Часов в пять утра дежурная машина привозит меня домой, измокшего, перепачканного, в ссадинах и царапинах, предельно усталого и издерганного. Мои старики, конечно, давно спят, и я, раздевшись и кое-как умывшись, валюсь на постель, не забыв, однако, поставить будильник на восемь утра. На работе я должен быть вовремя, слишком много дел предстоит переделать завтра, то есть уже не завтра, а сегодня… В голове все путается, и я засыпаю каменным сном без сновидений.
Впрочем, сновидения, может быть, и были, потому что утром за завтраком мама мне говорит, будто я так стонал во сне, что она хотела даже меня разбудить. Наверное, мне снился Гриша и его нелепая гибель.
Да, Гриша Волович погиб этой ночью. В последний момент он загородил собой Константина Прокофьевича, вернее, он просто отбросил его в сторону и на миг оказался на его месте. А стрелял Федор Мухин. И скрылся.
За завтраком я сижу мрачный и еле цежу слова, а вид у меня такой измученный и невыспавшийся, к тому же изрядный желто-фиолетовый синяк растекся по щеке, что мама хватается за градусник, а отец предлагает сварить покрепче кофе и влить туда немного коньяку. От градусника я угрюмо отказываюсь, а кофе пью с наслаждением и даже наливаю себе еще рюмку коньяку. Родители мои поражены: такого еще не бывало, чтобы я утром выпил хоть рюмку. Но я поднимаю ее и, хмурясь, говорю в пространство:
— За одного моего друга…
Мама слегка бледнеет, прижимает руку к груди и тревожно переглядывается с отцом. Что-то она в моем тоне уловила, наверное. Ну и пусть. Не могу я все время следить за собой и не хочу.
Я выпиваю свою рюмку, встаю, целую маму в висок, киваю отцу и молча натягиваю в передней пальто.
Часть пути на работу я разрешаю себе проделать пешком. Привычная уличная толпа, холодный, просто ледяной ветер, дующий мне в лицо, гудки и рычанье машин — все это постепенно стряхивает с меня вялость от короткого, беспокойного сна.
Но мысли продолжают кружиться вокруг вчерашних событий. Нет Гриши. Я сегодня уже не должен ему звонить. Кто-то другой будет теперь сидеть в знакомом до мелочей тесном кабинетике, все там по-своему переставит…
Если бы только мы послушались Кузьмича, Гриша был бы жив. Подумать только: жив! Но разве можно было такое предвидеть? А в главном прав был все-таки я. Мы нашли Мухина и Зинченко. Последний нами задержан. Я его здорово зажал тогда. Потом его схватил уже Володя. И все-таки… Все-таки послушайся мы тогда Кузьмича, и Гриша остался бы жив. А я сказал: «Дыхнуть не даете». Это особенно задело Кузьмича. Ну и пусть! Он привык диктаторствовать, подавлять своим авторитетом. Но сейчас… Гришина смерть словно разделяет нас.
И еще я думаю о том, кто поедет к Грише домой, к его девочкам, к этой странной теще, которая пожелала жить с ним, а не с родной дочерью. Кто сообщит им о смерти Гриши, и что с ними будет в этот момент, и что будет потом. Я чувствую, что у меня не хватит душевных сил ехать туда, видеть этих людей. Впрочем, это должен сделать кто-то близкий, кто-то давно и хорошо им знакомый. И я догадываюсь, что это, скорей всего, сделает Константин Прокофьевич, если он только в силах будет, конечно. Но ведь он столько уже похоронил боевых друзей на своем веку, неужели у него не хватит сил еще на одного друга…
В отдел я приезжаю ровно в девять. Все уже знают от дежурного о случившемся, все поглядывают на меня сочувственно и испытующе, но, впрочем, без чрезмерного драматизма. Наша работа приучила нас к сдержанности, даже к суровости в оценке жизни и смерти не только чьей-то, но и своей собственной.
Нет, не подумайте, гибель товарища во время операции мы переживаем очень тяжело. Это объясняется еще и тем, что за такой гибелью всегда стоит враг, живой и опасный. Где-то в теории, в далеком будущем можно предположить, что из врага удастся сделать друга. Но сейчас, когда перед глазами стоит павший от пули или удара ножа товарищ, сейчас человек, совершивший это, — враг и только враг.
Иногда за такой гибелью стоит еще и ошибка, просчет, невнимательность или неопытность. Но вот вчера… Ну кто мог предположить, что у этого Федьки Мухина окажется пистолет? Ведь обыкновенный пьянчуга и «суточный» хулиган. Вот какой сюрприз может подкинуть случай.
— Да нет, ошибки у вас не было, — хмуро говорит Кузьмич, выслушав меня и Константина Прокофьевича.
Володя, третий участник операции, присутствовать здесь не может, он лежит дома с вывихнутой ногой и сильными ушибами: не очень-то удачно свалился с чердака. «Грохнулся, как последний идиот», — огорченно заключил он, когда я позвонил ему, придя на работу.
Но в ответ на успокоительный вывод Кузьмича, который меня в какой-то мере все же утешает, Константин Прокофьевич страдальчески кривится и мотает головой, как при сильной зубной боли.
— Нет, нет, — говорит он. — Не согласен. Ошибка была. На чердак надо было забраться мне, Лосеву, Воловичу, кому угодно, только не Володе. У него же нет опыта, и он поторопился, черт возьми. Это же понятно.
— Просто старое, сгнившее перекрытие, — возражаю я только для того, чтобы его успокоить. — Свалиться мог любой из нас. Там же проломилась доска.
Но на самом деле я согласен с Константином Прокофьевичем. Я прекрасно помню торопливые, неосторожные Володины шаги по темному чердаку.
— Нет, нет, — упорно повторяет Константин Прокофьевич. — Ошибка была.
Кузьмич упорно не смотрит в мою сторону. Неужели он считает, что была совершена совсем другая ошибка, в которой виноват я?
В кабинете кроме нас еще присутствует Петя Шухмин и вернувшийся вчера из командировки Валя Денисов, молчаливый, педантичный и осторожный Валя, который сто раз рассчитает каждый свой шаг, прежде чем его сделать. Вот если бы он пробирался вчера по чердаку, черта с два обломилась бы та проклятая доска.
Петя смотрит на часы и напоминает:
— К двенадцати, Федор Кузьмич, приедет эта Нина Топилина из Подольска. То есть Сорокина! Все я путаю.
Кузьмич рассеянно кивает. А я замечаю:
— Еще есть время.
— Может, мне с ней побеседовать? — предлагает Петя. — Мы ведь уже знакомы.
— Беседовать будет Лосев, — резко отвечает Кузьмич.
— Но надо немедленно допросить Зинченко, — говорю я. — Пока он не остыл.
— Им следователь сейчас займется, он предупредил. Ну, и мы с Константином Прокофьевичем тоже, — многозначительно говорит Кузьмич и хмурится. — Мухина надо брать как можно быстрее. А для этого требуется не только все пути отхода ему отрезать, но и про него самого все узнать. Ну, а дружки знают его лучше, чем мать родная. Надо только вопросы правильно поставить.
— И по делу Топилиной вы Зинченко без меня будете допрашивать? немного даже ревниво спрашиваю я.
— Нет, — все так же хмуро отвечает Кузьмич. — Кто ж лучше тебя факты тут знает? Договоришься с Виктором Анатольевичем, и в конце дня допросите. А не сможет он, так по его поручению сам допросишь. Может, и я вырвусь, насупившись, он трет ладонью затылок, потом достает из ящика стола сигарету, прикуривает от Петиной зажигалки и, разогнав рукой дым, продолжает: — Так. А теперь давайте-ка проверим еще разок план мероприятий по розыску и задержанию Мухина. Предварительный план, кстати говоря. Мы туда еще потом не один пунктик внесем. Да и Виктор Анатольевич авось что-нибудь подкинет, когда посмотрит. Но пока что так…
Кузьмич надевает очки и медленно, даже задумчиво читает пункт за пунктом.
Что ж, пока что мы вроде бы предусмотрели все возможное. Город уже закрыт. Оповещены все посты ГАИ, все милицейские посты и патрули на всех вокзалах, шоссе, аэропортах, на каждой станции, во всех населенных пунктах вокруг Москвы. Всюду ждут Мухина, всюду известны его приметы. Это сделано было еще ночью, через час после выстрела, и одновременно повсюду.
Но этого мало. Мухина ждут и в самой Москве, по всем известным нам адресам, и конечно, дома, и в окрестностях дома тоже. Правда, адресов тех, где возможно появление Мухина, нам пока известно немного. Все остальные или большую часть их Кузьмич, вероятно, надеется получить в ходе допроса задержанных ночью парней. Но и это еще не все. Мухина ждут и на работе, на автобазе, на железнодорожных путях и вокзальных службах, ждут в магазинах, где он привык не только разгружать товар, но и клянчить, вымогать водку. Тут тоже еще не все адреса известны, и допрос Зинченко поможет сделать нашу сеть покрепче и понадежней.
Да, сеть наброшена на город, неприметная для постороннего глаза, но, как видите, достаточно густая и крепкая. И убийца не уйдет. Это тот случай, когда он не может уйти. Он известен, и он неминуемо будет схвачен. Вопрос только во времени: через сутки или через неделю. Вот это и беспокоит Кузьмича, беспокоит всех нас. Преступник вооружен, крайне озлоблен, возбужден и потому чрезвычайно опасен. Невозможно укрыть, спасти всех от него, надо схватить и изолировать его от всех. И тут дорог каждый час, ибо каждый час может произойти трагедия, каждый час может оказаться для кого-то последним, пока вооруженный преступник остается на свободе. Вот сжатая до предела суть нашей работы, чертовой работы, проклятой и, по-моему, святой тоже.
