Завтра уезжаем на дачу.
В красном платье, тоненькая, стоит Ира в дверях. Солнце освещает плечи. Волосы пушистым сиянием окружают лицо. Какая она летняя, хорошая!
— Ну, я поехала, — улыбаясь, говорит она. — На даче все до завтра подготовлю! — Махнув на прощанье Рукой, она быстро уходит.
Зелено кругом! На грядках взошли салат, редиска, фасоль. Пестрым ковром раскинулся цветник.
Еще рано, но по нашему саду уже бегают девочки в белых платьях. Они радуются теплому дню. Все это время стояли холода.
Завтра Иванова ночь. «Если кто полюбит в Иванову ночь, будет любить вечно». Языческий праздник Ивана Купала — день, когда солнце поворачивается на зиму. Медленно начнут удлиняться ночи, укорачиваться дни. Первый сигнал приближающейся осени. Все же впереди лето! Хочется на воздух. Завтра поедем! Завтра будем бродить по лесу. Как хорошо! Дачу мы искали с Марией Владимировной. Поехали по Ириновской дороге. День будний, пассажиров в дачном вагоне мало. Мелькнули последние городские постройки.
— Где же мы сойдем? — спрашивает Муля.
— А я взяла билеты до конца. Какая станция понравится, там и выйдем.
В окне замелькали сосны. Сверкнуло озеро. Анемонов сколько! Станция.
— Вылезем здесь.
Пошли прямо по дороге, не спрашивая. Не знали сами, куда идем. Свернули по тропинке. Кажется, здесь будет хорошо.
Взлет горы. Поднялись на вершину. По другую сторону совсем иной пейзаж. Густой еловый лес. Земля покрыта ржавыми иглами. Она словно гофрирована: между глубокими складками — круглые холмы. Ноги скользят. Цепляясь за ветки, мы влезли на гребень. Скатились опять в низину. Ели могучие, ветви ровными ступеньками. Зелень темная, а на концах, словно свечи, горят молодые отростки.
Спускаясь, поднимаясь, — запутались. Не знали, куда идти. Помог петушиный крик. На склоне горушки, словно из детской сказки, показался бревенчатый дом. Крыша черепичная, ярко-красная. Наличники у окон резные. Крыльцо с широким навесом. Ворота крепкие. Тын с острыми концами. Собака злая на цепи. По двору ходит индюк. Шея сине-красная. Кричит противно. Мы постучали. Вышла маленькая старушка в белом платке, светлом платье, с вязаньем в руках. Очки сдвинуты на лоб.
— Нет ли у вас свободных комнат или целой дачи?
Женщина сначала отказала. Потом стала расспрашивать, кто будет жить, сколько человек? Разговорились. Мы хвалили местность и ее дом, высокий, светлый.
— У нас все занято. А вот у дочки есть две комнаты.
— Далеко отсюда?
— Совсем близко, на горе… Ванюшка, Ва-а-ня!
Голос у старушки оказался громким.
Из-за тына вышел мальчик лет девяти. Русская рубашка, светло-зеленые штанишки, белые чулки… Мальчик легко побежал впереди нас. Из лощины на гору, и снова в низину. Тяжело было за ним поспевать.
— Вот здесь, — указал он рукой.
На площадке высокого холма пристроился небольшой дом. Широкие окна раскрыты. Крутая дорога к крыльцу. Лучше места представить нельзя. В ясный день отсюда Ленинград видно.
— Снимаем?
— Согласна! — кивнула Муля, и счастливая улыбка залила ее лицо: впереди два месяца отпуска, лес, озеро, дали…
Но некогда предаваться воспоминаниям. Надо скорее укладывать вещи. Времени осталось совсем мало!..
Вошла в кухню. Тут Леня начищает белые туфли. У него редко бывают выходные дни. Сегодня он уезжает в Петергоф. Настроение приподнятое, веселое. Зазвонил телефон. Леня снял трубку.
— Иду. Сейчас, — тревожно ответил он.
— Что случилось?
— Срочно вызывает ПВХО, — уже с порога отвечает он.
На столе — недопитый чай. На диване — приготовленная рубашка. Брошены туфли. Что-то внезапное нарушило праздничный день.
Пошла в магазин за провизией к обеду. Беру чеки, подхожу к прилавку. Продавцов нет, они столпились у репродуктора.
— Война?!
Слушаю и ничего не понимаю. Смотрю кругом. Лица у всех напряженно вытянуты.
— Война с Германией…
Вышла из магазина, забыв про взятые чеки, медленно. Хотелось понять свершившееся. На улице нарядные люди. Играют дети. Три девушки в светлых платьях весело что-то кричат с противоположной стороны. Радостные, они перебегают улицу. Окружают товарища. Он что-то им говорит. Девушки затихают. Вдруг одна весело смеется и ударяет юношу по спине:
— Не сочиняй, Вовка!
Он что-то ответил. И лица девушек сразу изменились.
— Ты куда?
— В райком. Там, наверно, есть срочная работа.
— И мы с тобой.
Улица как-то сразу перестала быть праздничной.
Люди сами мобилизовывали себя.
Пришла домой, смотрю на раскрытые чемоданы, на брошенные Леней туфли, на красные тюльпаны в вазе.
— Не может этого быть… Не может быть!
Через час звонит Леня:
— Как быть с переездом на дачу?
— Я уже распаковала чемоданы.
— Правильно сделали. Мы перешли на казарменное положение. Я дежурю ночью.
Стала убирать приготовленные для дачи вещи и удивилась, как легко они уложились на прежние места. Убрала и села на диван. Делать ничего не хочется. Мучит мысль: чем же я могу помочь?
Пришла Муля. Я бросилась к ней:
— Война!
Молча стоим, говорить трудно. Не знаем, не можем найти слов. Что же теперь? Я художник, но сейчас нельзя рисовать природу, цветы. Надо включиться в общие ряды. Наверно, будут организовывать бригады художников.
Прошло всего несколько часов, а как все изменилось! Утром дом был полный жизни, звенели молодые голоса. Сейчас все затихло… А завтра я, видимо, останусь одна. Леню мобилизуют, Иру — тоже. Мое одиночество разделит лишь Неро. Впрочем, и его могут взять на фронт.
— Не тревожься, Оля, — успокаивает Мария Владимировна. — И для тебя найдется работа. Все мы теперь солдаты…
Война перевернула жизнь. В первые дни у меня было времени даже думать.
— С сегодняшнего дня полное затемнение квартир, — сообщили из домоуправления.
Нужно спешно что-то прилаживать на окна. Пошла в магазин — там очереди. Дома целый день звонил телефон. Прощались уходившие на фронт друзья.
Часов в восемь пришел Саша, товарищ Иры. Я привыкла его видеть немного ленивым, чуть насмешливым. Теперь он другой. В нем чувствуется сила, воля.
— Саша, посидите, еще успеете.
— Спасибо, я тороплюсь. Через час должен быть в своей части.
— У меня готов чай.
— Нет, нет. Я забежал на минутку проститься и попросить Иру выполнить несколько поручений.
Передав дела, он протянул руку:
— Всего вам хорошего!
— Счастливо, Саша! Желаю вернуться здоровым!
Говорили весело, но голоса срывались. Вышла проводить. По улице всё шли и шли мобилизованные. И шаги их были твердые, четкие. Самым, пожалуй, сильным впечатлением первых дней войны был для меня этот непрерывный шаг по мостовой. Казалось, все наши люди поднялись и вот так, в ногу, шагают к границам своего отечества.
Уже одиннадцать часов. Беспокоюсь об Ире. Как она попадет в город? Остаться ночевать на даче она не может: завтра рано надо быть на заводе. Вдруг Неро бросился к двери: значит, она. Неро с улицы слышит ее шаги и с лаем летит к двери встречать.
Отбиваясь от бурных ласк собаки, Ира подала мне букет цветов. Она всегда приносит цветы, самые лучшие, самые удивительные. Эти были — полевые, но измятые, поломанные.
— Ирочка! Измучилась, бедняга, да?
— Очень. Едва попала в вагон. Ну и давили! Думала, живой не приеду.
— Ты где о войне узнала?
— Соседка на даче сказала. Сначала я не поверила.
Поговорив о событиях дня, усталые, легли спать. Ночью раздался резкий звонок и стук в дверь.
— Воздушная тревога. Идите в убежище!
— Мы все в саду, идите к нам, — кричали соседи.
— Спать хотим, — ответила я и снова легла.
Что такое бомбежка, я тогда еще не представляла.
Летели дни. Одни события сменялись другими. Закон об обязательной трудовой повинности. Указ о прекращении отпусков.
Жаль Иру. Она должна была уехать во второй половине июня в отпуск, но срочная работа на заводе задержала. Для нее этот отпуск был не просто отдыхом: ее ждала встреча с женихом, свадьба. Теперь он в родном городе, она — здесь. Когда встретятся? Может быть — никогда.
Скоро пришлось собирать на фронт Леню. Его мобилизовали на пятый день войны.
С фронта шли нерадостные вести. Враг все дальше и дальше проникал в нашу страну. Поредело население Ленинграда. Произошли перемены и в нашем доме. Внизу с женой, сыном и сестрой живет Ведерников. Сестра его работает в одной с ним типографии. Оба — старые члены партии. Они с первого дня переключились на военную жизнь — ушли на казарменное положение. Сын Сергей — студент, комсомолец — вступил добровольцем в армию.
У Ведерниковых всегда было много молодежи. Хлопотунья Любовь Николаевна — жена Ведерникова — старалась сытно и вкусно накормить семью. Теперь никто не обедал дома. Любовь Николаевна одиноко сидела на крылечке.
— Мне все еще не верится, что война, — сказала она. — Может, как финская, скоро кончится?
Война втягивала в свой водоворот все больше и больше людей. Ушла медсестрой на фронт Таня Маркова. Она с теткой жила наверху. Квартиру в первом этаже, с окнами на улицу, занимал писатель Тощаков. Он с часу на час ждал повестки о мобилизации. Его старшая дочь, тринадцатилетняя белокурая Эльга, очень боялась за отца. Восьмилетняя Инна хотела видеть папу военной форме. Она не могла понять тревоги сестры.
— Его могут убить, — горячо говорила Эльга.
— Нет, не убьют! Папа получит орден, — уверенно отвечала Инна.
Хозяйственная, всегда занятая, Эльга теперь бродила по комнатам, не находя себе места. Подруги Инны плакали: отцы и братья их ушли на фронт.
Закон о всеобщей трудовой повинности мобилизовал большинство женщин на окопные работы. Дети остались одни. Они важно ходили, позвякивали ключом от комнаты, повешенным на шею. Скоро поняли, что надзора над ними нет, и они могут делать всё, что хотят.
Мальчики из соседних домов играли в войну. С дикими криками носились они по саду. Часто девочек, мирно сидевших с куклами, брали «в плен», вели «на расстрел». Тогда по саду неслись крики о помощи. «Враги» мчались вдогонку за удиравшими «пленными». Из-за кустов выскакивали «красноармейцы», отбивали девочек. В этих схватках больше всего страдали куклы: они теряли свои шляпы, локоны, а часто ноги и руки.
Интересно было наблюдать за изменением игр ребят. Девочки из «пленных» скоро превратились в «медсестер и «дружинниц». Мальчики охотно принимали их к себе в отряды. В саду началось строительство. Мальчики делали крепости, девочки оборудовали госпитали. В дни «сражений», под ударами «врагов», падали «крепости», разрушались «лазареты». На следующий день дети с еще большей тщательностью возводили свои укрепления.
Ребята были заняты войной. Ничто другое их уже не интересовало.
А как трудно было в прошлом году организовать эту буйную, не поддающуюся дисциплине детвору!
Создалась прямая угроза Ленинграду. Объявлена эвакуация детей. Уезжают мои маленькие друзья!
— Тетя Оля, я пришла проститься.
Большеглазая Тамара протянула руку. Веки заморгали, хлынули слезы.
