ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Глава первая

Точно земля стала вращаться быстрее, так изменился темп жизни. Враг выбит из Ростова, Воронежа. Десятки лучших гитлеровских дивизий уничтожены под Сталинградом.

Скоро ли кончится война? Все ждут уже нетерпеливо.

Рождаются мечты о светлых улицах, о тишине и отдыхе. Все чаще и ярче рисуются картины будущего.

— Как мы будем жить после войны?

Люди спорят об этом. Только трудно представить мирную жизнь. Споры часто обрываются миролюбивой фразой:

— Подождем! Кончится война, жизнь сама укажет пути.

Тихий, звездный вечер. Снег мягко лежит на крышах, на ветвях деревьев. Чувствуется близость весны. Приятию сидеть на крылечке. Думается лениво, хочется просто смотреть на небо, на звезды. Бывает такая тишина. Ее нельзя тревожить. Она дает много покоя.

И вдруг… сирены. Воют громко, отвратительно. После прорыва блокады вой их кажется нестерпимым. За воем — грохот зениток. Дом качнулся. Раньше долго и часто бомбили, все привыкли к воздушным тревогам. Но сейчас! Нет, невозможно сейчас слышать этот страшный звук разрывов. Летят со свистом осколки. Пропали короткие минуты покоя и радости. Когда же конец войне?

Приехал с фронта Вишневский. Пропитанный весенним воздухом, такой молодой, вольный. Он был на переднем крае. В разбитом, но по-прежнему грозном Шлиссельбурге видел героизм бойцов и их простое, ясное отношение к жизни. Говорил с пленными. Привез немецкую пилотку и сумку. Вещи фашистов так противны, что не могу на них смотреть. Вытащила их в сени. Вишневский протестовал — он гордился своими трофеями. Вышли с ним в сад. Разговариваем о победе. Мечтаем о жизни после победы. Наслаждаемся тишиной. И вдруг опять сирена, опять обстрел. Он всегда неожидан, как удар в спину. Дом дрожит, звенят стекла. Голос в репродукторе: «Внимание! Внимание! Район подвергается обстрелу. Движение по улицам прекратить, населению укрыться!»

Солнышко греет сильнее. Хочется весны, лета. Верится в близкую победу и в какую-то новую, замечательную жизнь.

Ничего, если я ее не увижу. Я ведь чувствую, как хороша она будет. Много работаю. Пишу сама. Прочитать некому. Только иногда по праздникам приходит Ксения. Мы разбираем и исправляем неясно написанные слова. Перепечатывать у Ксении нет времени. Медленно работа двигается… Эх, если бы был секретарь! Мне так хочется сделать что-то большое, настоящее. Забудешь о своих глазах, размахнешься и свалишься… Ничего без чужой помощи сделать нельзя. Просить тяжело и противно.

На днях пошла вечером к соседям, в том же доме — засиделась. Вышла, когда стало темно. Спустилась с крыльца, пошла по дорожке. Ничего не вижу. Глаза мои тухнут все сильнее. Сбилась. Шарила, натыкалась на деревья, падала, проваливалась в сугробы. Не знала куда идти. Выбившись из сил, села на снег. Слезы текли. Холодно. Что делать? Кричать — не хочу. Встала, пошла в другую сторону, наткнулась на стену. По ней, не отрывая рук, ощупью нашла крыльцо. Как обрадовалась! Долго не могла попасть ключом в замок.

— Позвольте, я помогу вам!

Чья-то сильная рука взяла у меня ключ, открывает дверь.

— Входите, — говорит незнакомец. — Всеволод Витальевич дома?

— Нет, но скоро должен прийти.

— Я подожду его… А я вас знаю: вы — Ольга Константиновна, приютили моих птенцов в тяжелые годы блокады. Спасибо вам большое!

С недоумением слушаю слова незнакомца. Стараюсь сообразить, кто же это?.. Он, должно быть, почувствовал, о чем я думаю. Просто говорит:

— Я — Фадеев, Александр Александрович.

Ответственный секретарь Союза писателей! Тогда понятно, почему он Вишневского, Ежика и поэта называет своими птенцами.

Фадеев расспрашивает меня, как старую знакомую. Он знает, какую книгу я пишу. Должно быть, балтийцы рассказывали обо мне. С ним легко и просто.

Вернулся Вишневский. Они заговорили о литературе. Меня поражает горячность Фадеева. Он рассказывает о работе товарищей, о том, как надо сейчас писать книги и какими они должны быть после войны.

Идут часы. Ревет сирена. Снаряды летят совсем близко, а два советских писателя горячо обсуждают вопросы литературы, мечтают о книгах, которые они напишут, говорят о том, как много надо сейчас работать.

Я шла по Кировскому проспекту и встретила Валю. Румяная, пополневшая, она не похожа на прошлогоднюю. Изменились за год все. Валя вернулась на свой любимый завод.

Пошла ее проводить. Снег почти стаял. Асфальт сухой. Пострадал он от обстрелов. Зимой под снегом не видно было. Теперь обнажились трещины, вырванные куски, ямы. Они так много говорят о прошедшей зиме.

— Скоро починят асфальт, и те, кто вернется, ничего не прочитают на нем. Мы без слов понимаем. Правда, Валечка?

— Каждый искалеченный дом, воронка на дороге, всё нам говорит, всё в памяти…

Тринадцатая годовщина со дня смерти Маяковского. Быстро идет время. Захотелось написать о нем. К старому, уже напечатанному, добавила новое. Провела параллель: наш дом во время войны и тридцать лег назад.

Обстрелы, бомбежки расшатали домик. Он облез, немного даже покосился. Лестничные ступеньки качаются, пол в комнате скрипит. На нем белые лысины вместо блестевших свежей окраской широких половиц. Диван. Он совсем одряхлел, пружины погнулись. Обит бумажной материей. Она протерлась. Появились дырки. И стоит диван не там. Раньше он был в крайней комнате, против широкого окна. Тогда был покрыт голубой шерстяной тканью. Свисали шелковые нити. Диван пружинил, был мягкий, удобный… Сядешь на него, и в окно виден сад, что через улицу, булочная в крошечном домике. Для Ленинграда такой домик необычайно маленький. Два узких окна, между ними высокая дверь, тоже узкая. Крыша ярко-красная, с острым коньком, на острие флюгер — железный петух, разноцветный, круглый. В ветреные дни петух вертится, скрипит. В хорошую погоду стоит, гордо подняв голову, выпятив грудь, точно поет. Петух этот привлекал художников, бывавших у нас. Его постоянно рисовали. Маяковский тоже не избежал общей участи. С бумагой и красками подсел к окну. В это время в раскрытой двери домика стояла полная женщина с бело-розовым круглым лицом, льняными волосами, расчесанными на пробор, с пухлыми красными губами. Около маленьких ушей — кудряшки. Одета она была в голубое платье, подвязана белым передником. Крепкие руки скрещены на груди.

— Кто эта женщина? — спросил Маяковский.

— И вас она заинтересовала? — улыбнулась я. — Это Надя, хозяйка булочной.

— Гармонирует со своим товаром, — Заметил Маяковский. — Посмотрите, какие аппетитные калачи, булки на окнах. Она сродни им. Хорошо!

И он взялся за краски…

Теперь дверь булочной заложена кирпичом. Там бойница. Окна разбиты, заколочены досками. Петух цел, все такой же задорный, только облез и скрипит еще сильнее.

Помню, как-то вечером у нас сидел знакомый художник. Зашел Маяковский. Засиделись. Идти домой не хотелось, остались ночевать. Для художника я раскинула походную кровать. Маяковский облюбовал голубой диван. Перед сном Михаил Васильевич позвал друзей погулять. Маяковский сначала не хотел идти, уж очень тепло и уютно было в доме. Потом увидел одетых товарищей, соблазнился. Перепрыгивая через две ступеньки, догнал их уже в саду. Гуляли долго. Пришли морозные, довольные.

Михаил Васильевич сказал мне, входя:

— Как хорошо на улице! Небо синее, звездное. Маяковский замечательно читал свои новые стихи. Повтори, Володя, — обратился он к нему.

Не раздеваясь, еще в кухне, Маяковский громко продекламировал:

Послушайте!

Ведь, если звезды

зажигают —

значит — это кому-нибудь нужно?

Значит — это необходимо,

чтобы каждый вечер

над крышами

загоралась хоть одна звезда?!

Правда хорошо? — спросил меня Михаил Васильевич. — Я смотрел на него там, в саду. Поразился его силище. Такого, пожалуй, могут услышать и звезды!

А Маяковский, присев к столу, уже быстро что-то записывал.

В комнатах светло. Одеяла теплые, мягкие. После прогулки хочется спать. Коты, выгнанные с дивана, ложатся в ногах Маяковского.

— Ну, ты, шуба, ложись сбоку!

«Шуба» встает, выгибает спинку и мокрым носом тычется в губы. Художник хохочет.

— Володя, это он желает тебе спокойной ночи, — весело говорит Михаил Васильевич.

— Пошел, вот я тебе! — ласково говорит Маяковский.

Толстый, пушистый кот спокойно топчется на широкой груди поэта, потом, свернувшись клубочком, ложится. Маяковский тихо гладит его шелковистую шубку.

…Вспомнила о Маяковском, записала.

Глава вторая

Ушла зима. Весеннее солнце принесло новые силы. Зацвела моя лилия. Бедняга! Столько она делала попыток цвести весной 1942 года! Замерзшая до корней, она тогда даже листьев не могла выпустить, и все же, пригретая солнцем, пыталась приветствовать весну: появилась маленькая стрелка, из нее вылезли сморщенные, крохотные розовые лепестки.

В этом году лилия пустила крепкий отросток. Замученная холодом, спрятанная глубоко красота развернулась…

Таких цветов я никогда не видела. Может быть, только во сне. Розово-желтые, с белой подпушкой, они сияют звездами, трогают несказанной нежностью.

Природа умеет так хорошо залечивать свои раны. Если б нам научиться у нее!

Опять сирена завыла, не дает забывать о войне. Бомбят, обстреливают. Это напоминает прошлый год, и в то же время все так не похоже!

Ранняя весна, ранняя зелень. В прошлом году женщины подкарауливали каждый появлявшийся росток. В этом году даже за крапивой мало охотников.

