«Мы коснулись предмета, — сказал верховный судья, — который меня в некоторой степени смущает. Да, я боюсь оказаться бестактным, если заговорю о вещах, которые Вам, Ваше Высокопреосвященство, могут показаться еретическими». «Говорите спокойно, — возразил кардинал, — мы давно привыкли к тому, что нам нельзя быть слишком чувствительными и тем более щепетильными. Если вещи, о которых Вы собираетесь сказать, несовместимы с истиной, которую декларирует церковь, то я смогу, как я надеюсь, их опровергнуть. Если же нет, то это является лишь доказательством моего собственного бессилия, а не бессилия церкви; и, кроме того, — добавил он с едва заметной улыбкой, — установления святой инквизиции теперь не имеют силы. Еще несколько дней тому назад из-за этих спорных установлений одна дама — между прочим, очень верная дочь церкви — напала на меня с горчайшими упреками. Имея в виду то обстоятельство, что беседа происходила при слуге, я посчитал себя вправе не вдаваться в полемику; к счастью, мне это легко удалось, так как я переключил интерес моей соседки по столу от критической темы на преимущества и недостатки коротких и длинных вечерних туалетов».
«Для католических священнослужителей, — сказал верховный судья, — издавна считалось важным обладать достаточной светскостью, чтобы легко выходить из нежелательных ситуаций. Так как отмена аутодафе, на что Вы только что доброжелательно указали, для меня действительно является основополагающей предпосылкой того, о чем я хотел бы сказать. Я думаю, что смогу доказать, что Спаситель не только чуть было не пошел по ложному пути, но он действительно по нему пошел — но конечно же для того, чтобы вскоре опять вернуться на праведный путь… Можно ли мне продолжать, Ваше Высокопреосвященство?»
«Если бы мы были монофизитами, — сказал кардинал, — то я должен был бы Вам это запретить. Так как по учению этих людей, в Христе наличествовала исключительно божественная субстанция, разве что в нем она наличествовала в другом модусе, а именно в таком, который был выражен во внешних признаках человека; и само собой понятно, что понятия Бог и заблуждение взаимно исключают друг друга».
При этих словах кардиналу показалось, что он увидел на губах верховного судьи тень улыбки. Не обратив на это внимания, он продолжал дальше: «Однако на церковном соборе ефисян эту точку зрения отвергли как еретическую и провозгласили объединение божественной и человеческой субстанций в персоне Сына как каноническую истину. Поэтому природа Сына должна была включать в себя и те слабости, которые присущи человеку. Так как без человеческого аспекта совершено невозможно обойтись, если дело спасения через страдание и смерть Христа должно сохранить свое высокое содержание — жертвенность; и во многих местах Евангелий это однозначно засвидетельствовано — думаете ли Вы о часах страха Христа на Масличной горе или о его искушении отчаянием и безнадежностью на Голгофе».
«Но и благоприятные моменты свидетельствуют о том, — сказал верховный судья, — что в Евангелиях имеются доказательства чувства юмора Спасителя. Так, мне прежде всего приходит в голову история о сирийско-финикийской женщине, острый ум которой так понравился Спасителю, что он отказался от резкого отрицания, которое он уже высказал, и удовлетворил просьбу той женщины «по желанию ее». Однако, и в этом случае, было бы занимательно написать трактат на тему «Анекдот в Евангелиях».
«Но при этом остается все же опасность, что это произведение попадет в индекс книг, запрещенных католической церковью, — сказал кардинал. — Комиссия духовной цензуры литературных работ исполнена безукоризненной сознательности и истинного понимания — так что чувство юмора, которым обладают сами члены этой комиссии, было бы вполне достаточным критерием для выполнения этой специальной задачи, — но это весьма сомнительно. Впрочем, мы совсем отклонились от Вашего замысла. Я хотел лишь сказать, что мои духовные убеждения нисколько не мешали мне выслушивать мнения этой комиссии».
Председатель верховного суда стряхнул пепел с сигары о край серебряной пепельницы, которая стояла на столе садового павильона.
«Вы поймете, Ваше Высокопреосвященство, — сказал он, — что для меня юридические и процессуальные аспекты случая, о котором я хочу сказать, являются исходным моментом. Итак: согласно свидетельству евангелистов, не может быть никакого сомнения в том, что в осуждении Христа прокуратором Понтием Пилатом основополагающим оказался политический фактор, и то, что вменялось в вину Христу, он, прокуратор, квалифицировал как государственную измену Римской империи. После того, как первосвященник Каиафа передал донос на Господа в римскую инстанцию, он, донос, был положительно воспринят, даже если бы другие мотивы, может быть, признаваемые самим Пилатом, остались скрытыми. Весь допрос Христа мог обращаться по существу вокруг одного вопроса: «Ты Царь Иудейский?» Только это интересовало прокуратора. Параллельно выдвинутые обвинения в оскорблении Бога из-за того, что Спаситель сам назвал себя сыном Бога, Пилат мог считать внутренним религиозным вопросом самих иудеев, не имеющим к нему никакого отношения. «Одним богом больше, — вероятно, думал он, — ну и что? Рим уже кишел богами, не только одиннадцатью главными, но и локальными божествами других италийских родов — ларами и пенатами, лесными и водяными нимфами. Каждый дом, каждое поле уже давно имели собственных божеств и, кроме того, пришли еще сотни божеств, названных героями и демонами, из покоренных стран. На углу каждой улицы, на каждом перекрестке, в каждой комнате дома молились какому-нибудь частному богу, вроде того, как у нас перед каждой фреской снимают шляпу; и теперь еще Бог иудеев в мир привел своего сына. Что это означало для прокуратора? Ничего, и, по крайней мере, он не сделал бы только это обстоятельство предметом своего основного судебного процесса, — по римским понятиям он не мог бы это сделать».
