Да и то сказать, что книги слишком дорогая вещь на этом свете, и если возьмешься их покупать, то и мост продашь и последнюю сорочку сбудешь, как тот князь Роман Смоленский, который издержался на книги до нитки, а умер так и похоронить было не в чем, пришлось простым людям складываться по ногате. А люди эти вряд ли и заглядывали хотя бы в одну книгу!
За трапезой у Воеводы, успевая выпивать и съедать надлежащее, Стрижак развлекал мрачных собеседников пересказом историй о Николае-чудотворце и всяких других, которых он знал бесчисленное множество. Любил он очень одну историю о Николае-монахе, как плыл по морю и налетела буря и уже думал, что утонет, но помолился монах Николаю-угоднику и увидел: идет чудотворец в белых ризах по морю, как по сухому, и, простерев руку, молвит монаху: «Восстань, брат мой, ничтоже не бойся, не дремли, но иди на свою работу с радостию».
После этого Стрижак шел спать не без радости, другие же могли идти на работу, как это повелевал святой Николай: Воевода — в объезд своих владений, Немой — к его стремени, Мытник — на мост, ну а Воеводиха — кто его знает, что должна была делать эта истомившаяся по ласке женщина?
И вот она, слушая Стрижака с видимым нежеланием, неожиданно для всех, может быть и для самой себя, в конце одной трапезы внезапно сказала:
— Научи меня.
Все переглянулись. Никто не мог взять в толк, к кому она обращается. Но ежели разобраться, то кто же мог ее чему-нибудь научить? Воевода? Да он, наверное, выложил уже своей жене все, что должен был выложить из требований своих и повелений. Мытник? Человек только и знает жевать да собирать мостовое, пакуя его в кладовые. Жена Мытника? Куда муж — туда и она. Немой? Смешно и думать! Оставался Стрижак.
— Научить? — переспросил он.
— Научи, — повторила половчанка почти с отчаянием.
— Лепо, лепо, — промолвил Мостовик, — научи ее.
Стрижак вытер губы, откашлялся, изрек торжественно и словно бы отпугивая:
— Слезы теплые, плаканья душевные, воздыхания сердечные, бдения всенощные, пения трезвенные, молитвы беспрестанные, стояния неседальные, чтения старательные — вот что такое обучение книжное!
И, заметив, что Мытник не слушает, а делает свое, то есть проглатывает огромные куски жареного мяса, загремел:
— Не глотай без разжевывания, чтобы не растолстела твоя плоть еще сильнее и не укоренились мысли в лености!
Стрижак был зол не из-за того, что Воеводиха своей прихотью выдумала ему работу. Половчанка коснулась больного места в душе Стрижака.
Одно лишь слово, а как много значит оно, вся премудрость и все суесловие всех книг, сложенных вместе, не могут заменить единственного слова «научи». Много-много лет назад обрушилось это слово на голову маленького мальчика. К незначительному пересопницкому князьку заехал досточтимый игумен киевский и после трапезы щедрой заметил среди малышей одного худого костлявого мальчика, с глазами то ли мученика, то ли одержимого. Игумен ткнул перстом в горячие глаза этого подростка и сказал князю: «Научи его».
— Так он ведь робичич, — засмеялся князь.
— А кто вы все? — спросил строго игумен. — Рабы божьи. Обучится в обители нашей, постигнет мудрость, высвятится в священника и к тебе же возвратится слугой твоим и божьим.
Малого отправили тогда вместе с игуменом. Не сказали даже отцу и матери. Он так и не увидел их больше никогда. Только запомнил навсегда отца, как тот возвращается с княжеских ловов, держа тяжелое ратище на плече. Всегда ходил с ратищем на плече, мог пробить навылет вепря и даже тура остановить в бегу, но однажды не сумел остановить и упал растоптанный. Об этом узнал Екдикий, возвратившись через много лет к князю уже священником. Матери своей тоже не застал — после смерти отца она была продана князем куда-то к германцам или фрягам, потому что умела хорошо вышивать. Вот так научился изрекать путано-пышные словеса, а ничего на свете не имел, кроме далекого воспоминания об отце, с тяжелым ратищем на костлявом широком плече, да матери, склоненной над тяжелой вышивкой для князя с княгиней: белые туры на золотой земле.
Когда после трапезы вышли в сени, наперерез Воеводе бросился Шморгайлик и торопливо зашептал о чем-то; Мостовик отмахнулся от него, тогда прислужник подошел к Стрижаку и не без ехидства спросил:
— Что бы это значило? Приснилось два беса. Один наг, другой в кафтане. Схватил нагого, проснулся — ничего в руках.
— Хватал бы того, что в кафтане, хотя бы кафтан имел, — пробормотал Стрижак, с трудом отрываясь от болезненного воспоминания.
Во дворе увидели, как к воротам идут двое детей, взявшись за руки. Светляна и Маркерий. У Немого тепло сверкнули глаза, ему, видимо, захотелось догнать дочь и хотя бы прикоснуться ладонью к ее волосам, но не осмелился отойти от Воеводы, а Мостовик проследил, как дети подошли к воротам, как Маркерий отстранил сторожа, чтобы не торчал на пути и не мешал пройти им не друг за дружкой, а рядом, не выпуская рук.
— Возьмешь малых сих, — сказал Мостовик Стрижаку.
— Малых? Куда?
— К обучению.
Шморгайлик коротко хихикнул за спинами. Стрижак еще только мысленно связывал все воедино, а этот паскудный доносчик уже смекнул, что Воевода боится оставлять свою половчанку с глазу на глаз с чужим человеком. Мало ли чему он обучит ее! Вот и подставляет свидетелей малых. А малые — самые худшие свидетели. От них не избавишься.
Шморгайлик хохотал мстительно и радостно одновременно, потому что преимущество, которое Стрижак получил перед другими мужчинами из-за прихоти Вудзиганки, мудро и предусмотрительно было сведено Воеводой на нет.
— Не води дружбы с женой, да не сгоришь огнем ее, — Стрижак наклонился к Шморгайлику, закрыл глаза, разинул рот, издеваясь над доносчиком. — Почему же не хохочешь больше? Осекся?
Шморгайлик испуганно отпрянул назад, подальше от бывшего попа, от которого, вишь, не утаишь ничего. Неужели догадался о намерениях Шморгайлика относительно половчанки? Но где же эти намерения и где еще тот вожделенный подходящий момент? И неужели Воеводиха решилась наконец даровать благосклонность свою одному из них и выбрала для этого Стрижака? Шморгайлик решил во что бы то ни стало выведать все, не пропустить ни единого движения между этими двумя. Он мог бы найти лучшее применение для своих подглядываний, хотя такая подлая работа не нужна, в сущности, нигде…
Половчанка не проявляла к Стрижаку ни благосклонности, ни внимания. Быть может, если бы остались они только вдвоем и он научил ее, то что-то там из подобной близости и проклюнулось бы, как это бывает между двумя монастырями, мужским и женским, если они расположены близко друг от друга. Но сразу же присоединили к ним двух детей, Светляну и Маркерия; половчанка, которая, собственно, еще и не стала женщиной, даже и будучи женой Воеводы, охотно возвратилась в детство, оказалось, что годы, проведенные в мостищанской неволе, не значили ничего, их словно бы и не существовало, она оставалась все той же девочкой из большой страны степей, девочкой, которую выменяли когда-то за четырнадцать возов проса и привезли сюда неизвестно зачем, там ее называли Лала, там расстилались травы и прогибалась земля под конскими копытами, там пахло молоком кобылиц и евшан-зельем; там не было ни связи, ни счета дням, там знали лишь звезды, да пожары, да крики всадников и не знала она ни насупленного Воеводы, ни затаившихся окрестных пущ, ни воеводского дома, распрастанного на высоком холме коряво и неуклюже, будто огромный рак с клешнями.
Поначалу все чувствовали какое-то отчуждение. Стрижак прятался за свои словеса и истории о Николае-чудотворце, которыми украшал тоску заучивания буквиц. Дети приходили держась за руки, садились рядом, старались не выпускать рук в течение всего сидения в воеводских сенях, куда вслед за ними всегда незаметно, как-то таинственно входила Воеводиха, молча садилась в сторонке, внимательно слушала и пугливо поводила своими огромными глазищами.
Когда ей надоедало, она точно так же молча вставала и исчезала. Тогда Стрижак махал рукой Светляне и Маркерию — идите прочь, а сам шел искать кого-нибудь, кто мог бы смочить ему влагой пересохшие губы, язык и гортань.
Чаще всего это был Шморгайлик, который яростно завидовал Стрижаку, ревновал его теперь уже и не к Воеводе или его жене, а к воеводским сеням, где происходили каждодневные трапезы и где укоренился незадачливый попище со своими обучениями. Стрижак упрямо называл Шморгайлика «мракоумным земнородцем», а тот выдумал для него довольно едкое словцо «кормогузец», хотя Стрижак и не раскармливался на воеводских харчах, все сквозь него пролетало без пользы, жрал и лакал, словно в утлый мех вливал.
Но вражда между этими двумя не могла считаться существенной, потому что касалась только их самих и не выплескивалась наружу, поскольку оба они слишком хорошо понимали, что связаны одной и той же веревочкой и откусывать должны от одного и того же калача, только один явно, а другой тайно.
Даже мост, при всей его важности и значительности для судеб всех мостищан, отодвинулся до поры до времени в ряд вещей незначительных, потому что все начиналось, завязывалось, рождалось в воеводских сенях под бормотание и разглагольствования Стрижака, нудные до предела, безнадежно надоедливые, раздражающе поучительные и всегда неизменно беспорядочные и непоследовательные.
Конечно, Стрижак не мог обойтись без пересказывания чудес святого Николая, то новых, то повторяемых без конца. Вот Дмитрий из Константинаграда поплыл в Анфирант, где поднялась буря на море, опрокинула кораблец, начал тонуть Дмитрий и не успел ничего и крикнуть, кроме: «Святой Николай, помоги мне», а уже и пошел на дно. А тут обрелся святой Николай, взял Дмитрия за руку, вывел из моря, да и посадил в его собственном хлеву. А тот, думая, что он до сих пор на дне моря, беспрестанно вопиял: «Святой Николай, помоги мне!» Соседи удивились, что Дмитрий так быстро возвратился, и решили пойти посмотреть на него. Взяли свечи, пошли и увидели запертый хлев, из которого слышалось одно и то же: «Святой Николай, помоги мне!» Разбили они замки, чтобы взглянуть, кто там, и не узнали Дмитрия, потому что текла у него с головы и портов соленая морская вода, будто река. Подойдя к нему, узнали и заговорили с Дмитрием, и он словно очнулся ото сна и спросил у них, где он и кто они.
Вот какая сила у святого Николая, и что человек супротив него, слабый и никчемный?
— А вот отец Светляны еще сильнее, — сказал Маркерий.
Половчанка могла бы добавить к этому о степных конях, которые спасали воинов из опасностей, возможно, чаще, чем Николай на водах, но не считала нужным вмешиваться в разговор, да и Стрижак редко когда давал возможность кому-либо произносить слова, двух чужих слов ему было достаточно, чтобы уцепиться за них для новых поучений, пророчеств, осуждения грехов людских, среди которых следует назвать ложь, перебранки, возвеличение, гордыню, немилосердие, братоненавистничество, зависть, злобу, обиду, гнев, возвышение, лицемерие, непокорность, непослушание, мздоимство, хулу, осуждение, пьянство, обжорство, прелюбодеяние, воровство, насилие, нарушение божьих заповедей, разбой, чародейство, идолопоклонничество, моления колодезные и речные, песни бесовские, пляски, бубны, сопелки, игры неподобные, русалочьи.
— А моления мосту — грех или нет? — спрашивал Маркерий.
— Отгадай лучше загадку, младенец, — моментально выкручивался Стрижак. — Стоит мост на семь верст, на дубу дуб, на дубу клуб, на клубе цвет, на весь белый свет. Ага, не ведаешь! Великий пост семинедельный и пасха господня, словно белый цвет на весь свет, юный нечестивец!
Не имеет значения, сколько длилось обучение у Стрижака, потому что время в Мостище измерялось не сменой дней и месяцев, даже не временами года, то тяжкими, то более милостивыми для мостищан, — тут все зависело от того, сколько люда пройдет и проедет по мосту, сколько будет собрано мостового, как пополнятся кладовые воеводские и у Мытника. Стрижак имел неограниченное время, он мог выложить своим ученикам все, что знал, все они могли бы объединиться этим знанием в противовес остальным мостищанам, не обладавшим не только высокими знаниями, но не умевшими даже запомнить молитв, даром что Стрижак советовал Мостовику поморить голодом непокорных, а то ведь негоже, что молятся далеко не все, а жрет каждый.
Но слишком долго жили эти люди у моста, чтобы не понять, что каждый на своем месте, каждый должен делать свое дело, и если появился на их голову откуда-то еще и этот наполненный непостижимо запутанными словесами человек, то пускай себе разглагольствует, раз уж хочет он каждый день надоедать им с чудесами святого Николая, который до сих пор молча висел себе в каплице и в гульбище на мосту, пускай надоедает, — видно, так уж суждено им. Те же трое, что сидели каждый день в сенях перед Стрижаком, кажется, тоже не торопились примыкать к нему в высоких знаниях, дети точно так же держались за руки, точно так же постреливала глазами молчаливая половчанка, и казалось, что все они только и ждут того момента, когда у Стрижака пересохнет гортань, чтобы разлететься отсюда, каждому в свой угол. Половчанка пряталась в глубине воеводского дома, малыши бежали куда-то в плавни или в лес, беззаботные, равнодушные к хлопотам взрослых, увлеченные своими настроениями.
Стрижак не очень-то и следил за своими учениками. По собственному опыту он знал, что наука проникает в человека незаметно, собирается в нем, как вода в губке, наполняет его, подобно тому как ветер наполняет парус.
Малыши еще просто не ведали о том, что в людях что-то можно и нужно выслеживать. И впрямь, зачем все это делать? Ведь достаточно того, что рядом с тобой твой товарищ, что ты держишь его за руку, а он держит тебя, что тебе радостно видеть его каждый день рядом с собой, а ему тоже радостно, когда кажется, что и говорите вы одинаковыми словами, и смеетесь тем же самым смехом, даже дышите словно бы совместно.