В этом году рано занялись огородами. Рыли всё и всюду.

Мне надо вскопать землю, удобрить, достать семена, посадить. Весна опять вступает в свои права. Земля почти сухая. Ревень высовывает свои красные головки.

Прошел год со дня смерти Мули. Какой он длинный…

Пошла на кладбище. Мария Владимировна похоронена в общей могиле. Хотела найти могилу ее матери. Бродила долго и не нашла. Много прибавилось новых крестов и колонок на кладбище. Можно подумать, что не бывала здесь десятки лет.

Величественными холмами возвышаются братские могилы. Они заняли всю правую сторону кладбища. Весна уже согнала снег с их вершин. Солнышко пригрело. Простые, обыкновенные холмы. Они ничего не говорят о былых днях, о страшных трагедиях, пережитых лежащими под ними людьми.

Жизнь шагает вперед просто и уверенно.

Муля! Как хочется навсегда сохранить о тебе память. Иногда чувствую тебя так близко, совсем рядом. Временами ты пропадаешь на месяцы. И все же я не могу поверить, что тебя нет. Мне все кажется, что откроется дверь и ты войдешь.

Опечаленная возвращалась домой. Прошла по Новой Деревне. В городе улицы как улицы — дома разбитые, стекол нет, дзоты, пулеметные гнезда. Но все это такое обычное для фронтового города. А вот в Новой Деревне война оставила неизгладимые следы. Здесь нет улиц, почти сплошные пустыри. Редко встречаются каменные дома. Деревянные постройки снесены, сгорели или разобраны. Провода повисли. Улицы завалены всяким хламом. Сейчас здесь расчищают мусор, сваливают в кучи. Копают гряды. Скоро будет огромный огород.

С моря дует сильный ветер. Совсем безлюдно. Выбежал мальчик с красным флажком. Он несется к реке. Ветер гонит мальчика сильнее и сильнее. Он не может остановиться. Испугался:

— Мама, мама!

Как странно звучит это ласковое, всегда помогающее слово! Сколько погибло среди этих развалин таких веселых «летучих» мальчиков!

Женщина выворачивает ломом камни. Она хочет вскопать землю под гряды. Видимо, здесь была дорожка к дому.

Женщина очистила довольно большой кусок земли. Выпрямилась, тяжело вздохнула.

— Что, трудно? — спросила я.

Стоит, опершись на лом. Заговорила сурово, быстро:

— Копать-то не тяжело… Вспоминать куда хуже… Родилась я в этом доме.

Она показала рукой на сиротливо торчащие трубы.

— По этой дорожке бегала. Сколько сапог износила! Теперь сделаю грядки. И забудется моя дорожка. Для всех она чужая. Мне одной дорога…

И еще с большей силой, не обращая на меня внимания, женщина принялась выворачивать булыжники.

Седенький старичок расчистил мусор, разрыхлил землю около небольшого фруктового деревца. Он обмотал ствол белой чистой тряпкой и обвязал веревкой.

— Яблоню сажаете?

Старичок приветливо поклонился:

— Нет, что вы! Эту яблоньку года три назад сын посадил. Когда на войну пошел, сказал мне: «Береги, папа, мою красавицу! Вернусь — сам сорву тебе и себе по яблочку». Два года он у меня воюет. Орден получил. Про яблоню не забывает. Почти что в каждом письме спрашивает, не попал ли немецкий снаряд в нее или бомба? Не хочется мне печалить его, о доме ничего я не писал. Пусть думает, что цел. А деревцо берегу. Только теперь без дома-то труднее. Боюсь, козы кору обдерут, или кто на дрова сломает. Хочу заборчиком обнести. Может, и сохраню…

…Молодая женщина идет с девочкой по дороге.

— Люся, мы, пожалуй, не найдем с тобой и места, где стоял наш домик.

— Мамочка, я найду. У нас в саду три березы росли.

— Видишь, деревья спилены.

— Может, клумба с пионами сохранилась?

— Едва ли, дочка. Наверно, под огород пошел наш цветник.

Внимательно глядят обе на остатки домов. Кругом уже вскопана земля, убран мусор. Дерево унесено на топливо.

Скоро на грядах в Новой Деревне молодо, буйно взойдут салат, репа, свекла, турнепс. Их плоды дадут здоровье и силы ленинградцам.

Война многое изменила. Люди снялись с насиженных мест, рассыпались по стране, приедут иными. Не найдут старых гнезд. Их встретят другие дома для новой, счастливой жизни.

А воспоминания? Они останутся. Не надо только плакать…

Ленинградцы встретят победу сильными, готовыми творить новую, лучшую жизнь.

На днях нашему городу минет двести сорок лет. Город весь морской, вольный. Отвоеванное Петром «окно в Европу». Ленин здесь объединил волю людей, дал правильное направление их энергии и силе. Здесь родилась революция.

В дни войны, в страшные дни блокады народ борется, стиснув зубы. Он знает, думает только о победе. И такой народ победит.

Снова Первое мая. Второй раз праздник проходит без демонстрации. Прежде казалось утомительным шагать целый день. Теперь так скучно без радостных песен, красных знамен и бесконечных рядов демонстрантов.

Прошла по Кировскому, свернула на Каменный остров. Теплый весенний день. Носятся птицы — в этом году прилетели. Поют скворцы. Воробушки стаей закрыли дорожку. Остановилась. Хорошо они суетятся. Совсем близко слышны разрывы снарядов.

Вспомнилась маевка на Островах…

До революции наши Острова другими были. Местами совсем глухие, безлюдные — страшно было ходить. Мы хотели отпраздновать маевку вместе со всем миром по новому стилю. Пришли на Острова после работы. Было нас человек двадцать. За Елагиным мостом ждал провожатый. Приходили поодиночке, с разных концов. На небольшой полянке около пруда разостлали скатерть, разложили закуски. Для конспирации с нами были дети и даже детская коляска. Организатор маевки поставил часовых.

— Если услышите кукованье, пейте, ешьте, танцуйте — справляем именины.

Открыли митинг. Выступали. Читали нелегальную листовку. Говорили о борьбе рабочих на западе и у нас. Пели тихонько.

Вдруг… кукушка! Мигом исчезли книжки в заранее приготовленной яме. Двое приезжих рабочих скрылись. Остальные приняли непринужденный вид захмелевших людей.

Появился городовой.

— Что вы здесь делаете ночью?

— Именины празднуем. Какая же ночь? Смотрите, светло, как днем.

— Просим, господин городовой, выпить стаканчик за здоровье именинника!

Запищал ребенок. Мать начала его кормить. Все было no-семейному, мирно. Да и стаканчик водки привлекал. Городовой выпил. Осушил и другой. Сказал:

— Шли бы вы всё же домой. День-то сегодня для гулянья не подходящий.

— Почему, господин городовой?

— Крамольники всё мутят… — и, не желая много говорить, он настойчиво повторил. — Шли бы вы домой.

— И то правда, лучше дома допразднуем.

Собрались быстро и разошлись в разные стороны…

В годы после революции маевки на Островах привлекали сотни тысяч людей. И даже сегодня, во время войны, тысячи ленинградцев придут на Острова. Только не развлекаться, не отдыхать, а вскопать свои огороды. Земля уже ждет. Скоро чешуйки грядок избороздят здесь всю свободную поверхность.

А какая теплая, влажная земля у меня в саду. С каким удовольствием я копаю ее. Легко и глубоко входит лопата. Костер горит. Всю грязь, мусор, собравшийся за зиму, убрала, сожгла.

Из вскопанной земли скворцы вытаскивают червей. Два скворца что-то крикнули по-своему. Убедившись, что я занята делом, глубоко засунули в землю длинные носы. Совсем близко от меня. Я боюсь пошевелиться. Солнышко греет черные спинки птиц. Вытащили по червяку. Взмахнули крыльями — уже на дереве, у скворечника. Юркнули туда, отдали птенцам корм и — снова на вскопанные гряды.

Поют… Как давно не слышала их чудесных песен!

Опершись на лопату, стою, слушаю. Прошлый год у нас был без птиц. Скворцы точно почувствовали, как рада я их песням. Перелетают с ветки на ветку и поют, поют. Глубокий мир в этом утре.

Пришел Вишневский. На темном кителе с правой стороны сияет медаль «За оборону Ленинграда».

— Вы уже получили?

— Да. Только что. На торжественном заседании в Смольном. Сегодня первый день вручения.

На светло-зеленой ленточке, скромная, она мне казалась необыкновенной. «За нашу Советскую Родину» — как много говорит ее надпись! Большая это честь быть достойным города Ленина.

— А медаль «За оборону Ленинграда» получают только военные?

— Нет. Ее дают и военным, и населению.

«Как хорошо быть награжденной за оборону Ленинграда…» — подумала я. Сошла в огород. Нагнулась. Бережно освобождаю молодые всходы от сорняков, камушков. Руки сами тянутся к земле. Хочется погладить ее…

Прочистила межу. Стала пропалывать фасоль. Всходы ее крупные, с широкими листьями. Сильно припекает солнце. Оно скоро уйдет. Мой маленький участок зажат между двумя домами. Тени много.

Вишневский с газетой в руках устроился на крыльце. Я стала окапывать ревень. Он вылез, пробился. Земля истоптанная, твердая. Это для него не помеха. Весело смотрит своими красными головками на солнце. Хорошо взошла морковь. Только сорняки лезут со всех сторон. Совсем заглушили. С ними мне бороться трудно. Где морковь, а где сорняки — разобрать не могу. Нагибаюсь до самой земли, напрягаю зрение. Напрасны все усилия — не вижу. Поднялась, больно глазам. Закрыла рукой. «Нельзя, нельзя жить без глаз!»

— Что с вами? — спросил Всеволод Витальевич.

— Невозможно работать с таким зрением. Сорняки привели меня в отчаяние. Который день не могу с ними справиться!

Вишневский опустил газету, поднялся.

— Беда не великая, — сказал он, подойдя ко мне: — Где тут сорняки? Сейчас мы их уничтожим.

Глава третья

Наши летчики сбрасывают бомбы на Штеттин, Кенигсберг, Берлин. Красная Армия идет вперед. Возмездие приближается.