«Но не забывайте, — бросил кардинал, — что в те времена еще не были разделены властные структуры в современном смысле. Пилат был в своем наместничестве отнюдь не только высшим судьей, но и также, или прежде всего, проводником римской политики. Кроме того, Палестина еще не была полностью римской провинцией, и даже в Иудее, где Пилат являлся наместником императора, пытались установить определенную показную автономию, но лишь настолько, насколько она казалась безопасной. Прочную хватку, в которой следовало держать Палестину из-за ее стратегического и транспортно-технического значения, следовало сначала осуществлять в замшевых перчатках. Поэтому задача Пилата была, конечно же, довольно щепетильной, ведь его несомненно обязывали противостоять чувствительности иудеев, которую неизбежно приходилось затрагивать в национальной области, а в религиозной сфере противостоять настолько, насколько это возможно. Поэтому можно предположить, что по этим соображениям Пилат мог предложить иудейским авторитетам bracchium saeculare — руку по-язычески — в качестве искупления религиозной ошибки иудея, хотя ему, Пилату, это нарушение было безразличным, даже могло остаться непонятным.
«Как мотив, — сказал верховный судья, — это могло тоже сыграть свою роль, а может быть, даже в конце оказаться решающим для вынесения приговора, который самому Пилату был явно contre coeur — в пику. Согласно юридической конструкции, это было осуждение политического преступления, государственной измены Риму. Надпись над головой Бога Иисус Назареянин, царь иудеев, не оставляет в этом никаких сомнений. Иудеи же требовали, чтобы было написано: Иисус Назареянин, который сказал, что он является царем иудеев. Однако Пилат эту тонкость резко отклонил, потому что он хотел максимально выявить ситуацию с уголовно-правовой точки зрения; в формулировке Пилата эта ситуация четко охарактеризована; и кроме того, ему было приятно расквитаться с иудеями за мучения, которые для Христа были уже невыносимы. Предположительно, Пилат был антисемитом».
«И вы, — сказал кардинал, — предположительно — тоже».
«Юридические заблуждения, — сказал верховный судья, не обратив внимания на замечание кардинала, — юридические заблуждения тогда, конечно, встречались столь же часто, как и теперь. Кроме того, в политических процессах опасность так называемого искажения права тем больше, чем меньше она, эта опасность, весит с точки зрения господствующего понимания права отдельного человека по сравнению с тенденцией государственной власти. Однако Пилат плохо знал римское право, когда он выносил приговор, при этом доказательства уголовно-наказуемого деяния формально отсутствовали; это означает: факты можно было фальсифицировать, оценки судьи вольно или невольно могли вводить в заблуждение. Но приговорить обвиняемого без предъявления фактов, которые, по крайней мере, придавали хотя бы видимость доказательства, — это не пришло бы в голову ни одному римскому судье; а согласно Евангелиям, обвинители Христа не привели ничего в качестве обвинений — о доказательствах даже не шла речь»
«О, конечно, — вскричал кардинал, — именно по тому факту, на основании которого Пилат мог бы обосновать обвинительный приговор! Так как на вопрос: «Ты Царь Иудейский?» — Господь ответил: «Ты говоришь».
«Да, — сказал судья, — так значится у синоптиков. А в Евангелии от Иоанна Спаситель не отвечает положительно на вопрос, а использует выражение, где нет отрицания, однако признается в том, что приобретает политический и тем самым решающий для римского магистрата смысл. А именно Иисус сказал: «Мое царство не от мира сего» и продолжал объяснять, в чем заключается его царственное служение. Оно состоит в том, чтобы свидетельствовать истину; после чего Пилат задал свой знаменитый вопрос: «Что есть истина?» Следует удивляться мастерству, с которым в этой краткой сцене охарактеризована суть обоих фигур: у Иисуса полнота душевной страстности, а у Пилата свирепствует полный скепсис агностицизма, хотя можно почувствовать и оттенок меланхолии. В мировой литературе общая мощь этой сцены никогда не была превзойдена, даже не была достигнута. Правдивость этой сцены приходится признать — для исторической верности изображения нет никакой гарантии, так как кроме охраны и одного или двух римских чиновников, при ней не присутствовало ни одного свидетеля. Можно думать, что Пилат решил отпустить Спасителя, но для острастки других бунтовщиков он хотел придать Варавве статус — с римской точки зрения — гораздо более опасного человека, что четко следует из альтернативы: «Кого я вам должен выдать: Варавву или помазанника?». Совершенно непонятным становится следующее место в Евангелиях, где значится, что Пилат после допроса вышел к иудеям и сказал: «Я не нахожу в нем никакой вины». Разве он его не потому осудил, что нашел его виновным? С другой стороны, исключено, что прокуратор осудил обвиняемого, невиновность которого он только что установил. Он все мог бы сделать, только не публично выставить в таком неприглядном виде римское право. Здесь обнаруживается неразрешимое противоречие».
«Недопустимо, даже бесперспективно, искать противоречия в Евангелиях там, где говорится о святых истинах веры. Кроме того, в них могут быть несогласования в изображении событий, так как Святые писания вовсе не стенографические протоколы; и в этих случаях, конечно, естественно разрешено выбирать между противоречащими друг другу версиями. Как Вы только что сказали, что-то остается между строк; и в этом пункте предпочтение отдается синоптикам, которые единогласно придерживаются одной версии, не комментируя ее. Таким образом, можно подумать, что Пилат, как я уже отметил, из политических соображений и вопреки своей судейской убежденности просто прибегнул к этой процессуальной уловке. Он обладал, как Вы видите в приведенном из Иоанна месте, достаточным духовным уровнем, но характера у него не было. Каким же политическим чиновником он был! И этим, как кажется мне, все объясняется».
«Нет, — сказал верховный судья, — мне так не кажется. Должны были существовать определенные факты, с которыми можно было увязать приговор. Так как высказывания обвиняемого, что он является царем иудеев, не без некоторых усилий можно не принять всего лишь за измышления фантазера, или даже помутившегося умом человека; и Пилат, который не был ни слабоумным, ни слепым фанатиком, никогда бы этот самооговор Христа не принял всерьез. Но из Евангелий действительно можно увидеть нечто, что могло привести Спасителя в опасную для властей близость к революционным устремлениям».
