба лежало перед каждым.

– Выпейте вино, съешьте хлеб, – сказал Петр. – Будете пьяны и сыты. Сыты досыта, а пьяны не допьяна, а хорошо.

Илья тут же схватился за стакан, нюхнул. – Водка! Сблевану! – подумал он.

– Пей спокойно, – сказал ему Петр.

Все выпили и отщипнули по крошке – и стали хорошо сыты и пьяны. Егор-Кислейка даже тяжесть в желудке почувствовал, словно, объелся.

И всем вдруг стало так просто, всем стало ясно, все понимали, что произошло.

Лишь одно сомнение обуревало каждого. Это сомнение решился высказать Диомид.

– Нас тринадцать, – сказал он. – Один лишний.

Встал Сергей-руководитель.

– Я пойду, пожалуй. Мне отца похоронить надо – уважительная причина.

– Пусть мертвые хоронят своих мертвецов, – сказал Петр.

Сергей сел.

– Вот вам и испытание, – сказал Петр. – Никого не держу, кто себя лишним чувствует – может уйти. Учтите, я вас не на славу зову. Ну, кто боится лишний геморрой нажить? А? Кому неприятностей не надо?

Все молчали.

– Кислейка лишний, – сказал Диомид. – Ему нельзя, сумасшедший он. И немой, я же знаю.

– Сам ты немой и сумасшедший! – крикнул обиженный Кислейка-Егор.

И жарко, и холодно сделалось присутствующим. Остаться – страшно, уйти – еще страшнее. Иной, незнакомый путь увидели они перед собой, иную жизнь – и жаль было от этой жизни отказаться, не попробовав ее. Не сводили они глаз с очарованного лица Петра. Готовы были.

– Что ж, – сказал Петр. – Пусть будет тринадцать. Все равно потом одного заменить придется. Вместо того, кто предаст меня.

– Кто, Господи? – жадно спросил Сергий.

– Он знает, – сказал Петр – и каждый почему-то опустил голову, каждому показалось, что остальные смотрят именно на него. – Вот что, – сказал Петр. – Там у вокзала автобус стоит. Идите и скажите шоферу, что автобус мне нужен. Поедем в Сарайск.

Василий Ельдигеев, как шофер, и Егор-Кислейка, как самый исполнительный, тут же побежали.

Автобус принадлежал городскому отделу культуры, на боку его было написано: «АВТОКЛУБ». Заведующая, не имея другого транспорта, приехала на базарчик у вокзала, где всегда была самая свежая и густая сметана, а у нее именины, вечером гости соберутся, она задумала пельмени со сметаной исполнить.

– Вылазь! – скомандовал шоферу автобуса шофер Василий.

– Щас! – ответил шофер, цвиркнув слюной в приоткрытое окошко.

Василий рванул дверь, выволок шофера.

– Знал бы ты, кому машина нужна!

Втолкнул в автобус Кислейку, впрыгнул сам – и укатили. Шофер рванулся было вслед, но закричал от боли – у него оказалась сломанной нога.

Запасшись у Клавы едой, взяв уже не воды, а настоящей водки, погрузились в автобус.

До выезда из Полынска сидели молча, а потом Кислейка не удержался, увидев перед глазами простор пути, и запел песню из мультфильма про голубой вагон. Все подхватили.

Добродушно запел и Петр, обладавший мягким басом.

И никто не знал, что им предстоит, и Петр не говорил ничего, но был уверен, и эта уверенность вселилась во всех, пели все бодрей, громче, слаженней, передавая из рук в руки бутылку, а потом и другую, и третью «Столичной» – и как никогда казалась она приятной на вкус.

12

Уже недалеко было до Сарайска, но возле железнодорожного переезда у станции Светозарной, Грабиловки то есть, мотор стал чихать, фыркать – и заглох. Кончился бензин. Тем более обидно, что за переездом дорога шла под уклон и виднелась невдалеке заправочная станция.

– Ах, так твою так! – обругал автобус Василий-шофер и стал напрягать механизм, выжимая остатки горючего. Машина кое-как, подергавшись, тронулась, но тут опустился автоматический шлагбаум, а мотор окончательно поперхнулся, автобус встал на рельсах.

– Придется воду в бензин превращать, – сказал кто-то весьма едким голосом. Все заоглядывались друг на друга, но так и не поняли, кто это сказал.

– Да воды-то тоже нет! Прыгай все отсюда! – закричал Василий, завидев поезд. – Щас тут такое будет!..

Поезд дал гудок, другой, третий… Еще немного – и он сметет автобус, и не жаль автобуса, но как бы сам поезд от такого столкновения не сошел с рельсов, – люди могут пострадать: состав – пассажирский.

Все как один, выйдя из автобуса, смотрели на Петра.

Петр пожал плечами. Зашел сзади автобуса, приложился плечом. Кислейка бросился было помогать, но кто-то остановил его.

Петр поднатужился – и автобус двинулся, переваливаясь через рельсы, еще, еще – и покатился под уклон.

С веселыми криками компания на ходу впрыгнула в автобус, Василий занял свое место и рулил к заправке. Но там их встретил большой плакат, сооруженный не на один день: «Бензина нет!»

Василий пошел к заправщицам, надеясь договориться, но не договорился. Дело в том, что наличные средства у всех были очень ограничены.

Надеясь на шоферскую взаимовыручку, Василий стал просить бензинчику у проезжающих, но пропала в наши грустные времена шоферская взаимовыручка, никто не дал ему.

– Собственно, – сказал Андрей Янтарев, учитель, – зачем нам автобус? От Светозарной на электричке доехать можно.

Пока шли к станции, у Петра возник другой план. Он подумал, что в городе для них понадобится место жилья – и желательно такое, чтобы все поместились. Найти такое жилье трудно. А вот в ППО, передвижном поезде-отряде, – можно.

И они пошли в ППО. Лидия очень рада была Петру, и тут же все решилось: старики Воблевы недавно померли в один день и один час, половина вагона пустовала, соорудили там нары, – это будет «дислокация», выразился Аркадий, киномеханик.

Вечером держали совет, послав Кислейку за водкой. Конечно, Петр мог сколько угодно сотворить подобного водке напитка, но это подобие не во всем удовлетворительное: хмель, дойдя до определенного накала, дальше не усиливался, утром не было похмелья, поэтому с непривычки чего-то как бы не хватало.

– Итак, пора бы нам решить кое-какие организационные вопросы, – сказал Сергей Обратнев, руководитель среднего звена.

– А тебе слова никто не давал! – сказал ему прямодушный рыбак Никита Кузовлев. – Тут и без тебя есть кому сказать.

Петр его понял.

