Той осенью, когда из-за указа о переписи ясачного населения начиналась очередная ленская смута, Михей Стадухин шел к восходу от Алдана на неведомую реку. В прошлом туда самовольно откочевал род ленских якутов, за ними был послан казак Елисей Рожа с небольшим отрядом. Его люди встретили пограбленную ватажку торгового человека Ивана Свешникова, от нее узнали, что якуты и тунгусы в среднем течении Алдана убили тридцать пять служилых и промышленных, в устье Маи еще двенадцать. Елисей Рожа со спутниками не отважился идти дальше и вернулся, оправдываясь перед воеводами, просил у них полсотни казаков для нового похода. Тут начальные люди острога вспомнили про Мишку Стадухина с его непомерным желанием отправиться в неведомый край, а он ухватился за намек о дальнем походе, как таймень за наживку, и заглотил ее до самых кишок.
– Обещаю в казну сорок соболей добрых! – дал посул в съезжей избе.
– Мало! – сморщил нос Бахтеяров. – Одни только вожи того стоят. Меньше сотни явить никак нельзя.
Лукаво поглядывая на казака и посмеиваясь, Еналий намекал, что нимало потрудился перед воеводами, расхваливая Михея.
– Сто так сто! – согласился Стадухин и сник, торопливо соображая, сколько же их надо добыть, чтобы отдать посул и расплатиться за снаряжение.
Его не смутило, что воеводы позволили взять в поход только четырнадцать казаков по своему выбору и своим подъемом. Получив дозволение на сборы, он вспомнил об Арине и на миг ужаснулся, что вынужден бросить ее среди незнакомых людей. Но неведомое, заветное так манило, что душа пела и ныла одновременно. Оставлю жену Герасиму: брат есть брат, решил он, не смущаясь их прежней связи.
Но Герасим с Тархом, узнав, что старший идет в дальний поход, стали проситься с ним: один торговать, другой промышлять. Не взять их Михей не мог, в суете сборов оправдывал себя, что все казачки ждут мужей со служб, Арине это не впервой. Останься он при остроге – все равно пропадал бы месяцами, за одно только жалованье разбираясь с обычными тяжбами якутов и тунгусов об угоне скота, разбое и межродовых обидах. А из дальнего похода можно вернуться богатым, построить дом. К тому же жена – не девка-брошенка, останется на его хлебном и соляном содержании. И все же мучила казака совесть, язвила душу.
Хоть бы и на дальнюю службу, а казаков, желавших идти на неведомый Оймякон, оказалось не так много. Из отряда Елисея Рожи не пошел никто. Михей позвал Ивашку Баранова с Гераськой Анкудиновым, проверенных в совместных службах казаков, но те отговорились, что собираются на Яну с сыном боярским Власьевым.
С Василием Власьевым Михей встречался на Куте и здесь, в Ленском, при съезжей избе. Знал, что воевода Головин проездом через Казань прибрал его в полк и Власьев с большим отрядом ходил с Куты в верховья Лены на братов, а нынче получил наказную память идти в Верхоянское зимовье с пятнадцатью казаками на перемену Митьке Зыряну.
– Ничего не пойму! – затряс бородой Стадухин: его товарищи не могли испугаться сказок Елисейки Рожи. – На восход от Алдана никто не ходил, а Яна давно объясачена!
Иван Баранов насупился, попинывая ичигом мерзлую землю, шмыгнул носом, Герасим Анкудинов с чего-то обозлился, сверкнул глазами.
– Тебя обманули, как верстанного придурка, – презрительно сплюнул под ноги. – Власьеву казенных коней дают, хлебный оклад годом вперед! А тебе что?
Михей долго и тупо смотрел на казаков, накручивая на палец рыжий ус, соображал, что могло их злить. Поморщившись, досадливо оправдался:
– Так ведь на неведомые земли, чтобы подвести под государя тамошние народы… Ну ладно, не хотите на Оймякон – идите на Яну!
Из гарнизона с ним вызвались идти Ромка Немчин и Мишка Савин Коновал. Услышав про Оймякон, стали проситься половинщики: Семейка Дежнев и Гришка Фофанов-Простокваша.
– Ладно он, – Стадухин кивнул на Простоквашу, – ты-то куда, хромой?
– Что с того, что прихрамываю, от других не отстаю, – не смущаясь, отвечал Дежнев, глядя на земляка младенчески беспечными глазами. – А с тобой идти на конях, верхами. Сам сказал!
На конопатом, посеченном мелкими морщинами лице не было ни заискивания, ни просьбы, дескать, откажешь – от меня не убудет, а на тебе, земляк, грех.
– Не плачьтесь потом! – отмахнулся Михей, соглашаясь взять обоих раненых в предыдущем походе.
К нему примкнули томские и красноярские казаки Ивана Москвитина: в другие места их не пускали, а строить новый острог они не хотели. Ушел бы и сам Москвитин, но сыск по делу атамана Копылова не закончился.
Просился на Оймякон Пашка Левонтьев. Этот справный казак слыл на Лене за мученика от ума: подрезал бороду и волосы, стараясь быть похожим на святого угодника Николу летнего, без митры, в трезвости был молчалив и задумчив, всюду таскал с собой кожаную суму с Библией. Временами Пашка запивал и с причудой. Поскольку выносить вино из кабака дозволяли только по разрешению приказного, Пашка, крестя бороду, опрокидывал в рот чарку и быстро уходил в уединенное место, где разговаривал сам с собой. Таким образом, он частенько пропивался, и потому искал служб подальше от кабаков.
Мишку Савина-Коновала Стадухин знал давно. У того и в молодые годы лицо было похоже на личину, вырубленную из смолевого пня, нынешним летом красы прибавилось: какой-то якут ткнул его пальмой [2] и от уголка рта к уху протянулся грубый багровый рубец. Коновал бездумно должился у торговых людей, стаивал на правеже. Найти заимодавца ему было трудно, но Михей ценил его как хорошего лекаря.
Казак Федька Федоров Катаев, брат небедного торгового человека, сдавленно похохатывая, спросил Михея, будто прокудахтал, не найдется ли и ему службы в оймяконском отряде.
– Почему не найдется? – вглядываясь в козьи с придурью глаза, ответил Стадухин, торопливо прикидывая, что Федька обязательно нагрузится товаром, хоть царь и не велит служилым торговать. Этот указ обыденно нарушался, но при случае мог обернуться против атамана. Денег спутникам по походу Катаевы не дали, но Федька собирался своим подъемом.
Хлебный оклад годом вперед Стадухин все же вытребовал. Еналий Бахтеяров с прежними ухмылочками напомнил про обещанных соболей и дал ему двух якутских вожей, по слухам, знавших путь на Оймякон. Они были врагами самовольно откочевавшего рода якутского тойона Увы и считались надежными.
Казаки получили хлебное и соляное жалованье на себя, венчанных жен и прижитых детей. Кроме пропитания в походе каждому нужно было по две лошади, оружие, порох, свинец, прочая справа рублей на пятьдесят. Если красноярцы и томичи кое-что имели от прежних служб, то дежневский дружок Гришка Простокваша был должником, деньги нашел с трудом и меньше, чем надо. Ромке Немчину и Мишке Коновалу торговые люди и вовсе не занимали. Чтобы поддержать их, казаки решили взять общую кабалу.
Семейка Дежнев, Пашка Левонтьев, Втор Гаврилов, Андрейка Горелый привели торгового человека Никиту Агапитова. Глядя вприщур на известного ленского казака, купец согласился дать денег по общей кабале, если к четверым просителям примкнет сам Стадухин. До весны, до Николы вешнего, давал без роста, а после – два годовых рубля с десяти. Кто вернется живым – с того спрос, перед кем кабалу выложат – тот платит.
Проще было с промышленными людьми. Желающих идти на неизвестную реку было много, надежных и проверенных – мало. Помимо казаков Михей набрал из них десять охочих людей, среди которых были крепкие своеуженники.
Герасим, глядя на сборы и долги, которыми обрастал старший брат, стал сомневаться, стоит ли идти в поход, дотошно выспрашивал служилых и промышленных, как и чем можно расторговаться среди отложившихся якутов и дальних, не присягавших царю тунгусов. К тайной радости Михея, он стал склоняться отдать часть товара братьям и заняться рыбной ловлей со своеуженниками Федота Попова.
Старший Стадухин, волнуясь, хотел уже предложить Герасиму взять на себя опеку Арины, но он где-то что-то вызнал и заявил, что в Ленском ему быть – только проживать привезенное добро. Едва Тарх с Герасимом поняли, что должны взять с собой лошадей и пищали, младший опять стал донимать атамана расспросами, удивляясь непомерным ценам на здешних коней.
– Их тут больше, чем на Руси! – пытал Михея, будто подозревал в злом умысле. – Там за жеребца два с половиной аршина в холке просят два-три рубля. Здесь не кони – мохнатые карлы, голова огромная, брюхо до земли – рядятся по двадцать пять – по тридцать рублей…
– Тут пуд муки пять рублей! – не понимал замешательства брата Михей.
– Рожь, понятно, она на Лене не родится, а коней вон сколько. Вдруг где-то в улусе сторгуемся хоть бы по десять рублей?
Но старшему Стадухину было не до поиска, он носился по острогу и посаду, стараясь увести отряд до холодов. Кроме обыденных хлопот камнем лежала на сердце дума о жене: взять с собой не мог, оставить в остроге боялся. Когда Семейка Дежнев предложил поселить Арину с его женой Абакандой у якутского тестя Абачея, Михей от радости так притиснул земляка, что тот придавленно пискнул.
Доля казачки – годами ждать мужа. Арина сама выбирала судьбу, но при расставании заливалась слезами, как девка:
– Год выдержу, дитя под сердцем, – прижала руку мужа к животу. Михей, погладив его, приложился ухом. Ничего не услышал. – Задержишься дольше – заведу полюбовного молодца, – пригрозила, – не гневись потом!
Стадухин поежился, посопел, признался:
– Не могу служить при гарнизоне! Судьба мне стать знаменитым разрядным атаманом с жалованьем втрое против нынешнего. Ты уж потерпи. Тебе не впервой… Хотя в Томском, наверное, было легче, – обвел глазами якутскую юрту из жердей, обложенных дерном.
Вдоль наклонных стен были устроены нары, оконце затянуто бычьим пузырем, посередине горел очаг, дым щипал глаза и уходил чрез вытяжную дыру. Юрта была соединена крытым переходом с коровником. В ней сильно пахло скотом, но запах не был приторным. Мечталось Михею, чтобы его дети явились на свет в просторной русской избе, но с первенцем, похоже, не удалось.