«Что вы под этим подразумеваете?»
«Во-первых, альтернативу помилования Иисуса или Вараввы, в чем прокуратор обвинял иудеев. Наверняка в тюрьмах не было недостатка в преступниках, и двух из них казнили одновременно со Спасителем. Но нет и речи о том, что Пилат пытался выменять Иисуса на одного из этих двух. Пилат выменял Христа на Варавву. Если не было никакой связи между двумя правонарушениями, представленными на суд Пилата, то альтернатива — Христос или Варавва — была чистой случайностью. Согласно Иоанну, действительно могла иметь место случайность, так как там Варавва назван разбойником, убийцей. У Матфея же появляется особенный нюанс, совсем неопределенный по содержанию. Там значится: был как раз тогда в темнице — то есть у Пилата — некто известный своей дурной славой, — то есть некто, кто отличался от всех остальных, — и его звали Варавва, а от Марка мы узнаем, почему этот Варавва был таким значительным. У Марка сказано: «Тогда был в узах некто, по имени Варавва, со своими сообщниками, которые во время мятежа сделали убийство». Таким образом, Варавва не тривиальный преступник, а как сам Иисус предстал перед судом из-за мятежа, то есть из-за политического правонарушения. Тем самым сопоставление одного с другим в деле помилования приобретает понятный смысл, можно даже предположить, что здесь осуществляется один-единственный судебный процесс, предметом которого было восстание против римского владычества, в которое считались вовлеченными как Спаситель, так и Варавва».
Кардинал посмотрел на верховного судью, потом, вместо того, чтобы ответить, подал гостю коробку с сигарами. «В Вашем взгляде я снова вижу тоску по этим штучкам, — сказал он, — и так как я ответственен за спасение душ, а телесное спасение я должен передоверить врачам, которые этим и занимаются, я могу лишь предаться радости хозяина дома и предложить гостю приятное. Но, между нами говоря, милый друг, не слишком ли Вы много курите?»
Верховный судья взял коробку и выбрал сигару.
«Возможно, — сказал он, — так оно и есть, но к сожалению, я хотел бы сказать, что увещевания относительно испорченности моего поведения не действуют на меня, так как я слишком слаб, чтобы противостоять искушению. Один из моих знакомых, врач, который не является моим домашним врачом, в кругу друзей уже десять лет тому назад предсказал мне близкую смерть курильщика, и весьма огорчен, что я до сих пор не оправдал его предсказание своим летальным исходом. До чего же люди нетерпеливы!» Задумчиво улыбаясь, он сделал несколько затяжек, а затем продолжал: «Там, в Иудее, восстания, по крайней мере, латентные, происходили всегда, — с той поры, как Рим с известной осторожностью простирал свою руку над страной, но лишь во время Иудейской войны, закончившейся разрушением Иерусалима, стали вспыхивать уничтожающие пламена. Однако то восстание, о котором идет речь, не приняло решающих размеров, и его очень скоро подавили. Так как ни Иосиф Флавий, ни римские историки о нем не упоминают. Но все же это восстание, согласно свидетельству Марка, имело место, так что римлянам пришлось вмешаться. Таким образом, Варавва был национальным революционером, а не простым убийцей, каким его представляют в Евангелиях. В приватной жизни он остался, возможно, одиноким, хотя мы не имеем об этом никаких данных. В те времена на Востоке ремесло разбойника было еще более ненадежным, чем теперь. И то, что подобные гангстеры разыгрывали из себя незаурядных повстанцев, это известно и можно понять, почему они из-за своих крепких рук, куража, скрупулезности и постоянных упражнений в презрении к властям гораздо более искусны, чем респектабельные люди. Приблизительно таким мог быть и Варавва. Наверняка все свои такие способности он поставил на службу политической задаче, а именно — свержению власти Рима».
«Я соглашусь с Вами относительно Вараввы и его политических мотивов, — сказал кардинал, — но почему, думаете Вы, ранние евангелисты Марк и Лука, которые по времени к этим событиям были ближе, чем святой Иоанн, захотели так мало знать о тогдашних политических волнениях и почему мы, кроме приведенных ими примечаний о восстании, которые у обоих появились, как представляется, непроизвольно, почти ничего об этом восстании не знаем?»
«Об этом я лучше спрошу Вас, Ваше Высокопреосвященство, — сказал верховный судья. — Если Вы, несмотря на это обстоятельство, мне ответите, если Вы вообще могли бы дать ответ на такой вопрос…»
«Ну?»
«…то этот ответ был бы совсем простым: потому что евангелисты в своих сведениях могли обвинить Спасителя во всех вещах, но только не в политических мотивах его поступков».
«Однако мне очень интересно, дорогой друг, как Вы хотите установить у Христа связь между верой и политикой! Так как характеристики, которые Вы отнесете к Варавве, Вы наверняка не отнесете к Спасителю».
«Я удовлетворен, — сказал верховный судья, — что мне Высокопреосвященство не приписывает по крайней мере такого сумасбродства. В действительности, речь идет несколько о другом. Так как сопротивление против всего разветвленного иностранного господства было у старых иудеев не просто лишь выражением их патриотизма — или, правильнее сказать: этот иудейский патриотизм не исчерпывался или, по крайней мере, не без остатка исчерпывался в готовности к жертвенной отдаче за самостоятельность и материальные интересы своего отечества, он охватывал также существовавшую государственную форму правления и сущность, в которой эта государственная форма правления персонифицировалась».
«К сожалению, — вздохнул кардинал, — это не единичное явление. И мы сами тоже пережили то время, когда обязанностью каждого была не только готовность к жертве за наследного властителя, но и за надменного тиранствующего узурпатора».