Но лично у меня сейчас задача иная. В том деле, над которым я бьюсь, я не знаю пока имя убийцы, я даже не знаю, есть ли он вообще. Я пока иду как бы на ощупь от человека к человеку, от факта к факту.
Сейчас, например, мне предстоит встреча с Ниной Сорокиной, очень не простая встреча.
Нина должна приехать прямо на квартиру, где жила Вера. Помимо разговора со мной, я надеюсь, что Нина добавит к списку украденных вещей, составленному со слов Полины Ивановны, еще что-нибудь. Да, тяжкая потеря обрушилась на молодую женщину, и не легким будет ее приезд на квартиру погибшей сестры. Без страданий и слез здесь не обойдется. И я по дороге готовлю себя ко всяким тяжелым сценам.
Первое, что я отмечаю в Нине, это ее пунктуальность. Она приезжает точно, как обещала, к двенадцати. Второе, что бросается сразу в глаза, это то, что она действительно очень хороша собой, особенно в этой дорогой меховой шубке, ярко-красном кашне и кокетливой, тоже меховой шапочке. Движения ее порывисты и решительны, видно, что она привыкла командовать, по праву всех хорошеньких женщин, очевидно. Ярко подведенные глаза ее сейчас смотрят грустно и строго, но вообще-то лицо у нее улыбчивое, лукавое, хотя и несколько грубоватое.
Я помогаю Нине снять пальто, и она остается в красивом темно-зеленом платье. На груди у нее большой, замысловатый янтарный кулон на тонкой цепочке. На пальцах обеих рук я замечаю несколько довольно дорогих, по-моему, колец с крупными камнями.
Нина машинально поправляет перед зеркалом в передней вьющиеся каштановые волосы и нерешительно направляется в комнату Веры.
Остановившись на пороге, она с испугом оглядывается и всплескивает руками:
— Господи, что же это?!
Не замечая меня, Нина кидается к шкафу, распахивает его створки и гневно оглядывает сиротливые, пустые вешалки. Потом она торопливо, один за другим, выдвигает ящики, заглядывает в них. Губа у нее нервно закушена, глаза сухие и сердитые.
— Все забрали! Ну, все совершенно!..
Я показываю ей список.
— Да тут половина! — горестно восклицает Нина. — И той нет. Вы пишите, пишите! Я же ее, как куколку, одевала. Мне ничего для родной сестренки не жалко было. Надька, соседка ее, умирала от зависти.
Она неожиданно всхлипывает.
— Что же, Вера сама одеться не могла? — осторожно спрашиваю я.
— Ах, что она могла! — Нина досадливо машет рукой. — Она у нас какая-то блаженная была. Или, как Витя говорит, идеалистка. Это мой муженек, к вашему сведению.
И Нина принимается диктовать мне, что еще украдено из комнаты Веры. Список получается солидный. Нина очень подробно описывает каждую вещь. Как это все у нее в голове умещается, я не понимаю.
— Ну вот. Теперь, кажется, все, — наконец объявляет Нина, в последний раз обходя комнату.
Мы усаживаемся на тахту, закуриваем, и я спрашиваю:
— Что же, Вера была такая непрактичная?
— Еще какая! Вы себе просто представить не можете. Мучение с ней было. И в смысле вещей ничего ей, видите ли, не надо! И в смысле личной жизни. Все витала где-то в облаках и принца ждала. Нет, нет! Вы только не подумайте! горестно восклицает Нина. — Я Верочку не осуждаю. Папка наш ее очень напугал, когда нас бросил. Представляете, в артистку влюбился? Разве это любовь? Она же каждый день в театре страсть к кому-то из мужчин переживает. А это бесследно не проходит. Вот у них и мужья, как перчатки. Ну, и нашего папку эта артисточка бросила.
— Отец ваш сейчас жив?
— Не знаю, — Нина хмурится. — Он давно нам не отец.
— Ну, а Вера так принца и не встретила? — спрашиваю я.
— Теперь, знаете, другие принцы, — рассудительно говорит Нина. Верочка никак не хотела этого понять. Вот мой Витя — это принц! Он же сделает все, что я захочу. И достанет все. Как у О'Генри я недавно читала. Помните? Она среди зимы захотела персик. И ее возлюбленный — он гангстер был — достал. Даже стрелял в кого-то. Вот это любовь. А она говорит: «Я же просила апельсин». Представляете?
— Почему вы думаете, что Вера ждала какого-то принца? — интересуюсь я.
— Как — почему? Она же говорила. И вообще… Она очень чувствительная была. Знаете, над книжкой даже иногда плакала. Это уж совсем смешно. В наш век. Сейчас книжки пишут, чтобы горизонт расширять, а не плакать над ними. Вы со мной согласны? Витя говорит, что нервные клетки надо беречь. Нервные клетки не восстанавливаются. Вы про это когда-нибудь слышали?
— Да, слыхал.
— Вот, вот. Я, например, люблю книги, где большая любовь, благородная, чистая, чтобы хоть на минуту забыться, унестись. А философия, она для пожилых. А Верочка вот по-другому смотрела. Она говорила, есть люди интеллигентные, образованные, а есть полуинтеллигентные, полуобразованные. И вот эти «полу», значит, опаснее, чем совсем необразованные. Чепуха, правда? Хорошо одеться, красиво квартиру обставить — это что, не интеллигентность разве? В человеке все должно быть красиво — и тело, и душа, и одежда. Это же Горький сказал. Или Чехов, я точно не помню. Но разве теперь я Верочке что-нибудь докажу? — Нина глотает слезы. — Разве она меня услышит?
Ох, что-то много было недосказано и недоспорено между сестрами. И это даже сейчас гложет Нину, не дает ей покоя.
Вот ушла из жизни тихая, скромная, мечтательная, совсем непрактичная девушка, а с каким волнением и беспокойством, что ли, вспоминают ее самые разные люди, словно растревожила она их чем-то.
— Скажите, — снова спрашиваю я, — а были у Веры какие-нибудь неприятности в последнее время? Или какая-нибудь беда?
— Вы знаете, — Нина поднимает на меня полные слез глаза, — она же из всего делала трагедию, из каждого пустяка.
— Ну, например.
— Например? Вот хотя бы поухаживает за ней ее начальник, подарок какой-нибудь сделает. Уже трагедия. И брать, конечно, не желает. А ведь он тоже мужчина. Ему молодая и красивая женщина не безразлична. И что тут такого, правда?
— Подарок подарку рознь, — туманно отвечаю я.
— Вот именно! — подхватывает Нина и даже всплескивает руками. — Ведь не дом, не автомобиль дарит. Не разорится из-за нее. Только ради внимания, пустяк какой-нибудь.
— Что же он ей, например, дарил?
— Пытался. Я же вам говорю: она ничего не принимала.
— Ну, пытался.
— Прелестную сумочку, например. Мы потом такую у одной иностранки видели, Вера мне показала. Умереть можно, какая сумочка. Ну, что еще? Да? Шкурку на воротник хотел подарить. Норку. Ему откуда-то привезли. Ну, всякую мелочь еще. То помаду, то пудру заграничную. А однажды путевку хотел подарить.
— Дорогие, однако, подарки, — замечаю я.
— Вы что думаете, у них связь была? — оскорбляется Нина.
— Ну что вы! Просто удивляюсь.
Я и в самом деле удивляюсь. С какой стати Меншутин преподносил своей секретарше такие подарки? Пытался ухаживать? Уж не из-за этого ли… Да нет, чепуха! Она его благополучно отшила, после чего он даже познакомил ее с женой и разыгрывал из себя эдакого старшего друга. Ну, была минутная слабость у человека, увлекся. А потом одумался. С кем не случается! Да, конечно, скорей всего так и было.
— Кто еще за Верой ухаживал, вы не знаете?
— Нет, — грустно качает головой Нина и, вздохнув, снова достает сигареты.
Прикурив, она глубоко и жадно затягивается. Глаза ее по-прежнему полны слез. Она все-таки любила сестру и тяжело переживает случившееся.
— Верочка была ужасно скрытной, — вздохнув, говорит Нина. — Она все в себе переживала, словечка из нее не вытянешь. Мамочка наша ей всегда говорила, когда еще детьми были: «Не молчи, расскажи, самой легче будет». А Верочка сожмет губки, насупится, так и уходит. Она еще, знаете, очень гордая была, — добавляет Нина таким тоном, словно сообщает о каком-то пороке или физическом недостатке.
И тон этот напоминает мне совсем о другом.
— Кажется, Вера больна была? И путевку ей трудно было достать в этом году летом?
— Кто это вам сказал? — снова оскорбляется Нина. — Да Витя любую путевку ей мог достать! Куда хотите.
— Почему же она не поехала летом?
— Не хотела.
— Может быть, начальник не отпустил?
— Да вы что? Он ее просто упрашивал. Господи, мне бы такого начальника.
— А у вас какой? — улыбаюсь я.
— У меня старый дурак, который без меня давно бы в тюрьму сел, — резко отвечает Нина.
— Ого! Кем же вы работаете?
— Бухгалтером.
— А ваш муж?
— Он экономист, — неожиданно скромно отвечает Нина. — Кончил Плехановский. Я, между прочим, тоже в этом году его кончила. Сейчас ведь без высшего образования нельзя, особенно культурному человеку. И, между прочим, мужчины очень это в женщинах ценят, правда? Тем более и за границу теперь с женами ездят. Мы с Витей в Болгарии были, в Венгрии, в Австрии даже.