Наверное, и у половчанки сначала не было никаких намерений — ни добрых, ни злых, отчужденность ее объяснялась глубоким несчастьем молодой женщины, однако человеку присуще не смиряться с безвыходностью. Он начинает искать путей из неволи телесной, а в особенности же из неволи чувства, — вот почему в Воеводихе проснулась бывшая Лала, странным и, сказать бы, зловещим образом соединилась с выдуманной мостищанами Вудзиганкой, сочетание же такое не предвещало добра никому.
Половчанка не просто посверкивала своими глазищами — она всматривалась, она выискивала, она вышаривала, она выжидала. Чего? Она и сама еще не знала.
Иногда, чтобы развеять собственную скуку, Стрижак рассказывал им даже сказки. Немного их знал, это были, главным образом, сказки про царя Траяна.
Как Траян еженощно ездил к возлюбленной. Был у нее, пока конь съедал овес, засыпанный в сумку, и пока начинали петь петухи. И вот однажды брат любовницы Траяна насыпал коню вместо овса песок в сумку, а у петухов повыдергивал языки. Спохватился Траян, да поздно. Вскочил на коня, помчался. Уже всходило солнце. Траян спрятался в копну сена. Пришли коровы — разворошили копну. Растопило солнце Траяна. Вот так и любая скрытность становится явью, освещенная узнаванием.
А в другой сказке про Траяна говорилось о том, что у него были козлиные уши. Спрашивал всех, кто к нему приближался, и все говорили, что видят козлиные уши, и всех за это казнили. Тогда пришел один мальчонка и на вопрос Траяна: «Что видишь?» — ответил, не будь дураком: «Царя вижу». Обрадовался Траян и не подпускал к себе никого больше, кроме этого мальчика. А мальчик загрустил тяжко, так загрустил, что даже хворь на него напала. Заметил это отец, спросил у сына, а тот молчит. Догадался отец, что сушит сына какая-то тайна, да и говорит малому: «Пойди в поле, вырой яму и зарой в нее то, что тебя сушит». Послушался мальчик, пошел в поле, вырыл ямку, оглянулся, чтобы никто не услышал, да и сказал в ямку: «У царя Траяна козлиные уши». И зарыл ямку. Но выросла из этой ямки пышная бузина. Пастух пас в поле скотину, сел под бузиной, срезал ветку, сделал дудку, подул в нее, а дудка и произнесла: «У царя Траяна козлиные уши». Так всем стала известна тайна царя, потому что на земле ничего нельзя утаить.
А если человек и сам не ведает, что в нем таится? Тогда приходит на помощь время с его спокойной и неотвратимой длительностью, а ускоряет раскрытие тайны случай.
Так произошло и в Мостище.
Добрый, безгранично доверчивый, наивный в своей хитрости Положай, думая, что он единственный из мостищан приручил Немого, сделал его своим товарищем, если хотите, то и подчинил, но не грубо, не насильно, как Воевода, а по-человечески, всячески выражал Немому свою благосклонность и близость и однажды в зной, идя по мосту, пригласил Немого вместе искупаться в Днепре, на что Немой сразу и охотно согласился, потому что любил воду, любил плавать, нырять, с раскрытыми глазами углубляться в зеленоватую тьму, притаившуюся и нетронутую, как мир его загадочной души. Не ведал Немой, что такое приглашение было очень многозначительным, потому что в Мостище мужчины никогда не купались попарно или группами, если и выбирался кто к реке, то делал это в одиночку, торопливо, вскакивал в воду и поскорее выбегал на берег, чтобы вода не успела смыть с него силу. Женщины же, которые купались охотнее и дольше, заходили в воду в длинных льняных сорочках, потому что иначе вода смыла бы красоту, а этого ни одна женщина не переживет.
И раз уж Положай решился позвать Немого для совместного купания, то это должно было расцениваться как высочайшее доказательство мужской дружбы, которая так и называется: неразлейвода.
Одно дело пригласить, а другое — открыть перед посторонним свой стыд, свою наготу, тут Положай заколебался, он терся-мялся на берегу, попробовал воду, осторожно погружая пальцы ноги в воду и выдергивая поскорее назад, точно это был кипяток. Немой же тем временем быстро разделся, с разгону влетел в воду, нырнул, долго не появлялся на поверхности, потом вынырнул уже вдали от берега, взмахнул руками, снова скрылся в глубине и, только нанырявшись вдоволь, лениво разлегся на воде, увидел, что Положай до сих пор не разделся, замычал ему, замахал рукой ободряюще, приглашая к себе. Тогда Положай, чтобы не опозориться окончательно, медленно разделся, ежась и прикрывая срам, несмело забрел в воду, быстро присел на мелком и уже хотел было выскочить из воды, одеться, но Немой засмеялся над его пугливостью и снова замахал руками, приглашая идти на глубокое. Не мог же он знать, что в Мостище никто не умел плавать, кроме старого рыбака Иони, у которого каждый раз на середине Днепра опрокидывалась лодка, и он выбирался на берег измученный, без рыбы, без ничего, чтобы налаживать новую лодку и снова бросаться на состязания с Рекой, которая иногда все-таки дарила ему то огромного сома, то щуку толщиной с бревно, то судака с таким ртом, в который можно засунуть руку, а то и княжью рыбу осетра, не говоря уже о стерляди, которая шла на уху для Воеводы.
Остальные мужчины плавать не умели, потому что в этом не было никакой надобности. Воевода даже считал, что мостищанам вредно умение плавать, такое умение привело бы к распылению силы в людях, а их сила должна быть сосредоточенной на одном — на мосту.
Положай тоже не представлял исключения. Он плавать не умел, боялся глубины, на Реку смотрел только с высоты моста или со стороны своей левады, в чем имел преимущество перед многими мостищанами, загнанными в пески или на опушку леса. Никогда не представлялось случая Положаю забредать на глубину. Но вот здесь он сам должен был показать Немому свою храбрость, свою привычность к Реке, — ведь, если разобраться, именно он был хозяином этих вод, а Немой — случайный здесь, приблудный человек, и разве что благодаря случаю или деяниям лукавого этот человек сразу упал в воду и поплыл, будто скотина, которой на роду написано не тонуть. Так размышляя, Положай, до смерти испуганный в душе, не подавал виду, что боится, и медленно брел к Немому, который улыбался искренне и поощрительно, поторапливал Положая, подгонял поощрительными жестами, но тут уже Положай не поддавался, он сначала нащупывал ногой дно, разгребал там большим пальцем зыбкий песок, пробовал, достанет ли пальцем, и только после этого двигался дальше, чтобы снова запускать вперед вытянутую ногу и снова искать опору для своего большого, грузного, неуклюжего и начисто непослушного тела. Внезапно случилось так, что палец Положая ни на что не наткнулся, нога словно бы провалилась в безвесть, что-то словно бы дернуло человека за ногу, он перекошенно погрузился в глубину, беспомощно всплеснул руками по воде, хотел крикнуть, но не успел, захлебнулся, провалился с головой, исчез, но через миг все же как-то вырвался наверх, отфыркнулся, выкрикнул: «Тону!», нырнул снова, чтобы еще раз показаться над поверхностью взбаламученной воды и еще раз крикнуть отчаянно и умоляюще: «Тону!»
Немой не мог слышать этого крика, не понимал, что происходит с человеком, хотя и видел, как тот нырял, странно вытаращивая глаза, появляясь на поверхности, он думал, что Положай шутит, резвится от избытка сил, как это делал и сам Немой еще когда-то в детстве. Ему казалось также, будто Положай хочет его посмешить, и, чтобы доставить удовольствие товарищу, которого тайком обворовывал в самом дорогом и святом, Немой смеялся охотно, искренне, но тем временем Положай исчез под водой и больше не появлялся, это длилось слишком долго, как показалось Немому, который хорошо разбирался во всем, что касалось Реки; лишь после этого он забеспокоился, быстро поплыл к тому месту, где исчез Положай, нырнул и увидел, как быстрое течение переворачивает по дну беспомощное, призрачно-зеленоватое тело. Немой схватил утопленника за волосы, изо всех сил потащил его к берегу, вырвал из воды, бросил на песок, встряхнул, держа вниз головой, из Положая полилась вода, она лилась долго и тяжко, казалось, что уже конец этому человеку, но Немой знал свое дело, он вытряхивал и выдавливал из Положая воду до тех пор, пока тот открыл глаза и глотнул первый глоток воздуха. Тогда Немой показал ему кулак, погрозил, схватил свою одежду и побежал от берега, одеваясь на бегу.
Положай никому не рассказывал об этом приключении, кроме Лепетуньи, но и этого было вполне достаточно, чтобы во всех уголках Мостищ распространился слух, будто Немой хотел утопить самого сильного из мостищан, видимо усматривая в нем соперника в своей дикой силе.
Само собой разумеется, до Немого этот слух не дошел. Но когда он, по привычке, встретил где-то в укромном уголке Лепетунью, она не подпустила его к себе, толкнула кулачками в грудь, била по щекам, что-то кричала, гневно и яростно, — Немой ничего не понимал. Он попытался восстановить свою близость с Лепетуньей еще и еще, но женщина, обрадовавшись случаю вырваться из-под власти этого темного в своей страсти человека, отомстить ему за свою послушную покорность, за годы женского стыда, изо всех сил держалась теперь за выдуманную спасительную для нее историю о попытке утопить Положая, — она угрожала Немому, что расскажет мостищанам и самому Воеводе все, все. Немой, конечно, не боялся ничего, для него страшным было не раскрытие тайны, он боялся безнадежного одиночества, которое стояло теперь перед ним после отчуждения Лепетуньи.
Это событие задело также Светляну и Маркерия. Первой заметила это половчанка. Воеводиха видела, что руки детей разъединились. Девочка и мальчик сидели на лавке еще рядом, но уже не как одно существо. Сидело двое еще не чужих друг другу, еще сближенных чем-то чистым, нетронутым, но уже словно бы и отдаленных, отчужденных. И еще заметила Воеводиха, что у Маркерия все отчетливее определялись черты мужчины. Заострилось лицо, в каждом движении плеча, в каждом взмахе руки ощущалась сила, голос окреп, даже ростом парнишка стал выше. Видимо, все это было в нем и раньше, видимо, накапливалось постепенно, а тут вдруг открылось под влиянием сурового приключения с родным отцом.
Воеводиха ждала, что событие на Реке скажется на взаимоотношениях Светляны и Маркерия заметнее, что не ограничится все лишь расплетением рук и видимой отчужденностью, но и терпения теперь у нее не хватало, она не могла спрятаться за равнодушие подлинное или напускное, решилась ускорить разрыв между мальчиком и девочкой, который стал для нее таким крайне желанным, что ей даже самой было страшно.
Среди своих бесконечных повествований Стрижак, кажется, ни разу не вспоминал истории Иосифа Прекрасного из святого письма. Историю о том, как египетский вельможа Потифар поставил купленного раба Иосифа над домом своим, но, поскольку Иосиф был строен и вельми красив, жена Потифара приметила Иосифа и захотела, чтобы он возлег с нею.
Как ответил на это Иосиф, и что случилось потом, и как расплатился он за то, что хотел уберечь честь господина своего, — об этом говорить излишне, потому что никто из участников нашего повествования не слыхал от Стрижака этой истории, а возможно, и сам Стрижак не знал ее или же не придавал ей значения, но все равно на свете часто повторяются события сходные, и не как отражение давно минувшего, а вызванные самой жизнью в ее законах, часто причудливых, а то и просто хищных.
Какое дело было молодой половчанке до того, что тысячи лет назад могло быть уже то, что могло бы случиться теперь с нею, или же не было никогда того, чего она возжаждала внезапно, всеми силами своей свободной от рождения, развращенной, если хотите, ранней волей души, впоследствии безжалостно скованной холодным Воеводой Мостовиком. Воеводиха первой в Мостище увидела в Маркерии мужчину, еще никто не заметил того, что было покрыто пеленой времени, а нетерпеливая половчанка уже сорвала эту пелену, загорелась сердцем, возжелала этого юного, сильного, смелого юношу, она не хотела ждать, у нее не было ни времени, ни сил для этого, она возжелала иметь юношу в своих руках сразу, немедля, — и вот Стрижак заметил, что все трое сидят рядом, на той же самой скамье, сближенные и сдруженные знаниями, которые он им передавал, как каждый учитель. Стрижак очень обрадовался, а радость часто ослепляет, вот почему он так и не смог разгадать подлинной причины поведения половчанки.
Не разгадали этого и дети, не почувствовал ничего и Маркерий, даже наоборот — словно бы обрадовавшись человеческому движению половчанки, снова брал Светляну за руку, даром что между их отцами случилось что-то на Днепре очень тяжкое; Воеводиха напрасно надеялась, что между нею и Маркерием проскочит черная искра обоюдной зачарованности; ничего этого не произошло, она лишь сильнее и сильнее загоралась своей мечтой, с огромным трудом сдерживалась от неосмотрительного поступка, одновременно чувствуя, как разъяряется все сильнее и опаснее.
Время поторапливает, чтобы мы перешли к самым важным событиям, однако пройти мимо половчанки никак невозможно, как невозможно пройти мимо Стрижака и его обучения. А что такое обучение, кстати сказать? Кто знает, что пробудилось бы в душах Светляны и Маркерия от забот Стрижака об их уме, можно лишь с уверенностью сказать, что детская чистота их душ не потускнела, того, что творилось в черной душе Воеводихи, они не умели заметить или разгадать, что же касается Стрижака, то внешнее сближение между тремя его учениками он расценил как следствие своих стараний и, быть может, именно тогда вознамерился найти в Мостище применение своей науке, избрав для этого, конечно, не Воеводиху, слишком высоко поставленную над всем, и не Светляну, слишком маленькую и изнеженную, а Маркерия, доброго юношу, мужа, мостищанина, быть может, значительного, а то и выдающегося.
