Часть I. Роберт Льюис Стивенсон Баллады

Песня Рахеро: таитянская легенда[2]

ПОСВЯЩАЕСЯ ОРИ-А-ОРИ

Ори, мой брат островной,

В каждом звуке и значеньи тебя тут много, друг мой,

Эта история твоих страны и племени,

В твоём любимом доме твоим почётным гостем, мной,

На языке английском сложена. Владей теперь такой,

А подпишусь я данным тобой именем.

ТЕРИ-И-ТЕРА[3]


I. Убийство Таматеа[4]

Однажды в далёкие дни, как люди Тайарапу[5] скажут,

Пошёл паренёк за рыбой, и вроде, удачно даже.

Имя ему Таматеа: доверчив и добр при том,

Милый на вид и шустрый, но недалёк умом.

Во всём мать свою он слушал, что за жену была:

Умом была и глазами, жизнь свою им жила.

Вернулся один он с моря, с рыбалки пришёл к берегам,

Лодку на пляж он вывел, и мать ждала его там.

«Будь ты здоров! – сказала. – Вовремя ты пришёл.

Выбери рыбу лучшую на королевский стол.

Страх ведь лютует у трона, и хоть вся страна нищает,

Вялость ног и рук скупость быстро там подмечают,

И учтены все налоги, и высчитан каждый час,

И горе тем, кто промедлит, тем более – кто недодаст!»

Так мать ему сказала, мудрой та мысль была.

Ведь баламутил тайно Рахеро под короля.

Никто и не ждал сигнала, что уж народ бродит,

И подчиняться не хочет, и на налог скупит.

И когда к храму Оро[6] чёлн последний летел,

И жрец, открыв корзину, жертвы лик оглядел, –

Его от зловещей картины дрогнул взгляд не зря:

Мёртв в этот раз был айто, из дома что короля. <1>[7]

Так Таматеа матери на берегу внимал,

Он быстро сплёл корзину, рыбу из лодки взял

И в один миг послушно на плечи всё водрузил,

И зашагал он с песней, – хватало на всё ему сил.

Весь путь он шёл вдоль моря, волнами что ревело,

В месте, где риф был сломлен, пассат[8] умножал то дело.

Слева[9], как в дыме битвы, твердью восстали валы:

Вершинами гор поднялись, остров подняв внутри.

У деревень и мысов, у рек, у гор и долин –

У всех было имя живших, кто помним был и любим,

И неспроста те названья в песнях народ восхваляет,

Песни хоть древних дней, никто их не забывает:

Юных средь лунной ночи учат им старики,

Девушки все и парни поют их, надев венки.

И Таматеа неспешно и беззаботно шагал,

Он свиристел хриплой флейтой и птицею напевал,

Жарился он на солнце, отдыхал у деревьев в тени,

Переходил вброд реки, порою выше коленей,

В его пустом сознаньи лишь тысячей толпились

Былых храбрецов деянья, в песнях что доносились.

И подошёл он к месту (в Тайарапу лучше всех)[10],

Где тихой долины роща выходит на шумный брег,

Выплёскивая там реку. Пай тут был увлечён. <2>

Здесь, в своём буйном детстве родными на смерть обречён,

Зверем жил Хоно-ура, волосы в грязь скатав,

Только дождём омытый, пламя во тьме не знав,

Мощными руками своими он дерева склонял

И, утоливши голод, без плода стволы отпускал.

Здесь тенью туч ходила, невзгоды тем предвещая,

Ахупу, дева из песни, вершины гор посещая.

Одним из них был Рахеро, – богам подобного рода,[11]

Наследовал хитрый ум он и красоту породы.

В юности был он айто и по земле ходил,

Словом дев ублажая, мужчин он рукой разил.

И знаменит он тем был, пока, отойдя от дел,

Не перестал сражаться и песнь свою не спел.

Мой дом, что по-над морем (из жизни той былой),

Любимый праотцами и так любимый мной!

Глубокое ущелье Пая и Хоно-уры сильного долина,

Опять пассата слышен крик в лесах, что на вершинах.

Мой дом, в твоих стенах звучат всего сильней

И море, и земля, что мне всего милей.

Я слышал много звуков – восторгов и смертей,

Но мне родней пассаты среди твоих ветвей.

Слова он пел такие, но думал совсем о другом,

Желание славы билось в горячем сердце том.

Он был ленивым и хитрым, любил лежать загорать,

Не прочь был повеселиться и просто так поболтать.

Он был ленив настолько, что худ был и стол, и дом,

Ни рыбу не ловит в море, ни сходит в лес за плодом.

Сидел и смеялся дома, но власть короля не чтив,

Он разносил все слухи, рукою свой рот прикрыв,

Измену тем источая. Он ждал, когда день придёт –

День собранья народа, когда барабан забьёт,

Когда будет голосованье и все короля сместят,

Смешливого и ленивого Рахеро на трон пригласят.

Пришёл тут Таматеа и дом у ручья узрел,

А у него Рахеро копал печь и есть хотел. <3>

Был он в одной повязке, в татуировки одет,

На мощной его спине играл пальмы тенью свет.

Быстро глаза он поднял на подходящий шаг,

И рот слюной залился, мозг о еде воззвав,

Заметил: несут корзину, прикрытой от солнца и мух, <4>

Ведь хоть разводил он печку, от мяса в доме – лишь дух.

И вышел он навстречу, и парня рукой придержал,

И, восхваляя древних, так он ему сказал:

«В Тайарапу все наши предки, что весь народ создали,

Свободно себя едою в час любой ублажали,

Вкушали они на ходу и в лодке когда у весла,

Вставали порой закусить, хоть уже ночь пришла.

Неплохо б тебе, молодцу, заветам внять отцов.

