— Так ведь он же как будто был в кавалерии? — заметил дядюшка Леже, внимательно следивший за рассказом.
— Из ваших слов видно, как мало знают Восток в департаменте Сены-и-Уазы! — воскликнул Жорж. — Турки, сударь, таковы: вы фермер, падишах назначает вас маршалом; если ему не понравится, как вы справляетесь со своими обязанностями, пеняйте на себя, вам не сносить головы. Это их способ сменять чиновников. Садовник делается префектом, а премьер-министр простым чаушем.[29] В Оттоманской империи не знают, что такое продвижение по службе и иерархия! Из кавалериста Хозрев превратился в моряка. Султан Махмуд приказал ему захватить Али на море, и он действительно покончил с ним, но с помощью англичан. Они, канальи, на этом хорошо заработали! Они наложили свою лапу на его сокровища. Хозрев узнал меня, он еще не позабыл уроков верховой езды, которые я ему преподал. Сами понимаете, песенка моя была спета; хорошо еще, что мне пришло в голову заявить, что я француз и состою при господине де Ривьере в трубадурах. Посланник был рад случаю показать свою власть и потребовал моего освобождения. У турок есть одна хорошая черта, им так же просто отпустить вас на волю, как и отсечь вам голову; что то, что другое — им все равно Французский консул, очаровательный человек, друг Хозрева, приказал вернуть мне две тысячи таларов; и, должен сказать, имя его навсегда сохранится у меня в сердце…
— А как его звали? — поинтересовался г-н де Серизи.
На лице г-на де Серизи отразилось удивление, когда Жорж назвал фамилию одного из самых наших известных генеральных консулов, действительно находившегося в то время в Смирне.
— Между прочим, я присутствовал при казни смирнского градоправителя, которого падишах приказал Хозреву обезглавить. В жизнь свою не видел ничего любопытнее, а я видал всякие виды. Я вам расскажу потом, за завтраком. Из Смирны я поехал в Испанию, узнав, что там революция. Я отправился прямо к Мине, который взял меня к себе в адъютанты и дал чин полковника. Я дрался за дело конституции, но оно обречено на гибель, так как на этих днях наши войска вступят в Испанию.
— И вы французский офицер? — строго сказал граф де Серизи. — Не слишком ли вы полагаетесь на молчание своих слушателей?
— Но здесь же нет доносчиков, — возразил Жорж.
— Вы, видно, позабыли, полковник Жорж, — сказал граф, — что как раз сейчас в суде пэров разбирается дело о заговоре, и поэтому правительство особенно строго к военным, которые поднимают оружие против родины и завязывают сношения с иностранцами с целью свергнуть наших законных государей…
При этой суровой отповеди художник покраснел До ушей и посмотрел на Мистигри, который тоже как будто смутился.
— Ну, а дальше что? — спросил дядюшка Леже.
— Если бы я, например, был чиновником, — ответил граф, — мой долг был бы вызвать в Пьерфите полицейских и арестовать адъютанта генерала Мины,[30] а всех пассажиров, что были в карете, привлечь в качестве свидетелей.
Жорж сразу приумолк от этих слов, тем более что «кукушка» как раз подъезжала к полицейскому посту, над которым белый флаг, по классическому выражению, развевался по воле зефира.
— У вас слишком много орденов, вы не позволите себе такую подлость, — сказал Оскар.
— Мы его сейчас опять разыграем, — шепнул Жорж Оскару.
— Полковник! — воскликнул дядюшка Леже, встревоженный резкими словами графа де Серизи и желавший переменить разговор. — Как обрабатывают землю жители тех краев, где вы побывали? Какое у них хозяйство — многополье?
— Прежде всего, почтеннейший, понимаете, с сельским хозяйством у них дело табак, слишком уж много табаку они курят, все хозяйство прокурили. Им уж не до того, чтобы почву удобрить, им только бы чиновников задобрить.
Граф не мог не улыбнуться. Эта улыбка успокоила рассказчика.
— Их способ обработки почвы покажется вам очень странным. Они ее вовсе не обрабатывают, это и есть их способ обработки. Что турки, что греки — все питаются луком да рисом… Они добывают опиум из мака, что очень выгодно; кроме того, у них есть табак, который растет сам по себе, знаменитый табак! А потом финики! Куча всяких сластей, растущих в диком виде. В этой стране масса всевозможных источников торговли. В Смирне ткут ковры, и недорогие.
— Но, ведь ковры-то из шерсти, — заметил Леже, — а где шерсть, там и овцы, а для овец нужны пастбища, фермы, полевые культуры.
— Верно, там что-нибудь в этом роде и есть, — ответил Жорж. — Но, во-первых, рис растет в воде; а затем я все время был на побережье и видел только край, разоренный войной. Кроме того, я питаю глубочайшее отвращение к статистике.
— А как там с налогами? — поинтересовался дядюшка Леже.
— О, налоги там тяжелые. У них отбирают все до последней нитки, но что останется — то оставляют им. Египетский паша был до того поражен преимуществами этой системы, что уже собирался перестроить все свое налоговое управление на этот лад, когда я с ним расстался.
— Как же это так? — удивился дядюшка Леже, окончательно сбитый с толку.
— Как? — отозвался Жорж. — Да очень просто. Особые чиновники отбирают урожай, а феллахам оставляют только на прожиток. При такой системе нет ни бюрократии, ни бумажной волокиты, этого бича Франции. Так вот и делается!..
— Но с какой же стати? — недоумевал фермер.
— Это страна деспотизма, вот вам и весь сказ! Разве вы не знаете прекрасное определение деспотизма, данное Монтескье: «Как дикарь, он подрубает дерево у корня, чтобы сорвать плоды…»
— И нас хотят вернуть к тому же! — воскликнул Мистигри. — Но блудливой корове бог ног не дает.
— И этого добьются, — воскликнул граф де Серизи, — и землевладельцы поступят правильно, если распродадут свои владения. Господин Шиннер несомненно видел в Италии, как быстро возвращаются там к прежнему.
— Corpo di Bacco![31] Папа ловко обделывает свои дела, — сказал Шиннер. — Но таковы итальянцы. Уж очень покладистый народ. Только бы им не мешали понемножку грабить путешественников на большой дороге, они и довольны.
— Однако, — заметил граф, — вы тоже не носите ордена Почетного легиона, которым были награждены в 1819 году; это что — мода такая пошла?
Мистигри и мнимый Шиннер покраснели до корней волос.
— Ну, я… другое дело, — продолжал Шиннер. — Я хочу сохранить инкогнито. И вы, пожалуйста, не выдавайте меня, сударь. Пусть люди думают, будто перед ними неизвестный, скромный художник, просто живописец-декоратор. Я еду в замок, где не должен вызывать ни малейших подозрений.
— Ах, вот как, — отозвался граф, — значит, тут роман, любовная интрижка?.. Да! Ведь вы имеете счастье быть молодым…
Оскар буквально лопался от досады, сознавая, что сам он ничтожество, что даже ничем похвастаться не умеет, и, посматривая то на полковника Кара-Георгиевича, то на прославленного мастера Шиннера, тщетно силился придумать, за кого бы ему все-таки выдать себя. Но кем мог быть девятнадцатилетний юноша, которого отправили на две недели погостить в деревню, к прэльскому управляющему? Аликанте уже туманило ему голову, самолюбие его было уязвлено, и кровь закипала в жилах; поэтому, когда знаменитый Шиннер намекнул на некое романтическое приключение, сулившее ему столько же счастья, сколько и опасностей, Оскар так и впился в него взглядом, сверкавшим бешенством и завистью.
— Ах, — простодушным и завистливым тоном сказал граф, — как же нужно любить женщину, чтобы приносить ей подобные жертвы!
— Какие жертвы? — спросил Мистигри.
— Разве вы не знаете, дружок, что плафон, расписанный столь великим мастером, оплачивается на вес золота? Уж если город уплатил вам за те два зала в Лувре тридцать тысяч франков, — продолжал граф, оборотясь к Шиннеру, — то за роспись плафона в доме какого-нибудь буржуа, как вы называете нас в своих мастерских, вы возьмете добрых двадцать тысяч; а безвестному живосписцу — хорошо, коли дадут две.
— Дело не в деньгах, — вставил Мистигри. — Но ведь это наверняка будет шедевр, а подписать его нельзя, иначе скомпрометируешь ее.
— Ах! Я охотно бы вернул европейским государям все свои ордена, только бы мне быть любимым, как этот молодой человек, которому страсть внушает столь великую преданность! — воскликнул г-н де Серизи.
— Что поделаешь! — промолвил Мистигри. — На то и молодость, чтобы тебя любили, чтобы куролесить… как говорится, — пыл молодцу не укор!
— А какого мнения на этот счет госпожа Шиннер? — спросил граф. — Ведь вы, как известно, женились по любви на красавице Аделаиде де Рувиль, протеже старика адмирала де Кергаруэта, который и устроил вам заказ на роспись плафонов в Лувре через своего племянника, графа де Фонтэна.
— Да разве в путешествии великий художник бывает женатым? — заметил Мистигри.
— Вот она, мораль мастерских! — воскликнул граф де Серизи с простодушным негодованием.
— А чем лучше мораль европейских дворов, где вы получили ваши ордена? — отозвался Шиннер, который, узнав, насколько граф осведомлен относительно полученных художником заказов, вначале растерялся, но быстро овладел собой и заговорил с прежним апломбом.
— Ни об одном из них я не просил, — ответил граф, — и кажется, все они получены мной по заслугам.
— А что вам в них? Как собаке пятая нога! — заметил Мистигри.
Чтобы не выдать себя, г-н де Серизи придал своему лицу добродушное выражение и стал любоваться долиной Гроле, которая открывается взору путешественника, когда повертываешь от Пат-д'Уа на Сен-Брис, оставив справа дорогу на Шантильи.
— Хитрит, — пробурчал Оскар.
— А что — Рим действительно так хорош, как об этом трубят? — спросил Жорж великого художника.
— Рим прекрасен только для влюбленных; чтобы он понравился, нужно пылать страстью, и я все-таки предпочитаю Венецию, хотя меня там чуть было не зарезали.
— Если бы не я, вас и пристукнули бы, как пить дать, — заявил Мистигри. — Да, натянули вы нос этому проклятому шуту, лорду Байрону! Вот взбесился английский чудак!
— Молчи, — остановил его Шиннер, — я не хочу, чтобы знали о моей стычке с лордом Байроном.
— А все-таки, признайтесь, — продолжал Мистигри, — хорошо, что я владею некоторыми приемами французского бокса?
Время от времени Пьеротен и граф обменивались красноречивыми взглядами, которые, наверно, смутили бы людей хоть немного более искушенных, чем остальные пять пассажиров.
— Однако, — воскликнул возница — Только и слышишь, что про лордов, да пашей, да про потолки по тридцать тысяч франков! Видно, я везу нынче знатных господ! Воображаю, сколько я получу на чай.
— Не говоря о том, что места уже оплачены, — лукаво заметил Мистигри.
— А мне это как раз на руку, — продолжал Пьеротен, — ведь вы, дядюшка Леже, знаете мою прекрасную новую карету, за которую я дал задаток две тысячи франков. Так вот, этим канальям каретникам нужно завтра отвалить еще две с половиной тысячи; они не желают брать полторы тысячи наличными и вексель на тысячу, сроком на два месяца! Разбойники требуют, чтобы я сразу выложил им все чистоганом! Разве не бессовестно так драть с человека, который ездит вот уже восемь лет, с отца семейства! Ведь они меня по миру пустят! Я могу потерять все — и деньги и экипаж, если не раздобуду какую-то несчастную тысячу. Но-о! Козочка! Уверяю вас, они не посмели бы проделать такую штуку с владельцем большого заведения.
— Что ж, — отозвался ученик, — без монет, так без карет!
— Вам осталось раздобыть всего восемьсот франков, — сказал граф, усматривая в этих жалобах, обращенных к дядюшке Леже, переводный вексель на себя.
— Это-то верно, — пробормотал Пьеротен, — Эй! Эй! Рыжий!
— Вам, наверно, в Венеции довелось видеть прекрасную роспись? — снова заговорил граф, обращаясь к Шиннеру.
— Я слишком был влюблен и ни на что не обращал внимания; тогда все это мне казалось пустяками. А вместе с тем я должен был бы, кажется, навсегда излечиться от любви, потому что именно на венецианской земле, в Далмации, я получил жестокий урок.
— Можно полюбопытствовать, какой? — спросил Жорж. — Я знаю Далмацию.
— Ну, если вы там бывали, вам, должно быть, известно, что в глухих уголках Адриатического побережья полным-полно старых пиратов, морских разбойников, корсаров на покое, которых не успели повесить, и…
— Ускоков,[32] — докончил Жорж.
Услышав это название, граф, некогда ездивший по приказу Наполеона в Иллирийские провинции, настолько был удивлен, что даже повернул голову.
— Я был… ну, в том городе, как его… он еще славится мараскином, — сказал Шиннер, притворяясь, будто не может вспомнить название.
— В Заре! — подсказал Жорж. — Я там тоже бывал. Это на побережье.
— Совершенно верно, — продолжал художник. — Я отправился туда, чтобы изучить местность, я обожаю ландшафты. Мне уже раз двадцать хотелось приступить к пейзажу, никем, по-моему, не понятому, кроме Мистигри, который со временем станет вторым Гоббемой, Рюисдалем, Клодом Лорреном, Пуссеном и другими.
— Если он станет хоть одним из них, и то хорошо! — воскликнул граф.
— Не прерывайте ежеминутно, сударь, — сказал Оскар, — иначе мы не доберемся до сути.
— Вдобавок молодой человек обращается не к вам, — заметил графу Жорж.
— Когда кто-нибудь говорит, прерывать невежливо, — наставительно произнес Мистигри, — но мы все так делаем, и много потеряли бы, если бы во время чьей-нибудь речи не развлекались, обмениваясь мыслями друг с другом. В «кукушке» все французы равны, — сказал внук Кара-Георгия. А посему — продолжайте, любезный старец, и похвастайтесь чем-нибудь. Это допускается и в лучшем обществе; вам, вероятно, известна пословица: с волками жить — по-волчьи шить!
— Про Далмацию мне насказали всяких чудес, — продолжал Шиннер, — вот я и направляюсь туда, оставив Мистигри в Венеции, в гостинице.
