7 ЗАХАР. ЗЕЛЕНАЯ ДЫМКА

Мыша беспокоилась: Захару с его документами надо бы сидеть в Вене и не ездить ни в какой Мюнхен. Да и Захар вначале отмахивался от поездки: какой там Мюнхен, не пропустят через границу. Но — не сильно отмахивался.

Поездку затеяли трое парней — еврейские эмигранты, получившие уже право на жительство в Австрии и пригласившие Захара проехаться до Мюнхена и обратно в их машине. Машина была с австрийским номером, такие машины тысячами ходили ежедневно через немецкую границу без всякой проверки. Так что никакого риска нет, одно только развлечение. Сколько, действительно, можно сидеть в этой Вене, под боком у настоящей Европы!

— Никакого риска нет! — уговаривал и убеждал Захар Мышу. — Мне бы пинакотеку посмотреть… И ребята симпатичные, знают Германию.

— По-моему, они жулики, Захар, — сомневалась Мыша. — Ведь ты бы их даже домой к нам не позвал, если б не эта поездка.

— Это верно, — соглашался Захар. — Но пинакотека… И, потом, какой им смысл тащить меня с собой? Это, мне кажется, просто по-приятельски, им ведь от меня никакого проку.

Вздыхая, Мыша соглашалась, что жуликам от Захара никакого проку быть не может. А Захар уже видел себя в Мюнхене, в загадочной Баварии с ее доброй и дурной славой, с ее пинакотекой и неукоснительным, немного пугающим порядком. Ему хотелось на день-другой оттянуть отъезд, а потом поскорей вернуться в Вену, домой. Вырваться, окунуться с головой в нечто запретное, золотисто-вязкое — и бегом назад, в хрупкую кухоньку, как бы прилепившуюся к отвесной скале.

Да и в запретное ли? Ну, остановят его, в крайнем случае, на границе, ну, отправят обратно — вот и весь запрет. Документы? Но вот же ребята говорят, что и до получения документов они сколько раз ездили в Германию — и хоть бы что. Это ведь подумать только — Мюнхен под боком, и лето, и красота какая, наверно, по дороге. Все уже перебывали в Мюнхене, за границей, буквально все, один Захар не был… Коротко говоря, Захар Артемьев отбился от собственных ненастойчивых возражений и решился ехать. Ехать решено было на два-три дня, не больше, ночевать у каких-то знакомых хозяина машины, Додика, парня оборотистого, хотя и совершенно непросвещенного. Глядя на ровно веселого, ни при каких обстоятельствах не унывающего Додика, который, по его собственным забавным рассказам, из семи вод умудрялся выйти сухим, Захар умильно рассуждал о том, что вовсе и ненадобно всем на свете людям травить душу высокими сомнениями. Большинству, может, и не надо, как они, впрочем, и поступают. Сомневающийся в чем-либо Додик не стал бы лучше — но стал бы, несомненно, несчастнее. То же можно было сказать и о его товарищах — Вите и Толике. Разговаривая с ними о ценах на подержаные машины и о партии каких-то застежек к фальшивым цепочкам, Захар испытывал чувство бездумной хмельной бесшабашности, оставлявшей, правда, чуть горьковатый осадок. Содержание этих разговоров он никогда не пересказывал Мыше.

Выехали засветло. По сторонам дороги мерцали в рассеянном свете деревья, словно бы обтянутые матовой полиэтиленовой пленкой. На автостраде было просторно, чисто. Великолепный хмель авантюры кружил Захару голову, его тело представлялось ему ловким и спортивным. Хотелось напевать что-то бравурное и пошлое, и Захар с трудом удерживал себя от этого. Витя и Толик дремали, к удовлетворению Захара: освобожденный от необходимости разговаривать со своими попутчиками, он свободно и радостно глядел в окно, в пространство.