– Что говорить, – устало произнес он. – Все уже сказано… Каждый вправе сказать свое. (Он думал о другом и к другому готовился.)

Сергей Обратнев обрадовался поддержке и продолжал:

– Итак, наша цель – чтобы о явлении Христа узнало как можно больше людей. Поэтому, проведя ряд мероприятий в Сарайске, завербовав сторонников, организовав поддержку средств массовой информации, то есть газет, радио и телевидения…

– Фильм документальный можно снять! – сказал киномеханик Аркадий.

– Можно и фильм. После этих мероприятий местного значения необходимо скорейшим образом выходить на центр… Товарищи! – постучал он карандашом по нарам, на которых сидел. – Нельзя ли потише? – обратился он конкретно к Анатолию и Илье – те в уголке выпили и шепотом рассказывали друг другу срамные анекдоты.

– Товарищи? Гусь свинье не товарищ! – съехидничал Анатолий.

– Тогда я полетел! – нашелся Сергей, всегда славившийся умением остро вести дискуссии.

– Чего такое? Чего ты сказал? – встал и пошел на Сергея Анатолий.

– Братья! Не совестно вам? – воззвал Сергий.

– Прости, брат! – с чувством сказал ему Анатолий. – Вот так пусть и называет: брат, братья! а то – товарищи! Вот у меня где сидят товарищи! – чирканул он ребром ладони по горлу. – А граждане – тем более!

Успокоился, отошел.

– Итак, к чему я веду? – настаивал Обратнев. – К тому, что для всей этой намеченной кампании нужны, во-первых, средства, во-вторых, четкие организационные структуры. Не можем же мы просто толпой шляться и милостыню просить. Не дадут. Милиция заинтересуется. И так далее. Кстати, надо бы внешность изменить тем, кто опасается преследования родственников и так далее.

– И клички взять! – поддержал Анатолий.

– Это ни к чему. Обойдемся своими личными именами. Итак, мои предложения. – Обратнев зачитал список, который неизвестно когда успел составить.

Список гласил:

1. Петр. Иисус Христос;

2. Сергий – зам. по идеологии;

3. Сергей Обратнев – координатор;

4. Яков – пропагандист;

5. Иван – пропагандист;

6. Диомид – председатель молодежного Совета;

7. Андрей Янтарев – председатель детской секции;

8. Егор – отдел снабжения;

9. Василий – отдел снабжения;

10. Илья – отдел снабжения;

11. Анатолий – отдел снабжения;

12. Никита – отдел снабжения;

13. Аркадий – отдел снабжения и наглядная агитация;

14. Василий-2, шурин Ельдигеева – отдел снабжения.

Наступила тишина.

Нехорошая тишина.

– Вот это, я понимаю, демократия! – вкрадчиво сказал Анатолий. – Вы, значит, начальство, а мы, значит, рабочая скотина? Отдел снабжения – это чего?

– Это того, – не смутившись, ответил Обратнев, – что нам, извините, нужно существовать. Питаться. А деньги на питание придется зарабатывать. И, естественно, честным путем, – подчеркнул он, обращаясь именно к Анатолию.

– Ты кого имеешь в виду? – опять пошел Анатолий на Сергея.

– Братья! – укорил Сергий. И сказал Обратневу: – Не худо бы дать пояснения по этому, так сказать, списку.

– Пожалуйста! Сергий – зам. по идеологии как человек, сведущий в богословии. Тут, я думаю, вопросов быть не может. Точно поэтому же Яков и Иван – пропагандисты, как профессиональные церковники. Диомид, как бывший эстрадный певец, понимает молодежь, ему и заниматься молодежью, Андрею Янтареву, как учителю – детьми.

– А интеллигенцией кто будет заниматься? – подал голос Аркадий, киномеханик, считающий себя интеллигенцией. И, чтобы не подумали, что он только о себе заботится, добавил: – А сельским населением? А рабочими?

– А рыбаками? – сказал Никита, считая рыбаков особой категорией людей.

– А преступным миром? – не скрываясь, поставил вопрос Анатолий.

Загомонили, заспорили. В результате решили, что, заботясь о снабжении, каждый должен будет выполнять дополнительные, то есть по сути основные функции: Кислейка – председатель сельского отдела, Василий-шурин, кочегар, – рабочего, Аркадий – отдела интеллигенции, Анатолий – отдела преступного мира, Никита – связь с рыбаками, Илья берет на себя алкоголиков и наркоманов.

Вроде бы все уладилось.

Но опять затеял свару неугомонный Анатолий.

– А ты-то! – сказал он Сергею. – Ты-то кто? Координатор? А что такое координатор?

– Это… Ну, координация действий.

– Конкретнее!

– Ну, это начальник штаба, скажем так. Организационные дела, скажем так. Завхоз, скажем так, – намеренно умалил себя Сергей, чтобы утихомирить Анатолия.

– Не надо пудрить мозги! – заявил Анатолий, знающий жизнь. – Газеты читаем, телевизор смотрим, понимаем, что к чему. Получается что? Петр – президент. Сергий при нем вроде советника без власти, а ты – премьер-министр? Вот что получается! А мы – кто? Народ?

– А вы – Совет министров, – совершенно спокойно ответил Обратнев.

– Нет, а тебя-то кто выбрал в премьер-министры?

– Вот именно! – сказал Василий Ельдигеев дрожащим от обиды голосом.

Он обиделся на то, что единственный остался просто в отделе снабжения, как бы чернорабочим, его даже не сделали председателем транспортного отдела, как шофера, меж тем все стали председателями чего-то. Все – кроме него!

– Вот именно! Раз уж демократия, то демократия! – Он сорвал шапку. – Рвем бумажки, пишем должности, ложим сюда и вытаскиваем! Кому что выпадет, тому то и будет!

– Будет бардак! – сказал Сергей. – Премьер-министр должен решать, кому какую функцию выполнять. А премьер-министра утверждает президент, – сказал он, глянув на Петра.

– Выбрать, а не утвердить! – поправил Анатолий. – И на Петю не зырься!

– Функционер! – обругал Сергея и Диомид. Ему досадно было, что его, человека широкого ума, даже и не подумали применить в качестве зама по идеологии, хотя бы второго, а всучили ему паскудную молодежную секцию. Оскорбительно даже.

И он сказал:

– В таком случае начинать надо сверху!

????????????

– Тогда уж выбирать сначала президента, то есть, тьфу, Иисуса, конечно.

– Окстись! – вскричал Сергий. – О чем ты? Иисус один – и другого быть не может!