«Несомненно, — сказал верховный судья, — но ни наследного монарха, вроде нашего императора, не называли по образцу цезарей «divi», «божественным», ни того тирана, который после них так долго нами управлял, не называли действительным богом. У иудеев же царствовала теократия, что означает: если они и имели время от времени царей, то все равно их непосредственным царем был сам Бог. Их патриотизм имел трансцендентальный оттенок, а защита отечества была одновременно и крестовым походом. Великое время мировых властителей в Израиле, когда жил Иисус, давно прошло. Царство уже подвергалось постоянным и фанатичным, все новым нападкам борцов с теократией — пророков. Эпигоны этого института Ирод и Агриппа, института, который при Ироде Великом олицетворял господство силы, а при более поздних властителях — влияние Рима, вообще не имели никакой глубинной связи со своими подданными. Их считали тиранами и, в частности, узурпаторами власти, которая по праву принадлежала только Яхве. А когда появлялись резко религиозно настроенные персоны, это приводило к открытой враждебности, как в случае с Иоанном Крестителем и Антипой; и ясно, что оппозиция к светскому господству выявилась обостренно, когда она осуществлялась чужестранной силой и вдвойне обостренно, когда она осуществлялась язычниками. Такой была ситуация прежде всего в Иудее. В тетрархиях, где господствовал Ирод Антипа и его братья, это напряжение выражалось не так сильно, так как там Рим оказывал свое влияние непосредственно на самого властителя, и народ ощущал это влияние не в виде римских управленческих мер. В Иерусалиме же все было по-другому».
«Конечно, — сказал кардинал, — Иерусалим был невралгической точкой. Несмотря на то, что он давно перестал быть политической столицей Иудейского государства, он все же сумел сохранить свое превосходство в религиозных и национальных вопросах. Вплоть до своего разрушения Иерусалим играл для духовного профиля всего иудейства диктаторски-репрезентативную роль, как Париж для Франции».
«Или как Рим для всего западного мира, — сказал верховный судья, при этом из его слов нельзя было понять, означают ли они согласие или нет. — И если мы примем к сведению, кроме того, что нервозный уровень больших городов, а не малолюдность равнин приводит к политическим подъемам, то мы не станем удивляться, что в те, полные напряжения времена, в Иерусалиме, а не в каком-либо провинциальном городке дело доходило до взрывов. То, что такой взрыв имел место и что произошло восстание, доказывает не только текст у Марка, относящийся к Варавве, но и второй, аналогичного содержания, у Луки, кроме того, в Евангелиях имеется еще одно указание. У Луки читаем мы о галилеянах, кровь которых Пилат «смешал с кровью их жертв».
«Вы сами себе противоречите, милый друг, — сказал кардинал, — или же Вы считаете галилеян такими же жителями большого города, что они могли бы поднять восстание, как в Иерусалиме? Ничем не доказано, что в Галилее речь шла о политике».
«Но это все же приходится предположить. Так как появление Пилата в этой связи показывает четко, что здесь идет речь не только о паре ординарных нарушений закона, а о более крупной акции для восстановления общественного порядка, и во главе этой карательной экспедиции стоял не какой-то подчиненный орган, а сам глава наместничества; и к тому же обращает на себя внимание то, что речь идет не об отдельных мятежниках, а о целой группе или группах, которые выступали вместе и вместе были готовы на жертвы».
«Слово «жертва» следует здесь, конечно, понимать не в сегодняшнем смысле, — сказал кардинал, — слово относится к действительному принесению в жертву, при котором проливалась не только кровь животного, но и кровь человека, а не к самопожертвованию в переносном смысле. Один Бог знает, что тогда действительно происходило… Но даже если следовать Вашей логике до этого предела, то нельзя заранее предположить, к какому выводу Вы можете прийти. Поскольку Галилея была тогда иудейской страной и ожесточение против Рима и там тоже могло привести к образованию групп активистов, то и они, так же как соответствующие группы в Иерусалиме, должны были иметь дело с личностью и учением Спасителя».
«Между тем, — сказал верховный судья, — акция Пилата могла происходить не в самой Галилее, так как там полицейская сила осуществлялась не им, а тетрархом Иродом. То есть силу можно было продемонстрировать только в самом Иерусалиме, или другими словами, галилеяне перешли через границу в Иудею. Это само по себе еще не является доказательством связи всего этого дела со Спасителем, так как из всех иудейских земель, в том числе из Галилеи, и даже из диаспоры приходило наверняка большое количество паломников на Пасху в Святой Город. Но из галилейских источников нам ничего не известно о такой страстной оппозиции Риму; историческая вероятность этого очень мала. Подавляющая часть населения этой доброжелательной и благословенной местности — крестьяне, рыбаки и ремесленники — в своей спокойной размеренной жизни была всем, чем угодно, но не политически экзальтированной; бремя римской власти они чувствовали меньше, поскольку не были непосредственными подданными прокуратора, которого они недолюбливали и который по происхождению был иностранцем, и как бы вторым членом правящей династии, и уже поэтому не соотносился с привычным представлением о властителе. Тех галилеян Пилат едва ли мог считать представителями местного освободительного движения. Чтобы объяснить их выступление, приходится искать другой мотив, и если я не заблуждаюсь, то было бы весьма убедительным, если бы им приписывалась значительная роль в политических событиях тех дней».
Кардинал сделал движение, которое выдавало то ли большое напряжение, то ли нетерпение; верховный судья не понял и продолжал:
«Иудеи древности и современные иудеи обнаруживают среди характерных черт, которыми они отличаются от других народов, одну основополагающую черту. Это инстинктивная и непоколебимая вера в свое национальное будущее, вера в то, что вопреки всем несчастьям когда-нибудь события повернутся к добру и повернутся окончательно, и это тем более замечательно, что их история со времен победоносной войны с Моавом и Амаликом и после короткой эпохи блеска при Давиде и Соломоне почти непрерывно состояла из цепи национальных катастроф. Их государство подпадало то под господство одних чужеземцев, то под господство других, дважды они пережили принудительные переселения, и оба раза они преодолели их; и после того как их государственность окончательно была уничтожена Титом, все средние века вплоть до настоящего времени они вели незащищенное, всегда находящееся под угрозой существование на пороге других народов. Их воля к жизни преодолела все. Это было бы невозможно без опоры на безграничную веру, и, по крайней мере, у древних иудеев, это вера исходила из уверенности, что они являются избранным народом — народом самого Иеговы, который их самих, из-за их непослушания, подвергает испытаниям, но не допустит их гибели и в конце испытаний через своих пророков обещает им прощение и славный подъем над их, а значит и над его собственными врагами. При этом не имеет значения, рассматривать ли их идеологию как причину их поведения, или их поведение как результат внешних обстоятельств, например, их концентрацию в гетто. Удивительно при этом то, что эта вера в обещания Иеговы, которая предполагает заранее определенный ход событий и практически исключает свободное участие в нем человека, не привела к фатализму».