Он и сам не смог бы объяснить, что с ним происходило. Ну, поехал в соседнюю страну, ну, машину приятно покачивает на хорошей дороге, на скорости — вот, казалось бы, и все… Глядя в окно, Захар не желал разбираться в том, почему он почти забыл и о Мыше, и о доме, и о Вене с Ленинградом. Ему, пожалуй, не было бы сейчас так свободно и легко, сиди рядом с ним Мыша вместо дремлющего Толика, человека ему совершенно чужого. Да существует ли реальная Мыша в полусотне километров, в Вене, и существует ли Вена, и он, Захар, существует ли вживе в голом и прекрасном мире по сторонам автострады? Какое это счастье — чувствовать иногда, редко отрешенность от всего в жизни, даже от самой этой крохотной, мгновенной жизни, и только вбирать, как вечный камень, свет и тепло мира.


Границу пересекли легко, как бы посмеявшись над самим этим колючим и стреляющим словом — «граница»: никто у них не спрашивал паспортов, не требовал заполнения анкет. Заглянув в машину, немецкий пограничник махнул рукой, и они въехали в Германию. «Ну, теперь все, — несколько даже разочарованно подумал Захар. — Теперь все будет замечательно, раз проехали. Два дня в другом измерении, сорвавшись с цепи». Он почему-то вспомнил Вадима Соловьева, бездомного свободного Пса, колесящего по другой стороне мира, и ему захотелось, чтобы Вадим вышел из леса и проголосовал их попутке. С улыбкой неверия всмотрелся он в лес; никто не вышел оттуда.

По дороге почти не задерживались: хотелось скорей в Мюнхен, сесть в каком-нибудь пивном баре, выцедить по большой кружке пива, съесть знаменитые на весь мир сосиски. Но и в бар не заехали — свернули с автострады под надписью «Центр», сбавили скорость в пригороде. До дик объяснил из-за руля:

— Заскочим на Главпочтамт, возьмем письмишко одно… А потом — гулять!

Захар разглядывал улицы, обсаженные ухоженными, хорошо выкормленными деревьями. От множества этих деревьев, жирно-зеленых, весь город казался погруженным в зеленоватую дымку, и медленная река отдавала зеленым сумраком тишайшей заповедной чащи. Внутренняя мощь города выпирала буграми бетонных площадей, тяжелыми утюжными домами, — и тишина векового леса лежала зеленоватым пластом над строениями… Ни бессмысленной городской толкотни, ни осмысленной суеты города не заметил Захар, проезжая по Мюнхену.

На почте, получив письмо, двинулись было праздно к выходу — желтело уже воображаемое пиво в кружках и сочно пахли сосиски — когда деловито подошли к ним двое плечистых, крепкошеих, с крупными белыми кистями, и один попросил вежливо-медным голосом:

— Ваши документы, пожалуйста!

Советская выездная виза Захара — бело-розовая полоска бумаги с фотографией и надписью по-русски «на постоянное жительство в Израиль» — словно бы развеселила спросившего, человека, по всему, серьезного и даже склонного к мрачной оценке событий. Повертев документ белыми гранеными пальцами, он аккуратно его сложил, сунул в карман и уставился на Захара пристально, но без особого интереса. Удостоверения Додика, Вити и Толика он, как бы прикинув их вес на своей широкой и пухлой на первый взгляд ладони, вернул владельцам.

— Вы пойдете с нами, — сказал он Захару, и Захар вдруг, как удар тока, ощутил страх и смертную, вязкую тоску. Более всего его пугал и угнетал отрыв от его случайных приятелей, и он на миг представил себе на их месте Мышу, и как его уводят от нее. И это еще прибавило боли.

В полицейском участке его вначале, часа на два, поместили в большую комнату, посреди которой стоял стол и два стула. Сидеть Захар не хотел, он бродил по комнате, рассматривая плакаты, которыми были обклеены стены. С плакатов глядели на него террористы и террористки, изображения некоторых из них были аккуратно перечеркнуты крест-накрест: этих, очевидно, уже поймали и они сидели в тюрьме либо лежали в земле. Захар впервые в жизни видел изображения террористов в таком количестве.

Время от времени в комнату входили служащие, все больше в штатской одежде, и Захар, с трудом понимая их вопросы, раз за разом сбивчиво повторял свой рассказ о том, зачем он приехал в Германию, как пересек границу, когда уехал из Советского Союза и почему живет в Австрии. Один из опрашивающих предложил ему почитать арабскую газету, и в ответ на слова Захара о том, что он не знает арабского, недоверчиво ухмыльнулся и покачал головой. Другой, в форме младшего офицера полиции, заметил тоном проницательного следователя:

— Вы ведь прекрасно знаете наш язык. Зачем вы делаете вид, что едва понимаете?