В сущности говоря, Стрижак более всего обуреваем был чувством мести. Обрадованный на первых порах легко найденным убежищем, харчами и влагой, безделием и выгодностью своего положения, он вскоре заметил непрочность и даже унизительность этого своего положения. То, что Воевода не заботился, чтобы возвратить ему сан священника, Стрижака нимало не беспокоило. Он сам выдумал для себя одежду более пышную, чем даже у иереев, словами забавлялся вдоволь, не ведая ограничений церковных служб, из всех святых сосредоточился на одном лишь Николае-чудотворце, что облегчало его положение и спасало от нареканий со стороны мостищан за чрезмерное обременение их памяти, каждый день обедал у Воеводы, еще и благословляя трапезу, — казалось бы, имел все права. Однако получалось так, что не имеет он прав даже в сравнении с самым последним мостищанским слугой. Взять к примеру такое: для него не выделили верхового коня, даже словно бы запретили садиться верхом. Если нужно куда ехать — садись в телегу. Так велел Воевода. Стрижака не пустили жить в усадьбе воеводской. Его дом стоял на юру между воеводским холмом и Мостищем, одной ногой отступил от Мостища, другой — приблизился к Воеводе, да так и остался на распутье — ни сюда ни туда. Когда же он пожаловался, что на него могут напасть разбойники, Воевода отрезал:
— Нападут — обороняйся.
— А чем?
— Языком.
Стрижак вытаращился на Воеводу. Как же так? Взял для служения ему языком, словом, а теперь потешается? Сегодня говорит обороняться словом, а завтра скажет, чтобы и одевался в слово и насыщался языком собственным? Или, может, Мостовик думает, что не найдется надлежащих слов, чтобы ответить на его грубость? Так пусть послушает, чтобы в ушах у него зазвенело!
— Исайя глаголет: «Господь дал мне язык для обучения», — загремел Стрижак, словно бы даже наступая на Воеводу. — Соломон же речет: «Язык мудрых подает вести, а уста безумных мелют лишь глупости». В Псалтыри сказано, что слово — провозвестницы великая сила. Апостол же Павел поучает: «Слово ваше да будет ласковым, приправленным солью, чтобы вы знали, как должны каждому отвечать».
— Лепо, лепо, — сказал Воевода, уловив, видно, суть лишь в последнем или же просто отмахнувшись своим любимым словечком от разглагольствований Стрижака.
Так вот, из желания отомстить Воеводе, донять его хотя бы в мелочи, Стрижак надумал поставить обученного им Маркерия на мосту, дать ему доску и писало, и чтобы записывал он всех, кто идет и едет через мост ежедневно. Зачем нужно было это делать, принесет ли это какую-нибудь пользу, никто не мог сказать, не мог бы сказать и сам Стрижак, да у него и не спрашивали, таким новым и загадочным было выдуманное им дело. Воевода согласился легко и без лишних расспросов, ограничившись своим «лепо, лепо», так, словно только и делал, что ставил писцов на мосту; кроме того, он сразу смекнул, что загадочность его станет еще больше благодаря определению на мост отрока с доской и писалом в руках. Мытник перепугался, справедливо рассудив, что записывание — это учет и слежка за его действиями, чего здесь еще отродясь не было заведено. Мостищане считали затею бессмысленной, но по привычке молчали, самому же Маркерию первое время интересно было весь день записывать, а потом перечитывать, что прошло сегодня через мост четыре косаря и восемнадцать нищих, из которых трое слепых, остальные зрячие, одна женщина с дитятей, а одиннадцать жен с мужьями, пьяных было шестеро, кричали вельми, порывались к перебранке, но были утихомирены стражей; потом проехало восемь подвод одноконных, две пустые, три с сеном, одна с дровами, две с просом, а купеческих повозов двадцать и один, возы все полные, брали с них положенное мостовое, всадников четырнадцать проехало кучно, а четыре — поодиночке, а еще пробежал бездомный пес и у одной жены вырвался из рук петух и летал по мосту, учиняя переполох и крики беспорядочные среди люда.
День на день не был похож, всякие приключения бывали на мосту, были и смех, и слезы, и горя много, и веселья, но все равно должно было бы все это опостылеть Маркерию, и навряд ли удержался бы он долго при этом странном деле. Ну так вот, опустив множество событий, о которых в других условиях можно было бы и вспомнить, перейдем к тому, что произошло наконец между Маркерием и Воеводихой, потому что женщины в своей страсти последовательны и упрямы и никогда не отступят от намерения, которое однажды приняли.
Началось на мосту, потому что здесь имело свое начало все (а возможно, и конец тоже). Ехали со стороны заднепровских озер ловцы. Не верхом, а на трех подводах и, как видно, не княжьи люди, а люди какого-нибудь из подкиевских воевод, быть может, и бродники, потому что у всех были суетливые глаза и срывавшиеся на визг голоса. Ловцами назвались, потому что везли полные возы битых лебедей белых и черных, но в то же время и не должны были бы они называться настоящими ловцами, ибо не имели с собой ни кречетов, ни соколов для благородных лебединых ловов, не имели даже луков, а только короткие мечи, которые в случае необходимости могли служить и обыкновенными ловецкими ножами, да еще длинные прутья, сложенные на возах, окровавленные и в лебяжьем пуху. Сразу было видно, что это за ловцы! Такие не морочатся с соколами, не пускают стрел под облака, не оставляют прекрасным птицам ни малейшей возможности для спасения. Где-то на озере или в тихой заводи догоняют лебедей в легких берестянках и безжалостно бьют бордунами или же просто палками.
Если бы в этот момент на мосту оказался Воевода, он велел бы отнять у ловцов-разбойников всю добычу, а самих вытолкать взашей. Но Мостовик отдыхал после обеда. Мытник, упиваясь воспоминаниями о сытной трапезе при воеводском столе, настроен был благодушно, взглянул сквозь пальцы на троих, сказал: «Раз вас трое, то так тому и быть: каждого третьего лебедя положите с воза и поезжайте, покуда целы». Ловцы начали хорохориться. Один из них, видно ватажок, выдернул с воза трех черных лебедей, швырнул Мытнику под ноги, выкрикнул: «Вот тебе от каждого из нас! Мы щедры». Но на Мытника не действовали ни хвастуны, ни нахалы. «Щедрых нет, — сонно зевнул он. — Есть только умные и глупые. Не хотите по-умному, окажетесь в дураках, ежели не хуже того. А ну-ка, Положай, возьми их». И Положай быстро управился с этими тремя, тем более что на помощь ему прибежала предмостовая стража. Ловцов связали веревками, а Мытник начал присматриваться, кого бы послать к Воеводе за советом.
Лишних людей на мосту никогда не было, однако теперь стоял здесь Маркерий со своей доской, человек лишний, возмутительно ненужный, нежелательный для Мытника, поэтому он с радостью позвал своего племянника и велел ему немедленно бежать на воеводский двор; если Мостовик спит, подождать, пока проснется, и только тогда доложить о приключении.
Маркерий побежал без лишних слов, охотно и весело, он надеялся увидеть Светляну, с которой теперь не имел возможности часто встречаться, Воеводу решил не беспокоить, пускай выспится и пускай приснятся ему ангелы или же и сам Николай-угодник, тут парень был щедрым и добрым.
Ему везло в этот день: не успел он проскочить воеводские ворота, как увидел Светляну. Можно было подумать, что она ждала Маркерия или же вышла его встречать.
— Светляна! — крикнул Маркерий еще издалека.
— А ты возгордился своим мостом, — сказала девочка.
— Стою с утра и до вечера, переписываю все на мосту, но скучно…
— И мне тоже, — призналась Светляна.
— Лучше всего нам вдвоем, правда?
— Да.
— Но от моста теперь не оторваться.
— Опостылел мне этот мост, — чуть не плача сказала девочка.
— Берега соединяет, а нас разорвал, правда, Светляна?
— А между нами не мост — а пропасть теперь. И такая скука тут, на этом холме.
— Знаешь что! — заговорщицки наклонился к ней Маркерий.
— Что?
Но тут он увидел у нее в волосах зеленую ленточку. На светлых волосах она выглядела так прекрасно, что рука Маркерия сама потянулась к этой ленте то ли для того, чтобы погладить волосы Светляны, то ли просто дернуть, девочка исподлобья смотрела на парня, не мешала ему, но и не подбадривала, тогда он неожиданно для самого себя коротким движением сорвал ленту с ее волос, девочка бросилась, чтобы отнять, но он высоко, так что она не могла достать, поднял руку, крутанулся, отбежал от Светляны и быстро, ловкими движениями, повязал себе ленту на шею.
— Отдай, — сказала Светляна.
— А не отдам.
— Мне отец подарил.
— А теперь пускай мне будет.
— Зачем это тебе?
— Буду стоять на мосту, а ты словно рядом…
Светляна засмеялась. Она была еще слишком маленькой, чтобы разобраться в чувствах, да и у Маркерия нежность пробивалась еще неосознанно, голос ее был невнятным и непостижимым.
Они очень скоро забыли о ленточке и начали бегать — один убегал, другой догонял, они оживленно резвились, не мальчик и девочка, не будущие муж и жена, а просто двое детей, которые не ведают о поле, а если и ведают, то не переносят этого на себя, щедро уступая все преимущества и радости взрослым.
И не знали дети, что за ними следят зорко и неотрывно два хищных, черных, как половецкая ночь, огромных глаза, следят упорно, неутомимо, все замечают, все запоминают: и их улыбки при встрече, и пожатие рук, и эту ленту, и веселую беготню, и невольные объятия, и раскрасневшиеся щеки.
Половчанка была терпеливой. Так в степи хищный зверь выслеживает свою добычу, твердо убежденный, что не миновать ей своего, но и не отваживаясь напасть прежде времени, чтоб случайно не вспугнуть и не утратить безвозвратно. Однажды заприметив Маркерия, она уже не отступала от своего намерения, время помогало ей, каждый новый день вливал в отрока больше и больше мужских сил, нужен был теперь только случай, но Воеводиха не опережала событий, выжидала и выслеживала. Сегодня она и в мыслях ничего не имела, Маркерия сама судьба посылала ей в руки. Поэтому она даже растерялась, когда парнишка, вдоволь набегавшись со Светляной, хлопнул себя по лбу, будто вспомнив что-то, схватил девочку за обе руки, шутливо потормошил на прощанье, а потом побежал в воеводские палаты, прямо в сени, в которых пряталась половчанка, вскочил туда запыхавшийся, торопливый, словно прибежал прямо с моста для старательного выполнения приказа Мытника.
Вот так запыхавшийся, в горячей испарине, по-юному гибкий, на голову выше Воеводихи, встал он перед нею в сенях, чуточку обескураженный неожиданной встречей, но и не напуганный, ведь сидел длительное время здесь рядом с нею, да еще и на одной скамье, случалось.
Воеводиха не дала ему возможности промолвить ни слова, тихо велела:
— Иди за мной.
— Мне к Воеводе, — попробовал было сопротивляться парень, еще не догадываясь о беде, но уже подсознательно пугаясь этой загадочной темной женщины, блеска ее огромных глаз, всей фигуры ее, преградившей ему дорогу.
— Иди за мной, — тихо повторила Воеводиха.
Черная искра пролетела между ними, а может, и не искра, а целый сноп черного огня, и этот огонь мгновенно приковал парня к половчанке, и он молча, ужасаясь в душе, пошел за нею, украдчиво переступал по скрипящим полам, подстраиваясь к беззвучной походке своей повелительницы, умело находил дорогу в темных таинственных переходах, еле освещаемых сверху маленькими окошками-прорезями, густо переплетенными коваными железными решетками; они углублялись в темень, в затаенность, в недоступность воеводского дома, половчанка открывала тяжелые двери и легко проскальзывала в переходы еще более тусклые, заставленные тяжелыми, окованными железом сундуками, о которые больно ударялся Маркерий; женщина продвигалась легко, умело, она знала здесь каждый поворот и каждый уголок, так человек, брошенный на множество лет в темный и ужасный поруб, на ощупь изучает свою темницу и со временем знает в ней малейшую мелочь, хотя честно говоря, там и не может быть ничего достойного человеческого знания. Потом Воеводиха, видно уже заведя Маркерия на самое дно своей неволи, толкнула невысокую дверь в стене, снова повторила: «Иди за мной», он переступил порог и очутился в ложнице загадочной женщины, хотя и не мог подобрать название этой палате; половчанка чуточку, словно бы растерянно то ли раздумчиво, поправила на широком ложе одеяльце (атлас золотой по лазурному полю, на горностаях, грива по атласу унизана жемчугами, в гриве двадцать два яхонта лазоревых, да шестнадцать лалов, да двадцать один изумруд), пышность, а следовательно, и назначение которого тоже не могли быть известны парню, привыкшему к быту простому и суровому, да, судя по всему, Воеводиха и не намеревалась поражать Маркерия пышностью своего обиталища, не о том шла речь, ее издавна затаенное намерение простиралось дальше, ей не нужен был чей-то восторг, удивление или ошеломленность от богатств, которыми она была осыпана, она стряхнула бы с себя все, отбросила бы, с радостью оставаясь нагой, как в день рождения, — все теперь было жалким и ничтожным для нее, кроме ее жажды, она задыхалась от мысли об осуществимости неосуществимого; вот он стоял перед нею, гибкий, сильный, с горящими глазами, он пришел за нею послушный и покорный, тут должен бы стать смелым, безудержно-наглым, порывистым, какими были половецкие мужи в звездной степи ее детства; она ждала, чуточку застенчиво перебирая горностаи в подбое своего тоненького одеяльца, могла бы приказать еще раз: «Иди ко мне», но тогда бы развеялись чары, давнишняя, полузабытая Лала из степей почувствовала всю будничность и невыразительность любых слов и, расширив и без того огромные свои глаза, молча сама пошла на Маркерия. Он попытался отступить, попятиться, но впечатление было такое, будто женщина не приближается к нему, а окружает со всех сторон, она была всюду, заполнила все вокруг, когда же прикоснулась к парню своим телом, то сожгла его всего, чтобы сразу же родить нового, сильного, жадного — к чему? Не знал, ничего не мог знать, не умел вырваться, убежать, исчезнуть, половчанка шла на него, подняв руки до уровня плеч, она входила в него, как в реку, всем своим телом — ногами, бедрами, животом, грудью, было в этом что-то неизведанно-прекрасное и одновременно отпугивающее, в первый миг он не смел убежать, привыкший подчиняться Воеводе, а следовательно, и Воеводихе, потом забылось, кто она, потом вообще уже ничего не помнил, потому что жило только тело, оно говорило, оно ощущало, оно трепетало, будто птица, пойманная в силки. А Воеводиха темным призраком надвигалась на Маркерия, молчаливая, дико нетерпеливая, она и сама была смятенной не менее парня, и для нее все было неизведанным, ее тоже всю охватывал испуг, но, в отличие от своего невольника, она ведала, чего хочет, давно вырастила в сердце плод вожделения к этому стройному, как молодое деревце, парню, поэтому не знала колебаний, поэтому, боясь в глубине души, старалась добиться своего как можно скорее, нетерпеливость должна была спасти половчанку, но она же и погубила ее.