«Ах, — сказал кардинал, — то же самое относится к католическому вероучению и к исламу тоже, хотя ислам впервые выдумал идею фатализма. В исламе тоже считается хорошим делом в поведении следовать заповедям Бога, и хорошее поведение вознаграждается, а непослушание считается грехом, за которым следует наказание. Однако это предполагает свободу воли и ответственность самого человека. При этом непонятное заключается в том, что это противоречие, логически неразрешимое, в действительности всеми людьми воспринимается без труда. Гете сказал, что можно себя чувствовать связанным только на один миг, чтобы в следующий миг чувствовать себя свободным, и чувствовать себя на один миг свободным, чтобы в следующий чувствовать себя связанным. Мы, люди, видим противоречие только теоретически, а практически мы не принимаем его во внимание. Для критического мышления синтез невозможен, и только мистерия может его создать».
Теперь верховный судья проявил некоторое нетерпение.
«Скорее всего, — сказал он с миной судьи, который старается сгладить остроту спора между слишком долго дискутирующими партиями за свое понимание вещей, — скорее всего, произойдет так, что даже наши самые свободные волеизъявления будут служить для исполнения воли Бога, о чем и молился Господь на Масличной горе: «Не как Я хочу, но как Ты», что означает одно и то же. Короче говоря, предсказанное обусловлено поведением того, о судьбе которого идет речь. В иудейском народе, во всяком случае, жило и страстное желание, и чувство обязанности, когда речь шла о борьбе за дело, которое одновременно было собственным национальным спасением и волей Иеговы. Враги нации были также, или прежде всего также, врагами единственного правомочного господина нации, а именно Бога, и таким образом к вере в Бога примешивалась квазисолдатская верность ему, Богу, как прокуратору. Это придавало при сопротивлении стойкость, которой не было в истории ни у одного другого народа. Мы можем считать, что именно в высших точках иудейского сопротивления теократическая мысль была самой важной; и доказательством этого является образ, который известен нам как высший символ национальной борьбы иудеев, — так что возвращаюсь собственно к теме».
«Да, — сказал кардинал, — сделайте это. Вернитесь к этому!» И верховный судья через несколько мгновений продолжал:
«Пророчество о конечном триумфе Израиля находит свое высшее выражение в образе мессии, посла и полномочного представителя Иеговы, который должен появиться в заранее указанное время, чтобы завершить возвышение Израиля. Он победоносное и осиянное явление, перед неотразимой силой которого враги падают во прахе, он наследник Давида и тот, кто возобновит его величие. Но по другим источникам, этот мессия бен-Давид является лишь предтечей так называемого мессии бен-Иосифа, что означает, что первый посланник и Спаситель должен был происходить из рода Иосифа, и лишь тот, кто по существу был лишь вторым, — из царского дома, дома самого Давида. Во всяком случае, снова возникают два Спасителя, и возможно отношение Иоанна Крестителя к Христу основывается на подобных представлениях: из какого бы дома он, Креститель, ни происходил, он чувствовал себя лишь предшественником и провозвестником того, кто должен прийти после него и кто настолько силен, что он, Иоанн, не достоин даже развязать ему ремни на обуви. Иоанн крестил водой, а тот, кто должен прийти после него, и «под шагами которого пустыни вскрикивали от радости и, как лилии, расцветали», будет крестить огнем и Святым Духом.
Но нам здесь не следует размышлять по поводу того, считают ли иудеи Иисуса первым иль вторым Спасителем, мессией бен-Иосифом или мессией бен-Давидом, или должны ли были считать, — для нас он и тот и другой; и предание действительно потом дает его отцу имя Иосифа, и тем самым и сам Иисус становится представителем рода Давидова, хотя и зачат святым духом непостижимо таинственным образом. Во всяком случае, можно измерить, какое огромное значение имела вера в то, что мессия происходит из рода Давида, для динамики возвышения народа. Брожение, которое является предпосылкой каждого подъема, присутствовало и в то время критического пасхального праздника, и этот подъем действительно произошел. Когда к этому напряжению всех душ добавилось также убеждение в появлении мессии, должен был произойти весьма мощный подъем. Но восстание оказалось вскоре подавленным. Возможно, это восстание было предпринято без учета реального соотношения сил, вроде так называемого детского крестового похода, и это в том или ином случае можно понять, если воодушевленные повстанцы считали, что на их стороне будет чудо. Во всяком случае, и то и это движение выдохлось. Но если мы о детском крестовом походе, хотя и с известным недоумением, кое-что знаем, то восстание в Иерусалиме оказалось таким незначительным событием, что мы, не говоря о кратких упоминаниях у Марка и Луки, в хронике того времени никаких сведений о нем не находим.