Ты вовремя так пришёл! Огонь мой уже готов». –

«Вижу я твой огонь, но мяса вот нет на нём», –

Ответил ему Таматеа. «Да ну! Тут всё путём:

И море здесь, и ручей – все живностью полнятся,

И рыбины в них огромные, как свиньи, там роятся,

И раки в речке рядом идут по дну толпой». –

«Всё это может быть, но только не со мной.

Я б с радостью поел. Увы! Нужда зовёт:

Я рыбы дань несу, король её уж ждёт».

Во взгляде у Рахеро тут вдруг огонь завис.

«Вот мой обед, – подумал он, – а королю сюрприз».

И, обняв молодца рукой, с тропы его забрал,

Смеялся, и шутил, и льстил, и в бок того толкал:

«Поёшь, как птичка ты, мой друг, так в жизни не спою,

Но не боялись короля так в молодость мою,

Что тебе час, коль сердцем ты перед собою честен?

Иди в мой дом, там посиди, посмейся среди женщин,

А я, нам сделать чтоб обед, заброшу свой крючок».

Послушный Таматеа груз в тенёк повесил, на сучок

На дереве, сойдя с тропы. Рахеро очень весел был,

Смеясь, как будто птицелов, который птицу приманил.

И выбрал он себе крючок, его прилежно осмотрев, <5>

И, подышав, полировал, о кожу ног своих терев,

Циновку выдал простачку, сказав, чтоб парень не скучал,

Пока гостеприимный он рыбалкой быстрой промышлял.

И, выйдя вон, Рахеро встал, всего себя в слух превратил,

Внутри услышал женский смех, когда простак шутил.

Тайком он подошёл в тенёк, там, с рыбой где висела

Корзина в манговых ветвях. Свершая подло дело,

Корзину ловко приоткрыл и рыбью мякоть взял,

Ту, что достойна короля и вождь бы пожелал.

Её он завернул в листы, и на угли поставил,

И, мякоть прикопав, взамен объедки предоставил,

Прилежно всё запаковав в корзину, говорит:

«Закусочка тебе, король, надеюсь, что стошнит. –

Корзину он вернул на сук, чем вызвал мух экстаз. –

Вот тебе соус к ужину, король лукавых глаз!»

Как только печь открылась, понёсся рыбный дух.

В тени дома Рахеро все сели за еду,

И тихо листья чистили, шутили и смеялись,<6>

И поднимались чаши, и залпом выпивались,

Но больше ели в тишине. И, есть закончив враз,

Рахеро будто вспомнил, по солнцу смерив час,

Сказал он: «Таматеа, пора бежать, мой друг».

И Таматеа тут же встал, во всем послушней слуг,

Корзину взяв на плечи, с хозяином простившись,

Вдоль шума волн он зашагал, в дальнейший путь пустившись.

И долго так ещё пройдя, увидел рай зелёный,

И стебли пальм, и тени, и крыш строений склоны.

И там, меж ними, во дворце, король сидел высок,

Вокруг с оружьем айто и йоттовы у ног. <7>

Но страх червём был в сердце, и страх – в его глазах,

Измену в лицах он искал и ложь искал в речах.

К нему явился Таматеа, в руках он дар держал

И, воздавая почести, стоял он, как вассал.

И молча слушал всё король, с закрытыми глазами,

Гнуснейшей мыслью был объят и страхов образами,

И молча принял этот дар, и отослал дарителя.

И Таматеа пошагал назад, к своей обители.

Король сидел задумчивый, но слух прошёлся вдруг,

Шептались тихо йоттовы, а чернь болтала вслух,

Всех хохот просто разбирал от наглости такой:

Объедки королю дарить – в лицо, перед толпой.

Король лицом краснел, белел от гнева и стыда,

То в его сердце пламень был, а то текла вода,

Он повернулся вдруг назад и айто крепко сжал,

Из караула молодца, что с омаре стоял,<8>

Команду в ухо произнёс и имя указал,

Тем свой бессильный гнев и страх, казалось, разогнал.

А Таматеа-дурачок был к дому на пути,

В лицо ему вставала ночь, день гаснул позади.

Рахеро видел, как он шёл, и радость в нём была,

Желал он королю позор, но не парнишке зла.

И тот, кто по пути встречал, приветствие дарил,

Ведь он был дружествен лицом и так же говорил.

Он рад был снова видеть люд и рад, что сделал дело,

Он уже к дому подходил, почти уж солнце село.

В Тайарапу купанья час настал. И все кругом,

Приятно, весело смеясь, купались перед сном.

Спускалась на долину ночь. А солнце на горах

Застыло, кажется, пока, сражаясь в облаках,

Едва сияло в высоте. И листья изумрудами

У пальм, и тени их стволов на всю длину разнузданны.

Тень Таматеа головы зашла уже домой[12].

Как вдруг он шелест бега ног услышал за спиной.

Он, повернувшись, увидал: вот воин на тропе

При поясе, вооружён, бежит за ним, вспотев.

Прыжок, и он уж рядом с ним, и, слова не сказав,

Свой омаре он в ход пустил, жизнь пареньку прервав.

II. Отмщение Таматеа

Предательство Рахеро уж вскоре позабыто,

Король сидел на месте, простак лежал убитый.

Но Таматеа мать в глазах хранила смерти блики.

И несколько ночей не спал Тайарапу под крики.

И вот, когда дитя в лесу стал холодом сомненья,

Она не знала дом, друзей, лишь лес ей окруженьем,

Звенели горы звуком горя, что из груди стенала:

Рвала впустую воздух ртом, как лев, она кричала,

Пронзая слушающих слух и раня их сердца.

Но, как погода в море может меняться без конца,

Внезапно ураган забрав обратно в небеса,

И бросит в штиль стоять корабль, повесив паруса,

Дыханье ветра прекратив, как свет от лампы, вмиг,

И приближая этим всем беззвучный смерти крик,

Так вдруг, стенанья прекратив, она тихонько встала,

Покинув свой печальный дом, спокойствие сыскала,

Смерть унеся в своей груди, точа её рукой.

