Честно говоря, мои попытки восстановить генеалогическое древо Ликеевых с каждым днем выглядели все более жалкими. Я так много времени провел среди архивных стеллажей, что приобрел иммунитет к библиотечной пыли. Я просмотрел сотни рассекреченных отчетов ЧК за тридцать девятый и сороковой годы. Я даже съездил за Урал, в детский приют, в котором вырос Лжедмитрий (ах да, он же просил не называть его так). Но мое отчаянное рвение не дало результатов: да, я выяснил, что в спец-интернат №1672 действительно направляли детей, родившихся у полит-заключенных. Да, я проследил несколько ниточек, ведущих в один из лагерей. И — да — именно в этом лагере содержалась Елена Дмитриевна Ликеева, дочь художника. Я даже узнал, что в сороковом году ее с полевых работ перевели в больницу: и этот странный перевод позволяет предположить беременность (хотя все данные, включая медицинскую карту, извлечены из дела). Но все мои находки не дотягивали до того, чтобы называться доказательствами — это были лишь догадки.
Сам Лжедмитрий старался быть максимально тактичным — он не приставал ко мне с вопросами. Я знал, что он следит за каждым моим шагом, но слежка не была слишком навязчивой, поэтому я не обижался.
Мы даже подружились — на почве любви к теннису. В одной из бесед он довольно грубо высказался об игре Марии Шараповой, я вступился за нее, разразился спор, и в итоге мы решили выяснить отношения на корте. Сама идея играть против старика казалась мне смехотворной, и я готовился к блицкригу, но… Его первая подача была такой тяжелой, что у меня заныло предплечье. Второй подачей он сделал эйс.
Мы играли на открытом корте, и постепенно вокруг нашей площадки стала собираться толпа — люди хихикали, глядя, как облысевший старик разделывает молодого, высоченного очкарика. Мы являли собой нелепую аллегорию — отцы и дети выясняют отношения. И «отцы» явно побеждали.
Когда Лжедмитрий почти всухую взял первый сэт, я всерьез забеспокоился — передо мной замаячила страшная перспектива: ведь проиграть старику — это всего лишь конфуз, но проиграть старику на глазах у смеющейся толпы — это уже ёб-твою-мать-какой-конфуз!
Его подачи напоминали удары молота по наковальне — боль в моем плече давно сигнализировала о близости серьезной травмы. Когда мы закончили, зрители зааплодировали ему, а я постарался как можно скорее скрыться от позора в раздевалке.
С тех пор я из принципа каждый четверг вызываю его на «дуэль», пытаюсь взять реванш — но тщетно: мое предплечье, кажется, начинает ныть еще до игры, предчувствуя бронебойные подачи старика.
— Вы с-с-совершенно не ум-меете проигрывать, — сказал он однажды.
— Это я-то не умею проигрывать? Да я каждый четверг вам проигрываю! Даже больше скажу: если я в чем-то и добился совершенства — то в поражениях.
— Не расс-с-с-страивайтесь так, — сказал он, поправляя струны своей ракетки. — Еще отыграетесь.
Больше всего во время наших сражений меня злила его невозмутимость. К концу первого сэта у меня запотевали очки, начинало щипать глаза от пота, а он ходил в своих дурацких белых кроссовках вдоль лицевой линии, подбрасывал ракетку и напевал что-то (у него, кстати, совершенно нет слуха!). Он унижал меня каждым своим движением, но я и не думал сдаваться — всякий раз, потерпев очередное фиаско, пожимая ему руку над сеткой, я тут же назначал встречу на следующий четверг. В этом, вероятно, был какой-то мазохизм, потому что я и сам уже давно не верил, что смогу переиграть его.
Но теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что эти наши сражения не были такими уж бесполезными, ведь именно после одного из них я смог, наконец, найти недостающее звено в его генеалогическом древе.
Это случилось 22 июля. Я зашел в раздевалку после очередного поражения, сел на скамейку и стал расшнуровывать кеды. Лжедмитрий зашел следом, сел напротив меня и глубоко выдохнул.
— С-с-сегодня вы, как н-н-никогда, были близки к победе, — сказал он.
— Избавьте меня от своей жалости. Без вас тошно.
— Хорошо. У-у-ух, что-то я вспотел с-с-сегодня.
— Неужели? Вы умеете потеть?
— Я п-потею еще лучше, чем играю, — он засмеялся собственной шутке. — С-с-сейчас пос-с-сижу чуть-чуть и в б-баню пойду. Вы со мной?
— Пас.
— Почему? Это же оч-ч-чень полезно. В-вам сразу станет легче. Mens sana in corpore sano, помните?