Давно ли горели Бадаевские склады, гибло продовольствие, необходимое ленинградцам? С каким отчаянием смотрели мы на зарево пожара осенью 1941 года. Теперь за каждую нашу слезу враги будут с каждым днем платить всё больше и больше.

Затишье на фронтах длилось довольно долго. Привыкли к сообщениям о боях местного значения. Тишину разорвало немецкое наступление на линии Орел-Курск — Белгород.

И наконец радио принесло радостную весть. Наступление обернулось для них поражением. Наши войска прорвали фронт и стремительно отбросили врага.

Ночью проснулась от страшного удара. Поднялась, голова, как маятник, качается. Сжала ее руками, удержать не могу! Комната полна удушливого дыма. Новый удар, еще сильнее. Дом скрипит. Кажется, вот-вот обрушится. Снаряд упал возле маленького домика с флюгером. Петух покривился. Улица, как туманом, затянута едким дымом.

Села в угол, подальше от стекол. Жду нового удара. Но разрывы уже дальше.

Обстрел кончился. В открытые окна подуло ветерком, дым рассеялся. Голова болит. Нервы напряжены. Легла и почти сразу заснула. И вдруг снова удар — сильнее прежнего. Все началось сначала…

Утром прошел сильный дождь. Листочки на деревьях блестели, точно отполированные. От горячей земли подымался пар. Выбралась на Острова. Река у берегов спокойна. Ласточки низко носятся над водой.

Подхожу к землянке, где недавно играли ребята. Вместо нее — глубокая яма. Окопа тоже нет. На песке разорванная кукла, кусочек темной материн. Может быть, снаряд упал, когда детей здесь не было?!

Снова обстрел. Обычной дорогой идти домой нельзя. Свернула в переулок, хотела обойти кругом, но и с другой стороны стреляли. Не знала, куда деваться.

— Здравствуйте, Ольга Константиновна, — услышала сзади знакомый голос. Меня взял под руку инженер завода, на котором работала Ира. — Давно вы не бывали у нас. Пойдемте, — предложил он. — Ира теперь не узнала бы завода. Много нового, и люди точно другие. Увидите, как мы работаем. И обстрел в это время кончится. Все равно сейчас по Кировскому не пропустят.

— Если не помешаю, буду рада, — согласилась я. — Давно собиралась к вам па завод…

Из большой проходной мы поднялись по лестнице. Навстречу шли группы рабочих. Пожилые ступали медленно. Подростки прыгали через ступеньку, скатывались по перилам, толкались, кричали.

— Совсем еще ребята, — сказала я.

— Посмотрели бы вы, какой у них вид, когда они за станками… Совершенно взрослые и говорить стараются баском. А вот когда в столовую бегут — всю солидность теряют!

В огромном цехе гудят моторы. Разговаривать невозможно. Остановилась, показала инженеру на мальчика. У него под ногами большой ящик, и все же едва дотягивается до станка.

— Это наш малютка, — объяснил инженер. — Ему только тринадцать лет, а работает по четвертому разряду… Недавно у Леши отца на фронте убили, — тихо добавил он.

Всюду на заводе молодежь, больше девушки. Пока мы ходили по цехам, обстрел кончился. В проходной меня догнала Валя. Она работает на этом военном заводе.

— Ольга Константиновна, понравилось вам у нас?

— Очень. Особенно молодежь. Я познакомилась с Лешей. Такой маленький… Сколько он перенес!.. Мне хочется написать о нем.

— Вот и отлично! В неделю успеете кончить?

— Конечно!

— Тогда я забегу. Мы опять поместим вашу статью в многотиражке.


Вишневский усиленно работает. Интересный у него процесс творчества.

— Должно быть, вы прежде продумываете каждое действующее лицо, а потом уже пишете?

— Трудно сказать… Вещь создается длительно. Когда закопошится внутри, значит — надо писать. Намечается контур, а действующие лица начинают ходить сами.

Сейчас у него разгар работы. Перо так скрипит, что я его слышу из другой комнаты.

Иногда Всеволод Витальевич выходит хмурый, ничего не говорит. Значит — не ладится. Он будет думать, искать. Потом найдет что-то. Быстро зашагает по комнате. Выйдет, потирая руки. Доволен! Внутреннюю улыбку его хорошо чувствую.

Вишневский хочет быть правдивым. Он поднимает острые вопросы. Упорно над ними думает.

В разговоре со мной Всеволод Витальевич как-то сказал:

— Я стараюсь понять: что такое правда в литературе и кто ее творец?

Больше тридцати лет я смотрю на людей искусства. Счастливы ли они?

Как-то я спросила Маяковского:

— Ваша работа дает вам радость?

— Чаще горе… — Он встал и быстро зашагал из угла в угол.

— Владимир Владимирович, а почему вы выступаете в этой огненно-желтой кофте?

— В ней мне легче говорить правду. Говорить так, как хочу.

Всегда как живой стоит передо мной Горький. Вот большая комната книжного склада. На полках, в штабелях, на окнах лежат книги. Всюду белые обложки и на них: «Горький. Детство», «Горький. По Руси», «Жизнь ненужного человека», «Городок Окуров»…

Он подходит к книгам. Перелистывает их. Читает. В позе, в лице, глазах — мучительный вопрос.

— Вы довольны созданным, Алексей Максимович?

Горький вздрагивает. Смотрит на меня, точно не сразу понимает.

— Правду найти и правдиво рассказать о ней — очень трудно. Иногда у нас не хватает подлинного мужества…

Художники, музыканты, писатели… Они всю жизнь ищут, ищут, шагают вперед, не страшась страданий. Я не встречалась с довольными. Я знала тех, кто за правду в своем творчестве боролся, не жалея жизни.

Глава четвертая

Поэт пережил большое горе. Его брат погиб под Сталинградом. Родители не успели уйти из оккупированной Одессы. Нет у него больше родного гнезда. Сиротеют сейчас люди.

Сегодня поэт читает свою поэму: много работал над ней. Собрались друзья. Он волнуется, и от этого трагизм вещи возрастает. Одесса — Ленинград. Умершие и живые.

Композиция поэмы сложная. Трудно следить за ней. Может быть — не хочется логики? Сердцем, только сердцем слушаю его.

Тяжело писать о пережитом еще не до конца. Нельзя на близкое смотреть глазами далекого: не справляется чувство. Избыток материала мешает, должно быть, а не помогает.

Для литературы нашего времени нужен новый способ передачи, ровные и в то же время очень простые ритмы. «Война и мир» Толстого — великая книга. Она в ритме своей эпохи. Какую же книгу напишет гений нашего времени? Какими ритмами он передаст массовый героизм советских людей?..

Поэт кончил. Все долго сидят молча. Каждый думает о своих ранах. За окном по крыше часто, часто стучит летний дождик.

Никто не хочет нарушать тишину. Может быть, и не надо? Но автор ждет. Ему важно знать мнение друзей.

Заговорил Вишневский. Он бережно касается слабых мест. Горячо отмечает хорошие. После него так же поступают и другие…

Сегодня тихо, как в мирное время.

— Хозяюшка, чей это сад?

С охапкой травы в руках пошла на голос. В тени все сливается. Против света различаю лучше. У калитки — военный. Грудь в орденах. На рукавах что-то очень блестит.

— Цветы — мои, земля — ленинградская, — отвечаю.

— Точное определение, — говорит он и смеется. — Разрешите мне сфотографировать этот уголок. Ваш сад поразил меня своим мирным видом.

— Пожалуйста, снимайте!

Щелкнул раз, второй. Подошел ко мне.

— Вы здесь все годы прожили?

— Да.

— Тяжело?

— Всяко бывало.

Внезапно затрещали, посыпались ветки. Деревья закачались. Что-то тяжелое грохнулось. Меня, как щепку, сбросило с крыльца. Лежу, боюсь поднять голову.

— Дайте руку! — услышала я. — Вы не ранены? Осторожно, осторожно.

Военный помог мне встать.

— Снаряд попал в ваш огород, метров пятнадцать от дома, — объяснил он. — Не разорвался. Счастье наше…

— А взорвется или еще глубже в землю уйдет?

— Я сейчас сообщу куда надо. Его разрядят.

— Вот вам и мирный уголок! — сказала я.

— И вы привыкли к такой жизни?

— Как видите, даже цветы вырастила. Смотрите, небо-то по-прежнему ясное, солнце светит. Все, как было… А вы ленинградец?

— Нет. Я моряк с Южного фронта. Сюда приехал на три дня. Сегодня уезжаю… Много я видел, но Ленинграда забыть нельзя. Я все, все расскажу про него своим черноморцам.

Ночь была беспокойная. Падали снаряды. Я засыпала только в короткие промежутки затишья. Время тянется бесконечно медленно и томительно.

После плохой ночи потянулся скверный день. Началось с мелочей. Потеряла нож. Им я всегда резала хлеб. Привыкла к нему. Обычно все вещи у меня лежат на определенных местах, искать их не надо. Если вещь передвинет кто-нибудь или уберет — найти мне ее трудно. Много уходит времени, часто поиски так ни к чему и не приводят.

В это утро ножа я не нашла. Решила идти гулять, и не обычной дорогой, а сделать большой круг, потом выйти на Острова. День был подходящий — минутами солнечный, чаще пасмурный, прохладный. Идти было легко. Обстрела не было.

По Большому шла спокойно. Немного утомляли частые переходы улиц. Автомобилей было больше, чем всегда. А, может, мне казалось. Обычно я слышу приближение машины, но не вижу ее. Привыкла ориентироваться на слух. В этот день нервы были утомлены. На одном из переходов меня кто-то резко дернул за руку и почти отбросил на панель. Сердитый голос крикнул:

— Что вы, слепая? Под машину лезете!

Неожиданный окрик испугал меня. Я долго стояла, боясь перейти улицу. Все попытки овладеть собой кончились неудачей. Дойдя до половины перехода, бегу назад. Все кажется мне, что со всех сторон несутся машины. И, наверно, попала бы под автомобиль, если б не свернула на боковую улицу. Ее тишина успокоила. Шла уже уверенно и переходить на другую сторону не боялась.