— Ты о чем, глупенькая? Тебе там будет хорошо.
— Маму жалко, вас, дом…
— Что ты! Поедешь по железной дороге! Столько увидишь…
Я села с ребятами на ступеньки крыльца. Принялась строить планы новой жизни. Слезы у Тамары высохли. Прибежала Теня. Запыхавшись от бега, с трудом переводя дыхание, прошептала:
— Тетя Оля, мама все плачет, не хочет нас пускать. Ты за мной пришла?
— Ага… Мама вас послушает…
После яркого солнца в Тениной комнате показалось темно и холодно. Худенькая темноволосая женщина, упав головой на швейную машину, плакала. Муж на фронте. Она осталась с пятью детьми.
— О чем вы? Ребята попадут сейчас на природу, в хорошие условия. Осенью вернутся.
Женщина подняла голову. В глазах ее было отчаяние.
— Как я буду жить одна?.. Тене уже двенадцать лет — я с ней говорю, как со взрослой. А завтра приду с работы — пустые стены. Словом перемолвиться не с кем!.. Как я буду одна?
— Ничего не поделаешь, голубка, война… Всем теперь тяжело, — успокаивала я. — Давайте-ка скорее собирать ребят.
И мы принялись собирать детские вещи.
Эвакуация проходила быстро.
На улицах без детей стало как-то особенно тихо, безлюдно. В саду носились и пищали воробьи.
Уехали почти все ребята.
— Тетя Оля, мы сейчас приедем к вам проститься, — кричали в телефон племянницы Марии Владимировны Галя и Наташа.
— Я давно вас жду.
Через несколько минут две девочки-двойняшки подошли к крыльцу. В красных платьицах, крепкие, высоконькие, они разом протянули руки. Июльское солнце играло в их золотистых волосах.
— Где же ваши косички?
— Тетя Оля, нам велели их остричь.
— Вот горе-то! Жалко было резать?
— Очень. Мы поплакали даже.
— Ничего, к осени вырастут длинные волосы.
— Не успеют! — закричали в один голос девочки. Сколько лет мы их растили!
— Когда уезжаете? У вас есть еще время, поговорим немножко.
Усевшись на диване, ребята молчали.
— Вам трудно будет без мамы и Мули, — сказала я. — Но вы смелые девочки. Оставшись одни, вы не будете скучать. Сейчас война. Много горя она принесет. В войне и дети могут пострадать. Держитесь вместе, никогда не оставляйте друг друга. Научитесь всё делать сами, чтоб не быть зависимыми. Мама вас баловала, не приучила к работе. Работайте. Помогайте взрослым! Даете мне слово?
— Даем, — серьезно ответили они.
— Верю. Пора вам уходить.
У калитки простились. Долго смотрела на двух девочек в красненьких платьях, уходивших в далекую новую жизнь.
— Трудно им будет…
Вернувшись к себе, столкнулась с Эльгой и Инной, одетыми по-дорожному.
— Тетя Оля, — весело закричала Инна, — мы сейчас уезжаем!
— Довольны?
— Очень. Мы будем там купаться, собирать ягоды, грибы…
Их мать делала страшные усилия, чтобы сдержать слезы. Тощаков с нежностью смотрел на детей. Он чувствовал, что расстается с ними надолго, а может быть, навсегда.
Простились с девочками. Никогда я не думала, что без детей будет так пусто!
По радио передавали лаконичные сводки Информбюро и отдельные эпизоды войны. В городе работала одна трансляционная сеть. Приемники фактически бездействовали. В эфире царил хаос — немецкие и финские станции глушили русские. Наши, со своей стороны, забивали их. Несколько раз пробовала включать приемник. Оглушенная свистом, воем, криками, поспешно выключала. Утром третьего июля, выйдя из дома, столкнулась Тощаковым.
— Вы слышали сегодня Москву — воззвание к народу. — Обращение к каждому из нас?..
— Нет.
— Идите скорей к нам, сейчас будут транслировать.
Слушая обращение к народу, по-своему разбираясь, думала, вернее почувствовала: сегодня перестраивается наше сознание. Проводится резкая грань. По одну стороны осталось настроение мирной жизни, потребность отдохнуть, жить по-старому. Теперь над ней поднялся и закрыл ее густой туман. Живет и будет жить другая сторона грани. На ней написано: война. Надо все мысли, дела силы, всю жизнь направить на достижение победы.
Вечером Ира вернулась с завода какая-то особенная.
— Что с тобой, Ирочка?
— Записалась добровольцем.
— На фронт?
— Да.
Ира уходит. Страшно и тяжело. С нежностью посмотрела на девушку и сказала:
— Я понимаю твой поступок. Только подумай хорошенько, где ты больше принесешь пользы Родине — рядовым дружинником или квалифицированным инженером на военном заводе? Враг подавляет нас сейчас своей прекрасной техникой. Мы должны быть вооружены еще лучше. Ваш завод работает на армию. Вы инженеры — его мозг. Пусть не только чувство, но и разум скажет тебе, где ты нужнее.
— Администрация завода нам так и заявила. Завтра она вместе с военными организациями решит нашу судьбу.
Иру оставили на заводе. Она была в отчаянии. Ей сказали: если уйдете, пострадает работа. Пришлось подчиниться…
Сотни тысяч юношей и девушек записались в эти дни добровольцами в Красную Армию. Утром, в обеденный перерыв они обучались военному делу. С улицы опять несся непрерывный топот ног. Сначала неровный шаг с каждым днем делался тверже, ритмичнее, песни громче и дружнее. Наступил день — стройными колоннами, четко отбивая шаг, молодежь ушла из города фронт. Там она пополнила ряды бойцов. В городе стало еще безлюднее.
Маруся Рогожина с первого дня войны перешла казарменное положение. С фабрики ее редко отпускали да и то на короткое время.
Мы условились с ней встретиться сегодня около фабрики. Проходя по знакомым улицам, я не узнавала их. У ворот дежурные с красными повязками на рукавах. Чаще это пожилые, даже старые люди. Молодые, здоровые ушли на фронт, на окопные работы, на фабрики, на заводы. Окна домов заклеены ленточками бумаги или марли. Узоры самые разнообразные. Некоторые стекла заклеены так, что свет едва проникает в комнату. На других сделаны лишь небольшие крестики. На улицах тихо. Летнее солнце светит щедро, только его мало кто замечает. У всех на душе тревожно.
Корпуса фабрики с двух сторон улицы. Огромные окна тоже заклеены белыми полосками. Новое здание напоминает сложную башню или корму корабля.
Маруся ждала меня недалеко от проходной. У нее свободный час. Решили пойти на стадион.
— Там так хорошо! — сказала я.
— Было… Теперь стадион наш не узнать.
— Тоже копают?
— Еще как. Посмотрите сами.
Красивый изгиб реки. Деревья противоположного берега низко наклонились над водой. Ворота стадиона распахнуты. Грузовики подвозят бревна. Футбольное поле завалено досками. Вырыты длинные канавы, строят щели. Подходят всё новые группы людей с лопатами, ломами. Военные указывают место работы. Женщины старые и молодые, пожилые мужчины в блузах, подростки копают, таскают землю, бревна, доски. Почти не слышно разговоров.
На стадион вошло несколько колонн. По-военному остановились. Принялись рыть окопы. Утрамбованная земля плохо поддавалась. Били ломами. Пот заливал лица. Светлые майки быстро делались грязными. А землю всё копали. Зеленые кусты вырывали с корнем, спиливали, где надо, деревья. По-прежнему спокойно журчала вода в Невке, манила своей прохладой. В короткие промежутки отдыха люди прыгали с берега, не раздеваясь. Освежались. Потом опять копали.
— Маруся, а на фабрике так же работают?
— Да, нагрузка двойная, а то и больше. Иначе нельзя.
Лицо Маруси сурово. Она — начальник санитарной команды в своем цехе. Ей много надо сделать, о многом позаботиться. Немецкие самолеты всё чаще кружат над городом.
Хотели целый час побыть с ней вместе на стадионе, но и пятнадцати минут не прошло, как Маруся заторопилась на фабрику.
Проводила ее, простилась.
Из фабричных ворот вышла колонна девушек. Среди них я узнала Асю.
— На оборонные работы уезжаем! — на ходу крикнула она.
Девушки затянули песню.
Они идут к передовой линии. Враг наступает. Я вышла на набережную.
Здесь тоже копают, а какой это был чудесный уголок Ленинграда! Аллея серебристых тополей вдоль берега. Глянцевитая темная зелень и бархатная, серебряная подпушка. Ветер поворачивает листву. Контраст цветов придает тополю фантастический вид. Игра светлого и темного в тени и на ярком солнце. Стадион окружен тополями. В их серебристых кружевах площадки были такие нарядные, праздничные. Теперь страшно видеть обнаженные корни, слышать удары топора и тихий строй медленно падающих великанов. Всюду рвы, огромные ямы, вывороченная земля.
Война…
Всё чаще затихшие улицы прорезает отвратительный вой сирены.
«Воздушная тревога! Воздушная тревога!» — ревет радио.
Фашистские разведчики носятся над городом. Ухают зенитки. Пока не бомбят. Но ленинградцы чувствуют близость бомбежки, расширяют бомбоубежища, укрепляют группы самозащиты.
Ленинград становится прифронтовым городом. Население от мала до велика следит за всеми подозрительными людьми. В большом количестве засылают фашисты в город диверсантов и шпионов. Много их переловили ленинградцы. Бывают и ошибки. Не в меру любопытных тоже отводят в милицию. Одного толстого инженера в заграничном костюме пять раз приводили, принимая за немца. Проверив документы, извинялись за причиненное беспокойство. Инженер добродушно смеялся: «Меня радует бдительность. Лучше пять раз задержать напрасно, чем упустить врага».
Я по ночам дежурю у ворот дома. Записалась в пожарное звено. Днем вместе с женой Ведерникова наблюдаю за своим домом и чердаком. Ведерникова часто уходит в очередь за продуктами. Я остаюсь одна во всем доме. Неро — верный помощник. Он смотрит за калитку и не пускает посторонних. Грудью ложится на подойник, свесив передние лапы в открытое окно. От его зоркости трудно уйти. Громким лаем извещает он о приближении чужого.
Как-то утром я пропалывала грядки. Пришел пожарный. Попросил показать чердак. Поднялась с ним и вдруг слышу радостный, захлебывающийся визг Неро.
Быстро спустилась.
— Леня!
Он стоял передо мной, загорелый, веселый, немного похудевший.
— Был в городе, забежал повидаться, — сказал он коротко.
Посидел недолго, расспросил обо всем и уехал. Промелькнул, как во сне…
Завыла сирена. Я снова пошла на чердак. Там было душно и жарко. Тревога длилась больше часа. Кружилась голова. Спускаясь с крутой лестницы, упала, Ушиблась. После этого договорилась во время тревоги дежурить в саду: оттуда хорошо видно и крышу, и дом.
Непрерывно гудят сирены.
Стою в саду, у дерева, и смотрю на синее небо, на солнце, на бабочек. Кажется невозможным залить кровью такой сияющий мир! А фронт все ближе. Бои уже идут под Островом и Псковом. Детей, отправленных в юго-западные районы области, спешно возвращают обратно. Туда подошли уже фашисты. Одни матери едут на розыски, другие надеются, что детей привезут.
Прачка принесла сырое белье:
— Возьмите. Не успела досушить. Уезжаю искать ребятишек.
— Куда же вы поедете, Надежда Павловна?
— Сама не знаю. Говорят, везде немцы.
Прощаясь, она заплакала:
— Может, не увидимся больше, так вы уж ребят моих не оставьте.
Много детей вернулось в Ленинград. Сад опять наполнился ими. Но они стали другие. Они испуганно притихли. Матери ни на шаг не отпускают их от себя. Дети Надежды Павловны тоже приехали. Не найдя дома матери, они не знали, куда деваться. Их временно поселили в школе. Вскоре вернулась и Надежда Павловна. Она не доехала до села, куда были отправлены ребята. Там уже хозяйничали немцы. Ей не могли дать точных справок. Она не знала: попали в плен ее дети или вывезены. Встречные колхозники утверждали, что вывезли всех ребят.