Потому что, пока Воеводиха просто надвигалась на Маркерия, он стоял в растерянности и то умирал, то рождался, будучи не в силах ни испугаться, ни оказать сопротивление, ни ответить женщине чем-то, чем должен был бы ответить на его месте не парнишка, а юноша или муж. Но половчанка утратила терпение, с тем самым загадочно-темным выражением своих огромных глаз и обезоруживающим изгибом уст, она отпрянула на миг от Маркерия и вдруг одним движением рук разорвала на себе черную, шитую по воротнику кроваво-красными самоцветами сорочку, и тело, гибкое, смуглое, молодое, ударило в глаза парню, тело было вездесущим, обезоруживающим, умопомрачительным, а Воеводиха, то ли от уверенности в полнейшей победе над парнем, то ли от целомудренности, а быть может, вспомнив дикие обычаи своих предков, зажала руками перси, а потом выпустила их прямо в лицо Маркерию, он схватился за глаза, закрыл их, и только тогда из дальней дали сверкнула перед ним болезненная улыбка Светляны, послышался ее глубокий голос, хлопец ужаснулся своей греховности, теперь он не колебался ни одной секунды, власть Воеводихи над ним закончилась, потому что голая женщина не может быть ни всевластной, ни святой, она только искусительница. Маркерий попятился от зловещей женщины, лицо его было искажено болезненной гримасой, он не скрывал отвращения, половчанка еще не поняла всего, качнулась к Маркерию, прошептала: «Не уходи! Куда же ты?» А он пятился и пятился, покуда не уперся спиной в дверь. Воеводиха настигла его там, схватила за руку, пыталась привлечь к себе, он вырывался, лихорадочно искал рукой медный тяжелый засов на дверях, тогда женщина попыталась обнять его, но он уклонился, оттолкнул ее уже с раздражением, никак не мог управиться с засовом, руки у него дрожали, колотилось все внутри, а женщина билась об него, затем упала на пол и, схватив Маркерия за ноги, простонала:
— Ну куда же ты? Не уходи! Не уходи!
Он уже стучал засовом. Тогда Воеводиха наконец поняла свое поражение, крепко схватила Маркерия за одежду, зашипела на него гадюкой:
— Скажу Воеводе, что насиловал меня! Не уходи! А то скажу!
Он уже открыл дверь, где-то еще должны быть длинные темные переходы, тяжелые сундуки на пути, загадочные повороты, хитроумные преграды, но все равно все это воспринималось теперь вольной волей, потому что самую большую неволю оставил он здесь, вместе с этой страшной, разъяренной женщиной. Она не выпускала его одежды, Маркерий рванулся, оставил в руках у половчанки половину своей сорочки, выскочил в переход и помчался, не разбирая дороги.
А Воеводиха, даже не одевшись, не прикрывая своего срама, стояла за дверью, хищно раздувая ноздри, сверкнула сюда и туда глазищами, решительно шагнула к огромному сундуку, стоящему в переходе под стеной, сказала в темноту за сундук:
— Вылезай и подойди!
И, будто порожденный ее властным голосом, отряхиваясь от паутины, вылез из темноты Шморгайлик, испуганно склонил голову, не смея взглянуть на свою обнаженную госпожу, она же, забыв, видимо, про наготу, а возможно, и нарочно дразня паскудного доносчика, подошла к нему вплотную, потому что это уже был для нее не мужчина, а всего лишь раб, и медленно произнесла:
— Пойди и разбуди Воеводу. Скажи, что насиловал меня раб. Вот. Сорвала с него одежду. Но он удрал. Если спит Воевода, разбуди и скажи, пускай догонит наглеца и покарает как следует. Слыхал, что должен сказать?
— Как будет велено, — тоненьким голоском ответил Шморгайлик.
— Скажешь иначе — погибнешь. Иди.
— Как будет велено, — с трудом протискиваясь между сундуком и разъяренной нагой Воеводихой, пробормотал Шморгайлик, а половчанка еще постояла, пока он не исчез, потом вбежала в ложницу, упала на постель, приминая грудью одеяльце из горностаев, и глухо, отчаянно заплакала.
Если бы она велела Шморгайлику снарядить погоню за Маркерием, то, возможно, хлопца сразу бы и поймали. Но ведь велено было сказать Воеводе, а Воевода спал, когда же он спал, будить его никто не смел. И как ни боялся Шморгайлик половчанки. Мостовика он боялся еще сильнее, потому-то и решил ждать, пока Воевода проснется.
А Маркерий тем временем, как был, босой, простоволосый, в изорванной сорочке, добежал до ворот воеводского двора, привратный охранник лишь посмеялся, думая, что это маленькая Светляна так пошутила над ним, — они ведь знали, что характером своим и неистовостью она похожа на отца; парень забежал домой, не застал там никого, да и не нужен ему был сейчас никто, схватил первую попавшуюся одежку, краюху хлеба и бежал из Мостищ куда глаза глядят.
Это был первый случай, когда мостищанин убежал из своего селения.
Но узнали об этом люди не сразу.
Воеводе снился сон. Будто едет он на пароконном возу, а воз полон золотых и серебряных сосудов, покрытых цветистой паволокой. Позвякивают под дорогим покрывалом сосуды, он спит сладко и крепко и едет мимо торга, а на торгу лежат два его старших брата и тоже спят крепко и сладко, хотя откуда бы ему знать о том, если сам он спит? Потом он проснулся. Воз катится лугом вдоль Реки, среди трав и цветов, и кони помахивают хвостами от мух и оводов. А под ним на возу не золотые и серебряные сосуды, а труха, прелая солома и старое тряпье. И это — так неожиданно страшно, что Воевода проснулся и взаправду долго лежал, облитый потом, даже чувствовал себя не властелином, а чем-то словно бы похожим на эту труху на возу.
Но так Мостовику лишь казалось, на самом же деле, как только он открыл глаза, возник перед ним Шморгайлик, чтобы одеть своего повелителя, для которого он, кроме всего прочего, был также и слугой или спальником. Он одевал Воеводу старательно, не торопясь, как было заведено, молчал при этом, ибо Мостовик не любил, чтобы ему в еще сонную голову сразу тарахтели о всякой мелочи, а такие люди, как Шморгайлик, по мнению Воеводы, могли тарахтеть только о делах незначительных, ведь каков человек, такова и речь его. Вообще Мостовик презирал всех, кто был ниже его, за их приверженность к мелочам и слепоте к делам великим. Он же изо всех сил делал вид, будто не замечает мелочей, а пребывает постоянно лишь в хлопотах о великом. Ясно, человек не может идти к великому, пренебрегая мелким, это все равно что вознамериться перепрыгнуть сразу море, не умея перепрыгнуть даже через лужу. Но Воевода относился к лицемерам, на словах преданным делам значительным, а на самом деле по уши погруженным в свои мелкие выгоды, прикрываемые громкими словами о делах целой земли.
У Шморгайлика было достаточно ума, чтобы давно уже постичь натуру Воеводы, а еще он знал: лишь отпетый дурак торопится с недобрыми вестями. Поэтому он молча одел Мостовика, подал ему жбан с питьем, подождал, пока тот передохнет, напившись, и лишь затем несмело, предусмотрительно держась поодаль, чтобы, в случае чего, быть пораженным воеводским словом, а не рукой, сказал тихо:
— Беда стряслась, Воевода.
— Говори громче, — велел Мостовик, насупившись и помрачнев.
— Беда.
— С мостом?
— Нет.
— С Мостищем?
— Нет, тут.
— Тут не могло, раз я спал, — сказал Мостовик с намерением прогнать Шморгайлика прочь, но тому уже некуда было отступать.
— С Воеводихой, — упавшим голосом произнес Шморгайлик.
— Говори громче!
— Маркерий пробрался к Воеводихе…
— А ты подсмотрел?
— Госпожа позвала меня и велела…
— Говори.
— Маркерий силовал ее…
— Зачем?
— Посягал на честь…
— На чью?
— Хотел опозорить тебя, Воевода.
— Меня? Опозорить? А разве это возможно?
Мостовик тупо взглянул на Шморгайлика. В самом ли деле не понимал ничего или только делал вид, чтобы тем временем прийти к какому-нибудь решению.
— Госпожа велела даже разбудить тебя и сказать об этом, — снова начал Шморгайлик.
— Почему не разбудил?
— Не осмеливался…
— Ага. Лепо, лепо. А тот… где?
Вот тут и стрельнуло Шморгайлику в голову, что он упустил возможность отомстить Воеводихе. Потому что пренебрегала им как мужчиной уже давно, а сегодня особенно наглядно, кроме того, и как человека презирала, когда вытаскивала его из-за сундука своим окриком, брезгливо смотрела на него, говорила вещи обидные, какого-то мальчишку поставила над ним непостижимо высоко даже в мыслях. Он должен был бы сразу поймать этого малого и держать вот здесь, за дверью, чтобы теперь поставить перед Воеводой, а перед Мостовиком все говорят лишь правду, и тот сгоряча тоже сказал бы всю правду. Сказал бы про Воеводиху, и хотя бы ему и не поверили, но в душу Мостовика закралось бы подозрение, закралось бы сомнение, а все на свете начинается с подозрения.
— Где? — повторил Воевода, то ли грозно, то ли просто спрашивал для приличия, потому что все равно уже твердо решил, как действовать дальше.
Шморгайлик переступал с ноги на ногу и не знал, что сказать. Не поймал молодого, не велел задержать именем Воеводы, — его вина.
— Найти и бросить в поруб до ночи, — сказал грозным голосом Мостовик и отвернулся от Шморгайлика.
Тот выскочил в сени, потом во двор, побежал искать Немого. Не вышло на этот раз — выйдет потом. Хорошо ведал, что значит «до ночи». Ночью молодого Маркерия поведут к Реке и утопят. Воевода судил всегда коротко и безжалостно. Концы в воду.
Однако оказалось, приказывать легче, чем выполнять повеления.
Немого во дворе не было. Ну, да Шморгайлик еще и не печалился. Было бы, ясно, приятнее наблюдать, как Маркерия бросает в поруб Немой, отец той вредной девчушки, которая презирает его точно так же, как и Маркерий, но ежели нет, то нет, — видимо, сидит где-нибудь на мосту, возможно, и с Положаем, отцом своим, всматриваются в воду, пускай всматриваются, прозевают разве вон какое зрелище!
От имени Воеводы Шморгайлик послал двух привратных сторожей с повелением найти Маркерия на мосту или дома и без всяких разговоров и объяснений бросить в поруб, что на воеводском дворе.
Но Маркерия не нашли ни на мосту, ни дома. На мосту был Положай, это верно, но он не знал о сыне ничего. Как послали его к Воеводе сказать о ловцах преступных, так и не вернулся. С ловцами они управились сами. А Маркерия не было. Дома не застали ни Маркерия, ни его матери. Никто как-то не обратил внимания на то, что и Немого на мосту не было, тем более никто бы не стал каким-либо образом связывать воедино исчезновение Немого и Лепетуньи в одно и то же время, — все обеспокоены были исчезновением Маркерия, все искали его. Потому что Воевода, узнав об исчезновении парня, велел, теперь уже не скрывая своего гнева:
— Найти хотя бы под водой! Перевернуть все Мостище!
Искали. И все напрасно. Уже и Немой занялся поисками, и Лепетунья помогала воеводским прислужникам, забыв, что ищет сына для наказания, а памятуя лишь об одном: Маркерия нет, быть может, нет его уже и среди живых, найти — воскресить, снова возвратить к живым. Все это было страшно, в особенности когда Лепетунья вспомнила день, вспомнила, как она пошла в лес собирать лесные ягоды, а Немой выследил ее и напал в зарослях, и она отбивалась от него, ибо не хотела, чтобы возвращалось старое, и все-таки отбилась и убежала, но побежала не домой, а еще дальше, в лес, и вот наказали ее боги, пробегала она сыночка, теперь не найдет его никогда, она подскакивала к Положаю, била его по спине, тормошила изо всех сил:
— Почему же ты медлишь? Почему стоишь? Иди! Беги!
— А куда? — беспомощно спрашивал Положай.
Маркерия искали всю ночь, жгли костры по всему Мостищу и вокруг, звали, приманивали — не откликнулся, не появился.
Из всех мостищан, наверное, одна лишь Светляна, стиснув кулачки, окаменело просидела всю ночь возле воеводского двора и мысленно умоляла Маркерия: «Не появляйся, не появляйся, беги куда глаза глядят, беги, умоляю тебя!»
И он послушался. Как исчез, так и не нашли его.
Утром Мостовику доложили о бегстве. Шморгайлик подговорил себе в помощь Мытника, взял и Немого, потому что сам боялся предстать перед Воеводой с таким сообщением. Не бывало еще, чтобы бежал мостищанин, и никто не мог угадать, как поведет себя Мостовик. Неизвестность же всегда пугает. Шморгайлик хотел было втянуть в это дело еще и Стрижака, но тот предусмотрительно уклонился.
— Го-о-о-о-го! — захохотал он, услышав, о чем идет речь. — От нашего Воеводы пользы как от козла молока! Бывает, что сеют, да и то не родит, а Воевода ведь и не сеял никогда, потому как не способен. Вот и нашелся юноша, пожелавший позаботиться о ниве.
— Скажем Воеводе, что бежал Маркерий. Воевода гневен вельми. Нужно всем пойти и сказать, — смиренно произнес Шморгайлик.
— Бежал — вот и молодец! Истинно сказано, что свяжете на земле, будет связано на небе, а что развяжете на земле, будет развязано на небе. Иди себе, мракоумный Шморгайлик, и встань перед ясными глазами своего Воеводы, а я тем временем пойду, чтобы благословить трапезу. Аминь!