— Я учил в школе английский, — возразил Захар, — и то все уже забыл.

— Все евреи говорят по-немецки! — прикрикнул офицер.

— Но я русский! — оправдался Захар.

— Бросьте! — офицер раздраженно взмахнул рукой. — Вы же едете в Израиль, вот тут написано… — он потряс перед носом Захара бело-розовой советской визой.

К вечеру Захара перевели в общую камеру, а утром, взяв с него расписку в том, что он больше никогда не пересечет германских границ, отвезли его на аэродром и посадили в самолет, следующий в Вену.

Куда он летит, Захар узнал уже в самолете, из капитанского радиосообщения; в полиции ему объявили только, что он выдворяется из Германии. Сидя в самом хвосте полупустого самолета, в кресле у окна, он перелистывал в памяти вчерашний день и, прижавшись лбом к холодному стеклу, благодарил Бога за то, что возвращается к Мыше. Зеленая дымка над Мюнхеном вспоминалась ему, и его пробирал озноб. Он устал, ему хотелось в его кухню — сидеть там за квадратным столом и не выходить никуда. Запереть дверь на замок и сидеть дома.

Самолет приземлился точно в соответствии с графиком, и Захар, расстегивая привязной ремень, вздохнул освобожденно. Открыли дверь, подали трап. Спеша, спустился Захар на землю. У трапа его ждали два полицейских — офицер и рядовой.

— Господин Захар Артемьев? — не смешно, а страшно и грозно коверкая имя Захара, спросил офицер. — Идемте в машину.

Машина с шофером, с включенным мотором стояла по другую сторону самолета; ее не видно было с трапа. «На проверку повезут, — догадался Захар. — Справку, наверно, новую дадут или удостоверение какое-нибудь выпишут». Захар плохо разбирался в документах.

Описав широкий полукруг, машина миновала здание венского аэропорта и понеслась на окраину летного поля. Там, оцепленный автоматчиками, одиноко стоял большой самолет. Машина подрулила к трапу, офицер распахнул дверцу.

— Быстрей! — скомандовал офицер, выталкивая Захара из машины и выходя вслед за ним. — Поднимайтесь!

Стюардесса с верхней площадки трапа призывно махала рукой. Автоматически переставляя ноги, Захар поднялся в самолет, офицер, жестко поддерживая его под локоть, шел за ним. Не успел Захар переступить круглый порожец, как стюардесса, улыбнувшись, ловко и быстро задвинула дверь. Полицейский офицер сбежал по трапу, трап отъехал.

Захар огляделся затравленно — самолет был полон, пассажиры возбужденно разговаривали, и Захар с ужасом уловил обрывки русской речи.

— Капитан Зэев бар-Гиора приветствует репатриантов на борту своего самолета, — как сквозь глухую стену донеслось до Захара, и он с трудом сообразил, что говорят, действительно, по-русски. — Наш самолет следует по маршруту Вена — Тель-Авив. Сядьте, пожалуйста, на свои места и застегните привязные ремни.

Захар сел, застегнул, закрыл глаза. Он слышал рев двигателей, чувствовал разбег и взлет, и как самолет капитана Зэева бар-Гиоры ушел в небо.


Тот странный и причудливый факт, что Захар летит в Тель-Авив, в еврейскую страну Израиль, никак на него не действовал; с теми же точно чувствами он летел бы сейчас в Бразилию или Гренландию. Его мучило, физически мучило его то, что с каждой минутой полета он становился на сколько-то там километров дальше от Мыши и от того обжитого уже угла, который он с некоторыми оговорками считал все же своим.

Люди в самолете не интересовали его. Он их и не видел, погрузившись в свое совершенное, беспросветное отчаяние. Что он будет делать в Израиле, на другом краю земли? С кем говорить, кому объяснять? На какие деньги вернется назад, на какие деньги даст телеграмму Мыше? Вот, он выйдет из аэропорта, и потом… Потом для него все прерывалось, все перекрывалось черным щитом, непроницаемым, как смерть.