На Каменный остров попала со стороны Крестовского. Отлично знала там все дороги, легко ориентировалась. Повернула в боковую аллею: по ней много раз бродила. Война, видимо, сильно изменила улицу. На месте сгоревших и разбитых домов появились новые дороги. Сначала это меня смущало. Потом испугало. Решила, что заблудилась. Встала у дерева, вся дрожу. Не знала, что делать. Сама себя уговаривала, доказывала, что стоит сделать несколько шагов и встречу людей, спрошу их и выйду. Куда тут! Никакие доводы не действовали. В глазах — совсем темно.

Время шло. Я не двигалась с места. Не понимала, что со мною случилось. Стоя у дерева, почувствовала себя такой несчастной, одинокой. Жалко себя стало до слез. Должно быть, эта жалость породила протест — негодование на себя. Стала медленно разбираться в событиях дня. Вспомнила ночной обстрел, бомбежку днем, общую усталость. «Переутомилась — вот и уверенность потеряла», — решила я. Мне нельзя сомневаться. Тогда я пугаюсь и теряю уменье пользоваться крохами зрения. Главное — не сомневаться, быть уверенной.

Взяла себя в руки. Нашла дорогу и спокойно вернулась домой. Из всех приключений сделала для себя вывод — надо следить не только за машинами, но и за своими нервами.

Вишневский кончил свою пьесу «У стен Ленинграда». Читал ее начальству в Пубалте. Одобрили. Настроение у него бодрое, веселое. Довольно потирает руки.

Спустился в огород. Старательно выдирает сорняки между грядками. Я подумала: как хорошо переходить от творчества к природе.

Ходишь от грядки к грядке и поражаешься силе земли. Истощенная, без солнца, зажатая между двумя домами, она в нашем саду все же выращивает сочные плоды.

Через несколько дней Всеволод Витальевич читал свою пьесу в театре Балтфлота. Публики собралось много. Почти все в военной форме. На автора смотрят с любопытством, остро подмечают достоинства и недостатки пьесы.

Вишневский волнуется. Читает он очень хорошо. Переживает трагедию своих героев. Плачет… Я привыкла к большой сдержанности, и мне страшна такая обнаженность чувств.

Сила исполнения захватывает слушателей. Критическую, анализирующую мысль отгоняешь.

Вишневский кончил. Впечатление сильное, своеобразное. Публика приветствует автора стоя. Он полон энергии, так и пышет. Кажется, дай ему сейчас в руки бумагу и перо, он за ночь напишет новую вещь.

Пьеса Вишневского заставила вспомнить первые дни войны. Он показал страшные минуты. Герои Балтики встали перед нами.

Дома я наблюдала за Всеволодом Витальевичем. До поздней ночи ему звонили. Поздравляли. Жизнь нашей квартиры перевернулась. Телеграммы, приветствия. Чад успеха.

Хочется тишины и покоя. Их нет.

Забежала Валя, нарядная, оживленная.

В жизни девушки большая перемена: она вышла замуж. Счастьем полно все ее существо. С нежностью смотрела на нее — хорошо, когда радость озаряет такое большое сердце.

Одинокой, ей тяжко было жить. Теперь рядом будет близкий, любящий человек.

— Ольга Константиновна, завтра в шесть часов вы получаете медаль «За оборону Ленинграда».

— Неужели это правда?

— А как же? Вы — подлинная ленинградка! Выдавать будут в Белом зале Исполкома. Дойдете одна? Я завтра занята, не смогу пойти с вами.

— Добреду, конечно, добреду. Мне — медаль «За оборону Ленинграда»?! Какое огромное счастье!

Горячо обняла девушку, такую хорошую — настоящего друга. Валя всегда протягивала мне руку помощи в самую тяжелую минуту. А сейчас она принесла большую радость.

На следующий день с утра занялась своим костюмом. Чистила туфли, гладила шерстяное платье. Давно его не доставала. Как сложила в чемодан в первые дни бомбежки, так оно там и пролежало все годы. Ленинградцы необходимые вещи держат в чемоданах, на лестнице. Легче вытащить на улицу. Случайностей слишком много… Платье оказалось очень широким, висело как на вешалке. Подумала: «Ничего! Все мы сейчас такие». Осмотрела пальто. На нем дырки. Думала сначала попросить кого-нибудь зашить. Решила: сама заштопаю… Полчаса вдевала нитку в толстую иголку. Вслепую это очень трудно. Зато, если удается попасть в ушко, нитку тяну длинную-длинную. Шила ощупью, осторожно.

Наконец все готово. Задолго вышла из дома: для плохо видящих глаз много может быть всяких случайностей по дороге. Еще опоздаю. И, действительно, только начала переходить площадь Льва Толстого напрямик, как в первые дни блокады, — свисток милиционера. Остановилась и даже обрадовалась свистку: значит, порядок восстанавливается. Подошел милиционер:

— Платите двадцать пять рублей.

— Пожалуйста, возьмите сами из сумочки. Я плохо вижу.

— Да у вас здесь только пятнадцать рублей.

— Что же я буду делать? Иду получать медаль. Если вернусь за деньгами домой, в Исполком опоздаю.

Милиционер улыбнулся.

— Туда опаздывать нельзя! — ласково сказал он, взял меня под руку и помог перейти площадь.

В Исполком пришла рано. Поднялась по мраморной лестнице в Белый зал. Там полутемно. Говорят негромко. Ровно в шесть вошла секретарша. Проверила у всех документы.

Зажгли люстру, стало очень светло.

Я приготовилась. Хотелось поблагодарить, рассказать, как много значит для меня медаль «За оборону Ленинграда». Когда назвали фамилию, с трудом поднялась. Кто-то высокий поздравил меня и подал коробочку в руки. Спазма сдавила горло. Прошептала:

— Спасибо…

Как вышла на улицу, не помню. Вихрь дум о страшных прожитых днях… И радость!

«За нашу Советскую Родину!» — написано на медали.

Глава пятая

— Всеволод Витальевич, звонят из Смольного!

Вишневского часто и настойчиво требовали к телефону, но он просил меня не отрывать его от работы. Только в исключительных случаях брал трубку.

— Слушаю. Есть. Сейчас буду! — коротко ответил он. Быстро оделся и уже в дверях сказал:

— Не ждите. Может быть, долго задержат.

Всю ночь он оставался в Смольном. Утром вернулся.

— Устали?

— Да. Я прилягу. Часа через три разбудите меня… Тут должны позвонить из штаба армии. Скажите, что все будет готово. Пусть утром пришлют связного. Ольга Константиновна, не забудьте спросить его фамилию!

Вишневский говорил тихим голосом. Но сквозь усталость чувствовалась напряженность воли, собранность и какая-то особая приподнятость. Спросила:

— Это задание фронта?

— Да. Ничего, поработаем!..

Он спал недолго. Проснувшись, спросил:

— Звонили?

— Да. Я им сказала, чтоб утром прислали курьера.

До позднего вечера слышно было, как скрипят перо и любимый старый стул Вишневского. Поужинал он быстро и молча. Чувствовалось, что боится упустить мысль. Потом опять заскрипел стул.

Совсем поздно Всеволод Витальевич вышел из своей комнаты. Вид измученный, но довольный.

— Хорошо работается! Наверно — всю ночь буду писать. Готовые листовки положу в кухне на стол… Они назвали вам фамилию связного?

— Да.

— Когда будете отдавать папку, — проверьте.

Я так и сделала.

На другой день опять позвонили из штаба Седьмой армии. Сказали, что в шесть часов пришлют материал. Все должно быть к утру готово.

Так начались необыкновенные дни. Вишневский предупредил:

— Меня дома нет. Никого не пускайте. Всем говорите, что я в командировке.

Каждый вечер звонили из штаба и присылали материал. Утром курьер уносил написанное. Вишневский работал часов по восемнадцать без передышки.

Обычно он умел отдыхать. После напряженной работы мог проспать часов двадцать подряд. В эти дни он почти не ложился.

Один раз сказал, удовлетворенно потирая руки:

— Кажется, сегодня рекордный день! Одиннадцать листовок написано, и все на разные темы. Очень хороший материал прислали!..

Меня поражало это его уменье в нужную минуту собрать все силы. Не знаю, кто мог бы так напряженно и творчески работать, как Вишневский в эти дни.

Недавно освободили Харьков, сегодня — Новороссийск. Донбасс снова наш. Войска Калининского фронта перешли в наступление. А там, на Западе, капитулировала Италия. Идет, идет победа!

Как широко раскатилась буря! Жизнь большая, многогранная. Нельзя сидеть, уткнувшись в свое личное горе. Надо уметь широко чувствовать. Тогда в огромном пространстве окружающее тебя меняет масштабы.

Кругом за это время многое переменилось. Деревянный дом точно перетряхнули. Из старых обитателей осталась я одна. Во всех квартирах — новые жильцы. В эвакуации, далеко отсюда, умерла жена Ведерникова. Сын был ранен. Теперь — инвалид, работает в тылу, на заводе. Нет больше крепко спаянной семьи Ведерниковых. Комнаты, терраса, все полно еще недавним прошлым, а новая жизнь в их квартире бьется еще сильнее. Там живет теперь старший лейтенант милиции Обертышев с семьей. Когда началась война, их мальчику было семь лет, девочке — три. Ребята испытали все лишения блокады. Несколько месяцев они на ногах не держались. Теперь маленькая белокурая девочка бегает за котенком. Ее смех наполняет комнаты. Мальчик сосредоточенно сидит за книгой. Везде чисто, дорожки на полу. На стенах аккуратные рамки.

Я сдружилась с этой семьей. С матерью их, Шурой, нас объединяют бытовые заботы, перенесенное горе.

Нравится мне ее доброе сердце, сердце простой русской женщины. Муж Шуры Иван Николаевич, мягкий и выдержанный человек. Он много лет работает в милиции. Тяжела, ответственна его работа.

Никогда в голосе Ивана Николаевича я не замечаю усталости или раздражения. Но однажды он пришел страшно взволнованный:

— Сколько я видел всего за годы блокады — уж такая наша служба! А вот испугался по-настоящему сегодня в первый раз!.. После бомбежки начали мы с начальником обход домов по Кировскому проспекту. Всегда это делаем: убитых, раненых надо отправить, ну, и все посмотреть. Зашли в ворота первого дома, и прямо остолбенели оба. Хотим крикнуть — и не можем. Язык словно прилип к гортани. Видим: посреди двора лежит большущая бомба. Она не взорвалась. На нее мальчишка лет шести вскарабкался, сидит верхом. Кричит другому — должно быть, братишке: «Тащи скорее молоток!» Тут уж медлить нельзя. Откуда и голос взялся. Как заорали мы: «Пошли прочь!» Мальчишка соскочил с бомбы, а тут второй с молотком подоспел… Мы их прогнали домой, поставили около бомбы охрану. А когда ее разрядили — большой силы она оказалась! Не только от ребят, от всего дома ничего бы не осталось!

