Весна случилась ранней и такой жаркой, что, взламывая лед, запрудилась заторами, забуйствовала не достоявшая свой срок река Лена. Вода поднялась на пять саженей и подступила к воротам Ленского острожка. Уж в этом-то месте наводнения не ждали: выбирали его долго и осмотрительно, после того как поставленное сотником Бекетовым зимовье подмыло и свалило первым же паводком.
Но, поплескавшись у ворот с навешанной над ними караульней, вода стала спадать, оставляя на мокром песке берега топкий, липучий ил и весенний сор. Оголодавшие казаки поспешно поставили сеть в речной заводи. Едва заалели за дальними увалами первые лучи солнца, Пашка Левонтьев и Мишка Стадухин столкнули на воду берестянку, поплыли снимать улов. Но дело оказалось непростым. Пашка, с боярской важностью восседая на пятках, удерживал веслом верткую лодчонку, Мишка бросил под ноги полдюжины бьющихся рыбин и замычал, замотал головой, сунул за пазуху остуженные руки: сеть была забита травой, ветками и всяким сором.
Пашка невозмутимо взглянул на подвывавшего товарища, резким движением весла выровнял корму, чтобы Мишка мог тянуть к берегу полотно со всем уловом и сором. Выбирать ее как есть было небезопасно, от непомерной тяжести сети утлая берестянка могла черпнуть бортом и утонуть.
Круг солнца в цвет начищенной меди оторвался от увалов, вспыхнул желтизной, растекся по ясному небу и речной глади. Над сырым берегом замельтешило марево, застрекотала сорока, вздымаясь и опадая над лодкой, гулко застучали ставни и двери. Из острожной калитки вышел казак, высмотрел рыбаков на воде, припадая на ногу, заковылял к тому месту, куда выгребал Пашка. Берестянку мотало, забитая сором сеть цеплялась за дно. Мишка Стадухин то и дело совал за пазуху красные осклизлые ладони, отогревал дыханием немеющие пальцы, приглушенно ругал водяного дедушку.
Хромой казак, переминаясь, выждал, когда лодка подойдет ближе. Едва смог дотянуться до нее, согнулся коромыслом, схватил за нос, потянул, одышливо лопоча:
– Новый письменный голова Васька-то Поярков чего удумал! Отпускает Парфенку в Илимский!
Стадухин пытливо вскинул на него приуженные ломотой глаза. Казак закивал с блуждавшей в рыжеватой бороде улыбкой:
– Отпускает!.. И без досмотра! Неужто опять вывернется? – Дурашливо округлил смешливые синие глаза, будто с весельем души удивлялся верткости сослуживца. – От Пояркова откупится и воевод обманет!
– Не голова, башка баранья! – гневно выругался Мишка, забыв про остуженные руки, перекинул через тонкий борт ногу в промазанном дегтем бродне, встал на дно по колени в воде, неприязненно сунул сеть в руки, принесшему весть казаку и выскочил на берег.
В Ленском остроге было известно, что нынешний царь Михайла Федорович Романов наконец-то узнал о великих беспорядках на реке Лене и послал на свою дальнюю вотчину двух воевод в чинах царских стольников. Как положено кремлевским чинам, они двигались к месту службы только летом, вникали в дела Сибирской украины, творили в пути суд и управу. Зимовали в Тобольском городе, нынешний год – в Енисейском остроге, теперь, по слухам, стояли в Илимском, отправляя вперед своих людей и прибранные в пути отряды. Их письменный голова сын боярский Василий Поярков прибыл в Ленский осенью и по сию пору принимал дела у сына боярского Парфена Ходырева, который после атамана Ивана Галкина два года сряду сидел здесь на приказе.
Казак Семейка Дежнев, принесший весть, с комом сети в руках неловко переступил на раненую ногу, по щиколотку утонувшую в вязком намытом иле, потянул спутанную сеть, бормоча с покривившейся улыбкой: «Ворон ворону глаз не выклюет!»
– На все воля Божья! – наставительно изрек Пашка, неспешно вылезая из лодки. Он распрямился в полный рост, снял шапку, обнажив красивую, ровную лысину, степенно поклонившись на засиявшее солнце, прочертил перстами ровный крест: со лба на живот, с плеча на плечо.
– Ну уж нет! – Мишка блеснул затравленными глазами, скакнул на месте со скрещенными на груди руками. – Под кнут лягу! «Государево слово и дело» объявлю, – заскрипел зубами, – но на этот раз Парфенка не отбрешется. Вот вам крест! – Выпростав из-под мышки красную ладонь, сведенную в куриную щепоть, торопливо и небрежно перекрестился. – Не по-христиански замалчивать грехи власти и потакать подлым.
– То он не объявлял против нас «слово и дело», – со смешком напомнил прошлое Дежнев.
Семейка хоть и знал вздорный нрав земляка-пинежца Мишки Стадухина, но, когда шел к реке с плохой вестью, думать не думал, что тот так взбесится. Глядя на его побагровевшее лицо, смущенно пожал плечами:
– А что? Васька Поярков всех отпускает. И Постника Губаря с ясачной казной, – опять невзначай уколол Стадухина.
Семейку пригнала в Сибирь безысходная бедность, приставшая к его роду еще при дедах. О богатстве и славе он не думал, уходил с отчины, надеясь заработать денег и поднять дом до достатка прожиточных соседей. Но и в Сибири он едва кормил себя поденными работами и нигде не мог зацепиться. В Тобольском городе дошел до такого отчаяния, что поверстался в службу на Енисей с половинным стрелецким жалованьем – лишь бы быть сытым. И с тех пор, как целовал Честной Крест во храме Святой Софии, носило его по разным острогам и зимовьям, будто святой покровитель пинал под зад: из Енисейского гарнизона ушел на Лену с сотником Бекетовым, с приказным сыном боярским Ходыревым гонялся за беглыми ясачными тойонами, ходил через горы на реку Яну с десятником Митькой Зыряном на перемену тамошнему служилому Постнику Губарю – и все в половинном окладе.
Следом за Постником Митька Зырян с отрядом вышел на Индигирку и отправил его, Семейку, с казаком Гришкой Фофановым – Простоквашей и с двумя промышленными людьми обратно в Ленский острог с ясачной казной и с выкупленной у тунгусов якутской девкой, дочерью ленского князца-тойона. В пути Семейка был ранен янскими тунгусами, пытавшимися пограбить малочисленную ватажку. Казну сохранил, а награды не выслужил, добытое в походе, и то потерял – так уж нелепо вязали ему судьбу незрячие девки Доля с Недолей.
Смененный Митькой Зыряном Постник Губарь вернулся на Лену богатым и знаменитым, дал Ходыреву поклон черными соболями, гулял, похваляясь удачным походом, посмеивался над Мишкой Стадухиным, который перед выходом на Яну ходыревской хитростью переметнулся в другой отряд.
– Постник повезет ясак воеводам в Илимский острог! – монотонно бубнил Дежнев, вытягивая сеть. – Свой и зыряновский, который я привез. И Митьку Копылова с его людьми Васька Поярков освободил от сыска, отпускает на воеводский суд.
Стадухин исподлобья метнул на земляка разъяренный взгляд, сорвал с головы сермяжную шапку, выбил о колено и, выдергивая ноги из грязи, вороном заскакал к острогу.
– Дурная башка! – сочувственно посмотрел ему вслед Пашка Левонтьев, смахнул с лысины вялых после ночной стужи комаров, надел шапку и приказал Дежневу: – Помогай теперь разбирать сеть за земляка. Выбирай рыбу.
Ленский острог был небольшим укреплением, поставленным казаками под началом атамана Галкина: три избы, часовня, два амбара, крытые тесом, караульня над воротами. Стадухин ворвался в съезжую избу, не стряхнув с бродней песка речной грязи, с перекошенным лицом бросился к столу письменного головы:
– Отпускаешь Парфенку, да? Говорят, без досмотра. А у него ворованных соболей и шуб без счета. Объявляю «государево слово и дело»! Я свидетель, как в позапрошлом году он подговаривал якутов убить копыловских служилых. Против него тогда восстали все казаки. Говорили: хочешь наказать томичей – убей сам, но не дозволяй инородцам. И то, что нынешней зимой на Алдане перебито сорок казаков и промышленных, – тому он заводчик… На нем грех!
– А ты там был нынешней зимой? – ломая бровь, строго спросил тобольский казак Курбат Иванов, прибывший с Поярковым и случившийся тут же.
Стадухин не снизошел ни до ответа, ни до взгляда в его сторону, но пристально глядел на письменного. Рассеянная улыбка в его стриженой бороде даже не покривилась от гневных слов казака, только зеленоватые глаза, блеснув, стали холодными и блеклыми, как лед.
– Зачем же сразу «слово и дело»? – Письменный голова отодвинул по столешнице бумаги, почесал пером ухо. – Езжай на Ленский волок, скажи все царским воеводам Петру Петровичу Головину и Матвею Богдановичу Глебову. От них суд и управа.
Опешив от неожиданного предложения, не досказав, что накипело против Ходырева, Стадухин вперился в Пояркова изумленным и недоверчивым взглядом, растерянно задергались рыжие усы, выделявшиеся в русой бороде.
– С кем плыть? С Парфенкой?
– Хочешь – с ним или с атаманом Копыловым. – В глазах письменного головы блеснула скрытая насмешка, губы в стриженой бороде неприязненно покривились. – Можешь – с Постником Губарем: один разве к зиме до Куты доберешься. Да и небезопасно нынче. Отпускную грамоту тебе напишу, ступай с богом!
В добрых словах письменного головы что-то кольнуло Стадухина под сердце, и подумалось вдруг, что Ходырев и Поярков похожи друг на друга, как братья. «Земляки, наверное!»
Побуравив сына боярского остывающими глазами, он покряхтел, покашлял, побледнел и снова стал наливаться густой краской. Не зная, что сказать, бросил презрительный взгляд на Курбата Иванова, пытавшегося встрять в разговор, развернулся, вышел с какой-то смутной догадкой.
Конечно, он не мог идти в одних отрядах ни с Ходыревым, против которого собирался объявить «государево слово и дело», ни с томским атаманом Копыловым, с которым воевал на Алдане. Но на Ленский волок собирался его старый товарищ казачий десятник Постник Иванов Губарь. С ним отчего бы не сходить, если приказный даст отпускную грамоту.
Желтый песчаный берег, освободившийся от опавшей воды, толстые, приземистые, безмерно сучковатые и кривые сосны вдали от реки. Прежний бечевник – тропа, которую проложили бурлаки прошлым летом, был смыт паводком вместе со станами и балаганами, завален плавником. Уже к полудню работные люди, нанятые приказчиками именитых купцов, меняли бахилы на сухие, промазанные дегтем, так как прежние размокали и висели на ступнях комьями липкой грязи. Ну, да Бог не без милости! Почти каждый день к полудню, а то и раньше, вздымая против течения резкие плещущие волны, начинал дуть пособный ветер. На стругах поднимали паруса, помогали им веслами, и они ходко шли против течения реки.
Горы подступали к берегам все ближе и тесней, становились выше и скалистей. Стадухин с шестом в руках вглядывался в трещины на отвесных скалах, видел очертания воинов с саблями и пиками, женщин и детей, бегущих от боя. По тунгусским поверьям, в каждой горе жил дух, иные из них, доброжелательные к людям, такими картинами на камне предсказывали будущее и упреждали от опасностей. Михей высматривал знаки, загадывая исход своего поединка с Парфенкой, но глаза отмечали только невесть чего ради дравшихся воинов и женщин.
Кончалась короткая шаткая весна, подступало жаркое лето. День был долог, короткая ночь сумеречной, нетемной. Солнце ненадолго пряталось за увалы, покрытые низкорослой лиственницей, и, будто натыкаясь там на колючий сухостойный лес, вскоре опять поднималось на небо. Река все круче поворачивала на закат.