— В locanda![33] — поправил Мистигри. — Подпустим местного колорита!
— Говорят, Зара — ужасная дыра…
— Да, — согласился Жорж, — но это крепость.
— Еще бы, черт возьми, — подхватил Шиннер. — Это обстоятельство играет немалую роль в моем приключении. В Заре множество аптекарей, и вот я поселяюсь у одного из них. За границей главное занятие жителей — сдача внаем меблированных комнат, а все другие профессии — только так, дополнение. Вечером я надеваю свежее белье и усаживаюсь у себя на балконе. И вдруг на балконе, по ту сторону улицы, я вижу женщину, ах, но какую женщину! Гречанку, — этим все сказано! Первую красавицу во всем городе: глаза-как миндалины, веки опущены, точно занавески, а ресницы-как густые кисти для красок; овал лица прямо-таки рафаэлевский, цвет кожи-восторг, бархатистых тонов, оттенки нежно переливаются, а руки… О!
— И не кажется, будто они из сливочного масла, как на картинах школы Давида, — подтвердил Мистигри.
— Вечно вы суетесь со своей живописью! — воскликнул Жорж.
— Ну как же, — отпарировал Мистигри, — гони природу в дверь, она вернется в щель.
— А одета! Чисто греческий стиль, — продолжал Шиннер. — Сами понимаете — я воспылал. Справляюсь у своего Диафуарюса[34] и узнаю, что мою соседку зовут Зена. Надеваю свежее белье. Оказывается, муж, отвратительный старикашка, чтобы только жениться на Зене, заплатил ее родителям триста тысяч франков, — настолько славилась красотой эта девушка, действительно первая красавица во всей Далмации, Иллирии, Адриатике и так далее. Там жен покупают, и притом заочно…
— Ну, я туда не ездок, — заявил дядюшка Леже.
— Иногда мой сон и сейчас озаряют глаза Зены, — продолжал Шиннер. — А ее юному супругу стукнуло шестьдесят семь лет. Но ревнив он был даже не как тигр — ибо говорят, что тигры ревнивы, как далматинцы, — старикашка же был хуже далматинца, он стоил трех далматинцев с половиной. Настоящий ускок — сплошной наскок, сверхпетух, архипетух.
— Словом, один из тех молодцов, которые не верят волку в капусте и козлу в овчарне, — сказал Мистигри.
— Ловко, — заметил Жорж смеясь.
— После того как мой старик был корсаром, а может быть, даже пиратом, загубить христианскую душу для него все равно, что раз плюнуть, — продолжал Шиннер. — Приятно, нечего сказать. Впрочем, старый негодяй слыл богачом, прямо миллионщиком, а уж уродлив, — как тот пират, которому какой-то паша отрубил оба уха и который посеял глаз бог весть где… впрочем, ускок превосходно умел пользоваться оставшимся, и, можете мне поверить, он этим глазом глядел в оба. «Ни на шаг жену от себя не отпускает», — заявил мой аптекарь. «Если у нее окажется нужда в вашей помощи, я, перерядившись, заменю вас. Этот трюк всегда удается у нас на театре», — ответил я. Было бы слишком долго описывать вам те три дня, самые восхитительные в моей жизни, которые я провел у окна, переглядываясь с Зеной и меняя каждое утро белье. Это переглядывание тем сильнее щекотало нервы, что малейшее движение было многозначительно и грозило опасностью. Наконец Зена, видимо, решила, что только чужестранец, француз, художник отважится строить ей глазки среди окружающих ее пропастей; и так как она от всей души ненавидела своего ужасного пирата, то бросала на меня такие взгляды, которые без всяких блоков возносят человека прямо в рай. И вот я прихожу в экстаз как Дон-Кихот. Я распаляюсь, раскаляюсь… и, наконец, восклицаю: «Ну что ж! Пусть старик меня убьет, но я отправлюсь к ней. Никаких пейзажей! Я буду изучать их при наскоке на ускока». Ночью, надев надушенное белье, перебегаю улицу и вхожу…
— В дом? — удивился Оскар.
— В дом? — подхватил Жорж.
— В дом, — ответил Шиннер.
— Ну и хват же вы! — воскликнул дядюшка Леже. — Что до меня, я бы ни за что не сунулся!
— Тем более что вы и в дверь-то не пролезли бы, — сказал Шиннер. — Итак, вхожу и чувствую, как чьи-то руки обнимают меня. Я молчу, ибо эти руки, нежные, словно луковые чешуйки, повелевают мне молчать. И чей-то голос шепчет мне на ухо по-венециански: «Он спит!» Затем, убедившись, что никто не может нам повстречаться, мы с Зеной идем гулять вдоль укреплений, но, увы, под охраной карги служанки, уродливой, как старый дворник; эта дурацкая дуэнья следовала за нами, точно тень, причем мне так и не удалось уговорить госпожу корсаршу отделаться от нее. На следующий вечер все начинается сызнова: я требую, чтобы красавица отослала старуху, Зена противится. Моя возлюбленная говорила по-гречески, а я по-венециански, — поэтому мы так и не могли столковаться и расстались, поссорившись. Но, меняя белье, я утешаю себя мыслью, что наверняка в следующий раз никакой старухи уж не будет и мы помиримся, объяснившись по-своему… И что же! Именно старухе я и обязан спасеньем. Сейчас вы узнаете-как. Стояла такая чудная погода, что я, для отвода глаз, отправился гулять, разумеется, после того как мы помирились. Пройдясь вдоль укреплений, я спокойно возвращаюсь, засунув руки в карманы, и вдруг вижу, что улица запружена народом. Целая толпа! Точно на казнь собрались! Толпа на меня набрасывается. Меня арестуют, связывают и уводят под охраной полицейских. Нет! Вы не знаете, и желаю вам никогда не узнать, каково это, когда неистовая чернь принимает вас за убийцу, швыряет в вас камнями и, пока вы проходите из конца в конец главную улицу городка, воет вам вслед и требует вашей смерти! О! У каждого в глазах сверкает пламя, каждый бранится, кидает в вас факелы пылающей ненависти и вопит: «Смерть ему! Казнить убийцу!»
— Значит, они кричали по-французски? — обратился граф к Шиннеру. — Вы так живо описываете эту сцену, как будто она происходила вчера.
Шиннер на мгновенье опешил и потерял дар речи.
— У всех мятежников один язык, — заметил Мистигри тоном опытного политика.
— И только когда я, наконец, очутился перед судом, — продолжал Шиннер, оправившись от смущенья, — я узнал, что проклятый корсар умер: Зена его отравила. Я очень пожалел, что лишен возможности переменить белье. Даю честное слово, я и не подозревал об этой мелодраме. Оказывается, гречанка имела обыкновение подливать своему пирату опиум в грог (как вы справедливо заметили, в этой стране растет много мака), чтобы урвать для себя хоть минутку свободы и прогуляться. И вот накануне несчастная по ошибке налила слишком много. Вся беда моей Зены заключалась в том, что старик был страшно богат. Но она самым чистосердечным образом на суде все объяснила, а старуха дала показания в мою пользу, благодаря чему меня тут же освободили, и я получил предписание от мэра и от комиссара австрийской полиции выехать в Рим. Зена, уступившая значительную часть состояния ускока наследникам и судебным властям, отделалась двумя годами монастыря, где она, говорят, находится и по сей день. Я отправлюсь туда писать ее портрет, так как со временем вся эта история, конечно, забудется. Вот какие глупости совершаешь в восемнадцать лет.
— А меня вы бросили в locanda без гроша, — сказал Мистигри. — Тогда я последовал за вами в Рим и по пути малевал портреты по пять франков штука, которых мне к тому же не платили; а все-таки это было для меня самой счастливой порой! Что деньги! Ведь раззолоченное брюхо ко всему глухо!
— Вы представляете себе, какие меня одолевали мысли, — опять заговорил художник, — когда я, привлеченный австрийскими властями к ответственности, сидел в далматинской тюрьме, беззащитный, рискуя головой лишь потому, что раза два прогулялся с упрямой женщиной, которая ни за что не соглашалась отпустить свою дуэнью? Вот проклятый рок!
— И все это действительно с вами случилось? — наивно спросил Оскар.
— А почему бы и нет? Ведь точно такой же случай имел место во время французской оккупации Иллирии с одним из наших самых блестящих артиллерийских офицеров, — лукаво заметил граф.
— И вы этому артиллеристу поверили? — с таким же лукавством спросил графа Мистигри.
— И это все? — спросил Оскар.
— А что же вам еще? — огрызнулся Мистигри. — Не может же он сказать, что ему отрубили голову. Чем дальше в лес, тем больше слов.
— Скажите, сударь, а есть там фермы? — спросил дядюшка Леже. — И что там выращивают?
— Там выращивают мараскин, — сказал Мистигри. — Это такое высокое растение, оно доходит человеку до рта, на нем произрастает ликер того же названия.
— Ах, вот как! — отозвался дядюшка Леже.
— Я пробыл только три дня в городе и две недели в тюрьме. Мне ничего не довелось повидать, даже мараскиновых полей, — ответил Шиннер.
— Они потешаются над вами, — пояснил Жорж дядюшке Леже, — мараскин присылают в ящиках.
В это время карета Пьеротена спускалась по крутой дороге в долину Сен-Бриса, направляясь к трактиру, который находится в центре этого многолюдного городка, и где Пьеротен обычно останавливался на часок, чтобы дать лошадям передохнуть, накормить их овсом и напоить. Было около половины второго.
— Э-э! Кого я вижу! Дядюшка Леже! — воскликнул хозяин трактира, когда почтовая карета остановилась у крыльца. — Вы завтракаете?
— Каждый день по разу, — ответил толстяк. — Надо заморить червячка.
— И мы тоже позавтракаем, — сказал Жорж, взяв свою трость на караул, как ружье, чем вызвал восхищение Оскара.
Но когда беззаботный авантюрист извлек из бокового кармана плетеный соломенный портсигар, вынул оттуда золотистую сигару и, в ожидании завтрака, закурил ее, стоя на пороге, Оскар пришел в бешенство.
— Употребляете? — спросил Жорж Оскара.
— Иногда, — ответил недавний школьник, выпятив цыплячью грудь и по мере сил придав себе лихой вид.
Жорж протянул портсигар Оскару и Шиннеру.
— Черт возьми! — заметил великий художник. — Сигары по десять су!
— Это остатки тех, что я привез из Испании, — пояснил авантюрист. — А вы будете завтракать?
— Нет, — ответил художник, — меня ждут в зáмке. Кроме того, я закусил перед отъездом.
— А вы? — обратился Жорж к Оскару.
— Я уже позавтракал, — ответил тот.
Оскар отдал бы десять лет жизни за сапоги и панталоны со штрипками, как у Жоржа. Он чихал, кашлял, сплевывал и, давясь дымом, с трудом скрывал гримасу.
— Вы не умеете курить, — сказал Шиннер, — смотрите!
Шиннер с невозмутимым видом затянулся и, не дрогнув ни одним мускулом, выпустил дым через нос. Потом затянулся еще раз, задержал дым в горле и, вынув сигару изо рта, не без щегольства выдохнул его.
— Вот как это делается, молодой человек, — сказал великий художник.
— Да, молодой человек; но можно и иначе, — вмешался Жорж и, подражая Шиннеру, затянулся, но проглотил весь дым.
«А мои родители еще воображают, что дали мне хорошее воспитание», — подумал бедный Оскар, пытаясь курить с той же непринужденностью, что и Шиннер.
Вдруг он почувствовал столь сильный приступ тошноты, что обрадовался, когда Мистигри выхватил у него сигару и спросил, докуривая ее с явным наслаждением:
— Вы ничем заразным не больны?
Оскар горько пожалел, что недостаточно силен: ему очень хотелось дать Мистигри по уху.
— Вот как! — сказал Оскар. — Полковник Жорж уже заплатил восемь франков за аликантское и пирожки, сорок су — за сигары, да теперь еще и завтрак обойдется ему…
— По меньшей мере в десять франков, — ответил Мистигри. — Но ничего не поделаешь: большим голавлям большое плаванье.
— А знаете что, дядюшка Леже, хорошо бы распить бутылочку бордоского, — предложил в эту минуту Жорж.
— Завтрак обойдется ему в двадцать франков! — воскликнул Оскар. — Итого — тридцать с хвостиком.
Убитый сознанием своего ничтожества, Оскар неловко уселся на тумбу и предался размышлениям, совершенно не замечая, что при этом его панталоны задрались и открыли чулки как раз в том месте, где к новой пятке был пришит старый верх — шедевр рукодельного мастерства г-жи Клапар.
— А мы, оказывается, собратья по чулкам, — заявил Мистигри, слегка приподнимая штанину и показывая нечто в том же роде. — Но ведь известно, что художник всегда без сапог.
Эта шутка вызвала улыбку у г-на де Серизи, который, скрестив руки, стоял в воротах позади путешественников. Как ни безрассудны были эти молодые люди, суровый государственный муж завидовал их недостаткам, ему нравилась их задорная хвастливость, он восхищался живостью их шуток.
— Ну что? Покупаете вы ферму Мулино? Ведь вы же ездили в Париж за деньгами, — спросил трактирщик дядюшку Леже, показывая ему в конюшне лошадку, которую хотел продать. — Если вам удастся оставить в дураках графа де Серизи, пэра Франции и министра, — это будет весьма занятно.
Лицо престарелого министра было по-прежнему непроницаемо, он повернулся и внимательно посмотрел на фермера.
— Дело в шляпе, — ответил вполголоса Леже трактирщику.
— Тем лучше. Люблю, когда дворянам натягивают нос… А если вам понадобится для этой цели тысчонок двадцать, я вам ссужу. Но Франсуа, кучер шестичасового тушаровского дилижанса, только что сообщил мне, будто граф пригласил господина Маргерона отобедать в Прэле нынче же вечером.
— Таков план его сиятельства, однако и мы не дураки, — отозвался дядюшка Леже.
— Граф устроит какое-нибудь местечко сыну господина Маргерона, вы же никакими местами не распоряжаетесь! — сказал фермеру трактирщик.
— Нет; но если за графа стоят министры, то за меня постоит сам король Людовик Восемнадцатый, — прошептал Леже на ухо трактирщику. — Сорок тысяч его портретов, которые я вручил господину Моро, помогут мне, под носом у графа, перехватить Мулино за двести шестьдесят тысяч франков наличными, а господин де Серизи потом рад будет перекупить ферму у меня за триста шестьдесят тысяч, лишь бы землю не распродали по частям с торгов.