Вишневскому подтвердили слух о гибели Пронина. Его замучили немцы.

С Прониным я познакомилась год назад. Он приезжал с Ладоги. Высокий, бледный. Показался мне требовательным и мужественным. Он хорошо относился к Вишневскому. По-братски оберегал его от лишней траты сил.

Летом он снова приехал, встревоженный, беспокойный. Резко говорил о товарищах в тылу, готовых забыть о войне.

Я в это время была в саду. Мы сели на крылечке. Вечерние тени ползли по земле. Они тушили солнечную ясность цветов. Пронин смотрел задумчиво на покачивающуюся на рудбекии бабочку. Бабочка улетела. Ветерок донес нежный запах цветов.

— Вы знаете, я решил идти в партизаны.

— Это продуманное решение?

— Да, конечно. Я своими руками рвал блокаду Ленинграда. Теперь уйду к партизанам… Смотрите, Ольга Константиновна, сколько капустниц село на цветок! Под тяжестью их он беспомощно поник… Надо бороться за сохранение чудесной жизни нашей страны! Партизанам труднее других. Я чувствую в себе достаточно силы, умения, воли.

— Настоящий вы человек!..

Через неделю телефонный звонок — это прощался Пронин. Отвечала ему, а сердце так больно сжималось. Он уходил в немецкий тыл…

— Живите спокойно, — говорил он. — Уж близок конец страданий.

Он погиб. Замучили фашисты.

Мы много слышали рассказов о гибели советских людей в застенках гестапо. Мы знали об их нечеловеческих страданиях. Невыносимо тяжело… Но растет гордость, большая гордость, что у нас есть такие люди. Хочется походить на них.

Погода скверная: сыро, холодно. Целый день я замазывала окна. Обещала Асе прийти вечером на фабрику. Праздник большой — двадцать пять лет комсомола.

Трудно пробираться в темноте. Хорошо, что Маруся прислала за мной девушку. После темной улицы мы попали в ярко освещенный цех фабрики, переполненный работницами. Я даже растерялась. Ася потащила меня, устроила удобно, близко от сцены. Заседание торжественное. Комсомольцы фабрики вышли на первое место в районе. Многих премировали. В числе их и Асю с Марусей.

Был хороший концерт самодеятельности, потом начались танцы.

Я увидела молодость и подлинное веселье. Совсем другими девушки были на работе. Все эти годы наблюдала за ними и, прямо скажу, гордилась нашей молодежью, поражалась… Комсомольцы появлялись всюду в самые трудные моменты. Работали, забывая себя, с одной мыслью — сделать. Невозможного не было. Меня трогало их умение видеть, чувствовать страдания близких, отдавать последние остатки сил. Сколько раз больные, слабые женщины говорили мне: «Если бы не комсомолки, не выжили бы мы».

Время было уже позднее. Молодежь не чувствовала усталости — танцевали, пели, опять танцевали. Вдруг началась бомбежка. Все, как были в праздничных платьях, бросились на свои посты. Отбой — и снова все танцуют.

После вечера Ася пошла меня проводить.

— Ольга Константиновна, мы с Марусей часто вас вспоминаем, а выбраться в последнее время не могли.

— Я знаю, Ася, какие это были для вас дни. Вы подводили итоги. Годы блокады были проверкой стойкости комсомола. Молодежь прекрасно показала себя. Молодцы!

— А почему, Ольга Константиновна, вы так похудели, побледнели? Больны, может, или от Иры плохие вести получили? — с тревогой спрашивала она.

— У Иры все хорошо. Встретилась с женихом. Кажется, счастлива. А кисну я, Ася, потому, что с моим зрением не могу одна работать. Написала много, надо теперь привести все в порядок, а помочь некому. Бьюсь, бьюсь и выхода не вижу. Может быть, поэтому и здоровье сдало.

— Это мы виноваты. Давно надо было о вас позаботиться… Замотались! Но теперь будет иначе. Знаете, меня переводят работать в райком комсомола. Это совсем близко от вас. Я там с девушками поговорю, придумаем что-нибудь. Пока потерпите немного.

— Спасибо, Ася!.. А ты меня радуешь: вперед все идешь. Это очень хорошо. Давно ли была ученицей на фабрике, потом мастером, комсоргом. Сейчас уже работник райкома комсомола. Широкий перед тобой путь, родная. Иди так же честно, смело.

— Я работаю не лучше других. Все мы такие!

— Хорошие, — прибавляю я.

Глава шестая

Канун двадцать шестой годовщины Октября. Третий раз мы встречаем этот праздник под грохот и свист снарядов.

В комнатах сегодня тепло. Шура притащила охапку дров и немного белой муки. На столе пирог с рисом и луком. Везде такой приятный, домашний запах.

Теперь рано темнеет. Плотно завесила окна, зажгла огонь. Электричество сегодня ярко горит, по-праздничному. Мы уже забыли коптилки. Теперь почти во всех домах электрическое освещение. Водопровод действует. Если б не обстрелы — жизнь походила бы на довоенную.

Гремит радио, не смолкает. «Широка страна моя родная…» — Это — настройка Москвы.

Потом слышимость сразу упала. Долетали только отдельные слова.

Забежала Валя поздравить меня. После ее ухода долго писала. Потом села слушать праздничный концерт.

Прежде в этот день всегда у меня было много гостей, музыка… Но и сегодня одиночество не тяготит. Радио соединяет меня со всей страной. Наверно, везде сейчас думают о Ленинграде. И эту заботу и тревогу за нас мы ясно чувствуем. Может быть, поэтому так тепло и хорошо на сердце.

На следующий день рано утром сообщили по радио: освобожден Киев. Известие это разлилось неудержимой радостью.

Старый, древний город! Страшные о нем доходили слухи. Десятки тысяч убитых немцами мирных жителей… И вот снова красные флаги над Киевом!

Наша армия идет на запад. Почти весь левый берег Днепра освобожден.

Мечта о снятии блокады Ленинграда стала уже близкой реальностью.

Поэт и Ежик вернулись с репетиции пьесы «У стен Ленинграда».

— Сильная, очень сильная вещь. Потрясающе! — говорят они.

Сам Вишневский долго бродил по городу. Домой пришел взбудораженный, приподнятый.

— Хорошо?

— Не знаю. Не мне судить.

— А вы довольны?

— Чувствую, что я сделал, что мог. Пьеса волнует и заставляет думать. Это уже хорошо… Надо писать новую вещь: она уже копошится. Вот сдам эту — и засяду!

Он такой светлый, творчески сияющий. Молодец! Так и надо всем жить, чтобы сделанное не останавливало, а звало вперед и только вперед!

23 ноября Военный совет просматривает постановку пьесы Вишневского.

День начался, как обычно. Всеволод Витальевич читает газеты, говорит о делах на фронте. Ну, такой, как всегда.

— Вы боитесь? — спрашиваю его.

— Чего же бояться? — удивленно поднимает он брови.

— А вдруг им не понравится?

— Это уж их дело!.. Если вещь сильная — ей защитников не надо.

Вот он какой! Только ведь судят люди. Они часто узко, ведомственно смотрят.

Пришиваю Вишневскому чистый воротничок. Гремят ордена на кителе…

С просмотра Вишневский вернулся недоумевающий.

— Комитет по делам искусств сказал, что это лучший спектакль на военную тему. Начальство Балтфлота воздерживается от оценки…

— А вы что думаете?

— Мне теперь уже приходится ждать, что скажет начальство.

Прошло несколько дней. Вишневский мучился. Ему ничего не говорили прямо, а ходили кругом да около.

После премьеры я видела в глазах Всеволода Витальевича такое горе! Легче бы самой перенести!

— Почему никто раньше не сказал? — тихо, почти про себя проговорил Вишневский. Я поняла, что это — самое тяжелое.

На днях мы с поэтом ходили к глазному врачу. У поэта сильно увеличивается близорукость. Доктор тщательно проверил и мое зрение. Сердито сказал:

— Почему вы раньше не пришли? Год тому назад еще можно было что-то сделать… Почему вы не пришли раньше? — повторил он.

Год назад… Я вспомнила зиму 1941–1942 года, свои распухшие ноги… Сил едва хватало встать, вскипятить воду, сварить пустой суп с несколькими крупинками. Разве мог тогда человек думать о лечении? Смерть была слишком близко…

— Вы знаете свое положение?! — спросил врач печально.

Еще бы не знать… С каждым днем все темнее и темнее… Молча кивнула головой.

Подавленные, мы возвращались домой. Правда, поэту доктор сказал, что с годами близорукость уменьшится и видеть он будет все лучше и лучше. Но сейчас-то он плохо видит и страшно удручен. Мне очень хотелось ободрить его. Я говорила хорошие слова, а сама думала: я-то знаю, как это страшно! Постоянная, невыносимая пытка, особенно для писателя. Хочешь прочитать, что написала, и не можешь. Письмо пришло, полное интимных пустяков, — его читает посторонний человек. Ответ пишет тоже посторонний, — диктуешь сухие, холодные слова. Чтобы прочесть новую интересную статью — опять надо просить… Если б люди были добрее! Занятые своими делами, они не чувствуют, как важно без просьбы помочь товарищу.

«Дз-з-з-бух!»

Дом подпрыгнул. Я вместе с рукописью скатилась с дивана. Попала прямо в лужу пролившихся чернил. Снаряд разорвался где-то близко. Сегодня под обстрелом наш квадрат!