Мессия обозначает свое появление знамениями и чудесами; пророк из Галилеи явил много знамений и чудес. Весть о том дошла до Иерусалима, разрастаясь как снежный ком, как это бывает в случае распространения неконтролируемой информации. В принципе, для мировоззрения того времени в сообщениях об Иисусе чудеса присутствовали как нечто само собой разумеющееся. Нарушение законов природы сверхъестественными силами для людей того времени отнюдь не означало искажение картины мира, ведь они чувствовали себя окруженными божествами и демонами. Сообщения о чудесах Иисуса можно было в том или ином случае не подвергать сомнению. Как правило, в них верили даже люди, которые еще долго не верили в божественную миссию Христа. Сам Иосиф Флавий, иудей, который явно противостоял учению Христа, говорит об Иисусе как о чудотворце; и современные, и более поздние приверженцы иудейского учения считали Иисуса, по крайней мере, заклинателем демонов и душ умерших, они утверждали даже, что он мертвых поднимал из их могил к жизни, а в конце он и самого себя вызвал из могилы своим заклинанием. Фарисеи и книжники, интеллектуально образованные люди, какими они уже были тогда, сомневались в воскрешении до воскрешения, после воскрешения в этом никто более не сомневался. Лишь называли предосудительными причины этого воскрешения.
Так выявился образ, с которым могли связываться мессианские надежды; и поэтому неудивительно, если в критической фазе национального сопротивления души страстно открывались такому представлению, которое, казалось, их смелому устремлению гарантировало успех».
«Однако, несмотря на это, не забывайте, — сказал кардинал, — что, по свидетельству евангелистов, Господь ни разу не сказал ни слова, которое можно было отнести к политической деятельности мессии. Господство мессии должно было начаться лишь с Parousie — воскрешения, с его появления в облаках, которое становится видимым лишь после крушения земного мира. В этом мире он не должен был выступать на полях сражений в блеске победителя, а должен был спасать людей и вести их в Царство Божие; таким образом, это полностью согласуется со словами, которые он потом произнес перед Пилатом».
«Вы, конечно, видите, Ваше Высокопреосвященство, — сказал верховный судья, — что при жизни Христа даже его ученики не могли составить о нем чисто спиритического мнения, и это четко видно из того, что он сам снова и снова уличал учеников в несовершенстве их понимания. Однако полностью исключено, что возбужденное население Иерусалима свои мессианские надежды облекло в такой образ, который соответствовал терпеливому служению Иешуа. В смысле своей тайной миссии он являлся возвышенным, но по внешним признакам — жалким явлением, «его образ был менее привлекателен, чем образы других людей, и его внешность была более жалкой, чем внешность других детей человеческих, он был самый презираемый и самый недостойный, он был полон мук и болезней, да, его настолько презирали, что лицо прятали от него…»
«Да, — сказал кардинал, — всем этим Господь был перед Пилатом, по пути на Голгофу и на самой Голгофе, где Господь висел на кресте, и я прошу Вас не забывать, что всем этим он был для нас».
«Я не забываю об этом, Ваше Высокопреосвященство, — сказал верховный судья, — примите во внимание также и Вы, насколько противопоставлено это явление тому представлению, которое мы сами себе создаем о еще живом Христе, о его пронзительном воздействии на окружающих и обаянии его личности; и насколько для тогдашних жителей Иерусалима это явление могло соответствовать пришедшему из старых времен победоносному представлению о мессии».
«Может быть. Я не хотел бы высказывать никакого мнения по этому поводу — но откуда у Вас уверенность, что именно тогда на персону Господа обрушился такой вал мессианских упований? Ни какое-либо свидетельство, ни вероятность не говорят за то, что в Иерусалиме образовалась вокруг него значительная община учеников. Из Галилеи доходили кое-какие слухи, но почему Вы уверены в решительном расположении также и жителей Иерусалима приветствовать Господа как мессию?»
«Способ, каким образом в Евангелиях изображен въезд Иисуса в Иерусалим, не оставляет в этом никаких сомнений. Более того, народ расстилал перед ним одежды, бросал пальмовые ветви перед ним на дорогу, и те, кто шли перед ним и позади него, кричали: «Осанна сыну Давидову! Благословен Грядущий во имя Господне! Осанна в вышних!» Отношение к мессии в Ветхом Завете нигде не выражено столь ясно и четко. Это было импровизированное триумфальное шествие всемогущего с типичными чертами экзальтации. Вы, конечно, правы, когда говорите, что это не могло быть спонтанным выражением приятия учения Спасителя. Скорее всего, в этом можно увидеть запланированную акцию со стороны тех элементов, которые были заинтересованы в высвобождении обычно скрытых инстинктов массового сознания».
«Все это — сказал кардинал, — я пока воспринимаю как positum non concessum — произвольное допущение. Постепенно выясняется, к чему Вы ведете и что Вы в начале нашего разговора имели в виду под Вашим тезисом, а именно, что Господь в определенное время своей земной деятельности засомневался относительно духовной миссии Спасителя и склонился к мысли о мирском достоинстве мессии. Однако Вы ни разу не предприняли даже попытки доказать это. Более того, Вы осветили эту проблему исключительно с точки зрения иудеев и ничего не сделали для того, чтобы согласовать мировоззрение Господа с мировоззрением иудеев, которое Вы излагаете».
«Это я сейчас и сделаю. В Евангелиях есть места, которые я могу использовать. Прежде всего, я могу сослаться на историю об ослице, на которой Спаситель въехал в Иерусалим. Когда он приблизился к городу, он послал двух своих учеников в ближайший поселок с поручением доставить ему ослицу, которую они там найдут привязанной, и что, если кто-либо будет противиться, следует ответить: «Она надобна Господу». После чего им ее отдадут без дальнейших возражений. Ученики выполнили это поручение, хотя, конечно, могло произойти все что угодно, и в том числе то, что животное могли просто украсть. Таким образом, речь должна идти о подготовленном, обеспеченном паролем мероприятии, то есть способ, посредством которого Господь должен был въехать Иерусалим, был запланирован, и Господь дал свое согласие на это».
Кардинал замотал головой:
«Я так не думаю», — сказал он.
«Почему Вы так не думаете? — спросил верховный судья, который не мог скрыть легкого недовольства с того времени, как кардинал стал ему основательно возражать.
«Потому что места с аналогичным смыслом появляются в Святых писаниях достаточно часто, хотя смысл таких мест тот, что находят все подготовленным для определенного события, но не на основании человеческого планирования, а божественного; или другими словами, то, что герои только намереваются сделать, Богом уже предусмотрено. Понимаете Вы меня, милый друг?»