Она прошла все берега земли немалой той.

И, говорят, она без страха спала во тьме ночами

В местах ужасных, лишь смотря открытыми глазами

На ленты света, что от храма к храму всё несутся, <9>

Ни моря в лодке не страшась, ни горных троп, что вьются.

Из края в край по острову, не меряя преграды,

От короля до короля несла рассказ утраты.

И королю за королём престолы посещала,

Припоминая всё родство, что в песнях называла,

Все имена своих отцов. И, сердце усмирив,

Шутила, чтоб поймать их слух, смеялась шуткам их:

И так сначала завлекав, вдруг тема изменялась:

И все люди из Вайау[13] той смертью проклинались.

И соблазняла королей богатством тех земель,

И льстила: «Если не у вас, чья ж армия мощней?»

И, ещё раз сменив настрой, вновь песню заводила,

Взывая барабанов бой и павших воинов силу,

Взывая птиц из облаков закончить пир земли.

Внимали молча короли и головой трясли:

Ведь знали, что в Тайарапу сильны в боях лихих,

Как и в пирах, – и Вайау не менее других.

Она пришла в Паэа[14], к Намуну-ура племени, <10>

К врагам заклятым Тева[15], не терпящим их имени.

Её король Хиопа тепло там принимал: <11>

И выслушал, и взвесил, и мудро размышлял:

«Мы здесь, прикрыты островом, жильё своё ведём,

И ветер нас не мучает, волна нам нипочём.

Но там, в земле Тайарапу, расклад другой идёт,

Пассат их бьёт, не жалуя, и море там ревёт,

Ветра уносят песни волн аж до вершины гор,

Где зелены леса стоят. Народ, как на подбор,

Там крепок, твёрд и закалён, силён в боях лихих,

Как и в пирах, – и Вайау не менее других.

Теперь послушай, дочь моя, ты мудрости отца:

В любой есть силе слабости, – два глаза у лица.

Сильны своими омаре, копьё кидают метко,

Но глупые и жадные, как свиньи или детки.

Мы здесь, в Паэа, высеем достойные сады:

Бананы, каву[16], таро[17] – священные плоды,

Объявим мы свиней тапу, рыбалку – год закроем, <12>

Так мы запасы всей еды в Паэа здесь утроим.

И славу о богатстве нашем остров разнесёт,

Туда, куда мы захотим, слух языком дойдёт.

И свиньи из Тайарапу поднимут свою пасть,

А мы устроим им силок и станем тихо ждать

Пока унюхают еду прожорливые свиньи.

А между тем построим дом из твёрдой древесины[18]

Да негорючих ремешков, чтоб крышу прикрутить,

Такой рукам не повредить, огню не поглотить.

И, когда свиньи прибегут, начнётся пир у нас,

И в том пиру они помрут, не встретив утра час.

Вот так поступим. Сердцем я скорблю вместе с тобой,

Не жить Натева[19] с Намуну, как огню – с водой».

И сделали, как он сказал, сады там зацвели,

И вести понеслись кругом и к Вайау пришли.

Намуну-ура люди поплыли в даль ветров,

Где Тева города стоят вдоль южных берегов,

Бросая за борт всю еду, и вот – прибой помог,

Принёс богатства к Тева он, лежат они у ног.

В морской воде весь урожай лежит, омыт волной,

И дети с ним играют, едят, несут домой.

И старшие, уставившись, судачили, шутили,

И кто бы к ним ни приходил, опрошены все были.

И так мало-помалу молва кругом идёт:

«В Паэа прямо на земле еда везде гниёт,

Свиней там много, будто крыс, – их невозможно счесть.

Намуну-ура пареньки, пред тем как в лодку сесть,

Прямо с земли, из-под ветвей, по самые борта

Каноэ грузят фруктами. Весь день команда та

Ест непрерывно: рулевой, гребцы, не зная горя.

А как заполнят животы, остатки сбросят в море!»

Слова все мудрые сбылись, и лишь наживку дали,

Как свинки из Тайарапу все мордочки подняли.

И пелись песни про родство, и сказки вспоминались

Все про жестокость войн, и как лишь миром достигались

Союзы кланов острова. «Конец войне, – сказали, –

К Намуну-ура поспешим, теперь друзья мы стали».

Так порешив, назначен день. Лишь поредела тьма,

Столкнув каноэ в море, оставили дома.

Дул сильный южный ветер, он клан весь собирал.

Над длинной рифа полосой шумел прибоя вал.

И тучи навалились над островом горою:

Горою над горами. И плыл весь флот каноэ

Лазурною лагуной. Команды без забот[20]

На водных тех просторах вдыхали от щедрот,

И солнце их бодрило, везде, со всех сторон,

Валы бились о рифы, гася суровость волн.

Так люди из Вайау приятно плыли день,

Минуя пальмы мыса, заливы деревень,

Где все селенья Тева. И, рядом проплывая,

От лодки к лодке нёсся смех, и песни напевали.

И весь народ на берегу собрался посмотреть:

Кому-то видно всё с земли, другим – на ветки лезть,

Чтоб прокричать и помахать, – другого не могли:

Деревни, к ветру накренясь, скрывали вид вдали

Как птица, мимо что летит. Где мимо проплывали,

Как птицы, что несётся, крик, брег песней обдавали,

Желанным смехом юных дев, детей, что восторгались.

И наблюдатели им вслед смотрели, улыбаясь.

Селенья Тева позади, лишь Папара[21] осталась,

Где дом вождя, где сборный пункт, война где начиналась,

Откуда маршем воины шли по землям по чужим.

А дальше из-под пальм теней вверх поднимался дым,

Клубясь, струясь и умерев, где уж закат пылал.

«Паэа!» – тут раздался крик. И плаванью финал.