Официантка принесла ему обед, и он сжевал его жадно, без остатка. Но, спроси его, что он ел — он не смог бы ответить.

После еды, однако, что-то изменилось в его состоянии: шум вокруг него, прежде монотонный, разделился на гул двигателей, на разговоры соседей. И, наконец, до него дошел смысл обращенного к нему вопроса:

— Простите, а вы сами откуда будете?

Спрашивал круглоголовый здоровячок со стальными зубами, с двумя рядами медалей и орденов на груди черного потертого пиджачка. Действительно, откуда он: из Мюнхена, из Вены? Или из Ленинграда?

— Вы не с Киева? — помог Захару Здоровячок. — Мне ваше лицо, как будто, знакомое.

Первый вопрос эмигрантов: «Вы откуда?» И если даже и не оттуда, откуда бы особенно хотелось, — все равно приятно из уст незнакомого человека услышать имя знакомого города.

— Я из Ленинграда, — сказал Захар.

— А я с Киева, — дружелюбно сообщил Здоровячок. — Михал Наумыч меня зовут, будем знакомы. В Израиле, говорят, по отчеству не полагается — так что просто Миша.

— Не полагается? — спросил Захар. — А почему?

— Ну, не знаю! — пожал плечами, позвенел медалями Миша. — Не полагается.

Он вытащил пачку «Севера», протянул Захару, а потом закурил сам. Вдохнув вонючий дым, Захар вдруг почувствовал расположение и близость к этому Мише, курящему в самолете Вена — Тель-Авив дешевые русские папиросы.

— А я в туалет ходил, — продолжал Миша, — гляжу — вы вроде спите, а лицо все ж таки знакомое… У вас там родня или как?

— Где? — спросил Захар.

— Там, — Миша кивнул в окно. — В Израиле.

— Нет, — сказал Захар. — Никого нет.

— Ну, ничего, — обнадежил Миша. — Женитесь, семью заведете. У меня, вон, жена сидит, да сын с женой, да внучка. Во-он, видите? А сестра в самом Тель-Авиве живет, четыре года, как уехала.

Евреи летели в Тель-Авив, к сестрам и не к сестрам, и Захару Артемьеву неловко было признаться им в том, что он, Захар, летит вместе с ними по недоразумению, что он русский человек и что Мыша ждет его в Вене. Мыша никогда не была для Захара еврейкой, как и русской не была: что-то такое, чего нельзя было объяснить и истолковать, помещало ее в стороне и от таинственного еврейства, и от привычного милого русопятства на некое возвышение. Может быть, это происходило оттого, что в жилах Мыши текла кровь той же закваски, что и в жилах Иисуса из Назарета, а может, просто Захар любил Мышу и не понимал, как он может быть без нее — один или с кем-нибудь, не с ней.

Час шел за часом, внизу за окном темнело море, а Тель-Авив оставался для Захара все тем же расплывчатым и чуждым понятием — краем земли. Евреи, летевшие в Тель-Авив, курили и дремали, листали какие-то брошюрки и, уверенно перебрасываясь странно звучащими названиями городов — Бат-Ям, Кирьят-Оно — обсуждали свою будущую жизнь. Эта жизнь была так же отъединена от Захара, как жизнь на Луне или иной планете. А бело-розовая бумажка с надписью «на постоянное жительство в Израиль» источала смертный холод: задержат, не отпустят обратно, отправят в пустыню. Он слышал в Вене рассказы о том, что иммигранту выехать из Израиля трудно, почти невозможно, что нужно возвращать деньги за перелет из Европы, что для получения выездной визы необходимы какие-то бесчисленные справки и бумажки. Ничего этого не было у Захара: ни денег, ни бумажек. И, после еды и разговора с Михал Наумычем, именно это обстоятельство смущало его более всего: без денег, без бумаг, на краю земли. Ведь могут не поверить, могут принять за шпиона, Бог знает, что могут… А где спать, что есть? А то, что он — русский?