Утром я несла по лестнице дрова, с грустью думала: «Кончаются! Где-то достанем еще?..» Окно в крыльце задребезжало. Я остановилась у стены. Стенка тоненькая-тоненькая, как листок бумажный. Посмотрела на прекрасную голову Аполлона — сколько в ней вечного покоя и красоты. Михаил Васильевич давно развесил вдоль лестницы гипсовые маски греков. По ним прежде в Академии учили рисовать. Я их очень люблю. В первые дни во время обстрелов мы прятались на крыльце. Гипсовые головы, залитые лунным светом, поражали своей внутренней красотой, мудростью, покоем. Глазами вечности смотрит Аполлон на мир.

Поднялась с вязанкой наверх. Закрыла дверь, хотела положить дрова. Удар! Двери распахнулись. Меня с дровами толкнуло к плите. Удержаться не могла — поленья рассыпались, а по радио: «Артиллерийский обстрел района!»

Постояла в раздумье и принялась складывать в печь дрова. Волновалась ли я? Нет. Было привычное равнодушие. Вчера Вишневский сказал мне:

— Идет последний тур войны. Хочется выжить: впереди так много хорошего!

Всем сейчас хочется остаться живыми. А фашисты обстреливают как никогда. Но неужели же теперь начать нервничать? Не стоит!

Вытерев разлившиеся чернила, села писать.

Вчера в дом одной знакомой попал снаряд. Дом большой, каменный, густо населенный. Квартира разворочена, но в ней никого не было. Один из жильцов поднимался в это время по лестнице и тоже остался жив.

Ниже этажом живет санитарка. Она только что пришла с дежурства, хотела лечь. Ударило. Посыпались стекла, все полетело со стола, с окон, с полок. Потом тишина и холод. Женщина сидит на постели невредимая, но смертельно испуганная. Новый удар, уже дальше. Она все сидит. Одеревенела и не может двинуться с места.

В комнате раздались сильные голоса:

— Есть ли кто здесь?

Она шепотом ответила:

— Я…

— Вы ранены?

— Не знаю.

Дружинницы быстро привели женщину в чувство. Заделали окна фанерой и пошли дальше. Успокоенная их бодростью, санитарка легла спать, моментально заснула. И только утром стала думать, как ей вставить хотя бы одно стекло.

Жизнь продолжалась. Последствия перенесенного скажутся, конечно. То, что делается в момент напряжения, сразу следов не оставляет. В первый год блокады почти все заболели цингой. Разрушительную силу ее ощутили только через год.

Может, и нервные шоки скажутся много позднее?

Вишневский переделывает пьесу. Он весь ушел в работу. Опять стал сильным и творчески наполненным. И вдруг — приказ из Москвы. Наркомат предлагает ему приехать. Всеволоду Витальевичу сообщили об этом из Пубалта по телефону.

Бедняга! Обычно на все приказания начальства он отвечает: «Есть!» Первый раз услышала, что Вишневский возражает. Он горячо доказывает, как важно не трогать его сейчас, дать ему возможность остаться в Ленинграде и доработать пьесу.

Ничего не помогло.

— Приказ есть приказ! — сказал он грустно, отходя от телефона.

Уехал Вишневский.

Тихо кругом. Жизнь моя потекла по привычному руслу. Все встало на свои места.

Глава седьмая

С утра валит снег. На парадной звонок. Накинув платок, вышла на крыльцо.

— Ольга Константиновна, какие у вас пальцы холодные! — задержала Ася мою руку. — Топите?

— Дрова я еще не получила. Талон есть, а доставить некому…

— Давайте мне ордер, я договорюсь с тимуровцами. Они у нас этим делом занимаются!

Проходят дни.

Работаю. Дома холодно. Бок болит, кашель мучает. Надо что-то придумать. Вытащила корягу, начала пилить, но ничего не получилось. Это березовый наплыв, шириной полметра, крепкий, как кость. Бросила. Лентяйка какая стала! А прошлой зимой нарочно, чтоб согреться, пилила этот самый чурбан!

Взяла себя в руки. Снова принялась писать. Пальцы окоченели. Летописцу легче было правдивые сказания писать. В келье у него было тихо, на душе спокойно. Мне куда хуже… Постоянные обстрелы. Слепота…

Вот опять как ударили!.. И сколько месяцев подряд идет такой обстрел.

Кто-то громко постучал в дверь. На крылечке стоит мальчик, ремесленник, позади — еще мальчик и девочка.

— Мы привезли вам дрова, тетенька. Где складывать?

— Вот спасибо, ребятки!

— Ворота можно открыть?

— Сейчас я вам помогу.

— Не надо. Мы всё сами сделаем.

Ловко сбросили у крыльца дрова, потом уложили их в порядке вдоль лестницы. Опомниться не успела, ребята уже прощаются.

— Подождите, сколько я заплатить должна?

Смеются, кричат уже у ворот:

— Мы — тимуровская команда!

Так с деньгами в руках и осталась.

— Спасибо вам!

А ребят уже не видно.

Распилила сухое бревно. Огонь в печке запылал. Села возле печки. Задумалась:

«Дорогие ребята, если б вы знали, как много для меня сделали… Сколько вот так, душевно просто, приносите вы радости… Нет одиночества на нашей земле».

Пришла Ася с какой-то девушкой.

— Познакомьтесь, Ольга Константиновна! Это Люда, секретарь нашего райкома комсомола. Мы с ней проходили мимо и зашли.

— Очень рада. Присаживайтесь ближе к печке, — пригласила я. — Это ваши тимуровцы согрели меня.

В комнате теперь тепло. Надо бы работать, но без посторонних глаз не могу сейчас обойтись.

Люда заботливо спросила:

— А если к вам будут приходить каждый день часа на два, на три читать, переписывать — это вас устроит?

— Да я о большем и не мечтаю, — обрадовалась я.

В голосе Люды послышались и внимание, и теплота. Да и вся ее небольшая фигурка понравилась мне. Есть люди, которые своим обаянием покоряют сразу. К ним не надо долго приглядываться.

— Мы будем вам присылать комсомолок, учениц старших классов. Думаю, сумеют вам помочь, — сказала девушка. — К вам зайдет директор соседней школы, и вы с ней решите, когда удобнее приходить школьницам.

Обстрелы усиливаются. Сегодня я, устав за день, крепко спала… Проснулась от удара и острой боли в голове. Снаряд разорвался близко. Стараюсь приподняться и не могу. Новый удар… еще и еще ближе. Покорно, с детской беспомощностью смотрю в темноту комнаты. Разрывы следуют ритмично, один за другим.

Утром пришла Шура, рассказала:

— Дом наш в кругу оказался. Со всех сторон рвались снаряды. А он — низенький, его, должно быть, большие дома да сад защищали. Попали в очаг и школу. С правой стороны — в завод и институт, с левой — в Дом культуры. Два снаряда влетели в детскую больницу, где я работаю. Какая это была страшная ночь! Дежурила одна на всю палату… Перетащу детей в убежище. Затихнет — тащу обратно. Снова тревога… Опять в убежище.

Очаг, школа, Дом культуры, детская больница — вот «Военные объекты» немцев!

С директором школы договорилась. Сегодня первый раз пришла ко мне комсомолка Зоя. Прочитала все письма. Они неделю лежали нераспечатанными.

Вишневский пишет из Москвы. Врачи нашли у него острое переутомление. Направили в санаторий. Там он, наверное, пробудет больше месяца. Это хорошо! Пусть отдыхает.

Зоя ответила на письма. Прочитала статью из газеты. За два часа она много сделала.

Сегодня я совсем другим человеком стала. Всё это заботы комсомольцев. Сколько у них дела, а молодежь и для меня находит время!

На другой день Зоя пришла с подругой Настей. Обе ростом небольшие. Показались живыми, веселыми. Попросила их перечитать письма Наташи и Гали к матери. Ксения принесла их. Мне надо было представить жизнь ребят за время эвакуации. Девочки читали охотно. Им самим было интересно знать, как проводят время ребята в тылу. Первую пачку читали по очереди. Быстро кончили. Крупный детский почерк им было легко разбирать.

Интересно складывается моя жизнь: перед войной сдружилась с детьми в нашем саду, помогла им организовать досуг, весело провести лето. Сейчас познакомилась с новыми ребятами. Только теперь роли переменились: дети помогают мне, а не я им.

Сегодня девочки пришли второй раз. Смеялись, читая письмо Наташи. Она подробно описывала, что подали им на обед. Последнее письмо начиналось такой фразой: «Дорогая мамочка, мы скоро тебя увидим…» И вдруг голос Зои дрогнул, письмо выпало у нее из рук, голова опустилась на стол… Таких рыданий я никогда не слыхала. Бросилась к ней, стараясь успокоить, — еще сильнее плачет. Настя шепнула:

— Это она о своей маме…

Зоя до войны жила с отцом и матерью. Была единственной дочкой. Родители постоянно покупали ей книги. Она много читала, хорошо училась. Домашняя работа ее не касалась. В дни блокады от голода умер отец. Девочке пришлось вместе с матерью везти его на саночках хоронить. Недолго прожила и мать. Зоя осталась одна. Ее приютили родственники, но им самим было тяжело. Они вскоре устроили Зою в общежитие при школе. Здесь она и сдружилась с Настей. Вот уже два года живут они вместе. Настя тоже в блокадную зиму осталась сиротой. Они — неразлучные подруги.

— Не обращайте внимания, это я… так, — сказала Зоя, вытирая слезы.

Больше я не стала им давать такую работу. Хотела начать разбирать свои записки, но жалко девочек. Тяжело им будет вспоминать блокаду! Худенькие такие… Пусть читают мне книги. Я так давно ничего не слышала… Необходимо многое перечитать…

С увлечением читали девочки отрывки из «Войны и мира». Я слушала с волнением. Ко мне вернулась книга — мой верный, старый друг…

Морозный ясный день. На Кировском снег весь убран, панели посыпаны песком. Деревья, покрытые инеем, пушисты, горят необычным светом.

Возвращаясь с Островов, попала под шквальный обстрел. Это немцы палят из пушек, подвезенных на платформах к переднему краю. Минут пять беспорядочно и часто стреляют, а потом удирают так же поспешно: боятся наших самолетов и артиллерии. Из всех обстрелов такой — самый скверный. Обычно вражеские пушки стреляют планомерно по определенному квадрату. По свисту снарядов, по звуку разрывов ленинградцы привыкли определять, куда попадают. Внезапные хаотические обстрелы куда хуже обычных.