Бурлацкий передовщик из первых промышленных людей, осевших на Лене, степенный и важный, с пышной бородой в пояс, каждый год водил суда на Куту. Он хорошо знал бечевник и вытребовал своим бурлакам плату вдвое против того, что сулили служилые Ходырева и Копылова. Торговые люди согласились, потому что спешили, Постник – потому что был богат. Работные, нанятые бурлацким передовщиком, днем и ночью тянули суда против течения, отсыпаясь во времена густых туманов и противных ветров. Казалось, они и останавливались только для того, чтобы наловить рыбы и заварить мучной каши – саламаты.
Стадухин в бурлацкую бечеву не впрягался, занимаясь более легким делом – стоял в струге на шесте и садился за весло, когда нужно было переправляться на другой берег или грести против течения. Постник, кичась богатством, добытым на дальней государевой службе, с неделю сидел на корме, обложившись шубами, напоказ отдыхал, с важностью поглядывал по сторонам, от путевого безделья маялся охотой поговорить, мучил Михея рассказами об Индигирке и Яне.
На другой неделе ему удалось купить у встречных торговых людей полведра горячего вина. Тут Губаря и вовсе разобрало. Прикладываясь к берестяной фляге, он похохатывал, поддразнивал товарища, угрюмо работавшего шестом: знаю, мол, вас, пинежцев, ярых да завистливых.
– Скажу тебе, Мишка, прямо, ты – казак добрый, но только тогда, когда надо воевать. А для начального человека этого мало. Если он умный, – Постник слегка выпячивал грудь, показывая, кого имеет в виду, – то воевать и не надо вовсе: можно словом и лаской убедить диких мужиков идти под государя для их же пользы и ясак взять вдвое. Они же все хотят мира и порядка.
Посапывая и поклевывая носом, Губарь многоумно помолчал, со вздохами в другой раз приложился к фляге, крякнул, предложил Стадухину:
– Выпей!
– Не буду! Жарко!
– Вот ты отказался идти со мной на Яну, а я, грешным делом, даже обрадовался. А почему? А потому, что, когда ходили с тобой на Вилюй – кто был начальным? Я! Десятник Постник Иванов Губарь! – похлопал себя по опадающей груди. – Кто уговорил якутов, тунгусов и долган мириться? Опять я! А как стрельба началась, так Мишка всему голова… Это неправильно! – Икнул, по-гусиному выгибая шею.
Стадухин вина не пил, разве пару раз пригубил для виду. Подначки товарища до него не доходили – голова была занята другим. Пьяными откровениями Постник напомнил, как восемь лет назад сотник Бекетов отправил на Вилюй служилых и промышленных людей под началом Дружинки Чистякова, чтобы взяли ясак с тамошних якутов и тунгусов да с мангазейских промышленных людей, осевших в тех местах. Все они пропали. Михей вызвался идти искать с отрядом служилых и промышленных людей под началом казака-десятника Постника Губаря.
В тот год возле острожка на Лене собралось до сотни беглых енисейских и мангазейских казаков, гулящих и промышленных людей. Бекетов ломал голову, как их выпроводить куда подальше. И поплыли они одним караваном с Михеем и Постником вниз по Лене. С частью постниковского отряда прошли мимо устья Вилюя, зимовали в долганской земле, в Жиганах, срубив там зимовье.
На Вилюе люди Постника и Стадухина узнали, что пропавший отряд Дружинки Чистякова столкнулся с мангазейскими служилыми под началом Степана Корытова. Мангазейцы считали Вилюй своим уездом, имели наказную память от мангазейского воеводы и требовали отдать им собранный Дружинкой ясак. Енисейцы отказали. Тогда люди Корытова взяли на себя еще один ясак с тунгусов и якутов, а те в отместку убили двух их сборщиков. Разъяренные мангазейцы напали на енисейцев, отобрали казну, струг, припас, пригрозили бросить их на пустом месте при восставших инородцах и, по слухам, вынудили плыть с ними на Алдан.
Постник Губарь с Михеем Стадухиным, узнав все это, замирили восставшие роды, поставили на Вилюе укрепленное частоколом зимовье, перезимовав, вернулись в Ленский острожек, не заходя в Жиганы. Здесь Михей узнал, что та самая толпа беглых, гулящих и промышленных людей, которая прошлой весной плыла стругами за его отрядом и зимовала в Жиганах, построила кочи, прислала к Бекетову выборных людей, они вытребовали у ленского приказного отпускную грамоту и поплыли в низовья Лены для прииска новых земель. Во главе отрядов заявились идти хорошо знакомые Стадухину беглые служилые: енисеец Илейка Перфильев и мангазеец Иван Ребров. С ними самовольно ушли люди из отряда Дружинки Чистякова и он сам.
Иван Ребров левой протокой ленского устья дошел до моря и открыл реку Оленек, прослужил там четыре года, затем проложил морской путь на Яну, а нынче был где-то на Собачьей реке. Илья Перфильев открыл реку Яну, впадавшую в море по правую руку от устья Лены, объясачил тамошние народы, вернулся в Ленский острожек в собольих онучах, в двух шубах, с двадцатью сороками соболей и лис помимо государевой казны. А Мишка Стадухин в то же время бесславно воевал на Алдане с русскими людьми Степана Корытова.
Мангазейцы отбились и ушли бы с Лены, но сменивший Петра Бекетова атаман Иван Галкин собрал сорок служилых и промышленных людей. Среди них оказались братья Хабаровы, Семен Шелковников, пришедшие на Лену в самый разгар войны. Плечом к плечу все они бились в отряде десятника Семена Чуфариста. Мангазейцев разбили наголову. С обеих сторон было до десятка убитых. Степана Корытова пленили и за приставами повезли в Енисейский острог. Но мира, порядка и справедливости, ради чего была пролита русская кровь, Бог не дал. Зимой объединились отложившиеся якутские роды, загнали казаков в Ленский острог и держали в осаде два месяца.
Тем же летом служилые выпытали у промышленных людей слухи про юкагирскую землю. Для ее прииска атаман Галкин отпустил туда отличившихся в войне с мангазейцами десятников Устина Никитина и Семена Чуфариста со служилыми и промышленными людьми, дал казенный коч, снасти, отпускную грамоту и наказную память, но проводить отряд не успел. На перемену ему из Енисейского острога был прислан сын боярский Парфен Ходырев.
Сказывали казаки, что при сдаче острожка Иван Галкин назвал Ходырева овечьим сыном. Неприязнь между ними началась в давние времена, когда никому не известный Парфен в чине сына боярского прибыл в Енисейский острог с новым воеводой. Его отец из новгородских детей боярских по московскому списку забрел в Сибирь по бедности и служил до сносу, но ни за ним, ни за его сыном подвигов не было. Парфен же явился в Енисейский с жалованьем, равным жалованью известного по всей Сибири атамана Ивану Галкина. Казаки и стрельцы, узнав о такой несправедливости, взбунтовались. Воевода вынужден был пойти на уступки, уравнял жалованье Парфена с жалованьем других детей боярских. Тогда Ходырев самовольно ушел в Томский острог и вернулся оттуда в Енисейский опять без заслуг, но с прежним высоким жалованьем.
При сдаче Ленского острога атаман Галкин укорил сменщика, что тот служит языком, вылизывая зады воеводам и дьякам Сибирского приказа. Затаив на него злобу, Ходырев объявил «государево слово и дело» против десятников Никитина и Чуфариста с их казаками за убийство мангазейских служилых и промышленных людей. Обвиняемых за приставами возили в Енисейский острог, там атаман Галкин оправдался сам и помог оправдаться им. Но Ходырев как доносчик отвертелся от первого кнута и был всего лишь сменен на приказе через полгода. А отряд Чуфариста из-за его козней и сыска так и не ушел в юкагирскую землю. В нем числился Мишка Стадухин.
Это была не первая из неудач, преследовавших его на ленской службе, и не последняя по вине Парфена Ходырева. Как-то спокойно и презрительно, с затаенной усмешкой, сын боярский раз за разом обманывал Михея, будь казак в ярости или спокоен. От бессилия против хитроумия приказного ненавидел его Стадухин так, что убил бы, будь тот какой-нибудь нерусью. Нос репкой, морда круглая, борода редкая, глаза с лисьей раскосинкой. Завидев его, Михей багровел, а Ходырев знай себе посмеивался, чем пуще прежнего озлоблял казака. Задним умом Михей понимал, что в ленских неудачах виноват не только Ходырев: портила жизнь какая-то нечисть, а Бог, по грехам, попускал, но, как водится, во всех несчастьях винил Ходырева.
Четыре года назад, опять при атамане Галкине, который вернулся на приказ в Ленский острог, Михей Стадухин с отрядом был отправлен на Вилюй разбирать жалобы якутов на тунгусов и зимовал там. В то время нежданно-негаданно Постник Губарь с отрядом служилых и промышленных людей своим подъемом купил коней, хлебный припас, перевалил Янский хребет и открыл верховья Яны, куда прежде не добирались служилые люди. Объявился Постник на Лене через два года с богатым ясаком, привез слухи о неведомой земле к восходу и о серебре, оплатил долги, стал собираться в новый поход.
Ушел бы с ним Мишка Стадухин, но в тот год на смену атаману Ивану Галкину, торжествующе посмеиваясь, опять явился Парфен Ходырев, по всем приметам, в огне не горевший, в дерьме не тонувший. Галкин прилюдно спросил его, чисто ли вылизал зад новому енисейскому воеводе? На этот раз Ходырев посмеялся со всеми вместе, никак не ответив на обидные слова, и Стадухин сдуру решил, что он покаялся.
Если бы Парфен стал отговаривать его от похода с Постником, он бы его не послушал и ушел самовольно, но Ходырев лишь мимоходом обронил:
– Зачем тебе, старому казаку, Яна? Она давно объясачена и Перфильевым, и Ребровым, и Губарем.
Стадухин насторожился, ожидая очередного обмана, но зловредный сын боярский предложил:
– Отправлю казенным подъемом отряд в верховья Алдана для прииску новых земель. Вот те крест! – Перекрестился. – Отпущу тебя!
Алдан! Богатейшие места. Много лет енисейские и мангазейские промышленные дрались за них между собой, с якутами и тунгусами. Алданские якуты беспрестанно вели там межродовые войны и отбивались от тунгусов, призывая на помощь казаков и промышленных людей. Все хотели мира, порядка и справедливости, но устроить их никто не мог.
Парфен прельстил Михея волей и казенным подъемом. Постник шел на Яну всего лишь на перемену людям, оставленным Ильей Перфильевым, кабалился, снаряжаясь за свой счет. Крест, наложенный приказным на грудь, смягчил давнюю неприязнь казака. Сын боярский не обманул Стадухина: он уже шел по Алдану с большим отрядом, но вместо прииска неведомых земель пришлось воевать с томскими казаками атамана Дмитрия Копылова.
Прошлым летом скандальные томичи проплыли мимо Ленского острога, прихватив с собой десяток таких же буйных красноярских казаков-самовольщиков. Они поднялись по Алдану и поставили Бутальское зимовье, навели порядок среди ясачных и промышленных людей. Но Ходырев не простил Копылову неподчинения и обидных слов…
Михей Стадухин очнулся от воспоминаний, стоя с шестом на носу струга. Постник с лицом, умученным вином и солнцем, молчал, о чем-то думая, сопел и мотал хмельной головой. Вздохнул раз, другой, третий, вскинул на товарища соловые глаза, признался:
– На Индигирке жалел, что нет тебя рядом! Говорил своим: «Мишка врага за версту чует. А с вами я, как пес, всю ночь не сплю».
Караван торговых стругов обыденно поднимался против течения реки. Дни были жаркими, где-то горела тайга, дым стелился по воде, тучи мошки. Постник тяжко всхрапывал, свернувшись среди собольих шуб, облепленное гнусом лицо было синюшно-серым. Стадухин смахнул с него мошку, надел на пьяную голову сетку из конского волоса. Когда десятник очухался и содрал ее с себя, бурлаки дружно загоготали:
– Такую морду портками надо прикрывать!