– Потерплю! Потерплю! – обильно присаливая его бороду, шептала Арина. – Лишь бы вернулся цел. Молиться буду!
При проливных осенних дождях вода в Алдане поднималась несколько раз и за лето смыла следы прежнего бечевника. Берег был завален вынесенным с верховий плавником. Два с половиной десятка казаков и промышленных, два якутских вожа заново торили путь для коней и медленно, как бурлаки, продвигались вверх по реке. Лошадей жалели, не перегружали, верхом ехали только якуты.
Против устья Амги отряд застала шуга.
– Зимовье там было доброе! – указал за реку неторопливый, вдумчивый казак Втор Гаврилов. – Прошлый год якуты или тунгусы спалили. А то бы в баньке попарились.
Вскоре Алдан покрылся льдом, топкие берега отвердели, караван стал двигаться быстрей. Долина реки повернула на полдень, куда ходили атаман Копылов с Иваном Москвитиным. Томские казаки вспоминали свое зимовье, срубленное в устье Маи. По слухам, оно тоже было сожжено. Пантелей Пенда, невольно слушая, как спутники бранят здешних якутов и тунгусов, молчал-молчал, неприязненно щурясь, да и выругался:
– Кабы служилые меж собой не дрались, и другие народы жили бы мирно.
В общие разговоры он не втягивался, равнодушно переносил тяготы пути, не ругался для поддержки духа, не ярился, как Мишка-атаман. Присматриваясь к нему после долгой разлуки, старший Стадухин удивлялся переменам. В верховьях Лены, еще слегка выбеленный сединой, он был разговорчив, светился изнутри, прельщал слухами о старорусском царстве, скрытом в тайге, весело уходил в неведомое с Иваном Ребровым. Теперь это был седой молчун с душой, запертой на семь замков.
Счастливые ночи, проведенные с женой, не прошли бесследно: способность старшего Стадухина чувствовать опасность сильно притупилась. Если среди острожного многолюдья это было благом, то в походе пугало. Атаман выбивался из сил от настороженного волчьего сна, перессорился с доброй половиной отряда, беспричинно вскакивая среди ночи. Застав караульного спящим, бил, мешал отдыхать другим.
За месяц пути Божий дар стал восстанавливаться, Михей все реже проверял караулы, стал высыпаться, его затравленные глаза начали очищаться, отпускало постоянное раздражение. Но все равно он вставал первым, а ложился и утихал последним.
– Почечуй у него в заду или что ли? – ворчали за глаза казаки и промышленные, вымещая неприязнь на Тархе с Гераськой, на атаманском земляке Семейке Дежневе.
Пантелей Демидович, слушая их ропот и ругань, долго терпел и отмалчивался, прежде чем вступиться:
– Кабы не Мишка, вас бы давно перерезали. Балует караульных, один за всех службу несет, а вы, на него надеясь, хотите Бога обмануть!
Первой пала одна из лошадей Пенды: не сдохла, но сломала ногу. Мишка Коновал ощупал ее, безнадежно шевельнул рубцом на щеке, мозолистыми пальцами погладил конскую морду. Старый промышленный без видимой скорби зарезал кобылку, мясо отдал в общий котел без платы. Но когда атаман стал распределять его груз по другим коням, начался раздор. Брать лишнего не хотел никто, а громче всех возмущались братья, жалея своих измотанных переходом лошадей. Герасим слезно отбрехивался, Тарх метал искры из прищуренных глаз, скрипел зубами, гонял желваки по скулам.
Предприятие было не только государевым, но и торгово-промышленным, а где торг и прибыль, там всяк сам за себя. Промышленные люди и половина служилых, поднимавшихся за свой счет, настаивали на порядке, чтобы мясо кобылы оценить по ленским ценам и кто его возьмет, тому вести груз по тем же ценам.
Пашка Левонтьев, кого-то смешивший в будничной суете похода, кого-то беспричинно сердивший, лежал в кукуле – мешке из оленьего меха, обнаженной лысиной к огню, до споров и распрей не снисходил, душевных разговоров не вел, но, полистав раскрытую Библию, поучительно изрек густым голосом:
– «Не враждуй на брата твоего в сердце твоем; обличи ближнего твоего, и не понесешь за него греха». – Полистал еще, не найдя ответа, как делить мясо и груз, перекинулся к костру боком, захлопнул книгу и положил себе под голову.
– Что сказал мир – то благословил Бог! – поддакнул Михей, благодарный Пашке за поддержку. Не желая противиться соборному решению, выругался:
– Жрать скоро станем врозь, каждый из своего котла!
Старый Пенда бросил на него сочувственный взгляд и сказал, что дарит мясо в общий котел, а за перегруз заплатит соболями. Михей сжал зубы, ниже опустил голову: братья своим молчанием принимали унизительное предложение. Лошадей берегли все – они достались дорогой ценой, но требовать плату за помощь товарищу ему было стыдно.
На другой день он стал жаловаться Пантелею на нынешние нравы, с тоской вспомнил времена войн при атаманах Бекетове и Галкине, когда все были за одно и всякий защищал товарища как самого себя, делился последним. А нынче даже неловко встречаться с тем же Ярком Хабаровым, с которым голодал в осаде и ходил на прорывы.
Пантелей безучастно отвечал:
– Давно ты не был на дальних службах. Люди сильно переменились. От бесхлебья или от богатства, которое легко дается, оскудели душами: нынче кабальный кабального кабалит и ищет себе во всем выгод.
Михей разразился новой бранью, но старый промышленный с отрешенным лицом вел коня под уздцы и не проронил ни слова осуждения или согласия.
Когда не пуржило, на восходе из-за увалов едва не к полудню выползало холодное солнце с розовыми ушами. Ветер наметал острые снежные заструги под заломы и торчащие льдины. Наконец, якутские вожи указали устье речки, впадавшей в Алдан с восточной стороны. Берега ее были покрыты густым ивняком, по которому вести лошадей трудней, чем по бурелому. Речка вывела на каменистое, обдутое ветрами плоскогорье, которому, казалось, и конца нет. Здесь лошади пошли быстрей, а ночью хорошо выпасались, наедаясь сухой травой.
День убывал. На ночлег становились рано, долго обустраивали стан на холодной земле. Среди карликовых берез и стланца собирали много хвороста, подолгу жгли, прогревая неприветливую землю. Луна окольцованная радужным сиянием, серебрила равнину, вытягивая длинные тени. Подступы к табору хорошо просматривались, караульные, сидя спинами к огню, мучительно боролись со сном.
– У нас леса! – укладываясь на войлочные потники, вспоминал Семейка Дежнев, поглядывая на Стадухиных, взглядами призывал их в свидетели. – По Сибири тайга, не то что здешняя мертвая пустошь! Сюда, наверное, и волки не забредают. Какая тут рухлядь? – Подразнивал атамана, будто тот обещал ему богатство и легкую зимовку.
– Есть зайцы, куропатки! – хмурясь, обрывал беспутные разговоры старший Стадухин. – Дальше, к восходу, – вскинул бороду на вожей в парках-санаяхах, – говорят, есть головной соболь.
Будто в насмешку, в пяти шагах от костра из-за камня выскочил заяц, заверещал, заходясь лешачьим хохотом, прижав к спине уши, помчался во тьму. Не дождавшись погони, остановился, поднялся на задние лапы, заманивая в ночь. Мишка Коновал, кривя рваный рот, поднял лук, пустил в него тупую стрелу. Заяц подпрыгнул, вскрикнул младенцем, задрыгал длинными задними ногами. Герасим принес его и стрелу. Мишка одним рывком корявых пальцев содрал шкуру, насадил тушку на прут, стал печь на углях.
Михей тоскливо наблюдал за братьями из-под прищуренных век, то и дело ловил на себе их укоризненные взгляды: куда, мол, ты нас завел? Озирая бескрайнюю равнину слезящимися глазами, иной раз начинали роптать и бывалые казаки. Из-за дороговизны ржи взяли ее втрое меньше нужного по енисейским меркам, надеялись на подножный корм, но здесь и зайцы с куропатками были редкой добычей.
Верст триста отряд шел горной пустыней. Оголодав, казаки и охочие решили зарезать самого слабого коня. Таким оказался мерин Герасима. Он соглашался, что животина со дня на день сдохнет и придется скверниться падалью, но, когда указали на нее, стал торговаться.
– Режьте! – приказал Михей, нахлестывая плетью по ичигу. Сдерживая гнев, отвел младшего в сторону, обругал, но вразумить не смог.
Казаки и промышленные навязчиво расспрашивали якутских проводников о местах, куда они вели отряд, но те и сами не знали, есть ли в тамошних реках рыба, а в лесах зверь, слышали только, что скот выпасать можно. Им было известно от сородичей, что за плоскогорьем – ручей, бегущий летом встреч солнца. По нему ход на реку Оймякон.
– Раз якуты ушли туда с Лены, значит, места благодатные, – утешали себя путники.
Наконец, начался спуск в долину. Чаще встречались лиственницы в руку толщиной, среди них много сухостойных, дававших хороший жар в кострах. Выбеленная снегом трава была здесь выше, чем на плоскогорье. Якутские вожи уверенней повели отряд вдоль промерзшего ручья по желтой, обдутой ветрами долине. Время от времени они останавливали лошадок и к чему-то прислушивались.
Холода крепчали. В эту пору в Ленском остроге даже пропойцы не выползали из землянок без шубных кафтанов, здесь стужа была еще злей. В день явления иконы Казанской Божьей Матери промышленные и служилые сотворили утренние молитвы, очистили ноздри лошадей ото льда и ради праздника сидели у костров дольше обычного. Пашка Левонтьев, шмыгая носом и часто мигая слипавшимися ресницами, по слогам читал Новый Завет. Русские и якутские люди с молчаливым почтением слушали его и оглядывались на коней с заиндевевшими мордами. Над ними курился пар, значит, в полную силу холода еще не вошли.
Хворост вокруг табора был собран и выжжен, надо было двигаться дальше. Отдав возможное празднику, все ждали атаманского приказа собираться в путь. Но старший Стадухин медлил, всматриваясь в причудливое облако, ползущее с низовий. Его не торопили, наслаждались теплом догоравших костров, жались к огню, монотонное бормотание Пашки убаюкивало. Никто, кроме атамана, не желал ни высматривать облако, ни вдумываться в смысл Завета.
Якуты лежали с таким видом, будто никуда не собирались идти. Непоседливый атаман окликнул их. Только после третьего подзыва они поднялись, переваливаясь с ноги на ногу, пастушьей походкой, подошли. Стадухин указал вдаль.