Увлекаясь, Нина легко уходит в сторону от разговора. Это вообще, как вы уже заметили, редкая болтушка, кроме всех других ее достоинств, конечно.
— Но почему же все-таки Вера не хотела ехать лечиться летом? спрашиваю я.
— Я же сказала: не знаю.
Но я ей почему-то не верю.
— Нина, — серьезно говорю я, — мы ведем не пустой разговор. И с моей стороны это не простое любопытство. Ведь мы до сих пор не знаем, что случилось с Верой. Но мы должны это узнать. И вы обязаны нам помочь.
Нина отворачивается и тихо говорит:
— Что случилось, что случилось… Нет ее — вот что случилось. Никогда я ее больше не увижу, не обниму. А как это случилось, уже все равно.
— Нет, не все равно, — возражаю я. — Если в этом кто-то виноват, он должен быть наказан. Так требует закон. И так требует совесть. Но нам надо сначала найти его, этого человека. Если, конечно, он вообще существует.
— Все это понятно, — с раздражением отвечает Нина. — Что вы как газету читаете? И без вас прекрасно понимаю, не волнуйтесь.
«Что это с ней? — удивленно спрашиваю я себя. — Почему вдруг такая враждебность, что я такого сказал?»
— Ладно, — говорю я. — Обещаю вам не волноваться. Но ответьте мне: почему Вера не хотела ехать лечиться летом?
Нина резко выпаливает:
— Потому что не хотела встречаться с одним человеком, ясно вам?
— Не совсем. Кто этот человек?
— Не знаю. Ну, честное слово, не знаю, — она прижимает руки к груди, и губы ее начинают снова дрожать. — Это я уж сама догадалась. Верочка мне ничего про него не говорила. Ну, ничегошеньки! Словно я чужая ей была. Она не верила, что я ее пойму. Вот почему. А кто же ее понял бы, как не я, ее сестра? Ведь у нас больше никого на свете нет. Ой, господи!.. Ведь это у меня теперь на свете никого нет!..
Она закрывает руками лицо и горько, навзрыд плачет, впервые за все время нашего разговора. Мне кажется, что она только сейчас по-настоящему поняла, какое горе ее постигло.
Я курю и жду, когда она успокоится. Я не могу, да и не хочу ее утешать. Наконец-то она поняла. Так уж пусть и переживет это по-настоящему.
Постепенно Нина успокаивается, вытирает слезы и глубоко вздыхает. А меня вдруг осеняет одна мысль.
— Нина, — говорю я, — покажите мне Верин альбом со всякими фотографиями. Есть у нее такой альбом?
— Конечно, есть, — отвечает Нина. — Она там совсем маленькой снята, с мамочкой. И со мной тоже. А потом школьницей. Такая хорошенькая. Сейчас я вам покажу.
Ей самой захотелось взглянуть на этот альбом. Она торопливо роется в ящиках туалетного столика и наконец извлекает небольшой альбом для фотографий в пухлом цветном переплете. Часть фотографий вставлена в прорези плотных страниц, а часть просто вложена между страницами, это, вероятно, последние.
Мы с Ниной медленно, осторожно перелистываем страницы. Маленькая девочка, просто пузырь вначале, постепенно превращается в неуклюжего, голенастого подростка и, наконец, в стройную, очень красивую девушку с большими, задумчивыми глазами.
Нина что-то рассказывает мне, что-то, волнуясь, вспоминает из событий тех, детских лет. Я не очень вникаю в ее слова. Я жду, когда она возьмет в руки и начнет перебирать последние Верины фотографии.
Вот они!.. А вот и то, что мне нужно!
Вскоре я прощаюсь. Нина провожает меня до двери. Она еще остается. Ей хочется побыть одной в этой разоренной, опустевшей комнате. Одной. При этом в глазах у Нины такое отчаяние, что я прощаю ей все, что она наговорила мне лишнего за эти два часа. Так сильно, как она, Веру все-таки никто не любил. Так мне сейчас кажется, во всяком случае.
По дороге к себе в отдел я пытаюсь в который уже раз продумать все, что стало нам известно по этому запутанному делу. Мне кажется, убийство Веры начинает решительно перевешивать все другие версии и получает все новые подтверждения. И самое главное здесь — странное поведение обоих грузчиков, Мухина и Зинченко. Если люди не причастны к преступлению, они не будут скрываться, заметать следы, явно бояться чего-то и уж конечно они не будут так отчаянно сопротивляться, когда их обнаружат, а тем более стрелять, да еще в работников милиции. Последнее означает, что им уже нечего терять, что это отпетые бандиты и могут пойти на все. Но что означает, что им нечего терять? Это, скорей всего, означает, что у них за спиной такое преступление, страшнее которого и опасней ничего быть не может, и большего наказания, чем за него, они уже получить тоже не могут. А поскольку нами твердо установлено, что именно эти двое были в тот самый вечер и даже в тот самый час там, где произошло преступление, где погибла Вера, то вполне естественно предположить, что именно они-то и совершили преступление.
Правда, тут остается еще много неясного. И прежде всего — ограбление Вериной комнаты. Кто это совершил? Те же Мухин и Зинченко? Но как они могли узнать адрес? Ведь они не были раньше знакомы с Верой, они случайно столкнулись с ней. И как они смогли проникнуть в квартиру? Нашли ключ в сумочке? Узнали по паспорту адрес? Нет, это слишком сложно. К тому же ключи-то ведь остались в сумочке. Значит, Мухин и Зинченко исключаются, и ограбил комнату Веры кто-то другой? Кто же? Слесарь Жилкин назвал Вериного соседа, Горбачева. Но с какой стати он вдруг будет грабить свою соседку? И что она убита, он тоже не мог знать. И тем более не мог совершить это преступление. Горбачев вообще только на одну ночь появился в Москве и при этом вряд ли успел побывать дома, ведь он должен был безотлучно находиться в своем вагоне-ресторане. Но почему тогда на него указывает Жилкин? А интересно, этот Жилкин не узнает, допустим, Ивана Зинченко?..
Но вот и моя остановка. Я выскакиваю из троллейбуса и торопливо пересекаю улицу. Движение сегодня заметно меньше, чем обычно. Сегодня суббота. Вот такая у меня суббота, как видите. У нас у всех, точнее говоря. И когда и чем эта суббота кончится, никто не знает. Оказывается, ровно неделю мы занимаемся уже делом о смерти Веры Топилиной, как раз с понедельника. Сколько людей и событий промелькнуло за это время! Но дело далеко от завершения, и даже окончательной ясности в нем тоже пока нет. Сейчас я очень рассчитываю на допрос Ивана Зинченко. Надеюсь, он уже пришел в себя после ночных событий.
И вдруг я на секунду останавливаюсь. Я вспоминаю о Грише Воловиче. Для него ночные события оказались последними в жизни. Он-то уж никогда не придет в себя после них. Проклятая работа! Там, где люди, обыкновенные люди, естественно стараются избегнуть опасностей, особенно таких бессмысленных, как бандитская пуля или нож, мы почему-то обязаны эти опасности искать, идти им навстречу. Обязаны! И вот Гриша пошел им навстречу, пошел, спасая товарища, — это тоже нельзя забыть.
Я поднимаюсь к себе в отдел, и Петя Шухмин мне сообщает, что Кузьмич и Виктор Анатольевич Исаев, наш следователь, куда-то выехали после допроса Зинченко. Я понимаю, они заняты Мухиным, только Мухиным, это сейчас главное. Вооруженный бандит на свободе!
— Сами занялись, — многозначительно заключает Петя. — А тебе Виктор Анатольевич разрешил еще раз допросить Зинченко. Так что валяй действуй.
Петя в своем репертуаре: валяй действуй. Если бы он дал себе труд минуту подумать, то, наверное, понял бы, что все не так просто. Я не могу допрашивать Зинченко, пока не поговорю с Кузьмичом. Ведь он уже его допрашивал, уже составил впечатление об этом парне, уже, возможно, нащупал что-то в его характере, в манерах, в поведении. И потому Кузьмич может мне дать важный совет, как строить допрос. А может быть, Зинченко уже что-то рассказал, в чем-то признался Кузьмичу? Даже наверное, у Кузьмича бесплодных допросов не бывает. Да и Виктор Анатольевич следователь знающий и опытный, допрашивать тоже умеет.
Короче говоря, приходится ждать, пока приедет Кузьмич. Пользуясь этой вынужденной паузой, я звоню в больницу к Игорю. Я уже три дня у него не был, а вчера даже не звонил. Бешеный какой-то был вчера день, вы же знаете. Дежурные в справочном бюро больницы нас уже всех знают. Ведь мы обычно не просто задаем короткий вопрос о состоянии больного, а стараемся их разговорить, расположить к себе и выведать у них побольше сведений о нашем друге. Поскольку на обоих концах провода оказываются молодые, веселые и разговорчивые люди, то дружеские контакты у нас возникают мгновенно и действуют безотказно.
Вот и сейчас дежурная сообщает мне об Игоре такие подробности, которые вообще-то сообщать не принято. Ей самой, я чувствую, интересно поболтать со мной. Кроме всего прочего, романтическая сторона нашей профессии оказывает на девушек неотразимое впечатление.
В этом самом смысле нам приходится гораздо труднее, чем, предположим, полярникам, морякам, разведчикам или космонавтам. Ведь мы вынуждены действовать на глазах у сотен людей во многих уголках страны одновременно, в самых запутанных и трагических ситуациях. А это, согласитесь, совсем не просто. И ведь тут ничего не скроешь, ты не во льдах, не в космосе, не за кордоном, ты все время среди людей, взволнованных людей, которые знают, что произошло, и знают, чем ты занят. Нет, по-моему, более просматриваемой со всех сторон профессии, чем наша. Вот попробуй и произведи неотразимое впечатление, в том числе и на медицинских сестер.