Короткими светлыми ночами Стадухин смотрел в небо без звезд и до боли в груди думал, что если управы на Ходырева не будет и от воевод – уж лучше зарубить его и принять царский суд, чем мучиться тем бессилием, каким страдал последние два года. Он бы вызвал Парфена на Божий суд, но понимал глубинным умом, что «сын овечий» не только не выйдет на поединок, но и сумеет посмеяться над незадачливым казаком.
– Треть пути пройдена! – Бурлацкий передовщик указал рукой на невидимое еще устье Олекмы и трижды наложил на грудь крестное знамение.
На Олекминской таможне сидел таможенный голова Дружина Трубников, на которого у Стадухина не было надежды. Будучи на приказе в Ленском, Парфен Ходырев правил им, как хотел. По слухам, все нужные приказному люди проходили Олекму беспошлинно. Торговые и промышленные, возмущаясь ленскими беспорядками, выбрали сюда целовальником промышленного человека Юшку Селиверстова.
Стадухин знал Юшку еще по Енисейскому посаду. На Лену тот пришел с промышленными и торговыми людьми при первом правлении атамана Галкина, ходил в походы с Семеном Чуфаристом, воевал с мангазейцами. После той войны разрозненные якутские роды, платившие ясак, отложились от присяги, объединились, напали на острог и держали его в осаде, пока не вышли из тайги промышленные люди. Среди них за версту был слышен трубный рык Юшка Селиверстова.
Малорослый и худосочный с виду, он имел непомерно громкий, густой голос, которым любовался и похвалялся, а потому говорил много, часто, без всякой нужды. Злой и шумный, как дворовый пес, Юшка драл луженую глотку за свою и мирскую правду. За то не раз был бит, за то же избран в таможенные целовальники.
Сытая царева служба многих правдолюбцев делала ворами. Но Юшка сидел на таможне недавно, мог еще не потерять совести и не спеться с таможенным головой. В прежние годы он был зол на Ходырева, что тот не давал отпускной грамоты Юшиной промысловой ватаге и, вымогая взятку, продержал ее возле острога до самой осени.
В виду Олекминской таможни Стадухин даже заволновался, предвкушая встречу с целовальником, но был приятно обрадован, когда тот, все такой же крикливый и по-куньи подвижный, налетел на приткнувшиеся к берегу торговые струги. Осмотрев их, стал путаться в дела служилых, пытался даже пощупать опечатанные Поярковым кожаные мешки с государевой казной, хотя не имел на это никаких прав.
– Пошел вон! – цыкнул на него Постник. – Мишка, поддай ему шестом!
Но Стадухин глядел на целовальника приветливо.
– А ты с чем едешь? – спросил тот, любопытствуя наперекор Постнику.
– С ложкой, плошкой да с мирской правдой! – ответил Стадухин и показал отпускную грамоту письменного головы Пояркова.
– Да ты чо? – возмущенно вскрикнул Постник. – С какого рожна целовальник сует нос в казачьи дела?
Юшка бросил на десятника мимолетный презрительный взгляд, вернул Михею отпускную.
– На кого управу ищешь? – спросил приглушенным доверительным голосом.
– На сына боярского Парфена Ходырева! – ответил казак, пристально глядя в небесно-голубые Юшкины глаза с младенчески чистыми белками.
Они вмиг сузились и покрылись красными прожилками, веки набухли, выдавая непрощеную обиду.
– К тебе есть разговор, – добавил казак, почувствовав, что может найти в Юшке поддержку.
– Вам кого ни посади на приказ – всеми недовольны! – посмеялся Постник, слышавший разговор. – Вот как сядут на Лене два стольника, не видавшие жизни горше, чем в царских палатах, с умилением вспомните Парфенку.
– Хуже не будет! – огрызнулся Стадухин. – Сколько народу при нем погибло? Столько за всю прошлую войну с якутами не убили.
Селиверстов как строптивый конь скосил глаза на Постника, подергал кадыком, но удержался от ответных слов. Закончив дела, он передал зашнурованную книгу с висячей печатью таможенному голове. Тот вслух прочитал записи о собранных пошлинах, прилюдно приложил к листу печать и, расправив бороду, закрыл книгу. Дело было сделано. Целовальник отвел Стадухина в сторону, оба сели на сухую вросшую в берег лесину, Юшка навострил уши.
– Парфенка идет за нами, отпущенный на Ленский волок письменным головой. По моим догадкам, при нем не один сорок черных соболей и лис, с которых десятины не плачено. Тебе он их, конечно, не предъявит, но с ним пойдут торговые люди, дававшие ему посулы. Не прями ворам: ты Честной Крест целовал.
– А кому я прямил? – задиристо встрепенулся Селиверстов.
– Про тебя ничего плохого не слышал! – сдержанно ответил казак и поправился: – Пока ты здесь в целовальниках. – А то, что Ярко Хабаров – Парфенкин человек, через эту самую таможню беспошлинно возил рухлядь сороками сороков да тысячи пудов хлеба, – знаю от верных людей.
Селиверстов бросил на служилого резкий, пронзительный взгляд, выпятил грудь и рыкнул так, что с другого берега отозвалось эхо:
– Этот год с его обоза по приказу Парфена Васильевича я взял шесть рублей за перегруз!
– Что шесть рублей? – тоскливо усмехнулся Стадухин. – Они их сотнями делят меж собой.
Струги пошли дальше к устью Витима знакомым путем длиной в сибирское лето. Оглядывая берега, Михей вспоминал места, где плечом к плечу с Ерошкой Хабаровым отбивались от якутов, покаянно вздыхал, что теперь, из-за Парфена Ходырева, вынужден говорить против него. Лето шло на жару, во всю силу лютовала мошка: утром и вечером мельтешила возле земли, при потеплении вставала на крыло, набивалась в балаганы станов. Если по берегам реки ее продувало ветром, то из лесу люди выскакивали окруженные серыми шарами. При полуденном солнце даже на середине реки с гудением носились оводы.
Камень осыпей и галечник по берегам стали меняться песками с золотыми блесками. Янтарной стеной стояли на яру стройные и высокие сосны. Был близок Витим. Здесь при моросящем дожде и клочьях тумана, висевших над водой, торговый караван догнал олекминский целовальник Юшка Селиверстов. Он так громко орал с другого берега, что был услышан, узнан по голосу и переправлен к стану.
На берег высадился до язв изъеденный гнусом голодранец в зипуне с подпалинами и с грязью на полах. Не приветствуя казаков, торговых и работных людей, отыскал глазами Стадухина и раскатисто протрубил на всю долину реки:
– Думаешь, показал мне поклажу торговых Парфенка Ходырев? Накось выкуси! – Нацелил фигу на Губаря, разумно спрятавшего соболью шапку на время дождя и оттого опростившегося. – Из пищали грозил застрелить, ногами топал, приказывал работным утопить меня, подговаривал торговых и промышленных людей не показывать своих животов и плыть мимо таможни.
– Кто? Парфенка орал? – изумленно уставился на целовальника Михей.
Сколько знал зловредного приказного, тот ни на кого голоса не повысил: только ухмылялся и облизывал усы, как сытый кот.
– Еще как орал! – рассерженным петухом вытянул шею Юшка.
Стадухину стало легче, будто кто сдвинул с груди камень, теснивший с первых стычек с приказным.
– А Дружинка Трубников что? – спросил, невесть чему посмеиваясь.
– А стоял, будто в штаны наложивши. И казаки рядом с ним. Я один против всех собачился, а после – звериными тропами – упредить воевод, кто и как к ним едет.
По берегам с двух сторон в реку падали частые ручьи. Одни были с солоноватой водой, другие со сладкой. Бурлацкий передовщик похвалялся, будто знает их наперечет, советовал, из которых брать воду для варки рыбы и саламаты, чтобы беречь соль, из которых пить и готовить отвары трав.
Постник Губарь, отлежав бока, стал ходить пешим за стругами, удить рыбу. Как-то даже сменил Михея на шесте, и Стадухин ушел вперед с долгобородым передовщиком, чтобы без остановки стругов взять ведро воды из сладкого ручья. Вдруг спутник замер, напружинился, тихо вынул из-за спины стрелу. Михей проследил за его взглядом. Молодая изюбриха без опаски объедала береговой кустарник и в лучах восходящего солнца казалась золотисто-рыжей. Она шаловливо вытягивала шею, баловалась, как девка, мотая безрогой головой. В груди Стадухина защемило что-то несбывшееся и безнадежно переболевшее. Передовщик положил стрелу на лук и стал бесшумно натягивать тетиву, Михей взял его за локоть, мешая стрелять.
– Ты что? – вскрикнул долгобородый, ошалело уставившись на казака.
Изюбриха резко обернулась, неспешно зашла за куст, постояв, легко взбежала на яр, затаилась за раскидистыми ветвями сосны, с любопытством высматривая идущих людей.
– День скоромный, неделю идем на рыбе! – громче закричал передовщик. – По два раза на дню бороду стираю – воняет ухой!
– Жалко! – смущенно признался Михей. – Экая коза, ну прямо как девка, – пробормотал, выглядывая изюбриху среди ветвей.
– Тьфу! – неприязненно выругался передовщик, резким движением вырвал локоть из пальцев казака, зашагал вперед быстрей прежнего, показывая, что не желает идти рядом с ним.
На Куту струги прибыли в июле, когда осинники сбрасывали первый желтый лист. Стадухин отметил про себя перемены – не новый уже причал со стороны Лены, конюшни, крытые сеновалы, балаганы работных людей. На месте прежней избы, срубленной атаманом Галкиным, стоял острожек, или зимовье, обнесенное тыном. На другой стороне притока виднелись дымы солеварни, поставленной Ерофеем Хабаровым и его верным братом Никифором. Там причал на сваях был крепче и просторней казенного.
Прибывшие с низовий струги выгребали к берегу против острожка. Иссохшая трава была здесь выщипана лошадьми и густо завалена конскими катыхами. С казенного причала в привязанные суда грузили пятипудовые мешки с мукой. Изрядно выбеленные грузчики работали без шапок в неопоясанных рубахах. Широкоплечий верзила с прямой спиной показался Михею знакомым. Приглядевшись, он узнал старого енисейского и ленского скандалиста Ваську Бугра, окликнул его. Тот обернулся всем телом, щурясь протии солнца, высмотрел Стадухина, весело гаркнул:
– Мишка, что ли, стрелец?
– В Енисейском мы назывались стрельцами, – перепрыгнул со струга на причал Михей. – Здесь – казаками, а жалованье то же.
Встречая прибывших, на берегу толпились служилые и любопытные работные люди, а Стадухин с Ермолиным-Бугром тискали друг друга в объятьях.
– Побелела борода или в муке? – смеясь, отстранился Михей.
– Откуль знать! – пробурчал Васька, обнажая щербины зубов. – Не девка, на себя не любуюсь!
– Куда муку грузишь?
– Вверх Лены! Новый воевода отправил туда полсотни енисейских, березовских и тобольских казаков с пятидесятником Мартыном Васильевым ставить острог в устье Куленги. Мы им оклады повезем.
– Я-то думал, ты всему волоку голова! – посмеялся Стадухин.
Бугор отмахнулся от насмешки, пристально оглядывая товарища по прежним походам.
– Ты тоже не похож ни на атамана, ни на богатого, – съязвил. – Поди, и полуштофом не порадуешь ради встречи! А то надышался рожью – в горле сухо! – пожаловался.
– Не порадую! – развел руками Стадухин. – Разве Постник разгуляется, он при рухляди, – указал глазами на спутника.
Бурлаки каравана обошли казенный причал, приткнули струги к берегу, вытянули их носы на сушу и с облегчением на лицах попадали на вытоптанную землю. Юшка Селиверстов окинул задиристым взглядом острожек и гаркнул раскатистым голосом:
– Что так близко от воды поставили?