— Недурно, куманек! — воскликнул трактирщик.
— Ловко подстроено? — спросил фермер.
— В конце концов для графа ферма стоит этих денег.
— Теперь Мулино приносит шесть тысяч чистыми, я возобновлю договор по семи с половиной тысяч франков еще на восемнадцать лет. Таким образом капитал будет помещен больше чем из двух с половиной процентов. Граф окажется не в накладе. А чтобы не было обидно господину Моро, он сам предложит меня графу в качестве арендатора и сделает вид, будто только защищает интересы своего господина, поместив его деньги почти из трех процентов и найдя человека, который хорошо заплатит за аренду.
— А сколько Моро получит всего?
— Ну, если де Серизи ему даст десять тысяч франков, — так он заработает на этом пятьдесят тысяч. Но он их заслужил.
— А в конце концов наплевать графу на Прэль! Он и без того богат! — сказал трактирщик. — Я лично его никогда в глаза не видал.
— И я тоже, — отозвался дядюшка Леже, — но должен же он когда-нибудь поселиться здесь, иначе он не выбросил бы двухсот тысяч франков на внутреннюю отделку. В доме — прямо как у короля.
— Что же, Моро давно пора подумать и о своей выгоде, — заметил трактирщик.
— Разумеется; ведь когда тут поселятся господа, они во все начнут нос совать.
Граф не пропустил ни словечка из этого разговора, хоть он и велся вполголоса.
«Итак, я уже получил здесь все доказательства, за которыми еду туда, — подумал он, глядя на толстяка фермера, возвращавшегося в кухню. Может быть, это пока только одни проекты? Может быть, Моро еще не дал согласия?» — утешал себя граф, настолько претила ему мысль об участии его управляющего в этих махинациях.
Пьеротен пошел поить лошадей. Де Серизи решил, что возница намеревается позавтракать с фермером и трактирщиком. После того, что граф услышал, он боялся, как бы владелец «кукушки» не выдал его.
«Все эти люди в заговоре против нас, — подумал он, — и расстроить их планы — святое дело».
— Пьеротен, — сказал он вполголоса, обращаясь к вознице, — я обещал тебе десять золотых за то, что ты сохранишь мой секрет; но если ты и впредь согласен скрывать кто я (а я сейчас же узнаю, как только ты проговоришься или сделаешь малейший намек кому бы то ни было и где бы то ни было в течение этого дня — даже в Лиль-Адане), ты получишь от меня завтра утром, когда будешь ехать обратно, тысячу франков, чтобы расплатиться за новую карету. Поэтому, для большей верности, — продолжал граф, хлопнув по плечу побледневшего от радости Пьеротена, — не ходи-ка ты завтракать, а оставайся при лошадях.
— Понял, ваше сиятельство, не сомневайтесь! Это вы насчет дядюшки Леже?
— Насчет всех, — отозвался граф.
— Будьте покойны… Поторапливайтесь, — сказал Пьеротен, распахивая дверь кухни, — мы опаздываем. Слушайте, дядюшка Леже, вы же знаете, что нам придется подниматься в гору; мне есть не хочется, я потихоньку поеду вперед, а вы меня догоните, вам полезно поразмять ноги.
— Вот неугомонный! — заметил трактирщик. — И ты не хочешь позавтракать с нами? Полковник ставит бутылку вина в пятьдесят су и бутылку шампанского.
— Не могу. Я везу рыбу для званого обеда, ее нужно доставить в Стор к трем часам. С таким клиентом и с такой рыбой шутить не приходится.
— Ну что же, — сказал дядюшка Леже трактирщику, — запряги в кабриолет своего рысака, которого ты мне предлагаешь… Мы догоним Пьеротена, а покуда спокойно позавтракаем; кстати я увижу, какова лошадь. Втроем мы вполне поместимся в твоей трясучке.
К большому удовольствию графа, Пьеротен сам пошел закладывать. Шиннер и Мистигри отправились вперед. Едва Пьеротен, догнав художников на дороге из Сен-Бриса в Понсель, доехал до бугра, с которого виден Экуэн, менильская колокольня и леса, обрамляющие очаровательный пейзаж, как топот лошади, скакавшей галопом, и дребезжанье экипажа возвестили о приближении дядюшки Леже и адъютанта Мины, пересевших затем в дилижанс. Когда Пьеротен свернул, чтобы начать спуск к Муаселю, Жорж, без умолку болтавший с дядюшкой Леже о прелестях сенбрисской трактирщицы, воскликнул:
— Смотрите-ка, великий маэстро, а ведь пейзажик-то недурен!
— Ну, вас он не должен поражать, вы же видели Восток и Испанию.
— От них осталось еще две сигары! Если это никого не стеснит, давайте прикончим их, Шиннер. С этого молокососа хватило и нескольких затяжек, накурился!
Дядюшка Леже и граф промолчали. Это было принято за согласие, и болтуны умолкли.
Оскар, задетый тем, что его назвали молокососом, заявил, в то время как молодые люди раскуривали сигары:
— Если я и не был адъютантом Мины, сударь, и если я не бывал на Востоке, то я, может быть, еще поеду туда. Надеюсь, что когда я достигну вашего возраста, карьера, к которой я предназначаюсь родителями, освободит меня от необходимости путешествовать в «кукушках». Став важной особой и заняв высокое положение, я его уже не лишусь.
— Et caetera punctum,[35] — докончил Мистигри, передразнивая Оскара, голос которого напоминал хриплое пение молодого петушка и придавал его речам еще больший комизм, ибо бедный мальчик находился в том возрасте, когда пробиваются усы и ломается голос. — Что же, — добавил Мистигри, — никогда не знаешь, где займешь, где потеряешь.
— Ну, — заявил Шиннер, — лошади скоро уж будут не в силах тащить такой груз.
— А ваша семья к какой же карьере вас предназначает, молодой человек? — спросил Жорж с серьезным видом.
— К дипломатической, — ответил Оскар.
В ответ раздался дружный взрыв хохота, точно взвились три ракеты, — рассмеялись Мистигри, великий художник и дядюшка Леже. Граф тоже не мог сдержать улыбки. Жорж был невозмутим.
— Клянусь Аллахом, тут не над чем смеяться, — сказал полковник. — Одно только: мне кажется, молодой человек, — продолжал он, — что в настоящее время общественное положение вашей уважаемой матушки мало похоже на положение посольши… Провожая вас, она держала в руках самую мещанскую корзинку, а башмаки у нее подбиты гвоздями.
— У моей матери, сударь? — возразил Оскар, с негодованием пожав плечами. — Но это же экономка, она служит у нас!
— «Служит у нас»… конечно, звучит чрезвычайно аристократично, — воскликнул граф, прерывая Оскара.
— Король всегда говорит о себе мы, — горделиво ответил Оскар.
Все опять чуть не расхохотались и остановил их только взгляд Жоржа; он дал понять художнику и Мистигри, что с Оскаром нужно обходиться бережно, чтобы разрабатывать и дальше богатейшие залежи смешного, которые в нем таятся.
— Вы правы, сударь, — обратился к графу великий художник, указывая на Оскара, — люди из общества всегда говорят «мы», «у нас», и только мелкий люд говорит «я», «у меня». Эти людишки всегда стараются показать, что они располагают тем, чего на самом деле у них нет. Для человека с такой декорацией из орденов…
— Так вы, сударь, все-таки декоратор? — спросил графа Мистигри.
— Вы понятия не имеете о языке придворных. Прошу у вас покровительства, ваше сиятельство, — добавил Шиннер, обернувшись к Оскару.
— Я счастлив, — сказал граф, — что мне довелось путешествовать с тремя особами, которые уже знамениты или будут знамениты: с прославленным художником, с будущим генералом и с молодым дипломатом, который, я уверен, со временем возвратит Бельгию Франции.
Постыдно отрекшись от родной матери и чувствуя, до какой степени его спутники насмехаются над ним, взбешенный Оскар решил во что бы то ни стало преодолеть их недоверие.
— Не все то золото, что блестит, — изрек он, причем глаза его метали молнии.
— Не так! — воскликнул Мистигри. — Не все то золото, что смешит. Вы недалеко уйдете в дипломатии, раз так плохо знаете наши пословицы.
— Если я и не знаю пословиц, то я знаю свою дорогу.
— И вы далеко уедете, — сказал Жорж, — ведь ваша экономка сунула вам столько провизии, словно вы отправляетесь за тридевять земель: печенье, шоколад…
— Особый хлебец и шоколад, да, сударь, — продолжал Оскар, — у меня слишком нежный желудок, чтобы переваривать трактирную жратву.
— Это выражение так же деликатно, как ваш желудок, — заметил Жорж.
— Ах, люблю жратву! — воскликнул великий художник.
— Это слово принято в лучшем обществе, — пояснил Мистигри. — Я всегда его употребляю в кабачке под вывеской «Черная наседка».
— Вашим наставником был, вероятно, какой-нибудь знаменитый ученый вроде академика Андрие или господина Руайе-Коллара?[36] — осведомился Шиннер.
— Моего наставника зовут аббат Лоро, он теперь викарием в Сен-Сюльписе, — продолжал Оскар, вспомнив имя своего школьного законоучителя.
— Это хорошо, что вы получили домашнее образование, — сказал Мистигри, — ибо сказано: школа — мать всякой скуки. Но вы, конечно, вознаградите как следует вашего аббата?
— Разумеется; он будет со временем епископом, — сказал Оскар.
— Благодаря покровительству вашей семьи, — поддакнул Жорж не сморгнув.
— Может быть, мы посодействуем этому-у нас бывает запросто аббат Фрессинус.[37]
— Как? Вы знакомы с аббатом Фрессинусом? — спросил граф.
— Он многим обязан моему отцу, — отозвался Оскар.
— И вы, вероятно, направляетесь в свое поместье? — осведомился Жорж.
— Нет, сударь; но я-то могу открыть вам, куда я еду. Я еду в Прэльский замок к графу де Серизи.
— Ах, черт! Вы едете в Прэль? — воскликнул Шиннер и покраснел, словно рак.
— Вы знакомы с его сиятельством графом де Серизи? — удивился Жорж.
Папаша Леже обернулся, взглянул на Оскара и в изумлении спросил:
— Разве господин де Серизи в Прэле?
— Очевидно, раз я к нему еду, — ответил Оскар.
— И вы видели графа вблизи? — спросил Оскара господин де Серизи.
— Как вижу вас, — заявил Оскар. — Его сын мой товарищ и почти мне ровесник, ему девятнадцать лет; мы чуть не каждый день катаемся вместе верхом.
— Бывает, что и туз свинье товарищ, — изрек Мистигри.
Тут Пьеротен подмигнул фермеру, и тот вполне успокоился.
— Что ж, — обратился граф к Оскару, — я счастлив быть в обществе молодого человека, который может рассказать мне о его сиятельстве; я очень хотел бы воспользоваться покровительством графа в одном довольно важном для меня деле, и притом ему бы ничего не стоило оказать мне эту услугу: речь идет об иске к американскому правительству. Я бы желал узнать что-нибудь относительно характера господина де Серизи.
— О! Если хотите добиться успеха, — с лукавой улыбкой ответил Оскар, — обращайтесь не к нему, а к его супруге; он влюблен в нее до безумия, никто лучше меня этого не знает; а жена терпеть его не может.
— Почему? — спросил Жорж.
— У графа отвратительная накожная болезнь, и доктор Алибер,[38] как ни старается, не может его вылечить. Поэтому господин де Серизи охотно отдал бы половину своего громадного состояния, чтобы только иметь мою грудь, — и Оскар распахнул рубашку, обнажая по-детски розовое тело. — Он живет в своем особняке настоящим отшельником. Видеть его можно только по большой протекции. Встает он до света и от трех до восьми занимается, а с восьми начинается лечение — он принимает серные или паровые ванны. Его парят в особых железных котлах, и он все еще не теряет надежды выздороветь.
— Если он так близок с королем, почему он не попросит, чтобы король к нему прикоснулся?[39] — спросил Жорж.
— Значит, у этой женщины — муж пáреный, — заключил Мистигри.
— Граф обещал за свое исцеление одному знаменитому шотландскому врачу, который его теперь пользует, тридцать тысяч франков, — продолжал свой рассказ Оскар.
— Но тогда и жену его нельзя винить за то, что она ищет… — начал было Шиннер.
— Еще бы, — прервал его Оскар. — Бедняга граф такой дряхлый, такой сморщенный, что ему лет восемьдесят дать можно. Он высох, как пергамент, и, к сожалению, чует, чем для него это пахнет…
— Да, от него, должно быть, пахнет неважно, — сострил дядюшка Леже.
— Не забывайте, сударь, что он обожает свою жену и не смеет упрекать ее, — продолжал Оскар, — он разыгрывает с нею такие сцены, что можно со смеху помереть, точь-в-точь как Арнольф[40] в комедии Мольера…
Граф изумленно смотрел на Пьеротена, а тот, видя его спокойствие, решил, что, значит, сынок мадам Клапар просто заврался.
— Поэтому, сударь, — продолжал Оскар, обращаясь к графу, — если вы хотите добиться успеха в своем деле, обратитесь к маркизу д'Эглемону. Склоните на свою сторону этого давнишнего обожателя госпожи де Серизи, и вы сразу завоюете и жену и мужа…
— То есть сразу двух зайцев убьете, — вставил Мистигри.
— Но, послушайте, вы, стало быть, видели графа раздетым? — удивился художник. — Вы его камердинер?
— Камердинер?! — возопил Оскар.
— Но ведь про друга не рассказывают же таких вещей в дилижансе, — продолжал Мистигри. — Осторожность, молодой человек, мать глухоты. Я лично вас не слушаю, молодой человек.
— К этому случаю подходит изречение: скажи, кому яму роешь, а я скажу, чего ты стоишь, — вставил Шиннер.
— Заметьте, великий маэстро, — наставительно изрек Жорж, — нельзя отзываться дурно о людях, которых не знаешь, а этот мальчик сейчас доказал нам, что он знает Серизи, как свои пять пальцев. Если бы он нам рассказывал только о его супруге, можно было бы предположить, что он с ней…
— Ни слова больше о графине де Серизи, молодые люди! — воскликнул граф. — Я друг ее брата, маркиза де Ронкероля, и тот, кто осмелится набросить тень на честь графини, ответит мне за свои слова.