О бегстве Маркерия Мостовик выслушал спокойно, не гневался, не карал кого попало, только посмотрел на тех, которые стояли перед ним, и спросил:
— Где Стрижак?
Все промолчали, даже Шморгайлик, не будет же он говорить, что звал сюда и Стрижака, чтобы не так страшно было.
— Позови его сюда, — велел Шморгайлику Воевода.
— Как будет велено, — мигом крутнулся тот на одной ноге, радуясь, что гнев Мостовика обрушится теперь на чванливого незадачливого попа, в своей ненависти к Стрижаку даже не подумал о всей безосновательности своих надежд. Да и, собственно, какие основания для воеводского гнева? Он всегда беспричинен и непостижим, как все, что стоит над повседневностью и заурядностью людской.
Однако в этой истории уже, видно, суждено было Шморгайлику испытывать каждый раз новое разочарование. Ибо когда Стрижак прибежал в своих роскошных ризах в воеводские сени, где грузно сидел насупленный Мостовик, а перед ним стояли Немой и Мытник (Шморгайлик не торопился вырываться вперед, держался за спиной Стрижака), все произошло вовсе не так, как этого хотелось мстительному доносчику.
Мытник и Немой чувствовали себя виноватыми перед Воеводой, потому что один доводился родичем Маркерию, а другой через свою дочь приохотил хлопца к воеводскому двору. Что же касается Стрижака, то для него это приключение не означало ничего, а вид обескураженных Немого и Мытника и вовсе развеселил его душу, он простер длань в их направлении, изрек торжественно-сочувственно:
— Блаженны нищие духом, ибо их царствие небесное.
А потом, уже обеими руками указывая на Воеводу, провозгласил:
— И дам вам наставников по душе мне, чтобы они пасли вас честно и разумно.
— Лепо, лепо, — чуточку словно бы просветлел лицом Воевода. — Возьми Немого и повоз пароконный и поезжайте вдогонку за беглецом. Без него не возвращайтесь.
Он махнул рукой, чтобы все исчезли, и никто не стал задерживаться, даже Стрижак не посмел разглагольствовать дальше.
Немому долго втолковывали, что от него требуется, он, видно, нарочно не хотел понять; когда же Шморгайлик велел запрягать коней и Немой, в котором все ревело внутри от нежелания выполнять приказ Мостовика, увидел, что должен ехать на одном возу со Стрижаком, он резко подскочил к упряжке, начал рвать сбрую, брызгая от ярости слюной, если бы кто-нибудь попался ему под руку, то ему вряд ли поздоровилось бы. Остановились на том, что оба поедут верхом, не говоря об этом Воеводе, который почему-то упрямо требовал от Стрижака, чтобы тот не смел садиться на коня.
Шморгайлик позаботился о том, чтобы обоим принесено было достаточно сыромяти для вязания Маркерия, на что Стрижак пробормотал, что они не половцы поганые, которые за рабами отправляются в путь, а честные христиане, к тому же не сыромять нужно приторачивать к седлу, а харчей да питья как можно больше в сумы накладывать, потому что иначе он заляжет в корчме Штима, а в погоню за беглецом пускай себе едут всякие мракоумные земнородцы.
Положили им и харчей и питья. Немой как-то словно бы успокоился, разорвав сбрую и добившись довольно легко, чтобы ехать не на повозе вместе со Стрижаком, а каждому конно; не теряя времени, оба и выехали, но за Мостищем между ними снова произошла стычка, потому что Стрижак сворачивал на дорогу, обсаженную дубами, в сторону Чернигова, а Немой с неистовым упрямством добивался ехать не отрываясь от Реки. Собственно, его вовсе не интересовало, поедет Стрижак или нет, — он просто повернул коня, да и все. А конь Стрижака потянулся следом, потому что его ездок хотя и проклинал в душе Немого, а еще более — Воеводу, но все же толком и не ведал, где следует искать беглеца. Одно было ясно: не бросился Маркерий на ту сторону в Киев, потому что должен был бы перейти через мост, да и властей в Киеве больше, чем где бы то ни было в другом месте, а человек как раз убегает от власти, а не бежит к ней в объятия. Но ведь и за пределами Киева мир вон какой широкий! И Переяслав, и Чернигов, и Новгород, и неисходимые Залесские земли: Суздаль, Владимир, Ростов, Рязань. Правда, всюду князья и воеводы, но кто же на этом свете минует их рук? Не спасет тебя ни сообразительность, ни отвага, ни даже нахальство или просто терпеливость. Поэтому решение Немого удариться вдоль Реки в надежде на то, что Маркерий засел где-нибудь в зарослях верб или лозняка, показалось Стрижаку бессмыслицей, но вступать в спор было лень, к тому же пришлось бы тогда бороться не только против Немого, но еще и против собственного коня, который охотнее сворачивал на травы к Днепру, чем на княжескую выбитую дорогу вдоль дубов. Стрижак ехал позади Немого и сердито бормотал:
— Создал бог зверей земных по роду их, и скот по роду его, и всех гадов земных по роду их. И увидел бог, что это хорошо. А зачем создал Немого? И что это такое?
Про Маркерия же можно сказать, что он: жил дорогой, мучился ею, болел, ужасался дороги, переживая ее уже пройденную, а еще больше ту, которую суждено было пройти. Он направился вдоль Реки, потому что не знал других путей, а вверх, против течения, пошел не потому, что боялся погони на челнах, а просто руководствуясь привычкой, потому что всегда гнали коней на новое пастбище за Десну, другой дороги Маркерий и не представлял себе. Ему не приходилось никогда уходить дальше, чем за Десну на пастбища, потому углубился в неизвестность со страхом и неуверенностью, но отступать не мог, потому что позади был страх еще больший. Не думал он о кривде, о том, что нет правды на свете, не думал и о Воеводихе, а тем более — о Мостовике, иногда вспоминал мать и отца, еще чаще — Светляну, но воспоминания эти не приносили облегчения, от них становилось больно и горько, ибо все равно дорогое пропало, отодвинулось от него, словно бы провалилось на тот свет.
Он утратил счет дням и ночам. Спал, подложив под щеку бородатый мох, а чудилось: будто отрезал у Светляны прядь мягких волос и подложил ее себе под голову и дышит ее светлым духом. А потом вскакивал и бежал дальше.
В плавнях никто не попадался ему навстречу, если же издалека замечал пастухов, или просто какого-нибудь человека, обходил его стороной, прячась в зарослях лозы и вербы. Твердо решил избегать кого бы то ни было, хотя должен был бы понять, что рано или поздно наступит конец его блужданиям, ибо кто убегает от людей, непременно придет к ним снова.
Для Маркерия это случилось неожиданно и, можно бы сказать, бессмысленно. То ли размечтался, то ли уже от усталости и голода утратил остроту ощущения, но на склоне второго или третьего дня его побега, когда, утомленный, побрел он по высокой мягкой траве, внезапно возник у него перед глазами одноконный воз, и это было так неожиданно, что Маркерий чуть было не вскрикнул, — большим усилием воли удержался от этого, боясь выдать себя.
Может, это ему примерещилось? Хлопец закрыл глаза рукой, потом открыл их, возок не исчезал. Маркерий крутнулся на одной ноге, чтобы отогнать наваждение, — и снова увидел пепельно-серую жалкую лошаденку, которая сонно переставляла ноги, таща за собой странный, будто с неба сброшенный возок.
Тогда Маркерий остановился, чтобы убедиться, что он не спит, что все это происходит на самом деле, что на свете еще сохраняется неподвижность, а также существует движение, и было так: он стоял, а лошадка продолжала тащить возок дальше, отдаляясь от хлопца, хотя и не очень быстро, но все же весьма заметно.
На этом странном возке лежал и его хозяин, какой-то убогий оратай, сонный и равнодушный. Бедность оратая проглядывала и в его истрепанной одежке, и в лошадке, колченогой, с большим животом, пепельно-серой, с ушами, которые опустились подобно листьям лопуха, подобно тому как опускаются они у разленившегося пса; особенно же видна была бедность этого человека в возке. Это был беспорядочный ворох старого, истлевшего от давности дерева, связанного где веревками, где лыком, а где и просто прутьями лозы; колеса, будто четверо неродных детей, были все неодинакового размера, собственно, и не колеса это были, а вытесанные из толстых бревен кругляки дерева, словно детские каталки, каждая из которых не имела завершенной округлости, из-за чего возок подпрыгивал и раскачивался из стороны в сторону даже на ровном месте. Все в нем словно бы ехало в разные стороны, все скрипело, содрогалось, угрожало развалиться в любой миг; колеса подплясывали каждое в полнейшей несогласованности с другим, оратай, видно, хорошо знал странный нрав своих колес, поэтому обе оси в возке были длинными-предлинными, они вытягивались далеко в стороны, чтобы дать полную свободу колесам в их пьяном раскачивании, это вроде бы и облегчало дело лошадки, но одновременно и ухудшало, потому что возок ехал не только вперед, но и болтался в разные стороны, и если присмотреться к нему повнимательнее, то создавалось впечатление, будто оратай мертвецки пьян, и лошадка его упилась, и возок тоже словно бы пьян.
Потому-то и получалось так, что пьяные колеса не могли миновать ни одной выемки, вскакивали во все рвы и выбоины, которые попадались у возка на пути или прятались где-то сбоку в траве. Хозяин же был ко всему этому равнодушен, он лежал на расшатанном возке неподвижно, можно было бы даже подумать, что он мертв, если бы не упирался локтем и не располагался время от времени поудобнее. Счастье Маркерия, что оратай не оглядывался и до сих пор не заметил парня. Маркерий же шел за возком будто привязанный, а бежать от него не решался, ибо почему-то казалось ему, что тогда человек на возке непременно оглянется, увидит его, поднимет шум, погонится за ним, поймает и отправит в Мостище прямо в руки Мостовика. Но вот одно из колес в пьяном раскачивании забежало слишком далеко в сторону и провалилось слишком глубоко, чтобы лошаденка смогла его вытащить. Оно и не просто провалилось, а свернуло в сторону и возок и лошадку, возок сразу же въехал на трясину, а лошадка беспомощно дернулась, хотела прыгнуть на твердое, но у нее не хватило сил, возок не отпустил, лошадка неуклюже гребла подковами землю, мотнула головой и провалилась по самое брюхо. То ли это была затянутая илом глубокая лужа, сохранившаяся со времени весеннего наводнения, то ли прикрытое травой болотце, гиблое место, дырка в земле или гнездовье бесов, которое радостно хватает в свои когти все, что попадается.
При всей своей сонливости и равнодушии возница успел соскочить, вмиг оживившись, и даже, возвращаясь к людским привычкам, оглянулся так, словно бы искал помощи, хотя и не надеялся на нее в пустынных плавнях. Но, увидев позади себя Маркерия, не очень и удивился неожиданности, махнул хлопцу рукой: дескать, подсоби.
И Маркерий тоже забыл о своих страхах, когда увидел, что человек в беде; правда, когда тот оглянулся и хлопец впервые увидел его лицо, оно показалось похожим на лицо Немого, но это было первое впечатление, потому что у незнакомца не было такой мощи, как у Немого, и борода у него вся была тронута сединой — не мог же Немой поседеть за несколько дней.
Поэтому Маркерий охотно бросился помогать незнакомому человеку. Они попытались вырвать возок из болота, вытащить хотя бы задок, хотя бы одно колесо, и это им удалось сделать, но они ничем не могли помочь лошадке, которая тяжко барахталась в трясине, похрапывая от страха и бессилия, будучи не в состоянии зацепиться за твердое хотя бы одним копытом. Возможно, если бы им удалось вытащить возок на сухое, то выбралась бы и лошадка, но они никак не могли согласовать свои действия, потому что Маркерию мешала его торопливость, ловкость, а вознице мешала чрезмерная медлительность в движениях. Пока один лишь примерялся, как и за что ему взяться рукой, другой уже изрядно уставал к тому времени. Молча, запыхавшиеся, растерянные, топтались они вокруг возка и лошадки, столь бессмысленно угодивших в трясину, уже и солнце на краю плавней опустилось в Реку, угрожала им ночь, а они ничего не могли поделать, и не столько из-за бессилия, сколько из-за несогласованности действий, из-за неумения объединить молодую горячность и зрелую силу.
Вот там и налетели на Маркерия Стрижак с Немым, — ведь кто же мог бы упустить такой случай? Стрижак еще издалека узнал хлопца, узнал его, видно, и Немой, хотя и не подавал виду, ехал, как и прежде, равнодушно и мрачно, зато его спутник очень оживился, погнал своего коня вперед, прискакал к тем двоим, растерянным и обессиленным, скатился на землю, подбежал к Маркерию, схватил его за сорочку, рванул его изо всех сил.
— Так вот где ты прячешься, нечестивец!
Увидел у хлопца на шее зеленую ленту, почему-то подумал, что она украдена у Воеводихи, рванул и за ленту, крикнул:
— Что сие?
— Не трожь! — схватил его за руки Маркерий, вырвал ленту и отскочил от Стрижака, готовый драться, кусаться, готовый выцарапать глаза этому постылому попу не столько за то, что догнал его, сколько за попытку отнять у него самое святое.
— Держи его! — крикнул Стрижак Немому.
Немой уже был здесь, он краешком глаза увидел зеленую ленту, мгновенно узнал ее, но еще не решил сразу: радоваться ему или гневаться.
— Держи! — Стрижак метнулся к своему коню, начал распутывать ремни, припасенные для Маркерия, но Немой не бросился на парня, а спокойно слез с коня, подошел к увязшему возку, приладился, легко выбросил задние колеса на сухое, потом вытащил и передок, дернул в сторону вместе с возком и лошадку, она отчаянно забарахталась в болоте, напряглась всем телом и тоже вырвалась наконец на твердое. Оратай смотрел на все это как на чудо, смотрел и Маркерий, забыв, что ему нужно убегать. Немой сердито взглянул на хозяина возка, тот встрепенулся, скорее схватился за вожжи, пробормотал:
— Вот это так! Вот это тебе не как-нибудь, а впрямь-таки так!
