Итак, Самос — родина Пифагора и город, который в то время был одним из самых видных и знаменитых центров эллинского мира[65].
Самос принадлежит к числу крупных островов Эгейского моря[66]. Он расположен в его восточной части, у самого побережья Малой Азии. Поселения на острове существовали уже в III тысячелетии до н. э. А на рубеже II—I тысячелетий он был освоен греками-ионийцами. Так Самос и стал частью Ионии, которая — мы уже знаем это — так блистала в архаическую эпоху.
В политическом отношении Иония состояла из двенадцати полисов, большинство из которых находились на узкой прибрежной полосе материка, но некоторые — на островах. Вот что пишет об этом историк Геродот, прекрасно знавший Ионию и ионийцев (он и сам много лет прожил на Самосе):
«Эти-то ионяне… основали свои города, насколько я знаю, в стране под чудесным небом и с самым благодатным климатом на свете. Ни области внутри материка, ни на побережье (на востоке или западе) не могут сравниться с Ионией. Первые страдают от холода и влажности, а вторые — от жары и засухи… Дальше всего к югу лежит Милет, затем идут Миунт и Приена. Эти города находятся в Карий, и жители их говорят на одном наречии. Напротив, следующие города расположены в Лидии: Эфес, Колофон, Лебед, Теос, Клазомены, Фокея. В этих городах также говорят на общем наречии, отличном от наречия вышеназванных городов. Кроме того, есть еще три ионийских города: два из них — на островах, именно Самос и Хиос, а один — Эрифры — на материке. Хиосцы и эрифрейцы говорят на одном наречии, самосцы же — на своем особом» (Геродот. История. I. 142).
Итак, самосцы в среде ионийцев стояли несколько особняком — как в языковом отношении, так и в силу своего островного положения. Последнее позволяло им находиться в большей безопасности, чем материковые ионийские города. Те в большинстве своем на протяжении VII—VI веков до н. э. попали под контроль лидийских царей, а затем Ионию покорили и сделали ее жителей своими подданными вторгшиеся с далекого востока персы (в 546 году до н. э.). Самос же дольше сохранял свободу; когда Пифагор покинул его в конце 530-х годов до н. э., он был еще независимым государством.
Впрочем, в большинстве отношений Самос все-таки следовал в своем историческом развитии общему курсу «ионийского варианта» древнегреческой цивилизации. В частности, он входил в религиозный союз — амфиктионию, объединявшую все 12 городов ионийцев. Центром союза было святилище, воздвигнутое сообща этими городами и носившее название Панионий.
В архаическую эпоху Самос процветал, как и Иония в целом, и вносил весьма значительный вклад в развитие античной экономики, культуры, политической жизни. Высокого развития достигли ремёсла и торговля, особенно морская. Особо следует сказать именно о самосском мореплавании и кораблестроении. Купцы с острова отправлялись в далекие путешествия и совершали эти вояжи с большой выгодой для себя, становились очень состоятельными людьми: профессия торговца-морехода была исключительно опасной (гибель подстерегала на каждом шагу), но и исключительно прибыльной.
Из самосских купцов особенно прославился некий Колей, живший в VII веке до н. э. Причем богатство и слава пришли к нему нежданно, в результате счастливого случая. Начиналось всё вполне банально: с того, что Колей на своем корабле отправился в Египет. Такие плавания были для самосцев привычными. Тогдашние египетские фараоны поощряли греческую торговлю в своей стране, и в дельте Нила можно было встретить немало греков, в том числе и с Самоса. У Самоса с Египтом существовали какие-то особо теплые отношения, причем не только на коммерческом, но и на дипломатическом уровне.
Итак, судно Колея взяло курс на юг. Но тут — история прямо-таки в духе арабских сказок о Синдбаде! — разразилась буря. Самосские моряки оказались во власти ветра и волн. «…Так как буря не стихала, то они, миновав Геракловы Столпы, с божественной помощью прибыли в Тартесс. Эта торговая гавань была в то время еще не известна эллинам. Поэтому из всех эллинов самосцы получили от привезенных товаров по возвращении на родину (насколько у меня об этом есть достоверные сведения) больше всего прибыли. Самосцы посвятили богам десятую часть своей прибыли — 6 талантов» (Геродот. История. IV. 152).
Получается, общий доход Колея со товарищи составил 60 талантов. А талант — это древнегреческая мера стоимости, эквивалентная 26 килограммам серебра. Легко посчитать, в какую массу этого ценного металла оценивались товары, привезенные самосским купцом с дальнего запада!
А всё потому, что ему удалось открыть Тартесс — царство, находившееся в древности на юге современной Испании и сказочно богатое (конечно, по греческим меркам) рудами различных благородных металлов. Причем, чтобы попасть туда, самосцы первыми из греков прошли — пусть даже помимо своей воли — через «Геракловы Столпы» (Гибралтарский пролив). Иными словами, вышли из Средиземного моря в Атлантический океан, внеся таким образом свою лепту в «золотой фонд» великих географических открытий.
Строились на Самосе не только торговые, но и военные суда. Как сообщается, впервые таковые были сооружены для самосцев прибывшим из Коринфа мастером Аминоклом, и произошло это в конце VIII века до н. э. (Фукидид. История. I. 13. 3). Со временем, впрочем, выявилось, что самосское морское дело идет несколько иными путями, нежели общегреческое.
В то время как почти вся Греция перешла на триеры, Самос остался исключением и продолжал развивать строительство пентеконтер — больших лодок с пятьюдесятью веслами (по 25 с каждой стороны)[67]. Почти исключительно из них и состоял самосский флот. И вот почему. Для правильной битвы на море триера, ясное дело, предпочтительна. А вот для различного рода рейдов-набегов лучше подходит именно небольшая, маневренная пентеконтера.
Она, по сути, была идеальным типом пиратского судна. И поэтому вполне закономерно выглядит, что на Самосе очень большое распространение получило пиратство. Если можно говорить о каком-то из греческих полисов как о «главной пиратской столице», то это будет именно Самос. Морской фа-беж играл важную роль в экономике и даже политике острова. Показателен уже тот факт, что популярным личным именем в среде самосской аристократии было имя Силосонт, что в переводе значит «хранитель добычи».
О неуловимых и вездесущих самосских пиратах, хозяйничавших на Эгейском море, рассказывались самые разнообразные истории. Как-то Крез, прославившийся своим богатством последний царь Лидии, послал щедрые дары в Спарту. Спартанцы решили не остаться в долгу и «изготовили медную чашу для смешивания вина, украшенную снаружи по краям всевозможными узорами, огромных размеров, вместимостью на 300 амфор» (Геродот. История. I. 70). А объем одной амфоры — 40 литров. Можно себе представить, какой огромный сосуд был отправлен из Спарты в Сарды, лидийскую столицу.
Но в место назначения он не прибыл, поскольку по пути, в Эгейском море, был перехвачен самосцами. Этот инцидент мог бы, наверное, даже породить «международный скандал». Но получилось так, что предъявлять претензии Крез уже в любом случае не смог бы, ибо как раз в это самое время был разгромлен персидским царем Киром и попал к нему в плен.
А несколько раньше в ту же Спарту другой иноземный правитель — египетский фараон Амасис II — послал не менее дорогостоящий дар — льняной панцирь, «со множеством вытканных изображений, украшенный золотом и хлопчатобумажной бахромой. Самым удивительным было то, что каждая отдельная завязка ткани, как она ни тонка, состояла из 360 нитей, и все они видны» (Геродот. История. III. 47). И опять же, дар к спартанцам не попал, ибо на море его похитили самосские пираты.
Геродот пишет со знанием дела: он, напомним, жил на Самосе и знал обо всех этих делах явно со слов его обитателей. Создается впечатление, что самосцы с удовольствием рассказывали интересующимся о своих пиратских «подвигах».
Выходцы с острова приняли участие и в Великой греческой колонизации. К самым активным деятелям этого процесса Самос, видимо, относить нельзя (скажем, в сравнение с Милетом он в данном отношении не идет). Но всё же еще в VIII веке до н. э. им были основаны несколько колоний на южном побережье Малой Азии[68]. А затем наступил длительный перерыв.
С рубежа VII—VI веков до н. э. колонизационная деятельность самосцев возобновилась. Это было обусловлено рядом причин, как внутренних (рост нестабильности в полисе), так и внешнего порядка. Войны с соседними материковыми Милетом и Приеной, натиск пришедших с севера киммерийцев, а затем и соседей-лидийцев на ионийское побережье (в результате чего Самос временно утратил свои владения на материке) создали на острове проблему «земельного голода», стенохории[69].
На этот раз, в отличие от первого этапа самосской колонизации, внимание островитян было направлено не на юг, а на север. Несколько самосских колоний возникло на побережье Пропонтиды (Мраморного моря); крупнейшей из них был Перинф. Отметим, что Пропонтида входила в состав так называемых Черноморских проливов. А эта зона — издревле и до наших дней — имела колоссальное геополитическое значение, являлась точкой пересечения важнейших морских и сухопутных путей, связывавших Европу с Азией.
Более того, весьма вероятно, что самосцы продвинулись в своей колонизационной деятельности и далее на север — на берега Понта Эвксинского[70]. Можно с достаточной степенью уверенности говорить, что в нынешнем Крыму, на берегу Керченского пролива (в древности — Боспора Киммерийского), ими был основан город Нимфей. Кстати говоря, исследователи, занимающиеся античной историей Северного Причерноморья, согласны в том, что из всех греческих полисов этого региона Нимфей наиболее близко связан со скифами. А скифы, напомним, — это тот народ, который в глазах греков ассоциировался с его соседями, ближними и дальними, вплоть до загадочных гипербореев. Как тут не вспомнить, что самосца Пифагора его ученики называли Аполлоном Гиперборейским!
Причерноморье являлось самой северной областью ойкумены, где селились греки. Самой южной был Египет, и там тоже имелись не только самосцы-купцы, но и самосцы-колонисты. Самос принял участие в основании города Навкратиса, возникшего в VII веке до н. э. в дельте Нила. Навкратис — колония необычная, одна из очень немногих, метрополиями которой были не один, а несколько полисов (в основном ионийских). К тому же если обычно колонии вырастали в местностях, никому не принадлежащих или населенных каким-нибудь слаборазвитым народом, то Навкратис был основан на территории другого государства — с согласия фараонов.
Каково же было государственное устройство Самоса? Все древнегреческие полисы с точки зрения политической систематизации делились на три типа: демократические (в них власть осуществлялась всем коллективом граждан), олигархические (все рычаги управления находились в руках элиты, более или менее узкого круга наиболее знатных и богатых членов гражданского коллектива) и тиранические (власть захватил один человек — тиран). Последний тип признавался отклонением от нормы, поскольку, строго говоря, с полисной организацией, республиканской по определению, единовластие с трудом совместимо.
Так и Самос во времена, когда родился Пифагор, был республикой. Но республикой не демократической, а именно олигархической. Олигархические настроения на острове были сильны даже еще и в следующую, классическую эпоху.
Иными словами, во главе государства стояли представители знатных родов — аристократы. Потому, кстати, у античной греческой олигархии было еще одно название — аристократия, в переводе «власть лучших». Два термина, в сущности, воспринимались как синонимы. Лишь много позже, в IV веке до н. э., Платон и Аристотель нашли между ними различия.
Аристократический Самос был родиной многих крупных деятелей культуры архаической Греции. Несомненно, в состав знатной элиты острова входила и семья Пифагора. Вообще говоря, культурная жизнь в греческих полисах этой эпохи цвела именно в среде аристократии. Эллинские аристократы — люди в полном смысле слова рафинированные, развитые физически и духовно, обладавшие широким кругозором. И в первую очередь потому, что статус и богатства позволяли им не заниматься повседневным трудом, оставляли большое количество досуга. «Цивилизация досуга» — довольно часто встречающаяся характеристика древнегреческой цивилизации[71], и в целом она верна. Только, наверное, следует все-таки уточнить, что речь должна идти именно об аристократическом досуге.
Похоже, знатное происхождение имели и самые крупные представители самосского искусства VI века до н. э. — Ройк и Феодор (они, кстати, были родственниками, а по некоторым сведениям, это даже отец и сын). Их деятельность приходится на середину VI века до н. э. Иными словами, они являлись старшими современниками Пифагора, и почти наверняка он был с ними знаком. Вообще говоря, полис — это своего рода микросообщество. Количество граждан в нем, за редчайшими исключениями, не превосходило нескольких тысяч человек, а число знатных граждан, естественно, было еще меньшим. Все аристократы полиса должны были как минимум знать друг друга в лицо.
Слава Ройка и Феодора была громкой. Их знали как мастеров очень разносторонних — архитекторов, скульпторов, художников, чеканщиков по золоту и серебру, резчиков по камню. Также они слыли изобретателями многих важных технических новшеств — таких как уровень (ватерпас), токарный станок, наугольник, ключ свода.
Пожалуй, главной работой этих мастеров стал самосский храм Геры (Герайон). Нужно сказать, что каждый древнегреческий полис имел, так сказать, «небесного покровителя» — кого-либо из богов или богинь многочисленного пантеона эллинов. Так, покровительницей Афин считалась, естественно, Афина, покровительницей Аргоса — Гера, покровительницей Коринфа — Афродита, покровителем Олимпии — Зевс и т. д. Такое божество чтили больше всех прочих, и именно ему, разумеется, посвящался главный храм соответствующего полиса.
При этом, как бы много ни было богов и богинь, — полисов всё же было гораздо больше (несколько сот). И поэтому случалось, что один и тот же небожитель покровительствовал нескольким (порой многим) городам. Так, Самос, подобно Аргосу, особо почитал Геру — сестру и супругу Зевса, одну из важнейших персонажей античных религиозных представлений и мифов.
Святилище Геры на острове располагалось не в самом городе, а поодаль, в сельской местности. Храм существовал уже за несколько веков до времени, о котором сейчас идет речь, но первоначально представлял собой неказистую хижину. По мере того как Самос расцветал и богател, здание неоднократно перестраивали, стремясь придать ему всё более зрелищный и монументальный вид. Ведь что ни говори, а главный храм — это в какой-то степени «визитная карточка» полиса.
А как раз при Ройке и Феодоре Герайон стал воистину грандиозным. Они — авторы проекта третьего или четвертого варианта храма. И когда эта постройка была завершена, оказалось, что она — одна из самых больших во всем греческом мире (наряду с храмом Артемиды в Эфесе, впоследствии включенным в перечень «семи чудес света»). По своему архитектурному типу самосский Герайон был диптером — прямоугольным в плане зданием, целла (основной объем) которого окружена колоннадой, имеющей два ряда колонн, а не один, как в более распространенном периптере.
С именами Ройка и Феодора связаны и многие другие выдающиеся произведения искусства (к сожалению, ни одно из них не сохранилось): ряд скульптурных изображений, в том числе довольно экзотических (как платан, целиком изготовленный из золота, или золотая же виноградная лоза, инкрустированная драгоценными камнями, изображавшими ягоды), роскошно изукрашенные сосуды и др. Эти мастера открыли новый способ бронзового литья, позволявший получать тонкие фигурные листы бронзы, а затем, соединяя их путем спаивания и сварки, изготовлять полые статуи. В результате впервые в Греции появилась возможность создавать крупные скульптуры из металла; ранее отливались лишь мелкие сплошные бронзовые фигурки, а основными материалами ваятелей были камень и дерево.
Впрочем, насколько можно судить, здесь следует говорить не об открытии или изобретении в строгом смысле слова, а о переносе в Элладу египетской технологии[72]. Именно это сделали Ройк и Феодор. В высшей степени характерно (и, надо полагать, не случайно), что заслуга принадлежит самосским мастерам, а не выходцам из какого-либо другого города.
О Ройке и Феодоре с уверенностью можно сказать, что они были людьми высокоучеными. Феодор, по некоторым сведениям, даже написал труд о самосском храме Геры. Впрочем, даже если считать эту информацию недостоверной, в любом случае ясно, что они должны были прекрасно разбираться в математике, особенно в геометрии: квалифицированному архитектору и инженеру без этого просто не обойтись. Данное обстоятельство нам важно было отметить: так мы лучше поймем ту культурную среду, в которой формировалась личность Пифагора. Ведь ему суждено было стать, помимо прочего, одним из знаменитейших античных математиков.
Вообще самосская инженерная школа в архаическую эпоху была одной из сильнейших в Греции. Еще один ее видный представитель — Мандрокл (возможно, он был учеником Феодора). Когда персидский царь Дарий I отправился в 514 году до н. э. походом на скифов, ему, дабы попасть с войском из Азии в Европу, нужно было переправиться через пролив Боспор Фракийский (нынешний Босфор). И через это водное препятствие был наведен понтонный мост из кораблей. Руководителем строительства моста был Мандрокл.
Это невиданное до того дело, конечно, запомнилось грекам. Да и «Дарий остался весьма доволен сооружением моста и строителя его, Мандрокла-самосца, осыпал дарами. На часть этих богатств Мандрокл велел написать картины с изображением всего строительства моста через Боспор; на берегу сидящим на троне был изображен Дарий и его войско, переходящее по мосту через Боспор. Картину эту Мандрокл посвятил в храм Геры на Самосе со следующей надписью:
Чрез многорыбный Боспор перекинув мост, посвятил я
Гере картину сию в память о мосте, Мандрокл.
Славу самосцам стяжал, себе же венец лишь почетный,
Царскую волю свершив, Дарию я угодил».
(Геродот. История. IV. 88)
Мандрокл выступает здесь как типичный эллин, преисполненный агонального духа. Как он гордится своим «почетным венцом», а главное — тем, что сумел приумножить славу родного острова! А свидетельство этой своей гордости помещает не в каком ином месте, а в самосском храме Геры (ровно так же, кстати, сделал в свое время и знакомый нам купец Колей). Впрочем, событие, о котором только что было рассказано, свершилось в то время, когда Самос входил в состав Персидской державы, а Пифагора на Самосе уже не было.
Еще одна крупная фигура культурной жизни архаической эпохи была как будто связана с Самосом. Речь идет о всем известном Эзопе — «отце» жанра басни. Строго говоря, о жизни Эзопа известно очень мало достоверного; его античные биографии, дошедшие до нас, являются довольно поздними и содержат множество анекдотичных, недостоверных деталей. И тут, между прочим, тоже налицо сходство с Пифагором.