«Нет», — сказал верховный судья неуступчиво.
«Тогда прочтите, например, рассказ о призвании Саула, которому приходилось иметь дело с ослицами, а именно — с потерявшимися ослицами своего отца; также и в последнем въезде Христа в Иерусалим нужно искать не сговор людей, а ожидание небожителей, склоненных, чтобы увидеть въезд Сына Божьего в свою столицу. И то, что Господь знал, что ему для этой цели предоставят ослицу таким необычным способом, можно, если Вы хотите утвердиться на почве реальности, рассматривать лишь как искусный прием евангелистов, чтобы подготовить читателя к чудесным событиям в Иерусалиме».
«Так ведь, — сказал верховный судья, — уже в первом из этих событий, а именно в заключительном очищении храма не слишком много чудесного. У Марка сказано: «Иисус, вошед в храм, начал выгонять продающих и покупающих в храме; и столы меновщиков и скамьи продающих голубей опрокинул; и не позволял, чтобы кто пронес через храм какую-либо вещь». Это было актом нескрываемого насилия и нарушением общественного порядка, потому что деятельность менял и торговцев во внешних частях храма разрешалась. Во время Пасхи эта деятельность была просто необходима, потому что верующие не могли издалека привозить животных для заклания и потому что иностранные паломники должны были менять свои деньги для совершения покупок на местные деньги. Поэтому трудно понять, почему Марк для обоснования насильственного действия заставляет Спасителя сказать: «Не написано ли: «Дом Мой домом молитвы наречется для всех народов? А вы сделали его вертепом разбойников». При этом Иисус осуществлял все эти действия не один, и даже не группа пришедших из Галилеи его учеников их совершала, так как она была слишком слаба, чтобы изгнать храмовую охрану, — а целой ревущей массе пришлось это делать. Но одно ясно: экзальтированность массы воспламенилась от личности Христа и его триумфального въезда; и вся буря в храме стала сопровождающим событием или, лучше сказать, частью восстания, вспыхнувшего в Иерусалиме, о чем свидетельствует уже приведенное место из Марка о Варавве. Таким образом, мы можем быть уверены, что большая часть денег, которые упали с опрокинутых столов менял, исчезла в карманах тех, кто штурмовал храм, если карманы вообще у них были; и не только в карманах сброда, но и в карманах их вожаков».
«Разве Вы, — сказал кардинал очень серьезно, — тем самым считаете, что Господь допустил или даже одобрил такие пакости? И думаете, что он был бунтовщиком такого рода, который использует низменные страсти людей в своих расчетах?»
«Упаси Бог! — сказал верховный судья, — однако, что касается самого акта насилия, то его одобрение Иисусом бесспорно, ведь он сам участвовал в этом штурме, как описано в Евангелиях, или этот штурм был осуществлен другими и Иисус лишь оказался вовлеченным в него. Во всяком случае, он его не осуждал, а от самого массового выступления, из которого возник этот акт насилия, не отрекался».
«Но как Вы объясните, что подъем, который Вы рассматриваете как национальный и патриотический, в одном из первых своих проявлений оказался направленным не против Рима, а против порядка, установленного в храме?»
«Это объясняется тем, что с национальным подъемом смешалась такая же сильная, а может быть, еще более сильная социально-революционная стихия; и это было особенностью всех иудейский подъемов. По свидетельству Иосифа Флавия, во время осады Иерусалима римлянами, когда зелоты возглавили оборону, эта особенность приводила к постоянным погромам и резне богатых. В древности была очень большая дистанция между бедными и богатыми. У других народов эта дистанция воспринималась как нечто данное, — но не у иудеев. Каждый иудей ощущал себя сыном Авраама, и поэтому равным каждому своему соплеменнику. Тем самым в общее сознание вошла идея равенства, и собственная бедность воспринималась как греховная несправедливость, даже как нарушение желаемого Богом порядка. Материалистический эгоизм, без которого, кроме святых, никто не может жить, связывается у людей со стремлением, что, впрочем, вполне целесообразно, поднять нравственные требования. В Иерусалиме было много пролетариев, которым всегда плохо жилось; и при эмоциональном менталитете иудеев можно легко себе представить, что всегда присутствующая ненависть бедных к богатым достигла высокой степени напряжения. В афере штурма храма эта чисто социально-революционная стихия и проявилась, так как торговцев и менял рассматривали как представителей богатства; и поскольку случай оказался благоприятным, то их тотчас разграбили».
«Разве Вы действительно считаете Господа материалистическим революционером такого рода?» — вскричал кардинал возмущенно.
«Великим делом Христа, непреходящим смыслом его учения было преображение отношения человека к Богу. Не угнетаемый, всегда мучимый нечистой совестью и ожидающий наказания за свои заблуждения раб перед ликом справедливого, но непоколебимо строгого Господа, а доверяющий сын, которого с отцом единит чувство любви и божественной детскости всего человечества. В такой картине мира все земные блага становились незначительными, даже теряли ценность. Ни в капиталистической, ни в коммунистической, ни вообще в какой-либо общественно-экономической системе нет места мировоззрению, которое решительно не признает материальные ценности. Однако нельзя не заметить, что в Евангелиях имеются некоторые высказывания Иисуса, которые могли дать повод для следующего мнения: богатство само по себе грех, а именно — ограбление бедных. Если же продумать весь этот текст, то можно прийти к выводу, что угодное Богу поведение заключается в следующем: богатый должен отказаться от своего состояния в пользу обездоленных на этой земле, или, другими словами, неравное распределение всей собственности является несправедливым и порочным, и это совершается людьми, извлекающими выгоду, паразитами; и как всякая несправедливость, то и эта несправедливость должна быть искоренена в грядущем царстве Христа, но не в смысле простого нивелирования, а как раз в смысле вознаграждения тех, кто обездолен в этом мире, и расплаты с теми, кто в этом мире облагодетельствован. Ясную линию в Евангелиях найти не удается, соответствующие высказывания варьируют между мягким изображением богатства как простого препятствия на пути к достижению благодати, и строгим клеймением богатства как греха. Во всяком случае, здесь уже видится зародыш мировоззрения иудейских раннехристианских сект эбионитов и, может быть, тем самым устанавливается давно искомая связь с позднеримской иудейской сектой ессеев, той иудейской сектой, к которой был несомненно близок Иоанн Креститель, и даже, предположительно, к ней принадлежал. Самой характерной для понимания того, о чем идет речь, является особенная ситуация с владельцем дома, который дружит с несправедливым Мамоной, в то время как его управитель за спиной своего господина снижает долги беднякам, подделывая долговые обязательства. Но так как управитель проводил эти денежные дела особенно изощренно, можно понять похвалу обманным действиям управителя, только предположив, что богатство его господина порочно само по себе и что поэтому, в противоположность господину, управителю все позволяется, даже ставится ему в заслугу. Но вся эта ситуация так запутана и так полна противоречий, что ее можно рассматривать как недоразумение летописца.