Ему никто не ответил. Неторопливо и степенно на берег высаживались торговые и служилые. С важным видом людей при исполнении государева дела к ним подходили казаки-годовальщики, здешний приказный, сын боярский Иван Пильников. От конюшен сбегались работные, со стороны солеварни, густо пускавшей дымы, шагали какие-то люди.
– Я – целовальник Олекминской таможни! – ударил себя в грудь Селиверстов, явно обиженный невниманием усть-кутских людей. – Своей рукой рухлядь пересчитал, печати на мешки наложил.
– На Олекме, может быть, ты и целовальник, – небрежно окинув взглядом его потрепанную одеженку, проворчал сын боярский, – а здесь говно!
– За моей подписью проездные грамоты! – громче вскрикнул оскорбленный Селиверстов, топорща тощую бороденку. – Приткнешься еще, спросишь! Говорить с тобой не стану.
Кичливо, напоказ, последним сошел на берег Постник Губарь. Взгляды всех здешних людей были прикованы к нему, оттого на Юшку с его громогласными речами никто не обращал внимания. Несмотря на июльскую жару, на Постнике были надеты две собольи шубы, две шапки и штаны из черных спинок. По щекам десятника обильно тек пот, капли сверкали на мокрых бровях, но выглядел он молодцевато, ожидая заслуженных восторгов.
Тесня усть-кутских казаков, его окружили работные, ахали, гладили соболей, дули на подпушек. Постник милостиво дозволял оглядеть и пощупать себя, похохатывал и не спешил отвечать на расспросы любопытных. Казаки-годовальщики, теряя степенство, тоже с восхищением разглядывали первопроходца.
Среди людей, прибывших из Ленского острога, были приказчики московских купцов, именитых царских гостей (купцов первой гильдии), которые везли на Русь скупленных соболей. Рухляди у них было куда больше, чем на Постнике Губаре и в его мешках, но на них сметливо поглядывали только здешний целовальник и сын боярский.
Душа Губаря алкала праздника. Одурев от путевого безделья, он был пьян без вина, но хотел крепко выпить. Вино и рожь были здесь вдвое дешевле, чем в Ленском остроге, а соболя дороже.
С другого берега Куты к прибывшим переправились полдюжины тамошних работных людей. Среди них Стадухин узнал долговязого и длиннобородого Никифора Хабарова, высокого и дородного Семена Шелковникова, с кем, бывало, отбивался от наседавших врагов, сидел в осадах, ходил на погромы и прорывы. С Семеном и Никифором Стадухин всегда ладил, с Ерофеем же в мирное время часто ссорился, но его среди встречавших не было.
– Здорово живем, людишки торговые? – фертом вышел навстречу друзьям. – Ерошка здесь?
– Нету! – хмуро ответил Никифор вместо приветствия. – В Енисейском зимовал, говорят, тамошний воевода не отпускает. А у нас перемены, – пожаловался, теребя узловатыми пальцами концы кушака. – Новых воевод царь прислал, своих стольников…
– Знаем! – Стадухин сверкнул глазами и бодро тряхнул русой бородой и золотящимися на солнце усами. – Их письменный голова, Поярков, у нас на приказе.
– Изверг! – пожаловался Никифор приглушенным голосом. – Проезжал тут, все высмотрел, выспросил. Я как дурак расхвастался, вот, дескать, какая от нас с брательником царю польза. А он воеводам отписал такое, что нынче, едва взошла озимая рожь, приехал от них енисейский пятидесятник Семейка Родюков с дозорной памятью потребовал от имени стольника Головина данную грамоту на пашни и солеварню. Я ему говорил, что енисейский воевода словесно разрешил нам попробовать, родится ли здесь хлеб озимый да яровой, будет ли прибыль с соли. А он, Родюков, с целовальником Васькой Щукиным по воеводскому указу поля и солеварню описал в казну. Три десятины озими, десятину яровой. Кому выгода? – обиженно засопал Никифор. – Семейка, – кивнул на Шелковникова, – нынче целовальник на нашей солеварне.
– Ну и дела! – Стадухин, скинув шапку, почесал затылок. – Вот Ерошка-то лаяться будет! Держись, Семейка! – подначил Шелковникова. – А то и в драку полезет.
– А я что? – Семен равнодушно повел широкими, обвисающими от тяжести жил плечами. – Я в целовальники не просился – мир выбрал. Проторговался на Куте, просил воевод поверстать в казаки, челобитную отправлял. Родюков привез ответ, что по царскому указу промышленных, гулящих и торговых в казаки не верстают, только ссыльных… Воров! – Насмешливо поглядел на Стадухина, гулко хохотнул и почесал дородную грудь под шелковой рубахой.
Михей уставился на старого товарища, желая понять, над кем тот смеется. Не понял, помолчав, тоже хохотнул.
Пронырливый и юркий Ерофей Хабаров возил рожь из Енисейского в Ленский барками в тысячи пудов. Они с братом держали на Ленском волоке три десятка коней с работными людьми. В прошлом году подняли на Куте первую пашню. Незадолго до того начали варить соль сотнями пудов. Ерофей хватался сразу за десятки дел, и всюду за его спиной тенью и надежной каменной стеной стоял брат Никифор, упорно исполнявший начинания проворного брательника. Без него, без Никифора, Ерофей никогда бы не смог развернуться и на четверть.
С Парфеном Ходыревым Ерофей Хабаров был в большой дружбе. С его помощью, по словам олекминских годовальщиков, часто уклонялся от податей и налогов. Из-за этого обычно и ругались старые товарищи, не раз выручавшие друг друга в боях. Козни хитрого приказчика, путавшегося с проворным торговым человеком, бесили Стадухина. Он не завидовал Ерофею, не хотел для себя его суетной жизни, но возмущался беспорядками, которые тот заводил.
Хабаров каждый год судился с людьми, которым давал в долг, и с теми, у кого был в должниках. При торговых сделках в две-три тысячи рублей он не имел своего дома: только заимку на Куте, поставленную прошлой осенью, да тесное зимовье при солеварне. Зачем, для чего нужна была Ерофею Хабарову такая беспокойная жизнь? Этого Стадухин понять не мог.
– Я Ерошке с Никифором не враг! – пояснил Семен Шелковников, смущенно глядя в сторону. – Отсудят свое – верну солеварню в целости, не запущу. – Вскинув глаза на Стадухина, спросил: – Ты-то с чем приехал? С казной?
– Со «словом и делом» на вашего благодетеля Парфенку Ходырева!
– Нашел благодетеля, – хмыкнул Семен и равнодушно повел плечами: – За всякого мздоимца под кнут ложиться – спины не хватит. Много их!
– Не за Парфенку! – обиженно вскрикнул Стадухин. – За правду, Христа ради! – Размашисто и злобно перекрестился.
Юшка Селиверстов, оттесненный от стругов и досмотра, с разгневанным лицом прибился к говорившим, краем уха услышал разговор и громогласно объявил, чтобы слышали все:
– Против Хабаровых ничего плохого не скажу, хоть и взял с ваших барок шесть рублей за перегруз. А Парфенка Ходырев – вор! Ладно мне, целовальнику, он и таможенному голове не предъявил рухлядь для досмотра.
Семен шевельнул выгоревшими бровями, глубоко вздохнул и отмолчался, с любопытством уставившись на Постника Губаря. Сын боярский Иван Пильников разгонял толпу, чтобы не мешала осматривать струги, при этом громко ругал судовых плотников, прибежавших смотреть на счастливчиков с низовий Лены. За конюшнями на покатах стояла пара больших восьмисаженных, двухмачтовых кочей, уже обшитых бортами.
– Кому строят? – спросил Стадухин, кивнув в их сторону, и взглянул на Никифора, все так же теребившего опояску.
– Для них же! Для новых воевод, – проворчал Хабаров. – И избу для ночлега проездом. Станут кремлевские сидельцы в этой ночевать, – указал глазами на зимовье, укрепленное тыном.
Бурлаки в тот же день получили расчет и загуляли вместе с Постником, хотя, по слухам, работного и служилого люда на волоке было много и найти какие-либо заработки не предвиделось.
Дальше вверх по Куте струги каравана, с которым шли Губарь, Стадухин и Селиверстов, тянули кони. Их вели под уздцы работные люди Ерофея и Никифора Хабаровых. В верховьях Куты небо заволокло черными тучами и заморосил безнадежный дождь. Уныло попискивали комары, кони прядали ушами и мотали головами, над их мокрыми спинами клубился пар. Сутулясь и невольно втягивая головы в плечи, обозные люди понуро брели берегом реки. А дождь сеял и сеял, не унимаясь, два дня сряду.
В верховьях, перед волоком, мешанный с туманом дым, стелившийся по промозглой земле, показался путникам домашним уютом. Здесь в крепенькой избе с трубой из глины жил служилый енисейский годовальщик. Он встретил прибывших без обычной суетливой радости, но пугливо озирался при приветствиях и разговоре, будто долго сидел в осаде.
– Здорово служится, Ивашка! – зычно окликнул его Селиверстов.
Годовальщик вздрогнул, как от удара батогом, уставился на него:
– Юшка, что ли? Беглый енисейский посадский?
– С какого ляда беглый? Я ушел на Лену с отпускной грамотой, нынче олекминский целовальник. Иду к воеводам с жалобами на вора Ходырева.
Годовальщик боязливо полупал глазами, озирая говорившего, зябко поежился и тихо проворчал:
– Ага! Парфен Васильевич даст в поклон соболей черных, – оглянулся по сторонам. – Воеводы в Енисейском меняются, а он при всех сидит и жалованье у него – ого! По слухам, имеет родню в Сибирском приказе.
– Не может такого быть! – вразнобой, в два голоса взревели Стадухин с Селиверстовым. – Царь своих верных воевод прислал для порядка… Да кто он против них, сын овечий?
Годовальщик со своими домыслами о горькой житейской правде только качал головой, часто мигал, водил печальными глазами, терпеливо пережидая брань, только лицо его все пуще напрягалось и делалось цветом в порченный, перекаленный кирпич.
Налаявшись как псы, Юшка с Мишкой уставились друг на друга, выпытывая один у другого в глубине глаз недоговоренное. Помолчав, разбрелись по разным углам. Обозные тесно набились в избу и сушились. Неподалеку от старого зимовья, поставленного Васькой Бугром с товарищами, служилые люди, наверстанные воеводами, рубили две избы для их ночлега. Другой воеводский отряд, тоже рубивший избы для стольников и подновлявший гать, встретился на Муке-речке. От этих людей Стадухин с Селиверстовым узнали, что новые воеводы не отпустили атамана Копылова в Енисейск, но взяли его под стражу, чтобы за приставами вернуть в Ленский для сыска. Эта новость обнадежила Михея с Юшкой.
Наконец, их обоз прибыл в просторный Илимский острог, переполненный разным народом, как улей пчелами. Воеводы, царские стольники Петр Петрович Головин и Матвей Богданович Глебов со своими людьми творили здесь суд, управу, разбирали многие жалобы. Постник Губарь с казной был принят ими без задержки и обласкан чаркой горячего вина.
Юшку с Мишкой к воеводам не пустили. Того и другого рассеянно слушал дьяк Евфимий Филатов, устало вздыхал и неприязненно морщился. Казак с целовальником не успели от души выбранить Парфена Ходырева, а дьяк уже стал выпроваживать их к писцам. Юшке велел наговорить жалобную челобитную на государево имя, что бывший ленский приказный Ходырев подговаривал торговых людей противиться таможенному досмотру, Михея равнодушно спросил, сам ли слышал, что Парфен подговаривал якутов убить служилых людей? Стадухин признался, что он только послух, а те, что слышали, – на дальних службах. Евфимий недоверчиво покачал головой и отпустил его.