Неясно даже, когда именно жил Эзоп, но наиболее вероятно, что в VI веке до н. э., то есть был современником героя нашей книги. Правда, согласно настойчивым утверждениям античных авторов, великий баснописец по происхождению являлся не греком, а фригийцем, выходцем из Малой Азии. Но служил рабом именно у гражданина Самоса — некоего философа Ксанфа. На Самосе Эзоп и прославился своими мудрыми, остроумными ответами на разные сложные вопросы. В конце концов Ксанф отпустил Эзопа на волю, и тот покинул Самос, перебравшись, как сообщают источники, в Лидию, ко двору царя Креза.
Вот таким местом была родина Пифагора, архаический Самос. Одной из «жемчужин Ионии». Сильным и влиятельным полисом, важным экономическим и культурным центром. Островом, связанным прочными нитями с Востоком и Западом, Севером и Югом… Снова и снова убеждаемся: наверняка далеко не случайным было то, что именно здесь, на Самосе, появился столь разносторонний мыслитель, в судьбе которого, кстати, тоже сыграли свою роль и Восток, и Запад, и Север, и Юг.
Когда родился Пифагор, мы в точности не знаем. Это неудивительно. Ровно так же обстоит дело с подавляющим большинством других выдающихся деятелей древнегреческой истории и культуры: для многих из них известен год смерти, а год рождения — почти ни для кого.
Причины подобной ситуации вполне ясны. Когда умирает великий человек, это, как правило, фиксируется современниками, поскольку воспринимается как значимое, достопамятное событие. А могло ли представляться значимым событием рождение ребенка, о котором, разумеется, еще никто не способен сказать, ждет ли его славная судьба или вполне обычная? «По умолчанию» принимается последнее, ибо гениев и талантов среди людей во все века многократно меньше, чем заурядных личностей. Потому-то такие вещи обычно и не запоминаются. А потом, когда приходит посмертное признание, о дате рождения человека уже умершего остается только гадать: самого его теперь не спросишь, а те, кто застал его рождение, тоже чаще всего давно в могиле.
В наши дни с этим намного легче: появление на свет каждого младенца обязательно регистрируется. Затем зарегистрированная дата, с точностью до дня, вносится последовательно во все главные документы, сопровождающие их носителя на протяжении всей жизни. Но в VI веке до н. э., понятное дело, такое не практиковалось и не могло практиковаться. Ибо и документов-то никаких не было…
Поэтому, встречая ныне где-нибудь выражения в духе «Геродот родился в 484 г. до н. э.», «Платон родился в 427 г. до н. э.» и т. п., всегда нужно относиться к подобного рода датировкам с осторожностью. Ибо они всякий раз являются не данными, почерпнутыми непосредственно из источников, а результатом некоей научной реконструкции, основанной на комбинации различных соображений косвенного характера. Реконструкция чаще всего является верной, но позволяет дать только приблизительные цифры.
В случае с Пифагором опорными косвенными свидетельствами являются следующие. Во-первых: «…В сорок лет (по словам Аристоксена) он (Пифагор. — И. С.) увидел, что тирания Поликрата слишком сурова, чтобы свободный человек мог выносить такую деспотическую власть; и тогда он собрался и отправился в Италию» (Порфирий. Жизнь Пифагора. 9).
О Поликрате речь еще пойдет ниже, пока его имя пришлось упомянуть по причинам, имеющим отношение к датированию (хотя бы примерному) времени рождения Пифагора. Сам тиран Поликрат пришел к власти на Самосе около 538 года до н. э. или, возможно, несколькими годами раньше. Получается, Пифагор родился около 580 года до н. э.? Но нет, существует второе опорное свидетельство, вносящее несколько большую ясность:
«…Оказывается, что Пифагор приехал в Сибарис, Кротон и эти области Италии тогда, когда Луций Тарквиний Гордый царствовал уже четвертый год» (Цицерон. О государстве. II. 15. 28). Здесь прибытие Пифагора в Великую Грецию приурочивается к годам правления последнего римского царя — Тарквиния Гордого. О том, когда тот вступил на престол, известно и из независимых источников; в результате удается установить, что Пифагор оказался на юге Италии в самом конце 430-х годов до н. э., возможно, просто в 430 году. Значит, не сразу после установления тирании Поликрата.
Сопоставляя эту дату с приведенным выше указанием Порфирия, что Пифагору было тогда 40 лет, получаем, что родился философ около 570 года до н. э. Именно эту дату обычно и приводят как год рождения великого самосца[73]. Но следует подчеркнуть именно это «около», без которого никак не обойтись. Вообще говоря, в наиболее авторитетных энциклопедических изданиях предпочитают не указывать год рождения Пифагора[74].
Впрочем, может быть, чрезмерное осторожничанье здесь и неуместно. Думаем, смело можем обозначать интересующую нас дату именно как «около 570 года до н. э.». Достаточная (применительно к античности) точность достигнута, а большего, в общем-то, и не нужно.
Отец будущего философа, ученого и теолога носил имя Мнесарх. Этот факт вроде бы можно считать не подлежащим никакому сомнению. Он отражен уже в свидетельстве Гераклита Эфесского — еще одного выдающегося представителя раннегреческой мысли, который, насколько можно судить, был современником Пифагора:
«Пифагор, Мнесархов сын, занимался собиранием сведений больше всех людей на свете и, понадергав себе эти сочинения, выдал за свою собственную мудрость многознание и мошенничество» (Гераклит, фр. В 129 Diels — Kranz). Вопроса о причинах резко отрицательного отношения Гераклита к Пифагору (фрагмент звучит, можно сказать, оскорбительно, и «многознание» здесь — явно негативный эпитет) мы пока не касаемся; для нас важно сейчас было зафиксировать, что уже современник упоминает имя Пифагорова отца.
Далее, Геродот, который жил лишь немногим позже Пифагора, а кроме того, как известно, много лет провел на Самосе и, стало быть, находился в курсе тамошних дел[75], также указывает, что Пифагор — сын Мнесарха (Геродот. История. IV. 95). То же сообщается и в других, более поздних источниках. Например: «Пифагор, сын Мнесарха — камнереза» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. VIII. 1). Здесь, кстати, приводится интересная (правда, неизвестно, насколько достоверная) деталь: Мнесарх был «камнерезом», то есть мастером по изготовлению гемм — резных камней, часто использовавшихся в древности в перстнях-печатках.
Или вот: «Почти все согласно утверждают, что Пифагор был сыном Мнесарха, но разноречиво судят о происхождении самого Мнесарха» (Порфирий. Жизнь Пифагора. 1). Заметим, что Ямвлих — в отличие от остальных античных писателей — называет отца Пифагора чуть иначе — Мнемархом. Впрочем, перед нами — банальная неточность, вполне извинительная у такого позднего автора.
Что же можно сказать о Мнесархе? Сведения, которые имеются в нашем распоряжении, — самые разноречивые (притом что все они — поздние). Так, уже Диоген Лаэртский, известный «биограф философов», выдает сразу три версии (дескать, выберите-ка сами верную!): то ли Мнесарх был коренным самосцем, то ли тирреном (так греки называли этрусков), то ли все-таки греком, но предки его происходили из города Флиунт (на Пелопоннесе) и только переселились на Самос (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. VIII. 1).
Еще одну версию предлагает Порфирий: «будто Мнесарх был сириец из сирийского (на самом деле финикийского. — И. С.) Тира и будто он однажды прибыл на Самос по торговым делам, устроил раздачу хлеба и за это был удостоен самосско-го гражданства» (Порфирий. Жизнь Пифагора. 1). Известна была Порфирию и «этрусская» версия: «…иные уверяют даже, что отец Пифагора был тиррен из тех, которые поселились на Лемносе; оттуда он по делам приехал на Самос, остался там и получил гражданство; а когда он ездил в Италию, то брал с собою и мальчика Пифагора» (Порфирий. Жизнь Пифагора. 2). Наконец, у Ямвлиха встречаем и такое: «…говорят, что Мнемарх и Пифаида, родители Пифагора, происходили из семьи и родственного союза, ведущего свое происхождение от Анкея, основателя колонии (то есть полиса Самоса. — И. С.)» (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 2. 4).
В общем, как видим, полная неясность. Относительно версии об этрусках, вероятно, имеет смысл сказать несколько слов для разъяснения. Вообще говоря, этруски жили, конечно, в Италии (основной ареал их обитания располагался в тогдашней Этрурии, нынешней Тоскане — к северу от Рима[76]). Но переселились туда они, как известно, с Востока, и в бассейне Эгейского моря вплоть до начала классической эпохи сохранялись на некоторых островах (Лемносе и др.) анклавы-«резервации» какого-то реликтового народа, несомненно, близкородственного этрускам. На том же Лемносе найдена надпись, которая может быть понята только в том случае, если сопоставлять ее с этрусскими надписями. Таким образом, «тиррен» («этруск») применительно к отцу Пифагора следует понимать, вероятнее всего, не в смысле «этруск, прибывший из Италии», а в смысле такого вот «палео-этруска», допустим, с Лемноса (что-то в этом духе встречается у Порфирия, как мы видели чуть выше).
Но вполне объяснимо, что уже древнегреческие авторы связывали (пусть и ошибочно) род Пифагора все-таки с италийскими этрусками. Во-первых, наверное, играла роль память о том, что впоследствии Пифагор уехал с Самоса в Италию: так почему бы его корни не могли туда уходить? В таком случае, оказывается, что он просто возвратился на свою «историческую родину», на которой он к тому же якобы бывал уже в детстве с отцом. И получается некая красивая история — одна из тех, которые так любили античные писатели, причем чем дальше, тем больше. Во-вторых, этруски слыли народом загадочным, причастным к неким тайным знаниям. Опять же неизбежна ассоциация с Пифагором, чья жизнь была сплошной загадкой.
Имя Мнесарха — чисто греческое, и ровным счетом ничто не указывает на то, что он был представителем какого-то другого народа — сирийцем, финикийцем, этруском и т. д. Помимо того, нужно учитывать еще, что эллинские полисы крайне неохотно давали гражданские права каким бы то ни было пришлецам, особенно если те были не-греками, «варварами». Одним словом, можно, кажется, утверждать с достаточной долей вероятности, что отец Пифагора являлся коренным самосским аристократом.
Как бы то ни было, даже в этих разноречивых преданиях о происхождении самосского мыслителя отразился знаменательный, можно сказать, символичный нюанс: его связывают то с Востоком, то с Западом, а то с Востоком и Западом одновременно. А ведь Пифагор, как мы уже говорили, был именно той фигурой, в которой Восток и Запад нашли некий синтез.
Чуть выше, наряду с именем Мнесарха, мимоходом промелькнуло еще одно имя: Пифаида. Так называют источники мать Пифагора. Достоверна ли эта информация? Трудно сказать. У самых ранних и заслуживающих доверия античных авторов, писавших о Пифагоре, мы ее не встречаем. Зато у поздних, как обычно, — целый букет «цветов красноречия». Вот что читаем, например, у Ямвлиха:
«…Некий поэт, уроженец Самоса, утверждая, что Пифагор был сыном Аполлона, говорит следующее:
Фебу, Зевсову сыну, рожден Пифагор Пифаидой,
Всех самиянок она превосходила красой.
Откуда возобладало это мнение, нужно рассказывать подробнее. Когда Мнемарх-самосец во время своей торговой поездки с женой, у которой признаки беременности еще не были явными, оказался в Дельфах и вопросил оракул относительно плавания в Сирию, пифия рассказала, что это плавание будет очень удачным и прибыльным, что его жена уже беременна и родит дитя, которое будет выделяться среди всех когда-либо живших красотой и мудростью и принесет человеческому роду величайшую пользу на все времена. Мнемарх же, догадавшись, что бог не пекся бы о ребенке, в то время как сам он ничего не знает, если бы не собирался наделить его исключительными достоинствами и сделать воистину божественно одаренным, тотчас дал своей жене вместо имени Парфенида имя Пифаида, имея в виду имя сына и пророчицы (то есть дельфийской пифии. — И. С). Когда же она разрешилась от бремени в Сидоне, в Финикии, назвал новорожденного Пифагором, потому что пифия предсказала ему его рождение… Аполлон вступил в то время в связь с Парфенидой, и она забеременела, рождение же Пифагора было предсказано пифией… То, что душа Пифагора была послана людям волей Аполлона, то ли послушно следуя ей, то ли находясь в еще более тесной связи с этим богом, в этом вряд ли кто-нибудь стал бы сомневаться, узнав как о самом воплощении души, так и о ее совершенной мудрости. Вот что можно сказать о рождении Пифагора» (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 2. 5—8).
Из этого красочного рассказа можно почерпнуть следующее. Во-первых, будто бы мать Пифагора первоначально звалась Парфенидой, а новое имя — Пифаида — дал ей муж в преддверии рождения сына. Крайне сомнительно! Греки вообще-то не практиковали подобное переименование людей, тем более уже взрослых.
Во-вторых, подлинным отцом Пифагора объявляется, прямо или косвенно, сам бог Аполлон. А Мнесарх выступает как бы в роли благодарного отчима. Этим Пифагор фактически уравнивается с мифологическими героями, у многих из которых, как считалось, было два отца: «небесный», из рода обитателей Олимпа, и «земной» — обычный смертный человек.
Соответствующим образом трактуется и первый элемент имени Пифагора — как связанный с пифией, жрицей-пророчицей Аполлона в дельфийском храме (а также, добавим, с другим названием самих Дельф — Пифо). Обратим внимание, например, еще на такое вот суждение: «…Аристипп Киренский в книге "О физике" говорит, будто Пифагором его знали потому, что он вещал истину непогрешимо, как пифия» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. VIII. 21).
Это толкование, однако, тоже маловероятно[77]. Пифагор (Pythagoras) — обычное древнегреческое имя, встречающееся по большей части вне всякой связи с Аполлоном и Дельфами. Нужно отметить, что древнегреческие личные имена обычно являются «значащими», то есть имеют некий смысл, который можно с той или иной степенью точности передать и на других языках, то есть «перевести». Первый элемент имени с наибольшей степенью вероятности происходит от корня pyth-, который означает знание, полученное путем расспросов. Второй же корень, -agor-, имеет отношение к речи, чаще всего публичной. Таким образом, само имя «Пифагор» можно приблизительно понять, как «говорящий об узнанном».
Так звали ли в действительности мать Пифагора Пифаидой? С одной стороны, ничего невозможного в этом нет. Можно, в частности, обратить внимание на то, что оба этих имени начинаются на один и тот же корень. А замечено, что в древнегреческих семьях, особенно аристократических, часто практиковался именно такой обычай — давая ребенку имя, включать в него такой корень, который уже употреблялся в именах членов семьи[78]. Делалось это, очевидно, для того, чтобы лучше оттенить родство людей между собой. Ведь у античных эллинов не было фамилий, которые в современных обществах яснее всего показывают, что кто-то находится с кем-то в родственных отношениях.
Но с другой стороны, на самом деле очень мало шансов, чтобы до наших дней реально дошло подлинное имя матери Пифагора. Дело в том, что древние греки исключительно редко упоминали имена женщин, особенно из порядочных слоев общества (называть по именам, например, гетер, напротив, никак не возбранялось). Считалось, что не нужно такие вещи «выносить напоказ», делать публичным достоянием[79]. Да и в целом разговоры о женщинах не приветствовались. Еще Перикл — спустя век после Пифагора — как-то заметил: «…Та женщина заслуживает величайшего уважения, о которой меньше всего говорят среди мужчин, в порицание или в похвалу» (Фукидид. История. II. 45. 2).
Таким образом, вопрос о матери нашего героя приходится оставить открытым. А с вопросом об отце, напомним, дело обстоит противоположным образом: он однозначно решен. Причина также ясна: в полное официальное имя каждого эллина обязательно входил так называемый патронимик (что-то вроде нашего отчества). В частности, официальное имя Пифагора так и звучало: Пифагор, сын Мнесарха. В любом сколько-нибудь публичном контексте философа только так и называли.
Иногда сообщается, что Пифагор имел также и братьев. «У него были два брата, старший Евном и младший Тиррен» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. VIII. 2). «Клеанф перечисляет также двух старших братьев Пифагора — Евноста и Тиррена» (Порфирий. Жизнь Пифагора. 2).
Впрочем, братья эти, если они и существовали, ровно ничем не прославились. Да и существовали ли они? Опять же, безоговорочно утверждать это мы не можем. Тем более что, как можно видеть, в источниках наличествует путаница. Одного брата звали то ли Евномом, то ли Евностом. Другой, Тиррен, был то ли младше, то ли старше Пифагора. Подобные противоречия не прибавляют данным свидетельствам убедительности.
Но, с другой стороны, в них ведь снова не содержится и ничего не вероятного. Собственно, почему бы у Пифагора не быть братьям? Нормальная древнегреческая семья — семья с несколькими детьми. А главное, — если бы братьев не было, кому и зачем понадобилось бы их придумывать? Еще понятно было бы, если бы имелись указания о том, что они сыграли какую-либо роль в судьбе мыслителя. Но ни о чем подобном нигде не говорится. Разночтение же «Евном — Евност» не является фатальным, отличается всего лишь пара букв. Можно предположить банальную ошибку (скорее, даже описку) у кого-то из авторов, писавших о Пифагоре, или, возможно, у кого-то из переписчиков.
На первый взгляд несколько смущает передаваемое источниками имя второго брата — Тиррен (мы уже знаем, что это значит «этруск»). Ведь выше говорилось, что Мнесарх, очевидно, был греком, а вовсе не этруском. Почему же он назвал одного из своих сыновей в честь этого народа? Вопрос тоже нуждается в пояснении.
В архаической Греции были распространены «этнические» имена типа «Скиф», «Перс» или, допустим, «Эфиоп». И в большинстве случаев их носители — отнюдь не скифы, не персы и уж тем более не эфиопы. Они — чистокровные эллины. Но почему же тогда так странно названы при рождении?
Насколько можно судить, подобным образом отец ребенка демонстрировал свои контакты с тем или иным иноземным народом. Сказанное, очевидно, относится и к Мнесарху. Согласно ряду прямых и косвенных указаний в источниках, он обращался-таки к купеческому делу, совершал далекие мореплавания с торговыми целями. В архаическую эпоху знатное происхождение не препятствовало подобным занятиям[80].
Причем упоминаются, как мы видели, и поездки отца Пифагора специально в Италию.