— Вы, сударь, совершенно правы, — живо отозвался художник, — не следует играть честью женщины!
— Бог мой! Честь и дамы! Я уже видел такие мелодрамы! — воскликнул Мистигри.
— Я незнаком с Миной, зато знаком с министром юстиции и хоть и не ношу своих орденов, но не позволю награждать ими тех, кто этого не заслуживает, — сказал граф, глядя на художника. — И, наконец, у меня такой обширный круг знакомых, что я знаю и господина Грендо, прэльского архитектора. Остановитесь, Пьеротен, я немного пройдусь.
Пьеротен доехал до конца деревни Муасель, где находится трактир, в котором обычно делают привал проезжающие До трактира все сидели, точно набрав в рот воды.
— К кому же едет этот шалопай? — спросил граф, отозвав Пьеротена во двор харчевни.
— Да к вашему управляющему. Это сын одной бедной особы, некоей госпожи Юссон; она живет на улице Серизе, я частенько вожу ей фрукты, дичь, птицу.
— Кто этот господин? — спросил дядюшка Леже, подойдя к Пьеротену, когда граф удалился.
— А бог его знает, — отозвался Пьеротен. — Я везу его в первый раз, но похоже, что это герцог, владелец зáмка Мафлие; он велел мне ссадить его по пути, он не едет в Лиль-Адан.
— Пьеротен полагает, что это хозяин Мафлие, — сказал Жоржу дядюшка Леже, влезая обратно в дилижанс.
Все три молодых человека, растерявшись, словно воры, пойманные с поличным, не решались даже взглянуть друг на друга, и, казалось, были весьма озабочены возможными последствиями своего вранья.
— Вот уж, как говорится, пустая мыльница без ветру мылит, — заметил Мистигри.
— Теперь вы убедились, что я знаком с графом? — сказал Оскар.
— Возможно; но послом вам не бывать, — отозвался Жорж. — Если хочешь молоть языком в дилижансах, старайся, как я, ничего не сказать.
— Своя рубашка ближе к делу, — изрек Мистигри в виде заключения.
Тут граф снова занял свое место в «кукушке», и Пьеротен тронул; все хранили глубокое молчание.
— Ну что ж, друзья мои, — обратился граф к своим спутникам, когда они доехали до леса Каро, — вот мы и примолкли, точно нас везут на плаху.
— Нужно знать, когда доить, когда говорить, — наставительно произнес Мистигри.
— Хорошая погода, — пробормотал Жорж.
— Что это за поместье? — спросил Оскар, указывая на замок Франконвиль, величественно выступавший на фоне огромного сенмартенского леса.
— Как? — воскликнул граф. — Вы же уверяли нас, что часто бываете в Прэле, а между тем не знаете Франконвиля?
— Наш спутник знает людей, а не зáмки, — пояснил Мистигри.
— Будущему дипломату дозволена некоторая рассеянность, — воскликнул Жорж.
— Запомните же, как меня зовут, — в бешенстве вскричал Оскар. — Мое имя Оскар Юссон, и через десять лет я буду знаменит!
Выпалив это с большим задором, Оскар забился в свой угол.
— Юссон де… а дальше как? — промолвил Мистигри.
— Юссон де Ла-Серизе — знатный род,[41] — ответил граф, — наш спутник родился под сенью императорского трона.
Тут Оскар вспыхнул до корней волос, и его охватила ужасная тревога. Карета уже начинала спускаться по крутому склону Кава, в тесную долину, где за сенмартенским лесом высится великолепный замок Прэль.
— Господа, — сказал граф, — каждого из вас ждет блестящая карьера, желаю вам успеха. Помиритесь с королем Франции, господин полковник: Кара-Георгиевичам не пристало дуться на Бурбонов. Вам мне нечего предсказывать, дорогой господин Шиннер, вы уже обрели всю полноту славы, и вы поистине заслужили ее своими восхитительными работами; однако вы столь опасны для женщин, что я, как человек женатый, не решился бы просить вас украсить живописью мой замок. Господин Юссон в покровительстве не нуждается, в его руках — тайны государственных мужей, он может приводить их в трепет. Что же касается господина Леже, то он намерен ощипать графа де Серизи, и я могу только просить его, чтобы он действовал как можно решительнее. Высадите меня здесь, Пьеротен, а завтра заезжайте за мною, — добавил граф и вылез из «кукушки», оставив своих спутников в полном смущении.
— Волосок завяз, всей птичке пропасть, — изрек Мистигри, наблюдая за тем, как граф удаляется по ухабистой дороге.
— Э, да это тот самый граф, который снял Франконвиль, он идет туда, — решил дядюшка Леже.
— Если я еще хоть раз вздумаю болтать в дороге, — я вызову самого себя на дуэль! — сказал мнимый Шиннер. — И ты тоже хорош, Мистигри, — добавил он, хлопнув своего ученика по картузу.
— Да я ведь только последовал за вами в Венецию, — ответил Мистигри. — Но люди всегда так — лишь бы свалить с тупой головы на дорогу.
— А что, если окажется, что это был граф де Серизи? — сказал Жорж Оскару, сидевшему с ним рядом. — Не хотел бы я тогда быть в вашей шкуре, хотя у вас и нет накожных болезней.
Оскар же, вспомнив наставления матери, побледнел, и хмель сразу соскочил с него.
— Вот и приехали, господа, — заявил Пьеротен, останавливая лошадей у красивой ограды.
— Приехали? — спросили в один голос художник, Жорж и Оскар.
— Что за чудеса! — удивился Пьеротен. — Как же, господа? Ведь вы же все бывали здесь? Это же и есть Прэльский замок.
— Ну ладно, ладно, друг мой, — сказал Жорж, к которому вернулась обычная самоуверенность. — Мне нужно на ферму Мулино, — добавил он, не желая открывать своим спутникам, что его цель — замок.
— Вон что! Вы, стало быть, ко мне пожаловали? — спросил дядюшка Леже.
— Как так?
— А я и есть арендатор Мулино. Чем могу служить, полковник?
— Хочу попробовать ваше масло, — ответил Жорж, поспешно схватив свой портфель.
— Пьеротен, — сказал Оскар, — доставьте мои вещи к управляющему, я пойду прямо в замок.
И Оскар решительно зашагал по тропинке, хоть и не знал, куда она ведет.
— Эй! Господин посол! — крикнул ему вслед дядюшка Леже. — Вы так в лес забредете! А в замок — надо сюда, вот в эту калитку.
Оскару пришлось последовать его указаниям, и он с чувством полной растерянности вступил на широкий двор зáмка, посреди которого раскинулась огромная клумба, опоясанная цепями на столбиках. В то время как дядюшка Леже разглядывал Оскара, Жорж, сраженный тем, что хозяином Мулино оказался этот пузатый фермер, скрылся с такой прытью, что, когда удивленный толстяк обернулся, ища своего полковника, того уже и след простыл. По требованию Пьеротена ворота распахнулись, и он с горделивым видом понес в сторожку бесчисленные свертки с кистями, красками и прочими принадлежностями великого Шиннера. Увидев, что Мистигри и художник, свидетели его бахвальства, располагаются в зáмке, Оскар окончательно пал духом. Пьеротен быстро выгрузил поклажу художника, вещи Оскара и еще чей-то изящный кожаный чемодан, который он с таинственным видом вручил жене привратника; затем, щелкая кнутом, вернулся и покатил дальше по лесной дороге в Лиль-Адан, причем на лице его блуждало то хитрое выражение, какое бывает у крестьянина, подсчитывающего барыши. Теперь он был вполне счастлив — завтра он, наконец, получит вожделенную тысячу франков.
Оскар, все еще растерянный, бродил вокруг клумбы, ожидая, чтó будет дальше с его двумя спутниками, как вдруг увидел г-на Моро, который вышел из так называемой кордегардии и стал спускаться с высокого крыльца. На нем был длинный до пят синий сюртук, желтоватые лосины и ботфорты, а в руках он держал хлыст.
— Вот и ты, мой мальчик? Как здоровье твоей милой маменьки? — спросил он, беря Оскара за руку. — Здравствуйте, господа, вы, вероятно, живописцы, относительно которых нас предуведомил господин Грендо, архитектор? — обратился он к художнику и к Мистигри.
Поднеся ко рту ручку хлыста, он дважды свистнул. Показался привратник.
— Отведите этим господам комнаты четырнадцатую и пятнадцатую, госпожа Моро даст вам ключи; покажите им дорогу, они не знают; вечером затопите камины, если там холодно, и отнесите туда их вещи! Я получил приказ от его сиятельства предложить вам столоваться у меня, господа, — продолжал он, снова обращаясь к художникам. — Мы обедаем в пять, как в Париже. Если вы любите охоту, то вам здесь не будет скучно, у меня есть разрешение от Лесного ведомства: здесь можно охотиться на двух тысячах арпанах леса, не считая наших собственных земель.
Оскар, художник и Мистигри, все трое равно пристыженные, переглянулись, но, верный взятой на себя роли, Мистигри воскликнул:
— Наплевать! Семь бед — один обед!
Молодой Юссон последовал за управляющим, который торопливо увлек его в парк.
— Жак, — обратился он к одному из своих сыновей, — поди скажи матери, что приехал Оскар Юссон, а мне придется сходить ненадолго на ферму Мулино.
Управляющий, мужчина лет пятидесяти, был брюнет, среднего роста и казался очень суровым. Глядя на его желчное лицо, отличавшееся благодаря деревенскому образу жизни яркими красками, можно было сделать ложный вывод о его характере. Все способствовало такому неправильному заключению. В волосах у него уже мелькала седина. Синие глаза и большой крючковатый нос придавали ему мрачный вид, тем более что глаза были посажены слишком близко к переносице; но для человека наблюдательного его толстые губы, овал его лица, мягкость в обращении свидетельствовали о доброте. Оскар чувствовал к нему большое уважение, вызванное его решительным характером, резкой речью и проницательностью, объясняющейся любовью, которую он питал к сыну г-жи Клапар. В присутствии управляющего Оскар всегда чувствовал себя мальчишкой, так как мать приучила его высоко ценить г-на Моро, но по приезде в Прэль его охватило какое-то беспокойство, словно он ждал неприятностей от этого отечески расположенного друга, единственного своего покровителя.
— Что это, Оскар, ты словно недоволен, что приехал сюда? — сказал управляющий. — А время ты здесь проведешь недурно: научишься ездить верхом, стрелять, охотиться.
— Я не умею, — промямлил Оскар.
— Так ведь я тебя для того и пригласил, чтоб научить всем этим премудростям.
— Маменька наказывала мне не оставаться здесь больше двух недель, а то госпожа Моро…
— Ну, там видно будет, — ответил Моро, слегка задетый тем, что Оскар усомнился в его супружеской власти.
Тут к ним подбежал младший сын Моро, пятнадцатилетний подросток, складный и резвый.
— Вот тебе товарищ, — сказал ему отец, — отведи его к матери.
И управляющий быстрым шагом направился к сторожке, находившейся на границе между парком и лесом.
Флигель, отведенный графом управляющему, был построен за несколько лет до революции крупным подрядчиком, купившим знаменитые владения Кассан, где известный откупщик государственных налогов Бержере, несметно богатый и прославившийся своей роскошью не меньше, чем Бодары, Парисы и Буре,[42] разбил сады, провел речки, построил загородные дома, китайские беседки и потратил уйму денег на прочие разорительные затеи.
Этот флигель, стоявший в большом саду, огороженном стеной, примыкавшей с одной стороны ко двору, где находились службы Прэльского зáмка, некогда выходил на главную деревенскую улицу. Купив имение, отец г-на де Серизи разобрал ограду со стороны сада и заделал калитку, которая вела в деревню, присоединив таким образом флигель к прочим службам. Он снес другую стену и тем самым расширил парк, прибавив к нему все сады, приобретенные в свое время откупщиком, желавшим округлить свои владения. В доме управляющего, выстроенном из тесаного камня, в стиле Людовика XV (а это значит, что все его украшения сводились к оконным наличникам и к прямым, строгим канелюрам, как на колоннадах площади Людовика XV), в первом этаже была прекрасная гостиная, смежная со спальней, и столовая, смежная с биллиардной. Эти симметрично расположенные апартаменты разделялись лестницей, перед которой была небольшая площадка с колоннадой, служившая передней; богато украшенные двери в гостиную и столовую были расположены друг против друга. Кухня помещалась под столовой; на крыльцо вела каменная лестница в десять ступеней.
Перенеся жилые комнаты во второй этаж, г-жа Моро устроила в бывшей спальне свой будуар. Гостиная и будуар, обставленные прекрасными вещами, отобранными из прежней обстановки зáмка, не посрамили бы особняка любой светской львицы. Стены гостиной, так же как и старинная позолоченная мебель, были обтянуты бело-голубым штофом, в прежние времена украшавшим огромную парадную постель с балдахином; тяжелые драпировки и портьеры были подбиты белой тафтой. Картины, вынутые из старых, уже не существующих панно, жардиньерки, отдельные изящные предметы современной обстановки, дорогие лампы и хрустальная граненая люстра производили величественное впечатление. На полу лежал старинный персидский ковер. Будуар, обставленный по современной моде соответственно вкусам г-жи Моро, был обтянут светло-серым шелком с синими шнурами и походил на шатер. Там стоял традиционный турецкий диван с подушками и валиками. Жардиньерки, за которыми ухаживал старший садовник, радовали глаз пирамидами цветов. Столовая и биллиардная были красного дерева. Вокруг дома жена управляющего разбила цветник, который содержался в большом порядке и доходил до самого парка. Купы экзотических деревьев скрывали службы. Заботясь об удобстве своих гостей, жена управляющего устроила на месте прежней, заделанной калитки новую.