А Стрижак, не дождавшись помощи от Немого, сам подбежал к Маркерию, и начал связывать ему руки, хотя хлопец и отбивался, правда, вяло и безнадежно, так поразило его все, что произошло у него на глазах: тот человек, которому он охотно пришел на помощь, ради которого рисковал своей свободой и лишился ее, теперь преспокойно сел на свой возок и покатил дальше в серые сумерки плавней, даже не оглянувшись, не сказав ни слова хлопцу, не одарив его хотя бы взглядом сочувствия.
Два темных всадника взяли его между коней и погнали назад, туда, откуда пришел, откуда бежал.
Немой до сих пор еще не мог определить своего отношения к Маркерию так много переплелось для него в этом еще несколько дней назад таком беззаботном и беспечном, а сегодня глубоко несчастном хлопце: и то, что был он сыном Лепетуньи, и что стал вернейшим товарищем Светляне, и что показал мостищанам, как можно выступать в новом качестве на мосту. По правде говоря, Немой не верил, что у хлопца могло что-нибудь произойти с Воеводихой, а если и произошло, то не по его вине, а по вине той дикой женщины, к тому же дела между двумя всегда принадлежат только им самим, для других они темны и недоступны, когда же вмешиваются посторонние, тогда добра не жди, и правды не ищи. Кроме всего, Воеводиха была для Немого слишком необычной, хищно-темной женщиной, чтобы верить первому ее слову. Что-то здесь было не так, что именно — распутать Немой не умел, поэтому и не очень рвался в помощники Стрижаку, хотя и не мешал ему связывать Маркерия. Лишь теперь, когда Стрижак норовил наехать конем на хлопца в темноте, Немой каждый раз сворачивал своего коня в сторону, чтобы дать Маркерию возможность посторониться.
Зато Стрижак был вне себя от успеха. Если бы рванул по княжеской дороге на Чернигов, то где-нибудь уже, наверное, наткнулся бы на корчму и залег бы там на добрую неделю, упиваясь пивом и медом. Но получилось так, что утрата пития окупилась сторицей, ибо в этих голых плавнях, куда его чуть не силком затянул неистовый Немой, они, вишь, поймали птенца, за которого Воевода не поскупится вознаградить, а уж он, Стрижак, не проторгуется и не продешевит.
— Иаков учит: всякий человек да будет скор на слышание, медлен на слова… — гремел он. — А ты, младенец задерганный, хотел удрать весь в грехах.
Немой, естественно, молчал, не отзывался и Маркерий, впавший в отчаяние из-за того, что снова попал в неволю из-за бессмысленного приключения со странной тележкой незнакомого человека.
— Ты был быстр, а мы — терпеливы, — хвастался тем временем Стрижак. Так поступает ловец, когда ввергнет уду в реку и поймает рыбу быструю и сильную и чует, как трепещет и рвется рыба, то не в спешке тащит, чтобы не изорвать уду, а дает рыбе поиграть и утомиться, а когда поймет, что обессилела она, тогда и начнет тащить ее постепенно. Так и мы долготерпением своим разрешили тебе израсходовать силу свою в бегах, но и не допустили, чтобы грех завел тебя слишком далеко от Воеводы. Понял ли ты?
Маркерий молча спотыкался между двух коней в сплошной черноте.
— Исповедай грехи свои, — напутствовал Стрижак, — исповедью струпья душевные исцеляются, сокрытие же грехов — радость сатане!
Все это Маркерий уже слыхал от Стрижака в те дни, когда сидел в воеводских сенях за наукой, только тогда рядом с ним была Светляна, и потому слова Стрижака звучали торжественно, иногда загадочно, иногда празднично, иногда поучающе. Теперь же падали они на хлопца, будто камни, холодные, тяжелые, враждебные.
— Говорится же в Письме: аще укроем прегрешение братьев, — снова начал Стрижак, но не закончил, крикнул удивленно: — Зрю огонь и сожжение древесное! Не ловцы ли это рыбы, или злодеи, или разбойники? И как нам поступить: проехать мимо или же примкнуть к ним для ночлега?
Он ни у кого не спрашивал — просто размышлял вслух или делал вид, будто размышляет и колеблется, выбрать ли уютный ночлег у чужого костра или торопиться, выполняя долг, в Мостище.
Если бы Стрижак попробовал спросить у Немого, тот пожал бы плечами, потому что до сих пор не определил своего отношения к Маркерию. Огонь он заметил уже давно, обладая более зорким, чем у Стрижака, зрением; кроме того, человек, не занятый собственными и чужими разглагольствованиями, всегда имеет больше времени и возможностей для изучения окружающего мира. Но сворачивать ли к теплу или ехать дальше темными плавнями — Немому было все равно. Возможно, в душе он чуточку жалел парня, но жалость эта гнездилась еще так далеко, что ее трудно было заметить.
Маркерий, хотя и снизу, с земли, тоже давно уже заметил огонек и всматривался в тот далекий, но такой манящий красный костер, потому что он обещал хотя бы какую-нибудь перемену, а человек в положении Маркерия ничего так не жаждет, как перемен, не заботясь даже о том, какими они будут — к лучшему или даже к худшему. А еще этот внезапный костер напомнил Маркерию такие вот ночи в плавнях, где они пасли коней и грелись у огня, отгоняя головешками волков, даже кони сходились к огню, становились полукругом, смотрели из темноты на пламя, спокойно и словно бы задумчиво.
Вспомнились и другие костры. Будучи совсем еще маленьким, он бегал вместе со Светляной вокруг костров в ночь на Ивана Купала. Светляна тогда еще не разговаривала. Маркерий надеялся, что заговорит она у огня, напуганная и восторженная, он прыгал через пламя вместе со всеми, подталкивал и девочку прыгнуть хотя бы через краешек костра, и она бесстрашно прыгала, но делала это молча, — быть может, именно поэтому и запомнилась навсегда, потому что все умеют кричать и визжать, молчать же умела только Светляна.
— Не води дружбы с женой, да не сгоришь огнем ее, — будто догадываясь о мыслях Маркерия, буркнул в заключение Стрижак и повернул коня в ту сторону, откуда простирал к ним свои красные руки костер.
Это были не ловцы, не злодеи, не разбойники. Сидели у огня два непохожих друг на друга монаха: один уже старый, грузный, широколицый, видимо грубый не только внешне, но и душевно, а другой квелый, с желтоватым лицом, какой-то хлипкий и жалкий, хотя лоб у него был высокий, а в глазах, направленных навстречу пришельцам, светился разум. Неподалеку суетились еще двое монахов. Они подтягивали хворост к костру, оба были молоды, с невыразительными лицами; видимо, это были послушники и прислужники двух первых, люди без значения, — следовательно, не представлявшие никакого интереса.
Стрижак не очень обрадовался этим людям, он надеялся встретить в плавнях кого угодно, да только не святых отцов, с которыми предпочитал бы не иметь никакого дела. Потому что он хотя и оставил в Мостище большую часть своих безмерно пышных одеяний, но еще достаточно имел на себе этого добра, так что и не поймешь сразу, кто он такой: и не поп, и не монах, и не обычный человек. Наверное, это и беспокоило малость Стрижака, хотя и не принадлежал он к тем, кто слишком переживает по тому или иному поводу. И раз уж судьба послала ему отцов монахов, он должен был повести себя надлежащим образом, в соответствии со своими привычками, а в его привычках самым главным было — нахальство.
— Вот и мы со своим беглецом, а теперь пойманным! — загремел Стрижак, приближаясь к костру и сразу же заявляя о себе, дабы избежать лишних расспросов. — Растреклятого грешника имеем, посягнувшего на честь жены хлебодавца своего Воеводы, славного во всех землях Мостовика, о котором и вы небось слыхали, ежели вы из Киева.
На треножнике над костром висел вместительный котелок, а в нем кипела жирная рыбья уха. Стрижак жадно втянул воздух ноздрями, спрыгнул с коня и, не дожидаясь приглашения, расположился поскорее, подтолкнув поближе к костру и Маркерия, чтобы тот сел на светлом месте и не вздумал удирать. Немой тем временем стреноживал коней, для Стрижака Немой теперь не существовал, а для монахов загадочность безмолвного человека должна бы служить острасткой: ведь на том, кто боится, можно дальше уехать.
Да только монахи, кажется, были не из пугливого десятка. Потому ли, что их было четверо против троих, из которых один — связанный — в расчет не принимался, или надеялись они на неприкосновенность, которую давал им сан. Стрижака, конечно, заметили, но, судя по всему, расценили если и не чуточку лучше, чем приблудного пса, то все же без надлежащего уважения, без приветливости, со спокойствием просто-таки возмутительным для Стрижака.
Толстый грубый монах точно таким же грубым, как и вся его фигура, голосом сообщил непрошеным гостям, что он, игумен смоленского Печерского, ибо и в Смоленске, как и в Киеве, был за Днепром Печерский монастырь, с братом Кириком (то есть вон с тем хлипким и никчемным монахом) и двумя послушниками возвращаются домой из святой Киево-Печерской обители, с великого мироварения, везя с собой запечатанные священные сосуды с миром.
Безусые послушники тем временем подбросили в костер сырого лозняка, и свежая кора стреляла горьким дымом прямо в глаза Стрижаку, так что он только хлопал глазами да морщился.
— Вы с миром, а мы с грехом, — сказал он, тыча пальцем в Маркерия, который быстро постреливал глазами во все стороны, как будто еще надеялся на спасение то ли от святых отцов, то ли от других молодых помощников, почти таких же юных, как и Маркерий, только, наверное, приученных уже к послушанию.
И хотя никто не полюбопытствовал, в чем же состоит грех Маркерия, Стрижак без приглашения, поудобнее расположившись у костра и с видимым нетерпением присматриваясь к кипящему котелку, поведал в подробностях, выдуманных уже им самим, о том, что произошло, то есть должно было произойти, по его мнению, между Маркерием и Воеводихой, для обрисовки честности и благородства которой у Стрижака тоже нашлось достаточно красноречия.
Отец игумен молча пожал плечами на столь длинное повествование, а хлипкий Кирик скрипящим и нудным голосом, ни к кому, собственно, и не обращаясь, начал говорить что-то, казалось, совсем несущественное, и никто его словно бы и не слушал, но никто и не прерывал; игумен сонно покачивал головой, наверное привыкший к рассказам Кирика; Стрижак чуточку удивленно разинул рот, обнаружив неожиданно для себя человека куда более осведомленного в Священном писании, а Маркерий в какой-то миг чуть было не вскочил на ноги и не закричал: «Да ведь это же обо мне! Так и со мною было!»
А Кирик говорил, будто читал невидимую книгу.
История была далекая, длинная и короткая одновременно, если учесть количество событий, охваченных в ней. Начиналось все от палестинских пастухов-патриархов, от самого Авраама, его сына Исаака и от соперничества сыновей Исаака — Исава волосатого и Якова, далее все сосредоточивается на самом Якове и его многочисленных сыновьях, среди которых красотой и хитростью отличался Иосиф, он донимал братьев своей хвастливостью и предупредительностью перед отцом, за что братья возненавидели Иосифа, бросили его в колодец, а потом, пожалев губить его душу, продали странствующим купцам-израильтянам, которые и привезли Иосифа в Египет, где его купил богатый вельможа Потифар, и, собственно, тут только и начинается самая история, на которую натолкнуло Кирика отрывистое повествование Стрижака про Маркерия и Воеводиху.
В скором времени Иосиф превзошел в доме Потифара всех, и передал Потифар все, что имел, в руки Иосифа и не знал ничего в своем имуществе, кроме хлеба, который ел. А поскольку Иосиф был весьма хорош собой, то случилось так, что Иосиф приглянулся жене Потифара, и она сказала: «Ляг со мною». Он же не захотел изменить своему хозяину, который все ему доверил, кроме жены своей. И случилось однажды, что вошел Иосиф в дом по делам, и никого в то время там не было, и тогда схватила его за одежду жена Потифара, говоря при этом: «Ложись со мною!» И оставил одежду свою Иосиф в руках ее и спасся бегством…
Жена Потифара, увидев, что он оставил одежду свою в руках у нее, а сам бежал прочь, позвала слуг и закричала, что хотел насмеяться над ней…
Вот тут и хотелось Маркерию вскочить и закричать: «Так и со мной было!» Но Стрижак опередил его, прервал рассказ Кирика, весьма недвусмысленно указав на его неуместность и несоответствие случаю, на что игумен сонно, однако твердо возразил ему, что Кирик всегда говорит лишь уместные вещи, ибо владеет высоким и незаурядным умением к каждому житейскому приключению подыскивать соответствующие места из деяний высоких и священных, а это должно направлять мысли каждого в направлении богополезном и благом. Кто же не способен на такое, тот должен либо молчать, либо…
Намекалось, возможно, и на то, чтобы незваные шли туда, откуда пришли, но теперь никакая сила не могла бы оторвать Стрижака от котла с вкусной ухой, он согласен был выслушать еще более нудные разглагольствования Кирика, а чтобы не подумали, будто он присел к их огню с одним только пустым желудком и пустыми руками, метнулся в темноту к сумам, сваленным Немым на траву, достал жбан с питьем, побулькал заманчиво у игумена над ухом, и тот стал чуточку мягче, потому что в жбане было именно то, что и монаси приемлют.
А чтобы не остаться в долгу и перед Кириком, на которого жбан не произвел никакого впечатления, Стрижак немедленно подбросил еще и свою историю, но уже не такую книжно отдаленную, что ее не ухватить ни рукой, ни мыслью, а близкую, очень близкую, хотя и не лишенную вмешательства сил высших, то есть непостижимых.
Прежде всего Стрижак обратил внимание святых отцов на Немого. Ибо хотя человек и безмолвный, но не без значения, наделен подобием со святым Николаем-чудотворцем, под триблаженным покровительством которого находятся их Мост, Воевода Мостовик, а также они, грешные. Но и не в самом сходстве Немого с Николаем-чудотворцем суть. Ибо случилось новое чудо, свершилось оно здесь неподалеку и совсем недавно, то есть почти только что. Когда гнались они за этим греховным отроком без надежды догнать его, потому что вовсе не знали, куда он бежал и нападут ли они на след его или же будут ловить ветер в поле, и вот тогда по воле Николая-чудотворца направлены они были в плавни и пущены по этому следу. А поскольку греховный отрок превосходил их в быстроте, Николай-чудотворец снова пришел им на помощь и, приняв вид простого оратая с жалкой клячей, стал на пути у отрока, да еще и сделал вид, будто застряла его лошадка вместе с возком в трясине плавней, и попросил беглеца помочь ему. И пока тот помогал, мы настигли его и взяли, тепленького, и вот держим в своих руках!