Известно, что этруски в это время поддерживали очень активные коммерческие связи с эллинами. При раскопках древних городов Этрурии археологи в большом количестве находят предметы, импортированные из Греции. Не был ли Мнесарх одним из купцов, участвовавших в этой торговле и разбогатевших на ней? Тогда не удивительно, что в память о такой удаче он и назвал одного из сыновей Тирреном.
Кстати, не исключено, что как раз это имя Пифагорова брата — всё-таки действительно звучавшее не совсем обычно — и натолкнуло античных писателей более позднего времени на ложную мысль о том, что род философа вел начало от этрусков. Тому же способствовали и сохранявшиеся смутные воспоминания о том, что Мнесарх плавал в Этрурию. Забылось, что он делал это с торговыми целями (да с какого-то момента грекам и трудно стало представить, что аристократ мог заниматься столь «грязным и презренным» делом, как погоня за барышом), и стали считать, что он просто посещал покинутую родину.
Вернемся к рождению Пифагора и сопутствовавшим ему обстоятельствам. Немало красочных легенд с откровенными элементами чудесного и сверхъестественного было об этом сложено. Выше мы уже приводили одну, сохраненную Ямвлихом: будто бы на самом деле не Мнесарх, а сам Аполлон должен считаться отцом мыслителя. А вот еще один рассказ в подобном же духе:
«Мнесарх… объездил много городов и стран и однажды нашел под большим красивым белым тополем грудного младенца, который лежал, глядя прямо в небо, и не мигая смотрел на солнце, а во рту у него была маленькая и тоненькая тростинка, как свирель, и питался он росою, падавшею с тополя. С изумлением это увидев, Мнесарх решил, что мальчик этот — божественной породы, взял его с собой, а когда он вырос, отдал его самосскому жителю Андроклу, который поручил мальчику управлять своим домом. Мнесарх назвал мальчика Астреем («звездным». — И. С.) и, будучи богатым человеком, воспитал его вместе с тремя своими сыновьями, Евностом, Тирреном и Пифагором, из которых младший был усыновлен тем же Андроклом… Пифагору и подарил Мнесарх мальчика Астрея; и Пифагор принял его, изучил его лицо и тело в движении и покое, а затем дал ему воспитание» (Порфирий. Жизнь Пифагора. 10—13).
История, странная во всех отношениях. Каждому, кто начнет ее читать, сперва подумается, что под божественным младенцем имеется в виду не кто иной, как сам Пифагор: дескать, это его Мнесарх чудесным образом нашел в ходе своих странствий и взял к себе в семью. Но нет, выясняется, что это совсем другой человек, по имени Астрей, и он стал в доме Мнесарха всего лишь рабом, которым хозяин распоряжался по своему усмотрению, как собственностью: мог передать другому человеку и т. п. А самое главное — совершенно непонятно, в какой связи этот Астрей вообще упоминается в повествовании. Как будто что-то недосказано…
Есть в приведенном рассказе нюансы, которые, кажется, указывают на какие-то искажения, на смешение различных версий, происшедшее в процессе формирования предания. Похоже, среди многочисленных прочих легенд о Пифагоре действительно существовала некогда и такая, в которой он выступал этаким «богоданным найденышем» (а Мнесарх в этой легенде, видимо, усыновлял его — сравним иначе истолкованный «мотив усыновления» в процитированном свидетельстве Ямвлиха). Но она оказывалась в слишком уж явном противоречии с основной версией и поэтому была со временем «подавлена», точнее, контаминирована с этой основной версией.
Контаминация не обошлась без «грубых швов»; в результате бросаются в глаза нелепые противоречия. Так, говорится, что Астрей был отдан некоему Андроклу, а чуть ниже — что он был подарен Мнесархом Пифагору. Далее, встречаем довольно странное заявление — будто бы тот же Андрокл усыновил и самого Пифагора. Это ничуть не похоже на правду. Акт усыновления юридически меняет усыновляемому отца. Если бы с Пифагором подобное произошло, то он и именовался бы впредь сыном Андрокла, а не сыном Мнесарха.
По всем же другим сведениям, будущий философ жил с Мнесархом до самой кончины последнего. «Со смертью же отца увеличились его (Пифагора. — И. С.) достоинство и благоразумие, и, совсем еще юный, он был всячески внимателен к людям и стыдлив; наблюдаемый и прославляемый старшими, он привлекал к себе внимание всех, и кто бы ни взглянул на него, всем он казался удивительным…» (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 2. 10). Здесь много разнообразной риторики, но при этом однозначно сказано, что Пифагор потерял отца в ранней молодости. И отцом этим конечно же был именно Мнесарх (у Ямвлиха — Мнемарх); в противном случае иное было бы оговорено.
Итак, легенды, чудеса, путаница — вот какое создается впечатление, когда знакомишься с известиями о том, как, когда и где наш герой появился на свет. Но этого, в общем-то, следовало ожидать. Во все времена вокруг обстоятельств рождения великих людей творились мифы. Считалось, что если человек возвышается над толпой во всех прочих отношениях, — то и родиться он не мог обычно, как все остальные люди; обязательно и тут должно быть что-то из ряда вон выходящее.
У древних греков эти представления процветали в особенной степени. Достаточно вспомнить, чего только не придумали они в связи с рождением, например, Платона. Ну а когда речь заходит о таких фигурах, как Пифагор, который всей своей личностью и деятельностью как бы «притягивал» к себе мифы (и даже сам о себе их создавал), становится ясным: тут и в дальнейшем просто не могло обойтись без поступательного нагромождения этих мифов.
Если же от них абстрагироваться и оставаться на почве строгих фактов, можно констатировать только одно: Пифагор родился около 570 года до н. э. на Самосе, в семье именитого тамошнего гражданина Мнесарха. Что же касается всего остального — тут могут быть и домыслы, и какие-то элементы правды, но ответственно судить об этом мы не можем.
Равным образом чрезвычайно трудно что-то сказать и о детстве мыслителя. Ясно, что он должен был получить очень хорошее образование. Точно так же не подлежит сомнению, что это в основе своей должно было быть нормальное аристократическое образование, какое давали представители архаической эллинской знати своим сыновьям. Но в чем оно заключалось? Тут перед нами поистине камень преткновения, поскольку практически ничего не известно о том, что представляло собой образование в Древней Греции столь раннего времени.
Мы гораздо лучше знаем, чему учили детей, скажем, в следующую, классическую эпоху[81]. Мальчики ходили в школы. Образование имело ярко выраженную гуманитарную направленность и было всецело ориентировано на формирование личности всесторонне и гармонически развитой как духовно, так и физически, достойного гражданина своего отечества, культурного, широко мыслящего человека.
Образовательный цикл состоял из трех частей: грамматической, мусической и гимнастической. У учителя-грамматика дети получали самые первые знания. Он обучал их прежде всего чтению, письму и арифметике. Ученики писали палочками на покрытых воском дощечках, считали на счетах из камешков. Кроме того, заучивались отрывки из произведений великих поэтов, в первую очередь Гомера. Встречались люди, которые к моменту окончания школы знали наизусть обе огромные гомеровские поэмы, что, несомненно, являлось предметом особой гордости их родителей.
Мусическим образованием занимался учитель-кифаред (название происходит от кифары — струнного музыкального инструмента, усложненного варианта лиры). У него дети обучались музыке, пению, игре на лире и флейте, танцам, а также и в целом хорошим манерам. Наконец, учитель-педотриб был преподавателем, как ныне выражаются, физической культуры. Под его руководством подростки в палестрах занимались гимнастикой, бегом, борьбой…
Применительно же к VI веку до н. э. вряд ли можно еще говорить о школах как таковых. Образование имело скорее «эзотерический» характер. Употребляя этот термин, мы отнюдь не имеем в виду ничего мистического. Хотим сказать только то, что обучение обычно проходило в рамках семьи. Отец учил сына, тот, повзрослев, — своего сына и т. д. Учил, естественно, тому, что знал и умел сам.
В знатных семьях, разумеется, упор делался прежде всего на привитие мальчику традиционных аристократических добродетелей. Таковых насчитывалось четыре (например: Платон. Государство. IV. 427е): справедливость, считавшаяся важнейшей, а также мужество, мудрость и благоразумная воздержность. Можно понять, что не у каждого человека все эти качества присутствовали в равной мере. Кто-то мог похвастаться мужеством, кто-то мудростью и т. д. Соответствующие черты он воспитывал и в детях своих, и потом, когда те вырастали, это не могло не сказываться на их жизненной судьбе. Человек с обостренным чувством справедливости мог стать, например, судьей, человек, у которого преобладало мужество, — славным воином или даже полководцем… Судя по тому, какой путь избрал Пифагор, его воспитание шло с акцентом на мудрость.
В любом случае, правда, нужно подчеркнуть, что с самых ранних времен существования греческой полисной цивилизации образование старались делать разносторонним: даже если приоритет имело какое-то одно начало, все-таки должное развитие получали и остальные. «…Каждый из нас сам по себе может с легкостью и изяществом проявить свою личность в самых различных жизненных условиях», — сказал однажды Перикл (Фукидид. История. II. 41. 1). Узкая специализация решительно не приветствовалась; считалось, что свойство благородного человека — знать понемногу обо всём, но ни во что не вникать слишком уж детально. Быть, так сказать, в любом деле «любителем», а не «профессионалом», ибо в чрезмерном профессионализме есть нечто рабское. Грек прекрасно понял бы известный афоризм Козьмы Пруткова: специалист подобен флюсу, ибо полнота его одностороння.
Впрочем, может быть, в этом отношении именно Самос несколько отличался от большинства остальных греческих полисов. Выше мы видели, что самосские аристократы (или, по крайней мере, некоторые из них) были сильны в науках (особенно математических), не брезговали заниматься ремеслами и торговлей. Да и к Мнесарху, отцу Пифагора, сказанное относится в полной мере. Источники называют его то ли резчиком гемм, то есть высококвалифицированным ремесленником, то ли богатым купцом. Второй вариант следует считать более вероятным[82].
И это, естественно, должно было сказаться на том, как Мнесарх воспитывал и чему обучал растущего сына. Встречаем даже и такое известие: «…Так как Пифагор с детских лет оказался способен ко всем наукам, Мнесарх отвез его в Тир и привел к халдеям, где Пифагор овладел всеми их знаниями» (Порфирий. Жизнь Пифагора. 1).
Тир, напомним, — один из крупнейших городов Финикии. Ну а халдеями греки называли ближневосточных жрецов-астрологов. Искусство распознавать судьбы людей по положению звезд и составлять гороскопы, зародившееся в Месопотамии, действительно было в древности широко распространено в Передней Азии; оттуда почерпнуто было его знание и греками (а впоследствии также римлянами)[83].
Впрочем, следует отметить, что посещение Пифагором стран Востока еще в детстве, с отцом, — это конечно же чистой воды легенда. Хотя позже, уже будучи взрослым, он, скорее всего, в этих краях побывал (о чем будет сказано ниже).
Разумеется, отец не всему мог обучить ребенка сам. Если грек того времени желал, чтобы сын его стал действительно высокообразованным человеком, он мог посылать его в ученичество и к другим — чаще всего к своим друзьям и знакомым, если они были чем-либо выдающимися. Вот что сказано об этом применительно к Пифагору у Ямвлиха: «…Сыну же [Мнемарх] дал самое разнообразное и достойное воспитание, обучая его в одном случае у Креофила, в другом у Ферекида Сиросского, в третьем передавая его и препоручая его почти всем выдающимся в богослужении людям, так что и в божественных предметах тот, насколько возможно, был достаточно сведущ» (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 2. 9).
Кто такие Креофил и Ферекид — мы уже очень скоро узнаем. А пока заметим: если верить данному свидетельству, в воспитании Пифагора принимали участие, помимо прочих, видные жрецы. Как раз этому, кажется, можно поверить. Герой нашей книги действительно производит впечатление лица, очень поднаторевшего в вопросах божественного.
Продолжал учиться Пифагор и после того, как вышел из подросткового возраста. Кто же все-таки был его учителем или учителями? На этом вопросе конечно же необходимо остановиться, предварительно оговорив одну немаловажную вещь.
Античные авторы классической и последующих эпох, писавшие об истории философии, понимали и изображали ее в рамках модели «учитель — ученик». Причины вполне ясны: в то время возникли уже философские школы, в которых преемственность учения осуществлялась именно таким образом. Поэтому, когда заходила речь о каком-нибудь крупном мыслителе, прежде всего ставился вопрос: «Кто был его учителем?» (часто наряду с ним звучал и другой: «Кто был его учеником или учениками?»).
Если взять за «точку отсчета», скажем, фигуру такого глобального масштаба, как Аристотель — этот «учитель тех, кто знает», как называл его еще Данте на исходе Средневековья[84], — то увидим следующую линию преемственности. Учителем Аристотеля был, как все знают, Платон. Учителем Платона был, в свою очередь, Сократ — это тоже не подлежит никакому сомнению. Но кто был учителем Сократа? А вот тут уже возникают проблемы, поскольку Сократа, в сущности, можно назвать гениальным самоучкой. Однако подобной ситуации «школьная модель» не допускала. Поэтому в качестве наставника Сократа называли (скорее всего, ошибочно) некоего Ар-хелая — второстепенного философа, о котором почти ничего не известно. В Архелае же видели ученика Анаксагора — мыслителя несравненно более крупного[85], к тому же, как совершенно точно известно, немало лет прожившего в Афинах (он был другом Перикла) и как бы перенесшего туда ионийскую философию — ведь именно из Ионии он был родом.
И, коль скоро мы уж оказались в конечном счете в этой области греческого мира, дальше преемственность «устанавливалась» совсем просто: Анаксагора привязывали к великим милетским философам архаической эпохи. Будто бы он был учеником Анаксимена (что на самом деле крайне маловероятно), — еще бы, ведь даже их имена в чем-то похожи. Учитель Анаксимена — Анаксимандр, учитель Анаксимандра — знаменитый Фалес… Ну а кто учитель Фалеса? Вот таким образом вопрос уже не ставился, ибо Фалес, как считалось, не философ («любящий мудрость»), а еще мудрец. То есть тот, кто к этой мудрости не стремится, а уже обладает ею. Древних мудрецов тем и отличали от последующих философов, что, по контрасту с последними, первым вроде как и учителя были не нужны. Они как бы сами себя научили (или, вероятнее, боги их всему научили).
Что в этом ракурсе можно было сказать (и говорилось) о Пифагоре? С одной стороны, согласно устойчивой, возникшей еще в античности традиции, он первым и употребил слово «философ», причем именно в противопоставлении со словом «мудрец». «Философию философией [любомудрием], а себя философом [любомудром] впервые стал называть Пифагор… Мудрецом же, по его словам, может быть только бог, а не человек. Ибо преждевременно было бы философию называть "мудростью", а упражняющегося в ней — "мудрецом", как если бы он изострил уже свой дух до предела; а философ ["любомудр"] — это просто тот, кто испытывает влечение к мудрости» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. I. 12). Иными словами, если следовать изложенной выше логике, у Пифагора не могло не быть учителя, коль скоро он уже философ, а не мудрец.
С другой стороны, скажем откровенно: искать «подлинного» и «единственного» учителя Пифагора было бы бесполезно. Ведь в то время, когда он начинал свою деятельность, пресловутая «школьная традиция» еще не существовала. Собственно, можно утверждать с большой степенью вероятности, что именно он и явился ее основателем, то есть первым философом, создавшим и возглавившим школу[86]. Его самого многие могли назвать учителем, но кого мог назвать учителем — в строгом смысле слова — он?
Вполне понятно поэтому, что уже в античности по данному вопросу не было ясности, и мы встречаем в источниках упоминания о целом ряде лиц как о наставниках Пифагора. Попадаются, в числе прочих, и версии вполне фантастические. Так, согласно одной из них, наш герой якобы учился у самого Фалеса (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 2. 11—12). В действительности это, конечно, невозможно: Фалес скончался либо еще до рождения Пифагора, либо, самое позднее, когда тот был ребенком. Но существовала, видимо, потребность связать между собой два громких имени. Откровенно неисторичный характер отмеченного здесь сообщения Ямвлиха, кстати говоря, подчеркивается еще и тем, что в нем Пифагор прибывает в Милет к Фалесу в компании не с кем иным, как… с Гомером! Гомер же, если и был реальной личностью, жил, разумеется, за много поколений до первых философов.
Впрочем, сомневаться в том, что Пифагор все-таки бывал в Милете (расположенном недалеко от его родного Самоса), нет сколько-нибудь серьезных оснований. И весьма вероятно, что он посетил эту «культурную столицу» Ионии именно с образовательными целями. В сущности, во времена его молодости Милет был единственным местом, где уже зародилась философская традиция, и, чтобы приобщиться к ней, нужно было ехать туда и только туда.
Но только представлена эта традиция была уже не Фалесом, а его учеником Анаксимандром. Анаксимандр также упоминается в качестве учителя Пифагора (например: Порфирий. Жизнь Пифагора. 2), и вот к этой информации, кажется, можно отнестись уже со значительно большим доверием. Никаких хронологических препятствий в данном случае перед нами не возникает: Анаксимандр умер около 540 года до н. э. Таким образом, Пифагор, родившийся лет за тридцать до того, вполне мог в молодости поучиться у знаменитого милетянина.
Анаксимандр — очень крупная фигура в истории ранней греческой философии. Существуют даже определенные основания говорить о нем как о самом первом (в хронологическом смысле) философе. Ведь Фалес, его учитель, принадлежал скорее еще к «мудрецам», нежели к философам как таковым. Анаксимандр же явно был уже полноценным представителем рационального философствования. Не случайно, например, тот же Диоген Лаэртский в своем трактате по истории философии первую книгу посвящает «мудрецам» — Фалесу и прочим, — а вот когда он переходит от них к философам в строгом смысле слова, то начинает именно с Анаксимандра (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. II. 1—2).
Помимо прочего, Фалес, судя по всему, ничего не писал. А вот Анаксимандр являлся автором трактата «О природе». И это — первый в мире философский труд, а также, похоже, первое в Греции прозаическое произведение — до того были только поэтические. К огромному сожалению, от трактата до наших дней дошел один-единственный фрагмент, который Мартин Хайдеггер называет «древнейшим изречением западного мышления»[87].
Вероятно, имеет смысл процитировать этот небольшой фрагмент целиком, дабы читатель по нему мог составить некоторое представление о самом, так сказать, стиле тогдашней философской мысли: «А из каких начал вещам рожденье, в те же самые и гибель совершается по роковой задолженности, ибо они выплачивают друг другу правозаконное возмещение неправды в назначенный срок времени» (Анаксимандр. фр. В 1 Diels — Kranz).