С перекошенным лицом Михей выскочил из посадской избы, занятой дьяком и писцами. На этот раз он был зол на самого себя за то, что в ярости нес всякую нелепицу. Раздосадованный, сел у коновязи, в стороне от суетившихся людей, попинал вытоптанную землю пяткой сношенного бродня. Не в силах унять переполнявшие чувства, вскочил на натруженные ноги, стал вышагивать перед избой взад-вперед, дожидаясь Юшку. Наконец, тот вышел с озадаченным видом, шмыгнул носом, печально замигал обиженными глазами в красных прожилках, которые глядели куда-то поверх головы спутника. Претерпев ради правды долгий, трудный путь, голод и непогоду, после разговора с дьяком он понял, что может быть наказан за самовольное бегство с Олекмы.
– Если Парфенка и от них отбрешется, – яростно блеснул глазами Стадухин, – вот те крест, – размашисто перекрестился, объявлю «государево слово и дело». Если и царь не поверит, значит, Парфенка черту служит! Безгрешно убью гада!
– Как так? – Не слушая, Юшка вертел головой, разводил руками и таращил туманные глаза. – Подговаривать торговых не покоряться целовальнику, говорю, царев закон нарушить… А он мне – где отпускная грамота?
Вокруг них, как мошка перед дождем, мельтешили незнакомые служилые люди. Постник Губарь продал собольи штаны и гулял на питейном дворе с каким-то сбродом, в который раз рассказывая, как подносил ему чарку сам воевода-стольник и какое у него вино. Он не забыл своих связчиков, увидев их печальные лица, велел поднести им по чарке. Мишка с Юшкой, думая о своем, терпеливо послушали самохвальство товарища и тихо ушли, не пускаясь в загул за его счет. Слушателей у Губаря хватало.
Знакомцев и сослуживцев они не встретили ни в остроге, ни в посаде. На закате дня оба наловили в Илиме мелкой рыбешки, испекли на костерке и устроились на ночлег под старой переломленной баркой.
Наконец в Илимский острог прибыл Парфен Ходырев и прямо с обоза был принят воеводами. Стадухин, узнав об этом, взмолился о справедливости в острожной церкви. Илимский белый поп дьячил. Литургию вели черные попы, следовавшие за воеводами в Ленский острог. К одному из них он подошел на исповедь. У аналоя с жаром заговорил о наболевшем. Монах прервал его, стал пытать о крови, зависти, корысти, рукоблудии.
Михей отвечал ему все резче и злей, пока не вспылил:
– Ты кто такой? Я Богу исповедаюсь! Ты только – свидетель, а не сам Господь!
Монах вздохнул, покачал головой и не благословил к причастию. Казак выскочил из церкви, не достояв до конца литургии, нахлобучил шапку, выругался, узнал у илимских казаков имя монаха. Того звали Симеоном.
Бог не без милости, казак не без удачи! На другой день по острогу пронесся слух, что воевода Головин выявил в собранной Ходыревым казне утайку. Про Стадухина с Селиверстовым вспомнили: прибежал посыльный, объявил, что Юшке и Михею надлежит быть свидетелями при вскрытии амбара Ерофея Хабарова.
Своего дома при посаде у Хабаровых не было, но здесь жил их приказчик по имени Федька и был запертый хабаровский амбар, за которым тот присматривал. Возле него уже собрались посадские люди. Одни, защищая Федьку и Хабаровых, кричали, что без хозяина срывать замок нельзя, другие ругали Ерофея, что пишет кабалу на пятнадцать рублей, а дает десять, и оправдывали воеводский приказ.
Енисейский пятидесятник показал спорящей толпе дозорную память от воеводы, затем при хабаровском приказчике, целовальнике и многих свидетелях вскрыл амбар. Целовальник, приказчик, пятидесятник и казак Стадухин вошли внутрь. Толпа любопытных так заслонила раскрытую дверь, что под кровом стало темно.
Казаки отогнали зевак и начали разбирать сложенное Хабаровым добро. Кроме законного товара, сбруй, седел, топоров и неводных полотен, масла и жира в бочках в холщовом мешке были найдены три сорока собольих пупков, три бобра, неполный сорок соболей неклейменых. Федька тут же заявил, что это его рухлядь, купленная у тунгусов.
В углу амбара обнаружили ящик, опечатанный печатью Ерофея Хабарова. Ее сорвали, ящик вскрыли и увидели колоды игральных карт.
– Запрет на игру есть! – заспорил хабаровский приказчик. – А на торг картами – запрета нет.
Наконец, в одной из бочек были найдены одиннадцать сороков неклейменых соболей стоимостью, на вскидку, от пятидесяти до пятнадцати рублей за сорок.
Толпа зевак ахнула, Федька, по виду и сам удивленный, засопел, не зная, что сказать. Стадухин с Селиверстовым, окрыленные досмотром, стали кричать в две глотки, что соболя принадлежат Парфену Ходыреву.
Все изъятое было вынесено наружу и предъявлено любопытным.
Услышав к ночи, что Парфен Ходырев взят под стражу, Михей и Юшка решили, что свой долг исполнили.
– Даже дышать легче! – признался казак целовальнику.
Постник Губарь, прогуляв собольи штаны, разумно вытрезвел, продал одну из шапок, шубы и скупал на Гостином дворе ходовой товар, который в Ленском остроге оценивался втрое-вчетверо дороже. Он тоже считал свою службу исполненной и собирался в обратный путь.
Но дело с Ходыревым вскоре приняло новый оборот: его стал выгораживать черный поп Симеон, один из четырех духовных служителей, посланных Патриаршим приказом на Лену. Монах так резво взялся за дело, что Парфена выпустили на поруки. Селиверстов от новости сник, а Стадухин пришел в такую ярость, что прилюдно облаял черного попа, не пустившего его к причастию, по догадке обвинил, что тот подкуплен хитроумным сыном боярским, и даже на Господа зароптал: куда, мол, смотрит, попуская явному беззаконию?
Поп Симеон с крыльца церкви пригрозил срамословившему его казаку вырвать поганый язык, и когда за Стадухиным пришли приставы, он безропотно сдался, готовый принять муки за правду. Но те привели его не в острожную тюрьму, не в пыточную избу, а в посадский дом, горницу которого занимал письменный голова Еналий Бахтеяров.
У ворот дома позевывал караульный с бердышом на сыром березовом черенке. Хозяева, сотворив вечерние молитвы, укладывались ко сну на полатях и печи. По лавкам и по полу вповалку лежали люди, одни похрапывали, другие тихо переговаривались, кто-то заунывным шепотом вещал соседу историю своей жизни, приведшей в Илимский острог. Приставы указали Михею на дверь, завешанную зипуном, и стали готовиться ко сну.
В горнице сумеречно светилось настежь распахнутое оконце, среди лета затянутое бычьим пузырем. Над ушатом, потрескивая и шипя падающими головешками, горела лучина. От ее огня на стенах скакали тени в шаманской пляске. За столом сидел писец с пером в руке и, что-то вычитывая, подслеповато водил носом по бумаге. Бахтеяров, вынырнув из темного угла, взглянул на вошедшего ласково, и пока Михей крестился на темные образа с тлеющей лампадкой, все чесал бороду, будто примерялся к чему-то.
Казак насторожился, догадываясь, что письменному голове что-то надо, нахлобучил шапку, взглянул на Еналия прямо и вопрошающе. Тот усадил его возле писаря, стал вкрадчиво расспрашивать о службах. Голова не любопытствовал о пропаже томских служилых на Алдане, чему Стадухин был свидетелем, но наводил вопросы на черного попа Симеона, которого Михей прилюдно лаял.
В запале пережитой ярости казак опять выбранил попа и выложил, что тот не пустил его к причастию, вымогая посул. Сказал так и заметил вдруг, что писец, сидевший сбоку, скрипит пером, а Бахтеяров плутовато щурится и одобрительно кивает головой с длинным и плоским, как у селезня, носом. Стадухин, распаляясь, стал рассказывать, что хотел исповедаться о своих грехах, но Симеон не пожелал их слушать и выпытывал всякие глупости, чтобы выгораживать Парфенку.
– Этому попу в греховных снах не виделось, столько баб и ясырок перещупал Ходырев! – возмутился в голос. – А Парфенке грехи отпущены!
Стадухин говорил громче и громче, а когда в сердцах признался, что плыл из Ленского, чтобы объявить «государево слово и дело» против приказного сына боярского, писец, откинув прядь волос за плечо, сунул мизинец в ухо и затряс ладонью. Возле печки в избе приглушенно заворчали и заворочались отдыхавшие люди.
– Какие одиннадцать сороков рыжих соболишек? – приглушенно буркнул письменный голова. – Восемьдесят сороков одних только черных лис забрали при досмотре!
Стадухин на миг замер с разинутым ртом, торопливо вспоминая, отправлялась ли когда-нибудь государю такая казна? Изумленно кашлянув, заговорил тише, опять про злыдня Парфенку. Но письменный голова, шмыгнув длинным носом, перевел разговор на попа.
– Да вор он, вор! – сдерживая голос, отмахнулся Михей. – Меня про блудные помыслы пытал, а с Парфенки убийства, кражи, клятвопреступления снял. – Скрипнул зубами и стал перечислять, от кого что слышал про иеромонаха Симеона.
Бахтеяров, переломившись в пояснице, как перед начальствующим, алчно буравил его взглядом. Едва Стадухин перевел дыхание, выбранившись для облегчения души, вкрадчиво спросил, будто селезень клювом прошлепал:
– Скажешь то же самое, если воевода поставит перед собой тебя и монаха?
– Скажу! – молодецки приосанившись, пообещал Михей.
– Вот это по-христиански! – одобрительно залопотал письменный голова. – Нас государь послал в дальние свои вотчины, чтобы навести порядок. А без вас, без здешних служилых и промышленных сибирцев, без вашей помощи, что мы можем?… Грамоту разумеешь? Прочти, что записано с твоих слов, и приложи руку.
Ишь, поп-то чего удумал? – проговорился, когда казак поставил подпись. – Против стольника Петра Петровича грозит объявить «слово и дело». И Ходырев ведет себя дерзко. Видать, высоко, – поднял перст к низкому потолку и пуще прежнего прогнулся в пояснице, – кто-то его покрывает!
Стадухин вышел и направился к реке, где под разбитой баркой ждал Юшка. В жалобной челобитной, которую подписал, не было явной лжи, но как-то смутно и стыдно было на душе, будто в ответ на оплеуху схватился за нож.
На другой день его позвал посыльный от воеводы Головина. Михей крякнул, отряхнул сор с кафтана в подпалинах, перекрестился, укрепляя дух, и, придерживая саблю, зашагал за верстанным казаком.
– Я за тебя Николу молить буду! – крикнул вслед Юшка.
На крыльце съезжей избы, занятой воеводой, стоял письменный голова Бахтеяров. Он пытливо оглядел подошедшего казака и шепнул:
– Не трусь! – Хотя сам, по виду, изрядно чего-то боялся.
– А чего я буду?… – дерзко хмыкнул Стадухин, задрал бороду, расправил рыжие усы и шагнул за дверь.
В избе за столом, покрытым скатертью, сидел главный воевода Петр Петрович Головин с холеной бородой, рассыпавшейся по дородной груди. Кафтан его был расшит золотой нитью. Ни кивнуть, ни качнуть головой он не мог: на ней трубой была насажена высоченная боярская шапка. Воевода только водил глазами, с важностью моргал и хмурил брови.
На лавке против него сидели черный поп Симеон в скуфье и Парфен Ходырев в шапке сына боярского, обшитой соболями. Лицо бывшего приказного было перекошено злобой. Он бросил на казака такой испепеляющий взгляд, что Стадухин наконец-то полностью уверился – не зря плыл в Илимский. По лицам попа и сына боярского догадался, что писец уже прочел им жалобную челобитную, потому воевода и поставил их всех перед собой. К этому Михей был готов, этого добивался.
– Эх-эх! – Поп мельком скользнул по его лицу печальным взглядом. – Буйная да дурная твоя головушка! Не ведаешь, что творишь чертям на радость, наговорил ведь на меня напраслину. И кто же с тебя такой тяжкий грех снимет?
– Ты и снимешь! – огрызнулся казак. – Полсорока соболей выложу в поклон, еще и расцелуешь. – Скинул шапку, стал класть поясные поклоны на образа.