– Отзынь, отче! – ответил Диомид. – Сам понимаешь, важна идея Христа, а не сам Христос. В сущности, Христом может быть кто угодно, поскольку другим – все равно. Им идея Христа важна, идея, понимаешь меня? Идея мессии, как тебе известно, появилась раньше Христа. Точно так же, как идея фашизма появилась раньше Гитлера, идея коммунизма – раньше Сталина. Из чего можно сделать вывод, что всякая идея вредна! – попутно осенило Диомида.

– Ты с кем… с кем сравниваешь? Богохульник! – даже посинел Сергий. – Господи, уничтожь его! – обратился он к Петру.

Петр молчал.

А Диомид уже быстренько нарвал 14 кусочков бумаги, отщипывая их от случившейся под рукой газеты «Гудок».

– Смотрите все! Бумажки пустые, а на одной – ставлю крестик. Все видели? Теперь отвернитесь, я скатаю, и будем тянуть.

Все отвернулись. Диомид скатал бумажки, бросил в шапку, потряс, положил шапку и отошел.

– Прошу!

Бросились к шапке, разобрали бумажки, хлопая друг друга по рукам, если кто хватал сразу две. Пряча друг от друга, разворачивали. Пусто, пусто, пусто…

– Что ж… – произнес вдруг в тишине Диомид скромным голосом. – Судьба есть судьба… – В его руке была бумажка с крестиком.

– Врет! – весело сказал Анатолий. – Подделка! – И предъявил свою бумажку, на которой тоже был крестик.

– А в шапке еще осталась, кто-то не брал! – крикнул Кислейка. Схватил бумажку, развернул. На ней тоже был крестик.

– Ах ты, сука… Шулер ты рваный… – в который уже раз пошел Анатолий на человека…

– Погоди! – остановил его Сергей. – Всякий жребий – это не дело. Надо выбирать нормальным способом. Тайным голосованием. Каждый пишет свою кандидатуру, бросает, подсчитываем голоса – вот вам и будет Христос.

– Только без него! – сказал Илья, указывая на Петра. – Он на меня действует. Пусть он выйдет.

Петр вышел, усмехнувшись.

После утомительной, хоть и недолгой, процедуры все формальности были соблюдены, Кислейку посадили перед шапкой, он вынул оттуда тринадцать бумажных катышков. Стал разворачивать…

– Петр… Петр… Петр… Опять Петр…

Во всех тринадцати записках было имя Петра.

Диомид вышел из вагона, чтобы позвать Петра.

Но у вагона его не было.

Диомид зашел в соседнюю половину к Лидии.

– Заходил. Ушел, – сказала женщина с грустью.

Диомид вернулся.

– Ушел Петр, – сказал он. – Нет Иисуса с нами. Сволочи мы.

– Это уж как водится, – согласился Анатолий.

13

Петр шел один, пешком, к городу Сарайску.

Ему было легко и весело, хоть и грустно.

Грустно – от грусти за апостолов.

А легко и весело – от радости.

У него даже сердце дрожало от нетерпения.

Сегодня, вот сейчас, он понял, почему не испугался, когда понял, что он – Иисус Христос. Ведь должен был испугаться, а не испугался. Он раньше боялся почувствовать себя Иисусом Христом, потому что боялся, что испугается. Ему и так жилось хорошо, зачем ему еще быть Иисусом Христом? Он жил не хуже других людей – не в смысле внешнем, а в смысле внутреннего состояния, он был в ладах со своей душой, он был приятен себе, то есть он жил даже лучше других людей: радостно.

Но вот он почувствовал себя Иисусом Христом и почувствовал, что его прежняя радость по сравнению с теперешней – все равно что комариный писк по сравнению с пением серебряной трубы в поднебесных небесах.

Он чувствовал себя в этом мире совсем иначе; не просто – дорога, по которой иду, а вон дом, а вот кусты, – он видел за домом и кустами пространства и города, и за этими пространствами и городами еще пространства и города, словно земля перестала быть шаром и развернулась вся – как на ладони; издали все мелко, неразличимо, поднесешь к лицу: вон, вон вышагивает мимо кустов, отбрасывая длинную тень, Петрушка Салабонов, Иисус.

Удивительные мысли обуревали Петра.

Кто из людей, думал он, не знает, где правая, а где левая рука? Кто не различает, когда приходит утро, а когда наступает ночь? Так же проста и мудрость моя, мудрость Христа, и знанием своим каждый человек равен Христу.

Значит, каждый из нас может стать Христом, ибо каждый – свеча в руке Божьей. Мне просто повезло, что родился от этой матери.

А не Христом – так Магометом, Мессией, да кем угодно!

Нет, не безнадежна жизнь, если в ней появился я, думал Петр без всякой гордости, думая как о факте.

Петр думал о завтрашнем дне.

Две тысячи лет боялись люди, ждали конца света, хоть и не верили в него, и вот я приду и скажу: живите пока! Конец света откладывается! Я и мой Бог – прощаем вас! Но учтите, так вашу так, это последнее, тысяча первое китайское предупреждение!

Петр представлял восторг людей при этом известии.

Ведь почему люди так печальны и скучны? – да он и сам был печален и скучен, хотя не знал этого. От бытовой убогости жизни?

Но есть, знает Петр, богатые народы и страны, а люди и там тоскуют и скучают. Они тоскуют, понял сегодня Петр, оттого, что знают: нет им спасения и прощения, не расплатиться им за грехи человечества и собственные грехи, не вылезти из городов, которые понастроили на погибель себе.

И вот: шанс.

Общее ликование.

Вы многое еще успеете сделать.

Если захотите.

И ваши дети будут жить, и дети детей.

Нельзя же устраивать конец света, пока не родились все, кто может родиться.

У вас есть способы передавать память. Книги и кинопленки. Фотографии. Понимаете ли вы, что человек десятитысячного года, знающий – в лицо! – четыреста колен (прикинул в уме Петруша) своих родственников, это будет совсем другой человек, чем сейчас?! Мечтайте об этом человеке, дайте и ему шанс!

Только ради этого и прощаю вас, говорил Петр речь, волнуясь, горячась, смеясь и все ускоряя шаги.

Но как ни быстро он шел, сзади двигались еще быстрее: Петр слышал топот множества бегущих ног.

Это были его товарищи.

Догнали, задыхаясь, встали перед ним.

– Прости! – за всех сказал Сергий. Петр осмотрел их.

– А где Сергей Обратнев?

– Оставили, сволоча такого, воду только мутит!

– Пусть будет.

Легконогий Кислейка в полчаса обернулся и привел Сергея.

– Ну вот, опять мы вместе, – сказал Петр. – Пойдем обратно. Ночевать надо. Хорошо поспать. Завтра – большой день.

14

Утром Петр попросил своих друзей выглядеть хорошо, празднично.