Наверное, все согласятся: перед нами — нечто весьма замысловатое, темное и непонятное, при этом поэтически-возвышенное, метафоричное… Первые шаги философии, первые попытки выразить человеческими словами такие понятия, для которых еще никогда не было обозначений. Путь первопроходца, который всегда труден. Далеко, очень далеко то время, когда усилиями поколений мыслителей будет создан детально разработанный, одновременно богатый и точный философский язык классической античности. Произойдет это уже не в Ионии, а в Афинах[88].
Мы уже знаем, что ранние эллинские философы (так называемые досократики) были натурфилософами, иными словами, занимались почти исключительно проблемами «природы» в самом широком смысле — мироздания, его происхождения, законов, по которым мир живет и действует… Но характерно, что само мироздание представлялось в чем-то аналогичным человеческому обществу с его этическими принципами. Из приведенного фрагмента Анаксимандра это прекрасно видно: «вещи» (то есть всё существующее) выплачивают друг другу возмещение, как бы несут наказание за допущенную ими несправедливость. Неодушевленные вещи изображены как живые и разумные личности. А ведь, между прочим, высказанная Анаксимандром мысль о «возмещении» — это «первая формулировка закона сохранения материи»[89], который, как обычно считается, был открыт лишь значительно позднее.
И Анаксимандра, и его учителя Фалеса, и его ученика Ана-ксимена, а также ряд других мыслителей этого времени обычно в исследовательских трудах объединяют в «ионийскую школу философии», исторически первую в Элладе. Противопоставляют же ей возникшую несколько позже «италийскую школу», в качестве основоположника которой фигурирует как раз Пифагор[90]. Разделение это встречаем уже в античных трактатах о философах, например:
«Философия же имела два начала: одно от Анаксимандра, а другое — от Пифагора; Анаксимандр учился у Фалеса, а наставником Пифагора был Ферекид (о Ферекиде будет рассказано чуть ниже. — И. С). Первая философия называется ионийской, потому что учитель Анаксимандра Фал ее был ионийцем, как уроженец Милета; вторая называется италийской, потому что Пифагор занимался ею главным образом в Италии» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. I. 13).
Как видно, италийская школа оказывается вторичной по отношению к ионийской — ведь все-таки тот же Пифагор начинал в Ионии, а в Италию перебрался только со временем. Более того, она возникла как бы «в пику» ионийской и представляет собой в ряде отношений контраст последней.
Дело в том, что натурфилософы-ионийцы мыслили наивно-материалистически. Они были уверены, что весь мир можно свести к некоему единому первоначалу, причем первоначало это является материальным. Расхождения заключались в основном в том, что именно им считать: воду, воздух, огонь и т. п. На этом фоне учение Анаксимандра выглядит более продвинутым и, соответственно, более сложным. «Он учил, что первоначалом и основой является беспредельное (апейрон), и не определял его ни как воздух, ни как воду, ни как что-либо иное» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. II. 1).
Опять перед нами нечто загадочное, как и во фрагменте Анаксимандра, приведенном выше. Что такое воздух или вода — вполне понятно, но что такое «апейрон»? Часто считают, что это — неопределенная, бескачественная материя. Иными словами, перед нами — абстракция весьма высокого порядка. Но как-то странно она выглядит рядом с такими простыми и конкретными понятиями, как вода и воздух. Поэтому справедливым представляется ироническое замечание видного русского философа начала XX века князя С. Н. Трубецкого: «…как будто физик шестого века знал такие страшные слова и мог останавливаться на таких отвлеченностях, которые получили смысл для греческих метафизиков два столетия после него»[91]. И не случайно в последнее время высказывается мнение, согласно которому Анаксимандр вообще ничего не писал ни о каком «апейроне», что это — искажение его формулировок, допущенное позднейшими мыслителями[92].
Но если так, то в чем же был смысл его учения? Выходит, о нем вообще ничего нельзя сказать с какой-либо долей уверенности? Может быть и так. Но, во всяком случае, ясно, что Анаксимандр занимался изучением природы и различных ее явлений. Выдвинул, например, гипотезу о том, какую форму имеет Земля и какое положение она занимает в пространстве, что представляют собой Солнце, Луна, звезды и т. п. Одним словом, натурфилософ в чистом виде. Интересно, кстати, что Анаксимандр первым в Элладе создал географическую карту, на которой был отображен известный тогда мир. И это — тоже одна из его важных заслуг.
Итак, философы Ионии были, повторим, наивными материалистами. А вот с Пифагором в греческую философскую мысль привносится мощная струя идеализма. Пока просто отмечаем это, с тем чтобы в следующих главах вернуться к данному вопросу для подробного его рассмотрения. Фактически Пифагора можно назвать первым идеалистом в античной философии.
Сказанное означает, что, если он и учился у Анаксимандра (а в том, что он, во всяком случае, познакомился с его взглядами — в устной или письменной форме — сомневаться не приходится), это послужило для него скорее «отрицательным стимулом». Иными словами, породило желание создать какую-то совершенно новую систему, не похожую на те, которые вырабатывали Анаксимандр и другие ионийцы.
Наряду с Анаксимандром — причем значительно чаще — учителем Пифагора именуется в источниках еще и Ферекид Сиросский, то есть родом с острова Сирое в Эгейском море (например: Диодор Сицилийский. Историческая библиотека. X. 3. 4; Элиан. Пестрые рассказы. V. 2; Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. 1. 118-119; VIII. 2; Порфирий. Жизнь Пифагора. 1-2, 15; Ямвлих. Жизнь Пифагора. 2. 9—11).
Традиция, связывающая Пифагора с Ферекидом, пожалуй, наиболее достоверна[93]. Во всяком случае, эти два деятеля духовной жизни архаической Греции сближены друг с другом уже в одном из самых ранних свидетельств, имеющихся в нашем распоряжении. Это — стихотворение, принадлежащее перу философствующего поэта V века до н. э. Иона Хиосского и посвященное Ферекиду:
Так-то вот, мужеством он и стыдом украшенный равно,
Даже по смерти душой жить продолжает во сласть,
Если и впрямь мудрец Пифагор обо всех человеках
Судьб назначенья узнал и в совершенстве постиг.
(Ион. фр. В 4 Diels — Kranz)
Из фрагмента вроде бы напрямую вытекает, что Ион признавал Пифагора учеником Ферекида. А он, подчеркнем, жил не так уж и много лет спустя, так что вполне мог иметь доступ к правдивой информации (в то время как об ученичестве Пифагора, скажем, у Анаксимандра есть только весьма поздние сведения).
О Ферекиде поэтому тоже уместно сказать несколько слов[94]. Это фигура во многом загадочная. Современник первых философов, но сам еще не философ. Скорее из числа тех, кого относят к «предтечам философии». Правда, в некоторых источниках проявляется стремление включить его в круг раннего ионийского философствования. Например: «Ферекид Сиросский признаёт началом всего землю» (Секст Эмпирик. Три книги Пирроновых положений. III. 30).
Тут явственна ассоциация с Фалесом, Анаксименом, Гераклитом, которые считали первоначалом соответственно воду, воздух, огонь… А вот «четвертая стихия» — земля — как-то в подобной роли ни у кого не выступала; ощущался некий пробел, и вот в приведенном свидетельстве этот пробел и заполняется Ферекидом. Заполняется, вне всякого сомнения, ошибочно: Ферекид явно не писал в подобном натурфилософском духе. Причиной недоразумения, очевидно, явилось то обстоятельство, что его книга начиналась фразой: «Зас (то есть Зевс. — И. С.) и Хронос (Время. — И. С.) были всегда, и Хтония; Хтонии же имя стало Земля (Гея) с тех пор, как Зас дал ей в дар землю» (Ферекид. фр. В 1 Diels — Kranz).
Как видим, Земля (Гея или Хтония, что, в сущности, одно и то же) здесь действительно есть. Но совершенно ясно, что слово это употреблено Ферекидом не в естественно-научном смысле — как одна из природных стихий, а в смысле теологическом — как одно из древнейших и наиболее почитаемых божеств. В качестве параллели припоминаются скорее уж не построения Фалеса или Гераклита, а строки из «Теогонии» Гесиода:
Прежде всего во вселенной Хаос зародился, а следом
Широкогрудая Гея, всеобщий приют безопасный,
Сумрачный Тартар, в земных залегающий недрах глубоких,
И, между вечными всеми богами прекраснейший, — Эрос…
(Гесиод. Теогония. 116 слл.)
Мышление Ферекида, таким образом, еще вполне мифологическое, а не философское. Его иногда включали в перечень «Семи мудрецов». А в то же время были у него и черты, чрезвычайно напоминающие мистиков-чудотворцев той поры, о которых говорилось выше, таких как Аристей, Абарис, Эпименид и т. д. В частности, Ферекид пророчествовал.
«О нем рассказывают много удивительного. Так, однажды, прогуливаясь на Самосе, он увидел с берега корабль под парусом и сказал, что сейчас он потонет, — и он потонул на глазах. Отведав воды из колодца, он предсказал, что на третий день случится землетрясение, — и оно случилось» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. I. 116). И еще несколько историй аналогичного рода. Интересно, что некоторые из них связываются то с Ферекидом, то с Пифагором. Например: «Лакедемонянам он (Ферекид. — И. С.) дал совет не держать в цене ни серебро, ни золото… Впрочем, иные относят это к Пифагору» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. I. 117). Впрочем, и тут тоже удивляться не приходится. Известно, что и Пифагор считался пророком и чудотворцем, в чем-то схожим с Ферекидом (вполне возможно, что он и сознательно позаимствовал кое-что из стиля поведения сиросца). И поэтому рассказы об одном и о другом могли по ассоциации налагаться друг на друга.
Ферекид «спорит» с Анаксимандром за право считаться первым греческим прозаиком. Как называлась написанная им книга, в точности неизвестно: то ли «Теогония», то есть «Происхождение богов» (в таком случае Ферекид точно ориентировался на Гесиода, у которого есть поэма с таким же названием), то ли «Богосмешение», то ли «Семинедрие». Последние два варианта звучат довольно загадочно, и как их толковать — понять трудно, поскольку от труда сохранилось лишь несколько небольших отрывков.
Впрочем, даже из них ясно: Ферекид излагал мифы, но излагал их, так сказать, неортодоксально, допуская существенные отклонения от общепринятых у греков представлений. Последнее видно уже из фрагмента, процитированного чуть выше. Если обычно считалось, что боги некогда родились, а до того их не было, то у Ферекида фигурирует некая первичная «троица», которая существовала всегда. В этой триаде Зас (Зевс) персонифицирует эфирные выси неба, Хтония — подземные глубины, а Хронос — время как космогоническую прапотенцию[95]. Весьма вероятно, что Ферекид был как-то связан с орфизмом, близким к которому являлся и возникший позже пифагореизм.
Где Пифагор встретился с Ферекидом и где учился у него? Вопрос опять же непростой. Ферекид явно был странствующим мудрецом. В одном из вышеприведенных известий указано, что бывал он и на Самосе. Так почему бы было именно там не произойти знакомству двух мыслителей?
Называются, впрочем, и иные варианты. «Переехав на Лесбос, он (Пифагор. — И. С.) через своего дядю Зоила познакомился там с Ферекидом» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. VIII. 2). Таким образом, здесь в качестве места встречи фигурирует другой крупный эгейский остров — Лесбос. Насколько можно этому верить? Непонятно. Тем более что в свидетельстве упоминается еще и какой-то новый персонаж — дядя Пифагора, о котором в других источниках вроде бы никаких данных нет.
Или вот: «Как только возникла тирания Поликрата, Пифагор в возрасте приблизительно восемнадцати лет… переправился в Милет к Ферекиду, Анаксимандру-физику и Фалесу и, пробыв у каждого из них некоторое время, общался с ними так, что все они его полюбили, удивляясь природной его одаренности, и сделали участником своих бесед» (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 2. 11 — 12).
А тут уж и вовсе сплошная путаница. С Фалесом, как мы уже знаем, Пифагор вообще не мог видеться. Анаксимандр и Ферекид поставлены в связь друг с другом вполне безосновательно: они принадлежали к совершенно разным традициям. Да и с хронологией туго: когда на Самосе пришел к власти тиран Поликрат, Пифагору было уж точно не 18 лет, а около тридцати — поздновато для начала ученичества.
Наконец, есть и сведения о том, что встречи Пифагора и Ферекида происходили на Делосе — священном острове Аполлона. Именно там, согласно наиболее распространенному мнению, скончался Ферекид. Причем умер он якобы от некой загадочной «вшивой болезни», которая (правда, в связи с другим человеком — римским полководцем Суллой[96], который тоже будто бы от нее страдал) описывается так:
«…Вся его плоть сгнила, превратившись во вшей, и хотя их обирали день и ночь (чем были заняты многие прислужники), все-таки удалить удавалось лишь ничтожную часть вновь появлявшихся. Вся одежда Суллы, ванна, в которой он купался, вода, которой он умывал руки, вся его еда оказывались запакощены этой пагубой, этим неиссякаемым потоком — вот до чего дошло. По многу раз на дню погружался он в воду, обмывая и очищая свое тело. Но ничто не помогало. Справиться с перерождением из-за быстроты его было невозможно, и тьма насекомых сделала тщетными все средства и старания» (Плутарх. Сулла. 36).
Естественно, подобного рода «вшивая болезнь» — чистой воды миф[97]; но тем не менее почему-то в античности существовала полная убежденность, что она существует, и пусть и редко, но все-таки проявляется. Ферекида считали одной из первых ее жертв. Предполагалось, что рождавшиеся из тела вши страшно уродовали кожу. Диоген Лаэртский, упомянув, что Ферекид «заболел и был похоронен Пифагором на Делосе», далее приводит такую деталь: «Когда Пифагор пришел спросить, как его дела, то он высунул палец в дверь и сказал: "По коже видно"» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. I. 118).
Как бы ко всему этому ни относиться, в любом случае характерно и показательно, что Пифагор в биографическом предании оказывается учеником как естествоиспытателей-рационалистов в духе Анаксимандра, так и мистически настроенных мифографов — таких как Ферекид. Эта двойственность будет проявляться во всей его деятельности.
Но снова и снова приходится обращать внимание на то, как тесно, неразделимо переплетены факты и мифы в свидетельствах о Пифагоре. Чему верить, а чему нет? Есть даже указание на его общение с пророком, не менее известным, чем Ферекид, — с самим Эпименидом Критским. «…На Крите он (Пифагор. — И. С.) вместе с Эпименидом спустился в пещеру Иды… и узнал о богах самое сокровенное» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. VIII. 3).
Знаменитые критские пещеры пользовались славой вящей таинственности[98]; они с древнейших времен служили средоточием мистических культов. Однако же встреча Пифагора с полулегендарным Эпименидом, — несомненно, плод вымысла. Во-первых, опять же подводит хронология, — если, конечно не считать, что Эпименид прожил более 150 лет, как о нем порой рассказывали (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. I. 111). Во-вторых, о поездке Пифагора на Крит сообщают и другие античные авторы (например: Порфирий. Жизнь Пифагора. 17; Ямвлих. Жизнь Пифагора. 5. 26), но вне какой-либо связи с Эпименидом, — наверное, самым знаменитым (не считая, конечно, царя Ми-носа) критянином. Тут, похоже, перед нами опять ситуация, когда безосновательно связали друг с другом персонажей по причине некоторого сходства между ними.
А вот еще один неожиданный поворот темы. Кто бы мог предположить, что в числе наставников самосского мыслителя будет фигурировать и эпический поэт? Однако же читаем и такое:
«Он (Пифагор. — И. С.)… поехал на Самос (надо полагать, вернулся на Самос после смерти Ферекида) слушать Гермодаманта, Креофилова потомка, уже старца» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. VIII. 2). Нужно пояснить, что упомянутый здесь Креофил был одним из древнейших представителей древнегреческого эпоса. Он считался современником Гомера и, по некоторым сведениям, то ли его другом, то ли соперником. А Гермодамант происходил из его рода и, судя по всему, унаследовал профессию предка. В Греции, как и во многих ранних обществах, эпическая поэзия передавалась из уст в уста от отца к сыну, из поколения в поколение. Соответственно, имелись семьи, в которых ремесло аэда — певца-поэта, сочинявшего и исполнявшего эпос, — являлось наследственным. Такой была, например, семья Гомеридов, возводившая свое происхождение, как видно уже из названия, к самому «великому слепцу».
Гермодамант принадлежал к другой такой же семье — менее известной, но в свое время также прославленной. Ямвлих в одном месте указывает даже, что Пифагор будто бы учился у самого Креофила (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 2. 9), но это никак невозможно по хронологическим соображениям и явно представляет собой путаницу. Тем более что у того же автора чуть ниже в аналогичной связи фигурирует именно Гермодамант, потомок Креофила (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 2. 11).
Ровно никаких подробностей о том, зачем будущий философ пошел в обучение к поэту и чему он у него учился. Никаких красивых или загадочных историй. И, между прочим, это может служить аргументом в пользу того, что общение Пифагора и Гермодаманта не выдумано. Для чего было бы такое придумывать? А уж если придумали бы, — то, надо полагать, расцветили бы блестками мифологизирующей фантазии. А перед нами просто сухая констатация.
Перейдем теперь к теме странствий Пифагора. Чаще всего античные авторы упоминают о его поездке в Египет — наиболее знаменитой. Так, уже в IV веке до н. э. оратор и публицист Исократ писал в одном из своих сочинений:
«Пифагор с Самоса… прибывши в Египет и став их [египтян] учеником, первым ввел в Элладу философию вообще и в особенности отличился рвением, с которым подвизался в науке о жертвоприношениях и торжественных богослужениях, совершаемых в храмах, полагая, что даже если ему не будет за это никакой награды от богов, то уж у людей-то он за это сподобится величайшей славы» (Исократ. XI. 28).
Тут нужно заметить, что египтяне в глазах греков были исключительно благочестивым, набожным народом, со всем рвением заботившимся о делах религиозных (и это, в общем-то, соответствовало действительности). Исократ хоть и не говорит напрямую, что Пифагор приобрел свои глубокие познания в «священных науках» именно в Египте, но из всего содержания его свидетельства это вытекает.
Впоследствии рассказов о путешествиях самосского мыслителя становится всё больше. Вот что сообщает Диоген Ла-эртский: «Юный, но жаждущий знания, он покинул отечество для посвящения во все таинства, как эллинские, так и варварские: он появился в Египте, и Поликрат верительным письмом свел его с Амасисом, он выучил египетский язык… Он явился и к халдеям и магам» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. VIII. 2—3).