Воевода величаво помалкивал, властно водя вылупленными глазами с одного на другого. Положив последний поклон, Михей нахлобучил сермяжный шлычек и добавил, ответив презрительным взглядом на ненависть Ходырева: – За каждое свое слово готов лечь под кнут ради правды! Они о прибылях только и думают, – объявил громче и резче, – а там, – кивнул на полночь, – из-за того невинная кровь льется по сей день.
Поп печально завздыхал. Ходырев же заорал дурным голосом:
– Да это же один из самых вздорных заводчиков и смутьянов. Про кровь говорит, а сам по локти в ней. Да ты с Иваном Галкиным православных мангазейцев смертным боем бил!
И то, как Ходырев кричал о давнем, начальствующими людьми разобранном, самим казаком перед собой отмоленном, напрочь успокоило его. Стадухин снисходительно усмехнулся и почувствовал, как ровно и спокойно забилось сердце, будто сняли с груди камень. Томившие его злоба и ненависть прошли, ему стало даже жаль Парфенку.
– Не откажешься от слов? – строго спросил воевода и взглянул на казака потеплевшим взглядом.
– Не откажусь! – твердо ответил он. – Зови заплечника, испытай кнутом.
– Вешать надо таких смутьянов, не кнутом бить! – хрипло выкрикнул Ходырев и пригрозил, указывая глазами на воеводу: – Они как пришли, так и уйдут, а я останусь.
– За приставами вернешься в Ленский острог для сыска! – членораздельно и властно приказал Головин. – Перевел глаза на Стадухина. – Тебе без палача верю. Кто мне верно служит – тех не забываю!
– Лена давно ждет порядка, – по-своему понял его Стадухин. – Наведешь – все тебе прямить будут: и служилые, и промышленные, и инородцы.
Он вышел из съезжей избы. У коновязи стоял Юшка Селиверстов с уздой, накрученной на кулак. За его плечом мотал головой казенный конь. По лицу Стадухина целовальник понял – их правда взяла, и затрубил на весь острог:
– Есть справедливость и на этом свете!
И показалось казаку, будто солнце засветило ярче, веселей защебетали птицы, гнус не донимал как обычно, дышалось легко и свободно, как в юности, на отчине. Теперь прежние злые помыслы об убийстве Парфенки казались ему смешными.
Ночевали они с Юшкой около барки, которую проезжие люди потихоньку растаскивали на дрова. Возле Илима скопилось много промысловых и торговых ватаг, ждущих своей очереди выхода на волок. На берегу было много костров, алыми звездочками они отражались в ночной реке. Обыденно гудели комары, привычно ныли открытые места кожи, поеденные мошкой. Ночь была темна. С шапками под головами, лежа в разные стороны ногами: один на лапнике, другой на бересте, Мишка с Юшкой укрылись верхней одеждой и смотрели на звезды.
Стадухин улыбался им, думая, что исполнил волю ангелов, глядящих на него сквозь распахнутые небесные оконца, и признавался себе, что никогда не смог бы простить Ходыреву обид, не отмстив за них. Задумано ли так звездами и Господом, сказавшим: «Мне отмщенье и аз воздам», или был мучим бесовскими страстями? Как знать? Оправдывая себя, казак думал, что когда-нибудь эти звезды и Господь скажут, зачем все было: ненависть, голод, холод, кровь, вечные распри между людьми?
На другой день Юшку били батогами за то, что бросил таможню, а не отправил жалобную челобитную. Олекминский целовальник обиженно покряхтывал и оправдывался: «Мало Парфенка перехватывал тех челобитных и отбрехивался?» Бит был Юшка жалостливо, для порядка, другим в поучение и после наказания глядел на свидетелей горделиво, как претерпевший не по грехам, но за правду, Христа ради.
Обоим, олекминскому целовальнику и ленскому казаку, было предписано возвращаться к прежним местам служб с торговыми людьми царского гостя (купца первой гильдии) Гусельникова и гостя царской сотни Усова (купца второй гильдии) при их стругах, с их приказчиками и работными людьми, на их кормах. В пути им предписывалось досматривать, чтобы незаконного торга не было, а служилые люди на Куте и Лене торговым ватагам насильств и обид не чинили.
Приказчики Василия Гусельникова многие годы шли по Сибири за первыми промышленными и служилыми людьми, торговали в Ленском остроге едва ли не со времен его основания сотником Петром Бекетовым. По соображениям Михея Стадухина, сам купец, не показывавший носу на Лене, приходился ему дальней родней. Гусь лисе не товарищ, большой пользы от того не было, но при его судах могли быть земляки-пинежцы и даже знакомые люди, от которых можно узнать новости с родины.
По слухам, торговые караваны Василия Гусельникова и Алексея Усова благополучно прошли Шаманский порог на Илиме и со дня на день должны были подойти к острогу. С теми спокойными мыслями Михей Стадухин на редкость крепко уснул. Под утро ему снились родниковая вода и кровь, выступившая на старой зажившей ране.
Так уж было дано с юности, что глубокий сон обходил его стороной, особенно при многолюдье. Он как-то ненадолго, по-волчьи, впадал в забытье, растекаясь бодрствующим внутренним взором, чувствуя чужие страсти, злобу и ненависть. А тут, как чудо, рядом с острогом, со многими ватажками, душа будто в небе отдохнула. И сон был чудной, от него весь следующий день она томилась и чего-то ждала.
Михей то и дело посматривал на реку. Пинежцы подошли после полудня. Среди людей с обожженными солнцем, изъеденными гнусом лицами, он узнал гусельниковского приказчика Михайлу Стахеева, еще один человек показался знакомым. Волнуясь, подошел к стругам, причалившим к берегу.
– Мишка, что ли? – спросил кто-то и знакомым движением руки смахнул испарину со лба.
– Тарх? – вскрикнул казак, глазам не веря, и в следующий миг тискал в объятьях брата. Рядом с ним смущенно и радостно топтался молодец с родным, до боли знакомым лицом.
– Не узнаешь Гераську? – смахивая слезы, кивнул на брата Тарх. – Да и как узнаешь, если он после твоего ухода родился?
– Брательник? – Михей обнял младшего братца с шелковистым пухом на щеках и понял, что тот похож на деда.
Сон был в руку. Едва он стряхнул с бороды радостные слезы, отступил на шаг, чтобы полюбоваться братьями, взору предстало чудное видение в образе зрелой женщины со стройным, как у девки, и крепким, как у женщины, станом. По обычаю сибирских баб голова ее была плотно обвязана льняным платком, так что виделись только глаза с изъеденными гнусом, вымазанными дегтем веками. Когда их взгляды встретились, женщина неспешно развязала узел платка и скинула его на плечи, бесстыдно обнажив гладко причесанную голову с двумя косами…
Михею, без вина пьяному от встречи с братьями, почудилось, что, окунувшись в синеву ее глаз, душа взмыла к небесам. Она глядела пристально, с насмешливым вызовом, как прелюбодейка, выставляя себя во всех грехах и пороке.
– Кто такая? – изумленно пробормотал Михей, и будто из погреба услышал ответ Герасима:
– Томская посадская. Шла на Русь с отпускной грамотой. Я ее в Обдорском сговорил идти на Лену стряпухой.
– Два раза вдовела. Дети померли! – Горделиво приосанилась женщина, блеснула глазами, не опустив их под пристальным взглядом казака: – Гераська меня, гулящую, подобрал! – Едко усмехнулась.
– Вон что! – рассеянно пролепетал Михей негнущимся языком. – Вольная, значит! Вот бы мне такая сыновей родила! – И спохватился, что непослушный язык прилюдно несет нелепицу, виновато улыбнулся, добавил: – На Лене будешь первой красавицей!
Вызывающе прищуренные глаза женщины вдруг подернулись паутинкой боли, блеснули невзначай навернувшейся слезой. Она поморщилась, вымученно улыбнулась, смущенно опустила голову.
– А что? – Михей расправил грудь, уперся руками в бока. – Я на полном окладе, со мной не пропадешь. Отец в мои-то годы уже всех нас, сыновей, имел, – указал на братьев, – а я все холостой и бездетный. – Будто даже пожаловался на долю.
Герасим, что-то бормоча, взял женщину за руку, потянул от очарованного братана. Она строптиво стряхнула его руку, опять попыталась сделать глаза дерзкими, даже подперла рукой крутой бок, будто собиралась плясать, но в следующий миг смутилась, опустила голову и ушла.
– Нельзя ей под венец! – взволнованно заговорил Гераська.
– Это почему? – чего-то недопонимая, спросил Михей, глядя в спину удалявшейся женщины. – Эй, красавица, – окликнул. – Как зовут-то?
– Арина! – не оборачиваясь, ответила она и зашагала берегом.
– Несчастья приносит мужьям, – пугливо лопотал Герасим, переминаясь с ноги на ногу и бросая болезненные взгляды то на Арину, то на брата. – Она не только стряпуха… От самого Обдорского под одним одеялом со мной, во грехе.
– В Енисейском едва отбились от женихов, – хохотнул Тарх. – Воевода ей двадцать рублей сулил. Не осталась!
– Она же тебе стара! – удивился Михей, ничуть не смутившись тем, что услышал. – Разве среднему ровесница? – обернулся к Тарху, статному, широкоплечему мужу с окладистой бородой.
– Я ей не по нраву! – вздохнул тот, тоже любуясь стряпухой. – По греховной слабости пригрел бы, конечно, да Гераська ее чем-то прельстил. Других к себе не пускает.
– Я тебе ясырку найду! – переводя разговор в смех, пообещал Михей. – Говорят, они в блуде слаще.
Обожженное солнцем лицо Герасима с шелухой отставшей кожи на носу и по щекам налилось краской, он закряхтел, закашлял, перебирая ногами, как зловредный петух, торопливо соображал, что сказать.
– Так ведь грех братнину полюбовную вдову за себя брать! – вскрикнул обиженным голосом.
– То, что там грех, – Михей, смеясь, обнял младшего и кивнул на закат, – у нас, – указал на восход, – в почесть! Ох уж это скандальное новгородское отродье, – рассмеялся. – Едва встретились – сразу спор. Ладно, сама судьбу выберет!
Он присел возле струга братьев. Обозные люди торопливо обустраивали стан. Тарх суетился среди них, Герасим развязывал узлы на мешках с поклажей. Глаза Михея сами собой отыскали Арину, месившую тесто в березовом бочонке.
– Вольной воля! – пробубнил над ухом младший брат, проследив за его взглядом. – В нашем товаре и твоя доля. Мы с Тархом отцов дом продали…
Между тем все струги торгово-промысловой ватаги купца Гусельникова были вытянуты на берег. Приказчик Михайла Стахеев махнул рукой Михею Стадухину и стал переодеваться. Он каждый год возил на Лену ходовой товар, рожь и пшеницу. Герасим с Тархом пристали к его торгово-промысловой ватажке в надежде на помощь и науку. Оба приглядывались к сибирским порядкам, к покупателям, надеялись на помощь брата, служившего в Ленском остроге. Встреча с ним в Илимском и его покровительство были большим счастьем.
Михей подошел к земляку-приказчику. Последний раз они виделись прошлой осенью. Стахеев как всегда был весел и словоохотлив. Стадухин заметил на его лице крап оспинок.
– Где успел переболеть? – спросил вместо приветствия.
– Пустяки! – смеясь, отмахнулся земляк. – Принудили отдохнуть в Тобольском. Заперли в избе. Отоспался на год вперед! – отвечал, переодеваясь из дорожного платья в дорогой кафтан, обшитый по обшлагам собольими спинками, заломил шапку, шитую из меха черной лисы, кивнув земляку, направился в острог к таможенному целовальнику.
Юшка Селиверстов, сидя в стороне и примечая рассеянность Михея, напомнил о воеводском наказе, затем встал с рассерженным лицом, раскатисто выругался и по-хозяйски стал оглядывать струги пинежцев, чтобы товаров с них не выносили да всяких ярыжек не подпускали. Он нес службу за двоих.