Сощурив глаза в щелки, якуты долго глядели, куда таращился «башлык». Наконец, старший, с волосатым подбородком и выбеленными инеем усами, разлепил смерзшиеся губы:
– Скот гонят!
К ним подошел Пантелей Пенда в волчьих торбасах и волчьей парке, шитой на сибирский манер вместе с шапкой, молча встал за плечом атамана, всмотрелся, прошепелявил в обледеневшую бороду:
– Скот! Но чудно как-то.
– Не пасут, на нас гонят! – уверенней добавил вож.
Стадухин крикнул, чтобы люди ловили и грузили коней. Скот могли гнать только якуты, упорно вытеснявшие тунгусов с их промысловых угодий. Из-за этого между ними были постоянные войны с перемириями для торговли и обмена пленниками. В здешнем краю добывали руду, плавили и ковали железо одни только якуты, а нужда в нем была у всех.
Вскоре из студеного облака выскочил всадник на приземистой мохнатой лошадке и снова пропал. Затем показались быки, идущие впереди стада. Скорей всего, кочевал тот самый якутский род, что самовольно ушел с Лены, не выплатив ясак. Промышленные и служилые вьючили коней и собирали по стану последние пожитки, а Михей с Пендой и вожи все стояли и разглядывали долину.
– Похоже, гонят их всех! – буркнул в бороду Пантелей, резко развернулся и кинулся ловить своего коня. Якутские вожи, опасливо переминаясь на коротких ногах, впервые на пути от Ленского острога в один голос стали поторапливать атамана:
– Собираться надо, башлык!
– Идите! – отпустил их Стадухин, обшаривая глазами округу в поисках удобного места.
Предчувствие не обмануло его. Из пара, висевшего над стадом, выскочили два оленных всадника, пронеслись возле бычьих морд, размахивая длинными луками. Они явно пытались завернуть скот в другую сторону или повернуть вспять.
– Держи огонь! – сипло приказал Стадухин. – Готовь ружья!
Стрелки грели стволы, от углей костров зажигали трут, фитили держали за пазухой в сухих местах. Завьюченные кони, хоркая заледеневшими ноздрями, двинулись навстречу стаду и вскоре были замечены приближавшимися людьми. На запаленном коне к ним поскакал якут с пальмой в руке. Разворачиваясь в полусотне шагов, прокричал:
– Помогай хасак! – Повернул в обратную сторону и пропал с глаз в хмари, где уже виднелись головы равнодушно идущих быков и очертания носившихся вокруг них конных и оленных всадников.
– Пантелей Демидыч! – окликнул старого промышленного атаман. – Бейся с охочими по левую руку, я с казаками уйду вправо, – махнул, указывая место. – Надо пропустить скот и задержать тунгусов.
Пенда кивнул, услышав его. Герасим с Тархом потянули своих коней в другую сторону. Михей гневно взглянул на них, но прогонять братьев было поздно. На низкорослых мохнатых лошадках якуты отгоняли наседавших тунгусов: стреляли в них из луков, размахивали рогатинами, громко кричали. Нападавшие верхами носились на оленях и ловко пускали стрелы между ветвистых рогов.
Чем ближе подходило стадо, тем отчетливей виделось, что происходило вокруг него. Около сотни пеших и конных якутов, баб с детьми, отступали, обороняясь. Тунгусов было больше, они мельтешили на оленях, как мухи возле тухлого мяса. Казаки дали залп, ослепив себя пороховым дымом. Едва он рассеялся, Михей увидел, что урон нападавшим нанесен небольшой. Неожиданно появившиеся казаки только удивили тунгусов грохотом пищалей. Те, что были ближе, отхлынули, но вскоре опять напали на якутов.
Пантелей Пенда заставил одного из промышленных отогнать груженых коней, сам с шестью товарищами дал залп с другой стороны пади. Привычные к огненной стрельбе якуты победно закричали, пешие побежали к казакам, конные носились вокруг сбившегося в кучу скота, загоняя его между служилыми и промышленными. За стадом, сколько хватало глаз, лежали туши побитых коров и бычков.
Тунгусы отступили на полет стрелы и съехались в толпу. Их разгоряченные олени гулко клацали рогами и громко хоркали. В центре что-то кричал и размахивал руками мужик в меховой парке, украшенной бубенчиками. Его густые распущенные по плечам волосы черными волнами свисали по груди и по спине.
– Главного надо убить! – просипел Семейка Дежнев. Его пищаль почему-то не прострелила заряд во время залпа. Он положил ствол на костыль, с помощью которого шел, тщательно прицелился, выстрелил. Рассеялся дым. Длинноволосый мужик, прежде сидевший на олене, теперь стоял на ногах и все так же размахивал руками, ругая или призывая к чему-то своих сородичей. У ног его дергался, скреб землю рогами и копытами раненый олень. Семейка резко вскрикнул. Стадухин подумал, что от досады. Крикнул, чтобы готовили ружья к новому залпу.
Тунгусы были одеты по-разному: одни в меха, другие в кожаные халаты поверх меховой одежды. Выслушав длинноволосого, всадники развернули оленей к стаду и во весь опор ринулись на якутов, а те, разъяренные боем, бросились им навстречу, защищая женщин и детей, торопливо бежавших к русичам. Стадухин помахал им, приказывая открыть простор для стрельбы, и дал еще один залп по рогатой лаве.
Пока казаки вновь перезаряжали ружья и рассеивался пороховой дым, якуты беспрестанно пускали стрелы в сторону противника. Грохотали ружья промышленных на другой стороне ручья. Оттуда тоже доносились победные якутские крики. Под боком атамана снова завопил Дежнев.
Последний скот прошел мимо казаков. Разгоряченные всадники спешились, закрыли собой брешь между русскими отрядами. Тунгусы, отступив, носились на оленях потревоженным ульем, кружили на месте.
Михей обернулся к стонавшему Семейке Дежневу. Лицо его было залито кровью. Он выдернул изо лба стрелу с костяным наконечником, приложил к ране пригоршню снега, закряхтел и закорчился от боли. Вторка Гаврилов, опасливо оглядываясь, вспарывал ножом его штанину. Из нее торчала другая стрела.
– Ну и везуч земляк! – выругался Михей, перезаряжая пищаль. Немеющие от холода пальцы едва ощущали тепло ствола.
Тунгусы снова развернулись лавой, стреляя на скаку, с криками ринулись на промышленных. Прогрохотал новый залп. Едва рассеялись клубы дыма, якуты вскочили на лошадок и яростно погнали врагов.
Михей Стадухин наконец-то осмотрелся. Многие из его казаков были ранены, убитых не было. Тунгусские стрелы достали Герасима с Тархом: один со стонами баюкал руку, другой зажимал плечо окровавленной ладонью. Их кони с торчавшими из боков стрелами кружили на месте, вставали на дыбы и громко ржали, разбрасывая поклажу. Вместо того чтобы пожалеть раненых братьев, Михей в сердцах обругал их:
– Пенду бросили, коней не отогнали, не положили на землю… Титьку вам сосать, а не промышлять.
Раны у братьев и у казаков были неопасными. Больше всех досталось Семейке Дежневу.
– Раззява! – обругал и его Михей.
– Судьба такая, – морщась от боли, необидчиво просипел казак.
– Вертеться надо, а не пялиться на стрелков, – сгоряча поучал атаман, сверкая живыми глазами в обметанных инеем ресницах. – Ваше счастье, что у тунгусов костяные наконечники.
Отведя на них душу, он побежал к отряду промышленных людей. В окружении толпы якутов они разглядывали как диковинного зверя длинноволосого тунгуса в парке с бубенцами, того самого, который распоряжался вражьим войском. Локти пленного были связаны, со спутанных, забитых снегом волос по лицу текли ручейки и застывали сосульками, грудь пленника часто вздымалась. Якуты кричали на него, плевались, промышленные не подпускали их.
– Кто взял? – кивнув на ясыря, спросил Пантелея Стадухин.
– Я высмотрел, послал двоих, как только под ним убили оленя. Они пробились вместе с якутами. А кто руки вязал – не знаю. – Пенда протер разгоряченное лицо сухим снегом, блеснул помолодевшими глазами: – Однако, кабы не якуты, нам бы не отбиться!
Гнавшие тунгусов всадники вскоре вернулись на запаленных лошадках, привезли трех раненых врагов, мешками бросили их с коней, с печалью сообщили сородичам и казакам, что в бою побито полтора десятка коров и бычков.
Пришлось разбить новый стан неподалеку от старого. Мишка Коновал вынимал наконечники, чистил раны, присыпал их выстывшей золой с погасших костров. Михей Стадухин с Пантелеем Пендой бросили седла у занявшегося огня, с важностью приняли якутского родового князца Уву. Тот, оборачиваясь к проводникам, сказал, что на них напали тунгусы с реки Момы и еще какие-то ламуты из-за гор, незнакомого племени. А якуты никому вреда не чинили, просто выпасали скот.
Люди Увы оказались тем самым якутским родом, за которым воеводы послали казаков на Оймякон. Михей не стал стыдить и ругать беспрестанно благодарившего его тойона, не пытал, зачем бежали, напомнил только про ясак и велел выдать его вдвое, с чем Ува согласился, снял с себя соболью душегрею и протянул Стадухину в поклон.
– «Даров не принимай, ибо дары слепыми делают зрячих и превращают дело правых», – изрек Пашка Левонтьев с таким видом, будто был всем судья, похлопал рукавицей по суме с Книгой и присел на корточки у костра.
С ним никто не спорил, но слышавшие его неприязненно умолкли и засопели. У Пашки и в остроге не было близких друзей. Прежний белый поп при встречах с ним багровел и метал глазами искры, с первых служб его невзлюбили прибывшие с Головиным монахи, которых Пашка прилюдно корил за какое-то несогласие.
– Запишу в ясачную книгу, в поклон царю! – оправдался от его поучений атаман.
Старший из вожей, немного говоривший по-русски, строго поглядывал на тойона и уже беззлобно ругал его за былые обиды. Ува с благодарностью кланялся вожам, просил казаков зимовать поблизости, а весной обещал уйти на Лену. Он ничуть не сомневался, что тунгусы вернутся, чтобы отбить своих пленников.
– Мы под них выкуп возьмем! – Михей снова оглянулся на важно восседавшего шамана. – Молодцы! – одобрил промышленных. – Я боялся, не удержитесь. Мои-то вас бросили, а гнать назад было поздно. – Отыскал глазами Тарха с Герасимом. Якуты уже поймали их раненых лошадей, успокоили, распрягли, умело вытащили наконечники из-под шкур.