И здесь тоже необходимы разъяснения, а также некоторая критика источника. Позднеантичный историк философии указывает цель странствий Пифагора, как она представлялась ему самому. И целью этой оказываются посвящения в таинства, или мистерии, то есть эзотерические ритуалы мистического характера, получившие широкое распространение в греческом мире в архаическую эпоху, — ну а на Востоке существовавшие испокон веков. Выходит, что и согласно Диогену Лаэртскому самосец искал на Востоке не какой иной, а именно сакральной мудрости.
В связи с этим говорится о поездке Пифагора не только в Египет, но и в Переднюю Азию — «к халдеям и магам». О том, кто такие халдеи, уже говорилось выше; магами же назывались персидские зороастрийские жрецы, которые в Греции тоже были окружены ореолом таинственности (не случайно впоследствии само слово «маг» вошло во многие языки, обозначая волшебника).
Ну а критически следует оценить, бесспорно, допущенную здесь неточность: будто бы Пифагор, будучи в долине Нила, встречался с самим фараоном Амасисом и, более того, посодействовал этому самосский тиран Поликрат. Не стал бы, конечно, владыка Египта снисходить до общения с обычным греком, не являвшимся правителем государства. Даже если тот слыл известным мудрецом, — но Пифагор-то в те времена был еще молод и прославиться не успел.
С Поликратом Амасис действительно был в хороших отношениях, это известно из источников. Но — вот новая закавыка — Поликрат и Пифагор отнюдь не были друзьями. О блистательном самосском тиране нам вскоре предстоит поговорить подробнее, но сейчас можно напомнить то, что уже отмечалось выше: Пифагор и Самос-то покинул именно из-за того, что не принял установления единовластия Поликрата. Или, может быть, два знаменитых самосца были близки до того, как один из них захватил власть в своем полисе? Но предполагать такое — значило бы делать слишком уж много ни на чем не основанных допущений.
Чем дальше, тем больше в преданиях о путешествиях Пифагора появляются недостоверные и даже фантастические подробности. Вот фрагмент из биографии философа, написанной Порфирием:
«Что касается его учения, то большинство писавших утверждают, что так называемые математические науки он усвоил от египтян, халдеев и финикиян (ибо геометрией издревле занимались египтяне, числами и подсчетами — финикияне, а наблюдением небес — халдеи), а от магов услышал о почитании богов и о прочих жизненных правилах… Пифагор услышал, как хорошо в Египте воспитывают жрецов, и захотел сам получить такое воспитание; он упросил тирана Поликрата написать египетскому царю Амасису, своему другу и гостеприимцу, чтобы тот допустил Пифагора к этому обучению. Приехав к Амасису, он получил от него письма к жрецам; побывав в Гелиополе, отправился в Мемфис, будто бы к жрецам постарше; но, увидев, что на самом деле и здесь то же, что и в Гелиополе, из Мемфиса он таким же образом пустился в Диосполь (то есть в Фивы, самый большой и знаменитый из египетских городов. — И. С). Там жрецы из страха перед царем не решались выдать ему свои заветы и думали отпугнуть его от замысла безмерными тяготами, назначая ему задания, трудные и противные эллинским обычаям. Однако он исполнял их с такой готовностью, что они в недоумении допустили его и к жертвоприношениям, и к богослужениям, куда не допускался никто из чужеземцев…
Ездил он… и в Египет, и к арабам, и к халдеям, и к евреям; там он научился и толкованию снов и первый стал гадать по ладану. В Египте он жил у жрецов, овладел всею их мудростью, выучил египетский язык с его тремя азбуками — письменной, священной и символической… и узнал многое о богах. У арабов он жил вместе с царем, а в Вавилоне — с халдеями; здесь он побывал и у Забрата (то есть у самого Зороастра! — И.С.), от которого принял очищение от былой скверны, узнал, от чего должен воздерживаться взыскующий муж, в чем состоят законы природы и каковы начала всего. От этих-то народов и вывез Пифагор в своих странствиях главную свою мудрость» (Порфирий. Жизнь Пифагора. 6—13).
Кое-что здесь подмечено верно. Например, то, что у египтян было три вида письменности; специалисты называют их, соответственно, иероглифическим, иератическим и демотическим письмом. Или то, что финикияне издревле занимались разного рода подсчетами — ведь это был народ морских торговцев, а купцу поневоле нужно хорошо уметь считать и производить различные арифметические действия. Но значительно больше встречаем «сведений», близких к абсурду.
Как видим, даже Зороастр появляется в повествовании. Да еще и обитает он почему-то в Вавилоне. А ведь, как бы ни датировать время деятельности этого прославленного иранского (отнюдь не месопотамского) пророка, — ясно, что он жил очень задолго до Пифагора, к тому же далеко на востоке, где самосец уж точно не бывал.
Фигурируют у Порфирия в качестве учителей Пифагора, наряду с привычными халдеями и магами, также еще арабы и евреи — и, в общем-то, совершенно не к месту. Два последних этноса лишь много позже приобрели в глазах греков репутацию хранителей «тайной мудрости»; в VI веке до н. э. ничего подобного о них еще не рассказывали. Да, бесспорно, в среде еврейского народа к тому времени уже были созданы многие книги Ветхого Завета. Но эллины об этом никакого понятия не имели. А арабы вообще находились во всех смыслах слова на периферии тогдашнего цивилизованного мира.
Давая общую характеристику приведенному пассажу из Порфирия, легко заметить, что в нем присутствуют те же два «лейтмотива», которые прослеживались и в более ранних свидетельствах. Во-первых, удивительная ученость Пифагора — восточного происхождения (ну да, ведь истоки всей мудрости — на Востоке!). Во-вторых, эта пифагоровская мудрость преимущественно относится к делам религиозным, к знаниям тонкостей жреческой теологии и ритуалистики.
Наконец, у Ямвлиха, когда он рассказывает о поездке Пифагора на Восток, мы встречаем настоящий приключенческий роман, в котором практически ничему нельзя верить. Изложение довольно пространно, и мы приведем его в выдержках, с некоторыми комментариями.
Странности появляются у Ямвлиха с самого начала. Так, человеком, который побудил Пифагора плыть в Египет и общаться там со жрецами, оказывается не кто иной, как Фалес (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 2. 12). Далее, Пифагор отправляется в путь, но почему-то не прямо в «страну фараонов», а окольным путем. «Пифагор отплыл в Сидон, зная, что этот город — его отечество по рождению, и верно полагая, что оттуда ему легче будет перебраться в Египет» (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 3. 13). Суждение совершенно непонятное. Достаточно беглого взгляда на карту, чтобы убедиться: разумеется, прямой маршрут из бассейна Эгейского моря к египетским берегам несравненно короче, чем плавание туда же с огромным «крюком» в Финикию. Причем этот маршрут в Египет был к тому времени самосцами уже давно «проторен», как мы хорошо знаем.
«В Сидоне он сошелся с потомками естествоиспытателя и прорицателя Моха и другими финикийскими верховными жрецами и принял посвящение во все мистерии, совершаемые главным образом в Библе и Тире и во многих местах Сирии, претерпевая всё это не ради суеверия, как может показаться кому-нибудь с первого взгляда, но гораздо более из любви и стремления к знаниям и из опасения, как бы что-нибудь достойное изучения в божественных тайнах или обрядах не укрылось от него. Узнав, что тут живут в некотором роде переселенцы и потомки египетских жрецов, и надеясь поэтому участвовать в прекрасных, более близких богам и не подвергшихся изменениям мистериях Египта, довольный советом своего учителя Фалеса, Пифагор без промедления переправился туда с помощью каких-то египетских моряков, причаливших очень кстати к берегу близ финикийской горы Кармел, где он долгое время пребывал в одиночестве в храме» (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 3. 14).
Перед нами всё та же, уже знакомая нам тенденция: стремление связать Пифагора с как можно большим количеством других знаменитых мудрецов. Попадались нам в этой связи и Фалес, и Зороастр, а теперь вот встречаем финикийца Моха.
Далее следует красочная история о том, как Пифагор, плывя на корабле в Египет, настолько очаровал мореходов, что они не стали брать с него плату и, более того, по прибытии снабдили его пищей. Они будто бы уверовали, что с ними плывет не человек, а божество, — особенно потому, что за всё время пребывания в море — две ночи и три дня — самосец ничего не ел и не пил (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 3. 14—17).
И вот наш герой в долине Нила. Тут мы находим подлинный «перл» всего рассказа: «Двадцать два года он провел в Египте, занимаясь наблюдением звездного неба, геометрией и постигая не урывками и не поверхностно все тайны богов, пока взятый в плен воинами Камбиса не был уведен в Вавилон. Там он охотно общался с магами, отвечавшими ему вниманием, и научился у них самому главному в их учении, овладев в совершенстве наукой о природе богов, окончательно освоив, кроме того, науку о числах, музыку и другие предметы, и, проведя таким образом еще двенадцать лет, вернулся на Самос в возрасте приблизительно пятидесяти шести лет» (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 4. 19).
Мотивы-то перед нами старые, но при этом уснащенные вопиющими хронологическими несуразностями. Упомянутый здесь Камбис (Камбиз) — персидский царь, который захватил Египет. Но произошло это в 525—524 годах до н. э. Пифагор к тому времени уже несколько лет жил в Италии и, соответственно, никак не мог оказаться в Египте во время похода Камбиса, попасть в плен и т. д. На египетской земле он побывал значительно раньше: выше отмечалось, что это произошло в правление Амасиса II — предпоследнего фараона перед персидским завоеванием.
Не менее смехотворно утверждение, что Пифагор возвратился с Востока на родину в возрасте пятидесяти шести лет (и только после этого, получается, отбыл на Запад). Вспомним, что родился мыслитель около 570 года до н. э., и всерьез сомневаться в этом не приходится. Получается, что возвращение Пифагора на Самос имело место около 515 года до н. э.? Но в то время Поликрата (а именно его тирания побудила Пифагора покинуть родину) давно уже не было в живых, а Самос находился под персидским владычеством.
Итак, что же можно ответственно сказать относительно восточных поездок Пифагора? Пожалуй, только одно: что они действительно имели место. В этом, кажется, сомневаться нет серьезных оснований. Уж очень настойчиво пишут античные авторы о факте этих поездок.
А вот никаких деталей, подробностей о них мы не знаем и знать не можем. Судя по всему, не знали их уже и древнегреческие писатели, чьи рассказы о Пифагоре до нас дошли. А поскольку сказать что-то было нужно, они на место реальных событий ставили разного рода домыслы: в каких-то случаях более или менее правдоподобные, в каких-то — откровенно невероятные (как взятие Пифагора в плен в Египте Камбисом или его общение с Зороастром).
Сочинялись же все подобные истории в твердом убеждении, что ex oriente lux («с Востока свет!»). Греки искренне считали, что их культурные достижения были позаимствованы у более древних восточных народов. Отсюда — и тот взгляд на Пифагора, с которым мы познакомились: он-де почерпнул свои знания в Египте, Финикии, Вавилонии…
Удивительно, но взгляд этот распространен и по сей день. Совершенно справедливо современный отечественный исследователь полемизирует с не редкой в науке точкой зрения, согласно которой «геометрию Пифагор усвоил у египтян, арифметику у финикийцев, а астрономию у вавилонян». И далее не менее резонно указывает: «Греки не могли заимствовать философию и науку в готовом виде (как это сделали, например, римляне) по той простой причине, что в VI веке на Востоке не было ни того ни другого»[99].
Итак, на Востоке Пифагор бывал, но явно не с целью расширить свой кругозор в области математических наук. Да и в том, что он плавал туда для изучения эзотерических религиозных ритуалов, тоже позволительно усомниться. Нам представляется, что ответ проще: это были торговые вояжи. Напомним, что отец мыслителя был, вероятнее всего, знатным и богатым купцом. Так что же неестественного в том, что молодой человек перенял отцовское дело? Есть к тому же очень яркая параллель: Солон, другой знаменитый эллинский мудрец. Про него совершенно точно известно, что он в молодости много путешествовал, и именно по делам торговым. В том числе, между прочим, посетил и Египет.
Другое дело, что, побывав в этой древней и прославленной стране, в которой уже целые тысячелетия к тому времени существовала великолепная, самобытная цивилизация с ее грандиозными памятниками, — и Пифагор, и Солон, и кто бы то ни было иной из греков просто не мог не впечатлиться увиденным. Повлияло ли на желание Пифагора стать философом, богословом, ученым его пребывание в Египте (и, возможно, также в других странах Востока)? Полагаем, что на этот вопрос можно ответить утвердительно.
Согласно источникам, путешествовал Пифагор в своей молодости не только в дальние страны, но и в пределах бассейна Эгейского моря, то есть в Греции как таковой: был на островах Лесбосе, Делосе, Крите, в Милете, Спарте, Дельфах. Это тоже вполне возможно. Эгеида архаической эпохи прямо-таки кишела энергичными эллинами, разъезжающими туда-сюда с разными целями.
В порядке курьеза приведем одно свидетельство о посещении Пифагором Дельф. «Остановившись по пути в Дельфах, он написал на гробнице (!! — И. С.) Аполлона элегические стихи о том, что Аполлон был сын Силена, убитый Пифоном и погребенный в месте по имени Трипод («треножник». — И. С.)» (Порфирий. Жизнь Пифагора. 16).
Обычно считалось, что, наоборот, Аполлон убил змея Пифона, сторожившего место, где впоследствии возник Дельфийский оракул. И никакой «гробницы Аполлона», разумеется, быть не могло, поскольку в понимании греков Аполлон — бог, вечный и бессмертный. Но каких только небылиц не складывали о Пифагоре!
Все источники относят странствия Пифагора к тому времени, когда он еще жил на Самосе, иными, словами, к годам его молодости или, во всяком случае, к первому периоду его деятельности. А потом…
«Воротившись в Ионию, он устроил у себя на родине училище; оно до сих пор называется Пифагоровой оградой, и самосцы там собираются на советы по общественным делам. А за городом он приспособил для занятий философией одну пещеру и проводил там почти все свои дни и ночи, беседуя с друзьями» (Порфирий. Жизнь Пифагора. 9).
Итак, если верить этому свидетельству, впервые Пифагор основал философскую школу еще до отъезда на запад — в своем родном полисе, на Самосе. Порфирий указывает, что помещение этой школы (имеется в виду, судя по названию, не здание в строгом смысле слова, а некое огороженное пространство под открытым небом) существовало вплоть до его времени, — а жил он много столетий спустя после героя написанной им биографии.
Порфирию вторит Ямвлих, приводя фактически тот же рассказ — вот только, по своему обыкновению, обогащая его разного рода красочными подробностями, вряд ли достоверными:
«…Он вернулся домой и стал расспрашивать о забытых местных законах. И вначале приготовил в городе место полукруглой формы для совещаний, которое до сих пор называется "местом Пифагора", где еще и теперь самосцы обсуждают общественные дела, полагая, что о прекрасном, справедливом и полезном надлежит совещаться в том месте, которое приготовил человек, заботившийся обо всех этих вещах. За городом же Пифагор устроил себе в пещере жилище для философствования, в котором проводил много дней и ночей и исследовал всё полезное в науках… Он стал предметом удивления всей Эллады, а лучшие и наиболее преуспевшие в философии люди приезжали на Самос, желая приобщиться к его учености, его же сограждане принуждали участвовать во всех посольствах и общественных мероприятиях…» (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 5. 26 — 6. 28).
Правда, кое-что здесь смущает. Ямвлих приводит интересную деталь: помещение, о котором идет речь, было полукруглой формы. Как-то странно для философской школы. Полукруглую форму в полисах античной Греции имели, во-первых, театры, а во-вторых, постройки, где заседали различные органы власти. В частности, такими были экклесиастерии — сооружения для народных собраний. Наиболее известен экклесиастерии Пникс в Афинах. Заметим, кстати, что грань между этим типом построек и театрами была достаточно расплывчатой. Случалось, что и в театрах проводились народные собрания[100].
Так вот, и Порфирий и Ямвлих говорят о том, что впоследствии эту бывшую «Пифагорову ограду» самосцы использовали именно для подобных целей. Так, может быть, для них она и была создана? И не во времена Пифагора, а позже? А имя знаменитого мыслителя получила именно потому, что он был знаменит? Греки умели чтить своих славных деятелей. Афиняне прекрасно помнили о великих афинянах, фиванцы — о великих фиванцах и т. д. Так что нет ничего удивительного в том, что самосцы помнили о самом знаменитом из своих сограждан и увековечили его имя, дав его некой постройке. Греки и поныне чтят своих древних гениев. Так, главный город современного Самоса назван в честь Пифагора.
Но, с другой стороны, нет резонов сомневаться в том, что молодой философ, получив нужные ему знания — как в Греции, так и за ее пределами — и почувствовав силу своего ума, сам начал учить. Так и поныне поступает каждый. И, кстати, эпитет «молодой» будет, пожалуй, преувеличением. Пифагору было между тридцатью и сорока годами; иными словами, он находился в том возрасте, который эллины определяли как акме («вершина»), то есть как время высшего пика развития человеческой личности.
Однако всё вдруг оборвалось… Не для Пифагора как такового, а для Пифагора на Самосе. Философ покинул родину — теперь уже навсегда. Выше говорилось, что произошло это около 530 года до н. э. Говорилось и о том, почему это случилось — из-за установления тирании Поликрата.
Приведем основные свидетельства источников об этом событии, ключевом в жизни нашего героя.
«…Вернувшись на Самос и застав отечество под тиранией Поликрата, он удалился в италийский Кротон» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. VIII. 3). «Вернувшись» — имеется в виду после странствий по Востоку.
«…В сорок лет (по словам Аристоксена) он увидел, что тирания Поликрата слишком сурова, чтобы свободный человек мог выносить такую деспотическую власть; и тогда он собрался и отправился в Италию» (Порфирий. Жизнь Пифагора. 9). Это свидетельство нам уже знакомо. Порфирий, обратим внимание, ссылается на Аристоксена. Похоже, настала пора сказать об этом последнем: кто он таков?