Хиопа к берегу пришёл, уж ночь вела отсчёт,

Он визитёров насчитал примерно восемьсот:

Детишек кратконогих, что бегали меж древ,

Мальчишек безбородых и малогрудых дев,

И женщин коренастых – их верных матерей,

Отцов невозмутимых, что впереди семей,

А парни и молодки в кольце гурьбой стоят,

Чураются семейных, на короля глядят,

Пытаясь быть взрослее, но жесты их и взгляды

Нежны, как поцелуи, смеются, шуткам рады.

И там же патриарх, весь в седине, стоял

И немощной рукой свой бюст приобнимал.

Счастливые супруги, их выводок невинный –

Любимые дитя, – то жизни ход старинный.

Хиопа видел их, людей всех возрастов,

И чуть заколебался.

Но то был клан врагов.

И, жалость погасив, он мил был с королём,

С Рахеро и с другими достойными при нём,

Всем, кто имел свой вес, он слово находил,

Со всеми благородными о прошлом говорил.

«То правда, – он сказал, – у нас еда гниёт.

Но много вас, друзья, и пир большой грядёт,

Мы стали уж свиней ловить и забивать,

И фрукты приносить, и каву растирать.

Сегодня ляжем спать, чтоб завтра поутру

Все вы, король и жрец, сидели на пиру».

Хиопы молодцы всю ночь без сна трудились.

Со всех сторон свиней всё визги доносились,

И гостевых домов пол чисто устлан был,

И сборщикам плодов луною свет светил,

Тела их разукрасив тенями от ветвей,

И красный свет пылал от множества печей.

Так семеро из йоттовых трудились до утра,

Работа же восьмого невидима была.

Его отряд в лесу дрова, сгребая в кучи,

В вязанки собирал посуше да получше,

Те, что как порох вспыхнут, чтоб пламя занялось.

И вот настал день праздника. Как утро началось,

Леса заколыхались, вершины затряся,

Кокосовых орехов дождь будто пролился:

Восславя утро пира, пожара ветер шёл.

И вёл на пир Хиопа гостей всех в общий холл.

Всех возрастов толпою торжественно шагав,

В венках все улыбались, беды не предсказав.

На каждых трёх по свинке зажарили в земле

И навалили каждому закуски в стороне,

И фэи[22], жареных в костре и свежих, – пополам,

Для каждого в достатке, как сена лошадям

Запасено в конюшне, и рыбы – объеденье, <13>

И соусов корытца, и хлебных древ печенье[23],

И кавы полны чаны. Хоть раньше пир бывал,

Но изобилий здешних Вайау люд не знал.

Весь день они так ели запасы той еды,

Свиней сменяя рыбой, а рыбу – на плоды,

И осушали соус, и каву пили всласть,

Пока сон отупенья не стал на месте класть.

Сон сильный, как убийство, слепой, как ночь без звёзд,

Связав, их обездвижил, их души вдаль унёс.

Бесчувственны все вместе лежали стар и мал:

Боец с рукой смертельной, хвастун, что лишь болтал,

И женщина замужняя, привыкшая рожать,

И девочка невинная легли устало спать.

Хиопа встал, покинул холл, вождей своих забрав,

Катилось солнце уже вниз, вершины освещав,

Но ветер всё упрямо дул, не меньше, чем с утра,

Орехи сыпались в тени, и, словно флаг порвав,

Ветер разбил все облака в вершинах островных.

И по сигналу, молча, вмиг толпа людей других

Готовить стала быстро смерть, снуя и там, и тут,

Вязанки дров кладя вдоль стен, как муравьи бегут,

И возвели их высоко у стен со всех сторон.

Внутри царила тишина, у всех был крепок сон.

Стояла Таматеа мать с Хиопой рядом вместе,

Трясясь от радости и страха, как девочка-невеста.

А между тем спустилась ночь, тогда Хиопа сам

Пошёл проверить в холле всё, вверя своим глазам.

До крыши хворост сложен был, дровами дверь полна,

И восемьсот упитых тел храпело в неге сна.

Тогда отослан айто был, и он огня принёс.

«Внутри судьба целой страны, – Хиопа произнёс. –

Смотри! Я уголь раздуваю, сдувая весь восток,

И оголяю лес и брег, и пира голосок

Заглохнет здесь, в дыму костра, как крыша упадёт

На дом пустой, и пепел стен лишь ветер разнесёт».

И так в дрова он положил тот уголь раскалённый,

И побежала краснота в завал им возведённый,

И повалил обильно дым. Как та вода: сочится,

Потом пробьётся струйками и станет серебриться,

И вдруг всю дамбу, разорвав, теченьем унесёт.

Вот так, в мгновенье ока, ввысь тут пламя как скакнёт

В ночи, от ветра всё гудя, деревьев выше всех,

Окрестность моря осветя и местный его брег.

И Таматеа мать, крича, вверх руки вознесла:

«О, сына моего костёр, вот месть богов пришла,

Так долго я ждала её, но всё же увидала,

Теперь тоска всех дней моих, агония, пропала.

Желанье мести утолив, довольна я вполне,

Убийцы сына моего зажарятся в огне.

Десятикратно ценна месть, коль её долго ждать!

Прервали песню вы певцу? – Теперь вам услыхать

Сожженья песню! Мне, вдове, век доживать одной? –

Узрите, расы вашей плоть горит передо мной,

Все мучаетесь вместе: мужчины и ребята,

Все будете погребены, разнесены пассатом,

Дым вашего костра затмит звезду ночей».

Кричала так она, возвысясь средь людей.

III. Рахеро

Рахеро спал в том холле, подле него: жена,

Весёлая и милая, жила всегда сполна,

Их девочка-невеста, вся скромная, как мышка,

И главная надежда – мальчишка-шалунишка.

Спокойно, безмятежно так спал он среди них,

Но тут ему приснился беззвучный чей-то крик,

Проснувшись, он вскочил, как тот, что ему снился.

И адское сиянье, и дым вокруг, и рёв, что в уши доносился,

Звуча, как водопад, что рядом вниз упал,

Рахеро встал, качаясь, но разум ещё спал.