Итак, супруги Моро искусно замаскировали зависимое положение, в котором по своей должности они находились; им тем легче было сойти за людей состоятельных, ради собственного удовольствия занявшихся имением друга, что ни граф, ни графиня не стремились их «осадить». Кроме того, разрешение пользоваться всеми благами, полученное от г-на де Серизи, давало им возможность жить в довольстве, а это единственная роскошь, доступная в деревне. Управляющий с женой жили по-королевски, получали в изобилии все молочные припасы, яйца, птицу, дичь, фрукты, корм для домашних животных, цветы, дрова, овощи и покупали только мясо, вино и колониальные товары. Птичница пекла им хлеб. Кроме того, последние годы Моро расплачивался с мясником свиньями со своего скотного двора, разумеется не в ущерб собственному столу. Как-то графиня, не забывшая своей прежней камеристки, подарила ей, вероятно на память о себе, небольшую, вышедшую из моды коляску, которую Моро покрасил заново, и его жена стала в ней разъезжать на паре лошадей, которых брали также и для работ в парке. Кроме этой пары, управляющий держал еще и верховую лошадь. В парке был вспахан и засеян участок, урожая с которого хватало на корм для лошадей. Моро собирал с него девять тысяч пудов превосходного сена, а в приход вносил только три тысячи, пользуясь довольно неопределенным разрешением графа. Полагающуюся ему долю натуральных повинностей он не расходовал, а продавал. Он держал домашнюю птицу, голубей, коров за счет парка; зато навоз с его скотного двора шел на удобрение графского сада. Для каждого жульничества у него было оправдание. Супруге его прислуживала дочь одного из садовников, работавшая и за горничную и за кухарку. Скотница, ведавшая молочной фермой, тоже помогала по хозяйству. Для ухода за лошадьми и для тяжелой работы Моро нанял отставного солдата по имени Брошон.
И в Нервиле, и в Шоври, и в Бомоне, и в Мафлие, и в Прероле, и в Нуэнтеле красивая жена управляющего была принята во многих буржуазных домах, где не знали или делали вид, что не знают, кем она была до замужества. К тому же Моро всем охотно оказывал услуги. Он обращался к своему хозяину за одолжениями, которые кажутся пустяками в Париже, а в деревенской глуши — немаловажны. Одному он исходатайствовал должность мирового судьи в Бомоне, другому — в Лиль-Адане, в тот же год добился отмены увольнения главного лесничего и выхлопотал орден Почетного легиона бомонскому квартирмейстеру. Поэтому ни одна вечеринка не обходилась без супругов Моро. Прэльский кюре и прэльский мэр каждый вечер играли у них в карты. Трудно не прослыть порядочным человеком, когда так ублажаешь соседей.
Жена управляющего, красивая женщина, но жеманница, как и все камеристки, которые, выйдя замуж, стараются подражать своим бывшим хозяйкам, была местной законодательницей мод; она носила очень дорогую обувь и выходила пешком только в хорошую погоду. Муж определил ей на наряды всего пятьсот франков, но в деревне это сумма немалая, особенно если тратить ее с толком; и управительница, свежая, яркая блондинка лет тридцати шести, все еще стройная, хрупкая и миленькая, несмотря на то, что родила трех детей, старалась сойти за молоденькую и разыгрывала из себя принцессу. Г-жа Моро ужасно сердилась, если кто-либо из приезжих, увидя ее в коляске по пути в Бомон, спрашивал: «Кто это?», а местный житель отвечал: «Жена графского управляющего». Ей льстило, когда ее принимали за владелицу зáмка. Ей нравилось покровительствовать крестьянам, подражая знатным барыням. Не раз подтвержденное фактами влияние ее мужа на графа охраняло г-жу Моро от насмешек местных обывателей, а в глазах крестьян она была важной дамой. Эстель (ее звали Эстель) вмешивалась в управление имением не больше, чем жена маклера вмешивается в биржевые дела. Все заботы по хозяйству и по накоплению капитала она тоже доверила мужу. Не сомневаясь в его способностях, она была далека от мысли, что их благоденствию, которое длилось уже семнадцать лет, может прийти конец; однако, узнав о решении графа заново отделать великолепный замок Прэль, она почувствовала в этом угрозу своему приятному житью и убедила мужа сговориться с Леже, чтобы получить возможность переехать в Лиль-Адан. Ей было бы слишком тяжело снова очутиться в зависимом положении, почти что на правах прислуги у своей бывшей хозяйки, которая еще, пожалуй, стала бы смеяться над тем, как она по-барски устроилась во флигеле, стараясь все собезьянничать с настоящих господ.
Причина глубокой неприязни между семьями Реберов и Моро коренилась в обиде, нанесенной г-жой де Ребер г-же Моро в отместку за то, что, вскоре по приезде Реберов, жена управляющего позволила себе колкость по отношению к г-же Ребер, урожденной де Корруа, опасаясь, как бы та не вздумала притязать на первую роль. Г-жа де Ребер напомнила, а может быть и впервые открыла соседям тайну прежней должности г-жи Моро. Слово «горничная» переходило из уст в уста. Завистники, — а они у супругов Моро были, конечно, и в Бомоне, и в Лиль-Адане, и в Мафлие, и в Шампани, и в Нервиле, и в Шоври, и в Байе, и в Муаселе, — столько судачили по этому поводу, что заронили искорку пожара и в семью Моро. В течение четырех лет Реберы, изгнанные очаровательной женой управляющего из ее кружка, столько натерпелись от почитателей супругов Моро, что жизнь стала бы им невыносимой, если бы их не поддерживала мысль о мести.
Архитектор Грендо, бывший в приятельских отношениях с супругами Моро, известил их о скором приезде художника, которому поручили закончить декоративную роспись в зáмке, после того как основные полотна были написаны Шиннером. Знаменитый художник рекомендовал для обрамления, арабесок и прочих украшений того самого пассажира, которого сопровождал Мистигри, И г-жа Моро все глаза проглядела, вот уже два дня готовясь к бою. Художнику предстояло в течение нескольких недель быть ее гостем, а значит, ей надо было быть во всеоружии. Когда в Прэле жил Шиннер, ему и его жене было отведено помещение в зáмке и, по распоряжению графа, стол их ничем не отличался от стола его сиятельства. Грендо, столовавшийся в семье Моро, относился с такой почтительностью к великому художнику, что ни управляющий, ни его жена не решились познакомиться с ним поближе. К тому же самые знатные и богатые окрестные помещики наперебой приглашали к себе Шиннера и его жену и задавали в их честь балы. И теперь г-жа Моро была очень довольна, что может отыграться, хвастаясь своим художником, и собиралась разблаговестить повсюду о его таланте, ничуть не уступающем таланту Шиннера.
Обворожительная г-жа Моро отлично учла свои возможности и, хотя в четверг и пятницу уже щеголяла в изящных туалетах, все же приберегла самое нарядное платье к субботе, ибо не сомневалась, что приезжий художник в субботу уж непременно появится за ее столом. Итак, на ней были бронзового цвета ботинки и фильдекосовые чулки. Розовое платье в мелкую полоску, розовый пояс с золотой пряжкой тонкой работы, золотой крестик на шее и браслетки из бархаток на обнаженных руках (у г-жи де Серизи были очень красивые руки и она отнюдь не прятала их) — в таком наряде г-жа Моро вполне могла сойти за настоящую парижанку. На ней была прелестная шляпка из итальянской соломки, украшенная букетиком роз от Натье,[43] из-под полей шляпки на плечи ниспадали блестящие белокурые локоны. Она заказала изысканный обед, еще раз осмотрела комнаты и теперь, изображая из себя помещицу, прогуливалась возле дома с тем расчетом, чтобы оказаться на фоне клумбы перед парадным подъездом к моменту появления почтовых карет. Над головой она раскрыла очаровательный розовый на белом шелку зонтик с бахромой. Тут она увидела Пьеротена, который отдавал привратнице странный багаж Мистигри, но пассажиров не было, и разочарованная Эстель пошла обратно, досадуя, что она опять нарядилась зря. Как и большинство людей, разодевшихся в пух и прах для приема гостей, она почувствовала, что не может ничем заняться, разве только побездельничать у себя в гостиной в ожидании бомонского дилижанса, который хоть и отправляется из Парижа в час дня, но проезжает мимо зáмка вскоре после Пьеротена; и она вернулась домой, а наши художники тем временем занялись своим туалетом. И молодой художник и его ученик уже успели порасспросить садовника и, наслышавшись от него похвал очаровательной г-же Моро, почувствовали необходимость прифрантиться и нарядились во все лучшее для своего появления в доме управляющего; их туда отвел Жак, старший из сыновей Моро, бойкий мальчик, одетый, по английской моде, в курточку с отложным воротником. Каникулы он проводил в деревне, где мать его жила владетельной герцогиней и где он чувствовал себя как рыба в воде.
— Маменька, — сказал он, — вот художники, которых прислал господин Шиннер.
Приятно пораженная, г-жа Моро встала, велела сыну подать стулья и рассыпалась в любезностях.
— Маменька, Оскар Юссон приехал, он с папенькой, — шепнул Жак на ухо матери, — я его сейчас приведу…
— Не спеши, займись с ним чем-нибудь, — остановила его мать.
Уже по тому, как было сказано это «не спеши», художники поняли, что их дорожный знакомый невелика птица; но в этих словах чувствовалась также и неприязнь мачехи к пасынку. И в самом деле, г-жа Моро, которая за семнадцать лет супружеской жизни несомненно слышала о привязанности своего мужа к г-же Клапар и Оскару, не скрывала своей ненависти к матери и сыну; поэтому вполне понятно, что управляющий долго не мог решиться пригласить Оскара в Прэль.
— Нам с мужем поручено, — сказала она художникам, — принять вас и показать вам замок. Мы очень ценим искусство, и особенно служителей искусства, — прибавила она жеманясь, — и я прошу вас: будьте как дома. В деревне стесняться нечего; здесь надо пользоваться полной свободой; иначе не выдержишь. Господин Шиннер уже был у нас….
Мистигри лукаво взглянул на своего товарища.
— Вы его, вероятно, знаете? — спросила Эстель, помолчав.
— Кто же его не знает, сударыня! — ответил художник.
— Знают, как белую корову, — прибавил Мистигри.
— Господин Грендо, — сказала г-жа Моро, — называл мне вашу фамилию, но я…
— Жозеф Бридо, — ответил художник, которого чрезвычайно занимал вопрос, с какого рода женщиной он разговаривает.
Мистигри в душе уже возмущался покровительственным тоном прекрасной супруги управляющего, но он, как и Бридо, выжидал, не вырвется ли у нее какого-нибудь словечка, которое сразу бы ему все разъяснило, или одного из тех жестов, на которые у художников особенно наметан глаз; ведь они от природы беспощадные наблюдатели и быстро подмечают все смешное, ценя в нем пищу для своего карандаша. Обоим художникам сразу бросились в глаза большие руки и ноги красавицы Эстель, бывшей крестьянки из окрестностей Сен-Ло; затем два-три словечка из лексикона горничной, обороты речи, не соответствующие изяществу ее туалета, помогли художнику и его ученику быстро разобраться, с кем они имеют дело. Они перемигнулись и тут же решили с самым серьезным видом позабавиться на ее счет и приятно провести время.
— Вы любите искусство, сударыня? Может быть, вы и сами в нем преуспеваете? — осведомился Жозеф Бридо.
— Нет. Правда, я получила недурное образование, но чисто коммерческое. Однако я так глубоко и тонко чувствую искусство, что господин Шиннер каждый раз, закончив картину, приглашал меня посмотреть и высказать свое мнение.
— Совсем так же, как Мольер советовался с Лафоре,[44] — вставил Мистигри.
Госпожа Моро не знала, что Лафоре была служанкой, и весь ее вид свидетельствовал, что, по неведению, она приняла его слова за комплимент.
— Неужели он не попросил вас служить ему натурой? — удивился Бридо. — Художники лакомы до хорошеньких женщин.
— Что вы хотите этим сказать? — воскликнула г-жа Моро, на лице которой отразился гнев оскорбленной королевы.
— На языке художников «натура» означает модель. Художники любят рисовать с натуры красивые лица, — пояснил Мистигри вкрадчивым голосом.
— Ах, вот что! Я не так поняла это выражение, — ответила она, бросая на Мистигри нежный взгляд.
— Мой ученик, господин Леон де Лора, — сказал Бридо, — проявляет большую склонность к портретной живописи. Он был бы наверху блаженства, если бы вы, чародейка, разрешили ему запечатлеть на память о нашем пребывании здесь вашу прелестную головку.
Жозеф Бридо подмигнул Мистигри, словно говоря: «Да ну же, не плошай! Она недурна!» Поймав его взгляд, Леон де Лора подсел на диван поближе к Эстель и взял ее за руку, чему она не воспротивилась.
— О сударыня, если бы ради того, чтобы сделать сюрприз вашему супругу, вы согласились несколько раз, тайно от него, позировать мне, я бы самого себя превзошел. Вы так прекрасны, так свежи, так очаровательны!.. Человек бездарный, и тот станет гением, если вы будете служить ему натурой… В ваших глазах столько…
— А потом мы изобразим на арабесках ваших милых деток, — сказал Жозеф, перебивая Мистигри.
— Я бы предпочла иметь их портрет у себя в гостиной; но, может быть, с моей стороны это нескромное желание, — подхватила она, строя глазки Жозефу.
— Сударыня, художники боготворят красоту, для них она — владычица.
«Прелестные молодые люди», — подумала г-жа Моро.
— Любите ли вы вечерние прогулки, после обеда, в экипаже, в лесу?..
— О! о! о! о! о! — вздыхал Мистигри от восторга при каждом слове. — Прэль будет для нас земным раем.
— И в этом раю будет Ева, молодая и очаровательная блондинка, — прибавил Бридо.
Госпожу Моро распирало от гордости. Она парила на седьмом небе, но тут ей пришлось спуститься на землю, как бумажному змею, когда его дернут за веревочку.
— Барыня! — крикнула горничная, пулей влетая в комнату.
— Что это значит, Розали? Кто разрешил вам входить без зова?
Розали не обратила ни малейшего внимания на замечание и шепнула хозяйке:
— Его сиятельство приехали.
— Граф меня спрашивал? — осведомилась г-жа Моро.
— Нет… Но… граф спрашивают чемодан и ключи от своих апартаментов.
— Ну так дайте, — сказала Эстель раздраженно, стараясь скрыть свое смущение.
— Маменька, вот Оскар Юссон! — воскликнул ее младший сын, таща за собой красного, как пион, Оскара, который при виде расфранченных художников остановился, не решаясь двинуться с места.