Философ Аристоксен жил во второй половине IV века до н. э. Он был родом из города Тарента, находившегося в Южной Италии (так называемой Великой Греции), — иными словами, как раз в тех местах, где лет на двести раньше прославился Пифагор. Пифагорейское учение, нужно сказать, сохраняло особенно долгое и сильное влияние именно в названном регионе эллинского мира. Не приходится сомневаться, что Аристоксен уже в юности познакомился с этими идеями и, можно сказать, возрастал в их атмосфере.
Потом, правда, он перебрался в Афины и стал учеником Аристотеля, членом созданной тем перипатетической школы. Но интерес к пифагореизму сохранял, активно изучал его и его главных представителей, начиная, понятно, с основателя. Плодом его работы стало несколько трактатов (как мы бы сказали сейчас, монографий), в том числе «О Пифагоре и его учениках», «О пифагорейском образе жизни», «Пифагоровы изречения».
Фактически Аристоксен явился в Греции зачинателем жанра биографий философов (он написал также жизнеописания Сократа, Платона и др.). А что касается Пифагора и пифагорейцев — каким ценным источником информации о них могли бы стать для нас труды Аристоксена, если бы они сохранились! Ведь он, чувствуется, очень серьезно и скрупулезно занимался интересующим нас философским течением.
Но, увы, его сочинения не пощадило неумолимое время. Сохранились лишь цитаты из них (либо прямые, дословные, либо косвенные пересказы) у античных писателей более позднего времени. И всякий раз, когда мы встречаем такую цитату, можем быть уверены: перед нами достаточно достоверные сведения, заслуживающие большего внимания по сравнению с теми, что почерпываются из большинства других источников.
Именно так — и в случае, только что прошедшем перед нашими глазами. Судя по всему, Аристоксен совершенно верно указывает, что Пифагор уехал в Италию не сразу после прихода к власти Поликрата (вопреки тому, что мы читали в цитировавшемся выше отрывке из Диогена Лаэртского), а лишь через какое-то время, когда убедился, что установившаяся тирания чрезмерно сурова.
Это согласуется с тем, о чем говорилось ранее: Пифагор после возвращения с Востока еще успел заняться преподаванием на Самосе и только после этого покинул остров. Более того, появляется даже возможность поставить вопрос: а может быть, Пифагор и Поликрат вообще вначале были дружны, но потом между ними произошла размолвка?
В принципе, это вполне можно допустить. Оба знаменитых самосца были знатными аристократами и, стало быть, принадлежали к одной и той же среде, наверняка с детства вращались в одном и том же кругу и не могли не общаться. Разница в возрасте между ними, насколько можно судить, была невелика; Поликрат — постарше, но не намного.
Вспомним заодно, что некоторые источники утверждают: когда Пифагор отправлялся в Египет, у него было при себе рекомендательное письмо от Поликрата к фараону Амасису Обсуждая этот вопрос, мы, правда, пришли к выводу, что данная информация заслуживает скорее скептического отношения. Но если в ней есть хоть какое-то зерно истины, то оно тоже будет свидетельствовать об изначально добрых отношениях между тираном и философом.
Но вернемся к свидетельствам источников. «…После этого, когда Самос подпал под тираническую власть Поликрата, Пифагор рассудил, что не пристало философу жить в таком государстве, и решил отправиться в Италию» (Порфирий. Жизнь Пифагора. 16). Казалось бы, странно: эта цитата — из Порфирия, как и предыдущая. Но сказано в ней примерно то же, что у Диогена Лаэртского; из нее можно понять, что Пифагор покинул остров сразу после установления тирании Поликрата. Что же, Порфирий противоречит сам себе? Да, и такое случается. Этот биограф Пифагора брал материал для своего жизнеописания из различных источников, отразивших неодинаковые версии событий, и не всегда заботился о том, чтобы согласовать между собой несовпадающие данные. В сущности, так работали многие античные писатели.
«Как только возникла тирания Поликрата, Пифагор в возрасте приблизительно восемнадцати лет, предвидя, к чему она приведет и что это будет служить препятствием его цели и любви к знаниям, к которым он стремился более всего, ночью, тайно от всех… переправился в Милет» (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 2. 11). А вот тут уже явная несообразность — противоречие со всей остальной традицией, согласно которой Пифагор отбыл не в Милет, а на запад, к тому же значительно позже. Таким образом, налицо и хронологическая неувязка.
У Ямвлиха получается так: Пифагор уезжает от Поликрата якобы в Милет, потом странствует по Востоку, затем опять возвращается на Самос, «в возрасте приблизительно пятидесяти шести лет» (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 4. 19) — у нас уже был случай заметить, что и это тоже невозможно по хронологическим соображениям. Впоследствии он вновь, уже окончательно, покидает остров, но в связи с этим как раз о Поликрате ничего не говорится, причины указываются совсем иные: «…Как говорят некоторые, вследствие презрительного отношения к невежеству тогдашних жителей Самоса, уехал в Италию, считая своим отечеством страну, где есть множество легко поддающихся обучению людей» (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 6. 28).
В принципе, в этой схеме есть определенная стройность. Она подразумевает, что, когда Пифагор вернулся с Востока, Поликрата уже не было в живых и Самос управлялся демократически; философу это не понравилось, и он покинул родину. Но вот тут-то и ошибка: после гибели Поликрата Самосом правил другой тиран, Меандрий, а вскоре остров был захвачен персами. Интересно, что в другом месте у Ямвлиха есть и намек на истинный ход событий: «Пифагор прибыл (в Италию. — И. С.) из Ионии и Самоса в то время, когда тираном там был Поликрат…» (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 18. 88). Опять перед нами внутреннее противоречие в труде античного автора.
Итак, из скудных упоминаний в письменных источниках об обстоятельствах перемены нашим героем места жительства можно все-таки сделать вывод, что причиной этого судьбоносного решения стало установление на Самосе тирании.
Тирания была, можно сказать, неизменной спутницей развития эллинских полисов в архаическую эпоху. Во всяком случае, все или почти все более или менее развитые государства Эллады прошли через это суровое горнило режимов единоличной власти. А Самос конечно же относился к числу наиболее развитых греческих государств, так что стать исключением он никак не мог.
Тенденции такого рода стали проявляться на острове, насколько можно судить, уже с самого начала VI века до н. э., если не раньше. Поликрат являлся не первым самосским тираном, были таковые и до него[101]. О них известно очень мало, сколь-нибудь заметного следа в истории Самоса они не оставили. Похоже (и даже весьма вероятно), что они были предками и родственниками Поликрата.
Нельзя с полной уверенностью даже назвать имена этих правителей. Судя по всему, правление их было недолгим. Но, во всяком случае, сами попытки установления тирании свидетельствовали о том, что Самос постепенно «созревает» для принятия этой формы правления. Рано или поздно должен был появиться претендент на власть, более удачливый, чем предшественники, — такой, которому удалось бы прочно укоренить тиранический режим. Им и стал Поликрат, сын Эака.
Он происходил из очень знатной семьи, члены которой, вероятно, и ранее стояли во главе Самоса. Но Поликрат не получил власть по наследству, он вынужден был добиваться ее. Чтобы стать тираном, нужно было, естественно, осуществить государственный переворот, силой или хитростью свергнуть законные полисные власти. Чаще прибегали именно к хитрости: ведь очень редко один аристократ, даже и с группой сторонников, оказывался сильнее действующего правительства, которое всегда могло по праву опереться на помощь войска. К хитроумной уловке прибег и Поликрат — во всяком случае, если судить по следующему свидетельству:
«Поликрат, когда самосцы всем народом собрались совершать жертвоприношение в храме Геры, куда они шли в процессии с оружием, собрав как можно больше оружия по случаю праздника, приказал, чтобы его братья Силосонт и Пантагност участвовали в процессии вместе со всеми. После процессии, когда самосцы собирались приносить жертвы, большая их часть сложила паноплию (гоплитские доспехи и вооружение. — КС.) у алтарей, обратившись к возлияниям богам и молитвам. А вооруженные приверженцы Пантагноста и Силосонта, каждый встав рядом с кем-то из участников процессии, вслед за этим всех убили. Поликрат, собрав находящихся в городе участников нападения, раньше занял самые удобные места города и принял к себе братьев и союзников, поспешно бегущих с оружием от храма. Укрепив акрополь, называемый Астипалея, пригласив к себе от Лигдамида, тирана наксосцев (Наксос — остров в центральной части Эгейского моря. — И. С), воинов, стал вот так тираном самосцев» (Полиен. Стратегемы. I. 23. 2).
Святилище Геры находилось в сельской местности; в результате в самом городе у претендента на тиранию оказалось гораздо меньше потенциальных противников и он смог занять акрополь и другие стратегически важные пункты. А с самосцами, ушедшими помолиться богине, «разобрались» братья Поликрата; им опять же задача была облегчена тем, что граждане, приступив к празднованию, разоружились.
Впрочем, с какой степенью доверия следует относиться к процитированной истории (в некоторых деталях довольно странной) — сказать трудно. Все-таки она приведена писателем достаточно поздним и не всегда во всём точным. Интересно, что Геродот — а уж он-то прекрасно знал самосские дела, к тому же Поликратом интересовался специально, — не сообщает никаких подобного рода деталей, повествуя о приходе этого тирана к власти. «Отец истории» просто пишет, что тот «стал владыкой острова, подняв восстание. Сначала Поликрат разделил город на три части и правил вместе с братьями Пантагнотом и Силосонтом. Затем одного из братьев он убил, а младшего — Силосонта — прогнал. С тех пор Поликрат стал владыкой всего Самоса» (Геродот. История. III. 39).
Как видим, между свидетельствами Геродота и Пол иена есть только одна совпадающая деталь: у Поликрата было два брата (причем имя одного из них двумя авторами передано с небольшим разночтением), и они помогли ему провести переворот. Он же по отношению к ним проявил самую черную неблагодарность: стремление к полновластию оказалось сильнее родственных чувств.
В целом именно благодаря Геродоту мы неплохо знаем о Поликрате и его деятельности и имеем возможность ответственно утверждать, что это был один из самых ярких представителей тирании в архаической Греции. Поликрат относится если и не к главным героям Геродотовой «Истории» (все-таки основной предмет этого произведения — Греко-персидские войны), то, во всяком случае, уж точно и не к второстепенным. Геродот рассказывает немало интересного об этой неординарной личности[102].
«Он заключил договор о дружбе с Амасисом, царем Египта, послал ему дары и получил ответные подарки. Вскоре затем могущество Поликрата возросло и слава о нем разнеслась по Ионии и по всей Элладе. Ведь во всех походах ему неизменно сопутствовало счастье. У него был флот в 100 пятидесятивесельных кораблей и войско из тысячи стрелков. И с этой военной силой Поликрат разорял без разбора земли друзей и врагов. Ведь лучше, говорил он, заслужить благодарность друга, возвратив ему захваченные земли, чем вообще ничего не отнимать у него. Так-то Поликрату удалось захватить много островов и много городов на материке» (Геродот. История. III. 39).
Тиран Самоса и в этом рассказе предстаёт как правитель расчетливый и циничный. Как видим, фактически он занялся пиратством (это, как мы знаем, и вообще было в традициях самосской знати), причем превратил разбойничий промысел, можно сказать, в государственное дело, в источник обогащения для своего полиса. В качестве боевых кораблей он использовал небольшие, быстрые и маневренные пентеконтеры, в то время как в остальных ведущих греческих городах уже получили распространение более крупные и мощные триеры.
Самос при Поликрате фактически стал сильнейшей морской державой Греции, держал под контролем чуть ли не всё Эгейское море. И конечно же богател: ведь на остров стекалась привозимая из пиратских рейдов добыча. Самос и раньше принадлежал к числу процветающих полисов, но именно теперь его блеск достиг апогея.
«…Самосцы воздвигли на своем острове три самых больших сооружения во всей Элладе. Во-первых, они пробили сквозной тоннель в горе высотой в 150 оргий[103], начинающийся у ее подошвы, с выходами по обеим сторонам. Длина тоннеля 7 стадиев[104], а высота и ширина по 8 футов. Под этим тоннелем по всей его длине они прокопали канал глубиной в 20 локтей и 3 фута[105] ширины, через который в город по трубам проведена вода из одного обильного источника… Это одно из трех сооружений. Второе — это дамба в море, возведенная вокруг гавани. Дамба эта 20 оргий высотой и более двух стадиев в длину. Третье сооружение — величайший из известных нам храмов» (Геродот. История. III. 60).
В этом отрывке из Геродота Поликрат, правда, не фигурирует; однако названные тут постройки напрямую связаны со знаменитым тираном. Храм, о котором идет речь, — это, разумеется, самосский Герайон. При Поликрате он был вновь перестроен (уже в который раз!), с еще большей пышностью, и теперь-то уж точно стал самой большой в греческом мире культовой постройкой, не имеющей себе равных. Дамба (наверное, точнее было бы назвать это сооружение портовым молом) была нужна для того, чтобы в гавани Самоса находился в безопасности от бурь и шквалов флот — основа благосостояния островитян.
Специально остановимся на Поликратовом тоннеле. Этот уникальный памятник сохранился до наших дней. Он, со своей длиной более чем в километр, действительно способен поразить, а в те времена, несомненно, производил сильнейшее впечатление на всякого, кто его видел. Пробивали тоннель одновременно с двух сторон и, что интересно, встретились посередине, почти не допустив ошибки. Подобной точностью можно только восхититься, если учитывать, на сколь ранней стадии развития инженерного дела всё это происходило: строители, естественно, не располагали никакими приборами, кроме собственного глазомера.
Тоннель сооружался, чтобы служить водопроводом, но, несомненно, не только с этой целью. Иначе непонятны большие размеры отверстия: для подачи воды вполне достаточно было бы узкого желоба с уложенными в нем трубами. Обратим внимание, что высота тоннеля, судя по вышеприведенным данным, была как раз такова, чтобы по нему могли свободно, не нагибаясь, пройти взрослые люди с факелами в руках. Поликрат явно спланировал всё так, чтобы тоннелем можно было пользоваться и как потайным ходом из города на случай каких-нибудь военных невзгод (например, для совершения неожиданных вылазок против осаждающей вражеской армии).
А превратностей такого рода постоянно приходилось ожидать в неспокойном мире греческих полисов, постоянно враждующих друг с другом. Однажды против самосского тирана пошла войной сама Спарта. А ведь она пользовалась заслуженной репутацией сильнейшего в военном отношении государства Эллады. Однако Поликрат и тут оказался на высоте, сумев отразить нападение.
«…Лакедемоняне высадились на Самосе с сильным войском и осадили город. Они проникли до городской стены и уже взобрались на башню (что стоит в предместье со стороны города). Тогда подошел на помощь Поликрат с сильным отрядом и оттеснил их назад. А с другой башни на вершине горы наемники и большой отряд самосских горожан сделали вылазку… Лакедемоняне же после сорокадневной безуспешной осады Самоса отплыли назад в Пелопоннес. По одному известию (конечно, недостоверному), Поликрат подкупил лакедемонян самосскими деньгами, будто бы приказав выбить монету из позолоченного свинца, а те, получив эти деньги, отплыли домой» (Геродот. История. III. 54—56).
Эта последняя версия и вправду выглядит смехотворной. Даже простоватые спартанцы, конечно, не приняли бы свинцовые монеты за золотые. Впрочем, вполне возможно, что Поликрат добился успеха, сочетая силу и хитрость, как он всегда и делал. Как бы то ни было, знаменателен уже сам тот факт, что спартанцы — лучшие воины Греции, обычно возвращавшиеся на родину с победой, — на сей раз ушли несолоно хлебавши. Это одно из редчайших поражений в спартанской военной истории интересующей нас эпохи. Правда, к дальним морским экспедициям спартанцы тогда совсем не были привычны; у них усиленно культивировалось сухопутное боевое искусство. Но всё же триумф самосского тирана от того почти не умаляется.
Естественно, после столь блестящей победы его слава стала еще более громкой, планы — еще более амбициозными. «Поликрат, насколько мы знаем, первым из эллинов, если не считать Миноса, кносского царя, и тех, кто в прежнее время еще до него господствовал на море, задумал стать владыкой на море. Со времени героической эпохи по крайней мере до Поликрата никто не стремился покорить Ионию и острова» (Геродот. История. III. 122). Таким образом, удачливый самосец пожелал сравниться с самим Миносом — мифическим древним царем Крита, который, согласно легендам, властвовал на Эгейском море и брал дань со всех прибрежных и островных городов. Такое морское владычество греки обозначали термином талассократия. Поликрат уже немало продвинулся по этому пути.
Поликрата можно было назвать настоящим «баловнем судьбы». Во всём ему везло, он отличался постоянной удачливостью. За что бы он ни брался, счастье благоприятствовало ему. Двор его был блистателен; туда съезжались со всего эллинского мира известные интеллектуалы, такие, например, как знаменитый поэт-лирик Анакреонт или Демокед — один из крупнейших медиков того времени.
И вот парадоксальным образом среди греков пошла молва, что самосский тиран слишком уж возвысился, что боги обязательно накажут его за это. Дело в том, что в древнегреческом религиозном мировоззрении достаточно значимое место занимала своеобразная идея «зависти богов»[106]. Считалось, что обитатели Олимпа — ведь им «ничто человеческое не чуждо»! — могут разгневаться на смертного, который достиг «чрезмерного» процветания.
Желая отвратить немилость небожителей, тиран решил пожертвовать им какую-нибудь особо дорогую для себя вещь. Широко известен красочный рассказ Геродота о «перстне Поликрата»; этот сюжет неоднократно использовался литературой последующих эпох:
«Он стал размышлять, потеря какой драгоценности больше всего огорчит его. А обдумывая, Поликрат вспомнил вот что. Был у него смарагдовый перстень с печатью, в золотой оправе, который он носил на пальце, — изделие самосца Феодора, сына Телекла. Этот-то перстень Поликрат и решил забросить и поступил так. Посадив людей на пятидесятивесельный корабль, он сам поднялся на борт и приказал затем выйти в море. Когда корабль отошел далеко от острова, Поликрат снял перстень и на глазах у всех своих спутников бросил в море. После этого он отплыл назад и, опечаленный потерей, возвратился во дворец.