Анатолий же и Илья накануне перебрали-таки и страдали с похмелья.

– Ты это… – сказал Петру Илья, переглянувшись с Анатолием. – Поправиться бы маленько. – Он поставил два стаканчика с водой, чтобы Петр превратил ее в водку.

– Зачем? – сказал Петр. – Вам и без этого станет сейчас хорошо. – И вознес над ними руки.

– Мне не надо хорошо! – возразил Илья, убирая свою голову из-под рук. – Мне опохмелиться надо!

Но уже было поздно, уже не требовалось его организму опохмелки, он был свеж и бодр.

– Ну, бляха-муха! – восхитился Анатолий, тоже чувствовавший сильное облегчение.

Да и других коснулись невидимые волны, расходящиеся кругами от рук Петра, – всем сделалось как-то празднично, как-то ПРЕДОЩУЩАЮЩЕ, как-то… наверное, так, как бывало в детстве и никогда уж не было потом.

– Ты бы, брат, не ругался матом, – попросил Анатолия Сергий.

– Да я не ругаюсь, брат! – сердечно отозвался Анатолий. – Но если ты считаешь, что «бляха-муха» – это мат, беру свои слова обратно! Я ведь за тебя, брат… За него!.. За вас!.. Нате мои руки, рубите, все стерплю! – воскликнул Анатолий, мотнув головой, слеза оторвалась от его лица и капнула на щеку Кислейки. Кислейка посмотрел вверх, хотя они были под крышей.

– Ах, какие же мы хорошие, правда? – сказал Петр. – Как мы любим друг друга и людей, правда?

Правда! Правда! – потупились мужчины. Если бы не значительность момента, они бы бросились обниматься. Но терпели, ждали слов Петра.

Слова были: сегодня выйдем и оповестим. Дело серьезное, поэтому приведите себя в порядок. Побриться, почистить зубы, взять у Лидии утюг и выгладить одежду.

На это ушло некоторое время.

Петр поинтересовался, есть ли у кого лекарства.

– Боюсь, как бы у кого обмороков не было, – объяснил он. – От радости, от счастья.

У Лидии нашелся пузырек с корвалолом. Она не понимала этих приготовлений, но не задумывалась, думала лишь о том, что Петр обещал к вечеру вернуться.

– Ну? – сказал Петр, любуясь своими братьями, любя их любовь к себе, друг к другу, любя свою любовь к ним. – Готовы?

Всегда готовы! – хотел браво воскликнуть Кислейка, но от волнения у него перехватило горло.

Поехали в Сарайск.

Вышли на самый многолюдный в Сарайске проспект Пятидесятилетия. Прошли по нему, смущаясь от взглядов, которых, впрочем, и не было. Оказались У памятника, не посмотрев, кому этот памятник, потому что не вверх смотрели, а на людей. На постаменте же не было указано имя поставленного, – значит, оно и так каждому известно.

Здесь Петру показалось удобным: перед памятником была площадь.

Апостолы встали сзади и по бокам.

Петр откинул голову, прокашлялся, вытянул руку и громко сказал:

– Люди! Радуйтесь! Я пришел!

Кто-то засмеялся.

Дело в том, что Петр, не ведая того, вытянул руку совершенно так же, как и человек-памятник.

Петр не обратил внимания на смех. Он заговорил.

Вокруг стала собираться публика.

Петр старался говорить коротко и ясно: я пришел сказать, что прощаю вас, живите, радуйтесь, но опасайтесь, ибо если первое второе пришествие вам обошлось мягким боком, то в случае вашего невразумения второе второе пришествие будет уже окончательным.

Но люди не радовались, а смеялись – да и то не все. Большинство смотрело хмуро, даже озлобленно.

Толпа была жидковата – человек двадцать, и непостоянная. Подойдут, послушают и уйдут. Но была, заметил Петр, группа из семи-восьми человек, стоящих уже не менее получаса. Ради них стоит продолжать, подумал он. Ради их надежд.

– Вот ты, – обратился он к человеку среднего вида. – Чего ты ждешь?

– Я-то? – не спеша, не тушуясь, с уважением к себе ответил человек. – Жду, чего нового скажешь. Чую: не дождусь.

Отвернулся – и пошел прочь.

Как бы вдруг застеснявшись, стали расходиться и остальные.

Задержался лишь корреспондент областной газеты Джиаев. Он был человек горячий и не любящий пустопорожних действий, и вот, слушая очередного психа, кипел, но уговаривал себя не беситься по пустякам. Но все же не выдержал.

– Христос, значит? – спросил он Петра.

– Да.

– Чем докажешь?

– Тебе документы предъявить? – улыбнулся Петр.

– Ты не скалься! – сердито закричал Джиаев. – Почему?! Ну скажи, почему я должен верить, что Христос! Докажи!

– Ты не волнуйся.

– Докажи, говорю тебе, докажи!

(Апостолы с интересом слушали.)

– А ты? – спросил Петр.

– Что?

– Ты не веришь, что я Иисус? – тоном утверждения спросил Петр.

– Нет, конечно!

– Докажи!

Апостолы засмеялись.

Джиаев плюнул и побежал в редакцию, чтобы написать статью. О проявлениях массового идиотизма, когда на каждом углу упираешься в маньяка: тот мнит себя спасителем Отечества, тот метит в президенты, а этот, видите ли, вообще Христом себя объявил! Он писал и по привычке зачитывал вслух удачные места. Все смеялись – и отсоветовали ему трудиться над материалом: мелковата тема для их газеты.

Действительно, подумал Джиаев, скомкал листки. Но на душе у него полегчало.

Он пошел на обед, а обедая, подумал: что, если – вдруг? Нет, в самом деле, – вдруг?

Кое-как доев, он отправился к памятнику и продолжил диспут.

Там уже опять собралась небольшая толпа.

– Допустим, я хочу поверить, – сказал он. – Но где гарантия, что ты не самозванец?

– Я же говорю тебе! – удивился Петр.

– Так и другой скажет!

– Но я-то не другой!

– Тьфу, лыко-мочало! – снова начал заводиться горячий газетчик. – Да откуда я знаю, что ты не другой?

– Да я же тебе говорю!

Апостолы слушали с вежливыми улыбками.

– Так и другой будет говорить! – кричал Джиаев.

– Но это же будет другой!

Петр глядел ясными глазами в глаза Джиаева и не понимал его недоумения.

Джиаев, почувствовав боль в сердце, пошел в редакцию и взял командировку в отдаленный район Сарайской области. Такие командировки его всегда успокаивали.

А вернусь, и не будет уже никакого Христа, думал он.

И, сразу скажем, оказался прав.