— Мне станет легче после другого афоризма: in vino veritas.
Я снял кеды, стянул вонючие сырые носки и бросил все в пакет.
— Подайте, пожалуйста, п-п-полотенце, — сказал он. — С-слева.
— Какое из них ваше? — спросил я.
— Б-белое.
Я протянул руку к полотенцам, но вдруг замер — потому что среди них не было белого.
— Я не уловил: какое полотенце ваше?
— Белое, к-крайнее слева.
Я взял крайнее полотенце и передал ему. Он перекинул его через плечо и как ни в чем не бывало направился в сторону сауны, шлепая вьетнамками по кафелю.
— Дмитрий! — окликнул я.
Он обернулся.
— Да?
— Я дал вам желтое полотенце.
— В с-смысле?
— Полотенце у вас на плече — оно ярко-желтое.
Он недоверчиво улыбнулся.
— Что вы имеете в в-в-виду?
— Я имею в виду, что цвет вашего полотенца — желтый, а не белый, — я схватил со стола оранжевое полотенце и поднял над головой. — Это какой цвет?
— Розовый, — сказал он без запинки.
Повисла тишина. Мы внимательно смотрели друг на друга.
— Вы разыгрываете меня? — спросил он, щурясь. — Если так, то я не понял шутки.
Дверь в раздевалку вдруг распахнулась, впустив на секунду гул толпы и грохот мяча с баскетбольной площадки. К столу подскочил всклокоченный, потный мальчишка, я придержал его за плечо и показал полотенце.
— Это какой цвет?
— Оранжевый.
— Молодец. Беги, играй дальше.
Малец достал из-под стола бутылку с в водой и помчался обратно, на ходу отвинчивая крышку. Когда он толкнул дверь, мы вновь услышали грохот баскетбольного мяча и свист кроссовок о лакированный пол площадки.
— Н-но я п-проверялся у офтальмолога, — сказал старик.
— Давно?
— Ну… года три назад. Или ч-четыре.
— Вам показывали таблицы Рабкина?
— К-кого?
— Ну… такие картинки с разноцветными кружочками?
Он помолчал.
— К чему вы к-к-клоните, Андрей?
— Вы дальтоник.
Он покачал головой.
— Но… это абсурд. Я бы заметил! Обяз-зательно зам-метил бы. Есть же светофоры. Я не вожу машину, но я же иногда вижу их — светофоры! Почему я не замечал? Разве т-такое возможно?
— Вполне. Джон Дальтон до двадцати шести лет не знал о своей цветовой слепоте, да и обнаружил ее случайно — когда увлекся ботаникой. Или еще пример: Илья Репин на старости лет чуть не испортил своего «Ивана Грозного». Человеческий мозг обладает способностью адаптироваться к любым условиям. Вы не замечали свой недуг просто потому, что в вашей жизни не было ситуаций, в которых могла бы потребоваться четкая цветочувствительность. К тому же, скорее всего, ваше восприятие менялось постепенно, и изменение спектра было растянуто во времени.
Он стал тереть лоб ладонью.
— Нет, я вам н-н-не верю. А к-как же д-другие люди? Неужели вы д-думаете, что никто из моих род-дственников ни разу не з-заметил бы, что я н-называю оранжевое — розовым? Это глупо.
— А вы часто замечаете новую прическу вашей дочери? Или ее маникюр? А какого цвета платье было на ней в момент последней вашей встречи? А какой вообще у нее любимый цвет?
Он открыл было рот, но запнулся.
— Вот видите, — сказал я. — Такие вещи просто проскакивают мимо. Мы не замечаем их, потому что привыкли. Мы замечаем только то, что нам нравится, или, наоборот, то, что доставляет дискомфорт. К тому же опыт поколений показывает, что близких людей мы, как правило, знаем очень плохо, — я помолчал. — Вы читали рассказ Эдгара По «Письмо»? Один из главных героев там ищет письмо в самых неожиданных местах, забывая проверить очевидное — письменный стол. Вот и здесь та же история.
Старик присел на скамейку и схватился за горло, словно задыхался. Прошептал:
— Идиотизм какой-то.
В голове у меня шумело — словно стая летучих мышей. Я не мог поверить, что упустил столь важную деталь, я и сам чувствовал себя героем рассказа Эдгара По. Ведь, занимаясь биографией Ликеева, я прочитал о дальтонизме все, что смог найти, я даже некоторое время носил специальные линзы, пытаясь понять, в каких цветах видел мир мой любимый художник.
— Это ужасно, — бормотал старик. — Это просто ужасно.