А спустя пять или шесть дней после этого случилось вот что. Какой-то рыбак поймал большую красивую рыбу и решил, что это достойный подарок Поликрату. Рыбак принес рыбу к воротам дворца и сказал, что желает предстать перед Поликратовы очи. Когда желание рыбака было исполнено, он подал Поликрату рыбу со словами: "Царь! Поймав эту рыбу, я не захотел нести ее на рынок, хотя и живу от трудов рук своих. Я решил, что она достойна тебя и твоего царства. Поэтому я приношу ее тебе в дар". А Поликрат обрадовался таким словам и отвечал: "Ты поступил прекрасно. Я благодарю тебя вдвойне: за речь и за подарок. Приглашаю тебя на обед". Рыбак, польщенный, отправился домой, а слуги выпотрошили рыбу и нашли в ее брюхе тот Поликратов перстень. Увидев перстень, они тотчас же с радостью понесли его Поликрату. Отдавая перстень, слуги рассказали, как он нашелся. А Поликрат понял тогда, что это божественное знамение…» (Геродот. История. III. 41—42).
Для греков этот случай означал, что боги окончательно отвернулись от Поликрата, раз они не пожелали принять его дар и вернули перстень. Люди говорили так: «Поликрат не кончит добром, так как он преуспевает во всем и даже находит то, что сам забросил» (Геродот. История. III. 43). Его стали считать окончательно обреченным. И когда через несколько лет персы заманили самосского тирана в ловушку и подвергли его чрезвычайно мучительной смерти, никто особо не удивился: чего-то подобного ждали уже давно.
На Самосе за гибелью Поликрата последовал целый ряд трагических событий. Освободившийся престол сумел захватить секретарь Поликрата Меандрий, провозгласивший себя тираном. Но тут на сцене появилось новое действующее лицо. Точнее, не совсем новое, ибо этот человек нам уже знаком: Силосонт, младший брат убитого Поликрата. Выше упоминалось, что он помог Поликрату захватить власть в полисе, но впоследствии им же был изгнан.
Силосонт отправился в Египет, и там ему невероятно повезло: выпал случай оказать услугу молодому персидскому вельможе Дарию. И услуга-то была невелика — Силосонт всего лишь подарил Дарию свой плащ, который тому очень понравился. Но персы умели помнить добро и платить за него по заслугам.
Кто же мог тогда предполагать, что через несколько лет Дарий станет всесильным владыкой громадной Персидской державы?! Когда это произошло, Силосонт отправился к царю и напомнил ему о своей услуге. Разумеется, Дарий — прямо как в сказке — предложил греку просить, чего он только пожелает. Силосонт желал одного: власти над родным Самосом, которая, как он считал, принадлежит ему по наследственному праву.
Дарий дал ему в помощь войско во главе с полководцем Отаном. Предполагалось осуществить новый переворот в мягкой форме, без жертв. Однако Меандрий и самосцы оказали персам сопротивление. Тогда Отан «…позабыл о повелении Дария при отъезде не убивать и не продавать в рабство ни одного самосца, но отдать остров Силосонту неразоренным. Поэтому, нарочно больше не думая об этом повелении, Отан приказал убивать всех, кто попадется, взрослых и детей… Меандрий же, которому удалось бежать с Самоса, отплыл в Лакедемон… Персы же, опустошив Самос, отдали обезлюдевший остров Силосонту» (Геродот. История. III. 147—149).
Вот при таких горестных обстоятельствах славный остров утратил свою независимость и попал под персидское владычество. А Силосонт правил им в качестве вассального тирана. Со временем Самос кое-как восстановился, но былого блеска и процветания уже не достиг.
Если бы Пифагор в пору этих неурядиц находился еще на Самосе, то, не исключено, и его ждала бы печальная судьба — гибель или персидский плен и рабство. И тогда история мировой философии и науки осталась бы без одной из крупных фигур. Ведь в самосский период своей деятельности герой нашей книги, в общем-то, не успел еще совершить ничего значительного.
Однако Пифагора в тот момент на родине уже не было. И гибель Поликрата, и последовавшие за этим смуты, и персидская оккупация Самоса — всё это происходило в его отсутствие. Пифагор находился далеко на западе.
Каковы же причины его отъезда? Неужели философ просто не желал терпеть тиранию, как пишут античные авторы? Это звучит как-то слишком обще, неопределенно. Да и стало ли на Самосе хуже жить после того, как Поликрат пришел к власти? Непохоже. Время его правления, напомним, было высшим пиком в истории острова. Другим эллинским государствам Поликрат действительно чинил немало зла, но своему-то городу только благодетельствовал.
Тут нужно учитывать вот какое обстоятельство. Греческие тираны архаической эпохи являлись — все без исключения — выходцами из высшей аристократии. Однако, захватив власть, они начинали проводить ярко выраженную антиаристократическую политику[107].
Чем объяснить этот парадокс? Безусловно, не тем, что тираны были некими «борцами за народное дело», — хотя было время, когда и так считали в науке об античности. Нет, просто они воспринимали остальных представителей знати как конкурентов — потому и боролись с ними.
Тирания в том или ином полисе обычно устанавливалась так. Соперничают друг с другом за власть, престиж, влияние несколько самых видных аристократических лидеров. И вот один из них одерживает верх над остальными, становится единоличным правителем. Ясно, что прежние противники продолжают представлять для него опасность: они всё так же ему враждебны, каждый из них считает, что сам он ничем не хуже и не менее достоин стать тираном. Поэтому тот, кому это все-таки удалось, должен хотя бы ради собственной безопасности избавляться от остальных[108].
Не удивительно, что тираны прибегали к весьма жестким мерам по отношению к прочей знати. Мы видели, как поступил тот же Поликрат даже со своими родными братьями. Ясно, что он (или любой другой на его месте) еще меньше стал бы церемониться с остальными аристократами. Их, случалось, истребляли целыми семьями либо изгоняли из полиса. Или же они бежали сами, чтобы спастись от худшего.
Похоже, именно в таком контексте уместно трактовать и отбытие Пифагора с Самоса. Ведь он, как мы знаем, безусловно принадлежал к знати. Ему точно так же могла угрожать казнь. Правда, казалось бы, с чего Поликрату было его опасаться и прибегать к каким-то репрессиям против него? Ведь Пифагор был философом, ученым, — кем угодно, но только не политиком.
Это так, но он являлся человеком очень известным — как на Самосе, так и за его пределами. И этим уже многое сказано. Тиран мог воспринимать его как угрозу своей власти именно из-за окружавших Пифагора славы и популярности. Приведем в качестве параллели хотя бы такой пример. Несколькими годами раньше афинский тиран Писистрат изгнал из своего города выдающегося спортсмена Кимона, одержавшего победу на Олимпийских играх в состязаниях колесниц. Кимон политикой совсем не занимался, более того, был простодушен до глуповатости. И всё же Писистрат посчитал, что такой человек не должен оставаться в Афинах. Уже то, что он был знаменит (и притом знатен), превращало его — даже против его воли — в конкурента правителя.
Что же касается Пифагора, то считать его каким-то аполитичным затворником, всецело погруженным в глубины своей премудрости, было бы неправомерно. Позже, в Италии, он проявлял самый активный интерес к делам государственным. Туда, в Италию, мы теперь вслед за ним и отправимся.
И вот Пифагор стоит на палубе торгового судна (пассажирских кораблей как таковых тогда еще не было), которое, разрезая носом волны, устремляется далеко-далеко: с крайнего востока греческого мира на его крайний запад, минуя саму Элладу. Ему предстоит пересечь Эгейское и Ионическое моря.
Как проходило это главное в его жизни путешествие — мы, конечно, в точности сказать не можем: свидетельств не сохранилось. Однако всё же можно констатировать некоторые вещи, которые представляются несомненными.
Ясно, что на запад философ отправился морским путем. Для греков — народа мореплавателей — двигаться по воде всегда было предпочтительнее, чем по суше. Море не разделяло, а соединяло эллинов. Маршруты по нему были и короче, и легче, и безопаснее. В подавляющем большинстве регионов не существовало сколько-нибудь удобных сухопутных дорог. Уже много позже об этом позаботились римляне, покрывшие просторы многочисленных областей Средиземноморья сетью своих великолепных дорог, которые, согласно пословице, все вели в Рим.
Удивляться этому не приходится: «потомки Ромула» были народом, прочно стоявшим на земле, а к неверной водной стихии относившимся с известным подозрением. У греков же — всё наоборот: даже короткие расстояния они значительно чаще пересекали на кораблях. Да и то сказать: преодолевать их по суше — это означало постоянно форсировать горные хребты (таков уж рельеф Греции), проходить через территории различных полисов, нередко находившихся в недружественных отношениях между собой… А уж чтобы попасть сушей из Ионии в Южную Италию, пришлось бы сделать просто колоссальный «крюк» — достаточно взглянуть на карту, чтобы в этом убедиться.
Итак, на новое место жительства Пифагор именно плыл. Путь в любом случае был очень неблизким (вполне возможно, что в его ходе нашему герою несколько раз пришлось сменить судно), а существовал он в двух вариантах. Во-первых, двигаясь на запад, можно было обогнуть материковую Грецию (Балканский полуостров) с юга. Но этот маршрут мореходы недолюбливали. Крайние южные оконечности Пелопоннеса — несколько сильно выдающихся в море мысов — пользовались недоброй славой чрезвычайно опасных мест: там постоянно происходили кораблекрушения.
Поэтому чаще поступали иначе: переправившись через Эгейское море в его центральной части, особенно густо усыпанной островами, входили в Саронический залив и причаливали в гавани Коринфа. Этот город занимал уникальное географическое положение. Он располагался на узком (около пяти километров) перешейке Истм, связывавшем Пелопоннес с остальной Грецией.
В результате Коринф был портом двух морей: его восточная гавань выходила на Саронический залив Эгейского моря, а западная — на Коринфский залив Ионического моря. За несколько десятилетий до тех событий, о которых мы сейчас рассказываем, коринфский тиран Периандр даже возымел идею прорыть через Истм канал. Это ему оказалось не под силу, но он все-таки соорудил в самом узком месте перешейка диолк — специально оборудованный волок в виде желоба с устройствами, облегчавшими перетаскивание судов. И отныне капитаны, которым нужно было попасть из Эгеиды на запад (или наоборот), по большей части пользовались им.
Более вероятно, что именно таким и был маршрут Пифагора. Его корабль, прибыв в Коринф, был переведен через Истм по диолку, или же философ перешел тут на другое судно. Далее путь лежал по узкому и длинному Коринфскому заливу, над которым с обеих сторон нависали горы… И вот впереди распахнулся простор Ионического моря.
Теперь нужно было взять еще немного севернее, дойдя вдоль греческого побережья до острова Керкиры. А потом — в открытое море: у Керкиры было место, где ближе всего подступали друг к другу берега Эллады и Южной Италии.
Почему Пифагор решил перебраться именно в этот регион? Если вдуматься, выбор отнюдь не очевидный. Южная Италия не относилась к зоне самосского проникновения. Интересы самосцев лежали на иных направлениях. Они устремлялись на юг Малой Азии, в зону Черноморских проливов… Лишь однажды самосские поселенцы отправились на запад и там приняли участие в судьбе колонии Занклы, что лежала на северной оконечности Сицилии. Но случилось это уже после смерти Пифагора, в начале V века до н. э.
Да, разумеется, каждого, кто прибывал к «подошве» италийского «сапожка», встречали крупные, богатые, процветающие греческие города. Они как бы выстроились в ряд, чтобы приветствовать пришельца из метрополии. Тарент, Метапонт, Сибарис, Кротон, Локры, Регий… Но что там было делать философу? Интеллектуальная культура в этих полисах пока что была не на высоте.
Или, пожалуй, вернее будет сказать так: какие-то области культурного творчества получили в Великой Греции вполне достаточное развитие. Там можно было встретить, например, видных архитекторов. Имена их, к сожалению, история не сохранила, но плоды их деятельности — налицо. Некоторые из храмов, возведенных в конце архаической эпохи в Южной Италии и Сицилии, могут своими колоссальными размерами вполне поспорить с теми, что строились в Ионии. Впрочем, по времени сооружения эти западные святилища всё же уступают ионийским. Они датируются самым концом VI или началом V века до н. э. Поневоле приходится задуматься: уж не Пифагор ли собственной персоной «подкинул» жителям Великой Греции саму идею огромных храмов? Есть, впрочем, и иная точка зрения: храмы сверхъестественного размера возводились именно эллинами, жившими на периферии, — так они, дескать, более четко могли обозначить свою «национальную идентичность» и противопоставить себя окружающим «варварам»[109]. Пожалуй, в этом есть некое зерно истины. Во всяком случае, действительно бросается в глаза, что жители самой Балканской Греции подобных «монстров» (более 100 метров в длину, более 50 метров в ширину) практически не воздвигали. Имелись в греческих полисах Южной Италии и Сицилии и свои видные поэты. Но вот философов не было. Ни одного. Собственно, Пифагор, прибывший из Ионии, стал первым в этих местах представителем философской мысли.
Так почему же он отправился сюда? Возможно, его пригласили? И этого тоже нельзя исключать. Контакты интеллектуальной элиты Великой Греции с близкими им людьми в бассейне Эгейского моря в VI веке до н. э., бесспорно, имели место. Взять, например, поэта Ивика, что был родом из южноиталийского Регия. Этот крупный представитель архаической лирики известен каждому образованному человеку благодаря балладе Ф. Шиллера «Ивиковы журавли» (она сушествует и на русском языке в прекрасном переводе В. А. Жуковского). Баллада эта перелагает реальный эпизод из биографии Ивика: он был убит разбойниками, но ставшие свидетелями убийства журавли потом своим криком указали на преступников, и те понесли заслуженное наказание.
Так вот, тот самый Ивик, когда был еще жив, подвизался, помимо прочего, и при дворе Поликрата Самосского! Почему бы ему тогда было не познакомиться с Пифагором (напомним, последний покинул родину не сразу после установления тирании, а лишь несколько лет спустя), не познакомить его с особенностями своих родных мест? Наш герой, таким образом, установил бы «личные связи», необходимые для перемещения.
Возможен, пожалуй, и другой вариант. Придворным медиком того же Поликрата являлся знаменитейший Демокед, «врач, превосходивший своим искусством всех своих современников» (Геродот. История. III. 125). Судьба его сама по себе заслуживала бы полноценного приключенческого романа. Когда Поликрат погиб, врач попал в персидский плен. Но и там он тоже блеснул своим искусством, так что вскоре снова оказался лейб-медиком, теперь уже не кого иного, как самого Дария I. Карьера Демокеда сложилась, можно сказать, фантастически. Он имел огромный дом, участвовал в царских пирах, пользовался большим влиянием при дворе… А мечтал только об одном — о возвращении на родину, в Элладу. Царь же его не отпускал. Но несколько лет спустя хитроумный грек сумел-таки обмануть всесильного владыку и сбежать домой. Адом его находился именно в Южной Италии, в Кротоне — оттуда он был родом. Кротон — это как раз тот город, который и Пифагор избрал в качестве постоянной резиденции. Случайное совпадение?! Едва ли. Врач и философ, скорее всего, были знакомы. И, весьма вероятно, Демокед делился с Пифагором рассказами о родном полисе. Причем наверняка отзывался о нем в самых восторженных тонах. Ведь он, как мы видим, так любил свой Кротон, что променял на него все доступные в то время земные блага.
Как бы то ни было, Пифагор прибыл в Италию не как некий незваный чужак, а как ожидаемый, почетный гость, чье имя сразу было окружено пиететом. Приведем соответствующие свидетельства на этот счет античных авторов.
«…Он удалился в италийский Кротон; там он написал законы для италийцев (имеются в виду греки Италии. — И. С.) и достиг у них великого почета вместе со своими учениками, числом до трехсот, которые вели государственные дела так отменно, что поистине это была аристократия, что значит "владычество лучших"» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. VIII. 3).
Ну, допустим, этому сообщению Диогена Лаэртского можно было бы и не придавать чрезмерно большого значения: тут перед нами явно взгляд сквозь призму дальнейших событий. О школе Пифагора и о том политическом идеале, который она стремилась воплотить в жизнь, у нас еще будет возможность поговорить.
Тот же автор приводит и другой, совершенно фантастический рассказ о причинах популярности Пифагора в Великой Греции: «Появившись в Италии… Пифагор устроил себе жилье под землей, а матери велел записывать на дощечках всё, что происходит и когда, а дощечки спускать к нему, пока он не выйдет. Мать так и сделала; а Пифагор, выждав время, вышел, иссохший, как скелет, предстал перед народным собранием и заявил, будто он пришел из айда, а при этом прочитал им обо всём, что с ними случилось. Все были потрясены прочитанным, плакали, рыдали, а Пифагора почли богом и даже поручили ему своих жен, чтобы те у него чему-нибудь научились» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. VIII. 41).
В процитированной истории философ предстает неким шарлатаном и мошенником, добившимся славы и авторитета откровенно нечистоплотными средствами. Ситуация усложняется тем, что аналогичный сюжет упоминается и таким ранним, заслуживающим доверия автором, как Геродот. Однако «отец истории» относит его не к самому Пифагору, а к его ученику — фракийцу Залмоксису (или Салмоксису).
«…Этот Салмоксис был… рабом на Самосе, а именно рабом Пифагора, сына Мнесарха. Потом, став свободным, приобрел великое богатство и с ним возвратился на родину Фракийцы влачили тогда жалкое существование и были несколько глуповаты. Салмоксис познакомился с ионийским образом жизни и обычаями, более утонченными, чем фракийские, так как ему пришлось общаться с величайшим эллинским мудрецом Пифагором. Салмоксис велел устроить обеденный покой для мужчин, куда приглашал на угощение знатнейших горожан. При этом он доказывал друзьям, что ни сам он, ни они — его гости и даже их отдаленные потомки никогда не умрут, но перейдут в такую обитель, где их ожидает вечная жизнь и блаженство. Между тем, устраивая упомянутые угощения с такими речами, Салмоксис велел соорудить для себя подземный покой. Когда этот покой был готов, Салмоксис исчез из среды фракийцев, спустился в подземелье и там жил три года. Фракийцы же страстно тосковали по нему и оплакивали как умершего. На четвертый год, однако, Салмоксис вновь явился фракийцам, и те, таким образом, уверовали в его учение» (Геродот. История. IV. 95).
Фракиец Залмоксис — странная и темная фигура. Он упоминается в качестве ученика Пифагора и некоторыми другими источниками (например: Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. VIII. 2; Порфирий. Жизнь Пифагора. 14—15; Ямвлих. Жизнь Пифагора. 23. 104; 30. 173). Но все эти перечисленные сообщения — поздние, явным образом восходят к тому же рассказу Геродота и не дают ровно никакой новой информации по сравнению с ним.