Тем не менее последнее нам вполне удается, и об Игоре мы всегда имеем, как я уже сказал, самую подробную информацию.
— Зиночка, а ему ничего не надо привезти? — спрашиваю я.
— Все есть. Я сегодня утром к нему забегала. Смеется уже.
— А вчера у него кто-нибудь был, не знаете?
— Как всегда, та девушка. Высокая такая, рыжая. Знаете, наверное. А это кто, жена? Девочки наши что-то сомневаются.
Как ей сказать, кто такая для Игоря эта девушка? Это пока не жена, но самый близкий Игорю человек. С женой Игорь расстался. Какая это была длинная и мучительная история! Даже для меня. Но я все больше прихожу к убеждению, что так должно было рано или поздно случиться. Скоро, наверное, Игоря выпишут из больницы, и тогда… неужели пальцы у Игоря останутся мертвыми и он так и не сможет ими пошевельнуть? Что будет тогда с моим другом? Уйдет от нас? Но куда? И какая это будет для него трагедия!
Я уже давно повесил трубку и сейчас грустно курю, поглядывая на пустой стол Игоря напротив.
Но вот наконец приезжает и Кузьмич. Я коротко докладываю о своем разговоре с Ниной, не преминув, однако, охарактеризовать некоторые ее взгляды и вкусы, хотя это и не имеет прямого отношения к делу.
Кузьмич, как всегда, внимательно и молча меня выслушивает. Но на этот раз я за этим молчанием не ощущаю одобрения. Холодно и хмуро слушает Кузьмич.
Потом мы рассматриваем взятую мною из Вериного альбома фотографию, и Кузьмич хотя и весьма сдержанно, но все же одобряет мою идею.
Вслед за тем он рассказывает мне о допросе Зинченко. Речь там конечно же шла только о Мухине. О деле Веры Топилиной впрямую не было сказано ни слова. И Виктора Анатольевича, и тем более Кузьмича в данный момент интересовал только скрывшийся Мухин. Но о своем дружке Зинченко ни на один более или менее важный вопрос не ответил, и ничего нового от него узнать пока не удалось. Зинченко очень испуган всем происшедшим и, очевидно, боится Мухина, оставшегося, как ему известно, на свободе. И тем не менее, сам того не замечая, он все же кое о чем проговорился. Хоть парень он и не глупый, но взялись-то за него великие мастера. Что именно рассказал Зинченко, Кузьмич мне не сообщает, все это относится только к поискам Мухина, а это сейчас не моя задача.
Мне предстоит теперь самому допросить Зинченко, и, наверное, это будет не такой квалифицированный допрос, как первый. Однако я все же постараюсь кое-что у Зинченко узнать и потщательней разобраться в нем самом, постараюсь установить тот невидимый, но всегда явственно ощутимый психологический контакт, без которого нужного результата добиться трудно. А мне нужно, чтобы Зинченко совершил своеобразный «подвиг» и все честно рассказал бы мне о том, что произошло неделю назад, поздно вечером, на полутемной, безлюдной стройплощадке возле глубокого котлована.
При этом еще я надеюсь, что Зинченко сегодня ночью не очень-то разобрался, кто именно его так жестоко прихватил в дверях сарая, когда он пытался улизнуть от нас. По словам Кузьмича, Зинченко до сих пор еле ворочает шеей и вскрикивает при каждом резком движении.
Итак, я звоню и прошу привести Зинченко ко мне. Он еще не в тюрьме, а у нас, поблизости, и потому доставляют его довольно быстро.
Это оказывается невысокий, плотный парень с треугольным веснушчатым лицом, бегающими рыжими глазами и крупным ртом с толстыми губами. Длинные сальные волосы неопределенного желто-серого цвета сосульками падают ему на плечи. Вот такой он, оказывается, модник вдобавок ко всему. На нем темное, перепачканное в чем-то пальто и рыжая бобриковая шапка.
Смотрит на меня Зинченко исподлобья, настороженно и враждебно.
— Будем, Иван, говорить? — спрашиваю я довольно миролюбиво. — Давай сразу договариваться.
— Чего это еще я буду договариваться? — презрительно усмехается Зинченко. — Чего знаю, то и скажу. Ой!..
Он стремительно хватается рукой за шею, словно прихлопывает там комара, и на лице мелькает гримаса боли.
После первых «анкетных» вопросов о нем самом, на которые Зинченко отвечает без особой охоты, но и не упираясь, мы постепенно переходим уже к более существенным делам.
— Всегда вместе с Мухиным работали? — спрашиваю я.
— Ага…
— Не обманывал он тебя?
— Чего?! — изумляется Зинченко. — Больно ему надо.
— А почему вы с ним дома не ночевали, это ты понял?
— Чего ж тут понимать-то? Работали…
— Где?
— Где, где! На железной дороге — вот где.
— Каждую ночь?
— Ну… почти. Ой!..
Зинченко опять неудачно повернул голову. Морщась, он трет себе шею и заодно хитровато стреляет в меня рыжими глазами.
— А зачем надо было в сарае ночевать? — продолжаю я бить все в ту же точку. — Почему не дома?
— Федька позвал, я и пошел, — прикидывается простачком Зинченко. Выпивка его была.
— А сам, значит, что заработаешь, все домой несешь? — улыбаюсь я. Такой ты примерный, выходит?
— Это уж как когда, — ответно усмехается Зинченко.
Такой абстрактный разговор ему, конечно, больше по душе. Но я быстро возвращаю его на грешную землю:
— А про пистолет у него ты знал?
— Да что ты!.. — пугается Зинченко и даже машет на меня обеими руками. — Да ни в жисть!..
— И что ищем мы вас, тоже, значит, не знал?
Голос мой твердеет, в нем уже нет ни искры добродушия.
— Да откуда мне знать-то?
— А ведь мы вас искали, Зинченко. Вы скрывались, а мы вас искали. И ты это знал, чего уж там говорить.
— Да ей-богу…
— Бога ты оставь в покое. Не веришь, так не поминай зря, а веришь, так побойся. Мы сейчас все выясним и без него. Так вот. Что ищут вас — это ты знал, иначе чего бы тебе столько дней дома не ночевать и вообще носа туда не казать? Зачем в сарае по ночам прятаться? Зачем просить, чтобы вещички тебе сестренка принесла? Выходит, боялся ты. Знал, что ищут тебя. А вот почему вас ищут, ты знал?
— Да ей-богу…
— Ну, вот опять!
— Да не знал я! — орет выведенный из себя Зинченко. — Тебе говорят!.. О-ой!..
Он с воплем хватается за шею. От боли у него даже слезы выступают на глазах. Отдышавшись, он добавляет:
— Ну говорю же, монету гнали. Подрабатывали на железной дороге. Ну, а потом, — он криво усмехается, не рискуя шевельнуть головой, — выпить охота была, с девками повозиться.
— А заодно и пистолетом побаловаться, да? — в тон ему добавляю я. Пальнуть в кого.
— Да разве я знал, что у него… — запальчиво начинает было Зинченко.
Но я перебиваю его:
— Вот тут ты верно говоришь. Этого ты мог и не знать. И тут мы с тобой возвращаемся к началу. Выходит, все-таки обманывал тебя Федор? Ты и не знал, зачем он по ночам с пистолетом скрывается. Для выпивки да для девок пистолет не требуется. Так ведь?
— Ну, так… — неохотно соглашается Зинченко.
— И не такой ты дурак, Иван, чтобы не понимать, что пистолет — это дело серьезное, что это может кому-то жизни стоить. Согласен ты?
— Ясное дело.
— И Федор, между прочим, не такой дурак, чтобы ни за что ни про что из него по людям палить. Зачем же этот пистолет ему понадобился, как ты думаешь? Может, он бандитский налет какой задумал? Но один он на это не пошел бы. А ты его лучший друг, с тобой он…
— Ни-ни! Какой там налет! — вполне искренне пугается Зинченко. — И в мыслях не было, что ты!
— Что ж, он его так, для обороны, таскал? Да не таскал, а прятал, вот ведь что. В сарае прятал. Так ведь?
— Выходит, так, — соглашается Зинченко и, спохватившись, добавляет: Только выстрелил он спьяну. Ей-богу, спьяну.
— Допустим. И пока это оставим. Давай теперь, Иван, вспоминать, вздохнув, предлагаю я. — Чего такое вы с Федькой неделю назад сотворили? Или чего увидели однажды вечером, а?
— Ничего не увидели и ничего не сотворили, — угрюмо отвечает Зинченко, упершись взглядом в пол.
— Не помнишь, значит? Ну давай вместе вспоминать. Первый раз вы не пришли ночевать в ночь с понедельника на вторник.
— Мы и раньше…
— Про раньше оставь, — обрываю я его. — Раньше вы с пистолетом в сарае не ночевали. И Алешка предупреждать вас не бегал, что кто-то, мол, к Федьке пришел, кто-то Федьку ищет. Так вот, в ту самую ночь… Последний рейс у вас тогда получился поздно, часов в десять вечера вы приехали в продмаг номер семьсот три по адресу… — я называю адрес того магазина. — Это все водитель Слепков нам показал и завмаг тоже. Было это?
— Ну, было… — через силу соглашается Зинченко, не отрывая глаз от пола.
— Сверх всего получили вы от завмага бутылку и кое-какую закуску. Это тоже было?