Петр все говорил и говорил и не мог понять, что происходит; то есть, наоборот, почему ничего не происходит, почему не озаряются нежданной радостью лица людей, почему не видно слез раскаяния и облегчения. Они что, никак не поймут, так их так? Не видят Богова подаренья? Не знают того, что жизнь их личная и общая могла прекратиться в любую секунду – застав их, быть может, в гуще самых неприглядных дел?

Стоят тупо.

Проходят мимо.

Вот прошла мимо бабушка с внуком; внук спросил, о чем говорит дядя, бабушка сказала, что если внук будет плохо себя вести, то он вырастет таким же бездельником, будет шляться с безумными речами всем на посмешище.

Шли мимо американцы – туристы из Америки, переводчица-гид с гордостью сказала им, что человека, называющего себя Христом, еще пару лет назад схватили бы и отправили в КГБ, а теперь он свободен и, может, называет себя так лишь ради эксперимента, испытывая степени свободы и самовыражения. А в Америке есть такое? О, йес! – отвечали американцы, нет в мире такого, чего не было бы в Америке. И как правило, в еще большем количестве!

Шел мимо беллетрист Алексей Слаповский, шныряя умом и взглядом в поисках сюжетов и нелепостей. Остановился, не подходя близко. Посмотрел, по слушал. И, вдохновившись, побежал домой – сочинять роман под названием «Первое второе пришествие». Это будет роман о человеке, вообразившем себя Христом. Занятная штукенция может получиться. Или такое название: «Конец света откладывается!» Второе эффектней, первое загадочней. Какое выбрать?..

Дело шло к вечеру.

Апостолы не роптали, но уже переглядывались.

Первым не выдержал Диомид. Ему надоело прятать лицо в воротник и отворачиваться, потому что он видел сегодня не менее десятка знакомых, знающих его как Алексея Гулькина, нормального человека.

– Ну, ладно, – сказал он. – Приятно было познакомиться.

Потоптался.

– Я пошел, говорю. Могу я уйти? У меня тут…

– Иди, – молча сказал Петр.

– Иуда, – сказал Сергий.

Вернувшись в ППО, апостолы с устатку набросились на щи, которых предусмотрительная Лидия наварила огромную кастрюлю, а Петра она повела к себе для любви.

Но Петр не мог любви.

Он думал о причинах провала.

Он искал их в себе.

Не с той верой говорил?

С той – и другой не может быть.

Не те слова?

Те.

Не так?

Вроде так…

Значит, как ни крутись, без чуда не обойтись. Что бы придумать такое?

Он ворочался полночи – и придумал.

На другой день все началось так же: громкие Радостные слова Петра, вялая горстка слушателей.

– Вы не верите? – спросил Петр.

Не ответили.

– Они не верят, бляха-муха! – возмутился Анатолий. (Вчера от огорчения за Петра все апостолы как один вдрызг напились с помощью спирта, добытого у жителей Грабиловки, ворующих его помаленьку из цистерны, вот уже три месяца стоящей в тупике.)

– Даруется вам знамение! – сказал Петр. – Через час рухнет этот идол, созданный вами, и в тот же миг все, кто тут, станут здоровы! Скажите это всем, зовите всех!

Час времени он дал специально, чтобы собралось побольше народу.

И действительно, вскоре не менее пяти тысяч людей стояло на площади, и новые прибывали. Ведь только возле десяти – двадцати людей, стоящих кучкой, медленно растет толпа, сотня же – за минуту прибывает вдвое, тысяча удваивается еще быстрее. Если бы Петр дал не час, а два или три, наверняка здесь собралось бы все миллионное население Сарайска, исключая грудных детей и нехожалых стариков.

– Радуйтесь! – сказал Петр. И повторил в который уже раз весть о прощении. – А теперь для неверующих в меня! Расступитесь все, отойдите на сто шагов!

Толпа с трудом потеснилась.

Петр указал рукой на памятник, который тоже бесполезно указывал куда-то, и повелительно крикнул:

– Именем Божиим…

Он сделал паузу, чтобы закончить: «Рассыпься!»

И тут вклинился молодой энергичный голос.

– Минуточку!

Петр обернулся.

Протолкавшись сквозь толпу, к нему подошел юный лейтенант милиции:

– Предъявите документы!

– Да что же это такое, так вашу так! Уберите его! – рассердился Петр на апостолов.

Но их, однако, след простыл.

Не осудим.

У каждого были веские причины.

Яков и Иван, церковники, служители епархиального управления, руководствовались указанием своего руководителя ни при каких обстоятельствах не вступать в конфликт, а желательно и в соприкосновение с представителями правоохранительных органов, дабы не было с их стороны антицерковных провокаций.

Кислейка-Егор с детства от милицейской формы впадал в конвульсии и лишался речи, он даже лишился ее совсем, как мы знаем, – после того случая, когда его занесло в Сарайск и он столкнулся с марширующим по улице батальоном милиции, – вот он и испугался, что у него опять отнимется язык.

Василий Ельдигеев, шофер, боялся ответственности за угон автобуса.

Илья не хотел попасть в вытрезвитель, так как после вчерашнего успел как следует опохмелиться.

Василий, шурин Ельдигеева, Никита Кузовлев, Андрей и Аркадий вспомнили, что они – без документов.

Анатолий, вор, – тут и объяснять ничего не надо.

Сергей Обратнев, как представитель новых органов демократической власти, просто не имел права в своем лице дискредитировать идею демократии; известно ведь, как милиция любит ущипнуть демократов за мягкое – со злорадством. Это первое. Второе: находясь на воле, он сможет помочь Петру, попав же с ним в кутузку – ничего не сможет сделать.

Сходная причина была у о. Сергия. Он без всякой гордости, а по чувству долга видел себя в будущем новым евангелистом. Значит, ему нужно беречь себя, чтобы донести миру благую весть новоявленного Христа, его задача: до конца проследить второй земной путь Иисуса.

Итак, Петр остался один.

С горечью посмотрев на лейтенанта, он показал паспорт, предусмотрительно захваченный с собой.

– Так, – сказал лейтенант. – Пройдемте!

– Вот те и Христос! – раздалось в толпе.

Петр хотел-таки, уходя, одним взглядом повалить истукана, но забывшая об осторожности толпа слишком близко подошла к памятнику.

– Прощайте! – сказал Петр людям. – Я еще вернусь.

Ему почудились чьи-то всхлипывания.

Боль сострадания переполнила его душу.

15

Лейтенант Хайфин, еще учась в школе милиции, много размышлял над психологией преступника.