Судя по всему, в действительности Залмоксис не относился не только к кругу учеников Пифагора, но и вообще к «миру людей», а был… фракийским богом. Причем его культ имел мистически-шаманские черты. И, наверное, именно по этой причине он и был ошибочно ассоциирован с Пифагором. Во взглядах и практике последнего (а также и ряда других греческих чудотворцев архаической эпохи) элементы верований, схожих с шаманистскими, присутствовали; мы это уже видели и еще увидим. Здесь, похоже, и корень того, что легенда о спрятавшемся под землей Залмоксисе позже тоже перешла на Пифагора. Но обратимся к другим античным сообщениям о прибытии самосского мыслителя в Великую Грецию.
«Достигнув Италии, он появился в Кротоне… и сразу привлек там всеобщее уважение как человек, много странствовавший, многоопытный и дивно одаренный судьбою и природою: с виду он был величав и благороден, а красота и обаяние были у него и в голосе, и в обхождении, и во всём. Сперва он взволновал городских старейшин; потом, долго и хорошо побеседовав с юношами, он по просьбе властей обратил свои увещевания к молодым; и наконец, стал говорить с мальчиками, сбежавшимися из училищ, и даже с женщинами, которые тоже собрались на него посмотреть. Всё это умножило громкую его славу и привело к нему многочисленных учеников из этого города, как мужчин, так и женщин… Даже от соседних варваров приходили к нему цари и вожди. Но о чем он говорил собеседникам, никто не может сказать с уверенностью, ибо не случайно окружали они себя молчанием… Он так привлекал к себе всех, что одна только речь, произнесенная им при въезде в Италию… пленила своими рассуждениями более двух тысяч человек; ни один из них не вернулся домой, а все они вместе с детьми и женами устроили огромное училище в той части Италии, которая называется Великой Грецией, поселились при нем, а указанные Пифагором законы и предписания соблюдали ненарушимо, как божественные заповеди» (Порфирий. Жизнь Пифагора. 18—20).
В приведенном пассаже многовато «общих мест», не имеющих особой информативности ввиду отсутствия какой-либо конкретики. Немало и откровенных риторических преувеличений. Встречаются внутренние противоречия: например, как можно было удержать в тайне то, что говорил Пифагор своим слушателям, если количество этих слушателей исчислялось целыми тысячами? Общий тон свидетельства — подчеркнуто панегирический, оно полно безудержными восхвалениями прибывшего с Самоса философа. Но в целом то впечатление радушного, даже восторженного приема его греками Италии, которое передает Порфирий, представляется в основе своей недалеким от истины. Как говорится, нет дыма без огня…
В том же духе, что и Порфирий, пишет об интересующем нас событии Ямвлих, причем он, по обыкновению, еще более велеречив:
«Вначале он жил в прославленном городе Кротоне, имея много последователей (рассказывают, что при нем было 600 человек, побужденных им не только к занятиям философией, которой он обучал, но и, как говорят, приобщившихся к образу жизни, который он предписывал вести)… Так что на одной только общедоступной самой первой беседе, которую, как говорят, он провел сразу после приезда в Италию, присутствовало более двух тысяч человек, и воздействие Пифагора на них было столь сильным, что они уже не ушли домой, но вместе с женами и детьми учредили некую огромную школу для обучения и сами организовали общину в той местности, которую все называют "Великой Грецией", и, приняв от Пифагора законы и предписания, словно это были божественные установления, никогда не преступали их» (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 6. 29—30).
«Прибыл он в Италию в шестьдесят вторую олимпиаду, когда победителем в беге был Эриксий из Халкиды, и сразу стал известен и популярен… Вслед за тем, направляясь из Сибариса в Кротон, он встретил на побережье рыбаков и, когда они еще тянули из глубины тяжелую сеть, сказал им, каков будет улов, и назвал число рыб. На вопрос рыбака, что он велит им сделать, если так и будет, он приказал отпустить рыб невредимыми, сперва точно пересчитав их. И еще более удивительное обстоятельство: ни одна из рыб за такое долгое время, пока велся подсчет, находясь вне воды, не задохнулась, пока он был рядом. Заплатив за рыбу рыбакам, он ушел в Кротон. Те же, рассказав происшествие и узнав имя от детей, поведали всем» (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 8. 35—36).
Прервем пока цитирование — с тем, чтобы кое-что пояснить. В античности (правда, еще не во времена Пифагора, но во времена Ямвлиха — уж точно) были распространены датировки прошлых событий по олимпиадам — четырехлетним промежуткам между Олимпийскими играми. Подобного рода датировку встречаем и здесь. Правда, мы знаем, что обычно к хронологии, предлагаемой Ямвлихом, относиться с большим доверием не следует: в ней много путаницы. Но как раз в данном случае приведенная дата вполне согласуется с тем, что известно и из других источников: она указывает на хронологический отрезок около 530 года до н. э. как на время прибытия Пифагора в Италию. Это соответствует действительности.
Далее следует сказочного характера эпизод с рыбаками. Он сразу же демонстрирует Пифагора как чудотворца и этим как бы объясняет причину того необычайного почтения, которым тот оказался сразу же окружен в Великой Греции. Что же случилось после «чуда с рыбами»? Возвращаем слово Ямвлиху:
«Слушатели пожелали видеть гостя, который вскоре явился; при взгляде на его внешность все были поражены и убедились, что он действительно таков, каким его описывали. Через несколько дней он пришел в гимнасий. Когда юноши обступили его, он обратился к ним с речью…» (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 8. 36—37).
Гимнасиями у древних греков назывались помещения для спортивных тренировок. Естественно, в таких местах было особенно много молодежи; не случайно философы, желавшие приобрести себе учеников, часто выступали именно в гимнасиях. Так позже поступали и Сократ, и Платон, и Аристотель… Речь Пифагора, будто бы произнесенную перед кротонскими юношами, Ямвлих пересказывает весьма подробно. Мы ее, однако, приводить не будем, тем более что вряд ли она хоть в какой-то мере аутентична.
«Когда юноши рассказали отцам о том, что говорил Пифагор, хилиархи (здесь имеются в виду члены совета, управлявшего Кротоном. — И. С.) пригласили его к себе в совет и, похвалив вначале то, что он сказал сыновьям, попросили его, если он может, сказать что-нибудь полезное для кротонцев, сделав это перед высшими должностными лицами города. Он же сначала посоветовал им воздвигнуть храм Музам, чтобы они охраняли царящее согласие… (Далее опять подробно передается содержание новой речи Пифагора, которую мы тоже опускаем. — И. С.) Они же, выслушав его, основали храм Муз и отпустили наложниц, держать которых было в обычае у местных жителей, а также попросили, чтобы Пифагор побеседовал наедине с детьми в храме Аполлона и с женщинами в храме Геры» (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 9. 45, 50).
Далее Ямвлих рассказывает и об этих беседах. Если говорить о них обобщенно, то выясняется, что перед любой аудиторией самосский пришелец развивал прежде всего идеи о высоконравственной жизни и способах ее достижения. Завершает же биограф так: «Вообще упоминают, что благодаря только что пересказанным беседам Пифагор удостоился безмерного почитания и внимания людей в Кротоне и в других городах Италии» (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 11. 57).
Получается, что власть над душами западных греков Пифагор приобрел убедительностью своего слова и новизной своего учения — этического по основной направленности. И, в общем-то, в это вполне можно поверить. Напомним, что архаическая эпоха в эллинском мире — время интеллектуальной революции и одновременно — всплеска мистицизма.
Повсюду появлялись пророки, причем именно пророки учительствующие. И вокруг почти каждого из них собирались кружки приверженцев. Ярким представителем типа такого пророка-учителя и был Пифагор. И, в конце концов, столь ли важно, с какими конкретными группами населения он беседовал и в какой последовательности? Тут как раз между источниками существуют расхождения: то ли Пифагор начал со старейшин (то есть членов совета), то ли с юношей… Главное — в том, что нужный эффект он произвел и успеха, безусловно, добился.
Местом жительства Пифагор избрал для себя, по согласному мнению всех античных авторов, Кротон — одну из самых крупных, сильных и богатых греческих колоний Южной Италии. О причинах такого выбора мы не можем даже гадать: источники, кажется, не дают на них ни малейшего намека. Как бы то ни было, и первый союз пифагорейцев возник именно в Кротоне. О нем мы вскоре поговорим подробнее, а пока отметим еще, что, по некоторым данным, в Кротоне наш герой и обзавелся семьей, женившись на местной уроженке.
Напомним, Пифагору тогда было около сорока лет. Поздновато для вступления в брак? По нашим современным меркам — бесспорно. Однако у древнегреческих мужчин вообще было принято жениться в довольно зрелом возрасте. Раньше тридцати этого практически никогда не делали. А вот девушек, напротив, выдавали замуж совсем юными, лет в пятнадцать, а то и еще раньше. Получалось, что муж был старше жены как минимум в два раза и часто годился ей в отцы.
Впрочем, предание о семье Пифагора тоже очень запутанно, противоречиво, в ряде элементов легендарно. Как звали супругу философа? Сколько у них было детей и каковы были их имена? Без всякой надежды исчерпывающим образом разобраться в этом сложнейшем вопросе приведем важнейшие имеющиеся данные.
«У Пифагора была жена по имени Феано, дочь Бронтина Кротонского (а другие говорят, что Бронтину она была женой, а Пифагору ученицей), и была дочь по имени Дамо… Дочери своей Дамо он доверил свои записки лишь с наказом никому не давать их из дому… Был у них также сын Телавг, который стал преемником отца и (по некоторым сведениям) учителем Эмпедокла… Телавг, говорят, не оставил сочинений, а мать его Феано оставила» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. VIII. 42—43).
Перед нами вырисовывается прямо-таки идиллическая картина целого «философского семейства»: и муж — философ, и жена — философ, и сын — философ, а дочь, по крайней мере, хранительница отцовских сочинений. Но всё это, как говорится, слишком красиво, чтобы быть истиной. К тому же мы видим, что даже у самого автора процитированного свидетельства нет ясности решительно ни в чем. Являлась ли все-таки Феано супругой Пифагора или не супругой, а просто ученицей? И кем она приходилась Бронтину (последний был одним из первых и самых верных пифагорейцев)? Полная путаница. Да и Дамо не могла хранить никаких сочинений Пифагора, поскольку Пифагор ничего не писал (об этом речь еще пойдет ниже).
Начинаем сравнивать со свидетельством Диогена Лаэртского свидетельства других античных писателей по тому же вопросу — и путаница усугубляется.
«Дурид Самосский… добавляет, что у Пифагора был сын Аримнест, наставник Демокрита… А другие пишут, что от критянки Феано, дочери Пифанакта, у Пифагора были сын Телавг и дочь Мия; иные упоминают и дочь Аригноту, от которой даже сохранились пифагорейские сочинения. И Тимей рассказывает, что дочь Пифагора в девичестве была в Кротоне первой в хороводе девиц, а в замужестве — первой в хороводе замужних…» (Порфирий. Жизнь Пифагора. 3). Дурид и Тимей, на которых здесь имеются ссылки, — историки 111 века до н. э., второй из них имеет репутацию довольно надежного источника.
Как видим, с предыдущим сообщением схожего мало. Пожалуй, только относительно Телавга разногласий нет. А вот в связи с Феано они уже появляются. Названо совершенно иное имя ее отца, а, кроме того, она объявлена не кротонкой, а критянкой. Но это, кстати, могло быть и ошибкой переписчика, поскольку в звучании и написании названий города Кротона и острова Крита действительно есть нечто общее.
Далее Порфирием не упоминается дочь Пифагора Дамо, фигурировавшая у Диогена Лаэртского, зато появляются две другие дочери — Мия и Аригнота. Да еще сын Аримнест, который якобы был учителем знаменитого атомиста Демокрита. Последнее крайне маловероятно и по хронологическим соображениям, и по географическим (Демокрит жил и учил совсем в другом регионе греческого мира), и по содержательным (последовательный материализм Демокрита нисколько не похож на идеалистическое учение пифагореизма). Что же касается двух дочерей — тут перед нами, очевидно, опять неточность. Мы видели, что Тимей — а он, повторим, писатель авторитетный — говорит о дочери Пифагора в единственном числе. А это скорее согласуется с данными Диогена Лаэртского.
«…Пифагор написал о богах книгу, которую назвал "Священным словом"… хотя и неизвестно, принадлежит ли действительно это сочинение Пифагору, как утверждает большинство, или оно написано Телавгом, как говорят некоторые авторитетные и наиболее заслуживающие доверия пифагорейцы, ссылаясь на записки дочери Пифагора Дамо, сестры Телавга, оставленные ей самим Пифагором и переданные, говорят, после ее смерти Витале, дочери Дамо, и вошедшему в зрелый возраст Телавгу, сыну Пифагора, мужу Виталы. Ибо ясно, что, будучи в момент смерти Пифагора еще юношей, он оставался при матери Феано» (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 28. 146).
Если «продраться» через чрезвычайно усложненный синтаксис этого отрывка, вырисовывается следующая картина. Супругу Пифагора звали Феано. У них родились дочь Дамо и сын Телавг, причем последний был возрастом моложе сестры. В свою очередь, у Дамо тоже была дочь, по имени Витала; на ней женился Телавг. Получается, он взял в жены собственную племянницу? Что ж, подобные браки в Древней Греции считались вполне допустимыми, а в аристократической среде они были даже достаточно широко распространены. Например, родители великого Платона тоже приходились друг другу дядей и племянницей.
Старшинство Дамо, Пифагоровой дочери, видно и из того обстоятельства (упоминаемого Ямвлихом так же, как и Диогеном Лаэртским), что свои «записки» философ будто бы оставил именно ей. Что имеется в виду под этими «записками» — судить сложно. Но какие-то письменные материалы (так сказать, «личный архив») после него в любом случае должны были остаться! Ведь невозможно же предположить, будто Пифагор — один из образованнейших представителей своей эпохи — был человеком неграмотным и никогда ничего ни по какому поводу не писал!
Фактически речь идет о том, что хранительницей неких своих записей — это настойчиво повторяют источники — Пифагор назначил все-таки дочь. Почему ее? Вопрос решается просто, если мыслить категориями нашего собственного времени, когда мужчины и женщины признаны равноправными, по крайней мере в теории. В Греции же всё было радикально иначе. Эллинское общество являлось сугубо «маскулинным», как выражаются тендерные историки. Иначе говоря, полностью проникнутым мужским духом. Женщины в полисах занимали чрезвычайно приниженное положение[110]. Они были лишены прав гражданских, политических, имущественных (то есть не могли даже иметь что-либо в собственности) и любых других. Согласно нормам закона, женщине нельзя было что-то завещать.
Тем не менее «архив» Пифагора оказывается в руках Дамо, дочери. Если всей этой информации можно придавать хоть какое-то значение, то получиться так могло единственно только в том случае, если сын Телавг был тогда уж очень мал.
Немножко смущает в свидетельстве Ямвлиха еще вот что: имя дочери Дамо, внучки Пифагора, — Витала. По звучанию оно явно не греческое. Но в то же время чрезвычайно созвучное названию той страны, в которую переселился греческий мыслитель и которая принесла ему славу. Есть устойчивое предание о том, что в самой глубокой древности Италия именовалась «Виталией».
У того же Ямвлиха, автора крайне эклектичного, есть еще и такой пассаж: «…Преемником Пифагора (в смысле — преемником в качестве главы пифагорейской школы. — И. С.) был Аристей, сын Дамофонта, кротонец, современник Пифагора… Аристей удостоился не только руководства школой, но и брака с Феано… После Аристея школой руководил Мнемарх, сын Пифагора» (Ямвлих. 36. 265).
Об Аристее (чье имя парадоксальным образом совпадает с именем известного «путешественника к гипербореям», о котором говорилось выше) умолчим. Будто бы он перенял у Пифагора не только школу, но и жену… В принципе, для греков даже и это не является невозможным[111]. Но большее внимание приходится обратить на имя упомянутого тут еще одного сына Пифагора — Мнемарха.
Нужно пояснить, что у греков было принято старшего в семье сына (или, по крайней мере, хоть одного из сыновей) назвать в честь деда по отцовской линии. Правило это прослеживается с завидным постоянством, из века в век, из полиса в полис. Ямвлих регулярно называет отца Пифагора Мнемархом (хотя, как разъяснялось выше, более правильный вариант — Мнесарх). Так же он называет и этого (мнимого?) сына философа. Соответственно, приходится опять поправить «Мнемарх» на «Мнесарх».
Так был ли у Пифагора отпрыск с таким именем? Вполне мог и быть; таким образом философ соблюл бы старинный обычай, относящийся к наречению детей. Но если Мнесарх — младший и являлся исторической личностью, то о нем ничего не известно. Ибо доверять Ямвлиху в том, что он якобы после смерти отца сам какое-то время возглавлял пифагорейцев, конечно, не приходится. Это явная фантазия.
Итак, какой же итог можно подвести нашему экскурсу о «родных и близких» Пифагора? Какие элементы предания можно считать наиболее достоверными? Нам представляется, что следующие. Во-первых, можно, пожалуй, с немалой долей уверенности утверждать, что супругой Пифагора действительно была Феано. Правда, философствовала ли она (в таком случае она оказалась бы первой в Греции и в мире женщиной-философом) и писала ли труды — это вопрос отдельный.
Далее, похоже, что у философа были одна дочь (и, скорее всего, звали ее все-таки Дамо) и как минимум один сын — Телавг. Кстати, среди фрагментов философа и поэта Эмпедокла есть стихотворная строчка, гласящая буквально следующее:
Славный Телавг, дитя Феано, дитя Пифагора!
(Эмпедокл. фр. В 155 Diels — Kranz)
Казалось бы, это свидетельство должно всё решать. Ведь сицилиец Эмпедокл довольно близок к Пифагору по датам жизни. Он лично был знаком если не с самим самосским мудрецом, то, во всяком случае, с его младшими современниками, людьми, общавшимися с Пифагором непосредственно. Да и сам являлся в некоторых своих взглядах пифагорейцем. Уж кому, как не ему, было точно знать, как звали жену и сына нашего героя? Но вот беда: этот фрагмент Эмпедокла признаётся неаутентичным, подложным[112]. А стало быть, опираться на него для каких-либо реконструкций не представляется возможным.
В общем, завершая рассмотрение этого вопроса о «делах семейных» нашего героя, приходится в конечном счете солидаризироваться с неутешительным, скептическим суждением современного исследователя: «Оценить, насколько достоверны хотя бы имена его родственников, практически невозможно»[113].