— Нет, — сказал я. — Это отлично!
— Что?
— Вы разве не поняли? Я должен был сразу подумать об этом. Оно лежало на поверхности. Ведь при отсутствии других данных генетический дефект — это, возможно, единственный способ определения родства, — я засмеялся. — Прям как в индийском фильме — когда братья узнают друг друга по родимым пятнам одинаковой формы!
На его лицо появилось изумление.
— Что-то я не пойму. Причем здесь индийские фильмы?
— Да ни при чем! Скажите: вы ведь читали мою диссертацию.
— Ну да.
— Так вот, диагноз «тританопия» Дмитрию Ликееву официально поставили в 59 лет, после того, как он пережил инсульт.
— Но у меня не было инсульта.
— Это не важно. Тританопия была с рождения — это можно видеть по его картинам — просто к старости эта особенность зрения усугубилась. Но самое главное: тританопия — очень редкое генетическое отклонение, передающееся по наследству.
— По наследству?
— По наследству. А значит, ваши дети… тоже в зоне риска. Вероятность пятьдесят на пятьдесят, — я помолчал, почесывая лоб. — А ведь забавно получается: вы никогда не задумывались, почему не существует «партии здоровых людей» или «общества довольных жизнью»? Зато есть ассоциации раковых больных, алкоголиков, наркоманов и многих других «-манов».
— О ч-чем вы?
— Да так — мысли вслух: людей редко объединяет что-то хорошее. Но при этом в каждом из нас живет эта страсть — бессмысленное желание быть частью чего-то большего. Вот и родство… оно, как правило, определяется не схожими талантами, а, наоборот, наличием общих дефектных генов. Правда всегда содержит червоточину. Понимаете?
— Н-не совсем.
— Красота очень редко передается по наследству, но вот уродство… Дети оперной певицы, к сожалению, унаследуют не голос матери, а скорее, ее склонность к ожирению. Точно так же и с Ликеевым: его наследством был не уникальный дар художника, а редчайший вид дальтонизма. И, получается, что вы действительно его наследник.
Старик был так взволнован, что мне пришлось схватить его за плечи и несколько раз повторить свои доводы. Эта идея — об общих генетических дефектах, связывающих поколения, в тот момент так захватила меня, что я готов был закричать «Эврика!». Лишь позже, вернувшись домой, остыв, я осознал, что рано открывать шампанское…
… ведь, строго говоря, схожий генетический дефект (пусть и очень редкий) сам по себе ничего не доказывает — он сильно сужает круг поиска, это правда, но — погрешность остается.
Мы встретились на следующий день — в парке. Я был немало удивлен, увидев, как сильно изменился старик — всего за одну ночь — походка, речь, улыбка. Его было просто не узнать — он был… счастлив. Он обнял меня, назвал своим «добрым другом» и сообщил о результатах диагностики — врач подтвердил тританопию.
Его лицо излучало покой. Он был похож на сентиментального диккенсовского героя, отыскавшего, наконец, свою семью и уже достигшего последних страниц романа.
Я рассказал Марине историю своей сделки с Лжедмитрием.
— Постой, — перебила она, — но если ты сам не уверен в том, что дальтонизм — это железное доказательство родства, почему ты не сказал ему о своих сомнениях?
— Ты не понимаешь: он выглядел так… умиротворенно.
— Умиротворенно?
— Да. Он хотел избавиться от своего сиротского прошлого, хотел «обрести корни» — и он обрел их, разве нет?
— И ты не чувствуешь вины?
— Вины? С чего вдруг? Я обнаружил его цветовую слепоту — и этим приблизил к Ликееву — он должен быть мне благодарен.
Марина пожала плечами.
— Постой, ты сам только что сказал, что слепота ничего не доказывает.
— Нет, я сказал, что она не является стопроцентным доказательством. Это разные вещи. В жизни вообще не бывает ничего стопроцентного.
— Спасибо, кэп.
— Да подожди ты! Я серьезно: любые «корни» — это условность. Важно лишь то, что мы чувствуем. И не надо так на меня смотреть! Я не обманывал старика — я всего лишь «сыграл Луку» — я подарил ему желаемую версию реальности. И эта версия в каком-то смысле освободила его, понимаешь? Он мог подвергнуть ее сомнению — он должен был подвергнуть ее сомнению — но он не сделал этого — он предпочел поверить в нее.
Марина минуту, щурясь, смотрела мне в глаза.
— А тебе не кажется, что ты проделал то же самое с самим собой?
— В смысле?
— Подарил самому себежелаемую версию реальности.
Я засмеялся.
— В этом я даже не сомневаюсь.