Тут пламя на ветру размашистым ударом

Ударило о крышу, сметя ей край пожаром.

Высокий холл и пир, его народ лежал, –

Он взглядом охватил, но в дыме потерял.

И разум в тот момент кристально ясным стал,

И, горло не жалея, он тут же закричал.

Как паруса гремят от шквала урагана,

Так он гремел: «Дождь! Ветер! – слова для сбора клана. – <14>

Подъём! Вайау, к оружью!» Но тишина в ответ,

И только рёв пожара, – живых уж рядом нет.

Он наклонился, щупая. Женщин своих нашёл,

Но дым пожара с кавой их жизнь уже увёл,

Ничком лежат. Его рука коснулась пацана,

И озарилась вдруг душа, надеждою полна:

«Спасти его ещё могу! Быстрей!» – себе сказал.

И, сняв повязку с бёдер, ребёнка спеленал,

Надев на шею, свёрток он завязал узлом.

А там, где крыша рухнула, как ад, ревел пролом.

Туда бежал Рахеро через людей завал,

Он по столбу подпорки в дыму взбираться стал:

Последние Вайау – отец с сынишкой малым,

А столб, уже занявшись, светился углем алым,

Кусая его плоть, и руки-ноги раня,

И жгя его глаза, и мозг его дурманя.

А он, чрез боль взбираясь, всё поднимался выше,

Сквозь пламя протянулся и был уже на крыше.

Но тут же ветер жаром и болью облетел

И, пламенем его обдав, на нём тряпицу съел.

Дитя едва живое упало вниз – в костёр.

Вокруг пожара пира враги несли дозор:

С оружьем наготове, никто чтоб не сбежал,

И каждый голову тянул и брови прикрывал.

И лишь с подветра тот огонь так далеко пылал,

Что загорелись уж леса, никто там не стоял.

Туда Рахеро, устремясь, с карниза соскочил

И, по земле ползя ничком, в тройном прикрытьи был:

Гниющих листьев, и огня, и дыма покрывала, –

Невидима врагам душа себя во тьме спасала.

А сзади, дымной печью коптя весь небосвод,

Повержен, жжёной костью лежал его народ.

Сперва бежал бесцельно, потом прибой услышал,

Туда свой путь направив, на побережье вышел.

Глаза были сухими, хоть и в ожогах тело,

Сильнее, чем от боли, от гнева всё горело.

«Ах, дураки Вайау! – печально он кричал. –

Обжоры свинорылые! Ну кто вас туда звал?

Те, с кем я рос, кого кормил и кто меня кормил,

Хоть я – ничтожнейший из всех, но всех я пережил!

Себя считавший хитрецом в ловушке очутился,

И в этом адовом огне я всех родных лишился:

Моих друзей, моих отцов, седоголовых старцев –

Совета клана мудрецов, детишек-оборванцев –

Невинной радости отцов, моей жены, и дочки,

И шалунишки-сорванца – любимого сыночка,

Ему уж больше не шалить!»

И так во тьме ночной

(Уж накатили облака, луну прикрыв собой)

Он бушевал на берегу, слонялся, кулаки терзал

И собирался отомстить. Но срок той мести не настал,

Сначала нужно жизнь спасти из жуткого похода,

Как корень для возмездия, последний из народа,

Затем народ свой возродить, в земле чтоб расселился, –

Рационален, как всегда, и в ярости не сбился, –

Чтоб самому теперь спастись и после не пропасть, –

Сперва бы лодку захватить и женщину украсть.

Лагуна всё ещё темна, но за стеной коралловой

Он видел блеск высоких волн и слышал их паденья вой.

Один на рифе человек, при факеле в руке одной,

Идёт и смотрит, вдруг замрёт с уж занесённой острогой.

Очередной удар волны ему нёс пену до колен,

И с факела под ветра шквал завесой искр ссыпался тлен.

В лагуны тёмной глубине каноэ-лодочка ждала,

С фигуркой мелкой на борту, – наверно, рыбака жена.

И улыбнулся, видя их, Рахеро, мускулы размял,

Он без оружия был, гол, в ожогах и крови стоял,

Но, плечи развернув свои и приняв воздуха глоток,

В себе уверен, как всегда, – уж рыбака на смерть обрёк.

Спокойно в воду он вошёл, подплыл беззвучно и легко

Туда, где тот рыбак шагал, сжимая факел высоко.

И шумно о тот рифа пирс крушились волны в пену,

Рахеро крался со спины по рифу на коленях,

И, прыгнув вдруг на рыбака, рукой «обнял» за шею,

Другою – факел подхватил, ронять его не смея,

Пока тот не успел упасть, и высоко держал.

Силён и смел был тот рыбак и вмиг соображал,

Напрягся он изо всех сил, – Рахеро устоял,

И дернулся, и шею сжал, и с хрустом поломал,

И человек обмяк в руках и в ноги комом пал.

В один лишь миг на рифе том, что пеною вскипал,

Стоял Рахеро одинок, и гол, и обожжён,

Но победителем держал в руке фонарь зажжён.

И только миг передохнув, стал рыбу он ловить

Как человек, чья цель стоит – лишь дом свой прокормить.

Что женщине увидеть той? – Мужчина с факелом стоит,

Моргнёт, – мужчина там же, и факел с ним горит.

Огонь трясётся иногда. «Конечно, – он сказал, –

Она, коль видела чего, решит, что глаз устал,

И нужно время только дать – себя ей убедить».

И так усердным рыбаком он продолжал бродить,

Замрёт на время, острогой ударит риф, стараясь,

Потом призывный крик издал, и лодка приближалась,

И факел в море бросил он, мол, завершил он дело.

И в лодку, что уж рядом с ним, забрался очень смело.

Она, подвинувшись, дала и место, и весло,

Приняв его за своего, так было там темно.