Игумен продолжал дремать, убаюканный тарахтеньем Стрижака; он, видимо, толком и не понял, о чем шла речь, лишь слышал многократно повторяемое имя Николая-чудотворца, отчего еще больше погружался в дрему, ибо и сам молился этому святому, пока плыл в Киев, а теперь должен был молиться, возвращаясь в Смоленск с драгоценным миром для помазаний. Кроме того, игумен ждал, когда упреет уха, ибо его крепкий крестьянский желудок требовал насыщения, игумен не считал голод хорошим советчиком, поэтому до поры до времени не хотел ни выяснять, что за люди перед ним, ни вслушиваться в их приключения, ни обсуждать их дела.
Зато Кирик, ревниво относившийся к любой попытке задеть дела книжные, связанные с деяниями святых и угодников, не мог стерпеть россказней Стрижака о Николае-чудотворце, его возмутило уже одно то, что Стрижак имел наглость сравнить святого с немым и, как видно, совершенно темным человеком; точно так же неодобрительно отнесся он и к выдумке о явлении Николая-угодника в образе простого оратая, да еще и на жалкой кляче, ибо кто же не ведает, что святой Николай всегда появляется в торжественных одеяниях злато-серебряных и идет в них не только по земле, но и по водам. И еще: разве же Николай-чудотворец хотя бы один раз способствовал насилию над человеком, разве допустил зло и неправду? Ведь он только спасает людей, спасает на суше и на водах, потому-то и назван он заступником людским, потому-то и молитвы возносят в его честь. Ибо кто же спас трех мужей от смерти во времена императора Константина, кто Агрикова сына в единый миг перебросил с земли сарацинской в землю родную, кто со дна морского поднял человека и опустил его в хлевок его собственный, кто содеял многочисленные чудеса, которые перечесть невозможно?
— Дак мы же молились Николаю, а кто ему молится, тому он и помогает, — засмеялся Стрижак на все выкрики Кирика. — А отрок не верил в силу Николая, хотя я и обучал его этому. Вот и получил теперь.
— И Немой молился тоже? — уже спокойнее, с еле скрытой насмешкой спросил Кирик.
— И Немой, — не растерялся Стрижак. — А что? В Святом письме сказано: «Возноси молитву в тишине». Кто же может помолиться тише, как не Немой?
— И ты утверждаешь, что святой Николай явился для того, чтобы помочь в деле неправом? — не мог успокоиться Кирик.
— А что такое дело правое или неправое? Как их различить? — Стрижак, прищурившись, взглянул на тощего монаха. Кирик задвигался, подыскивая неотразимый ответ этому грубому насильнику, имеющему наглость прикрываться святым именем чудотворца, но в это время игумен открыл глаза, шмыгнул носом и подал знак послушникам, чтобы снимали котелок с огня.
Спор прервался на полуслове. Послушники быстро вырыли ямку, поудобнее устроили в ней котелок; один из послушников раздал всем деревянные ложки, а Стрижак открыл свой жбан и нюхнул, чтобы убедиться в качестве напитка. Кирик же, хотя внешне и смирился, тоже умолк и тоже взял ложку в руку, но мысленно он еще продолжал спор со Стрижаком, и уже, собственно, не спор, а просто размышлял с самим собою. Ибо если допустить, что Николай-чудотворец в самом деле явился среди плавней, как рассказывает этот грубый человек, а святой должен время от времени являться взорам людей, чтобы подтвердить свою святость и всемогущество, то возникает тогда вопрос: зачем он это сделал? Ведь не для того же, чтобы юношу, пускай даже и виновного, хотя нельзя считать виновным такого юного и неопытного подростка, отдать в руки людям неправедным. Следовательно, нужно доискиваться более глубокого значения в деяниях Николая-чудотворца. Ибо разве же не случалось множество раз так, что святой словно бы для испытания ввергал какого-то человека в морскую пучину или в какое-нибудь другое опасное приключение, а потом только спасал его? Взять для примера попа Христофора из города Митилены, как шел он на праздник Николая-чудотворца в Миры Ликийские и попал в руки сарацинов и они должны были отсечь ему голову. Уже аравит подошел к связанному Христофору с мечом и уже замахнулся, но Христофор помолился Николаю, и чудотворец забрал меч из рук аравита. Тот бросился за другим мечом, снова замахнулся, но снова в руках у него ничего не было. Тогда еще и в третий раз аравит схватил у кого-то меч, чтобы непременно зарубить несчастного попа, но и в третий раз забрал у него оружие Николай-чудотворец, чем вынудил даже неверного сарацина упасть на колени и признать силу христианского святого. Так, может, святой и тут подает кому-то знак, дабы исполнил он его волю и сотворил праведное дело? Но кому? Отцу игумену? Отец игумен без постороннего совета ничего не учинит, он честен, однако слишком углублен в телесность свою, чтобы читать небесные знаки; он и сам признает свою однобокость, для того и держал возле себя Кирика, который должен всячески его дополнять. Послушники слишком молоды, чтобы самим что-то делать, пока не велят старшие. Остается кто же? Остается он, Кирик.
Кирику захотелось быть добрым, так захотелось, что он не стал откладывать добрых дел на потом и протянул свою ложку Маркерию, которому послушники, ясное дело, ложки не дали, видно, сразу и легко поверив в виновность хлопца, хотя они должны были бы первыми усомниться.
Но странное дело, получилось так, что не только Кирик первым проявил доброту. С другой стороны Маркерию была протянута еще одна ложка, и сделал это Немой. Кирику стало неловко. В своем высоком разуме сравнялся с темным безмолвным человеком, потому что оба они одновременно протянули ложки хлопцу, у которого руки были связаны за спиной и который, следовательно, мог взять эти ложки разве лишь зубами. Более того, Кирик даже и не сравнялся сообразительностью с Немым — тот оказался более ловким, потому что сразу же бросился расшнуровывать ремни на руках у Маркерия, хотя Стрижак и толкнул его злобно, — дескать, зачем он это делает?
— Пусть отрок похлебает горяченького, — милостиво промолвил игумен, который тем временем уже приложился к жбану Стрижака и ощутил тепло в своем чреве, а в такие минуты он становился добрым и хотел, чтобы всем вокруг было точно так же тепло, как и ему.
— Ну пусть насытится перед смертью мягкой! — захохотал Стрижак, вливая в свои внутренности изрядную толику питья и нацеливаясь ложкой на огромный кусок рыбины.
— Мягкой? — Кирик не донес ложку до котелка. — Кто называет смерть мягкой? И кто желает смерти для своего ближнего?
— Да тут хоть желай, хоть нет, у нас обычай такой, — беззаботно промолвил Стрижак. — Воевода же зачем стоит у моста? Для соблюдения обычаев. Провинился отрок — все будет в соответствии с обычаем. Обычай же у нас в Мостище таков: смерть человеку мягкая надлежит. Мокрая мягкая или сухая мягкая. Мокрая — в воде, утоплением, сухая же — в пепле.
— В пепле?! — воскликнул Кирик. — Как это в пепле? Что молвишь ты?
— Ты должен был бы слышать о такой смерти, поелику знаешь книжность и велемудрие выказываешь мне. Царица египетская когда-то узнала о сговоре своих придворных, пригласила их на угощение в подземный дворец и утопила всех, залила водой из реки. Сама же от греха кинулась в яму с пеплом, чтобы и не крикнуть перед смертью. Вот так и у нас в Мостище. Ссыпают пепел из печей в глубокие ямы, а ежели кто провинится, то…
— Перекрестись, что молвишь ты, безумный? Разве ж можно такое про душу христианскую? — Кирик не мог даже ложкой зачерпнуть из котелка, так поражен был спокойной речью Стрижака.
— На мосту иначе не устоишь, — примирительно сказал Стрижак, — через мост весь мир хочет протолкнуться, там без строгости не обойдешься. Не будешь суровым — тебя самого сбросят с моста, столкнут, растопчут. Пей, игумен, ибо на том свете не дадут.
— Грешные слова, но правдивые, — пробормотал игумен, — и верно, не дадут…
Они тотчас же принялись насыщать свои утробы, целиком отдавшись низкому служению ничтожности собственного тела, даже юный Маркерий, не думая о своем мрачном будущем, которое ему было суждено, сосредоточился только на котелке с наваристой ухой; пили и ели молча, слышно было только чавканье, урчание от удовольствия — звуки позорные и низкие для слуха Кирика.
Кирик ел или не ел, а уже был сыт, ибо насыщался он главным образом духовной пищей и не мог вот так молча, бездумно хлебать и набрасываться на лакомые куски, не мог он беззаботно смотреть, не думая; вокруг могли вот так, есть и пить, могли спать, бездельничать, а он все время о чем-нибудь вспоминал, что-то сопоставлял, подсчитывал, он гордился перед самим собой знаниями, углублялся в сладость красноречия отцов церкви и древних мудрецов, пускай и языческих, как Аристотель или Платон, но он мысленно витал в далеких землях, на тех горах и пастбищах, где блуждал когда-то Спаситель, он вместе с ним шел на поиски заблудшей овцы, беззаботно оставляя девяносто девять остальных на растерзание диким зверям, он собирал, как и Христос, красные лилии — крины в иудейской пустыне, мысленно в полубреду, в полусне ходил по водам Генисаретского озера, думая, что так, наверное, ходил и сын божий, он готов был мыть ноги своим ученикам, если бы имел их, ибо кто же не хотел иметь учеников, даже рискуя получить в их числе одного Иуду, суета мирская не задевала его ни капельки, Кирик упорно и последовательно направлял свои помыслы только на высокое, в чем помогали ему обширные знания, почерпнутые из книг, отец игумен, достигший своего положения лишь благодаря долготерпению, ценил знания Кирика, благоразумно считая, что ум можно иметь не в себе, а возле себя, как посох для опоры, как чашу для пития, как свечу для темноты. И в Киев игумен взял Кирика тоже не для перетаскивания лодки и орудования веслами, а для того, чтобы не осрамиться перед архимандритами и игуменами киевскими, и в самом деле, все они имели огромное удовольствие от Кирика во время бесед про тайны миропомазания, творившиеся еще не всюду одинаково, в соответствии с предписаниями.
Ложки скребли о дно котелка, а Кирик вспоминал, как варилось в Киевской лавре миро для всех русских церквей и монастырей, варилось раз в год, с огромной торжественностью, в большущем серебряном котле, в который закладывали оливковое масло, виноградное вино белое, ладаны влажный и простой, белый и черный, спираксу и мастику сандарик, лепестки роз и траву базилик, корни ирний, инбирный и фиолетовый, белый, кардамонный и калганный, масла мускатное, густое и жидкое, лигнирадийное, богородской травы, бергамотовое, гвоздичное, розовое, фиалковое, лимонное, померанцевое, майорановое и терпентин венецианский — и все это настаивалось месяц, а потом при пении «И да будут милости великого бога» начинало вариться и варилось два дня, и два дня священники, сменяя друг друга, без перерыва читали Евангелие, дьяконы размешивали, архиереи же подкладывали угли под котлы. И уже когда разливали по сосудам, то в каждый сосуд из древних оловистров капали по капельке мира, вывезенного из святой земли, возможно, еще и того, которым помазаны были раны Христа после снятия его с мученического распятия.
Вспоминал Кирик еще и неторопливые беседы о таинстве миропомазания, через которое проливается в новопросветленную душу вода, текущая в жизнь вечную, уведомляется благодать духа святого, который укрепляет и совершенствует ее в жизни христианской, схождение которого от силы к силе должно быть постоянным и непрерывным. Попутно Кирик вспоминал все высказывания об этом высоком таинстве, начиная от апостола Павла, который крестил некоторых в Эфесе и сразу же преподал им святой дух. И собор лаодикийский постановлял: «Надлежит просветленным после крещения быть помазанными помазанием небесным и причастными быть к царствию божию». И преподобный Тертулиан речет: «Выйдя из купели, мы помазываемся благословенным помазанием», а святой Кирилл Иерусалимский говорит так: «Вам, когда вышли вы из купели священных вод, преподано помазание, в соответствии с тем, каким Христос помазался». Из купели священных вод это звучало торжественно, и Кирику даже страшно стало вдруг от той торжественности, которая так не отвечала нечестивой суете вокруг котелка и жбана с питием. Кирик встал и отошел от костра. Пройдя мимо коней, которые спокойно паслись неподалеку, пробрался сквозь кусты лозняка, посмотрел, не отвязалась ли их лодка, собственно и не лодка, а крытый кораблец, уютный и красивый, а теперь еще и вельми драгоценный, благодаря сосудам со священным миром. Кирик проверил прочность веревки, которой судно было привязано к стволу дерева, немного постоял, успокаиваясь от тихого шелеста волн, и неторопливо направился назад к костру, несмотря на то что ему вовсе не хотелось там быть.
Пустой котелок был перевернут на бок, юноша Маркерий снова был связан по рукам и ногам; игумен и Стрижак, опорожнив первый жбан, бросили его в угасающий костер. Кирик велел послушникам подбросить дров, потому что костер должен гореть всю ночь. Пьяный Стрижак принес еще один жбан и снова подал его игумену, а тот не отказался, потому что, наверное, жаждал вознаградить себя за напряжение, в котором он жил в Киеве среди высокоумных и чрезмерно торжественных иереев. Понемногу пил и Немой, хотя по нему и не видно было, зато Стрижак уже был пьян до предела. Он еще побулькал из жбана, отбросил посудину, не заботясь больше о ней, дико огляделся вокруг, неожиданно начал срывать с себя одежды. Снял верхнюю хламиду, бросив игумену с криком: «На, дурак!» Кирику протянул сорочку: «Бери, свинья!» Послушнику швырнул шапчонку: «Дарю тебе, осел!» Другому послушнику достались порты: «Хватай, рабский отброс!» Отдав всё, он остался в одной нижней сорочке. Наблюдая за тем, как Стрижак разбрасывает свое тряпье, связанный Маркерий с ненавистью сверкал глазами, ненавидя всех здесь, а прежде всего — упившегося костлявого болтуна.