— Ах, вот и ты, милый Оскар, — сказала Эстель, поджав губы. — Я полагаю, что ты переоденешься, — прибавила она, осмотрев его с ног до головы самым бесцеремонным образом. — Надеюсь, мать не приучила тебя обедать в гостях в таком затрапезном виде.
— Будущий дипломат должен знать, что как оденешься, так и оценишься…
— Будущий дипломат? — воскликнула г-жа Моро.
Бедный Оскар переводил взгляд с Жозефа на Мистигри, и на глаза ему навертывались слезы.
— Дорожные шутки, — сказал Жозеф, из жалости стараясь выручить Оскара.
— Мальчик хотел поострить, вроде нас, и прихвастнул, — не унимался беспощадный Мистигри. — Вот теперь и сидит как дурак на мели!
— Барыня, — сказала вновь появившаяся Розали. — Его сиятельство заказали обед на восемь персон; кушать они будут в шесть часов. Что прикажете готовить?
Пока Эстель совещалась со старшей горничной, художники и Оскар обменялись взглядами, в которых отразились их ужасные предчувствия.
— Его сиятельство! Кто это? — спросил Жозеф Бридо.
— Да это граф де Серизи, — ответил младший Моро.
— Уж не он ли ехал с нами в «кукушке», — заметил Леон де Лорá.
— Что вы, граф де Серизи путешествует только в карете цугом, — сказал Оскар.
— Как приехал сюда граф де Серизи? — спросил художник г-жу Моро, когда она в полном расстройстве чувств вернулась в гостиную.
— Ничего не знаю, — ответила она, — сама не могу понять, каким образом и зачем приехал граф. И мужа как нарочно нет дома!
— Его сиятельство просят господина Шиннера в замок, — сказал вошедший садовник, обращаясь к Жозефу, — отобедать вместе с его сиятельством, а также и господина Мистигри.
— Влопались! — весело воскликнул «мазилка». — Оказывается, тот пассажир в пьеротеновой карете был не мещанин какой-то, а граф. Правильно говорят — попался, который смеялся.
Оскар чуть не обратился в соляной столб; при этом известии в горле у него запершило, как если бы он хлебнул морской воды.
— А вы-то ему рассказывали о поклонниках его жены и о его тайной болезни! — напомнил Мистигри Оскару. — Вот и выходит по поговорке: не зная броду, не лезь на подводу.
— Что вы имеете в виду? — воскликнула жена управляющего, глядя на художников, которые ушли, потешаясь над физиономией Оскара.
Остолбеневший и растерянный Оскар молчал, ничего не слыша и не понимая, хотя г-жа Моро сильно трясла его за руку и не отпускала, требуя ответа. Но ей пришлось оставить Оскара в покое, так ничего и не добившись, потому что Розали опять позвала ее, прося выдать столовое белье и серебро и присмотреть самой, как выполняются многочисленные распоряжения графа. Прислуга, садовники, привратник с женой — все суетились в смятении, вполне понятном. Хозяин свалился как снег на голову. От Кава он пошел по знакомой ему тропинке к сторожке и поспел туда задолго до Моро. Сторож был поражен, увидя настоящего хозяина.
— Значит, Моро здесь, раз здесь его лошадь? — спросил у него г-н де Серизи.
— Нет, ваше сиятельство; но ему надо до обеда побывать в Мулино, вот он и оставил здесь лошадь, а сам пока пошел в замок отдать кое-какие распоряжения.
Сторож не подозревал, какое значение имел его ответ, который при данных обстоятельствах для человека проницательного звучал как неопровержимое доказательство.
— Если ты дорожишь местом, — сказал граф сторожу, — садись на лошадь, мчись во весь опор в Бомон и передай господину Маргерону записку, которую я сейчас напишу.
Граф вошел в сторожку, написал несколько слов, сложил записку так, чтобы ее нельзя было развернуть незаметно, и отдал сторожу, когда тот уже сидел на лошади.
— Никому ни слова, — сказал он. — А если Моро удивится, не найдя здесь своей лошади, скажите, что это я ее взял, — прибавил он, обращаясь к жене сторожа.
И граф устремился в парк, калитку которого сейчас же отперли по его приказанию. Человек, самый привычный к политике, к ее волнениям и неудачам, если душа его достаточно молода, чтобы любить, даже в возрасте графа, страдает от измены. Г-ну де Серизи было так трудно поверить в подлость Моро, что в Сен-Брисе он склонен был считать его скорее жертвой дядюшки Леже и нотариуса, чем их сообщником. Поэтому во время разговора фермера с трактирщиком он все еще думал простить управляющего, задав ему хорошую головомойку. Странное дело! С той самой минуты, как Оскар рассказал о почетных недугах графа, вероломство его доверенного занимало этого неутомимого труженика, этого наполеоновского деятеля лишь как эпизод. Его тщательно хранимую тайну мог выдать лишь Моро, вероятно издевавшийся над своим благодетелем с бывшей горничной г-жи де Серизи или с бывшей Аспазией времен Директории. Уйдя в боковую аллею, этот пэр Франции, государственный муж, министр рыдал как ребенок. Он выплакал свои последние слезы! Он был так глубоко оскорблен во всех своих человеческих чувствах, что теперь, позабыв обычную сдержанность, шел по парку, разъяренный, как раненый зверь.
На вопрос Моро, где его лошадь, жена сторожа ответила:
— На ней уехали его сиятельство.
— Кто? Какое сиятельство? — воскликнул он.
— Его сиятельство, граф де Серизи, наш хозяин, — сказала она. — Он, вероятно, в зáмке, — прибавила сторожиха, чтобы отделаться от управляющего, и тот в полном недоумении повернул к зáмку.
Однако вскоре Моро воротился, чтобы расспросить жену сторожа, так как, поразмыслив, понял, что для тайного приезда графа и странного его поведения должны быть серьезные причины. Жена сторожа испугалась, почувствовав себя как в тисках, боясь и графа и управляющего; она заперлась в сторожке, твердо решив не открывать никому до прихода мужа. Моро, беспокойство которого все возрастало, побежал, хоть и был в сапогах, в контору и там узнал, что граф переодевается. Попавшаяся ему навстречу Розали сказала:
— Его сиятельство пригласили к обеду семь человек…
Моро направился домой; по дороге он увидал свою птичницу, которая пререкалась с красивым молодым человеком.
— Граф сказали: «Адъютант генерала Мины, полковник!» — стояла на своем девушка.
— Я не полковник, — возражал Жорж.
— Ну, а звать-то вас как? Жорж?
— Что случилось? — прервал их спор управляющий.
— Сударь, меня зовут Жорж Маре, я сын богатого оптовика, торгующего скобяным товаром на улице Сен-Мартен и послан к графу по делу нотариусом Кроттá, у которого я служу младшим клерком.
— А я повторяю вам, сударь, что его сиятельство сказали мне: «Сюда явится полковник по имени Кара-Георгий, адъютант генерала Мины; он приехал с Пьеротеном, проводите его в приемную».
— С его сиятельством шутить не следует, сударь, — сказал управляющий. — Но как это его сиятельство не предупредили меня о своем приезде? И откуда граф узнал, что вас привез Пьеротен?
— По-видимому, граф и был тем пьеротеновским пассажиром, который, если бы не любезность одного молодого человека, ехал бы зайцем, — ответил клерк.
— Зайцем в пьеротеновой карете? — воскликнули в один голос управляющий и птичница.
— Судя по словам вашей девушки, это так, — сказал Жорж Маре.
— Но как же тогда..? — промолвил Моро.
— А вот как! — воскликнул Жорж. — Чтобы одурачить пассажиров, я наврал им с три короба про Египет, Грецию и Испанию. Я был в шпорах и выдал себя за кавалерийского полковника. Так, смеха ради.
— Ну-ка, расскажите, каков на вид пассажир, которого вы считаете графом? — спросил Моро.
— Лицо у него красное, как кирпич, волосы совершенно седые и черные брови.
— Так и есть, это он!
— Я пропал! — воскликнул Жорж Маре.
— Почему пропали?
— Я подшучивал над его орденами.
— Ничего, он человек добродушный, вы его, верно, только насмешили. Идемте скорее в замок, — сказал Моро. — Я пройду в апартаменты графа. Где вы расстались с его сиятельством?
— На самой горе.
— Я теряюсь в догадках! — воскликнул Моро.
«В конце концов я только пошутил, но ничем его не обидел», — подумал Жорж.
— А вы по каким делам пожаловали? — спросил управляющий.
— Я привез заготовленную купчую на ферму Мулино.
— Господи боже мой, ничего не понимаю! — воскликнул управляющий.
Когда Моро постучал в дверь и услышал в ответ: «Это вы, господин Моро?» — сердце у него так и упало.
— Да, ваше сиятельство.
— Войдите!
Граф был в белых панталонах и изящных сапогах, в белом жилете и черном фраке, на котором с правой стороны сиял большой крест Почетного легиона, а в левой петлице висел на золотой цепочке орден Золотого Руна. На жилете выделялась голубая орденская лента. Граф причесался без посторонней помощи; он был при всех регалиях, по-видимому для того, чтобы достойным образом принять Маргерона, а может быть и для вящего величия.
— Так как же, сударь, — сказал граф, не вставая и не предлагая Моро сесть, — мы не можем заключить купчую с Маргероном?
— Сейчас он запросит за ферму слишком дорого.
— А почему бы ему не приехать сюда? — сказал граф, напуская на себя рассеянный вид.
— Он болен, ваше сиятельство…
— Вы в этом уверены?
— Я был у него…
— Милостивый государь, — сказал граф таким строгим тоном, что Моро испугался, — как бы вы поступили с доверенным человеком, если бы он с какой-то потаскушкой насмеялся над вашим недугом, который вы скрывали от посторонних и о котором он знал?
— Я бы избил его.
— А если бы, кроме того, вы узнали, что он обманул ваше доверие и обкрадывает вас?
— Я постарался бы поймать его с поличным и отправить на каторгу.
— Послушайте, господин Моро! По-видимому, вы судачили о моих болезнях у госпожи Клапар и там же, вместе с ней, высмеивали мою любовь к графине, ибо ее сын развлекал сегодня утром в моем присутствии пассажиров дилижанса, посвящая их во все подробности моего лечения, да еще осмелился клеветать на мою жену. Затем я узнал со слов самого дядюшки Леже, который возвращался из Парижа в карете Пьеротена, план, придуманный вами двумя вместе с бомонским нотариусом относительно фермы Мулино. И к господину Маргерону вы ездили только затем, чтоб предложить ему сказаться больным; но он не болен и приедет сюда к обеду. Ну, так вот, сударь, я прощал вам состояние в двести пятьдесят тысяч франков, накопленное за семнадцать лет… Это я понимаю. Если бы вы каждый раз просили у меня то, что брали самовольно, или то, что вам давали другие, я бы вам никогда не отказал: у вас семья. Я думаю, что при всей вашей бесцеремонности вы не так уж плохи, другой бы на вашем месте вел себя еще хуже. Но вы знали мои труды на пользу отечества, на пользу Франции, вы знали, что я не спал ночей ради императора, что я месяцами работал по восемнадцати часов в сутки; вы знали, как я люблю графиню, и вы прохаживались на мой счет перед мальчишкой, выставляли на посмешище какой-то госпоже Юссон мои тайны, мою привязанность…
— Ваше сиятельство…
— Этому нет прощения. Нанести денежный ущерб — пустяки, но обидеть человека в его лучших чувствах… О, вы сами не понимаете, что вы наделали! — граф подпер голову обеими руками и несколько мгновений молчал. — Я оставлю вам нажитое состояние и постараюсь позабыть вас, — продолжал он. — Из чувства собственного достоинства, ради себя и ради того, чтобы не обесчестить вас, мы расстанемся мирно; я не забыл, что ваш отец сделал для моего отца. Вы договоритесь, и по-хорошему, с господином де Ребером, который займет ваше место. Следуйте моему примеру, будьте сдержанны. Не выставляйте себя на посмешище глупцам. Главное — без дрязг и мелочности. Вы лишились моего доверия, постарайтесь же соблюсти приличие, как подобает людям состоятельным. А этого негодяя, что чуть не довел меня до смерти, вон из Прэля! Пусть переночует на постоялом дворе. Если я его увижу, я не отвечаю за себя.
— Ваше сиятельство, я не заслужил такого снисхождения, — сказал Моро со слезами на глазах. — Да, будь я совсем нечестным, я накопил бы уже тысяч пятьсот. Предлагаю отдать вам полный и самый подробный отчет в моем капитале. Но, ваше сиятельство, разрешите вам сказать, что я ни разу не позволил себе смеяться над вами у госпожи Клапар, наоборот, я всегда выражал глубокое сожаление по поводу состояния вашего здоровья и спрашивал ее, не знает ли она какого-нибудь неизвестного врачам народного средства… О ваших чувствах мы упоминали только тогда, когда сын ее уже спал (а он, значит, все слышал!) и всегда в самых почтительных и сочувственных выражениях. К несчастью, за нескромность несешь то же наказание, что и за преступление. Я покорно принимаю все последствия вашего справедливого гнева, но я хочу, чтобы вы знали, как было дело. Мы говорили о вас с госпожой Клапар в самой задушевной беседе. Спросите мою жену, с ней я никогда не говорил об этих вещах…
— Довольно, мы не дети, — прервал его граф, для которого все было ясно. — Решение мое бесповоротно. Ступайте, приведите в порядок и свои и мои дела. Вы можете не выезжать до октября. Господина де Ребера с женою я помещу в зáмке; главное, постарайтесь жить с ними в ладу и соблюдать внешние приличия, как то подобает порядочным людям, даже когда они ненавидят друг друга.
Граф и Моро сошли вниз; Моро был бел, как седины графа, граф сохранял свое обычное достоинство.
Пока происходила эта сцена, у ограды парка остановился бомонский дилижанс, отбывающий из Парижа в час пополудни. С ним приехал нотариус Кроттá, которого, согласно распоряжению графа, провели в гостиную, где он встретил своего весьма сконфуженного клерка в компании двух художников, также очень смущенных взятыми на себя ролями. Сюда же пришел г-н де Ребер, угрюмый человек лет пятидесяти; его сопровождали старик Маргерон и бомонский нотариус с пачкой документов и ценных бумаг под мышкой. Когда в гостиной появился граф в парадном мундире, у Жоржа Маре засосало под ложечкой, Жозеф Бридо вздрогнул; только празднично одетый Мистигри, совесть которого была чиста, довольно громко изрек:
— В таком виде он куда лучше.