Она бросилась на соседнюю станцию. Со страшной быстротой приближался фронт. Кругом стреляли. Стояли разбитые поезда, валялись трупы. Надежда Павловна вместе с другой матерью, нашедшей своего сына, переходила поле. Внезапно началась стрельба из орудий. Снаряды ложились совсем близко. Женщины метались. Броситься назад? Там снаряд. Вперед? Везде летят осколки.
— Ложитесь! — закричали им военные.
— Мы легли, где стояли, закрыли головы руками. Моя спутница положила ребенка в небольшую яму, сама легла рядом, — рассказывала Надежда Павловна. — Нас засыпало землей. Я лежу тихо, боюсь пошевелиться. Скоро выстрелы смолкли. Стряхнув землю, выглядываю. Села. Ничего. Жива. Только в голове шумит, и тело избитое. «Мама, — трясет мальчишка мать, — Вылезай, не стреляют!» Женщина молчит. Посмотрела на нее — вижу: полголовы оторвано!.. Времени терять нельзя. Взяла мальчишку за руку и побежала. К вечеру на станцию попали. Нас посадили в поезд и окольными путями привезли в Ленинград. Вот страсти-то испытала. На самой войне побывала!..
Вернувшиеся ребята вечерами собираются в саду. Они рассказывают, что видели по дороге. Восьмилетний большеголовый Лека, брат Тамары, стоит у дерева, заснув руки в красные лыжные штаны.
— Да, мы тоже видели, как бомба упала. Какая-то бабушка сидела на пороге, картошку чистила. После бомбы бабушка лежала, а ноги у нее далеко отлетели…
Со всех сторон прибывают беженцы. Население увеличивается. Испуганные матери боятся эвакуироваться.
— Ленинград защитят. Здесь спокойнее, чем где-либо.
Но благоразумные говорят: все же лучше жить подальше от фронта. И уезжают, бросая вещи и квартиры.
С каждым днем становится труднее эвакуироваться. Фашисты бомбят железные дороги. Все больше и больше обрывается связь города с внешним миром. Народу очень много. Подвоз продуктов сокращается. Приходится часами стоять в очередях.
Объявили о введении продовольственных карточек.
Перед вечером позвонили по телефону и сообщили, что для нужд фронта у частных лиц снимают телефоны. Вскоре пришел работник телефонной станции и снял аппарат.
Радиоприемник тоже сдала. Трансляцию провести не удавалось. Еще тоскливее стало на душе. Совсем сузилось общение с внешним миром.
Война…
Отнесла в ведре песок на чердак. Проверила бочки, есть ли в них вода. Пошла в домоуправление, отвоевала там лопату для своего пожарного звена. Получив добавочно багор, довольная несла его на плече. Было нестерпимо жарко. Трава желтела. Увядшие листья салата, репы молили о прохладе.
На чердаке положила багор рядом со щипцами.
Теперь все готово для защиты дома от зажигалок.
В первый день войны я спрашивала себя, что мне делать? Как я могу помочь Родине? Должно быть, мы с детства до старости мечтаем о подвигах, а жизнь полна обычных, необходимых дел.
Вспомнился разговор с Горьким. Кажется, это было в начале четырнадцатого года. Я работала в издательстве «Жизнь и знание». У нас выходили хорошие книги. Печаталось полное собрание сочинений Горького. Алексей Максимович бывал у нас часто, его интересовала работа издательства. Мне больше других приходилось говорить с ним. Все заказы на его книги выполняла я. Однажды, придя в редакцию, он зашел ко мне. Я показала интересные письма. Он уже собрался уходить.
— Алексей Максимович, — сказала я, — мне надоело заниматься продажей книг. Хочется делать что-то большее. Что вы мне посоветуете?
По его лицу пробежала тень.
— Вы делаете большое, хорошее дело. Знаете ли, как важно человеку вовремя дать настоящую книгу. Может, она его спасет, из ямы вытащит. Жили ли вы когда-нибудь в медвежьих российских углах? Там, кроме сивухи, ничего нет. Задыхается человек, не знает, куда идти. А если попадет настоящая книга…
Замолчал. Видимо, вспоминал что-то. Глаза вспыхнули, потом затуманились. Сердито посмотрел на меня, сказал, уходя:
— Нет маленьких дел. Всё надо любить и хорошо Исполнять.
Как много появилось в дни войны этих самых «маленьких дел». Времени рисовать не хватает. Но вчера, стоя у ворот на ночном дежурстве, пришла к выводу: буду наблюдать, запоминать целые картины. Потом зарисую или запишу.
Спустившись с чердака, села на крылечке. Захотелось погреться на солнышке.
Мальвы высокие вытянулись. Они переросли все цветы. Стоят стройными рядами. Их набухшие почки ждут дождя, готовые распуститься белыми, розовыми, краски цветами. Уже поползли вечерние тени.
Подбежал Неро, лег рядом, положил мне на колени голову.
— Какой он у вас красавец! — послышался незнакомый голос.
Подошла женщина в военной форме.
— Жалко, а придется взять его.
— Зачем? Куда? — с тревогой спросила я.
— Вот повестка. Распишитесь. Ваша овчарка призывается на службу в армию. Скоро возьмем. Сохраните ее.
Расписалась и растерянно посмотрела вслед уходившей женщине. Только взглянув снова на повестку, поняла: и Неро — живой и веселый кусок жизни — отнимает у меня война.
Тяжело было смотреть на заходящее солнце, на озаренные им цветы.
Из Ленинграда эвакуируются заводы. Вывозятся художественные ценности. Учреждения, не связанные с войной, свертывают свою работу. Люди быстро пере квалифицируются: учителя, научные работники становятся слесарями, токарями, лекальщиками.
Исследовательский институт, где работала Мария Владимировна, эвакуировался в глубь страны. Но Муля решила остаться в Ленинграде.
— Почему?
Она удивленно посмотрела на меня:
— Не представляю себя в тылу, вдали от Ленинграда… Даже мысли такой не возникало!
— Подумай! Ты там сможешь продолжать исследования по цвету. Здесь — фронт. Мирных занятий нет. Придется менять специальность.
— Это, правда, трудно. Я совсем не умею устраиваться. Все же готова на любую работу пойти, только бы не уезжать из Ленинграда.
Домоуправление отправило ее на окопные работы. Слабая здоровьем, Муля плохо справлялась с лопатой. Первое время, возвращаясь, падала на кровать и лежала пластом. Жалко было на нее смотреть. Но она бодрилась:
— Привыкну. Со всеми так сначала.
И, правда, через несколько дней она освоилась с новой работой.
Вскоре Марию Владимировну направили учиться в специальную школу ПВХО. Она должна была сдать на инструктора и преподавать в районе. Училась она со страстью, ходила каждый день на практику, перевязывала раненых, тушила зажигательные бомбы. Я тоже занималась в кружке ПВХО и тоже бывала на практике.
Помню огромную площадку стадиона. Масса людей. Стоят, сидят на ступеньках трибуны. Инструкторы готовят все для практической учебы. Вот вспыхнула первая бомба. Лектор громко спросил:
— Товарищи, кто хочет потушить?
Все молчат. Потом с разных сторон выбежали несколько девушек и пожилая женщина. Бомба горела, разбрасывая во все стороны искры. Женщина спокойно подошла, взяла горящую бомбу щипцами и бросила в бочку с водой. Девушки в первый момент отшатнулись, потом храбро шагнули вперед… Но бомбы уже не было. Кругом дружно засмеялись. Скоро собравшиеся перестали смущаться. Все вызывались тушить. Ребята хлопотали больше других.
— Если так будет и при бомбежке, мы справимся! — твердо заявили все.
В коротких сводках Информбюро появились новые направления: Островское, Псковское, Порховское, Старо-Русское. Враг приближался. Ленинград лихорадочно готовился к обороне. Население — к самозащите. Все ждали воздушной бомбежки. Все учились бороться с зажигательными бомбами, ухаживать за ранеными. В домах увеличивали количество бойцов групп самозащиты.
Приближающийся фронт, высадка немецких десантов делали окопные работы за городом опасными. Люди попадали под обстрелы, гибли от пуль, но работали. Мысль, что строят новую линию обороны, преграждают путь врагу к родному городу, окрыляла.
— Пойдемте в домоуправление за краской, — предложила мне однажды Ведерникова.
— За какой краской?
— Да я и сама не знаю. Говорят, стены смазывать, чтобы не горели.
— А кто красить будет?
— Наш чердак — мы с вами.
Забрав ведра с разведенным суперфосфатом, мы пошли красить. На чердаке было душно. От раскаленной крыши несло жаром. Приходилось ложиться на пол, чтобы попасть в пазы, поднимать высоко руки, дотягиваться до верхних балок. Я выбилась из сил. Мы семь часов проработали на чердаке. К вечеру все было окрашено.
Дома меня ждала Муля. Смывая разъедавшую лицо и руки белую жидкость, я закашлялась. Платок окрасился кровью. Муля испугалась, хотела бежать за доктором. Я удержала ее.
— Это вовсе не так трагично, Муля. У меня катар горла, наверное, разъело. Завтра встану здоровая.
Она не верила, бранила себя, что не пришла раньше.
— Я у себя два чердака уже окрасила, могла бы легко сделать и твой.
— Ты готова везде заменить меня, — сказала я ласково и обняла ее. — Что же на мою долю останется? Или ты хочешь посадить меня под стеклянный колпак?
Однако ночью поднялась у меня температура. Пришлось вызвать врача. Он нашел обострение туберкулеза и велел лежать.
Но лежать, сложа руки, я не хотела. Вытащила краски и тайком от Мули решила писать акварели.
Пока была на ногах, рисовать почти не удавалось. Работы по охране дома много. В часы налетов и дежурств нельзя отвлекаться. Надо зорко следить, наблюдать хорошо. Взгляд дежурного острее, он должен все видеть. Для художника это незаменимые часы. Все приходилось только запоминать, а так хотелось рисовать. Болезнь позволила вернуться к краскам. Большое это счастье — передать на бумаге виденное, наблюденное. Вот, кажется, все сделано хорошо, а что-то мешает. Ищешь, не понимаешь, проверяешь. Чуть неправильна тональность — рисунок не звучит. Зато как радуешься, найдя ошибку. Несколько правильных мазков, и акварель засияет по-новому.
Большое счастье быть художником. Пройдет война, сколько я еще напишу: надо сохранить в памяти все виденное за это время.
Я любила рисовать цветы, пейзажи. Теперь мне захотелось писать людей, передавать кистью их горе и мужество. Несколько месяцев назад меня не увлекали такие темы. Как многое изменилось в нас за короткое время. Жизнь стали видеть шире.
Но первую попытку работать нарушила Ася. Она узнала о моей болезни и забежала.
— Отставить, отставить! — запротестовала она и отобрала краски.
Девушка была на оборонных работах. Сейчас приехала за вещами.
— Ася, я тебя совсем потеряла.
— Не только вы. Мама и та не знала, где я. В одном месте начнем копать, перебросят в другое. Так и передвигались из деревни в деревню, — оживленно говорила она.
— Трудно было?
— Только первое время, — призналась Ася. — Приехали поздно вечером. В деревне все было занято, решили переночевать в лесу. Всё искали получше местечко. Выбрали наконец. Трава зеленая, мягкая. Легла я с товаркой на пригорок. Устали. Скоро заснули. Ночью скатились с бугорка прямо в болото. Там и спали. Встали, все платья мокрые. Стыдно показаться. Пришлось выстирать и на солнышке высушить. А потом на сеновале устроились, хорошо было!.. За работу нас похвалили.
— А теперь что будешь делать? — поинтересовалась я.