Устыдившись невольного гнева, Михей вернулся к братьям, миролюбиво приказал Герасиму со смерзшимися слезами в пухе юношеской бороды:
– Подь сюда, покажи, как окровянили.
Герасим высвободил руку из рукава, с обидой показал брату рану.
– Царапина! – перекрестил ее Михей и густо присыпал золой. – Лишь бы отравы на стрелах не было. К ночи почуешь.
Тем временем якуты лечили раненых по-своему: зарезали подстреленного бычка, вынули из него внутренности, а в теплое парящее брюхо положили раздетого мужика, который от потери крови уже не открывал глаз, лишь постанывал с синюшным лицом.
Другие везли к стану разделанное мясо убитого скота и оленей, варили в котлах, пекли на углях грудинки, печень, мозговые кости. Сюда же возили хворост и обряжали убитых для ритуального костра. Затевался пир: праздничный, по случаю победы, и одновременно погребальный.
– Оймякон где? – выспрашивал беглого тойона Михей.
Тот указывал в низовья долины, говорил, что места там бесплодные: соболей и лисиц нет, холода лютые, зато снега по верховьям речек нет и хорошо выпасать скот.
– На Лене лучше было. Зря ушли, – сокрушался. – Весной вернемся, будем платить ясак и жить по царскому закону. Думали, здесь никого нет, а тут и тунгусы, и урусы. Нет уже мест, где можно жить спокойно.
– Какие урусы? – насторожился Михей, слегка напугав тойона.
Тот стал путанно рассказывать, что видел на Оймяконе остатки русского стана. Судя по следам, промышленные люди пошли на реку Мому.
– Что за река? Куда течет? – стал нетерпеливо выпытывать атаман.
Казаки и промышленные, бросив дела, придвинулись к ним.
– Как Оймякон! – Ува махнул рукой на север, стал оправдываться, что сам там не был, но слышал от тунгусов.
– Кто бы мог быть? – Стадухин обернулся к Пантелею. – Поярков говорил, в эту сторону никого не пускали.
Старый промышленный мотнул головой, показывая, что ничего не знает. Михей уставился на тойона, тот, вздыхая и почесываясь, опасливо пожаловался:
– Там якуты воюют между собой. – Повел носом на закат. – Холопят друг друга, грабят, здесь тунгусы и ламуты, урусы везде ясак требуют. Возле острогов хотя бы не воюют, не грабят.
Пантелей Пенда усмехнулся, пролопотал скороговоркой:
– То наши друг друга не грабят: чуть отъедятся – поедом жрут один другого!
– На то и царь, – нравоучительно изрек Стадухин, – чтобы дать всем закон, мир и порядок!
Старый промышленный, глядя на пламя костра, презрительно хмыкнул в седую бороду. Втор Гаврилов, молча и внимательно слушавший говоривших, обернулся к Андрею Горелому, спутнику по москвитинскому походу:
– Якуты говорили про разных тунгусов: мемельских и приморских – ламских. Этот не из тех ли, что были на Улье? – указал глазами на длинноволосого.
– Похож! – согласился красноярец. – Одет иначе.
Стадухин, услышав их, перевел взгляд с одного на другого, стал выспрашивать тойона про тунгусов в кожаных халатах. Их среди пленных не было.
Вторка с Горелым тоже заговорили про всадников в кожаных халатах.
– Похожи на ламутов из-за Камня! Может быть, здешние аргиши (пути, проторенные оленями и людьми) ближе тех, которыми мы ходили?
Вечером тяжелораненого якута вытащили из выстывшего брюха бычка. Его лицо порозовело, ресницы запавших глаз стали подрагивать. А к русскому стану прибежала молодая якутка с ужасом в лице, глаза ее казались закрытыми, глубоко запавшими, как у покойницы, рот разинут. Она кинулась к Пантелею Пенде, мертвой хваткой вцепившись в его парку, спряталась за спиной. К русскому стану смущенно подошли два якутских мужика, потоптавшись на месте, попросили вернуть женщину: ей надлежало сгореть на костре вместе с убитым мужем.
– Кто пожалеет бабенку и выкупит? – спросил спутников Пантелей, не пытаясь отодрать якутку от парки. – Мне дать нечего.
– А что они хотят? – смешливо покряхтывая, отозвался Федька Катаев из круга притихших казаков и промышленных. Он вел трех лошадей и все были целы, имел при себе ходовой товар.
Пантелей переговорил с якутскими мужиками, потом с вожами.
– Топор, четыре пригоршни бисера, ведро муки на поминальные лепешки. За выкуп отдадут женщину в вечное холопство.
Федька переглянулся с Герасимом.
– Дорого? На Лене молодую ясырку можно купить дешевле.
– Заплати! – стыдливо попросил Тарх Герасима, поскольку якуты мотали головами, не желая торговаться, а Федька – платить по их требованию.
– На кой она тебе? – проворчал младший, но, взглянув на лицо якутки, пожалел ее, со вздохами пошел за бисером и мукой.
Едва он отсыпал оговоренное, женщина отцепилась от Пенды, бросилась к нему. Герасим застонал от боли свежей раны и толкнул ее Тарху. Она поняла и крепко ухватилась за рукав среднего Стадухина.
В ночи якуты сложили ритуальный костер. Две пожилые женщины покорно взошли на него. Сухих дров было мало, огонь долго чадил, старухи кашляли, но не кричали. Скорей всего, они угорели, надышавшись дымом, потому что не издали ни звука, когда занялся большой огонь.
Утром, разворошив головешки и угли, якуты выбрали черные тела, срезали с костей несгоревшее мясо, бросили его в кострище, а кости сложили в мешок.
Еще раз плотно подкрепившись, люди тойона Увы погнали стада в обратную сторону, а десять якутских всадников с заводными лошадьми остались возле стана, чтобы разделать убоину. Этого мяса должно было хватить всем.
Тойон некоторое время оставался с казаками, хотя аманатить его Михей не собирался, потому что бежать ему было некуда. К тому же тунгусы могли вернуться, и без помощи казаков удержаться против них якуты не могли. Ува просил атамана поставить зимовье поблизости от выпасов. По его словам, там он спрятал четыре сорока соболей и с радостью отдаст их в казну.
Семейка Дежнев, и прежде прихрамывавший, теперь передвигался на двух палках. Один из его коней был убит, идти пешком он не мог. У Гришки Простокваши были прострелены руки. Из-за ран пришлось зарезать другого коня Герасима, просить людей отряда и якутов взять на своих лошадок стадухинский товар.
Удача обходила пинежцев: прибыли от торга и промыслов не было, а убытков уже хватало. Казаки и промышленные люди хмуро поглядывали на атамана: немилость Божья к отряду настораживала их, а то, что вышли живыми с беспокойного Алдана и отбились от тунгусов, за удачу не принималось.
Михей Стадухин решил не дожидаться, когда тойон привезет обещанные меха, но с ним, с двумя казаками и с Пантелеем Пендой поехал в места выпасов с брошенными юртами. Ни птиц, ни зверя, ни следов живности отряд не увидел – вокруг была мертвая земля с редколесьем из карликовых берез и кривых лиственниц толщиной в конское копыто. Но ертаулы случайно вышли на многолюдный тунгусский стан. Людей и оленей здесь было втрое меньше, чем при нападении на якутов, и все равно много для одного кочевья. Это была часть войска. Стадухин вопрошающе взглянул на старого промышленного с обледеневшей бородой. Пенда пробормотал сквозь смерзшиеся усы:
– Заметили. Станем убегать, догонят и убьют. Надо идти послами!
Красноярские казаки Втор Гаврилов с Андреем Горелым, покряхтывая от стужи, согласились, что иного пути нет и следом за Стадухиным и Пендой направили своих коней к враждебному стану. За их спинами рысил на жеребчике тойон Ува. Навстречу им выехали оленные всадники, молча окружили и сопроводили до чумов.
С достоинством победителей казаки, Пантелей и Ува спешились. Михей указал старому промышленному, чтобы тот шел впереди: вид у него был начальственный и по-тунгусски он говорил свободно. Степенно обогревшись возле огня, Пенда стал спрашивать, откуда пришли и зачем напали на якутов. Из беседы с лучшими мужиками выяснилось, что они хотели пограбить их и освободить своих людей из рабства. Дело было заурядным: тунгусы имели рабов из якутов, а те – из тунгусов. На пути сюда встретились с ламутами – тунгусами с другой стороны гор, кочующими до моря, и объединились в один отряд. Но те после боя спешно ушли, оправдываясь, что по большому снегу путь через горы непроходим.
Послы предложили побежденным дать посильный ясак и помириться с якутами.
– Впредь платите только нам, – сказал Пантелей. – Мы ваших соболей передадим царю, а он прикажет своим людям защищать вас от врагов.
Посоветовавшись, мемельцы выдали два десятка соболей и два половика, сшитых из собольих спинок. Это был не выкуп за трех ясырей и не откуп за нападение на якутов, но они сказали, что другой рухляди нет, обещали добыть и привезти весной.
Собравшиеся на стане роды были бедны. Только один чум владел железным котлом, остальные пекли мясо и рыбу на углях или варили в глиняных и деревянных горшках, бросая в воду раскаленные камни. И все же мир был налажен. Их люди верхом на оленях сопроводили всадников до русского стана и забрали своих пленных. От ясыря с длинными волосами по имени Чуна они отказались, как от чужака сказали, что он – ламский шаман.
– Вот те раз! – удивился Втор Гаврилов. – А одет как алданский.
Герасим и Федька Катаев, увидев послов, закрутились возле них, предлагая товар. Федька азартно приценивался к собольим лоскутам на одежде гостей. Тунгусы изумленно щупали котлы и топоры, глядели на бисер. Ничто другое их не интересовало, но и за этот товар дать было нечего.
– Дед! Скажи, пусть припомнят, где спрятали соболишек! – просил Пенду Федька. Он пытался говорить с пришлыми по-якутски, ухмылялся, по обыкновению кудахтал, размахивал руками, принужденно похохатывал. – Приезжайте для торга весной! – предлагал гостям.
Пантелей хмыкнул в бороду:
– Приедут! Не с соболями для мены, так с родней для грабежа. Ты им показал неслыханное богатство.
– Брешут, что бедны. – Федька поперечно подмигнул Гераське. – У якутов покупают железо втридорога против нашего.