И пришел к выводу: каждый преступник, гордясь совершенными преступлениями, испытывает комплекс неудовлетворенности. Ему мало авторитета среди таких же, как он, ему мало хвастать перед женщинами на хазах и подростками, новобранцами преступного мира, на пересылках, ему втайне хочется говорить об этом открыто всем и каждому, в газете, по телевизору – красуясь собой. Не имея такой возможности или боясь, преступник все равно стремится быть на виду: покупает заметный роскошный автомобиль, становится якобы коммерсантом и благотворителем и участвует в виде члена-учредителя какого-нибудь культурного конкурса скрипачей, сидя в президиуме, – или еще каким-то способом показывает себя, лишь бы о нем говорили и смотрели на него.

По этому признаку человек, вот уже второй день публично называющий себя Христом, вполне подходит под логику поведения скрытого преступника.

Хайфин стал проверять и тут же напал на след. Во-первых, в областном управлении милиции обнаружилась копия заявления гражданки Кудерьяновой об изнасиловании (Маша в свое время забыла забрать это заявление из полынского горотдела, а горотдел, в свою очередь, забыл проинформировать областное управление о закрытии дела.) И хотя Петр Салабонов покрыл преступление, женившись на Марии Кудерьяновой (и подозрительно взяв ее фамилию), но заявление-то осталось – и неизвестно еще, чем пригрозил он ей! И Хайфин вызвал в Сарайск Машу, а заодно и мать Петра. Попутно он расследовал возможное участие Петра в убийстве главврача полынской больницы Кондомитинова. Убил, допустим, признанный невменяемым Петр Петрович Завалуев (близкий родственник подследственного!), но почему убийцу обнаружили в доме Салабонова-Кудерьянова?! Местная милиция этим вопросом халатно не заинтересовалась. Попутно Хайфин рассматривал возможность возбуждения уголовного дела по заявлению Фомина И.В. о нанесении ему ущерба здоровья доморощенным лекарем Ивановым (он же Салабонов, он же Кудерьянов). Фомин ведь тоже забыл забрать свое заявление, и оно пылилось, пока не раскопал его в архивах дотошный Хайфин. Таким образом, по совокупности получалось весьма приличное дело – и это Хайфину как нельзя кстати, он ведь занимается первым самостоятельным расследованием после окончания школы милиции.

Но ему было мало одних фактов.

У него и вторая теория имелась. Его всегда не устраивало, что преступника, пойманного на каком-то преступлении, за это преступление и судят. Ведь он, если не совсем маленький мальчик, наверняка имеет за собой груз преступлений более тяжких. То есть: поймали на воровстве – подозревай в ограблении, поймали на ограблении – подозревай в убийстве, поймали на убийстве – подозревай измену Родине, поймали на измене – подозревай в нем главаря международной мафии с сотней трупов на личном счету.

С такими выкладками, соображениями, документами и т.п. он, гордый, но строго-четкий, явился на доклад к начальнику майору Филатову.

Майор Филатов собирался на пенсию, и это дело могло стать для него последним. Поэтому он был настроен особенным образом: он заранее хотел отпустить Петра. Он надеялся, что ничего серьезного тут нет и быть не может.

К тому же он хотел снять давний грех с души: давно, лет пятнадцать назад, ему приходилось уже иметь дело с одним Христом. Судебно-медицинская экспертиза признала его вменяемым, поэтому, по законам того времени (Филатов уже не помнит – писаным или неписаным), виновному грозило уголовное преследование за антиобщественное, социально-опасное поведение, критику государственного строя, подразумевающую собой призывы к его свержению.

Тот Христос с того и начал на допросах, что попер на государственный строй, называл тогдашнего правителя Иродом, а милиционеров – наемниками. Оно, по сути, может, так и есть, но уж очень оскорбительно. И Филатов засадил его: крепко и надолго, а потом узнал, что этого долгого срока Христос не отсидел, был убит в первую же неделю товарищами по неволе.

И вот, просмотрев бумаги и выслушав Хайфина, он вызвал на допрос Петра.

– Тут написано, – сказал он, тыча в документы и показывая этим свое отношение к ним, – что ты несовершеннолетнюю девушку изнасиловал.

– Правда, – сказал Петр.

– Какая ж правда, если она тебе жена? Это я так каждого за изнасилование посажу!

– Она не была женой!

– Но стала же! Идем дальше. Обвиняют, что ты, возможно, главарь группировки.

– Правда.

– Это как?

– Прельстил людей, назвав себя Христом, повел за собой.

– Ага. То есть на самом деле ты не считаешь, что ты Христос?

– Считаю.

– Ну, твое дело, – согласился майор Филатов. – Дальше. Соучастником в убийстве тебя представляют. Главврача вашей больницы будто бы убить помогал.

– Всякий, кто не препятствует, помогает. Все мы соучастники всего.

– Не сепети! Лично – убивал?

– Нет.

– Помогал?

– Да.

– Чем?!

– Кровосмесительной связью с его сестрой.

– Ничего не понимаю! Ладно, – не любя двусмысленностей, порешил Филатов. – И тут, значит, туфта. Дальше. Заявление некоего Фомина, что ты ему здоровье испортил.

– Испортил.

– Это как?

– Спровоцировал у него язву. А потом вылечил, – не удержал Петр неуместной последовательности мыслей и слов.

– Чем? – заинтересовался майор.

– Руками.

– Умеешь?

– Умею, – признался Петр.

– А от простатита? – с надеждой спросил Филатов.

– Попробую.

Петр стал лечить и не вылечил. Он сделал это нарочно. Дело в том, что ему хотелось в тюрьму. Ему не нравилось, что его держат отдельно в следственном изоляторе. Нет, среди людей, среди «овец заблудших» его место, там он найдет и апостолов себе, и учеников, там ждут его – а не в обыденности жизни, где человек еще не осознал своей преступности против людей, Бога и самого себя, – поэтому и не радуется, когда его прощают.

Филатов огорчился, но тем не менее сказал:

– Вранье, оказывается. Значит, и остальное вранье. Шуруй-ка ты по месту жительства.

– Я преступник, – сказал Петр.

– Шуруй, шуруй!

В дверь постучали, Филатов разрешил.

Вошел с лицом надежды лейтенант Хайфин, ему не терпелось.

Петр догадался, что сделать: он схватил со стола графин и, обладая хорошей природной меткостью, развитой в десантных войсках, кинул его так, чтобы попасть не в голову Хайфина, а рядом, в стенку.

В камеру он вошел со светлой улыбкой.

– О! Какой Исусик явился! – воскликнул кто-то.

Узнали, подумал Петр.

– Статья? – требовательно спросили его.

Петр пожал плечами.

– Сто семнадцатая, – сказал некто предвкушающим голосом.

Наступила тишина.

Петр понял, что ждут его слов.