Рахеро принялся грести, и слова не сказав.

Запела лодка по воде, силу гребца познав.

Она спросила: «Что с тобой? Фонарь не мог сберечь?

Теперь придётся у земли ещё один зажечь».

В ответ Рахеро, промолчав, каноэ ускорял.

Она же: «Атта! Говори! Чего ты замолчал?

Ну говори же! Почему? И правишь ты куда?

Зачем нам в море? В глубину?» – кричала уж тогда.

Ни слова не было в ответ, – трудился загребной,

Туда, где рифа был пролом, гнал лодку, как шальной,

И, удалым размахом рук закалывав волну,

Её-малышку увозил он в бездны глубину.

И страх ту женщину объял и в камень обращал:

Не оттого, что глупый чёлн в пучину путь держал,

А потому, что в жуткий час узнала ужас ночи,

Тот, что каноэ вдруг погнал с нечеловечьей мощью,

Имея удаль мертвецов. Легенды вспоминались,

Что те на рифах, меж людей, как призраки, являлись

И похищали рыбаков, забрав их лодки, снасти,

До часа, пока их звезда закончит то несчастье, <15>

И станет слышен утра бриз и песни петухов,

И твёрдо верила она: молчун – из мертвецов. <16>

Всю ночь дул южный ветер, Рахеро, с ним борясь,

Всё гнал каноэ в море. А женщина, трясясь,

Сидела молча, как спала. Но вот заря настала.

Высокой длинною грядой слева земля стояла,

Над пиками Тайарапу взметнулись солнца стрелы,

И враз все птицы берегов песнь радости запели:

Час привиденьям на земле в могилы уж вернуться.

Она же, храбрость всю собрав, решила обернуться,

И, повернувшись на него, в лицо ему взирала:

Он – точно не из их земель, она таких не знала,

Сидел он гол и обожжён, в отметках ночи злой,

Но был он статен и красив, приятен для любой.

Смотрел Рахеро на неё, и хмурым взгляд был тот,

Решал: достойна ли она родить ему народ.

И плечи вроде широки, обилен торс и таз,

И грудь высокая стоит, и ярок смелый глаз.

«Женщина, – так сказал он, – люди твоей земли

Всех взрослых и всех их детей – весь мой народ сожгли,

Сделав коварно дело. Спасся лишь я – силач.

Теперь в безлюдные земли, где детский не слышен плач,

Вместе с тобой плывём мы и будем их обживать.

Предрешено давно всё, – ещё не жила твоя мать:

Мужу – пасть в тщетной битве, сломленным этой рукой,

Тебе – быть со всем разлучённой, со всем, любимым тобой:

С местами, с людьми и домом, с кланом, с роднёй твоей, –

Рожать в одиноких землях безродному мне детей».

Примечания к «Песне Рахеро»

Введение. – Эту сказку, в которой я сознательно не изменил ни одной детали, я получил из предания. Она очень популярна по всей стране восьми Тева, клана, к которому принадлежал Рахеро, и особенно в Тайарапу, наветренном полуострове Таити, где он жил. Я слышал от конца до конца две версии, и целых пять разных людей помогали мне с деталями. Кажется, нет никаких причин, по которым сказка не должна быть правдой[24].

<1> «Айто» – как бы рыцарь или храбрец[25]. Владеющий каким-то оружием, странствовал по стране, бросая вызов именитым соперникам и участвуя в местных поединках. Естественным путем его продвижения было – наконец быть нанятым вождём или королём, и тогда в его обязанности входило предавать смерти назначенную жертву. Указывалась одна из обреченных семей; айто брал своё оружие и выступал один; немного позади него следовали носильщики с жертвенной корзиной. Иногда жертва вступала в бой, иногда побеждала, чаще, без сомнения, была повержена. Но какое бы тело ни было найдено, носильщики равнодушно брались за своё дело.

<2> «Пай», «Хоно-ура» и «Ахупу» – легендарные люди Таити, все выходцы из Тайарапу О первых двух я собрал единичные, хотя и неполные легенды, которые, надеюсь, скоро изложу публике в другом месте[26]. Об Ахупу, за исключением отрывков из песен, осталось мало воспоминаний. Ясно, по крайней мере, что она жила около Тепари[27] – «морских утесов», – восточной твердыне острова; ходила по горам известными только ей тропами; за ней пытались ухаживать опасные кавалеры, приплывавшие с соседних островов, а защищали и спасали от них (как я понял) верные ей местные рыбы[28]. Мое желание узнать побольше об «Ахупу вехине»[29] стало (во время моего пребывания в Тайарапу) причиной некоторого отвращения среди этих веселых людей, местных жителей.

<3> «Копал печь». Огонь разводят в яме в земле, а затем закапывают[30].

<4> «Мухи». Возможно, это анахронизм. Даже говоря о сегодняшнем дне Таити, эту фразу следует понимать как относящуюся в основном к комарам, и они встречаются только в обводненных долинах с густыми лесами, которые, как я полагаю, образуют окрестности усадьбы Рахеро. В четверти мили отсюда, где воздух свободно движется, вы вряд ли найдёте и одного.

<5> «Крючок» из раковины жемчужницы. Ловля на блестящий крючок и при помощи остроги, по-видимому, являются любимыми местными методами[31].

<6> «Листья» – таитянские тарелки.

<7> «Йоттовы» («yottowas»)[32], так написано для удобства произношения, это как бы таксмены шотландских нагорий[33]. Организация восьми подокругов и восьми йоттова в каждом относилась к структуре, которая использовалась (до недавних дней) среди Тева, и которую я безо всяких полномочий приписал следующему клану далее.

<8> «Омаре». Произносится дактилически[34]. Утяжелённая булава – один из двух любимых видов оружия таитянских храбрецов; дротик или метательное копьё – был другим.