— Заберу вещи и опять в свой комсомольский отряд. Нас направляют на ответственный участок. Теперь долго не увидимся, Ольга Константиновна…
— Счастливо, Ася. Береги себя. Поцеловались. Ася быстро понеслась по тропинке.
Обернулась, увидела меня в окне, махнула рукой. Пошла тише.
Понимаю ее: тяжело уходить из родного города…
В городе объявлено осадное положение: несмотря их героическое сопротивление Красной Армии, враг приближается, и Ленинграду грозит непосредственная опасность.
— Что будет с нами? — тревожно спрашивали собравшиеся в саду женщины.
— Мы будем защищать свой город.
— Они технически сильнее нас. Смотрите, с какой быстротой идут.
— И все же мы их в город не пустим. Все, от мала до велика, кто любит свою страну, все будут биться.
— Ну, все и погибнут, — сказала толстая женщина.
— Если погибнем, камни за нас будут биться. Дома обрушатся на врага. Но город победит.
— Хорошо вы говорите! Легче стало, — сказала жена красноармейца, подняв на руки кричавшего ребенка.
— Я верю в победу. Город Ленина… Такой город пасть не может.
— А что будет с нашими детьми, если мы погибнем? — голос толстой женщины звучал уже по-другому.
— Они скажут: «Моя мать билась в рядах защитников Ленинграда. Слава ей!»
Население Кингисеппа, Луги, Гатчины, Любани и других пригородов бросилось в Ленинград. Одни ехали на телегах, нагруженных детьми и вещами, другие гнали коров, овец, третьи шли в одних платьях и тащили за руки ребят. Все эти несметные толпы пытались вывезти в тыл, но фашисты бомбили железные дороги, разрушали пути. И город принял к себе этих людей. Их устроили в свободных помещениях — в школах, в клубах. Голодные, они бросились в продовольственные машины. Закупали ненормированные товары. В несколько дней все было раскуплено. Выстраивались длинные очереди за продуктами по карточкам. С каждым днем труднее было их получать.
Неро надо было кормить. Мобилизацию собак отложили. Излишков не было: с трудом хватало для себя. Вручали соседи и ребята. Они приносили Неро косточки и все, что оставалось от еды.
С каждым днем возрастали обязанности ленинградцев. Круглые сутки приходилось дежурить на лестницах, у ворот, охранять чердаки.
В наших домах решили дежурить с девяти часов вечера до часу ночи по одному человеку, а после часа — по два.
В один из августовских вечеров, шагая от ворот до ворот по длинному саду, я смотрела, как город постепенно погружался в сон. Солнце уже ушло за горизонт, небо полыхало красными, оранжевыми, фиолетовыми полосами. Нагретые солнцем стены домов дышали жаром, смягчали прохладу ночи. Поползли длинные тени. Слились в сплошную тьму. Сад погрузился во мрак.
Улица еще шумит. Прохожие торопятся домой: через несколько минут прекращается движение. После десяти часов ходить по улицам можно только по специальным пропускам. Заперла ворота. Слышу чей-то тихий разговор. Заметила на скамейке командира из соседнего дома. Завтра он снова, после госпиталя, возвращается на фронт. Рядом с ним в белой блузке сидит молоденькая девушка, только что окончившая школу. Он держит ее руку. Не хотела им мешать — пошла по другой дорожке.
Тщательно осмотрела все окна — не зажгли ли где огня? Не забыли ли о светомаскировке? В темных квадратах окон светлеют фигуры людей. После жаркого утомительного дня они жадно вдыхают свежий воздух.
Вдруг в окне большого дома вспыхнуло электричество.
— В седьмом этаже, пятое окно, огонь! — крикнула я. — Сейчас погасим!
Свет моментально исчез. Но я не могла успокоиться. Секундный огонек в окне казался преступлением, предательством.
Пошла дальше по двору. Оглянулась: на скамейке еще белеет блузка девушки. Ночь надвигается безлунная. Аэростаты, словно толстые гусеницы, прилепились к небу. Теперь они потемнели, сливаясь с ночью. По небу побежали светлые струйки прожекторов. Иногда они стрелами пронизывают тьму, иногда мягкими, пушистыми белочками прыгают по небу. Призрачными кажутся цветы. Стебельков не видно. Трепещут, качаясь, открытые чашечки мальвы, табака, ночной красавицы. Тонкий пряный аромат наполняет воздух. О других днях, о другой жизни говорят они.
Стучат шаги по мостовой — проходит ночной патруль. Дребезжит трамвай.
«Эх ты, ночка темная…» — запел кто-то и оборвал.
Все темнее во дворе. Все тише в домах. И все сильнее запах цветов.
Заснул уставший Ленинград.
Наутро — хорошо греет солнце. Ослепительно светится стена соседнего дома. Хочется в лес, на природу. Нельзя. Тучи войны нависли над страной. Сколько тишины и мира в саду! Удивительно цветут альвы. Они бело-розовым облачком лежат на темной земле. Нестерпимо захотелось нарисовать этот кусочек мира и радости. Быстро работают руки. Мальвы ожили а бумаге. Теперь память о них надолго сохранится.
«У-у-у-у-у!» — завыли сирены. Какой это страшный звук. Бросила кисти и краски. Иду на чердак.
Стреляют зенитки. «Дж-ж-ж-ж-ж-ж» — гудит мотор. Это наши соколы, наши летчики. А вот другой звук… Чужой самолет! Это фашисты кружат над городом.
Прошли две-три минуты, и как все изменилось! Шумная улица стала безлюдной. Сурово смотрят окна домов. Не слышно детского смеха. Даже воробьи приутихли. Ожили только крыши и чердаки. Тысячи глаз смотрят оттуда на небо. Не дадут вспыхнуть пожару, уничтожат каждую зажигательную бомбу. Где-то застрочил пулемет. Заговорили наши зенитки.
Прозвучал отбой.
Два с половиной месяца мы готовились к отражению воздушных нападений. Ежедневные тревоги, часто по нескольку раз в день, отнимали силы, изматывали. И все же мы к ним привыкли.
Гитлеровцы опять засыпают наш город листовками. Какими они кажутся жалкими! Они трубят о скором падении Ленинграда. Даже срок назначили — десятое сентября. А седьмого обещают начать бомбардировку и бомбить день и ночь.
Тянутся дни.
Надоедливо сеет дождик. Трудно дежурить в темную дождливую ночь. Сырость пронизывает насквозь.
Обхожу свой участок. Нигде нет в окнах света. Люди научились прятать огни. Прислонилась к стволу дерева. Ствол сухой, он сохранил еще нежность солнца. И эта ласка природы в дождливую военную ночь наполнила мечтой о мире и счастье. Тоска заползла в душу. Я почувствовала себя маленькой, страшно одинокой. Таким же показался мне и наш город, окруженный врагам.
В открытое окно чьей-то квартиры услышала радио «Ленинградцы! Вся наша великая страна с вами в этот грозный час. Женщины Англии и Америки шлют слова участия и дружбы…»
Окно закрылось. Больше ни одного слова я не услышала. Бодро зашагала по двору. Ночь показалась такой темной. Слова дружбы погасили одиночество.
Моя дорогая страна! Я знаю — ты всегда помнишь о своих детях. Но у тебя фронт — тысячи километров. Мы не одни! С нами сейчас все, кто ненавидит фашизм, кому дорога свобода.
Ленинград! Как любимое дитя, мы холили его, оберегали и теперь будем биться за каждую его улицу, за каждый дом! Я верю: мы отстоим наш прекрасный город.
Верят все ленинградцы.
Верит вся страна. Я шагала по двору и мысленно писала письмо женщинам Америки:
«Спасибо вам за слова дружбы. Они так нужны в тяжелые минуты. Пусть только они не останутся словами, а перейдут в реальную помощь. Теперь никому не гарантирована мирная жизнь. Чем скорее мы мобилизуем наши силы и нашу волю на борьбу с фашизмом, Тем скорее мы уничтожим его. Сейчас вся сила удара гитлеровских полчищ легла на наши плечи. Сегодня я в темную ночь стою на часах, согнувшись от горя. Завтра… завтра горе может прийти к вашим мирным очагам. Фашизм хуже чумы, страшнее смерти. Что значит смерть рядом с непрерывно возрастающим горем? Страх за близких, боль за Родину разъедают нашу душу, сердце. Эта боль не оставляет нас ни на минуту. Она увеличивается с каждым днем.
Женщины Америки! Пусть ужасы войны минуют вашу страну!»
Уже светало. Всходило солнце. Вот оно ярко засияло на золотых листочках наступающей осени. «Сейчас придет смена», — подумала я. Но вместо дежурного увидела странное шествие. По дорожке сада тащилась группа людей. Осеннее солнечное утро подчеркивало необычайность их вида.
Впереди, в шубе, в валенках, в пуховом платке, с большим мешком за плечами, согнувшись почти вдвое, плелась женщина. В одной руке она держала тяжелую корзину, другой тащила плачущую девочку лет шести. За ними двигалось совсем бесформенное существо: так много на нем было навешено и надето. Вглядевшись, в первой фигуре я узнала бывшую няню Тощаковых. Еще месяц назад это была здоровая, сильная женщина. Теперь она казалась старухой с землистым лицом, глубокими морщинами и детскими испуганными глазами…
— Няня, что с вами случилось?
Она поставила корзину на землю и медленно распрямилась. Потом тяжело опустилась на крыльцо. Заплакала. Дочь ее, сняв вещи, тоже присела на ступеньки.
— Разбомбили, — сказала няня, безучастно смотря вдаль.
— Когда?..
— Ночью. Знаете, мы никогда в бомбоубежище не ходили. А вчера, как загудели тревогу, дочка пристала ко мне: «Мама, возьми Валю и спускайся в бомбоубежище». — «Ну тебя, говорю, что придумала. Ребенок спит, да и я собираюсь ложиться». Она стоит надо мной, упрашивает. Рассердилась я на нее сначала, а потом одела Валюшку и пошла. Сегодня вышла на двор. Смотрю, половину дома у нас как ножом отрезало. Наша сторона еще держится. Я пробралась туда. Вижу: окна вместе с наличниками вылетели. Половина переборки свалилась. Дверей нет. Одеяло с постели жгутом свернуло, унесло в угол. Зеркало под матрац попало. Картину на клочки разорвало. Посуду из шкафа бросило. Одежду комком в коридор вынесло. Всю мебель разбило.
— Хорошо, что вы ушли!
— Еще бы, наверно, живыми бы не остались… Вот, собрали все, что нашли, и сюда…
— Не знаю, жив ли муж, — печально сказала дочка. — Его вместе с другими рабочими мобилизовали на помощь пострадавшим. Много у нас у Финляндского вокзала домов разбомбило вчера…
Первые бомбардировки ударили по нервам с огромной силон. Вскоре от сброшенных бомб загорелись Бадаевские продовольственные склады. Все поняли серьезность пожара: гибло питание. Огромное зарево охватило небо. Сначала его приняли за отсвет заката. Но это был не закат.
Война вошла в наш город. И как он изменился! Искалеченные дома, груды развалин, задавленные, разорванные на части люди. Трупы женщин, совсем крохотных детей. Горе сначала придавило своей непосильной тяжестью, потом родилась новая, непобедимая сила ненависти. Она вспыхнула, захватила весь город. Народ негодовал. Спрятал слезы, горе и решил биться. Это было внутреннее решение, о нем даже не говорили. Все знали — ленинградцы иначе не могут. Немцы бомбили, не переставая. Жители из разбитых Домов переходили в уцелевшие. По улицам шли люди, одетые в несколько платьев, пальто, с накинутыми на голову одеялами. Везли детские коляски. В них часто не было детей, а только оставшиеся вещи. Глаза у этих людей были переполнены скорбью. Им молча уступали дорогу.
Проходя по знакомой улице, я не узнала ее. А ведь больше десяти лет ходила по ней на работу! Вчера ее бомбили. Угол огромного дома отрезан ровно. Одна половина комнат по всем этажам обрушилась, другая открыта, с улицы их всем видно. Точно выставлены напоказ уголки простой, интимной жизни. На противоположном углу был дом, там помещалось общежитие ремесленного училища. Дома этого больше нет. Напротив бомба попала в середину большого здания, прошла все этажи.