Сегодня я случайно осталась жива. Легла на панель около одного дома. Снаряд прорезал четвертый этаж и не разорвался.

Последние месяцы нас обстреливают круглые сутки. Совсем нет отдыха. Нервы так устали. Кажется, невозможно перенести напряжения.

Надо работать… Только работа успокаивает, дает устойчивость. Скажешь себе — надо работать, и нет места сомнениям, страхам, переживаниям.

Молодежь совершенно изменила мою жизнь. Внесла в нее много света и радости. Ася и Маруся даже хозяйство взяли под свой контроль. Маруся постоянно звонит, требует отчета:

— Что у вас сегодня на обед? Есть ли овощи?

Вечерами девушки стараются вытащить меня из дома. Даже в кино повели.

— Ничего не увижу, — говорю им.

— С нами всё увидите, — заявили авторитетно. Понятно, скандал вышел. Сели мы в четвертый ряд: им слишком близко, а я все равно кроме мелькания блесток ничего не вижу. Девушки принялись мне подробно рассказывать, что видят на экране. Соседи зашипели, велели молчать, не мешать другим. Пришлось прекратить объяснения. Девушек огорчила неудача. Провожая меня, Ася упрямо сказала:

— Мы с вами в театр пойдем! Там действие медленно развивается. Слышать вы будете, а в антракте мы вам всё расскажем.

Так и решили. Мне очень хотелось хоть немного увидеть, чтобы их не огорчать.

Люда — замечательная девушка. Она не только организовала помощь, но и сама наблюдает за моей работой, следит, чтобы ничто ее не нарушало. Когда Зое и Насте что-либо мешает навещать меня, приходит другая школьница — Женя.

— Над чем мы будем работать? — обычно спрашивает она, быстро раздеваясь и пожимая мне руку. Мне хочется поболтать, но Женя умело поворачивает на работу. Деловая девочка, строгая! А лицо — юное, волосы золотистые… Она быстро все понимает. Работать с ней легко.

Как-то раз я сказала Жене:

— Мне хочется начать переписывать сделанное. Только сначала пойми, почувствуй: мне передать свои каракули в чужие руки — очень тяжело. Стыдно за них! Записи мои своеобразны: приходится экономить каждое слово, — написать его так трудно… Ты заметила? Я и разговариваю отрывистыми фразами. Привычка экономить слова сказалась и здесь. Разбирать будет нелегко. Если я в голосе твоем почувствую раздражение, насмешку, я внутренне спрячусь. Из работы тогда ничего не выйдет. Если ты свысока будешь глядеть на меня, я тоже уйду в свою раковину. Сумей понять, как я писала и в каких условиях.

Женю, видимо, поразили мои слова. Она смотрела в окно. Лицо у девушки изменилось — стало старше. Складки появились на лбу. Неожиданно встав, она подала мне руку:

— Сейчас не будем работать. Я приду к вам завтра. Хочу подумать, понять. Спасибо, что прямо сказали. Я много могла бы наделать глупостей.

Спускаясь с лестницы, девушка крикнула:

— Завтра в это время я буду у вас!

Умница Женя, с ней мы сработаемся.

На другой день в обычный час пришла Женя. Она была раскрытая, добрая, ласковая. Но мне трудно начинать с новым человеком. С Ксенией все было просто, она привыкла. Ксения давно уже не помогает мне. Завод отправил ее в специальный санаторий для гипертоников.

Я положила на стол перед Женей кучу исписанных листов. Бумага разная, от оберточной до ватмана, и всевозможных размеров. Крупные записи переходят в мелко написанные строчки… Эта работа помогала мне жить, переносить лишения. И вот теперь я первый раз услышу, что написала.

Жене трудно читать. На каждом слове спотыкается. Вижу — ничего не выходит. Измучилась девушка.

— Не стоит Женя, — говорю. — Давай бросим.

— Нет! Это даже интересно. Вы не волнуйтесь. Я привыкну и тогда как по маслу пойдет.

Начала читать снова. Я вспомнила, о чем писала. Стала подсказывать отдельные слова. Потом целые фразы.

Не видя, я слово на слово насаживала, буквы пропускала. Часто писала другие, не помнила, на какой букве останавливалась. На точки тоже не обращала внимания. Задумаюсь, перо поставлю — вот и точка. С запятыми еще хуже: всегда почему-то получается клякса. Должно быть, слишком сильно нажимаю перо. Я запятые совсем перестала ставить.

Женя кропотливо дописывала слова, исправляла. Очень мало сделали мы в этот день. Но девушка не испугалась работы. Она обычно приходила ко мне раз в неделю, теперь предложила приходить по два раза. И не только читала, но и записывала новое.

— Скоро двадцатая годовщина со дня смерти Владимира Ильича Ленина, передо мной так живо встают эти дни… Запиши-ка, Женя!

…Помню: холодное утро 22 января 1924 года. Открыв книжный магазин, — я тогда заведовала им, — впустила озябших сотрудников. Затопили печи. Все занялись обычной работой. Вдруг телефонный звонок и глухой голос:

— Скончался Ленин… Повесьте траурные флаги. Заготовьте возможно больше портретов.

Уронила трубку. Заплакала.

Нет Ленина!.. Сердце не принимало этого удара, но мозг твердил: «Нет Ленина, оборвалась великая жизнь великого человека».

В каком-то тумане отсчитывала портреты. Люди, покупавшие их, плакали. Никто не стеснялся своих слез. В этот день все, написанное Лениным, и все, написанное о нем, было раскуплено.

Через несколько дней была траурная демонстрация. Завывала вьюга. Увязая по колено в снегу, люди кутались от пронизывающего ледяного ветра. Сотни тысяч людей шли, опустив головы. На Марсовом поле к нашей колонне подошла старая женщина. Она семенила маленькими шажками, часто спотыкалась. Я взяла ее под руку.

— Спасибо, доченька! Проводить хочу Ленина. Как отца родного уважаю его. Детей моих он из темноты вывел. Учиться устроил. Они скоро школу кончат. Царствие ему небесное.

И, оглянувшись, женщина прошептала:

— Слушай, доченька, как ветер шумит! Метель-то какая! Это небо и земля горюют о большом человеке…

Вьюга усиливалась. Идти было тяжело. Сердце холодело от горя.

Ленин — вечная жизнь! Бессмертен и город, носящий его бессмертное имя. И как бы ни бесились фашисты — им не поставить ленинградцев на колени: нас осеняет великое имя Ленина!

Глава восьмая

Ленинград напряженно ждет победного часа.

— Подморозило. И солнышко. Может быть… сегодня?

— Слышали ночью канонаду? Может быть, началось?

— Читали: прорвали оборону немцев возле станции Дно? Теперь скоро.

Все напряжены: когда?

…Январский город 1944 года, снежный, чистый.

Ночью морозит, днем пригревает солнышко. Снег тает, блестит. Скользко.

Мою полы, как перед праздником. Тороплюсь все сделать скорее.

«Почему?» — спрашиваю себя, и не знаю. Не решаюсь ответить. А сердце стучит сильно-сильно: «Жди, жди, жди! Скоро придет радость!»

Получила телеграмму. От кого?.. О чем?.. Прочитать некому. Оделась и вышла на улицу. Идет военный. Подошла к нему:

— Пожалуйста, прочитайте! — и протягиваю телеграмму.

Он удивленно посмотрел на меня, прочел: «Поздравляю началом наступления. Всеволод Вишневский».

Военный еще раз посмотрел на подпись, на меня. Улыбнулся. Протянул руку.

Поблагодарила, иду по дорожке к крыльцу.

Военный стоит в калитке.

Мне не хочется говорить о своей слепоте. Быстро ушла в дом.

Пожалуй, не следует просить посторонних!..

Вечером заговорило радио. Сегодня — годовщина прорыва. Передают воспоминания о прошлогодних боях.

Уже поздно. Ложусь спать…

— …Войска Ленинградского фронта прорвали оборону немцев южнее Ораниенбаума…

Хочется крикнуть, но лежу совсем тихо. Началось! Идет победа! С кем поделиться счастьем? Никого нет. Зажгла зачем-то во всех комнатах свет. Легла. «Счастье пугливо», — говорила всегда мать. И сообщения радио очень осторожны. Должно быть, только самое начало.

Жду час, другой. Будет, будет еще приказ!

Бегут часы. Уже шесть утра. Что-то принесет сегодняшний день?

Солнышко! Вот хорошо! Только бы не таяло! Для наступления нужен мороз: под Ленинградом так много болот…

Целый день боюсь отойти от радио.

— …Внимание! Внимание!..

О, это совсем не тот голос, что мрачно хрипит во время обстрела!

— …В восемь часов сорок минут будет передано по радио важное сообщение…

Это у нас! На нашем фронте…

Бесконечно длинными кажутся позывные. Наконец;

— Взяты Красное Село, Ропша.

Три раза повторен приказ. И каждый раз, слушая, нахожу новые детали. Дождались!

Залило блаженное чувство радости. Хотелось до земли поклониться бойцам. Вот они на высотах Петергофа, Дудергофа, Красного… В снегу бьются за Ленинград, за нашу жизнь.

Благословляю вас, родные…

День за днем приходят победные вести. Голова кружится от счастья. Голос диктора сейчас — голос самого близкого человека:

— Железная дорога Кириши — Мга — Ленинград свободна.

— Новгород, Тосно, Красное, Тайцы, Стрельна, Володарка, Петергоф — наши!

Петергоф! Почему-то представить его во власти врагов было всего тяжелее. Уничтожено неповторимое произведение искусства. Но земля Петергофа снова наша. Наступит время, когда все ленинградцы, как в священный поход, двинутся на восстановление Петергофа.

Взята Воронья гора. Там стояли огромной мощности пушки, из которых обстреливали фашисты наш город, так долго, мучительно. Враг тешился убийством мирных жителей, радовался, попадая в переполненные трамваи.

Теперь двадцать тысяч немцев полегло около этих пушек. Есть на земле справедливость…

Сорвана с горла Ленинграда мертвая петля. Как легко дышится!..