— Ну…
— Куда же вы потом пошли?
— На Курский вокзал.
— Не-не. Бутылку-то вы сначала выпили, так?
— Ясное дело.
— Ну вот. Забрели вы на какую-то темную улочку. Да?
— Ага…
— Верно, Иван, верно. Вижу, ты меня не обманываешь. Потому что на этой улочке вагончик рабочий стоит, около стройки. Не заметил? И оттуда, из этого вагончика один парень вас видел, тебя и Федьку.
— Ну, и я его видел, — неожиданно объявляет Зинченко. — Длинный такой, в ушанке.
— Точно. Его Сергей зовут. Но это пока неважно. Пойдем дальше. Значит, выпили вы там эту бутылку. Что потом?
— Потом?..
Напряженная работа мысли отражается в маленьких рыжеватых его глазках, глубоко запрятанных в глазницах, под бровями, отчего временами и не уследишь за его быстрым взглядом. Но сейчас они сосредоточены и неподвижны. Словно Зинченко чувствует, как затягивается вокруг него петля, и пытается отыскать, разглядеть выход, лазейку, щелочку какую-нибудь.
— Потом?.. — повторяет Зинченко, и я улавливаю чуть заметное облегчение в его голосе. — Потом, значит, и поехали.
— А где вы ее выпили? — осторожно и многозначительно спрашиваю я. — Где именно? Где точно?
Зинченко рывком поднимает голову и впивается в меня взглядом. В нем откровенный страх, один только страх, и больше ничего. Он все понял.
— Точно?.. — хрипло переспрашивает он и осторожно откашливается, боясь неловко дернуть головой. — Я тебе вот что скажу, начальник. Точно будет, когда Федьку поймаете. А пока можешь мертвым меня отсюда вынести, я тебе все равно ничего не скажу. Так и знай.
И я чувствую, что он действительно больше не скажет ни слова. Поэтому, помолчав, я спокойно говорю, хотя это спокойствие дается мне совсем не просто:
— Хорошо, Иван. Федька скоро будет тут. Тогда мы с тобой снова встретимся. И я тебе твои слова напомню.
Сегодня вечером в Москву возвращается Петр Горбачев. Мы знаем, в каком поезде находится его вагон-ресторан, и внимательно вот уже вторые сутки следим за его продвижением к столице из Средней Азии. Следим мы, конечно, не только за движением самого поезда, а главным образом за поведением директора вагона-ресторана. По нашей просьбе работники уголовного розыска железнодорожной милиции, а когда требуется, то и крупных городов, мимо которых проходит поезд, внимательно наблюдают за Горбачевым и людьми, с которыми он в дороге общается. Нам уже известны кое-какие небезынтересные результаты этих наблюдений.
В частности, нам сообщили о случившемся вчера вечером в вагоне-ресторане ЧП: с признаками отравления снята с поезда и отправлена в больницу официантка, и вместо нее Горбачев поспешно принял другую. Эта другая была ему рекомендована директором местного вокзального ресторана по просьбе наших товарищей там. На хитрость надо порой тоже, как вы понимаете, прибегать к хитрости. Если Горбачев честен и добросовестен, это не принесет ему вреда. Однако кое-какие его коммерческие операции и плутни, зафиксированные еще до болезни официантки, отнюдь не свидетельствуют о его непорочности и даже элементарной порядочности. Кроме систематических «недовложений» продуктов в ресторанные блюда, отмечена спекуляция продуктами, а также прихваченными, видимо из Москвы, промтоварами. Кроме того, обнаружена его связь с местными спекулянтами и тайный, при этом, естественно, не безвозмездный, провоз их товаров в различные города по пути следования поезда, а возможно, и в Москву, в чем мы постараемся убедиться сегодня вечером.
Словом, Горбачев — личность достаточно грязная. А последние сутки пути до Москвы, я уверен, дадут нам еще более очевидные тому доказательства. Впрочем, и без этого Горбачева предстоит арестовать за уже выявленные преступления. Но это не наша задача, и мы все материалы передадим в железнодорожную милицию, если, конечно, Горбачев не представит специального интереса для нас в связи с делом Веры Топилиной.
Вот в этом последнем я, признаться, пока что сильно сомневаюсь. Каким бы прохвостом и жуликом ни был Горбачев, но грабить соседку, с которой столько лет живешь бок о бок, а тем более выследить, подкараулить и убить ее, — в это поверить невозможно. Да к тому же и поезд, в составе которого находился вагон-ресторан Горбачева, пришел в тот вечер в Москву, как мы установили, по крайней мере, час спустя после смерти Веры. Значит, не только принять участие в убийстве, но и узнать о нем Горбачев никак не мог. Ну, а заскочив среди ночи часа на два-три домой, чтобы, допустим, убедиться, что все там в порядке, помыться, взять чистое белье или какие-то другие вещи, Горбачев не мог даже предположить, что Веры нет дома, что она не спит у себя в комнате и тем более что ее уже нет в живых. Кажется, убедительно?
И, однако, Жилкин указал на Горбачева.
Конечно, этого мало, чтобы обвинить Горбачева и тем более заставить его в чем-то признаться. Да он просто откажется от того костюма, если даже и в самом деле отдал его Жилкину для продажи. И я тут ничего не смогу доказать. Впрочем, над этим стоит поразмышлять.
Допустим, что Горбачев каким-то образом узнал, что Вера убита, и проник с целью грабежа в ее комнату. Допустим. Он взял там много вещей, нам известен длинный их список. Но только один костюм он дал для продажи Жилкину. Что это означает? Во-первых, его намерение немедленно избавиться от краденого. И это вполне логично. Во-вторых, что он не решился нести вещи в комиссионный магазин или в скупку. И это тоже логично. Наконец, в-третьих, самое главное, что все другие вещи остались у него. Вряд ли Горбачев каждому знакомому дал по вещи на продажу, кроме всего прочего, для этого потребовалось бы иметь больше тридцати таких знакомых вроде Жилкина. В то же время у него, видимо, нет в Москве какого-либо скупщика краденого; которому можно было бы выгодно и безопасно сбыть сразу все вещи. Иначе Горбачев не отдал бы дорогой костюм Жилкину. Итак, все остальные вещи должны были остаться на руках у Горбачева, если, повторяю, допустить, что он совершил эту нелепую и рискованную кражу. Что же он будет в этом случае делать с оставшимися вещами? Жене он их тоже конечно, не осмелится подарить, хотя та, по словам Нины, и умирала от зависти при виде их. Что же остается предположить? По всей вероятности, только одно: он должен был взять их с собой в поездку и попытаться сбыть по дороге. Это для него не составило бы трудностей. Он же связан со многими спекулянтами в других городах. И конечно, легкий и выгодный сбыт может толкнуть такого человека на кражу.
Да, все получается очень стройно и убедительно. Остается сущий пустяк: доказать, что Горбачев эту кражу совершил. И если Горбачев, то… Вот я и вернулся к исходной точке.
Итак, кто же совершил эту кражу? Первая версия — Горбачев — весьма сомнительная. Вторая — те, кто убил Веру. При этом они почему-то не взяли ключи от ее квартиры. Это тоже слабая версия. Наконец, третья — убийство Веры или, точнее, ее смерть и ограбление ее комнаты — случайное совпадение. Преступники, совершившие ограбление, могли приехать на той самой темной «Волге» и действовать, допустим, «на стук», путем подбора ключей, а проникнув в квартиру, они убедились, что комната Горбачева закрыта на замок, и даже не один, в комнате Полины Ивановны кто-то спит, и только комната Веры открыта и в ней никого нет. Это версия самая простая, возражений пока не вызывающая, но в случае ошибки уводящая далеко в сторону от истинных событий.
Все эти соображения я и выкладываю в конце дня Кузьмичу вместе с отчетом о безрезультатном допросе Зинченко.
Помолчав, Кузьмич досадливо заключает:
— Ты рано кончил допрос.
— Но он же больше не ответил бы ни на один вопрос! Он так и сказал. Я вам точно передаю.
— Почему же не ответил бы? Он ведь отвечал до этого. И как хорошо отвечал-то. Вот они разгрузили машину, получили бутылку водки, пошли по той улице, дошли до стройки, увидели паренька рабочего, наконец, распили свою бутылку. Ну, а дальше-то что было?
— А дальше была Вера! Дальше он как раз и не захотел ничего говорить.
— Не захотел? А ты бы перепрыгнул через то место и пошел дальше. Распили они, значит, бутылку. И куда потом поехали? Они ведь домой в ту ночь не пришли. И это была первая такая ночь. Где же они были, что делали? Вот это он тебе, может быть, и сказал бы.
— Сомнительно, — качаю я головой. — Скорей всего, соврал бы.
— Не обязательно. И даже вряд ли, — усмехнувшись, возражает Кузьмич, вертя в руках очки. — Прими в расчет вот что. Он же, этот Зинченко, видел, что ты о том вечере знаешь, все знаешь, кроме главного — что они делали или видели у котлована. Поэтому ему выгодно было бы и дальше продолжать говорить тебе правду, которая к тому же ему ничем не грозит. Так инстинктивно поступает любой преступник, стремясь вызвать доверие к своим словам, стремясь потопить в этом потоке правдивых слов крупицу неправды, миг преступления. Улавливаешь?
— Улавливаю.
— И еще учти. Правду говорить всегда легче, приятней, чем врать. И преступнику тоже. Он просто не знаю как радуется, когда может сказать правду. И Зинченко с удовольствием еще что-нибудь рассказал, если бы ты перепрыгнул через ту опасную точку. Ну ладно. Теперь давай продумаем тактику завтрашнего допроса Горбачева. Мы потом с Исаевым ее уточним, если успеем. Но пока хотя бы вчерне надо продумать.