Часы дежурств увеличились. Выходить на улицу приходилось редко, но мне все же удавалось вырвать минутки. Я должна была видеть боль, раны города. Запомнить их. Запечатлеть для других.
Осенний день. Воздух прозрачный. Видно далеко. Вот молоденький сад. Кусты, газоны совсем зеленые. Осень позолотила только высокую березу, да небольшой клен заалел. Присела на скамью. Сад примыкает к деревянному дому. Рядом с ним — каменный, в три этажа. В открытое окно деревянного дома видна уютная комната. Белые обои. На стене увеличенная фотография девочки. Да вот и она сама! В белом платье, с загорелыми руками. Ей лет шесть. Волосы золотистые, завязаны красным широким бантом. Девочка притащила черного котенка, уселась с ним на подоконник. Засмотрелась в сад. У нее большие темные глаза. Сама круглая, на щеках ямочки, — оторваться нельзя. Хороша очень.
Страшный удар раскатился по улице. Я свалилась со скамейки, потеряла сознание. Когда пришла в себя, ничего не могла узнать. Каменный дом расколот, стена обрушилась. Деревянного дома больше нет. Крики страшные, душераздирающие.
Неужели погибла девочка в белом платье?.. Бросилась туда. Хотелось руками поднять упавшую крышу вытащить из-под нее ребенка. Может, еще жива?
— Гражданка, уйдите отсюда.
Дом оцепили дружинницы.
Шла домой шатаясь, придерживаясь за стены. Иногда падала. Голова сильно болела, в глазах было темно, все тело ныло. Хотелось лечь прямо на улице. Едва добралась.
Заревела сирена. Я уже не пошла дежурить. Легла. Думать не могла, вспоминать боялась. Не знаю, спала или нет… Тупая физическая боль слилась с ужасом пережитого.
Утром понять не могу — глаза почти ничего не видят… Испугалась. Что со мной? Не слепну ли?
Пришла Ира узнать, почему не иду пить чай. День был воскресный. Я пожаловалась ей на свои глаза.
— Это бывает при сотрясении, — сказала она, пытаясь успокоить меня. — Полежи дня два, все и пройдет.
Вечером Муля долго сидела у меня. Ее тревожило мое состояние, но она не показывала вида. Старалась отвлечь меня от тяжелых мыслей.
Прошло три дня. Зрение стало немного лучше, но прочитать я ничего не могла. Общая слабость прошла. Я уже бродила по комнате. Только вспомню о крыше и девочке, силы сразу оставят. «Возьми себя в руки», — говорила себе. И не могла.
Через несколько дней, немного окрепнув, пошла к глазному врачу. Страшно идти с открытыми глазами и плохо видеть. Утром был дождь. Я ступала в лужи, окатывала грязной водой себя и прохожих. Они сердились, кричали:
— Слепая, что ли?
А я шла молча. Мне надо было знать правду. С трудом отыскала дом. Доктор знакомый. Он долго и молча исследовал мои глаза. В этом молчании я почувствовала что-то страшное. Закричала:
— Доктор! Неужели ослепну?
Он замялся:
— Трудно сказать… У вас общее потрясение. Надо лежать. А там видно будет.
— Доктор, не скрывайте от меня! Мне надо знать правду. Я художник. Глаза для меня всё. Скажите! Я сильная, все перенесу. Скажите только правду. Ослепну, да?
— Надо подождать делать выводы. Положение серьезное. Но, может, пройдет. Вот вам лекарство. Старайтесь больше лежать.
Он говорил все, что говорят в таких случаях врачи. Но до меня его слова не доходили. Внутренне я уже знала правду.
Ире и Муле ничего не сказала. Всю ночь пролежала, не сомкнув глаз.
Что я буду делать слепая? Разве можно так жить? Не видеть солнца! Мне — не видеть солнца! Да ведь оно с детства было моим счастьем, моей самой большой радостью!
Ночь была темная, безлунная. «Таким черным будет теперь для меня мир», — подумала я. Нет, нельзя это перенести. Не хочу сдаваться! Я — живая!
Через несколько дней, когда заревела сирена, я взяла противогаз. Пошла дежурить. Спустилась с лестницы. Споткнулась у самого крыльца о камень. С дорожки попала в траву. Не заметила подошедшего ко мне начальника пожарной команды. Придя с дежурства, хотела пришить отвалившуюся пуговицу — нитку не могла вдеть в иголку. Надела очки — не вижу. Взяла книжку. Даже название прочитать не могла. Почему-то промыла глаза. Опять взяла книгу и вдруг остро почувствовала: сегодня я хороню в себе художника, самое светлое, самое дорогое для меня существо. Боль сильнее воли. Почему меня не убили вместе с девочкой?.. Только не плакать! Отчаяние превратилось в злобу, в страшную ненависть против убийц! Я потеряла не только живопись, но и возможность вообще работать, С детства для меня работа и жизнь были слиты. Теперь все оборвалось. Я не смогу ничего делать, да еще в такое время! уже не отчаяние, а что-то еще более страшное придавило меня. Спина согнулась, руки опустились.
Невыносимо, когда нет выхода!
Из оцепенения вывел крик соседки: она уходила в магазин и просила меня подежурить. Сначала я не могла понять, чего от меня хотят. Машинально ответила: «Хорошо». Спустилась во двор.
Сад, залитый солнцем. Последние осенние цветы. Природа… Она всегда помогала мне, давала силы жить. Надо научиться что-нибудь делать, даже в таком состоянии. Это самое главное. А там, может, и глазам будет легче.
Мозг усиленно работал, искал спасения. Пришла к странному, но для меня в этот день единственному выходу: не показывать людям потерю зрения, держаться, как все. Иначе меня лишат даже дежурств.
И вот потянулись дни медленного, кропотливого переучивания себя. Трудно было ходить прямо. Поначалу Падала. Пугалась, старалась меньше ходить. Но меня это не устраивало. Упорно доискивалась: в чем секрет свободного шага. Наконец поняла: надо быть уверенной в том, что можешь пройти прямо. Надо уметь ощупывать почву ногами.
Как выяснилось, у меня поражена центральная часть сетчатки глаз. Периферией я еще вижу. Пользуясь сдвигом глаз, научилась получать короткие мгновения видения. Они помогали контролировать дорогу. Постепенно моя походка стала мало отличаться от походки других.
Но однажды я вышла дежурить в платье, надетом наизнанку. Услышала смех соседок. Вспыхнула, огорчилась до слез. Больше со мной этого не повторится! С тех пор, надевая платье, я всегда тщательно ощупывала швы. Продукты определяла на вкус. Стеклянную посуду не замечала, била стаканы нещадно. Заменила их чашками с темными рисунками — контрасты различала.
По-прежнему манила зелень сада. Синева в тенях была так соблазнительна… Схватила краски, наколола бумагу. Пишу. Сначала ничего. Потом все темнее. Блестящие искры, круги перед глазами.
«Ничего. Надо дать им отдохнуть», — утешаю себя. Напрягаю зрение сильнее. Слезы полились. Не могу, ничего не выходит!.. Со всем справлялась, а это горе больше меня.
Я напряженно думала. Искала выход. Пришлось зрение заменять слухом. Он у меня был совсем слабо развит. Глаза — наоборот — умели быстро и точно схватывать. Первое время в городском шуме не могла различать звука приближающегося автомобиля, уловить, с какой стороны он идет. Медленно стала разбираться в звуках. Теперь только слух давал мне знание.
Привыкнув широко чувствовать жизнь, хотела по-прежнему знать о ней все. Читать не могу. Радио нет. Ходила к соседям или на Кировский проспект слушать передачи. По расспросам, случайным разговорам старалась познать жизнь, созданную войной. Кропотливо, медленно приходилось мне все познавать. Скрывать не буду. Были моменты: хотела пойти в зону обстрела, но при этом каждый раз вспоминала Маяковского:
В этой жизни помереть не трудно, —
Сделать жизнь значительно трудней.
Меня не привязывал к жизни даже инстинкт самосохранения. Умереть было легко. Бомбили кругом. Удерживало нежелание покориться. Необходимо было победить даже в таких условиях. Казалось позорным — умереть побежденной.
Муле я рассказывала о своих печалях. Она сама чувствовала, видела, как мне трудно. Хотела всеми силами помочь.
Должно быть, человек не может успокоиться: я освоилась немного с плохим зрением, и тоска по живописи вспыхнула с новой силой. Много раз подходила к краскам, опять хотелось попробовать. Не решалась. Неожиданно пришла Муля.
— Смотри, что я тебе достала! — сказала она радостно и положила мне на колени огромный букет пионов.
Красно-белые, трепетно-нежные, они смотрели на меня… Как я была благодарна другу!
Расправив цветы, поставили их в наполненную сведен водой вазу. Не могла от них оторваться. Что бы ни делала в этот день, о чем бы ни думала, — возвращалась к цветам, подолгу глядела на них. А они, выпрямившись в свежей воде, точно требовали от меня чего-то.
— Я не могу перенести вашу красоту на бумагу. Я не вижу.
Пионы засияли так, точно внутри их зажглись огни.
Мария Владимировна поняла, как мне помочь. Она разложила на столе краски, заставила меня запомнить, где какая находится. Наколола лист ватмана на фанеру и сказала:
— Попробуй!
Меня охватило знакомое чувство напряженного волнения… Как писала — сама не знаю. Хотелось передать на бумаге живую прелесть цветов во всю силу!..
Работала два дня. Чувствую: вот здесь нужно голубую краску… Тут — красную. Муля сказала: кармин — пятая справа. Отсчитываю пальцем…
А пион загорается все ярче, ярче. Точно в нем что-то светится между лепестками.
— Что у меня вышло?
Муля долго не отрывала глаз от рисунка. Потом тихо сказала:
— Ты победила слепоту!
— Да. Но это последний мой рисунок, Муля…
И действительно, все дальнейшие попытки взяться за краски приводили только к отчаянию. Тогда Муля напоминала мне о моих уже напечатанных воспоминаниях о Горьком и Маяковском и непрестанно твердила: «А ты пиши, пиши книгу!» Но как буду писать я, слепая? А может… может, я еще буду видеть? Произойдет чудо?
Время шло, а чуда не было. Я вытащила лист бумаги, начала записывать виденную сценку. А сама чувствую: строчка лезет на строчку, слова сливаются. Сама прочитать не могу. Большие буквы разбираю только в лупу. Глаза быстро устают. Они могут напрягаться лишь на короткое мгновение. Потом слезы льются потоками, и никакими силами нельзя заставить глаза что-либо видеть. Отложила бумагу в сторону.
А тут еще резко ухудшилось питание. Это так же сильно влияло на зрение. Туберкулез тоже давал себя знать. Надо было думать, как теперь организовать свою жизнь.
Еще в гимназии я начала сама зарабатывать. Все время работала, даже выйдя замуж. Михаил Васильевич просил, сердился, убеждал:
— Моего заработка вполне хватит па двоих. Оставь службу, отдохни.
— Я привыкла к свободе, независимости. Не делай меня домашней хозяйкой. Так больше будем понимать друг друга.
Он знал меня хорошо и не настаивал. После смерти Михаила Васильевича я имела право на половину его персональной пенсии. Друзья торопили меня с оформлением. Я смеялась и говорила:
— Зачем мне эта пенсия? Я же работать могу! А если заболею, то сама за свой долголетний труд получу пенсию. Не заставляйте меня преждевременно переходить на собес.