Шаман Чуна, которого тунгусы не взяли, на расспросы казаков отвечал охотно, он говорил по-тунгусски, язык его был понятен Пантелею, некоторым казакам и якутам. На ночь шаману связывали руки и надевали на ноги колодку, вечерами он привольно сидел у костра, непринужденно говорил, смахивая с глаз нависавшие волосы. Его узкие немигающие глаза смотрели на окружавших по-змеиному холодно и пристально, тонкие губы были улыбчивы, что никак не вязалось со взглядом. По утрам и вечерами он протяжно пел, раскачиваясь телом, иногда просился плясать. От него ватажные узнали, что с верховий здешних рек в полуденную сторону, за горы, много проторенных путей.
– Море где-то близко! – смежив веки, вздохнул Андрей Горелый.
Красноярские казаки, поглядывая на полдень, вспоминали сыск над атаманом Копыловым и десятником Москвитиным. Кто мог знать, когда волоклись за Камень дальним и трудным путем, чем все обернется? Иные удрученно молчали, глядя на угли костра.
– Чем дальше на полдень, тем ближе пекло! – жестко посмеялся Вторка Гаврилов.
– Не бес тому виной, воеводы! – сурово глядя на угли, прошипел Мишка Коновал. Лицо его было коричневым, как кора лиственницы, на нем ярко белел рваный шрам от уголка скошенного рта к уху.
Казак сказал то, что было на уме у всех. Пантелей усмехнулся, качнув седой головой, атаман метнул на Мишку недовольный взгляд, но промолчал.
– К полуночи – море, к полудню – море, – заговорил старый промышленный. – Похоже, Великий Камень тянется среди океана на восход. А сколько, того никто не знает.
– По мне, тянись он хоть до края света, – раздраженно буркнул Втор Гаврилов. – Зарекаюсь подставлять спину за правду. Добуду кое-какое богатство, вернусь в Красноярский, напрошусь в пашенную слободу и иди она к бесу казачья служба.
– Не может того быть, чтобы чему-то не было конца! – пропустив мимо ушей сказанное красноярцем, заспорил Михей Стадухин и с пониманием взглянул на Пантелея. – Даст бог, дойдем!
Красноярские казаки пустились в воспоминания о Ламе, в который раз пересказывая о богатствах полуденной стороны Великого Камня. Промышленные, раззадоренные их сказками, стали расспрашивать Чуну о путях к морю и племенах, живущих там.
По словам ламута, его народ был многочисленным: и сидячим по избам, называвшим себя мэнэ, и кочующим на оленях – орочи. Ни те, ни другие не слыхивали, чтобы платить кому-то ясак или выкуп за пленников, потому за него, за Чуну, родственники ничего не дадут. А зверя в его земле множество, есть соболь.
– Заманивает, – посмеивался Михей, соскребая сосульки с рыжих усов. – Думает, прельстимся: единоплеменники нас перережут, а его освободят.
Пантелей соглашался, что ясырь так и думает, но кивал на Втора Гаврилова и Андрея Горелого, ссылался на рассказы Ивана Москвитина.
Судьба десятника, небрежение воевод к его сказкам о Ламе и десять сороков дешевых соболей из одиннадцати привезенных не прельщали Михея Стадухина, мысль о том, что можно, по попущению Божьему, вернуться должником, – ужасала. Он внимательно слушал рассуждения товарищей, забывая о насущном, потом спохватывался о делах дня, допытывался у Чуны и тойона Увы, где найти лес повыше и потолще.
Якут пытался убедить ватажных, что в лесу жить опасно: враги могут подкрасться незамеченными, дерево упасть на головы, прельщал зимовкой на равнине. Отчаявшись, указал падь, укрытую с севера горами. Она была в днище пути от якутских кочевий.
Ватага казаков и промышленных людей с аманатом Чуной двинулась в ту сторону и вышла к реке, покрытой льдом. Чтобы перевезти груз и раненых, пришлось должиться конями у якутов, все, кто был в силах, шли пешком. За Тархом, переваливаясь с боку на бок, семенила якутка в мужских торбазах, с ее выстывших губ не сходила счастливая улыбка. Она восторженно озирала низкое небо, запорошенную снегом траву, не жаловалась на усталость и крепко держалась за парку промышленного. На станах женщина старалась быть всем полезной, чинила одежду, со знанием дела и с удовольствием пекла мясо.
Ватага нашла излучину застывшей речки, в которой росли высокие лиственницы. Лес был укрыт горами от северных ветров и узкой полосой тянулся вдоль одного из берегов версты на полторы. Как бы он ни был мал, зимовать здесь было приятней, чем на равнине. Ертаулы подняли на крыло куропаток, видели зайцев, но не нашли даже застарелых следов соболя. Это был Оймякон.
Тоскливо оглядевшись, Михей Стадухин стал оправдываться:
– Воеводы приказали рубить здесь государево зимовье, укрепить частоколом. – При общем молчании добавил, просипев простуженным горлом: – Укрепимся и поищем промысловых мест.
– Бывало хуже! – пробубнил Пантелей Пенда из меховой трубы, в которой укрывал лицо. Смахнув ее на плечи, огляделся, отметил, что здесь холодней, чем на равнине.
Казаки и промышленные люди выбрали бугор для зимовья, развесили на деревьях мешки с мукой, заветренным мясом, стали строить балаганы и греть землю. Михей Стадухин с топором в руке обошел лес и сделал зарубки на деревьях, которые приказал не трогать.
– Хочешь плыть по реке! – одобрительно кивнул Пантелей.
– Как знать! – уклончиво ответил атаман. – Много коней потеряли.
На новом стане закурились дымы костров, бойко застучали топоры. Чуна закричал, как раненый зверь, завыл, схватившись за голову.
– Тунгусу легче убить человека, чем срубить дерево, – пояснил Пантелей, участливо подошел к Чуне, долго говорил с ним, в чем-то убеждая. Вернувшись, пояснил спутникам:
– Чуна просит не рубить деревья, пока не выпроводит из них души. – Вопросительно взглянул на старшего Стадухина.
– Кого их, диких, спрашивать? – возмущенно запричитал Простокваша, кивая на свои раненые руки. – Не замерзать же из-за одного дурака.
– Вот-вот! – закудахтал Федька Катаев. – У них одно на уме, как нас извести. – Обернулся к Пашке Левонтьеву: – Что там в Законе Божьем сказано?
Пашка призадумался, пошмыгивая носом, с важностью изрек:
– «Не участвуй в делах зла!» И еще: «Пришельца не обижай».
Какое-то время казаки и промышленные лупали обметанными куржаком ресницами, вдумываясь в сказанное, начали было спорить, но атаман спросил:
– Как будет души выпускать?
– Плясать, наверное, петь! Как еще?
– Пусть попляшет. Подождем! – разрешил.
Перечить ему никто не стал. Люди вернулись к кострам, присели у огонька, наблюдая за ясырем. Обходя от дерева к дереву, вытаптывая вокруг них снег, Чуна о чем-то лопотал, раскачивался всем телом, мотал долгогривой головой, и его густо выбеленные изморозью волосы трепались по плечам, как кроны на ветру. Казаки и промышленные стали мерзнуть без дела, одни жались к кострам, другие притопывали, втягиваясь в танец ламута. Якуты жалости к деревьям не имели, они всякий лес готовы были выжечь дотла, чтобы расширить пастбища, но и вожи, вовлеченные шаманом в пляску, мотали головами, дрыгали ногами, как кони, и гортанно ржали.
Танец Чуны завлекал. Люди у костров сначала со смехом, потом с каким-то остервенением в лицах стали дергаться, подражая ламуту.
– Чарует! – просипел Пантелей выстывшими губами, вынул из-под парки кедровый нательный крест, навесил поверх одежды.
Стадухин стряхнул с глаз чарование, перекрестился, стал сечь одно из деревьев, от которого отдалился Чуна. Его топор звенел и отскакивал от промерзшего комля. Застучали другие топоры, и вот, со скрежетом и хрустом, завалилась на бок вековая лиственница.
Чуна упал в снег, долго лежал, как мертвый. Пантелей Пенда, воткнув топор в пень, волоком подтянул его к костру, уложил на теплый, прогретый лапник.
– Никому из вас не будет счастья! – щуря больные глаза, впервые пригрозил шаман. – Лес мстит жестоко, страшней, чем люди.
Зима разошлась во всю силу. От стужи трещали деревья и грохотал лед в реке. День был короток. Избенка из неошкуренного леса росла на глазах. Чуна бездельничал, лежал возле костра, не желая даже подкидывать щепу, только придвигался к гаснущему огню или отползал от него, когда поднималось пламя.
Долгими ночами над станом мерцали холодные звезды, ярко светил месяц – золотые рожки, высвечивая кроны деревьев в кухте. Из-под лапника и потников дышала теплом прогретая кострами земля. При свете огня черные опухшие лица спутников были похожи на звериные морды. При общем усталом молчании Пашка Левонтьев с клоком светлой оленьей шерсти в бороде монотонно, по слогам читал церковно-славянское письмо и скороговоркой повторял прочитанное просторечием.
Сквозь заиндевевшие смерзавшиеся ресницы Михей смотрел на звезды, осторожно вдыхал носом колкий студеный воздух, вполуха слушал Пашку, растекался духом по окрестности и, не чувствуя опасности, сонно думал о неведомой земле, воле, славе, счастье. Здесь, на Оймяконе, все было не то и не так. Мысли его путались с Пашкиным чтением, среди звезд выткался неясный лик Арины, в ушах зазвучали неразборчивые слова ее молитвы.
А люди были сердиты, он это хорошо чувствовал и понимал их: подошло время промыслов, но ватага еще только рубила зимовье. Поблизости соболей и лис явно не было. Многим уже казалось, что лишь чудо поможет добыть кое-какую рухлядь, чтобы хоть как покрыть убытки. По утрам и по вечерам люди страстно молились святым апостолам Петру и Павлу, покровителям промыслов. В том был намек и укор атаману.
Только от старого Пенды не было ни похвал, ни осуждения. «То ли равнодушен ко всему, – гадал атаман, – то ли так надежно заперт?» Пантелей спокойно переносил тяготы будней и чем откровенней связчики показывали недоверие атаману, тем чаще говорил о душевном, звал идти на Ламу.
– Со слов тойона Увы, Оймякон впадает в Мому, куда она течет, никто не знает, – отговаривался Михей и чувствовал приятное волнение, которое принимал за вещий знак. – Если благополучно перезимуем и не даст бог добычи в этом краю, построим струги, поплывем в неведомое, как Илейка Перфильев, Ивашка Ребров.
Все ждали от Пенды рассказов про удачные промыслы, скитания по неизвестным землям, но он упорно помалкивал, а при настойчивых расспросах как-то нехорошо усмехался.