<9> «Ленты света». Всё ещё наблюдаются (и слышатся) на Таити их кружения от одного мараэ[35] к другому; или я наблюдал их как свидетельства того, что повеселит Психическое общество[36].

<10> «Намуну-ура». Полное название – Намуну-ура тэ аропа (Namunu-ura te aropa). Я не могу понять, почему это следует произносить дактиллически (как «нAмуну»), но я так слышал это всегда. Этот клан находился сразу за Тева, которые занимали южные побережья острова. На момент повествования клановая организация должна была быть очень слабой. Нет особого упоминания о том, что мать Таматеа посещала селение Папара, главного вождя ее собственного клана, что могло бы показаться естественным выходом для неё. С другой стороны, она, кажется, посетила различных меньших вождей среди кланов Тева, и те отказали ей исключительно из-за опасности предприятия. Таким образом, проведенное здесь кардинальное различие между Натева и Намуну-ура не является анахроничным.

<11> «Король Хиопа». На самом деле, Хиопа – было имя короля (вождя) Вайау; но я так и не смог выучить имя короля из Паэа, которое произносится, рифмуясь на индийский манер: «-ая», – поэтому я задействовал это имя там, где оно было наиболее необходимо. Это замечание, должно быть, покажется абсолютно бестолковым для читателей, которые никогда не слышали ни об одном из этих двух достойных мужей; и, возможно, есть только один человек в мире, способный прочитать мои стихи и сразу заметить неточность. Для него, для мистера Тати Салмона, потомственного верховного вождя Тева[37], исключительно и написано это замечание как небольшое почтение от члена клана своему вождю[38].

<12> «Объявим свиней тапу». Невозможно объяснить тапу в примечании; у нас это обозначает английское слово «табу». Достаточно сказать, что к объявленной тапу вещи нельзя прикасаться, а такое место нельзя посещать.

<13> «Рыба – объедение». На таитянском языке есть специальное слово, означающее желание поесть рыбы. Могу заметить, что в этом месте – одна из моих главных трудностей по поводу всей истории. Как король, простые люди, женщины и вообще все собрались вместе на этот пир? Но это никого из моих многочисленных источников не беспокоило; так что этому определённо должно быть какое-то естественное объяснение.

<14> «Слова для сбора клана».

Teva te ua,

Teva te matai!

Тева – ветер,

Тева – дождь![39]

<15> и <16> «Звезда мертвецов» – Венера как утренняя звезда. Я собрал много любопытных свидетельств этого верования. Мёртвые сохраняют свой вкус к рыбной диете, вступают в партнёрские отношения с живыми рыбаками и часто посещают рифы и лагуну. К выводу, приписываемому безымянной даме из легенды, и сегодня при аналогичных обстоятельствах пришли бы девяносто процентов полинезийцев; причём здесь я, наверное, занижаю свою оценку на одну десятую.


Пир голода: Маркизские обычаи[40]

I. Бдение жреца

Во племени владеньях ни рыбки, ни плода,

И яма для попоя стоит пустым пуста. <1>

И кланы, те, что слева и справа что стоят,

Дубины навощили, кинжалы их блестят.

Они их взяли в чащу, где темень даже днём,

И залегли в засаде, – глаза горят огнём.

И часто песня утра, хоть звёзд стоит покров,

И дым печей несётся из логова врагов.

Ведь часто те, что любят и ждут домой сердца,

Не встретят уже к ночи с охоты молодца.

Тогда болеть их детям, и жёнам угасать,

И рук могучих воинов войне уж не познать.

И стихли барабаны, и плясок нету босых,

И на жреца все взоры при встрече стали косы.

Тот жрец был уж немолод, его глаза красны <2>

И не боялись мёртвых и призраков из тьмы.

Он знал все песни, даты, что было и когда,

И на груди (ценою в вождя дом) борода.

Он жил в высоком доме над рокотом прибоя,

Где на террасе тики хранили дверь собою. <3>

Внутри были богатства, – он хорошо служил, –

Как раковину, дом тот прибоя шум полнил.

Народ без его знака неделями страдал,

Но вот он – на террасе. Сел и к богам воззвал.

И так, присев средь тики на пол вощёный там,

Как попугай, он вперил взгляд красный в океан.

На гору жёлтой серой уже скакал рассвет:

Из-за морских пределов шёл утра самоцвет,

Из-за морских пределов уж отсвет солнца звал,

Но в глубине долины ещё день не настал,

Когда древесный сумрак стал голубеть зарёй,

И племя, уж проснувшись, пошло омыть лик свой,

Пошла молва в округе, звук шёпотом начав,

Надеждой грудь сжимая и страхом застучав:

«Жрец с нами не поднялся, – закрыта его дверь!

Он назовёт нам жертвы, поможет нам теперь».

Всходило солнце трижды[41], но снова, как мертвец,

В доме с рокотом моря лежал одиноко жрец,

Не слышно ни шага, ни звука, не шепчет никто, не кричит,

Только слепые тики на слЕпящий пялились вид.

И вот снова утром на гору полез, разгораясь, пал,

И спали ещё все дома, но жрец в своём доме не спал,

Прикрыты крышами, лёжа, едва колышутся люди,

А старый жрец красноглазый забегом безумным будит.

Подорвалась вся деревня, увидеть его опять

В предсмертных седин украшеньи, что всем только лишь мечтать.

И бешено дёргались члены, безумно сиял его глаз,

Звенела долина от бега и криков его много раз.

Весь день он так и бегал от джунглей и до скал

Безумными кругами, про плоть людей взывал.

Весь день ничего не ел он, ручья воды не пил.

Весь день по домам все люди сидели, и страх их бил.

Весь день они тихо внимали, дыхание скрыв от других,

Никто не осмелился выйти, ведь смертью был жрец для них.

Три дня подряд он бегал, как боги предрекли,

Две ночи спал в том месте, где кровь в их честь лили,

И дважды сон безумья он пил до дна хмельного

На тех камнях священных, в тени листа святого.