На исходе четвертого часа показался берег, и пассажиры, толпясь, бросились его рассматривать. Берег был плоский и, кажется, голый; впрочем, трудно было его рассмотреть.

Михал Наумыч стал озабочен.

— Историческая родина, — сказал Михал Наумыч, склонясь к окну над сидящим Захаром. — Это тебе не хрен собачий… Песок, что ль? Тель-Авива пока не видать.

Малое время спустя показался и Тель-Авив, и Захар скорбно глядел на его желтые и серые дома. Пассажиры, наконец, расселись, пристегнулись — и вот уже плиты посадочной дорожки скользнули под крыло.

У трапа ждали деловитые молодые люди, указывали:

— В автобус! В автобус, пожалуйста! — и переговаривались между собой на непонятном, быстром языке.

— Из России? Нет-нет, вам не сюда! В этот автобус, пожалуйста!

Собрав эмигрантов в два автобуса, молодые люди последними вскочили на ступеньки и дали знак шоферам. Далеко ехать не пришлось: автобусы подрулили к зданию аэропорта, и молодые люди, отсекая эмигрантов от туристов и прочего летающего люда, провели их через какую-то боковую дверь в большой чистый зал с сотней кресел посередине. «Добро пожаловать на Родину!» написано было на щите над входом в этот зал.

Захар глядел по сторонам, гадая, к кому бы обратиться: к этому ли старику, объявившему, что он приехал сюда сорок два года назад и что его зовут Яшей, или к одному из молодых людей, или к тому бородатому мужчине в черной шелковой куртке и в ковбойских сапогах, что гуляет, заложив руки за спину и поглядывая на иммигрантов, вдоль стены зала.

— Так, — обратился тем временем к приезжим старик Яша. — Ну, так… Дорогие друзья! Итак, вот вы приехали и вот вы уже на родине после вашей героической борьбы. Разрешите поздравить вас с этим великим днем в вашей жизни! Так… А теперь мы займемся нашими текущими делами и давайте сначала запомним слово «савланут», которое означает на русском языке «терпение». Итак, савланут! И теперь я вас буду вызывать, и вы пойдете в эту комнату оформлять ваши документы. Пока все понятно? Так… Приготовьте ваши визы! — и старик Яша помахал бело-розовой советской бумажкой.

Захар долго ждал вызова: час или более. За широким, во всю боковую стену, окном вдруг стемнело, как будто опустили занавес с нарисованными на нем блестками далеких и близких огней. Иммигранты чем-то возмущались, чему-то радовались, слонялись по залу с полицейским у выхода, жевали бесплатные бутерброды и пили сок. Все они давно перезнакомились между собой, какие-то загадочные для Захара общие интересы объединяли их в единое целое с множеством рук, ног и голов. Захар сидел, сгорбившись, в своем кресле, ждал. Наконец, вызвали и его.

— Возьмите, пожалуйста, вашу визу, — сказал старик Яша, — и садитесь вот сюда.

— Понимаете ли, господин… — сказал Захар, не садясь.

— Яша, — сказал старик. — Вы можете меня звать Яша. Это очень просто. Все евреи зовут друг друга по имени.

— В том-то и дело, — как бы извиняясь, сказал Захар. — Я — русский.

— Русский? — старик Яша взглянул на Захара с интересом. — Так ваша жена — еврейка?

— Вообще-то она еврейка, — сказал Захар. — Но она — христианка, и…

— Христианка? — с еще большим интересом спросил старик Яша. — Но вы же говорите, что она еврейка?

— Да, — сказал Захар и покивал головой. — Она осталась в Вене. Она — еврейка, принявшая христианство. — При этих словах Захара старик Яша вытянул губы трубочкой и поморщился, как от кислого. — И я тоже христианин, и попал сюда просто по недоразумению, понимаете ли, по страшному недоразумению.

— Так вы — тоже христианин? — то ли с сомнением, то ли с осуждением в голосе спросил старик Яша, как спрашивают о чем-то интимном и не вовсе безоблачно чистом. — Так, так… Подождите минутку. Или лучше идемте со мной.

Они быстро пересекли зал и подошли к бородачу в ковбойских сапогах. Яша, помахивая короткими ручками, заговорил с бородачом на иврите. Бородач слушал молча и глядел на Захара дружелюбно.