Приказчик Стахеев вернулся с лучившимися глазами и привел илимского таможенного целовальника. Тот бегло осмотрел товары, имущество ватажных людей. Юшка укорил его за недогляд, потребовал развязать мешки, дотошно ощупывал их и всюду совал нос. Когда досмотр был закончен, он с видом человека, исполнившего долг, заулыбался, заговорил душевней и ласковей. Обозные люди развели костры, на стане запахло свежим хлебом и печеной рыбой.
Братья Стадухины, сыны Васильевы, сели в стороне. Михей виновато спохватился:
– Расскажите, что там, на отчине?
– Сперва мать померла, потом отец, ты о том уже знаешь, – повздыхав, стали рассказывать братья. – Перед кончиной передали тебе, старшему, свое благословение. Мы похоронили их рядом с дедами.
Михей встал, скинул шапку, трижды перекрестился, кланяясь на восход.
– Дом продали! – продолжил Тарх. – Герасим товар купил, у него торг лучше получается… А на отчине новости такие: считай полдеревни в Сибири. В иных домах одни бабы, ждут мужей и сыновей, другие брошены или проданы. Вот и мы подумали, что дому гнить? Вернемся богатыми – новый срубим. И времена там тяжкие – царевы холопы не дают жить по старине, заводят порядки латинянские. Сколько себя помним, царь все с ляхами воюет, а их на Руси все больше и больше. Приезжают с царскими грамотами, ведут себя по-хозяйски. На что устюжане были московскими пособниками в войнах с Новгородом, и те валом пошли в Сибирь от нынешних порядков, чтобы переждать лихие времена.
Вот и все новости! – Тарх пожал плечами и опустил голову.
– Правильно, что дом продали, – одобрил братьев Михей. – Подати скопятся – не рассчитаемся. Даст бог, разбогатеем, выкупим.
Герасим, по его словам, собирался торговать в Ленском остроге под покровительством Стахеева. Тарх хотел идти на промыслы, торг был ему не по душе.
Спать братья легли в сумерках, когда затих стан. Герасим с Тархом забрались под перевернутый струг. Вечер был теплым. Михей, с утра ждавший чуда и с тем проживший день, привычно улегся под открытым небом в стороне от стана, положил под бок саблю, поглаживая пальцами ножны, поднял глаза на зажигавшиеся звезды.
Смолоду, и даже в Сибири на службах, он думал, что все люди могут, как он, чуять злой умысел, но ленятся бодрствовать ночами. Поздно уразумел, что таким даром или наказанием наделены немногие. Чутье хорошо помогало при малолюдье, но в острогах и городах делалось мукой, истязало бессонницей, пока, к счастливому облегчению, само собой не притуплялось.
Михей привычно растекся душой по округе и содрогнулся от бессмысленного многоголосья. Только возле реки томилась, истекала слезами, какая-то печальная дума. Стадухин стал мысленно читать вечерние молитвы, чтобы отвлечься и уснуть. Помогло. Печальная песня выткалась на звездном небе обликом Арины. Сонно и счастливо, любуясь им сквозь ресницы, Михей улыбнулся, впадая в сладкую дрему. В очередной раз приоткрыв глаза, увидел смутное очертание облика в аршине над собой.
– Спишь? – прошептала она, клонясь. – А я не могу. Разбередил ты мне душу.
Михей сел, радостно прислушиваясь к звукам ночи, к ее шепоту, сладостно втянул в грудь дурман реки и женщины. Все это казалось ему счастливым видением, которого ждал прожитый день. Он взял ее за руку и тихо рассмеялся.
– Пойдем куда-нибудь! – предложила она, не высвобождая руки из его ладони.
Он легко поднялся, перекинул через плечо сабельный ремень, наспех опоясался и повел Арину сперва к реке, потом к березовому колку, возле которого они с Юшкой ночевали под баркой.
– Моему первому сыну было бы лет пятнадцать, – приглушенно рассказывала она. В ее голосе дрожали слезы, готовые сорваться в плач. – От другого мужа тоже был сын. Нет уж никого в грешном мире, всех Бог прибрал, а у меня душа окаменела – хотела абы как дожить до кончины. А ты сыновей попросил – и оттаяло что-то. Больно стало! – Она тихонько заплакала. – От Гераськи берегусь да отмаливаюсь: не хочу детей. А от тебя опять захотела! – Она остановилась, хлюпнув носом, положила руки ему на плечи, взглянула в упор.
В редкой темени сибирской ночи с гнусавым пением комаров Михей увидел, что лицо ее вытянулось, глаза в темных глазницах удивленно расширяются, губы дрожат. И в этот миг почувствовал на спине опасный, настороженный, любопытный и пристальный взгляд. С досадой обернулся. В десяти шагах, у реки стоял странного вида мордастый мужик с узкими плечами, с мокрой бородой, распадавшейся на брылы. Ноги его были непомерно короткими и кривыми, чуть не до колен свисало брюхо. Маленькие колючие глазки бесстыдно разглядывали уединившуюся парочку.
Михей хотел уже цыкнуть на пялившегося, но тот, вытянув короткую шею, издал два коротких и один длинный рык. Стадухин опознал вылезшего из реки медведя, закрыл спиной Арину, издал тот же звериный рев. Медведь скакнул на четыре лапы и бросился в воду. На разбуженных станах захрустел хворост, занялись гаснувшие костры.
– Мама родная! Как сердце-то бьется! – охнула Арина и стала оседать на землю.
Михей подхватил ее, невольно обвисшую, прижавшуюся высокой грудью к его щеке, припал губами к ее губам. Подрагивая от невольного, невымещенного испуга, с помутившимся рассудком заурчал, как медведь, стал раздевать ее, путаясь в складках незнакомой одежды, добираясь до сокровенной плоти. Остатками здравого ума чувствовал, что она не противится и даже помогает его рукам. И припал к ней, как истомившийся жаждой путник к роднику: пил и пил, радовался, что пресыщение не наступает и таяла, отпускала душу застарелая шершавая тоска по несбывшемуся.
Арина застонала, напряглась, опала на выдохе и обмерла, перестав дышать. Михей отстранился, забеспокоившись – не померла ли? Но ресницы ее дрогнули, она открыла глаза и тихо рассмеялась.
– Летала среди звездочек. Одна, тепленькая такая, угодила под сердце. Сыночек! Я знаю, – всхлипнула, хлюпнув носом.
– Хорошо бы! – переводя дух, прошептал Михей. – Мне-то как сына хочется! – И рассмеялся, привлекая ее к себе.
Она молчала, не отвечая на его ласки, по ее щекам текли слезы, и он ощущал их вкус на губах.
– Плохо, что медведь нас повенчал – первый пособник лешему! Кабы не пришлось сыночку всю жизнь лешачить. – Помолчав в задумчивости, добавила: – Хоть бы и так, лишь бы нас с тобой пережил. Не дай-то бог еще раз… – Вздрогнула, всхлипнув громче, договаривать не стала, но спросила с опаской: – Почему ты на него по-медвежьи взревел?
– Не знаю! – искренне признался Михей. – Само получилось.
На стан они вернулись при свете дня и занимавшемся солнце. Ватажные жгли костры и ругали сбежавшую стряпуху. Герасим с одеялом на плечах, заспанный, неумытый, насупившись, сидел возле перевернутого струга, с укором глядел на приближавшуюся Арину.
Ласково посмеиваясь, она подошла к нему, наклонилась, погладила нечесаную голову:
– Не печалься, мой хороший! У тебя, даст бог, вся жизнь впереди, а у меня последние бабьи годочки.
– Я и говорю. – Тарх ткнул в плечо меньшого, стараясь развеселить: – Если у них что сладится – слава богу, а не сладится – вернется, от нее не убудет…
– Что уж тут? – часто и громко завздыхал Герасим, перебарывая слезы и дрожь в голосе. – Ушла так ушла. Отпускай не отпускай!
– А у тебя на висках проседь! – Арина обернулась к Михею, окинув его светлыми глазами без тени бессонной ночи. – Я вчера и не заметила.
– На ощупь седины не видно! – с укором проворчал Герасим и снова хлюпнул носом.
Арина снова рассмеялась, опять потрепала его по волосам и, не обращая внимания на укоризненные взгляды ватажных, пошла к котлам.
– Руки-то помой после прелюбодейства! – буркнул гусельниковский покрученник.
– Даже искупалась в реке, не видишь, что ли? – ничуть не смутившись, с вызовом ответила стряпуха и стала готовить завтрак.
За голенищем ложка, за пазухой плошка… На случайных казенных харчах ленский казак Мишка Стадухин чувствовал себя счастливым юнцом, которому будущее грезится одним только счастьем. Все свободное время они с Ариной проводили вместе. Удивляя своего полюбовного молодца с проседью на висках, она иногда разглядывала его, как жеребца на торгу.
– Ты чего? – смеялся он.
– Чудно! – шептала, оглаживая его грудь с восхищением и затаенной горечью. – Увидела тебя, подумала: сильный, смелый, ни перед кем шеи не согнет. А ночью в лесу – забоялась, почувствовала в тебе зверя. Думать не думала, что ты такой нежный, ласковый. – Прижалась щекой к груди. – Детей тебе рожу сколько успею. Дом построим. Что еще надо?
– Венчаться надо! – Михей глубокомысленно поскоблил грудь ногтями. – Если здесь сговоримся, то на исповедь иди к старому попу. К монахам не ходи.
– Ой, боюсь, боюсь! – Арина закрыла лицо руками. – Ты ведь ни разу невенчанный?
– Нет!
– А я два раза! Третий – грех, а больше нельзя. Кабы несчастья на тебя не навлечь. Может быть, не надо, а? – попросила жалобно. – В Сибири не обязательно жить по закону. Вон сколько распутства кругом. Поди, Бог нам простит?!
– Надо! – сказал, как отрубил, Михей. – Нагулянным детям счастья не будет! А от страхов твоих отмолимся, я – заговоренный! – признался приглушенным голосом. – Товарищей рядом ранили-переранили, а у меня ни царапины, только одежа издырявлена. – Опасливо зыркнув по сторонам, прошептал ей на ухо: – Я чую, когда в меня стрела или пуля летит.
– Не говори так! – вскрикнула она, боязливо распахнув голубые глаза, закрыла его рот ладошкой. – Чур нас, чур! Господи, помилуй! Жить с тобой долго и счастливо, помереть в один час…
– Я еще богатым стану! – пообещал Михей, ласково снимая ее теплую ладонь со своих золотистых усов. – Не таким, чтобы очень – деньги меня не любят, но прожиточным. И еще знаменитым атаманом! Знаю, это мне на роду написано – на всю деревню и родову уродился один с рыжими усами. За тем в Сибирь шел. Только отчего-то не спешит ни богатство, ни слава. – Вскинул смеющиеся глаза к небу: – Раз тебя прислали, значит, скоро уже… – Подумав о своем, хмыкнул в бороду, удивляясь превратностям своей судьбы: – Сколько русских девок и баб видел по Сибири, ни одному жениху, ни одному мужу не позавидовал – все были не мои. Тебя увидел – будто узнал. Вот ведь!
Арина уткнулась лицом в его грудь, тихо, беззвучно заплакала.
– Поздно вернулись, голубчики! – гаркнул Юшка Селиверстов, увидев подходивших к стану Михея с Ариной, его голос раскатом грома отозвался с другого берега реки. – Проспали свое счастье! Теперь я пойду до Олекмы с твоей родней. – Ожидая спора, Юшка буравил Михея пристальным испытующим взглядом и доил жидкую бороду, как сосок на козьем вымени. Стадухин принял весть без перемены в лице, и он успокоенно рассмеялся: – Тебе велено идти с усовскими торговыми людьми.
Тлели угли костра, пахло свежим хлебом. В невесть кем и когда сложенной из речного камня каменке мужчины пекли тесто, загодя поставленное стряпухой. Она по-хозяйски оттеснила их, не глядя по сторонам, принялась за обычное дело. Михей присел у костра на корточки, вытянул ладони над огнем.