– Братья! – сказал он. – Я пришел, я пришел к вам, потому что больше, чем другим, нужен вам! Радуйтесь, братья, вы прощены Богом и мною!

– Тпппру! – остановил Петра коренастый мужчина, подымаясь с пола, где он лежал на чьих-то угодливых одеждах. И спросил присутствующих: – Псих?

– Косит! – уверенно ответили ему.

– Опускать будем?

– Будем!

– Сымай штаны, парень, – сказал коренастый. – Опускать тебя будем. Козлить. Лучше не брыкайся, хуже будет.

Петр не понимал.

И тут свора людей бросилась на него со всех сторон. Схватили, рвали одежду, чего-то хотели от него.

Петр не понимал.

И лишь когда его поставили в определенную позу – понял.

Терпи, приказал он себе. Это испытание. Терпи!

И уже почуял некое прикосновение, и тут не ум, не душа – другое что-то взбунтовалось и возмутилось, Петр встал и разбросал всех по углам легкими движениями, и если кто поувечился, то от тяжести собственных тел, упавших на твердое или острое.

– Стоять! – крикнул Петр им, собиравшимся опять броситься. А коренастому мужику, вынувшему что-то похожее на шило, но без рукоятки, приказал: – Отдай!

Мужик, словно его толкали, приблизился и отдал заточку. Петр изломал ее на мелкие куски.

– Эх, братья! – сказал им всем Петр и заплакал.

И они тоже заплакали все.

– Начальник! – заорал вдруг коренастый мужик, колотя в дверь. – Убери его отсюда, не могу я с ним! Тяжко, начальник! Убери!

Петра перевели в другую камеру, где обитатели, получившие тюремным телеграфом сведения о нем, сторонились его, никто не разговаривал с ним и не желал его слушать.

Вдруг явился служитель.

– Там к тебе, – сказал он Петру. – Свиданку разрешили. Мать и жена.

– Вот моя мать и жена, и братья! – указал Петр на сокамерников.

Послышалось короткое хихиканье.

– Твое дело, – сказал служитель.

В тот же день, вечером, Петра отвели к Филатову.

– Говори спасибо, – сказал он. – Еле упросил этого… – он не стал называть, – не подымать пыли. Значит, Христос?

– Христос.

– Чего ж чуда не сотворишь? Хоть маленькое какое-нибудь.

Петр посмотрел на графин – другой, но такой же.

– Э, не надо! Это чудо мы уже видели!

Майор хотел убрать графин, но тот не дался, отъехал от него по полированной поверхности стола. Майор потянулся за ним – графин скользнул в другую сторону.

– Ладно! – сказал раскрасневшийся и вспотевший майор Филатов, думая о том, что вот выйдет на пенсию – и обязательно займется физкультурой для здоровья и от простатита, очень уж стали сказываться годы сидячего административного труда. – Ладно, иди. Свободен!

– Я тут нужен, – сказал Петр.

– Проваливай!

Возвращаясь домой теплым вечером, майор Филатов радовался природе и что сделал доброе дело.

Мир огромен и загадочен, впервые подумалось ему. Вдруг этот дуболом и впрямь Христос? Тогда мне, глядишь, и зачтется на том свете. Каков он только, тот свет?

Он стал представлять, но вместо воображения в голову лезли по привычке одни слова и вопросы. Такой, например: если сказано «не убий», то прощается ли милиционерам, которым приходится убивать по долгу службы? И будет ли в раю милиция? С одной стороны: общая дружба. Но до какой поры? Бесы-то, прочел он недавно с изумлением, из ангелов получились! Вот и думай тут!

Майор Филатов засмеялся своим мыслям и, придя домой, долго с любовью и нежностью глядел на свою жену, а она не поняла и крикнула:

– Потерпеть не можешь? Привык – чтобы в одну секунду ему жрать подавали! Вовремя надо приходить!

16

Петр не мог смириться, он заболел мыслью, что его место в тюрьме, среди обездоленных. Но как попасть в тюрьму? Совершить преступление.

Но в трезвом уме и здравой памяти он не мог совершить преступления.

Тогда он устроился грузчиком на один из рынков Сарайска, стал напиваться, чтобы по пьянке что-нибудь совершить.

Картинки, как пьет человек, скучны и однообразны, суть не в них, а в том, что Петр ничего не смог сделать: ни украсть, ни ограбить, ни избить кого-нибудь, должностные же бескровные преступления были ему недоступны за неимением должности.

Вдруг обнаружилось, что питье ему все интереснее: забираясь ночевать в кладовку с разрешения начальника, он пил, мечтал и представлял ту радость людей, которую не удалось ему вызвать наяву.

Одна печаль: пропала способность превращать воду в вино и пришлось тратить на вино заработанные грузчицким трудом деньги, пить при этом всякую некачественную гадость, да еще брать в долг под зарплату, Петру ведь требовалось много выпить, чтобы опьянеть. Правда, скоро его научили пить напитки, на которые не нужно особо тратиться: дешевый одеколон, технический спирт, перегонку ацетона и многое другое.

Как-то утром, страдая с похмелья, Петр понял: он уклоняется от долга.

Он не пил три дня, чтобы собраться с мыслями.

И когда собрался с мыслями, получилось вот что:

Я не образован, поэтому в меня не поверили. Христос, по Евангелию, с детства имел сильное образование и спорил со старцами.

Я плохо говорю, этому надо учиться.

И много еще.

И Петр решил пожить год под видом обычного человека, ему ведь лишь тридцать два, до Голгофы еще год. Надо подучиться, подготовиться, может быть, завербовать новых преданных апостолов.

Но для этого нужно как минимум жить в обустроенном спокойном быте.

Он пришел к Люсьен.

Она обрадовалась.

Он решил устроиться на тихую работу сторожем, но требовалась местная прописка. Он попросил Люсьен прописать его у себя, уверенный, что она не откажет.

– Вот ты куда метил! – воскликнула Люсьен. – А я думала… Ясно! Сперва пропишешься, а потом меня на все четыре стороны? Знал бы ты, чего мне стоила эта квартира! Нет уж, хрен тебе! Знаем мы таких Иисусов! Прочь, самозванец!

Петр пошел к Нине. Дома ее не оказалось, а в ресторане на ее месте была другая женщина. Выяснив, насколько можно доверять Петру, она сказала, что Нина лечится от вторичного алкоголизма, где – неизвестно.

Петр поехал к Лидии в ППО и увидел, что с Лидией живет Фарсиев, вдруг ушедший ради красоты Лидии от семьи.

Петр не стал претендовать, хотя Лидия смотрела на него.

Оставалось – в Полынск.

Он не хотел туда.

Не хотел оказаться вблизи от Екатерины, которую любил, но не мог себе позволить.