— Ну, так, — сказал Яша, переходя на русский. — Этого парня зовут Цви. Просто Цви. Он тоже понимает по-русски. Так вот, расскажите ему, как вы сюда попали.

— Идемте сядем где-нибудь, — сказал Цви и улыбнулся. — Хотите кофе? Да вы не волнуйтесь. — Он говорил на отличном русском с московским, пожалуй, произношением. — Можно взглянуть на вашу визу?

— Вы меня поймите, — начал Захар, — вся эта история просто чудовищная. Я сам в ней виноват, это верно — а потом все покатилось, покатилось… У меня жена в Вене, мы на Толстовском фонде.

— Понятно, — сказал Цви. — Дурацкая, действительно, история. Но давайте по порядку. Как вы очутились в этом самолете?

Захар рассказывал долго — про поездку в Мюнхен, про ночь в полиции, про возвращение в Вену. Цви слушал внимательно, переспрашивал, записывал что-то в блокнот. Они сидели в маленькой комнатке, отделенной от зала тонкой пластмассовой стенкой; шум голосов, перекрываемый иногда выкликающим голосом старика Яши, доносился до них.

— Мы, понятно, не будем вас здесь удерживать, — сказал Цви, выслушав Захара. — Но нам нужно связаться с австрийцами и утрясти с ними это дело — иначе они вас просто не впустят в Австрию. И, второе: билет до Вены. Вы деньгами не богаты? Ну, понятно… Попробуем договориться с нашей авиакомпанией, чтоб они вас бесплатно довезли.

— Вы это сделаете? — спросил Захар, почти не веря своим ушам. — И меня отпустят отсюда?

— У нас есть выход? — усмехнулся Цви. — Как вы думаете?.. Это, правда, все требует времени, но, я надеюсь, завтрашним рейсом мы вас отправим. До завтра вам придется просидеть на аэродроме, поспите в медицинской комнате, там есть койка. Талоны на завтрак и на обед я вам дам, это не проблема. И последнее: вы можете ходить по аэропорту куда хотите, но на улицу выходить нельзя — вы не прошли пограничный контроль.

— Спасибо, — сказал Захар. — Спасибо вам большое… Я, откровенно говоря, когда сюда летел, все себе представлял иначе. Вон немцы меня для начала отправили в тюрьму.

— Ну, мы ж, все-таки, евреи, — наморщил лоб Цви. — Держите вот талоны. Вам тут объяснят, как пройти в столовую для персонала.

Через двадцать минут Цви связался по телефону с секретарем венского отделения Толстовского фонда и попросил телеграфно удостоверить личность Захара Артемьева. Телеграмма из Вены была получена под утро. Под гарантию Фонда австрийские власти согласились разрешить Захару Артемьеву въезд в страну. После некоторого нажима пассажирский отдел «Эл-Ал» дал «добро» на оформление бесплатного билета. Покончив со всеми этими делами, Цви сел в свой фиат и приехал домой, в Иерусалим, в третьем часу ночи.

Он был родом из Ленинграда, Цви, и ему почему-то было приятно помочь земляку.

После разговора с Цви время для Захара словно бы потянулось, заскользило в обратном направлении. Он видел себя в Вене, окрашенной в мягкие палевые тона — в той славной Вене, из которой он не уезжал ни в какой Мюнхен и не прилетал ни в какой Тель-Авив. Он видел себя на тенистых улицах, по которым неторопливо и без особого дела прохаживался, и в своей квартире, на кухне, и видел Мышу рядом с собою — как три дня тому назад. Возвращаясь памятью в Вену, он почти физически ощущал тихое счастье жизни в этом городе.