– Ну и ладно! – покладисто согласился с Юшкой. – Иди с моими, а мы пойдем с усовскими. Чьи у них приказчики?
– Старший – холмогорец, младший – устюжанин! Вчера только пришли.
Юшка чуть тише зарокотал какими-то обвинениями и оправданиями, которых казак не слушал. Перемолчав целовальника, поднял смиренные и бессонные глаза на братьев, спросил:
– Как ночевали?
– Слава богу! – приветливо кивнул Тарх и чуть было не спросил старшего о том же, но спохватился на полуслове. Ватажные поняли несказанное, приглушенно загоготали. Рассмеялся и Михей.
К нему подошел Герасим с пламеневшим лицом, присел рядом, неловко обнял.
– Дай бог и тебе счастья! – притиснул его к себе Михей. – Осчастливил ты меня. С тех пор, как ушел из дому, так хорошо не было.
– Живите! Спаси вас Господь! Чего уж там! Знал ведь, что не себе везу стряпуху. Пусть хоть для братана.
Ранним утром пинежцы с олекминским целовальником Юшкой Селиверстовым ушли на волок. Михей с Ариной, бездельничая, посидели возле гаснущего костра, поговорили о пустяках и отправились на табор усовского обоза. Весело глядя на казака и женщину умными глазами, их приветливо встретил старший приказчик по имени Федот Попов. Он был высок и строен, борода ровно подстрижена. Другой приказчик того же купца, Лука Сиверов, как и положено торговому человеку, поглядывал на служилого настороженно, женщины старался не замечать, на вопросы Михея отвечал кратко и ясно, своих вопросов не задавал.
Федот же, напротив, ненавязчиво любуясь Ариной, спросил, жена ли она казаку, сестра ли?
– Невеста! – ответил он. – Хотел подать челобитную, да воеводский писарь меньше полтины не возьмет, а кабалиться в Илимском не с руки.
– Я могу написать даром! – предложил Федот.
– Ага! – настороженно шевельнул усами Михей, понимая, что, приняв помощь от торговых людей, вынужден будет покрывать их беззакония. – Я тоже грамотный! Да вдруг ошибусь в царевом титле… Под кнут идти! На кой оно?
– Я не ошибусь! – заверил Федот, но настаивать на помощи не стал.
– Успею, подам в устье Куты. Там у меня – друг целовальник. На Лене, бывало, спина к спине сидели в осаде или рубились с рассвета до ночи. После он торговал, а разбогатев, не скурвился, как другие. Нынче, правда, проторговался и служит в целовальниках на бывшей хабаровской солеварне.
– Уж не Семейка ли Шелковников? – удивился Федот.
– Семейка!
– Так это же мой друг! Мы с ним под началом Пантелея Пенды первыми на Лену вышли. Не слыхал?
– Как же? – Теперь Михей исподлобья метнул на приказчика удивленный взгляд. – Пантелея Демидыча все знают.
– Живой?
– Не было слухов, что помер. В Ленском он давно не был, но Постник Губарь сказывал, видел на Индигирке…
– Вот бы кого мне встретить! – с таким жаром воскликнул приказчик, что ленский казак почувствовал в нем своего, искреннего человека, какие редко встречаются среди торговых людей.
Как ни много промысловых и торговых ватаг скопилось под волоком, но после ухода воевод с их людьми острог и посад казались опустевшими, а округ притихшим. Приказчики усовского обоза будто нарочито ждали, когда схлынет этот затор. Не спешил в Ленский острог и Михей. Кормились они с Ариной в обозе. Она опять варила и стряпала, он отгонял от стругов ярыжек и служилых, искавших выгод. Федот Попов привел на табор двух гулящих людей, которые хвалились за месяц привести струги с верховьев Куты к Ленскому острожку и рядились за работу дорого. Поговорив с ними, Михей уличил обман: дальше Николиного погоста плеса Лены они не знали.
Стадухин нашел в вытоптанном прибрежном осиннике брошенный балаган, подновил его и уводил туда Арину от костров и многолюдья стана. Обозным нравилось, что служилый не лезет в их дела, и отношения казака с торговыми людьми потеплели. Он же, к своему счастью, рядом с женщиной спал так крепко, что не чувствовал около себя никого, кроме нее.
Они старались уединиться всякий свободный час, который могли провести вместе. На баню или мыльню денег не было, мылись в реке. Не желая носить штанов, как русская женщина, Арина мазала ноги дегтем до самой промежности, но это мало помогало – мокрец да мошка и с дегтем разъедали кожу до язв. Михей где-то добыл тайменьи кожи, отмездрил и задубил их, сшил возлюбленной портки и заставил надевать под поневу.
Мимо его глаз будто во сне прошел досмотр товаров, приказчики получили отпускную грамоту, им назначили очередь выхода на волок. Стадухин в который раз поплелся в острог по своему делу и столкнулся с письменным головой Бахтеяровым, который отстал от воевод, выполняя какие-то их наказы.
Голова полюбопытствовал о делах, морща утиный нос, посмеялся над просьбой о венчании.
– За бабий подол держась, будешь теперь зевать на приострожных службах. А я думал отправить тебя на дальние, на прииск новых земель.
– Отправь! – Стадухин напрягся вдруг и впился в него цепким взглядом. – Жена тому не помеха!
Бахтеяров опять посмеялся и, лукаво щурясь, спросил:
– А добудешь соболей, про меня не забудешь?
– Я никогда не забываю ни добра, ни зла! – резче ответил казак.
– Про зло помню, – хохотнул голова. – Заварил ты кашу с Ходыревым и Копыловым. Дай бог, расхлебать. – Плутовато, напоказ вздохнув, опять прищурился: – Сам напишу и приму челобитную от имени воевод. Они мне не откажут. А про соболей помни – замолвлю за тебя словечко.
Глаза Стадухина вспыхнули, он неволей доверительно придвинулся к письменному голове.
– Отправь искать новую землю! – попросил. – Уж я воздам и тебе, и казне.
К вечеру на стан обоза прибежал посыльный и велел Михею идти к Бахтеярову, чтобы приложить руку к челобитной.
«Не забыл! – удивился Стадухин. – Не тянул, как обычно, для пущей важности, набивая цену».
После отъезда на волок монахов они с Ариной тихо обвенчались в острожной церкви, не рассиживаясь с причтом, вернулись на табор усовского обоза. Полтину на венчание дал Федот Попов, и Михей взял, пообещав вести струги по реке. Праздновать свадьбу было не на что, не с кем и ни к чему.
Пришел черед и усовским людям идти на волок. Вздувая жилы и мотая головами, кони потянули их струги к верховьям Куты. Незадолго до усовского обоза здесь прошли воеводы с таким войском, что от стана до стана трава была выщипана их лошадьми, а возле них зловонно смердило людскими нечистотами. Возницы брезгливо плевались и волокли струги на продуваемые безлюдные места. Обогнать же воевод на волоке было делом немыслимым.
– Разве в устье Куты задержатся?! – рассуждал Стадухин, отвечая на расспросы обозных людей.
Арина кашеварила у костров, поглядывая на мужчин пустыми, незрячими глазами. За неделю совместного пути она никого из них не помнила ни по лицам, ни по именам, все были для нее просто обозными. Но ее лицо всякий раз вспыхивало и расцветало, когда на глаза попадался муж. Глупо и счастливо улыбаясь, они до неприличия долго глядели друг на друга, не замечали, что в их присутствии возле костра наступает напряженная тишина.
По строгому наказу старшего приказчика Федота Попова никто из обозных не смел ни шутить, ни осуждать вслух казака со стряпухой. Зато когда те не могли слышать, давали волю языкам и потешались над голубками.
Сена, приготовленного казаками для воеводского табуна, казенным коням не хватало, их погонщики растащили несколько копен, поставленных хабаровскими работными. Возницы с руганью накинулись на годовальщика, сидевшего в зимовье. Тот устало отбрехивался, обещая заплатить из казны Хабаровым и их людям. Зато дома, срубленные для воеводских ночлегов, пустовали, и годовальщик разрешил ночевать в них без платы. Стадухин покружил возле изб зимовья и напросился в амбар.
– Там крыша течет, в стенах дыры – пальцы лезут. Его рубили еще голодранцы Васьки Бугра, проложившего Ленский волок. – Годовальщик и дольше отговаривал бы казака: после проезда воевод на него напала охота говорить. Стадухин же резко спросил, обрывая на полуслове:
– Пустишь?
– Ночуй, если приспичило!
– Приспичило! – Казак усмехнулся и пошел обустраивать ночлег.
Два одеяла да верхняя одежда – все пожитки, что были у них с Ариной. До сумерек надо было принести бересты на подстилку, лапника и травы, чтобы постель была мягче. Мошки в амбаре было больше, чем в лесу, пришлось устраивать дымокур. Но и он не помог. Гнус выгнал обоих на продувное место, под чистое небо с выткавшимися звездами. Выкатилась ущербная луна, желтая и ясная. Положив под бок лук со стрелами, саблю, Михей не заметил, как уснул, и почувствовал тычок в бок.
– Медведь! – испуганно прошептала Арина.
Сердце женщины колотилось, она прижималась к мужу. Пока Михей выбирался из глубин сна, успел увидеть в лунном свете вытянутую горбатую тень убегавшего зверя, услышал хруст веток.
– Открываю глаза, а он ноги нюхает! – взволнованно стрекотала женщина. – И чего они к нам привязались?
Стадухин, удивляясь, что так глубоко спит под боком жены, слегка обеспокоился безопасностью ночлегов, о чем прежде не задумывался.
– Не помню, чтобы встречи с ним были к худу! – пробормотал сонным голосом, крепче обнимая Арину. – Заяц выскочит – не к добру! А медведь – как встречный человек: сразу не поймешь, что у него на уме.
Той ночью, глядя на звезды, Арина удивленно призналась ему:
– Ведь мы совсем недавно сошлись?… А мне чудится, будто век живем. А прежняя моя жизнь будто приснилась. Осенит вдруг: у меня же были мужья, дети, полюбовные молодцы: ни лиц не помню, ни как с ними все было. И родить от тебя хочется, как молодой, и жить долго.
– Роди! – сонно поддакнул Михей. – Поп в Ленском, поорет для порядка, что зачали в пост. Пусть! У него служба такая. Семейка Дежнев привез с Яны ясырку – у той брюхо из-под шубы выпирало. Поп заартачился – не стану крестить болдыря, во блуде зачатого. Семейка – челобитную на государево имя! Поп без поклонов и бабу окрестил, и младенца, и венчал их вместе с приплодом. У нас все проще.
Помолчав, добавил к сказанному:
– Чудно! Я ведь тоже все забыл! Были какие-то, а помню только тоску… Тебя увидел – будто Илья молнией по башке звезданул! Отыскал-таки суженую.
Он говорил искренне, но душевная радость, которой жил последнее время, порой омрачалась вспоминаниями о службе. И на этот раз с реки повеяло вдруг стужей, от которой побежали по спине мурашки. С тех самых пор, как ушел в Сибирь, он верил, что станет богатым и знаменитым, хотя о богатстве не сильно-то переживал: душа алкала подвига, который не засунешь в кожаный мешок с дорогой рухлядью, смутно рвалась в неведомые края, где казак мечтал обрести славу. Мечталось подвести новую землю под высокую государеву руку, дать тамошним народам мир и порядок. Вернуться к родовым могилам, срубить дом и передать славу внукам, чтобы помнили.
Без Арины Михей уже не представлял себе счастливой жизни. Не хотел думать и о том, как оставит ее одну при Ленском острожке. Таскать же за собой русскую женку по урману, как ясырку, было делом редким даже среди промышленных. При непрестанных походах и воинских стычках для служилых людей это было и вовсе делом невозможным.
– Бог не оставит! – пробормотал он со вздохом и неловко перекрестил грудь, лежа на спине.