Над его пепельным лицом всю ночь факел горел,

И ветер в месте торжества баньяном[42] шелестел.

И вот на древо и алтарь стал вечер наступать,

И остров высотой своей стал море затенять,

И мускус с маной разлился по всей долине той,

И, что осталось от жреца, во тьме пошло домой:

Он плёлся по деревне, шатаясь при ходьбе,

Протиснувшись сквозь тики, на ощупь вполз к себе.

И зашуршали хижины, в них голоса проснулись,

И вновь домашние костры дым в небеса взметнули,

И те, кто был могуч в войне и в ремесле подстать,

Засели на свои места, о завтра рассуждать.

II. Любовники

Слышь! Далеко в лесу (любви ведь ушки чутки)

До однострунной арфы коснулись мягко руки. <4>

С чего бы в доме у отца Тахее вдруг привстать?

Тахее, чьё нежное сердце, чью гущу волос не объять,

Тахее, чьё статное тело любви несёт экстаз,

И ловкие ноги оленя, и голубя зоркий глаз?

Хитро и тихо, как кошка, в лице ничего не сменив,

Скользнула Тахея к двери, в пространство снаружи уплыв.

Гуляет, замрёт, зрит на звёзды и, морю внимая, стоит,

Потом вдруг скакнёт, словно кошка, скрывая в деревьях свой вид,

Бежит она быстро, как кошка, вздымая наряд высоко,

Прыжками своих ловких ножек сквозь тьму пробираясь легко,

Сквозь мякоть и колкость чащоб свой путь без труда выбирая,

И всё приближается звук, к которому сердце взывает.

И вот уж полянка в лесу, что скалы горы укрывают,

И брошена арфа лежит, и руки любви обнимают.

«О, Руа!» – «Тахея моя!» – «Любовь моя». – «Милые глазки».

И сброшено платье, и вновь слышны поцелуи и ласки:

«О, Руа!» – «Тахея, душа!» – «Звезда моих тёмных ночей». –

«Весна моего наслажденья». – «Люби же меня посильней».

И Руа в объятьях зажал, и руки Тахеи обвились,

И связаны узы любви, и песни любви доносились:

Ночь, что на пальмах лежит,

Ночь звёздами полна,

Ночь, когда ветер дует,

Ночь, где любовь одна.

«Тахея, что ж мы натворили, каких мы наделали дел?

Видать, боги нас ослепили, раз разум мешать нам не смел.

Зачем твой ничтожный любовник коснулся подола рукой?

Тахея – само благородство, а Руа презренный такой…»

«На троне своём с хака-ики[43] отец высоко восседает,

Сородичи десятикратно при входе его прославляют,

Сплошь тело его боевое, лицо его – всё украшают

Достойные татуировки, о месте высоком вещая.

Я тоже сжимаюсь мимозой и блею ягнёнком последним,

Отдавшись искусным рукам в строеньи из пальмы священном, <5>

И тело уж наполовину украшено знаками власти –

Сплетениями синих линий, но лишь для твоей только страсти.

Люби меня, Руа любимый, ведь нету границ для любви,

И тело Тахеи в узорах сжимать будет ноги твои».

«Тахея, о песнь моих зорек, но сколько любовь проживёт?

И стоны, и наши объятья, как эта звезда, упадёт!

Всегда, как и неба синь утром сменяется в ночь темнотой,

Всегда, словно ловкий охотник, смерть следом идёт вслед за мной.

Ты слышишь, моя дорогая, назавтра очнувшийся жрец

Нам жертв имена назовёт, чтоб гневу богов был конец.

И первый в том списке кровавом, чья участь тот день не прожить, –

Безродный, презренный твой Руа, по ком никому слёз не лить.

Ему будут бить барабаны, ему будет песня звучать,

Ему перед толпами прочих священный алтарь окровлять,

Ему над дымящейся печью, как зверю, безмолвный конец,

Ему не насытиться пиром, где правит Тахеи отец».

«О, Руа, пожалуйста, тише! Тахеи ушей пожалей

И сжалься над любящим сердцем любимой девчонки своей!

Беги от жестокости дикой, беги от ножа и угля,

Сокрой своё тело средь джунглей, о, Руа, – душа ты моя!»

«Куда бежать, Тахея? Одна везде земля.

Везде кровавой кухней одна судьба моя.

Со всех сторон наш остров мне точит острый зуб,

Глаза ждут на деревьях, в кустах их руки ждут,

Коварство ждёт в засаде, а хитрость рыщет следом,

Врагам добычей стану, друзьям своим – обедом».

«Любовь моя, мой Руа, я вижу всё ясней

И не позволю смерти забрать любви моей.

Там, где гора обрывом свисает над долиной,

Там есть провал глубокий в горе рядом с вершиной,

Там солнца луч лишь в полдень и только дождь идёт,

И никогда охотник тебя там не найдёт,

Звучат там только птицы, других там звуков нет,

Для смерти из долины наложен там запрет.

Тапу[44] зовут то место, нас боги извинят,

Тапу, и что с того? Для смелых нет преград.

Тапу, тапу, тапу! Я знаю, где укрыться!

Хоть и темно то место, там можно затаиться.

Укройся там, мой Руа, в жутких богов руках,

Засни в тени деревьев на мягкой ткани трав,

Увидь во сне Тахею, она тебя разбудит,

Коль ветер будет дуть, роса садиться будет,

Придёт она с любовью одна сквозь ночи страх, <6>

Тахея принесётся голубкой в небесах».

«Тахея, яма ночи полным-полна коварства,

То духов злых былого полуночное царство,

Там души мертвецов из сумрака ночного,

Они за гранью зла, враги всего живого».

«Мой Руа, поцелуй меня, пусть взор глаза читает,

Неужто я та девушка, что милого бросает?

Храбрец средь дней любых, отец мой, битвой правит,

Так пусть его дитя себя в ночи прославит».

Загрузка...