– Вот бы кому язык огоньком развязать! – Покряхтывая и похохатывая, обмолвился Федька Катаев.
Пантелей выплюнул из-за щеки ягодный лист, поднял парку и подол заячьей рубахи, показал живот. Казаки и промышленные, удивленно переглянувшись, вопрошающе уставились на него.
– Спина кнутом исполосована, зато над огоньком не висел! – пояснил Пенда.
Бывальцы были наслышаны о первопроходцах, кончивших земные жизни в пыточных избах под кнутами приказных и воевод. За слухами и догадками о несказанном ими была чарующая тайна, а Пантелей Пенда был одним из ее жрецов.
– Язык наш – враг наш! – поддакнул Пашка, поглаживая кожаный переплет Библии. – Гроб смердячий!
Пылали костры, сизый дым поднимался к небу ровными воронками, от прогретой земли шел жар и оседал куржаком на одеяла. Утомленные работами, люди быстро засыпали. Якутка лежала рядом с Тархом в меховом мешке – кукуле, сквозь выбеленные инеем ресницы глядела в низкое небо и улыбалась своей новой жизни. Над ее лицом поднималось и осыпалось льдинками облачко пара.
Пашка, закрыв Книгу, которую обычно читал перед сном, втянулся в глубину оленьего кукуля. Михей Стадухин в полусне привычно растекся по сугробам, обращаясь в большое бесплотное ухо. Внутренний взор его скользнул по уродливым пням, корявым сучьям, щепе, по замершим в студеном безветрии деревьям и остановился на соболе с бьющейся куропаткой в зубах. Зверек воровато оглянулся и поволок птицу под пень.
Михей приятно удивился, что лес не так уж пуст, в следующий миг услышал осторожные шаги. Промороженный снег был сыпуч и беззвучен, звуки походили на человечьи, но вместо образа идущего ему чудилась какая-то тень. «Кто бы мог быть?» – встревоженно думал он, напрягся и в лунном серебре полярной ночи смутно увидел то ли зверя, то ли человека. Открыл глаза, скинул одеяло.
– Не враг это, спи! – пробормотал лежавший рядом Пантелей.
– Злого не чую, – прошептал Михей. – Но кто?
– Леший!
– Они спят с Ерофеина дня!
– Значит, сендушный забрел из тундры! – Пантелей высунул нос из волчьего кукуля, сшитого по-тунгусски, прошептал тверже: – Не буди людей, без того злы!
Михей лег на спину, взглянул на низкие звезды.
– А что ему надо? – спросил шепотом.
– Они же любопытные, как медведи или козы! – Старый промышленный зевнул и перевернулся на другой бок.
Придвинувшись к нему, Михей Стадухин прошептал:
– Ты тоже видишь кожей?
– Вижу! – помолчав, неохотно ответил Пантелей. – Могу в черед с тобой караулить подходы… Умаялся ты!
Опять стали смерзаться ресницы атамана. Залучились, закачались звезды, среди них ясно выступило лицо Арины, как когда-то на Илиме, она смотрела на него через костер. В полусне, укрываясь с головой, он опять услышал ее голос с неразборчивыми словами. С тем уснул. Проснулся, почувствовав себя отдохнувшим, будто высвободился из объятий жены. Бросил взгляд на небо. Была ночь, но звезды перевернулись. В Енисейском остроге в это время рассветало. Тлел костер. Свернувшись улиткой, едва не тычась носом в угли, над ними клонился Семейка Дежнев в обнимку с пищалью. Железный ствол ружья, покрытый узором изморози, розовато отсвечивал.
– Спишь в карауле? – укорил Михей.
Семейка вздрогнул, обернулся.
– Не сплю, – промямлил, сглатывая слюну. – Греюсь! Околел. Всю ночь ходил, где ты указал.
Зашевелились разбуженные люди, громко зевали, с недовольным видом поглядывая на небо и на атамана.
– Догреетесь в преисподней, – проворчал он, вставая. – Вот как перебьют сонных, – пригрозил.
– Так нет никого! Кому резать? – продрав глаза, заспорил Семейка, обыденно пререкаясь с земляком.
– Аманат тихонько встанет и убьет твоим же ножом.
– Я ему ноги связал хитрым узлом!
– Тьфу на вас, неслухи! – беззлобно выругался Михей, окончательно разбудив стан. – Сходи погляди, – указал кивком в сторону порубленных деревьев.
Сгреб в кучу тлевшие угли, бросил на них бересту. Она задымила, стала скручиваться, потрескивать, но не загоралась. Семейка Дежнев, оставив у костра пищаль и опираясь на палки, заковылял в указанную сторону. Поднялось пламя. С одеялами на плечах служилые и охочие стали жаться к огню. Якутка отошла на десяток шагов, набила котел сыпучим снегом.
– Сендушный приходил! – возвращаясь, дурашливо крикнул Семейка. – Нога босая, как у зверя, и кора на осинах погрызена. – Слава богу, – перекрестился, не снимая собачьей рукавицы, – ни видели, ни слышали: встречи с ним не к добру.
– Девка у нас, – кивнув в сторону якутки, поддакнул дружку Простокваша. Он стоял в карауле перед Семейкой, потому оправдывался и за себя тоже. – Сендушный до них охоч, крадет собак и баб, а так безвредный…
Все с любопытством уставились на Пантелея Пенду, но он по обыкновению молчал, перемалывая крепкими зубами лиственичную смолу.
Строилось государево зимовье торопливо, небрежно, вкривь и вкось, из сырого леса и гнилых валежин: лишь бы пережить зиму. Щели в ладонь забивали мерзлым мхом. Накрыли сруб жердями и корой, закидали избу снегом. Частокол ставить не стали: атаман не требовал, сами укрепляться не желали. Но сразу принялись за строительство бани.
Отмывшись, люди два дня отдыхали с просветленными лицами. Раненые лечились. Коновал присыпал им раны травяной трухой из мешочков. Здоровые казаки и промышленные стали проситься на разведку промыслов. Михей отпустил сначала промышленных, потом половину казаков. Аманата Чуну держал в зимовье вольно, колодки надевал только на ночь, утром освобождал. Якутка варила и пекла мясо, радовалась, когда ее хвалили, и так ласково глядела на всех глубоко запавшими под лоб глазами, что подстрекала мужчин к похоти. Только при виде ламута на лице ее мелькала болезненная тень воспоминаний о прошлой жизни. Но и ему она не показывала неприязни, не обделяла едой.
Служилые и охочие, отпущенные Стадухиным на промыслы и проведывание новых земель, поездили по округе порознь и вскоре объединились в две чуницы под началом казака Андрея Горелого и промышленного Пантелея Пенды. На лошадях с недельным припасом ржи и мяса они отправились в верховья Оймякона.
Падь, где было поставлено зимовье, на аршин завалило снегом, в избе стало теплей. Бывшие при ней кони зарывались в сугробы едва не по самые лопатки, копытили траву. Михей указал на них брату Герасиму:
– Понял, чем якутские карлы лучше русских лошадей в два с половиной аршина в холке?
Тот обидчиво шмыгнул обмороженным носом, поперечно проворчал:
– Не стоят они тех денег, что потеряли.
Братьям не повезло: из шести лошадей три пали. Но Герасим с Федькой ездили на стан к якутам, с выгодой продали часть товара. Рана младшего зарубцевалась, он стал проситься на промыслы с дружком Федькой и с казаками. Тарх, оставив выкупленную якутку на старшего брата, держался поблизости от Пенды, учился у него.
– Можешь идти с ними, только как-то не по-христиански промышлять в разных чуницах с братом, – укорил младшего Михей.
Семейка Дежнев, возившийся у очага, смешливо взглянул на молодого земляка, мимоходом встрял в разговор:
– Федька менять и торговать горазд, глядишь, вдвоем втридорога товар сбудут.
Он все еще ходил на раскорячку, сильно припадая на обе ноги, но уже без палок, работал при зимовье. Рана на его лбу зарубцевалась. Над Семейкой смеялись, что ламуты вскрыли ему третий глаз. Он тоже смеялся, устав отмаливать свое забубенное невезение, смиряясь с долей. На промыслы не просился, показывая, что калеке только и остается что топить избу.
Вскоре с заводными конями в поводу вернулись двое промышленных и приволокли по льду застывшей речки тесаную лесину с длинными обрубками сучьев. Отогреваясь возле очага, жаловались, что намучались с ней в пути. Эту колоду велел тянуть к зимовью старый Пенда, по его словам, из нее должна получиться хорошая основа для шитика. Михей понял, что, прельщая спутников походом на Ламу, Пантелей Демидович непрочь сплавиться по неведомой реке.
Со слов вернувшихся, по ту сторону гор было теплей, но снега больше. Там водился соболь. Люди Пенды и Горелого рубили станы, спешно секли кулемники по ухожьям.
Разошлась по промысловым местам и вторая чуница. В зимовье со старшим Стадухиным остались хромой Дежнев, безрукий Простокваша, заумный Пашка Левонтьев, якутка и аманат Чуна. Пашка стоял в караулах, днями рубил дрова, все свободное время читал. Все слушали его и молчали, убаюкиваемые монотонным голосом. Напрягая морщины между бровей, чутко прислушивался к чтецу Чуна. И только якутка с отрешенным видом, лежала на нарах и чесала брюхо.
Михей попытался добыть одного-единственного соболя, крутившегося возле лабаза, делал все как все, может быть, даже лучше. Но соболь либо не шел к его клепцам, либо вытаскивал приманку. Стадухин втайне злился на него, хитроумного, и на себя самого. Против одного юркого зверька выставил десяток ловушек, и все зря: одни захлопывались пустыми, с других пропадала приманка или соболь к ним не подходил. Атаман сдался, пожаловавшись земляку на неудачи в промысле. Семейка Дежнев, ковыляя, обошел путик, поставил и насторожил все по-своему, через неделю принес придавленного соболька и ободрал при тоскливом молчании Стадухина.
В марте потеплело. На обдутых ветрами равнинах и холмах быстро таял редкий снег, выпасы желтели прошлогодней травой. После полудня по долине реки сугробы становились вязкими, а по ночам покрывались крепким настом. Подъехать к зимовью на конях было невозможно, но на оленях или собаках под утро подойти могли. Караульные спали, когда им казалось, что снег непроходим.
В это самое время на зимовье набрела ватажка промышленных людей из восьми человек. Оставляя после себя глубокий лыжный след в отопревшем рыхлом снегу, они подошли к жилью на десяток шагов и с изумлением уставились на дым. Выскочившие из избы казаки были поражены встречей не меньше, чем пришельцы. Те и другие, постояв друг против друга с разинутыми ртами, разом заголосили, выспрашивая, кто они такие и откуда взялись?