Игумену достался «дурак», но он не обиделся, потому что не придавал значения словам, да и не считал себя никогда слишком умным, к тому же был в таком опьянении, когда слова о человека ударяются, будто капли дождя о крепкую крышу. Кирик был назван «свиньей», а Кирик не пил ничего, кроме воды, сознание у него было не помраченным, и хотя он и стремился мысленно уходить в высокое и далекое от этой неприглядной попойки, но вот таким грубым образом его тоже втянули в круг людей никчемных, к тому же и назвали столь оскорбительно. И это в то время, когда игумен, этот туго натянутый барабан, этот медный сосуд звенящий, этот болван бездумный получил всего лишь «дурака», а ему, Кирику, досталась «свинья»! Дурака он бы стерпел, потому что никто не может считаться предельно умным, бездонен кладезь знаний, и никому не дано достичь дна с золотым песком всезнания, однако же назвать «свиньей» человека, столь отдаленного от всех дел, унизительных и грязных? «Свинья» могла бы еще пристать игумену, хотя и он был ближе не к свинье, а к какой-нибудь рогатой скотине, упрямой и тупой, твердолобой и толстокожей, словно тур.
Ранее уже говорилось, что телесное несовершенство загоняло Кирика в край мечтаний и умствований, а из той страны, как известно, трудно спускаться на грешную землю, мысль витает в высях шестикрыло, будто серафим, в этом бесконечная привлекательность, в этом величие, а еще больше, быть может, испорченность, которая неуклонно приводит к полнейшему неумению становиться хотя бы на короткое время на один уровень с людьми непохожими на тебя и понять их. Ибо разве же сильный телом может понять слабого? Он либо насмехается над ним, либо угнетает, не останавливаясь даже перед уничтожением без всякой на то потребности, хотя вообще невозможно оправдать какие бы то ни было ссылки на потребности и необходимости, когда речь идет об уничтожении человека.
Так почему же тогда умный должен опускаться до уровня дурака, да еще терпеть от него унижения?
Кирик тяжко обиделся на «свинью» и выразил свою обиду немедля, громко и недвусмысленно.
— Что?! — пьяно закричал Стрижак. — Обижаешься, отче слабосильный? А это потому, что не вкушаешь с нами и не употребляешь. Не правда ли, игумен?
Игумен тяжело дышал, его огромное чрево колыхалось под рясой. Никто не выступил на защиту Кирика, и с монаха сошла благость, черная злость заслонила ему глаза, а голову неотвратимо заполняли проклятия: проклятие беспутным, проклятие пьяницам, проклятие грубым, проклятие невеждам, проклятие хамам, проклятие жестоким, проклятие нечестивым, проклятие неправедным, проклятие насильникам, проклятие чванливым, проклятие хвастливым, проклятие словоблудам, проклятие клятым, проклятие проклятым, проклятие заклятым.
— Боже праведный, — пробормотал, отгоняя от себя бесов ненависти, Кирик, — очисти уста мои и помыслы от проклятий напрасных и неправедных, недостойных, унизительных, злых, дай возвеличиться над грязью и ничтожеством.
Но Стрижак не пустил Кирика в высокие сферы. Он снова возвратил его на грешную землю, снова забормотал что-то про Николая-чудотворца, про двух Николаев, ибо один ведь был тот, что с конем, как уже сказано, а другой вот сидит немой и безмолвный, потому что чудеса творятся без речи и в не одинаковых ипостасях, и хотя оба имеют лики одинаковые, но у одного борода черная, а у другого светло-русая с проседью, но это лишь видимость и указание на одновременное существование двух стихий в этой земле, а именно: на степь с ее черными ветрами зноя, с черными всадниками и женщинами темными, как их Воеводиха, на которой так ожегся греховный отрок Маркерий, а также на пущи белоберезовые, беловетровые, светловодные…
Игумен спал сидя, лишь время от времени у него что-то урчало в животе, и у Стрижака еще хватило духу дотянуться до него, хлопнуть по плечу.
— Ага, — захохотал Стрижак, — страдаешь, отец игумен? А я знаю способ, как отучить человека от пьянства. Скажем, сжечь ласточкины ноги, растереть в порошок и давать пьянице в питие. Или же достать совиное яйцо, сварить и несколько дней подмешивать в пищу. Или же взять жабу зеленую, высушить, стереть в порошок и тоже давать во влагу. Брат Кирик, видно, пробовал тертую жабу, потому как не пьет!
Кирик молчал, зачем связываться с пьяным и безумным, он изо всех сил старался не дать заполнить свою душу озлоблением, но все равно не мог ничего поделать, этот пьяный расстриженный поп хоть кого довел бы до исступления, Кирик невольно начал придумывать, как бы надлежащим и достойным образом отплатить Стрижаку, но это не могла быть месть, ибо не к лицу слуге господнему быть мстительным, — он призван в этот мир лишь для добродетели, поэтому следовало найти способ совершить добродетель вообще, а для Стрижака чтобы это обратилось во зло. Кирик сидел окаменело, не осматривался по сторонам, не слушал пьяных разглагольствований Стрижака, ничего, казалось, не видел, сосредоточенный на своих мыслях, на самом же деле он настороженно выслеживал и примечал все, что происходило у костра: и то, как начал дремать Немой, прилаживаясь уснуть прямо у огня, и как все глубже и глубже погружался в дремоту отец игумен, который все еще прислушивался к сытости своего чрева, но уже вот-вот должен был либо свалиться тут сонным, либо велеть послушникам отвести его для отдыха на кораблец, и то, как напряженно лежит связанный Маркерий, остро постреливая своими черными глазами так, словно ждет откуда-то спасения, но откуда же?
Наконец Стрижак совсем свалился, язык не подчинялся ему, вскоре он захрапел, как старый вепрь перед гибелью. Тогда и игумен, который, видно, ради приличия досиживал здесь, махнул послушникам, и они сопроводили его на суденышко.
Кирик сидел теперь наедине с Маркерием, потому что Стрижак и Немой спали, а сонный — что мертвый.
— Виновен? — спросил Кирик мягко и сочувственно. — Ежели виновен, скажи, помолюсь за тебя, за душу.
— Нет! — подскочил Маркерий. — Было так, как ты рассказывал.
— Все на свете повторяется, в особенности же зло и кривда повторяются часто. Правда встречается реже. Куда же ты бежал?
— Не знаю.
— Человек должен знать.
— А я не знал. Лишь бы убежать!
— Вот где твой грех, — словно бы даже с радостью промолвил Кирик. — В бегстве он. Потому и должен ты искупить его в путах ременных. Каешься?
Маркерий молчал, через плечо с ненавистью посматривая на желтолицего занудливого монаха. Он только прикидывался сочувствующим, на самом же деле он, наверное, такой же жестокий, как и Стрижак. Но у Стрижака было преимущество перед Маркерием в силе, к тому же ему помогал Немой, а этот дохлый монах ни капельки не пугал парня, поэтому, с нескрываемой ненавистью глядя на Кирика, стараясь перехватить его блуждающий взгляд, Маркерий начал придвигаться к огню. Для этого приходилось делать множество лишних неуклюжих движений связанными ногами, и плечами, и спиной, парень извивался на твердой земле, торопился как можно скорее приблизиться к огню, в то же время боясь неосторожным шорохом или треском палки под собой разбудить Стрижака. Кирика он не принимал во внимание. И когда наконец поймал перепуганный взгляд монаха, прошептал сквозь зубы:
— Молчи, иначе перегрызу горло!
Кирик раскрыл рот, но не закричал, а занемел еще больше, занес руку, чтобы перекреститься, но не смог сделать и этого. Потому что связанный уже добрался к костру, выставил над пламенем ноги и начал жечь свои путы. Запахло паленым, горели ремни, которыми связан был Маркерий, но горела ведь и кожа у него на ногах, парень добровольно жег себя сам, лишь бы только…
Кирик закрыл глаза, чтобы не видеть такого страха. Он много знал о муках святых и мучеников. Еще жестокосердный Нерон после того, как поджег Рим, обвинил в этом поджоге крестьян, и всех, кого схватили, обматывали клочьями, обливали смолой и поджигали ночью для освещения садов Нероновых. Или же расправа над Иоанном Богословом, которого привезли из Эфеса в Рим и бросили в котел с кипящим маслом, из которого он вышел невредимым только благодаря вмешательству силы божьей, о явлении которой и написал впоследствии, сосланный на остров Патмос. А при императоре Марке Аврелии сожгли живьем семидесятилетнего епископа Смирны Поликарпа. Пресвитер Пионий в той же Смирне был распят на кресте и сожжен вместе с крестом. А при императоре Валентиниане римский архидиакон Лаврентий был зажарен на железной решетке. Император жа Валент сжег на корабле в открытом море восемьдесят священнослужителей Константинополя, защитников чистоты христианской веры. Страшными были муки святых, но ведь это были муки ради царствования небесного, а не ради свободы на этой грешной земле.
Какой же дорогой и желанной должна быть зеленая земля наша этому отроку, если он отважился даже жечь на огне собственное тело, лишь бы только высвободиться из пут!
Кирик не осмеливался раскрыть глаза и взглянуть на хлопца. Он даже дышать перестал, чтобы не вдыхать ужасный дым от костра, он думал, что это испытание послано ему силами высшими, и мысленно молился, чтобы перенести испытание. А тем временем рядом с ним был еще один человек, который тоже не спал и видел все, но тоже закрыл глаза, чтобы не видеть, не быть свидетелем освобождения Маркерия.
Это был Немой.
Для него Маркерий, при всей своей несхожести с матерью, был дорогой к Лепетунье, единственной дорогой и единственной возможностью возвращения, он должен был бы уже тогда, когда гнали хлопца между конями, броситься, освободить его, отпустить, получив взамен этого женщину со светлыми волосами и светлой улыбкой. Но, привыкший делать все скрытно, Немой не хотел открываться перед Стрижаком, и тут, у костра, Немой тоже видел Лепетунью, видел по ту сторону огня, она стояла за связанным Маркерием, его воля называлась Лепетуньей, стоит лишь шагнуть через костер и развязать ремни на руках и ногах у парня — и больше ничего. Но снова не хотел Немой раскрываться до поры до времени. То, что Стрижак мертвецки упился, помогло ему, — теперь он ждал, пока останутся одни у костра, мешал ему лишь хлипкий монах, которого Немой мог бы придушить одним пальцем, однако ему не хотелось лишнего шума. Так дождался и совершенно неожиданного, но теперь уже нечего было делать. Немой зажмурил глаза, прикинулся сонным, он ничего не видел и не знал, ему жаль было хлопца еще больше, чем Кирику, но и сам он на месте Маркерия поступил бы точно так же.
Кирик раскрыл глаза, услышав стон. Сдавленный, еле слышный, тяжкий стон вырвался из груди Маркерия. Немой не мог этого слышать, поэтому не раскрыл глаза. Зато монах перепуганно захлопал глазами, не поверил в первый миг, еще раз взглянул, только, тогда убедившись, что хлопец уже стоит на ногах, не стоит, а подпрыгивает, чтобы заглушить хотя бы немного боль ожогов, но и не отходит от проклятого огня, наоборот, изгибается, и приседает, и вытягивает над огнем еще и руки, чтобы сжечь ремни на руках, одновременно, быть может, сжечь и руки, еще сильнее, чем ожег себе ноги.
Кирик не выдержал. Он вскочил, подобрал свою рясу, спотыкаясь подбежал к Маркерию, а тот отскочил от него, выставив грудь, готовый ударить монаха ногами, всем телом, угрожающе прошептал:
— Не подходи: убью!
— Дай развяжу тебя, — умоляюще промолвил Кирик чуть не плача.
Маркерий помолчал, еще не веря его словам, отошел подальше от монаха, спросил из темноты:
— Развяжешь?
— Ну да.
— Не обманешь?
— Христом клянусь.
— Отцом и матерью поклянись.
— Клянусь.
— Не подумай обмануть, я…
И Маркерий крутанулся перед Кириком, протягивая к нему связанные руки.
Монах долго морочился с узлами. Грыз ремни зубами, плакал над ними, тихо молился богу, Маркерий скрипел зубами, чтобы не застонать; Кирик посоветовал ему сесть, но хлопец, как ни больно было обожженным ногам, не захотел садиться, готовый бежать в любой миг; он нетерпеливо вертелся перед монахом, пока тот наконец не распутал все узлы, и Маркерий свободно взмахнул руками.
— Аще покроем, и бог нас покроет, — пробормотал Кирик.
Маркерий отпрыгнул в темноту, подальше от костра, потом он зачем-то возвратился, то ли для того, чтобы поблагодарить Кирика, то ли чтобы убедиться в своей независимости. Свободен! И снова бросился в темноту, Кирик пошел за ним, позвал его приглушенным голосом:
— Куда же ты? Постой!
— Чего тебе надобно? — издали спросил Маркерий.
— Ноги твои.
— Не твои же.
— Не убежишь. Догонят тебя. А мы бы спрятали.
— Спрячешь? Где же? На воде?
— Спрячем и защитим, ибо с нами имя божье. Иди за мной.
Он повернул к берегу и, уже не беспокоясь, идет ли за ним Маркерий или нет, начал, пробираться между густыми кустами лозняков, направляясь туда, где послушники укладывали на сон отца игумена, а может, и сами спали уже в суденышке, пока он занят был своим делом, неведомо каким — греховным или душеспасительным.
Маркерий немного потоптался на месте, подавляя невыносимый огонь в ногах, затем побежал за монахом, потому что вслед за свободой пришла растерянность, теперь он и сам не знал, что ему делать дальше, как спасаться: то ли просто бежать в плавни, скрываясь от погони и от боли в обожженных ногах, то ли забраться куда-нибудь в кусты и попытаться пересидеть, или же и в самом деле послушаться этого хлипкого монаха и последовать за ним.
И Маркерий пошел за Кириком к берегу, где послушники укладывали отца игумена в судне на отдых; по дороге они встретили обоих послушников, возвращавшихся к костру не столько для того, чтобы согреться, сколько из-за боязни темноты, но Кирик велел им вернуться обратно и готовить судно к отправке, не дожидаясь утра, чтобы до наступления дня отплыть отсюда как можно дальше, а уж днем и отдых будет для всех.