— Плутишка, — сказал граф, беря его за ухо, — мы с тобой коллеги: оба занимаемся украшением, ты — стен, а я своей груди. Узнаете ли вы свои произведения, дорогой Шиннер? — спросил граф, указывая художнику на плафон.
— Ваше сиятельство, я сознаю, что напрасно выдал себя из хвастовства за прославленного художника; тем более чувствую я себя обязанным не ударить лицом в грязь и прославить имя Жозефа Бридо.
— Вы взяли меня под свою защиту, — перебил его граф, — и я надеюсь, что вы не откажете мне в удовольствии вместе с зубоскалом Мистигри отобедать у меня.
— Ваше сиятельство, вы и не подозреваете, на что вы идете, — сказал озорник. — Голодное брюхо к учтивости глухо.
— Бридо! — вдруг воскликнул граф, что-то вспомнив. — Не родственник ли вы одному из самых ревностных слуг Империи, начальнику дивизии, погибшему жертвой своего усердия?
— Я его сын, ваше сиятельство, — ответил Жозеф, поклонившись.
— Рад видеть вас у себя, — сказал граф, пожимая руку художнику. — Я знал вашего отца, и вы можете рассчитывать на меня, как на… американского дядюшку, — прибавил он, улыбнувшись. — Но вы еще слишком молоды, чтобы иметь учеников; чей ученик Мистигри?
— Моего друга Шиннера, который уступил его мне на время, — ответил Жозеф Бридо. — Его зовут Леон де Лора. Ваше сиятельство, вы не забыли моего отца, соблаговолите же вспомнить о том из его сыновей, который обвинен сейчас в государственной измене и предстанет перед судом пэров…
— Да, верно! — сказал граф. — Я не забуду, можете быть спокойны. Ну, а вы, князь Кара-Георгиевич, друг Али-паши, адъютант генерала Мины… — сказал граф, подходя к Жоржу.
— Вы это о нем?.. Да ведь это мой младший клерк! — воскликнул Кроттá.
— Вы ошибаетесь, Кроттá,- строго сказал граф. — Клерк, рассчитывающий со временем стать нотариусом, не бросает важных документов в дилижансах на произвол судьбы. Клерк, рассчитывающий стать нотариусом, не тратит двадцать франков в трактирах между Парижем и Муаселем! Клерк, рассчитывающий стать нотариусом, не рискует своей свободой, рассказывая всем, что он перебежчик…
— Ваше сиятельство, я мог забавы ради дурачить пассажиров, но… — начал было Жорж Маре.
— Не прерывайте его сиятельство, — остановил его патрон, как следует ткнув в бок.
— Нотариус должен смолоду быть скромным, осторожным, проницательным и уметь разбираться, кто министр, а кто лавочник…
— Я признаю свою вину, но документов в дилижансе я не оставлял, — сказал Жорж.
— И сейчас вы опять виноваты, потому что опровергаете слова министра, пэра Франции, дворянина, старика и вашего клиента. Где у вас проект купчей?
Жорж перебрал все бумаги у себя в портфеле.
— Не мните зря бумаг, — сказал граф, доставая из кармана купчую, — вот документ, который вы ищете.
Кроттá трижды со всех сторон осмотрел купчую: он никак не ожидал, что получит ее из рук своего знатного клиента.
— Как же это, сударь?.. — сказал, наконец, нотариус, обращаясь к Жоржу.
— Если бы я не взял купчую, она могла бы попасть в руки дядюшки Леже, и он догадался бы о моих планах, ведь он совсем не так прост, как вы думаете; вы решили, что он глуп, только потому, что он расспрашивал вас о сельском хозяйстве; наоборот, этим он лишь доказал, что всякому следует заниматься своим делом. Вас я тоже попрошу не отказать мне в удовольствии отобедать с нами, но с одним условием: вы расскажете нам о казни смирнского градоначальника и таким образом закончите воспоминания какого-то вашего клиента, которые вы, по-видимому, успели прочитать до их появления в печати.
— Кому шутка, а кому жутко, — шепнул Леон де Лора Жозефу Бридо.
— Господа, — сказал граф, обращаясь к бомонскому нотариусу, к Кроттá, к господам Маргерону и де Реберу, — приступим к делу; мы не сядем за стол, прежде чем не подпишем купчую; ибо, как говорит мой друг Мистигри, не откладывай на завтра то, что можно съесть сегодня.
— Граф, как видно, добродушный малый, — заметил Леон де Лора Жоржу Маре.
— Он-то, может, и добродушный, да мой патрон не таков! Как бы он не попросил меня продолжать мои шутки в другом месте.
— Что за важность, ведь вы любите путешествовать, — сказал Бридо.
— Ну и намылят же голову нашему юнцу господин Моро с супругой! — воскликнул Леон де Лора.
— Дурак мальчишка! — сказал Жорж. — Если бы не он, граф посмеялся бы и только. Как бы там ни было, урок мы получили хороший. Нет, уж теперь я не стану распускать язык в дилижансе.
— Да, это слишком глупо, — сказал Жозеф Бридо.
— И не оригинально, — прибавил Мистигри. — А ведь слово не воробей, выскочит, — пострадаешь.
Пока г-н Маргерон и граф де Серизи в присутствии своих нотариусов и г-на де Ребера подписывали купчую, бывший управляющий медленным шагом направился домой. Он вошел и, ничего не видя, сел на диван в гостиной, а Оскар забился подальше в угол, так напугала его мертвенная бледность его благодетеля.
— Что случилось, мой друг? — спросила, входя, Эстель; она уже устала от множества хлопот. — Что с тобой?
— Мы погибли, дорогая, погибли безвозвратно. Я уже не управляющий! Я лишился доверия графа!
— Как так?..
— От дядюшки Леже, который тоже ехал с Пьеротеном, граф узнал о моих планах относительно Мулино, но не это навсегда лишило меня его милостей…
— Так что же тогда?
— Оскар непочтительно говорил о графине и рассказывал о болезнях графа…
— Оскар? — воскликнула г-жа Моро. — Ну и поделом тебе! Что посеял, то и пожнешь! Стоило пригревать на груди этого змееныша! Сколько раз я тебе говорила!..
— Замолчи! — крикнул Моро не своим голосом.
В эту минуту супруги заметили Оскара, притаившегося в углу. Моро коршуном налетел на бедного юношу, схватил его за воротник зеленого сюртучка и подтащил к окну.
— Признавайся! Что ты рассказывал его сиятельству в дилижансе? Кто тебя за язык тянул, ведь на все мои вопросы ты обычно молчишь, как дурак! Зачем тебе это понадобилось? — спрашивал разъяренный управляющий.
Оскар был так напуган, что даже не плакал. Он остолбенел и не говорил ни слова.
— Иди проси прощения у его сиятельства! — сказал Моро.
— Да его сиятельству наплевать на такую мразь! — крикнула разъяренная Эстель.
— Ну! Идем в замок! — повторил Моро.
У Оскара подкосились ноги, и он, как мешок, упал на пол.
— Пойдешь ты или нет? — крикнул Моро, гнев которого возрастал с каждой минутой.
— Нет, нет! пощадите! — взмолился Оскар, ибо для него такое наказание было хуже смерти.
Тогда Моро схватил Оскара за шиворот и поволок, словно мертвое тело, через двор, а бедняга Оскар оглашал воздух воплями и рыданиями; Моро втащил его на крыльцо и в порыве гнева швырнул в гостиную к ногам графа, который как раз закончил сделку и со всеми гостями направлялся в столовую.
— На колени! На колени, мерзавец! Моли прощения у того, кто дал тебе пищу духовную, исхлопотав стипендию в коллеже! — кричал Моро.
Оскар лежал, уткнувшись лицом в пол, и молчал в бессильной злобе. Все присутствующие трепетали. Лицо Моро, уже не владевшего собой, налилось кровью.
— В душе этого молодого человека нет ничего, кроме тщеславия, — сказал граф, тщетно прождав извинений Оскара, — Человек гордый умеет смиряться, ибо иногда в самоуничижении есть величие. Я очень боюсь, что вам не удастся сделать этого юношу человеком.
И граф вышел из комнаты. Моро опять схватил Оскара и увлек к себе. Пока закладывали коляску, он написал г-же Клапар следующее письмо:
«Дорогая моя, Оскар погубил меня. Во время сегодняшней поездки в почтовой карете Пьеротена он рассказывал его сиятельству, который путешествовал инкогнито, о легкомысленном поведении графини и сообщил, опять же самому его сиятельству, интимные подробности тяжелого недуга, которым тот страдает, ибо истощил свои силы, отправляя столько служебных обязанностей и работая по ночам. Граф прогнал меня и приказал не оставлять Оскара в Прэле даже на ночь, а отправить его домой. Следуя его приказу, я велел заложить коляску жены, и мой кучер Брошон привезет вам этого дрянного мальчишку. Как вы сами понимаете, мы с женой в неописуемом отчаянии. На этих днях я навещу вас, потому что мне нужно принять какое-то решение. У меня трое детей, я должен подумать о будущем. И не знаю, на что решиться, ибо я намерен показать графу, чего стоят семнадцать лет жизни такого человека, как я. Сейчас у меня капитал в двести шестьдесят тысяч франков, я хочу нажить такое состояние, чтобы со временем стать почти равным его сиятельству. Я чувствую в себе силы сдвинуть горы, преодолеть непреодолимые препятствия. Какой мощный рычаг такое унижение!.. Не знаю, что за кровь у Оскара в жилах! Нельзя поздравить вас с таким сыном, он ведет себя как дурак: до сих пор еще не произнес ни слова, не ответил ни на один вопрос ни жене, ни мне… Из него выйдет идиот, впрочем он и сейчас уже идиот. Неужели, дорогой друг, вы не прочли ему наставления перед тем как отправить в путь? От какого несчастья вы избавили бы меня, если бы, как я вас просил, проводили его до зáмка! Вы могли бы выйти в Муаселе, если вас пугала встреча с Эстель. Теперь все кончено. До скорого свидания.
В восемь часов вечера г-жа Клапар вернулась вместе с мужем с прогулки и, сидя дома, при свете единственной свечи, вязала Оскару теплые носки. Г-н Клапар поджидал приятеля, некоего Пуаре, который заходил к нему время от времени поиграть в домино, ибо г-н Клапар никогда не проводил вечеров в кафе. Несмотря на скудные средства, он не был уверен в своем благоразумии и не мог поручиться, что будет соблюдать умеренность среди такого обилия яств и питий, да еще в обществе завсегдатаев, которые, возможно, стали бы подзадоривать его насмешками.
— Боюсь, что Пуаре уже приходил, — заметил Клапар.
— Но, мой друг, привратница сказала бы, — ответила г-жа Клапар.
— Могла и позабыть!
— Ну, с какой стати ей забывать?
— Да с той стати, что ей уже не впервой забывать поручения для нас; с бедными людьми, сама знаешь, не считаются.
— Наконец-то Оскар в Прэле, — сказала несчастная женщина, чтобы переменить тему разговора и не слушать мелочных придирок Клапара, — в таком чудесном имении, в таком чудесном парке ему будет отлично.
— Да, жди от него хорошего, — ответил Клапар, — он непременно там чего-нибудь натворит.
— Вы вечно придираетесь к бедному мальчику! Что он вам сделал? Боже мой, если в один прекрасный день и придет конец нашей нужде, то, наверно, мы будем обязаны этим ему, у него доброе сердце…
— К тому времени, когда он чего-нибудь добьется, наши косточки уже истлеют! — воскликнул Клапар. — Разве что он другим человеком станет. Да вы собственного сына не знаете: он у вас хвастунишка, лгун, лентяй и бездельник…
— А что если бы вам пойти навстречу Пуаре? — сказала бедная мать, оскорбленная до глубины души нападками, которые сама же вызвала.
— Мальчишка за все время учения ни одной награды не получил, — не унимался Клапар.
По понятиям обывателей, награда за учение — верное доказательство блестящего будущего.
— Сами-то вы получали? — спросила жена. — А вот Оскар получил похвальный лист за философию.
После такого замечания Клапар приумолк, но ненадолго.
— Да и госпоже Моро он как бельмо на глазу! Уж она постарается натравить на него мужа. Чтобы Оскар стал прэльским управляющим, ишь чего захотели!.. Для этого надо и межевое дело понимать, и в сельском хозяйстве разбираться.
— Научится.
— Он? Как же, держи карман шире! Готов биться об заклад, что если этот баловень там устроится, так уже через неделю натворит глупостей, и граф де Серизи выгонит его вон!
— Господи боже мой! Ну что вы заранее нападаете на бедного мальчика! У него столько достоинств, — добр как ангел, мухи не обидит!
В эту минуту щелканье кнута, стук колес и цоканье копыт остановившейся у ворот пары лошадей взбудоражили всю улицу Серизе. Клапар услышал, как кругом открываются окна, и вышел на площадку.
— Вашего Оскара привезли! — крикнул он, не на шутку встревоженный, несмотря на свое торжество.
— Господи боже мой! Что случилось? — воскликнула несчастная мать, дрожа, как лист, колеблемый осенним ветром.
Брошон подымался по лестнице, а следом за ним шли Оскар и Пуаре.
— Боже мой! Что случилось? — повторила мать, обращаясь к кучеру.
— Не знаю, только господин Моро уже не управляющий в Прэле; говорят, что по милости вашего сынка; его сиятельство приказали доставить мальчика домой. Вот вам письмо от господина Моро, — он, бедняга, так изменился, что смотреть страшно.
— Клапар, налейте вина кучеру и господину Пуаре, — распорядилась мать Оскара; она села в кресло и прочитала роковое письмо. — Оскар, — сказала она, с трудом дотащившись до кровати, — ты, верно, хочешь свести мать в могилу! Ведь я тебе еще сегодня утром наказывала…
Госпожа Клапар не договорила, — она лишилась чувств. Оскар молчал как пень. Г-жа Клапар очнулась от голоса своего мужа, который дергал Оскара за руку, говоря:
— Да ответишь ты наконец?
— Ступайте спать, — сказала она сыну. — А вы, господин Клапар, оставьте его в покое, вы его с ума сведете, на нем лица нет.