Раздвинув Семейку с Пашкой, вперед вышел Михей Стадухин, велел прибывшим сбросить лыжи и войти в зимовье.
– Кто передовщик? – спросил.
– Я! – отозвался скуластый, как ерш, муж со шрамами обморожений на лице. – Енисейский промышленный Ивашка Ожегов.
Как и спутники, одет он был по-тунгусски. Скинув башлык, обнажил голову с длинными спутавшимися с бородой волосами. Ответив атаману, захлебисто закашлял. Набившись в зимовье, гости развязали кожаные узлы на одежде, разделись. Черными неуклюжими потрескавшимися пальцами Ожегов достал мешочек, вытряхнул из него отпускную грамоту енисейского воеводы Веревкина, дозволявшего промышлять соболя по Олекме.
– Как здесь-то оказались, да еще пришли с восхода? – строго спросил Стадухин, предъявив наказную память от воевод Головина и Глебова.
Гости притихли, заговорили почтительней.
– Неудачно промышляли зиму на Олекме. Весной переволоклись через гору, построили струги, поплыли по неведомой речке. В низовьях узнали, что зовется Амгой, а промысловые места заняты енисейцами и мангазейцами. Переправились через Алдан, шли встреч солнца, промышляли неподалеку отсюда – две недели ходу. Речка там, под полночный ветер. Оголодали и решили выбираться в Ленский острог.
Хотя пришлых было вдвое больше, чем зимовейщиков, а Семейка Дежнев и Гришка Простокваша еще не оправились от ран, гости с опаской и предосторожностями показали добытые меха.
– Негусто! – разглядывая связанные бечевой сорока, посочувствовал Стадухин. – А соболя добрые, головные. Такие в Ленском по рублю.
– По рублю нипочем не дадут, – улыбаясь, заспорил Семейка Дежнев. – Обязательно сбросят по полуполтине. А у вас есть рухлядь без хвостов и пупков.
Ожегов торопливо собрал меха в мешки.
– До Ленского еще добраться надо.
– С таким богатством, – Семейка окинул их добычу смешливым взглядом, – наедитесь ржаной каши с коровьим маслом и пойдете в покруту.
По приказу Стадухина он выложил перед гостями каравай оттаянного хлеба. Выпекали его по уговору только на субботы и воскресенья. Рыбы в промерзшей реке не было, по нужде привычно сквернились в пост зайцами и куропатками. Муку, как водится на промыслах, берегли.
Передовщик кочующей ватажки отщипнул кусочек от краюхи, благостно пожевал, за ним потянулись к хлебу другие. Поев, покидав в рот последние крошки, Ожегов степенно ответил Семейке:
– Это уж как Бог даст! Порох, свинец истратились, неводные сети перервались. Перед уходом из зимовья тушки соболей варили – экая гадость… Волчатина после соболятины, прости, Господи, ну очень вкусна.
– Нам тоже удачи нет, – сочувствуя пришлым, пожаловался Стадухин. – Наказ воевод выполнили, но рухляди не добыли и теперь хотим искать новых земель, распускаем лес, со дня на день заложим шитик и со льдом поплывем на реку Мому. Слыхали?
Переглянувшись, гости не ответили, только удивленно посмотрели на Михея.
– А мы слыхали! Нас всех с вами, будет добрая ватага. Дорога дальняя, край неведомый, лишние люди не помешают.
– Что хотите с нас? – настороженно блеснул глазами и снова закашлял Скуластый передовщик. – Покруту?
– Со дня на день вернутся с промыслов казаки и промышленные. Соберемся, решим! А пока помогите строить судно, сторожить зимовье и аманата, – кивнул на равнодушно слушавшего гостей ламута.
Горелый с Пендой и промышленными людьми вышли к зимовью на той же неделе. Все были живы. Кроме мехов они привезли мешок мороженых соболей, которых собрали на обратном пути, забивая клепцы. По грубой прикидке, добытая рухлядь вместе с неошкуренным мешком не покрывала долгов большинства казаков и промышленных. Пантелей обрадовался, что народу прибавилось, стал уверенней зазывать на Ламу, в места москвитинского зимовья, но идти туда напрямик через горы, путями, известными аманату Чуне.
Михей Стадухин еще надеялся, что ламуты привезут выкуп за пленного. Если нет, то соглашался навестить их, пограбить в отместку за прошлогоднее нападение на якутов. Но не больше: все понимали, что другой зимы в этих местах не пережить. Не было на Оймяконе человека, кому бы так же, как ему, не терпелось вернуться в Ленский острог. Но, наверное, никто другой так не страшился вернуться должником. Кони отряда паслись в якутских табунах, за них не беспокоились. Не будет в них нужды, якутские мужики отгонят на Лену вместе со своим скотом и долгов убудет.
Втор Гаврилов, спутник Ивана Москвитина, угрюмо прислушивался к разговору, в котором и Михей, и Пенда то и дело ссылались на него и Андрея Горелого, сам же помалкивал.
– Да скажи что-нибудь! – вспылил атаман.
Втор вздохнул, расправил бороду:
– Меня уже наградили за Ламу: по сей день спина чешется. Что же я буду другой раз напрашиваться?
Сторонникам похода за Великий Камень возразить казаку было нечем. Умолк и старый промышленный, свесив белую бороду. Семейка с Гришкой Простоквашей шкурили привезенных соболей, им охотно помогала якутка.
По обычаю старых промышленных тушки надо было сжигать при общем молчании, но народа в зимовье так прибыло, что сделать это с честью Семейке с Федькой не удавалось и они зарывали ошкуренных соболей в снег.
Михей Стадухин неподалеку от того места вытащил из плашки задавленного зайца и беззаботно шел к зимовью с добычей в одной руке с топором в другой. Вдруг в пяти шагах от него поднялся медведь, торопливо дожевав ошкуренного соболя из дежневской хованки, уставился на человека. Мгновение человек и зверь пристально глядели друг на друга, Михею показалось, что он узнал того, который подходил к нему с Ариной на Илиме и Куте, которого спас от убийства на Лене. Но медведь так отощал, что под свалявшейся шерстью угадывались ребра: видно, поднялся из берлоги давно и бедствовал без кормов.
Окинув его сочувственным взглядом, Стадухин бросил мерзлого зайца. Зверь, на лету, схватил его, с хрустом сгрыз, снова уставился на человека голодными глазами, и казак почувствовал, что для исхудавшего медведя он – продолжение съеденного. Не сводя с него глаз, зверь стал приседать перед броском.
– Чего удумал? – Михей отвел в сторону топор, готовясь защититься. И в этот миг за спиной раздался такой пронзительный вопль, от которого он невольно скакнул, обернувшись спиной к медведю. Чудно раздув шею и щеки, кричал Пантелей Пенда. Краем глаза Михей увидел, как зверь шарахнулся в сторону. Обернулся – он убегал.
– Зачем подставляешься? – на глубоком вдохе прерывисто спросил Пантелей.
– Да вот, бес попутал! – смущенно пожал плечами Михей.
– Бывает! – согласился старый промышленный. – Хорошо, я был рядом. В нем одних костей и жил пудов десять. Задавил бы.
– Что ты ему сказал? У меня до сих пор в ушах звенит.
– Чтобы проваливал!
– Что за язык такой чудной?
– Чандальский! – неохотно ответил Пантелей. – Скажи Семейке, чтобы не бросал тушек возле зимовья [3].
Слегка сутулясь, старый промышленный пошел к зимовью. Помахивая топором, Михей догнал его, спросил полушепотом:
– Ты и с чандалами знался?
– С кем только не знался, – досадливо огрызнулся Пантелей. – Не верь никому! Особенно людям и медведям!
В апреле на открытых местах лесного берега речки появились проталины. В полдень припекало солнце. К зимовью приехали на оленях родственники Чуны. Пять мужиков в кожаных халатах, с черными, лоснящимися от солнца лицами спешились на противоположном, открытом берегу и по мокрому льду переправились к жилью. Полтора десятка сопровождавших их сородичей остановились там же, сложили на землю луки с колчанами стрел. Послы безбоязненно подошли к караульным, их обыскали, подпустили к зимовью, показали живого аманата с колодкой на ноге.
– Здоровые черти! – буркнул Горелый, оглядывая гостей. – Один к одному тамошние сонинги.
Ламуты принесли три пластины, сшитые из собольих спинок. Выкуп не мог быть так мал, можно было понять, что это подарок в поклон. Стадухин ждал, решив, что гости будут торговаться за шамана, за побитый якутский скот, за раны русичей и убитых якутов. Пантелей Пенда сидел в темном углу, переводил строгие глаза с одного посла на другого. Пашка Левонтьев со звучным хлопком закрыл Библию, ламуты вздрогнули, обернувшись к нему, оглядели углы избы и попросили разрешения говорить с Чуной. Атаман обернулся к Пантелею за советом.
– Не нравится мне что-то! – пробормотал тот. – Добавь-ка людей на охрану!
– Там десятеро! – пожал плечами Михей, но выслал из избы еще пятерых.
И тут с другого берега невскрывшейся речки послышались якутские крики «Ур!..Ур!».
Безоружные ламуты вскочили с мест, отбиваясь от казаков, кинулись к двери, перепрыгнули через сидевших снаружи, побежали к оленям. Караульные дали по ним три нестройных выстрела. Как оказалось, фитили были запалены только у них. Когда рассеялся пороховой дым, ламуты уже мчались на оленях на расстоянии полета стрелы.
Чуна в деревянной колодке бежать не пытался, но по его лицу было понятно, что родичи сказали ему что-то важное.
Прискакавшие по проталинам якуты спешились, скользя ногами по сырому льду, переправились с конями через реку в то время, когда Михей Стадухин орал на своих и раздавал тумаки. Это были вожи, отпущенные им зимовать с единокровниками. Они сказали, что ночью ламуты напали на станы Увы, перебили много коней. Возмущенные зимовейщики, забыв споры и обиды, хотели преследовать врагов по горячим следам.
– Погодите! – крикнул Пантелей, удерживая рвущихся в погоню. – Если их всего сотня, как говорят якуты, то они пришли освободить Чуну, а коней били с умыслом. Побежите для мщения, они вернутся и отобьют шамана. Думать надо!
Стадухин властно окликнул людей, тряхнул за шиворот непослушных крикунов, велел накормить якутов.