Теперь я сама подняла вопрос о пенсии за выслугу лет, а не за инвалидность, и получила пенсию. Ее мне вполне хватает на выкуп пайка. Кроме того, осталась еще небольшая сумма от заработка на выставке. Денежный вопрос не тревожил. Мучило сознание непригодности в такие тяжелые дни. Это было трудно. Старалась сделать все, чтоб не быть в тягость близким. Дежурства и обязанности пожарника продолжала старательно выполнять. Делала всю несложную домашнюю работу: пилила и колола дрова, убирала квартиру, стирала, варила суп. Нелегко это было. Да и такая работа не давала удовлетворения, не приносила внутреннего покоя. Надо делать что-то общественно важное. Но что?
По-прежнему тянула к себе живопись. Чувствую, как хорошо блестят на солнце золотые листочки, розовеют стволы берез. Хочется их нарисовать, можно без деталей, взять только общее ощущение осени.
Разложила краски, наколола бумагу. Вода, кисти — все готово. Впечатление острое — любимая осень! Пишу уверенно. Знаю, какая где краска лежит. Сначала, казалось все идет хорошо. Хотела посмотреть, что на бумаге… и ничего не увидела! Привычные нежные тона мои глаза теперь не воспринимают! Для них все нужно резче, контрастнее. До крови закусила губы, убрала все — и краски, и кисть, и бумагу.
«Надо попробовать словами передать виденное».
Писать! Да, буду писать! В памяти многое хранится, живет, как ненарисованный этюд.
Поставила чернильницу, снова взяла лист бумаги, представляю тени, перебегающие по золоту листьев. Кажется, уже появилась зеленая полоса на синем небе — сигнал холода. Солнце заиграло в траве. Это легко нарисовать!
А слова?.. Какие найдешь слова, чтобы ими заменить краски? И чернила кажутся противными, грязными. На бумагу легли, как линейки транспаранта. Нет, не моту! Не хочу забыть краски!
Заметалась по комнате. Схватила чернильницу и швырнула в окно. В бессилии упала на стол, зарыдала, жалуясь жизни на жизнь…
Кто-то ласково коснулся моей спины, положил голову на колени. Неро! Друг мой… Вытерла слезы. Стыдно стало…
— Неро, пойдем искать чернильницу. Зря ее выбросила.
Шарю в траве, не могу найти. Вдруг Неро весело залаял, подбежал ко мне. Ощупываю его морду руками — в зубах у него чернильница.
Налеты всё чаще и продолжительнее. Фашисты неистовствуют. Давно уже прошел срок, назначенный ими для взятия Ленинграда, а город наш такой же не неприступный, сильный и гордый.
Дежурить на открытом воздухе стало опасно: градов сыплются осколки от зенитных снарядов. Пришлось перейти на крыльцо, под навес. В открытую дверь все видно кругом. Рядом со мной усаживается Неро, спрятав за мою спину голову. Он очень боится бомбежек! Неистово лает при первых звуках сирены, залезает под диван. Диван для него — своеобразное убежище. Ему приходится в лепешку расплющиться, чтобы залезть туда. Но Неро предпочитает какое угодно положение, лишь бы спрятаться от выстрелов и воя сирены.
Большинство жильцов уходило в бомбоубежище. Но мне оно казалось каким-то каменным мешком. Вскоре подростки из соседнего дома вырыли в саду щель. Все жильцы нашего двора полюбили новое убежище и забираются туда вместе с ребятами.
Все реже приходится делиться впечатлениями и думами с моими друзьями. Мулю выбрали начальником труппы самозащиты. Эта работа отнимает у нее много сил, и она редко бывает у меня. Ира, занятая на заводе, приходит поздно, усталая, измученная. Торопливо поев что-нибудь, засыпает коротким, тяжелым сном. Каждый день приносит горе, смерть, разрушение. Задача записывать все, что наблюдаешь, встала передо мною остро, как дело жизни.
Я долго училась не сливать строчки на бумаге. Для этого вырезывала тонкую черную полоску и накладывала ее на бумагу, после написанной строчки. Когда перо залезало высоко, оно натыкалось на полоску, соскальзывало с нее, и строчки таким образом ложились ровно. Правда, первые дни получались сплошные кляксы, но постепенно напрактиковалась. Выработался даже своеобразный ритм, и я механически делаю равные промежутки между строчками. В темной полоске уже не нуждаюсь. Но справиться с тем, чтобы слово на слово не налезало, не могу. Иногда строчка вытягивается в одно непрерывное слово. Ничего! Когда будут переписывать, разберемся.
Трудно было привыкнуть попадать пером в чернильницу. Постоянное царапанье пера о стекло раздражало.
«Научусь», — успокаивала себя. Наблюдала за движением руки. Заметила — надо чернильницу ставить на определенное расстояние. Должно быть точное движение руки — одна и та же дуга. Угадала: перо стало сразу попадать в чернильницу. Теперь не раздражает царапанье.
Была еще одна помеха: перо поворачивалось другой стороной. Ощупывать его постоянно — отнимало много времени, пачкались пальцы. Приучилась, не выпускай вставочки, держать правильно поставленное перо в одном положении. Дело пошло лучше. Только рука затекает. Оказывается, ко всему можно привыкнуть. Все это мелочи, но их надо понять, преодолеть.
Пришла Ася. Их комсомольский отряд возвратился с оборонных работ. Прошел слух, что они попали в руки врагов. Я очень волновалась, не хотела этому верить. И вот передо мною Ася — загорелая, веселая. Обнимаю, целую ее.
— Какая ты черная! Точно на юге побывала. Страшно было? Рассказывай-ка.
— Страх уже прошел, — смеясь отвечала Ася.
Она была начальником отряда, в котором насчитывалось больше двухсот комсомолок — работниц фабрики. Отряд выполнял срочное задание на переднем крае.
И Ася рассказала о пережитом. Говорила она, как обычно, бодро, но голос не всегда повиновался ей, срывался:
— Мы шли всю ночь. Утром попали в небольшую деревню, совсем близко от фронта. Наши войска отступали. Мы копали рвы у самой деревни. Совсем не отдыхали. Пить хотелось, да, признаться, и есть приходилось немного. Копали, носили землю, пот лил градом… Спину разогнуть было некогда. Подошел ко мне старый дед с ведром в руке. «Подкрепитесь, говорит, яблочками, из наших садов, ишь какие наливные». И высыпал яблоки из ведра, крупные, желто-розовые. Как грызли мы их! Сил сразу прибавилось. Приналегли на работу. Тут самолеты налетели и ну поливать нас из пулеметов. Мы, конечно, в окопы спрятались. До ночи просидели. Ночью опять начали копать. Светло было, как днем. Кругом горели деревни, их немцы подожгли. Выстрелы уже совсем близко, бой приближается. К нам подошел военный и велел срочно уходить в соседнюю деревню. Шли сначала лесом. Потом нас предупредили, что лучше на дорогу выйти, близко, мол, вражеские танки. Вышли на дорогу, дышать боялись. Каждый шорох слушали. Мне казалось даже, что сердце стучит слишком громко. Тяжелые это были минуты, что и говорить! Страшно беспокоилась о товарищах. Ведь мне доверили их жизни! С детства я трусиха была, но тут о себе не думала…
На рассвете миновали опасное место. Хотели передохнуть. Но нужно было снова копать. Военные остановили отряд. Просили срочно закончить окопы. Откуда только силы взялись! Когда закончили работу, военные послали станции, на поезд. Ноги у всех были разбиты до крови. Все же пошли. А на станции узнали, что недавно отошел последний состав. Мы так и остолбенели, не знали, что делать. Ждать было бесполезно, но идти тоже не могли, Длились от усталости. Это была третья бессонная ночь. Я пошла к начальнику воинской части, и он отвел нам для отдыха пустой дом. Заснули моментально. Ничего не слыхали. Утром бойцы рассказывали, что немцы сильно бомбили станцию, и дом наш качался, как былинка. После сна ноги распухли — встать мы не могли. И все же пришлось снова копать. Но работали не очень долго. Ну, вот и все страхи… Вот и опять в Ленинграде. Видите, живы, здоровы, — сказала Ася и задорно тряхнула кудрями, точно хотела отбросить мысли о пережитом. — На фабрике сейчас работы — ужас сколько! Военные заказы.
…Рассказ Аси глубоко взволновал. Какал чудесная у нас молодежь! Разве таких победишь?!
Я еще глубже, еще убежденнее стала верить в пашу победу.
Каждое слово Асиного рассказа записала.
Тревога!..
Открываю окно. Сырая холодная тьма врывается в комнату.
Грохот зениток усиливается. Одевшись потеплее, иду в щель. Пробираюсь по темному саду, то и дело попадаю в лужи. В щели уже несколько человек.
— Господи, когда же легче-то будет? — вздыхает Ведерникова. На руках у нее завернутый в одеяло племянник Минька.
— Проклятые! Не дают покоя, десятый раз сегодня сюда таскаюсь, — причитает старая женщина.
— Не десятый, тетя, а одиннадцатый, — поправляет десятилетняя Кира.
— Да, уже одиннадцатая тревога, — подтверждав соседка. — Муж ругается, говорит, зачем таскаться? Сиди, мол, дома, ничего не будет. Разве можно? Слышите, как бомбит.
«Дз-з-ж-ж-жжззсс!»
— Ой, летит… — прошептала старая женщина.
Страшный удар и шум. Земля задрожала. В щели посыпался песок.
— Ир, я боюсь, — заплакала Кира.
— Посмотрю, жив ли наш дом, — сказала я и вышла.
Под темным осенним небом мирно спал наш домик. Я подумала: «Он точно меня успокаивает».
Опять поднялась неистовая стрельба. Вернулась в щель.
— Снова прилетел, проклятый!
— Я боюсь, он в нас бросит! — всхлипывает Кира.
— Бросит, бросит, заладила одно! Ну и бросит, что с ним сделаешь? Зачем в щель тащилась? Звала тебя в убежище, не пошла. Вот и сиди! — сердилась Ведерникова.
«З-з-з-з-з-з-ззз!..» Страшный свист резнул слух. Все шарахнулись в угол.
— Сюда?
— Нет, в конце сада упала!
— Еще!.. Вторая!.. Третья!..
— Смотрите, горит!
Точно магнием освещенный, стоял каменный двухбайтный особняк. Совсем близко, у маленького деревянного дома, горела зажигательная бомба. Забегали люди с песком, лопатами, баграми. Из щели были видны все их движения, как из зала театра хорошо освещенную сцену.
— Чего копаетесь?
— Бомбы потушить не умеете! — кричали из всех этажей соседнего дома. Бомбу засыпали. Сразу стало темно. Загремели зенитки.
— Осколки!
Все разбежались.
— Как светло-то было! Точно днем! — оживленно заговорила Кира.
— А ты трусила! Видишь, как здесь интересно!
— Очень интересно, только страшно!
— Ничего, привыкнешь.
— Отбой!..
— Отбой!.. — раздалось со всех сторон.
— Слава богу!
— Наверно, еще раза два придем сюда за ночь.
— Подержите Мишутку. У меня руки и ноги затекли. Кира, где ты? — волновалась Ведерникова.
— Зде-е-сь! — кричала девочка уже с крыльца.
— Вы сегодня дежурите с часу ночи до пяти. Распишитесь.
Высокая стройная девочка подала мне лист и карандаш.
— Мая, я должна дежурить завтра. Ты опять перепутала.
— Заболели многие. Пожалуйста, Ольга Константиновна, согласитесь!
Мая — связист но дому. Она умоляюще глядит на меня.
— Хорошо, отдежурю. Кто со мной в паре?
— С вами Филонов.
Ветреная осенняя ночь. Скрипят старые липы. Холодный резкий ветер срывает листья, забирается под пальто, заставляет зябко ежиться. Заплутавшись в темноте крикнула:
— Павел Николаевич!
— Я, — отозвался Филонов.
Он давно живет в соседнем каменном доме. Это художник, человек большой воли. О нем говорили, как аскете-подвижнике, отдавшем всю жизнь искусству. Он действительно работает много, очень много. Картин своих не продает и почти не выставляет. Когда началась бомбардировка города, он вызвался быть бессменным дежурным на чердаке. Длинный, худой, с высоким лбом, легко одетый, часами стоял он там. Я как-то попросила начальника пожарного звена заменить Филонова.