— А может, его сразу же Допросить, сегодня еще?
— Что ж, ты хочешь его сразу с поезда снять?
— Ну да. Принцип неожиданности сработает.
— Не советую, — сдержанно говорит Кузьмич.
В таких случаях, между прочим, он никогда не запрещает и не приказывает, почти никогда. Кузьмич всегда предпочитает посоветовать, даже поспорить, особенно он любит поспорить. Такой у нас редкий начальник.
— Почему не советуете? — спрашиваю я.
— А потому что если Горбачев и в самом деле совершил эту кражу, то он уже начеку, он, подъезжая к Москве, уже ко всему готов. Задержание на вокзале для него будет не неожиданностью, а сигналом: «Ага, на меня пало подозрение, что-то узнали». К такому обороту дела он тоже готов, не сомневайся. А вот если ты завтра утром приедешь к нему на квартиру и там с ним столкнешься, это будет выглядеть совсем по-другому и вполне естественно. Он уже от соседки все будет знать и решит, что ты просто хочешь с ним побеседовать, раз он сосед. И приготовится к роли свидетеля, даже помощника. И вот тут-то собранные против него факты будут полной неожиданностью. Но сначала ты позволь ему сказать все, что он хочет. Тут тоже кое-что интересное может оказаться. А вот потом начинай прижимать фактами. И тогда ему придется рассказать кое-что из того, что он рассказывать не собирался.
Трудно не согласиться с Кузьмичом, когда он вот так начинает рассуждать. Но я все же пытаюсь спорить с ним на первых порах. Я вообще не умею сразу соглашаться, я обязательно стремлюсь найти, к чему бы придраться и в чем бы усомниться.
Но тут спорить не приходится.
— В принципе согласен, — говорю я, оставляя за собой право поспорить о частностях.
— Ну, а если он решит не ехать домой и надумает скрыться, предупреждает Кузьмич, — это ему позволить нельзя. Придется задерживать немедленно. Понял?
— Так точно, — отвечаю я.
Мы договариваемся, что с момента прибытия в Москву за Горбачевым будет установлено наблюдение на все время, пока он не будет арестован. А арестовать его в ходе следствия по всем другим, уже вскрытым преступлениям, все равно придется.
Я прошу у Кузьмича разрешение встретить поезд и на первых порах хотя бы визуально познакомиться с Горбачевым. Кроме того, мне надо встретиться с новой официанткой вагона-ресторана. Обычно директор уезжает домой последним, лишь сдав всю отчетность, деньги, остатки продуктов, инвентарь и тому подобное. А официантка, отчитавшись перед ним еще в дороге, освобождается чуть не сразу по приходе поезда. Этим обстоятельством я и хочу воспользоваться, чтобы увидеться с ней.
— Не возражаю, — говорит Кузьмич. — Поезжай. Только мы с тобой еще не кончили. И у нас еще есть время, — он смотрит на часы. — Вон до прихода поезда еще чуть ли не четыре часа.
Я это тоже знаю. И рассчитывал использовать это время совсем по-другому. Например, хотя бы на часок заглянуть к Светке. Я даже на миг представляю себе, как я ее обниму.
— Так вот, — говорит Кузьмич, разом возвращая меня на землю. — Как ты будешь беседовать сегодня с той девушкой-официанткой, это ясно. А вот как ты завтра утром — поедешь прямо из дома, пораньше! — как ты будешь говорить с Горбачевым, об этом мы с тобой пока договорились только в принципе.
Кузьмич усмехается.
Я же вздыхаю про себя. Не брякни я это дурацкое слово, может быть, Кузьмич и не стал бы меня задерживать.
Тактика всякого допроса строится, исходя из личности допрашиваемого, его характера, поведения, связей, из характера преступления, в котором этого человека подозревают, и, конечно, из суммы улик, которые против него собраны.
Личность Горбачева нам уже довольно хорошо известна.
Для этого, правда, нашим товарищам, в частности Пете Шухмину, как бы в порядке компенсации за то, что ему ничего не пришлось делать в Подольске, на этот раз досталось изрядно беготни и хлопот. Пришлось побывать не меньше чем в двух, а то и в трех десятках учреждений, к которым в разное время так или иначе имел отношение Горбачев, и не просто побывать и поговорить с людьми, но помочь многое вспомнить, и, наконец, перерыть горы архивов. Когда все добытые таким образом сведения сошлись вместе, — а это случилось, надо сказать, впервые за все годы сознательной жизни и весьма активной деятельности Горбачева, — то перед нами предстала весьма любопытная картина, особенно на наш профессиональный взгляд.
После окончания семи классов во время войны Горбачев поступает на завод, но вскоре самовольно бросает работу там и на несколько лет исчезает из Москвы. Вновь появляется он здесь уже вполне взрослым человеком. С этого момента и начинается «писаная» история его жизни и «подвигов». Поступив на работу в один из научно-исследовательских институтов, он предъявляет, как потом выяснилось, фальшивый диплом инженера-экономиста и «липовую» орденскую книжку, а также и трудовую книжку с записями о занимаемых им инженерных должностях в весьма солидных учреждениях. Вызывает удивление даже не то, что все эти «документы» были доверчиво приняты и их обладатель зачислен на работу, а тот факт, что он сумел на этой работе продержаться около трех лет! Карьера его прервалась лишь внезапным арестом за кражу вещей у своих сослуживцев. Одновременно разоблачается афера с документами, орденами и воинской службой, У Горбачева наступает вынужденный перерыв.
Однако, выйдя из заключения, он принимается снова судорожно и упрямо прокладывать себе неправедный путь в жизни, вынеся при этом кое-какие уроки из своих прежних неудач. Через некоторое время у него появляется диплом пищевого техникума и трудовая книжка с фальшивыми записями о работе по новой специальности и, естественно, с полным отсутствием следов судимости. От воинской славы Горбачев на этот раз сам предусмотрительно отказывается.
В последующие годы он работал заведующим столовыми, закусочными, кафе и даже ресторанами, а также занимал весьма ответственные должности в пищеторгах различных городов. Затем следует новая судимость, уже за хищения, и довольно длительная отсидка.
А вслед за тем у неутомимого Горбачева появляются в который уже раз «чистые» документы и свежие записи в трудовой книжке, свидетельствующие, что все это время он честно и даже самоотверженно трудился на ниве общественного питания. На этот раз, однако, он выбирает кочевую жизнь на железных дорогах, в вечных разъездах и ловком заметании следов. Женитьба, однако, возвращает его к оседлой жизни в столице, благо у молодой жены имеется здесь немалая площадь.
И вот все последние годы Горбачев, умудренный немалым житейским и всяким иным, менее почтенным, опытам, благополучно заведует вагоном-рестораном, удачливо совмещая эти хлопотливые обязанности с еще более хлопотливыми, но и куда более выгодными операциями, о которых я уже упоминал. Конечно, и в сегодняшних его документах тоже нет и следа его прошлых судимостей.
Такая пестрая и бурная жизнь, естественно, должна повлиять на тактику допросов и бесед, которые нам предстоят с Горбачевым, и в частности той, которая завтра утром предстоит мне.
В свете этой жизни становится ясным, в общих чертах конечно, и характер Горбачева, и его вкусы и повадки. Тут надо добавить, что у него немалое самообладание, апломб и манера с открытой и какой-то подкупающей наглостью смотреть в глаза собеседнику, которого он пытается обмануть. Все это тоже весьма ценные сведения, как вы понимаете.
Но вот сегодняшние связи Горбачева нами изучены слабо. На это просто-напросто не хватило времени.
И все-таки хуже всего обстоит у нас с уликами против него по делу Веры Топилиной. Тут, кроме показаний Жилкина, мы больше пока ничем не обладаем. А если учесть все остальные соображения, то и вообще причастность Горбачева к этому делу кажется весьма сомнительной.
— Да, один Жилкин ничего не стоит, — сухо соглашается Кузьмич. — Что-то надо еще.
Все эти дни мне кажется, что Кузьмич не может мне простить гибель Гриши Воловича. Но вчера я случайно узнал совсем другое. Кто-то напомнил ему о нашей телефонной стычке, и Кузьмич якобы сказал: «Ехать надо была. Зря я тогда кобенился. Стар, видно, стал». Однако слова эти могли и придумать и исказить. Поэтому я наедине с Кузьмичом до сих пор чувствую себя как-то неуютно.
— Конечно, прежде всего Горбачев будет отрицать, что приезжал ночью домой, — говорит Кузьмич. — Так?
— Так, — соглашаюсь я. — И его тут действительно никто не видел…
— Да, конечно… никто не видел… тут… — медленно повторяет Кузьмич, устремив взгляд в темное окно и бережно попыхивая последней за этот день сигаретой. — Но его кто-то мог видеть той ночью в вагоне. Должен был видеть. Он же срочно готовился к новому рейсу наутро. — Кузьмич поворачивается ко мне. — Так ведь?
— Там могли заметить, что он уехал. Вот и все. А куда уехал, этого он им мог и не докладывать, — возражаю я.
— Мог. Но скорей всего — доложил. Ты представь себе обстановку. Все спешат, суета, тысяча дел, утром новый рейс. И вдруг директор уезжает. Куда, зачем, надолго ли? Естественно же все это сказать окружающим. «Проверю, как там дома, захвачу кое-что…» Ну, как не сказать? Тем более что у него и в мыслях пока ничего дурного нет. Это уж потом, когда он домой приедет…
Ох, какое сомнение сквозит в голосе Кузьмича, когда он произносит последние слова!