– Горелый! Бери под начало промышленных людей и двух служилых. Возьмешь свинца, пороху, остатки толокна, пойдете к якутам, защитите их, соединитесь с ними и преследуйте ламутов как умеете. Ловите лучших мужиков, требуйте выкуп сколько дадут. – Обвел строгим взглядом слушавших его людей: – Главным будет Андрейка. Во всем слушаться его и Пантелея Демидыча.
Я с казаками жду вас здесь. Будем строить коч, караулить Чуну и якутский скот. Не вернетесь к Николе, пошлите вестовых, а то мы уплывем, куда Бог выведет.
Отряд из двух десятков промышленных с двумя казаками, Андреем Горелым и Втором Гавриловым, ушел вверх по Оймякону. Тарх увязался с ними, Герасима Михей не отпустил, оставив при себе. Впрочем, младший и не рвался за Камень. На быстрое возвращение отряда никто не надеялся. Конным догнать оленных всадников по насту, лежавшему по ложбинам, было делом невозможным: олени с широкими раздвоенными копытами не проваливались, как кони. Горелый и Пенда соединились с двадцатью якутскими всадниками и повели всех на реку Охту, где, по слухам от Чуны, еще не было русских людей.
Весна уже явно теснила зиму. Промерзавшая до дна речка, томясь подо льдом, пробивалась из щелей и трещин, в полдень журчала ручьями. У ее берегов появились широкие пропарины, но рыба в них не ловилась, не было даже ее запаха. Якуты, опасаясь новых нападений, пригнали свои стада ближе к зимовью. И они, и казаки питались мясом убитых коней.
Стадухин с казаками и промышленными людьми поспешно строил коч из подручного леса, ждал вестей от Горелого, но их не было. Якуты тоже ждали возвращения лучших мужчин, без них они боялись удаляться от зимовья, между тем по первой зелени трав им пора было кочевать в обратную сторону к Ленскому острогу.
В мае, на Еремея-запрягальника, речка наконец-то очистилась от льда, бесилась и пенилась весенним паводком. В этот день вернулся отряд Андрея Горелого. Все были живы, ранены двое – он сам и ожеговский промышленный. К их седлам были приторочены мешки с сухой рыбой и рыбной мукой.
– А мы, вас ожидаючи, совсем оголодали, – признался атаман.
Андрей Горелый со Втором Гавриловым сошли с низкорослых лошадок, затоптались на месте, разминая ноги.
– Как якуты? – спросил атаман.
– Все живы! – неохотно ответил Горелый, мотнул головой и устало поморщился. – Только нас ранили.
Зимовейщики топили баню, варили заболонь и корни, обильно приправляя их привезенной рыбной мукой. Прибывшие не спешили рассказывать, где были, что видели: разговор предстоял долгий. Пока грелась вода и калилась каменка, они с любопытством разглядывали судно, обшитое тесаными досками.
– Добрая ладейка! – неуверенно похвалил его Пантелей Пенда. В сказанном был намек, что плоскодонный коч маловат для ватаги.
Стадухин стал было оправдываться, что из здешнего леса невозможно сделать больше того.
– Надо бы нос и корму накрыть: все-таки от волн защита, в дождь можно обогреться и просушиться. – Придирчиво обстучал борта старый промышленный. Люди, бывшие с ним по ту сторону гор, сдержанно хвалили работу плотников.
Наспех срубленная зимой изба светилась щелями и не могла вместить всех. Ясным вечером, переходящим в светлую ночь, ватага сошлась у костра. Втор с Андреем Горелым сняли с бани первый пар, бок о бок сели на колоду. Казаки-зимовейщики ждали от них подробного рассказа. Привезенный с Охоты мех был ими осмотрен и ощупан. Это были три десятка плохоньких, коричневых соболей, пара пластин сшитых из спинок. Выкуп за Чуну взят не был.
– Бога прогневили, что ли? – вздыхали, печалясь невезению.
Немногословный Втор Гаврилов больше помалкивал, говорил Андрей Горелый, его связчики глядели на пламеневшие угли и поддакивали.
– Ламуцких мужиков на Охоте кочует множество. Не обманул Чуна, – указал на ухмылявшегося аманата.
Тот без цепи и колодки вольно сидел у костра как равный.
– Ездят на оленях тропами давними, пробойными, кони по ним идут легко. Соболя и всякого зверя там много, реки рыбные, – увлекаясь, заговорил громче. – Лис хоть палкой бей. По следу глядеть – волки с ними живут мирно, рядом ходят. Все сыты.
– На Улье тоже рыбы много, но не так! – степенно поддакнул Втор.
– Правду говорил Чуна. – Горелый опять кивнул на заложника. – Есть ламуты сидячие, живут в домах, селами, что наши посады. Припас у них рыбный: юкола, икра, рыбная мука в амбарах, с осени в зиму рыбу в ямы закладывают. Железо у них – редкость: копейца и ножи костяные, топоры тоже костяные, бывает, каменные. Бой лучной, это вы видели. Лихо носятся на оленях, аманатить себя не дают.
– А сидячих что не брали?
– Как где ни покажемся – мужики, старики, дети бегут в лес и упреждают соседей. Врасплох их не взять. А если варят рыбу из ям – к селению не подойти от вони: лучше броней защита. Что удалось собрать по пустым избам, то привезли. Другой рухляди не было.
– Не дошли устья Ульи, где зимовали с Ивашкой Москвитиным? – нетерпеливо спросил атаман.
– Не дошли! – согласился Горелый, тряхнув пышной, промытой щелоком бородой. – По всем приметам, недалеко были. Но близко к морю собралось ламутское войско сотен в семь, стреляли по нам со всех сторон и принудили повернуть в обратную сторону.
– А бородатых мужиков видели, про которых Ивашка говорил? – с любопытством поглядывая на Пантелея Пенду, спросил Михей Стадухин.
Казаки и охочие люди, вернувшиеся из похода, сконфуженно обернулись к старому промышленному. Пантелей закряхтел, прокашлялся, будто проснулся, и равнодушно ответил:
– Видели боканов [4]. Иные на тунгусов походят, другие на братских людей, только бороды гуще…
Ты вот что, – встрепенулся, обращаясь к атаману. – Нас родичи Чуны преследовали до самых верховий Оймякона. Могут ночью напасть на якутов и на зимовье. Надо выставить крепкие караулы и помочь отогнать скот к Алдану. Без нас ламуты не дадут им кочевать.
Видимо, Пантелей сказал главное, что было на уме у всех вернувшихся. Они громко загалдели, перебивая друг друга. Одни оправдывались, другие кого-то ругали, а Михею чудилось, будто в чем-то укоряют его.
– Наверное, Чуна прошлый раз предупредил сородичей, чтобы не давались в аманаты? – спросил, с подозрением уставившись на пленника. Глаза ламута сомкнулись в тонкие щелки, губы расплылись в самодовольной усмешке, он понял, о чем речь.
– Мы за Камнем так же думали, – признался Горелый.
– Зачем? – удивился Стадухин, пристально глядя на аманата.
– Одного выкупят, потом будут многих выкупать! – медленно, членораздельно ответил Чуна на сносном языке, чем удивил всех так, что у костра долго стояла тишина.
– Вот те раз! – хмыкнул в бороду атаман и прикусил рыжий ус. – Заговорил?
Короткой и светлой майской ночью казаки выставили караулы со всех сторон. Тарх Стадухин с десятью промышленными отправился на стан к якутам. Пантелей не ошибся. Ранним утром, когда головы бодрствующих становятся непомерно тяжелыми, Михей почувствовал хорканье оленей и ярость, волной накатывавшуюся на зимовье, сбросил одеяло, поднял спавших.
– Семейке с Простоквашей оставаться! Ты – старший! – бросил Дежневу. – Головой отвечаешь за аманата. Ворвутся ламуты, живым не отдавай! – Подхватил заряженную пищаль, первым выскочил из зимовья. Глухо и грозно шумела весенняя река. Уныло пищали комары.
В это время потяга воздуха нанесла на Втора Гаврилова, чутко дремавшего в дозоре, запах оленей. Он раскрыл слипавшиеся глаза и увидел на пустынном месте странное мельтешение. Втор тряхнул головой и разглядел рогатые головы людей. Под его рукой тлел трут. Казак запалил фитиль пищали и на всякий случай пальнул по яви или по утреннему мороку.
Еще не рассеялся пороховой дым выстрела, к караульным подбежали отдыхавшие в зимовье, тоже стали стрелять. Вскоре донеслись отзвуки выстрелов с якутского стана. Ламуты не ждали караулов так далеко от зимовья и еще не успели спешиться. Обстрелянные, они развернули оленей и поскакали вспять.
Явных признаков боя не было. Михей обежал ближайшие секреты. Втор Гаврилов, стоя в полный рост, забивал в ствол новый заряд.
– Палил картечью! – Обернулся к атаману: – Должен переранить оленей и людей! – Положил ствол на сошник, подсыпал на запал пороха из рожка, стал всматриваться. – Явно слышал человечьи вопли.
Стадухин проломился сквозь кустарник, вернулся:
– Двух оленей убил. А людей нет! Похоже, похватали и увезли.
Со стороны якутских выпасов раздался новый залп, потом все надолго стихло. Из розового тумана над увалами выглянул край солнца, желтый луч стрельнул по равнине. Стадухин оставил в дозоре троих, остальных отпустил досыпать.
К полудню от якутов пришли посыльные, сказали, что утром отбили два приступа. Все их люди были живы, скот цел. Тойон Ува, дождавшись своих молодцов с Охоты, готовился к перекочевке.
Михей Стадухин хотел отправить с ними Дежнева и Простоквашу, дескать, им в обычай выходить с казной. Но те уперлись, не желая возвращаться, их паевых мехов не хватало, чтобы расплатиться с долгами. Смешливый половинщик, услышав атаманский наказ, вдруг напряженно замолчал, глаза его сузились в острые щелки, лицо окаменело трещинами ранних морщин, в следующий миг он метнул на атамана такой непокорный взгляд, что Стадухин с недоумением рассмеялся и выругался: «Решайте сами, кому возвращаться или кидайте жребий!»
Со словами: «Не будет с вами счастья!» самовольно вызвался идти на Лену остроносый и застенчивый, но прожиточный казак Дениска Васильев.
Семейка тут же успокоился, подобрел, заулыбался, стал дурашливо жаловаться:
– Покойникам и тем радостней лежать в здешней мерзлоте, чем жить на белом свете больному да хворому.
Стадухин, посмеиваясь резким переменам в его лице, стал писать челобитную воеводам и благословил Васильева на возвращение с оставшимися ватажными конями.