— Простудится, — убеждала я. — Он так легко одет. Освободите его.
— Что вы! — улыбнулся начальник. — Разве он согласится? Он хочет спасти свои картины от пожара и никому не доверит дежурство.
Филонов подошел ко мне.
— Здравствуйте, Павел Николаевич! Ночь-то какая выпала на нашу долю, зги не видно.
— Ничего, скоро рассвет. Тогда хорошо будет, — ответил он.
— Рисовать вам удается?
— Да, работаю.
— Счастливый! А мне трудно сладить с собой. Так много кругом горя…
— Мои девиз — работать при всяких условиях.
— И помотает этот девиз?
— Еще как!
В его голосе послышалось оживление.
— Откуда же вы берете время? — удивилась я.
— Мало сплю. Пользуюсь каждой минуткой. Пишу сейчас большую картину.
Тихо разговаривая, мы подошли к воротам.
Из второго этажа дома, сквозь занавешенное окно, проникал свет.
— Смотрите, — указала я на это окно.
— Сейчас заставлю затемнить.
Он зашагал размашисто. Походка у него была особенная, точно плыл, резко отталкиваясь.
— Вы не боитесь остаться одна? — донесся его голос из-за поворота.
— Идите!
Я прислонилась к железным прутьям ворот. Во мраке улицы бесшумно скользили черные тени автомобилей. В саду ветер гнул деревья. Шуршали листья. Казалось, кто-то пробирается крадучись.
«Темнее той ночи встает из тумана видением грозным тюрьма» — затянул кто-то на чердаке. Подумала: «Вот нашел тоже песню!»
…В ночной тишине, то и знай, Как стон, раздается протяжно: «Слу-у-шай! Слу-у-шай!»
«Чтобы тело и душа были молоды, были молоды…» — весело перебил унылого певца дежурный соседнего чердака.
Я засмеялась. Неунывающая у нас молодежь! Наверно спать хочет, а услышал унылую нотку и разогнал ее бодрой песней.
— Ольга Константиновна, где вы?
— У ворот.
Мелькнул огонек, качаясь, приблизился. В такую темную ночь даже мои глаза заметили его.
— Свет вашей трубки, Павел Николаевич, далеко виден.
— Простите. Буду рукой прикрывать.
— Пойдемте, посмотрим, может, еще где огонь зажгли. Без вас я боялась заблудиться.
Мы вышли на дорожку сада. Огромный каменный дом стоял черной глыбой. Нигде нет даже узенькой полоски света.
— Хорошо замаскировались…
— Да… — Филонов остановился и строго спросил меня: — А вы много сейчас пишете?
— Наверное, по сравнению с вами, совсем мало. Часто разные дела отнимают у меня все силы и время.
— Вы не гнушайтесь минутками, дожидаясь больших кусков времени. Из минут создаются часы и дни.
— Это верно. Я иногда ловлю себя на нежелании напрягаться… и все сваливаю на отсутствие времени… Но я не признаю творчества без внутреннего напряжения.
— Почему? Я стараюсь довести свою работу до совершенства. Раз десять прокрываю одно и то же место.
— По-моему, так можно засушить, уничтожить живой, трепетный язык вещи.
— Это неправда. Техническое совершенство увеличивает силу, а не уничтожает.
— Техническое совершенство должно быть слито с внутренним напряжением. Для мастера оно азбука. А вы, как сами говорите, десять раз прокрываете рисунок в любое время и с любым настроением. Работая так, вы и не заметите, как уничтожите живую душу картины… Светает… Давайте еще раз обойдем сад.
— Хорошо, только сбегаю за спичками.
— Вы очень много курите.
— Да. В табаке отказать себе не могу.
Бумажные брюки хлопают по ногам… В старенькой тужурке и кепке он, как Дон-Кихот, шагает по траве. Человек искусства! Он верит в свое дарование.
Начался рассвет. Сквозь разорванные тучи розовел восток. Пропали черные громады сада. Деревья становились зелеными. Но в них было вплетено золото осени. Город просыпался. По безлюдному мосту прошел трамвай, промчался санитарный автомобиль. Дворники подметали улицу, поднимая столбы пыли.
Тихо, без тревоги прошла ночь.
— Нам с вами повезло. Редко такие ночи выпадают на долю ленинградцев, — сказал Павел Николаевич.
Обойдя двор и сад, мы остановились у цветника.
— Мальвы уже отцвели. Как хороши они были в этом году!
— Эти цветы называются мальвы? — спросил художник, подойдя к высоким, уже потемневшим стеблям. — Они красивы, но всем цветам я предпочитаю одуванчик. Мне кажется, лучше его ничего быть не может. Часами смотрю на одуванчик и не могу налюбоваться!
— Рисовали вы его?
— Много раз… Но это такой цветок… Трудно передать, его сущность!..
Дома я много думала о Филонове. Его уменье работать во всяких условиях поражало меня. Отставать от него не хотелось.
За последнее время я почти научилась писать не видя. Но по-настоящему не записывала. Не хватало сил. Теперь строго сказала себе: «Довольно играть в занятость! Надо или работать, или честно признаться себе, что нет воли». Просмотрев распорядок своего дня, отыскала свободные минуты.
Не откладывая, стала писать о дежурстве с Филоновым. Выходило плохо. Чего-то не хватало, да и бессонная ночь на воздухе разморила. Веки отяжелели, потом сомкнулись. Голова упала на стол, перо выскользнуло из руки.
На следующий день было много дел по дому. И всю неделю отдохнуть было некогда. Ничего не записывала. Потом очень захотелось работать. Материала накопилось много. Первое время мысли перегоняли медленную запись. Примитивная техника письма раздражала. Дефектов своих записей я не знала, но что-то беспокоил меня, не удовлетворяло. Поняла: сплошь записываю диалогом. Почему? И сама себе объяснила: видеть окружающее я не могу, природу знаю и догадываюсь о ней. Труднее всего писать о человеке. Я не могу наблюдать за переменами лица, заметить характерные черточки. Не имею ключа к раскрытию образа, пониманию поступков — к психологии человека. Значит, опять не вижу «краски»? Значит, теряю и эту работу?!
Наступила странная апатия. Дни тянулись длинные, скучные. Жить так я не могла. Стала искать…
Быть художником с плохим зрением — невозможно. Но для писателя слух много значит. А если к нему прибавить еще знание предмета, воображение, ощущение, интуицию и хотя бы очень слабое, но какое-то наличие видения, — еще можно работать.
Опять начала писать, училась снова видеть жизнь.
Пригодилось давно принятое решение — все поразившее меня прятать в памяти в виде картин. Теперь эти картины записывала словами на бумаге. Работа начала интересовать. Но срывы бывали довольно часто. Тогда летели со стола не только чернила, но перо и бумага. Тоска по живописи приводила в страшное отчаяние. Написанные страницы, казалось, ничего не передают.
Ира занятая на заводе, находила время ухаживать за ранеными в госпитале.
— Надорвешься, побереги себя, — уговаривала я.
— Нельзя сейчас отдыхать. Работа в госпитале дает мне новые силы.
Ира правильно чувствует. Худенькая, она так истощена, — походит па подростка.
Стараюсь ее подкормить, но все труднее становится с продовольствием. Все чувствуем наступающий голод, но не хотим о нем думать. Паек резко уменьшился. Выделять что-нибудь для Неро трудно. Голодный пес скулит.
Скоро седьмое ноября. Все ждут увеличения пайка, праздничной выдачи. Мне особенно хочется, чтоб этот день напоминал наши прежние годовщины Октября. Приготовила праздничный обед. В суп из желудей опустила две картошки. Два месяца их берегла, прятала от себя. Пообедать решили с хлебом и без отказа. Конечно, за счет завтрашнего дня.
Старательно вымыла пол, все прибрала. Даже цветы на стол поставила. Дом из бивачного превратился в светлый, нарядный. На душе стало хорошо, торжественно.
Ленинград в кольце. Немцы ежедневно осыпают нас бомбами с самолетов, бьют из дальнобойных орудий, морят голодом. Шестьдесят дней и ночей мы не знаем покоя. Шестьдесят дней и ночей… Но завтра наш праздник.
«У-у-у-у…» — заревели сирены.
Тревога!
Подошла к окну… В небе фашисты. И страшно стало за ясную чистоту нашего неба. Шел воздушный бон. Светлые ленты прожекторов скрестились в одной точке. Они ловят вражеский самолет. В их лучах наш дом будто под светлым куполом. В небе то тут, то там вспыхивают огни разрывов. Грохот зениток, пулеметная дробь… Кажется, идет бой между землей и небом.
Заставили идти в щель.
Резкий свист. Летит… Куда? Неужели в щель?! Три женщины и собака сидят молча. Боятся перевести дыхание.
Удар. Бомба упала совсем близко, но не взорвалась. Снег лежит белый, белый. Уже дальше грохочут зенитки. Садим молча. Холодно. На крыши домов падают осколки.
Отбой!
Неро первый выскочил и визжит, радостно зовет меня в дом.
В комнатах светло, натоплено. Стекла целы.
— Ирочка, мы будем пить горячий, горячий чай! Хорошо как…
Согрелись руки и ноги. Отдыхают натянутые нервы. … Неро, довольный, что все дома, прыгает и, конечно, просит есть.
«Уу-у-у-у-у-у-у!..»
Опять?! Они не дадут нам сегодня покоя. Так не хочется выходить на холод.
А пришлось.
Взошла луна. В саду светло. На фоне зеленовато-голубого неба удивительно, должно быть, светятся желтые листочки. Нынче ранняя зима, и деревья не успели сбросить осеннего золота. Красиво кругом и странно тихо. Мы все не любим такой тишины. Знаем — враг близко, Притаился. Выжидает.
Так оно и есть: забомбил.
Совсем близко стреляют зенитки. От их грохота с вершинок падают золотые листья и комочками ложатся на свежий снег. И кажется, что им так же, как и мне, холодно и больно.
Сквозь гул выстрелов послышался голос. Заговорило радио.
Не может быть! Во время тревог передач не бывает. Работает только метроном, стучит лихорадочно, громко. Верно послышалось? Нет! Эфир ясно доносит голос.
Неужели Москва?.. Только Москва может говорить с нами в такую ночь.
Выстрелы затихли. Голос в эфире еще яснее. Напрягла слух. Долетают отдельные слова. И отчетливо слышно:
«..Победа будет за нами!»
Да, победа будет за нами! Мы все в это крепко верим и верой этой живем.
Наступило утро, ясное, солнечное. Проснулась от выстрелов дальнобойных орудий. Наш деревянный домик вздрагивал, как человек. Стекла звенели. Казалось, вот-вот выпадут.
Стреляют совсем близко, где-то в нашем районе. Но на душе светло и радостно.
Как изменился Ленинград! Громадные зеркальные окна магазинов забиты досками. Между ними и стеклом насыпан песок. Неуклюжими ящиками выдвигаются на панели эти сооружения. Первые дни, когда забивали окна, хотелось не слышать, спрятаться от стука молотков. Этот стук напоминал последние минуты похорон, прощание с телом родного, близкого существа. Но окна забивали по всему городу, и ударов нельзя было не слышать.
Наткнувшись на груду камней, подняла голову. Сердце сжалось от боли: семиэтажный дом расколот пополам.
— Вот что осталось от нашего дома, — сказала дежурная, подойдя ко мне. — Видите, в шестом этаже трюмо уцелело.
— Нет, не вижу, голубушка. Глаза болят, — призналась я. А сама подумала: «Наверно, в этом зеркале отражается небо».
— А ниже этажом, в углу, детская, — продолжала рассказывать женщина. — Даже подушка уцелела. И полочка с книгами.
— Как гнезда разоренные…
Я тихо пошла дальше. Под ногами хрустели мелкие стекла. Но что-то опять натолкнулась. Загородка. Посреди улицы оказалась широкая воронка. Трамвайные провода оборваны. Дугою согнуты фонарные столбы.