К тому же стыдно было перед матерью и Машей, которых он не принял в тюрьме.

Но ведь и Иисус, когда к нему пришли мать и братья…

Стоп!

А с чего я взял-то, что я Иисус! – ошарашила Петра страшная мысль.

Никто не поверил мне – не Иисус.

В тюрьме не вытерпел, не подставил себя – не Иисус.

Апостолов не удержал подле себя – не Иисус.

Кто же тогда?

Не просто же Петр Салабонов, потому что тогда… Потому что тогда вообще уж!

Кто он?

Антихрист, вот кто!

Вот откуда желание звать за собой!

Вот откуда гордыня!

И слава Богу, что никто не прельстился, люди оказались умнее, чем он думал, не поддались, не пошли за Лже-Христом!

Но значит, минутно обрадовался Петр, где-то появился настоящий Христос! Надо найти его, чтобы полюбоваться на него!

Ага! – поймал он себя тут же. Ты обманываешь не только других, но и сам себя, ты хочешь найти его – чтобы убить!

Так он шел, лихорадочно размышляя, и шел по темной улице Грабиловки.

И встретил грабиловских парней.

Они остановили его.

– Покажи паспорт, – сказал один из них, которого не раз задерживали и требовали предъявить паспорт, а он еще никого не задерживал и не требовал паспорта, и ему это было всегда обидно.

Петр дал паспорт.

– Подложный! – сказал парень и стал рвать его, говоря: – А теперь признавайся, кто ты на самом деле!

Петр молчал.

Он уже не знал, кто он.

Он очень устал.

Но он понял, кем и за что посланы на него парни, и ему хотелось, чтобы все быстрей кончилось.

– Придется тебя допрашивать и пытать, чтобы ты сознался, – сказали парни.

Они были очень рады.

Недавно, взломав вагон, они обнаружили его набитым причудливыми предметами: какими-то фонарями, треногами, раскрашенными полотнищами, деревянными автоматами и пулеметами, военной формой времен войны, нашей и фашистской, эсэсовской. Вагон принадлежал съемочной группе, снимавшей кино про войну, но они об этом не догадались. Они взяли форму и оружие, наряжались, однако все это было без удовольствия, не по-настоящему, а вот теперь есть возможность использовать по-настоящему.

Они переоделись и повели Петра туда, где стоял остов обгоревшего вагона. Там они привязали его к металлическим железкам за руки и за ноги.

– Приступайт! – приказал один.

– Яволь! – ответили ему.

– Кто ви есть такой? – совали Петру в ребра палки и электроды для электросварки, которых в свое время накрали несколько ящиков, но не знали, куда применить.

Петр молчал, зная, что молчанием злит их.

– Отвечайт!

– Фрюштук абгебен!

– Нихт щиссен!

– Форвертс!

– Шпациренгеен ганген, гинг, геганген!

– Хайль Гитлер! – кричали подростки фразы из фильмов и из уроков немецкого языка в школе.

Петр молчал.

– Штандартенфюрер! – приказал главный из них.

– Яволь, герр оберст!

– Убивайт махен!

– Щас я его как ухерачу! – с готовностью поднял штандартенфюрер доску с большим гвоздем, собираясь ухерачить этим гвоздем прям в лоб пидарасу.

Боже, Боже, на кого ты меня оставил! – мысленно взмолился Петр, не смея произнести это вслух. Он уже не думал, Христос он, Антихрист или Петр Салабонов, он знал и тайно гордился: это искупление, это – за людей. Пусть даже за кого-то одного, кто мог попасться вместо него этим парням. Значит, не зря все, Господи, не зря!

– Штандартенфюрер! – остановил оберст.

– Яволь?

– Пришьем его, а чё завтра делать?

Парни согласились. Они заткнули Петру рот кляпом, накрыли брезентом и оставили висеть до завтрашнего вечера.

Они приходили вечером другого дня и вечером третьего. Петр все не умирал.

Они не торопились.

Но на четвертый день решили уж не оставлять. Вперед вышел сам оберст, поднялся по приставленной лесенке, отрезал острым ножом Петру уши, выколол глаза, наблюдая, как вытекает жидкость. Потом стал вырезать и выламывать ребра, чтобы обнажить сердце и увидеть, как оно работает, он никогда этого не видел. Увидел и, не жадный, показал другим, каждый поднялся и увидел, любознательно удивляясь. Оберст опять поднялся и стал вводить нож в сердце, глядя, как оно затрепыхалось, заколотилось, задергалось. Он надавил – остановилось, повисло, съежилось.

– Атас! – вдруг закричал один из парней.

Это была облава: давно уж готовили ее, чтобы с поличным схватить молодежную грабиловскую воровскую группу.

Но никого не нашли, а вместо воровства обнаружили другое.

Ужаснулись.

Тело Петра увезли в городской морг, а в областной газете появилась заметка с подробностями о зверском убийстве неизвестного человека (сообщались приметы), распятого и растерзанного на остове сожженного вагона.

В тот же день в Сарайске появилась Екатерина и проникла в морг, ища тело Петра. И не обнаружила его.

Никто не смог сказать ей, куда делся Петр. Вознесся, подумала она и уехала домой и стала ждать возвращения Петра.

Узнав об этом, и другие ждут Петра: и мать его, Мария, и жена Маша, и Нина-буфетчица, опять вылечившаяся от алкоголизма и опять заболевшая им, и Лидия из ППО, расставшаяся с Фарсиевым, который начал бить ее, и Люсьен-модельерша, ушедшая в женский монастырь, и атлет интеллекта Вадим Никодимов, который копит деньги на пистолет, чтобы застрелиться, потому что не признает других способов самоубийства, и отец Сергий, и дьякон Диомид, вернувшиеся к служению, прощенные епархиальным управлением с помощью Якова и Ивана, и Кислейка-Егор, и Василий Ельдигеев, шофер, и шурин его, тоже Василий, который тоже решил выучиться на шофера, и Анатолий, вор, и Илья, пьяница, и Никита, рыбак, и Аркадий, киномеханик, и Сергей Обратнев, руководитель среднего звена, и Андрей, учитель, жалеющий, что его не осенила мысль стать Христом, и директор школы Фомин с сестрой, и майор Филатов, занявшийся оздоровительным бегом, и тот коренастый мужик с заточкой, бросавшийся на Петра, который вышел из тюрьмы, чтобы стать честным токарем на заводе электровакуумных аккумуляторов, но кореша не позволили ему этого сделать и убили его.

А оставшиеся в живых плохо спят по ночам, плачут.

Выходят на улицу, глядят в ночь.

И такая тоска, такая тоска на сердце!

Ждут.

1993

Загрузка...