Он поужинал с сотрудниками иммигрантского отдела, сплошь говорившими по-русски, и охотно рассказал им — уже с юмором, с несмелой улыбкой — свою историю. Его диковинный рассказ слушали с сочувствием: попал, мол, парень в переплет, затащило-таки русака на еврейскую землю! Ну, ничего, завтра улетишь, парень, и не поминай нас лихом…

Идти спать в медицинскую комнату Захару не хотелось. Он вдруг, внезапно осознал, что он — в Израиле, на Святой Земле, что где-то совсем рядом с этим самым аэродромом — Назарет, и Вифлеем, и Иерусалим. И несущественно, что он, Захар, в силу каких-то формальных обстоятельств не может немедленно, сейчас же отправиться туда, в древние храмы, и пройти, неся свой крест, по Виа Долороза. Это несущественно — потому что предопределенной волею случая он, все же, оказался здесь. На этот раз его привезли, указали ему дорогу. В другой раз он приедет сам. Он знает теперь, что это его цель, это его долг.

В ту ли, в другую ли сторону — но время двигалось быстро и неутомительно. Бродя по аэропорту, Захар останавливался у мигающих табло, показывающих последние рейсы, разглядывал поздних пассажиров. Потом пришел последний самолет, и вскоре зал совсем опустел; только таможенники дремали в своей будке, да два-три уборщика лениво поспевали за своими моечными машинами, похожими на больших ползущих жуков. Машины гудели, за ними на каменном полу полз чистый след, оставленный как бы широким влажным языком.

Захар взял со стойки пустого туристского бюро стопку рекламных проспектов и присел на бортик багажного конвейера. Со скверной бумаги проспектов глядели на него храмы и кабаки, пляжи и рынки. Глядели солдаты и монахи, раввины и манекенщицы. Пустынный зал, обширный, как ангар, наполнился их непрерывным гортанным говором и стал от этого еще пустынней, еще неправдоподобней — мраморный спящий сарай на краю бетонного поля, посреди земли, с маленьким Захаром, сидящим на бортике конвейера, с рекламными брошюрками на коленях… Все это было, несомненно, чудом, цепью событий неслучайных — попытка раздвинуть границы внешней свободы, арест в Мюнхене, отчаяние, почти предсмертное, по дороге сюда и, наконец, просветление и освобождение здесь. Все это было задумано, бесстрастно и мудро запланировано давно, еще до того, быть может, как неуловимое движение духа было названо людьми — Временем. Здесь, в этом пустом зале, заканчивается что-то для Захара Артемьева — и что-то новое начинается.

Захар поднялся с конвейера и, пересеча зал, вошел в уборную. Там было пусто, прохладно и чисто какой-то скучной, больничной чистотой, чистотой операционной. Высокие кафельные стены сияли, деловито журчала вода. Захар поглядел в широкое зеркало над умывальниками, скорчил унылую мину, а потом подмигнул своему отражению и счастливо улыбнулся: завтра в это время он непременно будет в Вене, дома. Поскорей бы наступало завтра.

Он не слышал, как приоткрылась входная дверь, пропуская кого-то — слышал только, как стукнула и защелкнулась дверца соседней кабинки. И сразу же там заговорили двое — быстро, приглушенно.

«Педерасты» — брезгливо предположил Захар. Ему было до тошноты противно ощущать себя невольным свидетелем свидания этой пары в полуметре от себя, здесь, в уборной.

Говорили на иврите, и в звучании непонятных слов Захар не слышал ни страсти, ни предстрастного волнения:

— Это с амстердамского рейса. Держи.

— Пакет подменил?

— Конечно. Стеклянная крошка.

— Дай-ка я проверю… Да, камни. Все чисто.

— Смотри, не рассыпь.

— Ладно… Рассчитаемся завтра, в шесть. Хочешь долларами?

— А ты что думаешь — лирами? Задаток дай.

— На вот. Здесь три карата будет. Завтра вернешь.

— Как ты выходишь? Прямо или через поле?

— Это мое дело. Пошли.

Щелкнула задвижка дверцы, и снова послышался голос — сдавленный, угрожающий:

— Эй! Тут кто-то есть!

Дверца Захаровой кабинки отлетела, как будто в нее ударили тараном, обернутым во что-то мягкое. На пороге, пригнув плечи, стоял человек в комбинезоне аэропортовского грузчика. Нож в его руке, несильно отведенной назад, был похож на полоску серебряной конфетной бумажки.


В пассажирском зале было еще чисто и пусто — рейсовый самолет из Нью-Йорка должен был приземлиться через сорок пять минут.


Загрузка...