Может быть, лучше не выходить? Невозможно смотреть на раны города. Но он умеет переносить испытания, не склоняя головы. Он презирает смерть и тянется к жизни. Рядом с улицами, совершенно разрушенными, сохранились кварталы, где, как и в мирное время, чисто, прибрано, красиво.
Великий город, долго ли еще будут терзать тебя?
Сегодня фашисты собрали все свои силы. Сегодня они мстят за неудавшийся истребительный налет в ночь на седьмое ноября. Мстят за наше наступление. Сегодня они хотят окончательно запугать голодных, усталых людей, сломить волю к сопротивлению.
Напрасно! Ленинградцы за эти два месяца постоянных бомбежек стали другими. Сердца прошли через страдание и смерть близких. Пора страха перед выстрелами, желание покоя — прошли. Сейчас одно желание — мстить фашистам, бороться и победить. Ночью тревога сменяла тревогу. Вставали, как ваньки-встаньки, механически. Услышав громкие выстрелы зениток, я и Ира пошли в щель. Распахнув выходную дверь, остолбенели: на улице было светло, как днем. Ничего не понимая, спустились во двор: откуда такой свет? Высоко в небе горели шесть осветительных.
Небо! Твоя чистота, ясность, нежность вдохновляли поэтов, писателей, художников. А теперь? Как можешь ты терпеть издевательство над своей чистотой и величием? Сегодня в твоих звездных пространствах немцы повесили свои факелы, чтобы при свете их лучше высмотреть жилые дома и взорвать их, взорвать вместе с детьми, женщинами, стариками. Небо! Страшно мне смотреть на твою обманчивую красоту.
Я шептала эти слова, прислонившись к дерезу, не в силах оторвать глаз от чудовищных факелов. Вот три из них спустились ниже, над большим каменным домом. Освещены все детали его. Только окна смотрят черными впадинами. Вверху кружит самолет. Наверно, в доме испуганные матери спешно одевают спящих детей. Вскакивают с постелей усталые, старые люди. Надо бежать, но куда?.. Уже поздно. Бомбят кругом. Выстрелы, свист бомб, крики, звон сыплющихся стекол, стопы…
А небо по-прежнему звездное. Тяжело и стыдно смотреть на него. Люди, не просите справедливости у бога! Добивайтесь ее сами! Народы Европы, Америки, вы скажете: это за безверие карает нас бог. Допустим, но почему же вас, верующих, не пощадил он? В Библии сказано: если есть десять праведников, сохраню город сей А у вас разве нет их десяти? Что же, в Германии больше праведников?
Над верующими Франции, Бельгии, Голландии, Норвегии, Англии также зажигали фашисты свои осветительные ракеты, сыпали бомбы на мирное население. Почему тогда молчало небо?
Вы, женщины Лондона, Ковентри, Плимута, за себя и своих детей посылали богу самые горячие молитвы. А небо тоже молчало. Города ваши фашисты превращали в развалины. Тысячами убивали женщин и детей. И небо молчало.
Почему? Неужели у вас нет праведников? Неужели немецкие убийцы святее вас?
Сейчас вы отдыхаете. Фашисты убивают наших женщин и детей. Вы это считаете справедливым? Расплатой за неверие?
Вы должны были за это время убедиться, что фашистам безразлично, убивать верующих или неверующих. Их гонит безумная мечта о завоевании мира. Им нужны война, грабежи, убийства.
— Иди в щель! — крикнула Ира. — Осколки!
Я залезла в щель. Но и под землей были слышны свист бомб, звон стекол, стоны…
Бомбили всю ночь, без перерыва. Фашистам с самолетов, как на ладони, был виден город.
После мучительной ночи начался тяжелый день. Утром пришла Мария Владимировна.
— У нас выбиты все стекла, — глухо сказала она. — Жертв очень много. В штабе всю мебель взрывной волной вдавило в стену…
Кольцо блокады… Окопавшись, фашисты ждали капитуляции города. Осталась одна дорога — через Ладогу, и та обстреливалась день и ночь.
По улицам Ленинграда безмолвно шагал голод. Он проникал всюду. Молчаливее становились люди. Сад совсем затих. Ребята сидели дома. Не слышно сытых, гортанных разговоров голубей. Их давно съели. Не орут и не дерутся кошки. Они тоже пошли в пищу.
Остановились трамваи — люди десятки километров шли пешком па работу. Потухло электричество — люди продолжали крутить станки вручную и снабжали фронт по-прежнему. Замерли водопровод и канализация — люди согревали воду в кочегарках. А если не было воды, шли с ведрами на Неву, на каналы или оттаивали снег.
В два дня мы сожгли оставшиеся от прошлого Нового Года свечи. Ира принесла фитиль. Зажгли коптилку, и она надолго водворилась в квартире. Паек убавили! Сто двадцать пять граммов хлеба на человека в день! Голод.
Давно приучила себя продумывать до конца самые страшные вопросы. Когда знаешь, что может быть, знаешь, как надо поступить, — не испугаешься и не упадешь. Только не допускать поступков, унижающих человека! Лучше смерть!
К смерти я относилась спокойно. Но умереть сейчас, не дождавшись победы?! Увеличить собой число жертв фашизма? Этого я не хотела! Решила: бороться за жизнь, мобилизовать всю волю, всю силу духа.
Необходимо физически работать, давать посильную нагрузку мозгу, нервам. Решенные вопросы привыкла проводить в жизнь. Установила режим.
Вставала рано. Обтиралась холодной водой при двухградусной температуре. Пилила, колола дрова. Топила печь. Носила воду. Лежать позволяла себе только вечером. После физической работы особенно мучил голод. На этот случай от утра оставляла маленький кусочек хлеба… Вечером медленно-медленно жевала его, убеждала себя, что сыта. Но желудок плохо поддавался на убеждению. Он требовал своего.
В руках всего-навсего крохотный кусочек хлеба, совсем маленький — со спичечную коробку — паек целого дня. Кроме воды к нему ничего нет. Посмотрела на ломтик: только два раза откусить… А если бы таких десять кусочков! Нет, целый бы каравай! И можно сразу все съесть… Один бы день быть сытой.
«Не надо мечтать», — строго говорю себе и режу ломтик на три равные части: на утро, на день и на вечер. Хлеб черствый. Таким он кажется выгоднее, и вот тащишься из булочной в булочную, ищешь, где почерствее. А как раньше любила свежий хлеб!
«Не надо думать о раньше»», — внушаю себе. Важно вытерпеть и не съесть преждевременно дольку хлеба. Особенно необходимо сохранить вечернюю.
Сегодня с трудом дотянула до вечера. Уже восемь часов — можно взять вечерний кусочек. Рука задрожала, и, кажется, крошка упала на пол. Взяла коптилку. Ползаю с нею по полу — где крошка, где, где? Вот она! Взяла в рот, нет — грязь! Ползу дальше, каждый уголок исследую. Куда она могла упасть? Шарю, шарю и не нахожу. Выбилась из сил, но остановиться невозможно. Наконец нашла. Проглотила, и стало еще тяжелее — искать больше нечего…
Ира получала первую категорию: двести пятьдесят граммов хлеба. Она хотела делить все пополам. Я просила ее не делать этого. Говорила о тяжелой работе, о потребности молодого организма. Говорила все, что в таких случаях можно сказать. Но попробуйте убедить девушку!
— Я не могу жить, зная, что ты голодаешь, — со слезами в голосе говорила она.
— А я разве могу жить зная, что ты из-за меня гибнешь?
— Когда у тебя были продукты, ты делилась со мной каждой крошкой. Взяла всю работу, все заботы на себя! Ты сохранила мне силы и здоровье. Теперь ты предлагаешь мне есть мой паек, а сама будешь голодать… — взволнованная Ира смотрела на меня в упор.
— Давай, тетя, попробуем прожить вместе на объединенный паек.
— Нет, нет, Ира, — возражала я. — Ты молода, у тебя столько счастья впереди. Я хочу сохранить твою жизнь.
— Если ты умрешь, я тоже не буду жить. Попробуем сохранить обе жизни.
На этом разговор и кончился. Я украдкой подкладывала Ире лишние кусочки хлеба. Однако скоро заметила: Ира делает то же самое.
А по комнатам ходил Неро и скулил, скулил… Кроме похлебки из мерзлых капустных очистков, собака ничего не получала. От истощения она страшно ослабела, поминутно просилась на улицу. Выводить было трудно, и все же приходилось много раз спускаться с лестницы.
Ира ходила в огород выкапывать мерзлые, гнилые капустные очистки.
Наконец Неро не выдержал голодной жизни: съел огромное количество песка, приготовленного для тушения бомб. Его беспрерывно рвало. Худое тело напрягалось от кашля, на губах выступила кровавая пена.
Я сидела на полу, положив голову Неро на колени. Гладила его по костлявой голове. Вытирала слезы с его красных воспаленных глаз. Мне велели его сохранить. Он будет нужен для фронта.
Непонимающий, укоризненный взгляд собаки заставил заплакать.
— Неро! У нас тоже ничего нет. Потерпи, Неро.
Он не понимал. Кашлял еще сильнее, еще печальнее становились глаза. Не выдержала: отломила кусочек хлеба. Он мгновенно его проглотил.
— Эх ты! Хоть бы пожевал…
Немцы захватили Волоколамск, Калинин, Клин. Немцы у самой Москвы. Страшная боль сжимает сердце.
Суровая зима в этом году, не ленинградская! Морозы до сорока градусов и выше. Истощенный голодом организм плохо справляется с зимней стужей. Люди напяливают на себя все, что можно надеть, и не могут согреться. Стараются сгрудиться, в одной комнате живут по нескольку семей. Так легче. Выломают доску из забора, притащат, расколют ее. Затопят печь. Кружком сядут около печурки, вскипятят чай и медленно, медленно пьют. Тепло разливается по всему телу. Какое счастье!
Обычно в такие минуты начинаются рассказы о виденном и слышанном. Страшные это истории. Передают их безразличным, потухшим голосом, коротко, протокольно. Люди не хотят, не могут переживать, чувствовать. Они сами — кандидаты на смерть.
Я стараюсь все, что слышу, запомнить, записать. Это плохо удается. Темны декабрьские дни. Стекла покрыты толстым слоем льда. Кроме коптилки света нет. В голове надо записывать экономно. Материала много, а мозг так истощен. Пишу, а прочитать не могу…
Бомбежка повторяется. К ней прибавился ежедневный по всем районам артиллерийский обстрел. К голоду — холод. Люди на этом страшном фоне сильно меняются. У одних не хватает воли на постоянную, непосильную борьбу. Они опускаются, теряют человеческий облик. Другие наоборот… Страдания их закаляют, они поднимаются до героизма. Кажется, совсем были незначительные, слабенькие, а на глазах вырастают.
В самые страшные минуты у многих сила человеческого духа поднималась на такую высоту, что и другим не было страшно, и все казалось легче…
Я не хочу и не могу забыть о виденных людях… Меня, наверно, не будет в живых. Рукопись переживет меня. Она расскажет о нашей жизни. Все это не выдуманные истории, а правда.
Умер Филонов. Дежуря на чердаке во время тревоги, он простудился. Истощенный организм не мог бороться с болезнью.
Смерть художника поразила соседей. О нем много говорили. Называли его фанатиком, подвижником. Вспоминали последние часы жизни. Товарищи и ученики принесли больному Филонову продукты. Принесенную провизию он отдал жене. Он был уверен, что поправится, говорил об искусстве, а не о болезни.
Большую комнату, полную картин, невозможно было представить без него. Художник все дни проводил за работой. Теперь засохли краски на палитре, оставлены кисти. Тяжело провожать его в последний путь.
Я много думала о Филонове. Долгие годы художник отдавал все силы искусству, не обращал внимания на себя. Вспоминала наши ночные дежурства. Голод он переносил просто, мужественно. Высыхал на глазах, но никто не слышал от него жалоб на трудности… Он верил в победу.