Помню, в детстве я каталась с ледяной горы, устроенной под качелями. Веревки были не сняты, а просто закинуты за бревно. И вот ветром их сбросило. Увлеченные, ребята не обратили на это внимания. Я покатилась и попала в петлю головой. Петля сжала горло. Санки умчались, а я повисла над ледяной горой. Ребята испугались, убежали. Моя старшая сестра — ей было лет десять — поняла, что случилось страшное. Она стала тянуть за веревку и затягивала мою шею еще сильнее. Все же вытащила меня на площадку, но вынуть из петли не могла. Взяла на руки. Так и стояла, пока не прибежали взрослые. Меня привели в чувство. Сначала лежала я тихо. Потом, когда совсем опомнилась, бегала, смеялась, прыгала… Мать думала, что у меня помутилось сознанье. Нет, я просто радовалась: можно дышать!

Другой раз почувствовала счастье дышать свободно уже девятнадцатилетней девушкой. Это было в тюрьме. Проходил месяц за месяцем. Сначала тосковала, потом решила не думать, не мечтать о воле. Однажды вошел начальник тюрьмы, сказал:

— Вы свободны!

Я сидела и равнодушно смотрела на него.

— Слышите? Вы свободны. Одевайтесь и уходите! — повторил он.

И это «одевайтесь» дошло до сознания. Я волчком прокатилась по нарам, соскочила с них совсем около начальника. Он даже отшатнулся.

— Это правда?

— Вы свободны! Есть распоряжение жандармского управления.

Не помнила, как оделась, вышла из камеры. Ворота тюрьмы открылись, я на улице. Шла быстро. Не верила — может, ошибка? Вернут? Нет. Пошла спокойнее. Свернула на Литейный. Яркие огни. Спешат прохожие, говорят, смеются…

Свободна!

Села на ступеньки какого-то крыльца. Положила около себя узелок с вещами. Смотрела… и все казалось особенным.

Никогда не видела жизни такой прекрасной! Дышала глубоко, часто: хотелось освободиться от вонючего воздуха тюрьмы.

Шла то медленно, то бежала… И все смотрела, смотрела: как хорошо жить на воле!

И вот теперь, уже шестидесятилетней женщиной, я вновь обрела радость свободы.

Девятьсот черных дней нас давили невидимые стены блокады. Ежедневными обстрелами фашисты не давали нам даже на короткое время забыть об этих стенах. Но не покорность, а гнев рос в наших сердцах. Мы боролись. Мы знали, что победим. Мы дождались!

Пошла посмотреть город. Его узнать нельзя. Магазин на Литейном, где я двадцать лет назад продавала портреты Ленина, разбит немецкими снарядами. Окна соседних домов забиты фанерой. Зубцы обрушившихся стен, груды мусора, железного лома. На улицах всюду люди в военной форме, всюду следы разрушения и всюду следы борьбы. Лица идущих радостны, все чувствуют близость освобождения.

По радио объявлено: в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое января разрешается ходить по улицам до часу ночи.

«Что это будет?» — спрашиваю себя.

Так радостно ждать, зная, что идет счастье.

Стою перед рупором, как солдат на часах.

«Блокада окончательно снята!»

Радио повторяет приказ. В нем говорится не только о доблести войск, но и о мужестве населения. Кажется, еще не было таких приказов — «Войскам и гражданам»…

Через пять минут салют, первый салют в Ленинграде!!

Спешу на улицу. Темное небо. В саду мрачные стволы-великаны. Никого. Очень тихо. И пусто. Зашла к Шуре. Она уже одела ребят.

— Салют! Тетя Оля, будет салют! — кричат они.

Небо прорезал прожектор. Грохот орудий. Стало светло. Снег розовый. Деревья фиолетовые. Все стоим молча. Потухло небо.

Шура плачет, прижимаясь ко мне.

Опять залп и опять сияние.

Снопы пестрых ракет. На их фоне дом кажется волшебным. Он пережил все и сохранил даже все стекла. Теперь сияет, озаренный разноцветными огнями. Залп следует за залпом.

— Мама, больше не будут в нас стрелять немцы?

— Нет, доченька, никогда больше не будут…

Хочется опуститься на колени и поклониться родной земле.

Ленинград, 1941–1944 гг.

Песнь о жизни

…Блокадная, холодная и страшная ленинградская зима. Маленький, весь заснеженный двухэтажный деревянный домик на Песочной улице. Он стоит, чудом уцелевший от бомбежек и пожаров. Стоит нежилой, будто мертвый, брошенный людьми.

Но нет. Он не брошен. Вот от его дверей отделилась маленькая, худенькая фигурка женщины, закутанной в большой платок. Неуверенным шагом, по узенькой, протоптанной в глубоком снегу тропке она идет к калитке, выходит на улицу и молча останавливается. Она прислушивается. Блокадная тишина. Редко кто проходит мимо дома. Но вот шаги… Она протягивает руку. В ней белеет листок бумаги.

— Прочтите, пожалуйста, — тихо обращается женщина к прохожему.

И прохожий берет из дрожащих рук бумажку. Это, оказывается, телеграмма, поздравление. Оно подписано именами писателей Вишневского и Фадеева.

— Спасибо, — тихо произносит женщина и так же неуверенно и медленно уходит в дом.

Долго стоит прохожий и с недоумением смотрит ей вслед.

…Кто эта женщина? Почему неграмотная? И причем тут эти писатели?

Прохожий уходит. А женщина остается в затемненном доме одна.

Неграмотная? Нет… слепая!! Недавно ослепшая. Контуженная взрывной волной… Конец?.. Нет! Жизнь продолжается.

…После войны. Тот же дом. Белеет на стене мемориальная доска: «Всеволод Витальевич Вишневский жил здесь с 1942 по 1944 год». Крутая, чуть-чуть скрипящая лестница ведет на второй этаж. Дверь открывает хозяйка квартиры. Она с приветливой улыбкой встречает посетителей, уверенно двигается по комнатам, раскладывает на столе свои книги, и трудно поверить, что это та самая слепая женщина, которая выдержала все, что может и не может вынести человек: участница трех революций, пропагандист книги, художница, а затем и писательница — Ольга Константиновна Матюшина.

Почти девочкой пришла она в партийное издательство «Вперед». Ей поручили очень важную работу — комплектовать библиотеки для рабочих. В маленьких комнатах издательства она встречалась с Владимиром Ильичей Лениным, Надеждой Константиновной Крупской, Марией Ильиничной Ульяновой, Владимиром Дмитриевичем Бонч-Бруевичем. Здесь созрела она как революционерка.

Трижды бросали ее в тюрьмы за распространение нелегальной литературы. В сырых камерах настиг ее туберкулез. Когда хлынула горлом кровь, тюремщики выкинули ее из тюрьмы. Друзья выходили, спасли. И опять в строй, опять работа.

В ее биографии отразилась судьба революционной молодежи первого десятилетия нашего века. Пройдя путь от нелегального гимназического кружка до непосредственного участия в революционной деятельности большевистской партии, Ольга Матюшина как бы повторила жизнь целого поколения своих сверстников, сознательно вступивших на революционный путь.

Тридцать пять лет своей жизни она отдала книжному делу, работая по распространению литературы сначала в дореволюционных партийных издательствах «Вперед» и «Жизнь и знание», а с 1918 года в издательстве «Коммунист». И с кем только ей не приводилось встречаться!..

Домик на Песочной… Здесь бывали художники и артисты, политические деятели и поэты. Частый гость Матюшиных Владимир Маяковский. Она знакомится с Алексеем Максимовичем Горьким. Больше всего в их квартире все-таки художников. И в эти годы возникает у нее влечение к живописи. Сама еще не веря себе, без помощи других, украдкой по ночам или на заре, пробует Ольга Константиновна рисовать.

Приходит первая радость творческой удачи. Она становится художницей. Два года работает оформителем на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке.

Но вот война… Блокада… Смерть многих близких и друзей. Взрыв бомбы и — слепота.

Конец? Нет! Воля к жизни и труду побеждает всё: трудности, физические страдания, слепоту. Вопреки всему она пробует рисовать. Но продолжать эту работу невозможно.

Сдаться? Нет… Это не в характере Ольги Константиновны. Лишенная возможности рисовать, она берется за перо. Сильнее смерти была вера в жизнь. И какую же надо было иметь волю к жизни, к труду, чтобы все выдержать и еще раз найти свое место в строю!

Писать приходилось на ощупь! Чувство художника, чувство прямой линии помогало. Но как узнать, кончились чернила или нет? И сколько раз бывало так, что чернил уже нет давно, а она все водит сухим пером по бумаге…

Как не прийти в отчаяние! Но сдаваться нельзя. Ведь можно диктовать. Только надо сначала все как бы написать в уме и держать в памяти. Помнить героев, их судьбы, фразы и… диктовать.

Три года работает слепая женщина над книгой. И вот она написана. Это «Песнь о жизни». Повесть о героических днях жизни ленинградцев в долгие и тяжелые месяцы войны и блокады. Все, что пережито самой… Через два года написана новая книга «Жизнь побеждает». Это волнующая, в лучшем смысле гуманистическая повесть о детях-инвалидах, любовной заботой взрослых подготовленных к тому, чтобы стать полноценными участниками трудовой жизни. Вслед за ними выходят из печати еще и еще книги: «За дружбу», «Тайна», «Малярка», «Будьте мужественны», «Рассказы о «Ленине», биографическая повесть «Негасимые искры», «Окрыленные люди».

Так раскрылась вторая половина жизни, — хотя годы перешагнули за восьмой десяток. Но если не сломили тюрьмы, туберкулез, слепота, — разве могут сломить годы!

Внутренняя взволнованность и теплота повествования, правдивость изображения и та несомненно воспитательная сила, которая заложена в образах героев всех ее книг, — результат творческого преображения большого жизненного опыта, большой прожитой жизни.

В марте 1956 года Ольга Константиновна Матюшина за активное участие в революционном движении Указом Президиума Верховного Совета СССР награждена орденом Трудового Красного Знамени.

Прожито три четверти века, но работа продолжается. Магнитофонная лента заполняется воспоминаниями о Ленине, Крупской, Маяковском, Вишневском, Горьком, Бонч-Бруевиче. Записываются планы будущих произведений. Потом все ляжет па бумагу…

Одиночеству, слепоте, возрасту давно объявлена война. Человек с мужественным сердцем, чьи годы труда — это подлинная песня о жизни, продолжает работать.

Гр. Гроденский

Загрузка...