— Чует мое сердце, Федор Кузьмич, что и тогда у него никаких дурных намерений не возникло, — вздохнув, говорю я.
— М-да… — Кузьмич досадливо трет ладонью затылок. — И тем не менее…
Некоторое время мы еще обсуждаем различные детали завтрашней моей встречи с Горбачевым. Потом я смотрю на часы и говорю без всякого энтузиазма, ибо я терпеть не могу делать бесполезную работу:
— Мне пора, Федор Кузьмич. На вокзале надо еще осмотреться и поговорить с товарищами.
— Давай, — устало соглашается Кузьмич.
Он тоже, по-моему, не в восторге от положения дел.
Пока я добираюсь до вокзала, я не перестаю думать о том, что мы идем по какому-то ложному пути. Все произошло иначе и проще. Случай… Его превосходительство Случай вмешался в дело. Вот и все. И это может спутать все карты, как известно. Конечно, Горбачев отменный прохвост и способен на все. Но должно было что-то случиться…
Мне, однако, не удается продумать все до конца. Я приезжаю на вокзал.
Там я прежде всего разыскиваю комнату милиции, где меня уже ждут наши ребята.
Один из них в форме. Он должен открыто зайти в вагон-ресторан, осведомиться у Горбачева, все ли у него в порядке, и незаметно передать официантке, что ее ждут в одной из комнат для транзитных пассажиров, где, кстати, она и переночует, чтобы завтра уехать назад, в свой город. Остальные сотрудники должны будут взять под наблюдение Горбачева и убедиться, что он поедет ночевать домой. В случае, если он попытается скрыться, им предстоит его задержать. Ну, а я лишь издали буду наблюдать за вагоном-рестораном, постараюсь увидеть Горбачева — это поможет мне в завтрашнем разговоре с ним, — увидеть официантку, и это упростит нашу встречу, да и вообще я понаблюдаю за всем, что будет происходить вокруг вагона-ресторана за время его стоянки у перрона. Мало ли какие встречи произойдут у Горбачева и какие люди неожиданно появятся здесь.
Некоторое время я прохаживаюсь по людным и шумным, несмотря на поздний час, залам ожидания, мимо закрытых киосков и высокой буфетной стойки, возле которой, напротив, жизнь бьет ключом и сгрудилась изрядная очередь. Я бреду между длинными, массивными скамьями, где сидят и лежат люди и где очень много детей. Кто-то здесь спит, другие читают, закусывают, играют в карты или домино, беседуют. Детишки или спят, или капризничают, им тяжко проводить так ночь, я их очень хорошо понимаю. Мне самому тяжко. Тьфу! Глупость какая в голову лезет.
Но вот глухой скрипучий голос диктора, еле перекрывая шум в зале, сообщает о подходе нужного мне поезда.
Я застегиваю пальто, поглубже нахлобучиваю шапку и выхожу на перрон. Холодно, сыро. Ветер остервенело задувает со всех сторон, от него нет спасения. Люди пятятся спиной к нему, прячутся за выступы стен, за уснувшие ларьки и киоски. Гремят пустыми тележками носильщики в белых фартуках, рассыпаясь вдоль перрона и по пути сердито окликая зазевавшихся людей.
Я уже знаю, где приблизительно должен остановиться вагон-ресторан, и иду к тому месту, лавируя среди встречающих и обходя тележки носильщиков. Встречающих, кстати, удивительно много. Я даже не ожидал, что в такой поздний час и в такую чертову погоду их будет так много. А впрочем, возможно, именно поэтому прибыло такое количество встречающих. У многих я вижу в руках теплые пальто, ведь поезд-то из Средней Азии. Это хорошо, что на перроне так много людей, тем незаметнее будем здесь я и мои товарищи.
Добравшись до нужного места, я нахожу небольшой выступ в стене вокзального здания, который хоть отчасти может спасти меня от свирепых порывов ветра, и прячусь за него. Кстати, отсюда, оказывается, удобно наблюдать и за людьми на перроне. Он и вообще-то хорошо освещен, а одна из ламп висит прямо над тем местом, которое меня интересует. Мне все отлично видно.
И вот через некоторое время мне начинает казаться, что вовсе не я один ожидаю прибытия вагона-ресторана. Не поезда вообще, а именно вагона-ресторана. Ожидающие его люди — двое мужчин и три или четыре женщины — тихо и беспокойно переговариваются между собой, стараясь, однако, делать это незаметно для окружающих и притворяясь, что не знают друг друга. В руках у женщин большие кожаные сумки на «молниях», а у одного из мужчин даже объемистый чемодан.
Физиономии и повадки этих людей мне не нравятся. Кажется, первые сообщения с пути следования поезда подтверждаются: Горбачев, очевидно, участвует в каких-то спекулятивных махинациях. Если так, то его можно задержать немедленно, с поличным, то есть с «товаром», который он этим людям, очевидно, везет, а заодно и самих этих спекулянтов. И тогда Горбачеву будет некуда деться. Это не только облегчит задачу товарищам, которые будут вести следствие по его делу, но и поможет нам, ибо отвлечет внимание Горбачева, притупит его настороженность и все опасения в отношении вещей Веры Топилиной, если, повторяю, они вообще у него имеются. Что же делать? Взять Горбачева немедленно, тут же? Но что на это скажет Кузьмич? Ведь я нарушу его приказ. А у меня, к сожалению, и так уже испорчены с ним отношения.
Но сейчас ситуация сложилась иначе, совсем иначе, чем мы с Кузьмичем предполагали. В руки идут прямые доказательства, изобличающие Горбачева в преступлении. Что же касается нашего дела, то главное, что заботило здесь Кузьмича — элемент внезапности, — остается, ибо арестованный Горбачев будет ждать завтра от меня совсем не те вопросы, которые я ему задам.
Пока эти мысли проносятся у меня в голове, я не спускаю глаз с людей, которые вызвали мое подозрение. И подозрение это все больше крепнет.
В это время вдали, из темноты, уже доносится нарастающий гул приближающегося состава, слышатся свистки электровоза. Суета на перроне усиливается, людей становится еще больше. Все напряженно смотрят в одну сторону, откуда вот-вот должны возникнуть огни прибывающего поезда.
Так брать Горбачева или не брать? А вдруг я ошибаюсь, вдруг не удастся взять его с поличным? Тогда придется отпустить да еще извиниться. И лучшего для него сигнала об опасности трудно придумать. И большего провала операции тоже. Вот уж когда элемент внезапности исчезнет начисто. И Кузьмич спросит с меня «на всю катушку». Что же делать? К тому же никого из товарищей я не вижу, зрительная связь нарушена, мы не ожидали такого количества людей на перроне. А я один не смогу задержать всю группу.
— Вон он!.. Вон!.. Идет!.. — восклицает какая-то женщина недалеко от меня. — Видите?! Видите?!
— Да!.. Идет!.. Идет!.. — подхватывают другие голоса.
В самом деле, из темноты вырываются сначала яркие снопы света, а затем надвигается грохочущая темная масса электровоза. Вслед за ним мимо нас проплывают ярко освещенные окна вагонов. К ним прильнули взволнованные, улыбающиеся лица. Пассажиры что-то кричат за стеклом, машут кому-то руками.
Один за другим проплывают мимо меня вагоны. И вот еще издали я вижу, точнее, угадываю по темным окнам приближающийся вагон-ресторан.
Все медленнее, медленнее плывут вагоны. Ресторан уже совсем недалеко. Еще ближе, еще… Слышится легкий лязг. Поезд останавливается.
Проводники вагонов распахивают тяжелые двери, освобождают металлические лесенки и первыми спускаются на перрон. У каждого вагона внизу уже толпятся встречающие, слышатся радостные и возбужденные возгласы, смех, кто-то кого-то обнимает, вырывает из рук багаж.
Я вижу, как дверь вагона-ресторана тоже открывается и по ступенькам спускается высокий дородный мужчина в меховых сапогах, в которые вправлены брюки, в красивой меховой безрукавке поверх пиджака и в пушистой шапке-ушанке. Улыбаясь, он здоровается с одним из подошедших. В это время за его спиной в вагон шмыгают две или три женщины. Через минуту они появляются снова, у них в руках тяжелые свертки и сумки. Мужчина в безрукавке и шапке всего этого как будто не замечает. Сумки и свертки тут же принимают из вагона оставшиеся на перроне женщины и мужчина. Рядом уже появляется носильщик со своей тележкой.
Ну, нет! Этого уже я не допущу. Будь что будет, но я нарушу приказ. За Горбачевым следят мои товарищи. Если я к нему подойду, они поймут, в чем дело, и помогут задержать всю группу. Этих жуликов нельзя упустить. А то, что они жулики, можно дать голову на отсечение.
Я делаю порывистое движение…
Но вдруг происходит что-то непредвиденное. Я вижу, как к вагону-ресторану сразу с нескольких сторон подходит группа людей. В ту же минуту человек, который только что взял сверток у женщины с площадки вагона, бросает его и пытается бежать, какая-то из женщин пронзительно визжит и тоже пробует скрыться, а другая бьет сумкой кого-то из удерживающих ее людей, потом падает на перрон и начинает отбиваться ногами. Сцена безобразная, но женщину быстро подхватывают и уводят, остальные не сопротивляются. Вместе с другими уводят и негодующего красного Горбачева.
Вот так история! Я не знаю людей, проведших эту операцию. Я только не сомневаюсь, что это работники милиции и, скорее всего, их привела сюда на перрон, к поезду, группа спекулянтов, за которой они следили. Тогда они шли с другого конца цепочки, и Горбачев им не был известен.