Оскар не дослушал того, что говорила г-жа Клапар. По первому же ее слову он отправился спать.
Всякий, кто помнит пору своей юности, не удивится тому, что Оскар, после пережитых в тот день событий и треволнений и совершенных им непоправимых ошибок, спал сном праведных. А на другое утро он убедился, что в мире все осталось по-прежнему, и с удивлением почувствовал голод, хотя накануне вообще не считал себя достойным жить на свете. Страданья, испытанные Оскаром, были страданьями нравственного порядка; а в этом возрасте подобные впечатления сменяются слишком быстро, и, как бы глубоко ни врезалось одно из них, последующее ослабляет его. Поэтому-то телесные наказания, против которых в последнее время особенно ратуют некоторые филантропы, для детей в иных случаях все же необходимы. Да они и естественны, ибо так же поступает и природа, пользуясь физической болью, чтобы запечатлеть надолго воспоминание о преподанных ею уроках. Если бы к тому стыду, — к сожалению, мимолетному, — который Оскар испытал накануне, управляющий прибавил физическую боль, может быть полученный юношей урок и не пропал бы даром. Необходимость делать строгое различие между теми случаями, в каких следует применять телесные наказания и в каких не следует, и является главным доводом для возражений, ибо если природа никогда не ошибается, то воспитатель ошибается очень часто.
Утром г-жа Клапар постаралась выпроводить мужа, чтобы побыть наедине с сыном Жалко было на нее смотреть Затуманенный слезами взор, измученное бессонницей лицо, ослабевший голос — все в ней говорило о глубочайшем страдании, которого она вторично бы не перенесла, все взывало к милосердию. Увидев Оскара, она указала ему на стул подле себя и кротко, но проникновенно напомнила о благодеяниях прэльского управляющего. Она открыла сыну, что вот уже шесть лет, как живет почти исключительно щедротами Моро. Ведь службе, которой г-н Клапар обязан графу де Серизи, рано или поздно придет конец, как пришел конец половинной стипендии, с помощью которой Оскар получил образование. Клапар не может надеяться на отставку с пенсией, так как не выслужил ее ни в казначействе, ни в муниципалитете. А когда г-н Клапар лишится своего места, какая участь ожидает их всех?
— Что касается меня, — продолжала она, — то я найду способ заработать себе на хлеб и прокормить господина Клапара, даже если мне пришлось бы для этого поступить в сиделки или в экономки к богатым людям. Но ты, — обратилась она к Оскару, — что ты будешь делать? Состояния у тебя никакого нет, тебе придется еще сколачивать его. Для вас, молодых людей, существуют только четыре пути к успешной карьере: коммерция, государственная служба, юридические профессии и военное поприще. Но любой вид коммерции требует большого капитала, а у нас его нет. Если же нет капитала, то молодой человек должен возместить его рвением, талантом; притом в коммерции нужны особая сдержанность и скромность, а после твоего вчерашнего поведения трудно ожидать, чтобы ты им научился. Получить место чиновника можно только после долгой службы сверхштатным, и нужно иметь протекцию, ты же оттолкнул от себя нашего единственного покровителя и к тому же весьма влиятельного. Если даже допустить, что ты одарен исключительными способностями, благодаря которым молодой человек может выдвинуться очень скоро как коммерсант или как чиновник, то где же взять денег, чтобы жить и одеваться, пока ты овладеешь одной из этих профессий?
И тут мать Оскара, как это свойственно женщинам, принялась изливать свое горе в многословных жалобах: как же она теперь жить будет без тех даяний натурой, которыми Моро благодаря своему месту управляющего мог поддерживать ее? Из-за Оскара их покровитель сам лишился всего! Помимо коммерции и администрации, о которых ее сыну и мечтать нечего, потому что она не может его содержать, есть еще юридические профессии — служба в нотариальной конторе, в суде, адвокатура Но для этого надо сначала поступить на юридический факультет, проучиться три года и заплатить немалые деньги за лекции, экзамены, диссертации и дипломы. Вследствие большого числа желающих нужно выделиться особыми способностями, а затем все равно возникает вопрос: на какие средства он будет существовать?
— Оскар, — сказала она в заключение, — в тебе была вся моя гордость, вся моя жизнь. Я готова была примириться с нищетой, я возлагала на тебя все свои надежны, я уже видела, как ты делаешь блестящую карьеру, как ты преуспеваешь. Эта мечта давала мне мужество выносить лишения, на которые я в течение шести лет обрекала себя, чтобы поддерживать тебя в коллеже, где твое пребывание все-таки обходилось нам, несмотря на стипендию, в семьсот — восемьсот франков в год. Теперь, когда мои надежды рухнули, твоя будущность страшит меня. Ведь я не имею права тратить на сына ни одного су из жалованья господина Клапара. Что же ты будешь делать? Ты недостаточно силен в математике, чтобы поступить в военную школу, да и потом — где мне взять три тысячи франков, которые там требуются за содержание? Вот жизнь, как она есть, дитя мое! Тебе восемнадцать лет, ты физически силен, иди в солдаты, — это для тебя единственная возможность заработать кусок хлеба…
Оскар еще не знал жизни, подобно всем детям, которых лелеют, скрывая от них домашнюю нищету, он не понимал необходимости приобретать состояние; слово «коммерция» не вызывало у него никаких представлений, слово «администрация» и того меньше, ибо он не видел вокруг себя никаких результатов этой деятельности. Поэтому он покорно слушал упреки матери, стараясь делать вид, что смущен, но ее увещевания пропадали зря. Однако мысль о том, что он станет солдатом, и слезы, то и дело выступавшие на глазах г-жи Клапар, довели, наконец, и этого юнца до слез. Она же, увидев, что сын плачет, совсем обессилела; и, как делают все матери в таких случаях, она перешла к заключительной части своих наставлений, в которой сказались двойные страдания матери — и за себя и за своего ребенка.
— Послушай, Оскар, — ну, обещай же мне в будущем быть сдержаннее, не болтать что попало, обуздывать свое глупое тщеславие, обещай мне… и т. д., и т. д.
Оскар обещал решительно все, чего требовала мать, и тут г-жа Клапар с нежностью привлекла его к себе и в конце концов поцеловала, чтобы утешить за то, что она его разбранила.
— А теперь, — сказала она, — ты будешь слушаться своей мамы, будешь следовать ее советам, — ведь мать может давать своему сыну только хорошие советы. Мы отправимся к дяде Кардо. Это наша последняя надежда. Кардо очень многим обязан твоему отцу, который, выдав за него свою сестру, мадемуазель Юссон, с огромным для того времени приданым, способствовал тому, что дядя нажил большое состояние на торговле шелком. Я думаю, что он устроит тебя к своему преемнику и зятю господину Камюзо на улице Бурдонне… Но, видишь ли, дело в том, что у дяди Кардо четверо детей. Он отдал свой торговый дом «Золотой кокон» в приданое старшей дочери, госпоже Камюзо. Камюзо нажил на этом деле миллионы, но у него тоже четверо детей от двух браков, а о нашем существовании он едва ли знает. Свою вторую дочь, Марианну, Кардо выдал за господина Протеса, владельца торгового дома «Протес и Шифревиль». Контора его старшего сына, нотариуса, обошлась в четыреста тысяч франков, а своего младшего сына, Жозефа Кардо, старик только что сделал компаньоном москательной фирмы Матифe. Поэтому у твоего дяди Кардо достаточно причин, чтобы не заниматься тобой, ведь он и видит-то тебя два-три раза в год. Он никогда не посещал нас здесь, хотя в свое время, когда ему нужно было добиться поставок для высочайших особ, для императора и его придворных, он отлично знал, как найти меня у императрицы-матери. А теперь все Камюзо разыгрывают из себя ультрароялистов. Он женил сына своей первой жены на дочери чиновника королевской канцелярии. Верно говорится — от вечных поклонов горб растет. Словом, ловко сработано: «Золотой кокон» остался поставщиком двора при Бурбонах, как был при императоре. Итак, завтра мы пойдем к дяде Кардо; надеюсь, что ты будешь вести себя прилично, ибо, повторяю, он — наша последняя надежда.
Господин Жан-Жером-Северен Кардо вот уже шесть лет как схоронил жену, урожденную мадемуазель Юссон, за которой брат ее в годы своего процветания дал сто тысяч франков приданого. Кардо, старший приказчик «Золотого кокона», одной из старейших парижских фирм, приобрел ее в 1793 году, в тот момент, когда владельцы были разорены режимом максимума;[45] приданое мадемуазель Юссон дало ему возможность за какие-нибудь десять лет нажить громадное состояние. Чтобы лучше обеспечить детей, старик придумал блестящий план — сделать пожизненный вклад в триста тысяч франков на свое имя и на имя жены, а это давало ему в год тридцать тысяч франков. Что касается его капиталов, то он разделил их на три части, по четыреста тысяч на каждого из остальных трех детей. Камюзо получил вместо денег в приданое за старшей дочерью Кардо «Золотой кокон». Таким образом, старик Кардо — ему было уже под семьдесят — мог тратить и тратил свои тридцать тысяч франков по своему усмотрению, не нанося ущерба детям; они уже успели сделаться богатыми людьми, и теперь Кардо мог не опасаться, что за их вниманием к нему кроются какие-либо корыстные помыслы. Старик Кардо жил в Бельвиле, в одном из домов, расположенных вблизи Куртиля.[46] За тысячу франков он снимал квартиру во втором этаже, окнами на юг; из нее открывался широкий вид на долину Сены; в его исключительном пользовании был также примыкавший к дому большой сад; поэтому Кардо не чувствовал себя стесненным четырьмя остальными жильцами, обитавшими, кроме пего, в этом поместительном загородном доме. Заключив договор на длительный срок, он рассчитывал окончить здесь свои дни и вел весьма скромное существование в обществе старой кухарки и бывшей горничной покойной г-жи Кардо; обе они надеялись получить после его смерти пенсию франков по шестисот и поэтому не обкрадывали его. Они изо всех сил старались угодить своему хозяину и делали это тем охотнее, что трудно было найти человека менее требовательного и менее придирчивого, чем он. Квартира, обставленная покойной г-жей Кардо, такой и оставалась вот уже шесть лет, и старик довольствовался этим. Он не тратил и тысячи экю в год, так как пять раз в неделю обедал в Париже и возвращался домой в полночь на постоянном извозчике, двор которого находился на окраине Куртиля Таким образом, кухарке оставалось заботиться только о завтраке. Старичок завтракал в одиннадцать, затем одевался, опрыскивал себя духами и уезжал в Париж. Обычно люди предупреждают, когда не обедают дома. А папаша Кардо, наоборот, предупреждал, когда обедал.
Этот старичок, крепкий и коренастый, всегда был, как говорится, одет с иголочки: черные шелковые чулки, панталоны из пудесуа, белый пикейный жилет, ослепительно белая сорочка, василькового цвета фрак, лиловые шелковые перчатки, золотые пряжки на башмаках и панталонах, наконец чуть припудренные волосы, и перехваченная черной лентой косица. Его лицо привлекало к себе внимание благодаря необыкновенно густым, кустистым бровям, под которыми искрились серые глазки, и совершенно квадратному носу, толстому и длинному, придававшему ему облик бывшего пребендария.[47] И лицо это не обманывало. Папаша Кардо действительно принадлежал к породе тех игривых Жеронтов,[48] которые в романах и комедиях XVIII века заменяли Тюркарэ,[49] а теперь с каждым днем встречаются все реже. Кардо обращался к женщинам не иначе как: «Прелестница!» Он отвозил домой в экипаже тех из них, которые оставались без покровителя, с чисто рыцарской галантностью отдавая себя, как он говорил, «в их распоряжение». Несмотря на внешнее спокойствие, на убеленное сединами чело, он проводил старость в погоне за наслаждениями. В обществе мужчин он смело проповедовал эпикурейство и позволял себе весьма рискованные вольности. Он не возмущался тем, что его зять начал ухаживать за очаровательной актрисой Корали, ибо сам содержал мадемуазель Флорентину, прима-балерину театра Гетэ.[50] Но ни на его семье, ни на его поведении эти взгляды и образ жизни не отражались. Старик Кардо, вежливый и сдержанный, считался человеком даже холодным; он настолько подчеркивал свое добронравие, что женщина благочестивая, пожалуй, назвала бы его лицемером. Этот достойный старец особенно ненавидел духовенство, так как принадлежал к огромному стаду глупцов, выписывающих «Конститюсьонель»,[51] и чрезвычайно интересовался «отказами в погребении».[52] Он обожал Вольтера, хотя все же предпочитал ему Пирона,[53] Вадэ, Колле. И разумеется, восхищался Беранже, которого не без остроумия называл «жрецом религии Лизетты».[54] Его дочери — г-жа Камюзо и г-жа Протес, а также сыновья, по народному выражению, словно с луны свалились бы, если бы кто-нибудь объяснил им, что разумеет их отец под словами: «воспеть Мамашу Годишон». Благоразумный старец и словом не обмолвился перед детьми о своей пожизненной ренте, и они, видя, как скромно, почти бедно он живет, воображали, будто отец отдал им все свое состояние, и тем нежнее и заботливее относились к нему. А он иной раз говаривал сыновьям:
— Смотрите, не растратьте свой капитал, мне ведь больше нечего вам оставить.
Только Камюзо, в характере которого старик находил большое сходство с собой и которого любил настолько, что даже делился с ним своими хитростями и секретами, был посвящен в тайну этой пожизненной ренты в тридцать тысяч ливров. Камюзо чрезвычайно одобрял житейскую философию старика, считая, что, осчастливив своих детей и столь благородно выполнив отцовский долг, тесть имеет бесспорное и полное право весело доживать свой век.
— Видишь ли, друг мой, — говорил ему бывший владелец «Золотого кокона», — я ведь мог еще раз жениться, не так ли? Молодая жена подарила бы мне детей… Да, у меня были бы дети, я находился еще в том возрасте, когда они обычно бывают… Так вот! Флорентина стоит мне дешевле, чем обошлась бы жена; она не надоедает мне, она не наградит меня детьми и никогда не растратит моих денег.
Камюзо утверждал, что папаша Кардо — образцовый семьянин; он считал его идеалом тестя.
— Старик умеет, — говорил зять, — сочетать интересы своих детей с удовольствиями, которые естественно вкушать хотя бы в старости, после всех треволнений, связанных с коммерцией.