В этот момент появляются двое наших работников в форме и берут под охрану вагон-ресторан. Один из них мне знаком, это он по нашему плану должен был зайти открыто в вагон-ресторан.
Я подхожу к нему и он мне шепчет:
— Товарищи появились в последний момент. Мы решили, что вашим планам они не помешают.
— Будем надеяться, — не слишком уверенно отвечаю я и добавляю: Зайдите и предупредите официантку, я ее буду ждать где договорились.
Молодой лейтенант ловко вспрыгивает на площадку вагона и исчезает за дверью.
Я спрашиваю второго сотрудника:
— Откуда товарищи, которые провели операцию?
Он называет мне номер городского отделения милиции и даже фамилию и должность старшего группы.
Теперь все ясно.
Спустя несколько минут в комнату, где я нахожусь, заглядывает невысокая полная девушка и настороженно спрашивает:
— Можно?
— Если вы Галя, — улыбаясь, отвечаю я и встаю ей навстречу. — А вы Галя?
— Ага, — ответно улыбается она. — А еще я лейтенант Воронцова.
И хотя эта белозубая улыбка очень ее украшает, в глазах девушки настороженность не исчезает.
— Ну совсем хорошо, — говорю я. — Садитесь, Галя, и докладывайте о своем путешествии. Я — старший лейтенант Лосев, и зовут меня Виталий. Любуйтесь.
И протягиваю ей свое удостоверение.
Галя довольно придирчиво его изучает, после чего взгляд ее смягчается, и в нем светится уже явное дружелюбие.
Девушка усаживается напротив меня, устало расстегивает пальто, стягивает с головы вязаную шапочку и достает из сумочки сигареты.
Мы закуриваем, и Галя приступает к рассказу.
Она, между прочим, оказывается весьма наблюдательным, памятливым и находчивым человеком.
Галя не только подтверждает уже известные нам факты хищений продуктов, спекуляции и при этом называет мне фамилии людей из числа поездной бригады, которые все это знают и могут подтвердить. Галя сообщает и два чрезвычайно важных для меня факта. Оказывается, Горбачев продавал по пути вещи, причем вещи женские, драл за них втридорога, хотя вещи эти и в самом деле были дорогими и модными. Об этом Гале рассказали женщины из поездной бригады.
А две последние вещи Горбачев продал уже при Гале. Одну из них он сразу предложил ей. Она была чрезвычайно удобным для него покупателем: ведь на следующий день ее уже не будет в Москве. Галя покупать эту кофточку, естественно, не собиралась, но, как бы сомневаясь, показала ее еще двум женщинам-проводницам, и одна из них все-таки решилась купить ее для дочки.
Вторую вещь — платье — Горбачев при Гале продал другой проводнице. Та долго торговалась с ним, прозрачно намекая, что знает о нечистом пути, каким это платье попало к Горбачеву. И тот, наконец испугавшись, продал ей это платье чуть не вдвое дешевле, чем собирался. А проводница потом смеялась и хвасталась, как она ловко припугнула Горбачева, ничего, конечно, не зная о платье, но зато хорошо зная самого Горбачева.
Галя называет мне фамилии обеих проводниц. Первую, я вижу, ей жалко, а вторую — нисколько. Дело в том, что, если обе вещи окажутся крадеными, их придется конфисковать.
И неожиданно заключает:
— А обе вещи из вашей ориентировки, это точно. У меня на вещи глаз ужас какой точный. Можете даже не сомневаться.
— Это мы сейчас проверим, — скрывая волнение, говорю я и вынимаю копию нашей ориентировки. — Ну-ка укажите здесь эти вещи.
И Галя, придвинувшись ко мне и пробежав список глазами, не колеблясь, указывает толстеньким, ярко наманикюренным пальцем на две строки в длинном перечне украденных вещей.
— Вот, точно! — восклицает она и победно смотрит на меня. — Не сойти мне с этого места!
— Ну, Галочка, если это так, то я не знаю, как вас наградить, — говорю я.
Да, если это так, то Горбачеву некуда деться. Это именно то, чего не хватало мне для его допроса, для победы в этом допросе.
Я смотрю на часы. Почти двенадцать ночи. И тем не менее надо действовать. Галя предупредила: вторая из проводниц, кажется, намерена в свою очередь продать то платье. Тогда исчезнет важнейшая улика против Горбачева. Так что время терять нельзя. Поезд пришел в Москву всего сорок пять минут назад. Значит, проводницы еще не убрали вагоны, не сдали белье, они еще в поезде, который стоит где-то недалеко, на запасных путях. Надо успеть застать их там.
Я вижу, как устала Галя. Да, сутки такого нервного напряжения выдержит далеко не каждая. Все надо было увидеть, оценить и запомнить. А все увидеть совсем не просто, да еще так, чтобы не заметил, не насторожился Горбачев, опытный, травленый жулик, да и вообще чтобы никто не насторожился, чтобы все вокруг вели себя обычно, естественно, как всегда. Да, это было непростое задание. И поэтому Галя прямо-таки валится с ног от усталости и засыпает уже сидя, у меня на глазах.
Я и сам изрядно устал, и голова болит нестерпимо. Ведь спал я прошлой ночью каких-нибудь три часа, а до этого, той же ночью, мы брали бандитов, и по мне стреляли. Это, между прочим, тоже отражается на нервах.
Но делать нечего. Я торопливо прощаюсь с Галей, желаю ей спокойной ночи и еще раз благодарю за помощь.
Спустя несколько минут, захватив с собой еще одного сотрудника, двух комсомольцев-дружинников в качестве понятых и прикомандированного к нам железнодорожным начальством молчаливого усатого дядю из службы резерва, мы шагаем в темноте по шпалам, огибаем черные, застывшие вагоны, домики для рабочих, стрелки. В этом бесконечном лабиринте поездов можно заблудиться и днем. Какой-то вымерший, таинственный город на колесах.
Но где-то вдруг мелькает свет, хотя мы еще довольно долго пробираемся к нему, огибая цепочки вагонов.
Вот наконец и нужный нам состав. Окна его вагонов освещены, кое-где мелькают людские тени.
Мы разыскиваем начальника поезда и объясняем причину своего появления. Он не удивляется, он уже знает об аресте Горбачева и ждет дальнейших неприятностей.
Вся процедура изъятия краденых вещей — а я не сомневаюсь, что они краденые, хотя формально они так будут называться лишь после опознания их Ниной или Полиной Ивановной, — вся процедура эта занимает немало времени и достаточно неприятна. Немало времени это занимает потому, что приходится составлять протоколы «выемки» этих вещей, а до этого прождать чуть не час, пока приедет следователь, которому поручено вести дело Горбачева и группы связанных с ним спекулянтов. Кроме протоколов, мы подробно записываем показания обеих женщин о том, как эти вещи к ним попали, причем вторая из проводниц вначале вообще не желала выдать платье, а затем попыталась умолчать о некоторых подробностях своей сделки с Горбачевым. Освобождаемся мы только в третьем часу ночи. И всю длинную дорогу домой я мечтаю только об одном: бухнуться в постель и уснуть.
— Ничего не знаю, — резко заявляет мне Горбачев на следующее утро, когда я вместе со следователем вызываю его на допрос. — Ничего не знаю и знать не желаю! Провокация! Я буду жаловаться!
— Что именно вы считаете провокацией? — вежливо осведомляется следователь.
— Мой арест, что же еще! Предупреждаю: вам это даром не пройдет. Я до генерального прокурора дойду! Я ваши номера знаю! Ученый!
— Спешите, Горбачев.
— Что значит «спешите»?
— Надо бы сначала узнать, в чем вас обвиняют.
— Знать не желаю!
— Ну-у, что это за позиция? — усмехается следователь. — Другой на вашем месте сперва бы выяснил, не только в чем обвиняют, но и чем обвинение доказывают. А потом бы уж решал, жаловаться ему или защищаться.
Горбачев тяжело разваливается на стуле, огромный, рыхлый, у него бритая до глянца, крупная голова, оплывшее бабье лицо и живые, очень сметливые глаза.
— Ну ладно, — снисходительно соглашается он. — Выкладывайте, что у вас там есть.
Прищурившись, он в упор смотрит на меня.
— Следователь, — говорю я, — предъявит вам обвинение в хищении продуктов, в спекуляции, в подделке документов и в сокрытии прошлых судимостей.
— Так это следователь, — насмешливо говорит Горбачев. — Ну, а вам что от меня надо?
— Чтобы вы ответили на один вопрос: откуда у вас вещи Веры Топилиной, вашей соседки по квартире?
— Какие еще вещи? — враждебно спрашивает Горбачев. — Чего вы мне клеите. У меня грехов и так хватает.
Я терпеливо перечисляю: костюм, кофточка, платье, и называю людей, у которых эти вещи обнаружены.
— Врут они! — хладнокровно заявляет Горбачев.
— Что врут?
— Все! И вы на меня это дело лучше не вешайте. Не пройдет! Я и дома-то в ту ночь не был.
— Это кто-нибудь может подтвердить?
— Э-э, уважаемый, на такой крючок меня не подденешь. Я воробей стреляный. Это вы доказывайте. А я погляжу, что у вас получится. Кто меня дома видел? Кто видел, что я эти тряпки у Верки брал? Никто не видел. Нет таких людей, понятно? Значит, и прямых улик у вас нет. А на косвенных вы далеко не уедете. Сто раз суд будет возвращать на доследование. Мартышкин труд. А я вам ничего не скажу. Положь мне прямые улики, тогда поговорим. Вот так.