Во всяком случае, народ Иерусалима никогда не слышал учения Христа из его собственных уст, и о более глубоком смысле этого учения народ не знал ничего. Лишь два представления могли быть связаны с личностью этого Спасителя и могли стать поводом к выплескиванию накопившихся страстей: его появление как мессии в условиях войны, то есть как того, кто уничтожит чужестранных угнетателей, — с одной стороны, и с другой стороны, как того, кто искоренит несправедливость и установит в стране справедливость. Во все времена бедные слои населения под справедливостью понимали в основном следующее: устранение богатства богатых и его распределение среди бедных, желательно при одновременном ограничении права на ограбление, так как в рамках ограбления можно было опять же достигнуть известного неравенства при распределении, — и не в собственную пользу. Поэтому следует предположить, что высказывания Христа по этому поводу влияли на сознание масс и истолковывались этими массами, как им хотелось».
«Если мы хотим остаться при Вашей концепции, — сказал кардинал, — нам придется национальный мотив выдвинуть на первое место; и действительно, судебная процедура уже до того, как в нее вмешался Пилат, была совсем урезана. Только как вы тогда объясните, что обвинение исходило от Синедриона? Эта власть, во главе которой стоял первосвященник, осуществляла, так же как Пилат в пользу Рима, наместничество в пользу Яхве, настоящего властителя. Эта власть была настоящей представительницей иудейского народа, и ее господство было очень чувствительно ограничено римским прокуратором. Поэтому нельзя принять априори, что эти круги при явном национальном подъеме стояли на стороне римлян и своим угнетателям оказывали политические услуги. Скорее, следует искать причину их враждебного поведения по отношению к Господу на религиозной основе и предположить, что они в персоне Господа старались увидеть опасного сектанта, и во всяком случае и прежде всего для них самих, сделать его безвредным. При этом у римского прокуратора дело не дошло до смертного приговора; и поэтому они пришли к жалкой, но тактически правильной мысли очернить Господа, как якобы совершившего государственную измену перед Римом».
«Существовало множество иудейских сект, — сказал верховный судья, — и со временем сектантство принимало в рамках иудейства все большие размеры, так что о них, сектантах, можно сказать то же самое, что про наших собственных галицийских иудеев: даже если в доме жил один-единственный иудей, в доме было по крайней мере два или три различных направления иудейской веры. Получалось приблизительно так, как сейчас обстоит дело с холдинговыми компаниями в княжестве Лихтенштейн, где уже давно холдинговых компаний больше, чем жителей. Но так или иначе: неизвестно, чтобы в то время Синедрион применял против сект драконовские меры, не говоря уже о том, чтобы против одной из них прибегали к помощи римлян, и чтобы Рим также выступал бы против какой-либо религии, которую исповедовали его граждане…»
«Только против Христа, — сказал кардинал, — выступил Синедрион, и только против христиан выступил Рим».
«Конечно, — ответил верховный судья, — но какие были для этого причины? Секты, несмотря на все их особенности, всегда находились в рамках закона Моисея, и то же самое делали последователи Иисуса. Христианство и протестантизм, так сказать, тоже противостояли друг другу, и именно потому, что они произошли из иудейства и католицизма, которые противились собственному реформаторству, в конце концов произошел разрыв. Первоначально Лютер и Христос были всего лишь реформаторами и не были основателями религий. В Евангелиях говорится, что Христос время от времени противился рабскому следованию формалистическим указаниям. Но ни в коем случае этими незначительными отклонениями от иудейской ортодоксии нельзя объяснить такие экстремальные нападки на Спасителя. Иисус никогда не прерывал связи с Ветхим Заветом, даже сам Павел не заходил так далеко, чтобы разорвать эту связь. Первым попытался это сделать Маркион, но с ним вели серьезную войну, исход которой долгое время не был ясен».
«Тогда, — сказал кардинал, — я настаиваю на том, чтобы Вы объяснили, почему первосвященник захотел осудить национального героя любой ценой».
«Потому что тогда политическая и экономическая мощь в Иудее находилась у высших слоев общества, — сказал верховный судья, — и во главе общества стояла явная аристократия, а именно те семьи, которые имели власть назначать первосвященников, — то есть саддукеи. Однако и среди них теплилось опасное недовольство низкого народа, жившего в нищете. Не то чтобы у простонародья не хватало духовных вождей, их поставлял слой низшего, материально плохо обеспеченного священства во главе с фарисеями; и поэтому в воздухе всегда носилась угроза социального переворота. Каждое правительство должно выступать за поддержание существующего порядка, и здесь с этой само собой разумеющейся обязанностью соединялся жизненный интерес слоя, из которого только и образовывалось это правительство, почему опять же получалась связь, смычка с римским наместником, хотя именно его в этих кругах больше всего ненавидели».
«Итак, вы хотите официальное политическое руководство в Иерусалиме представить как благосклонное к Риму?»
«Ни в коем случае. В этих слоях могли также быть сторонники Рима, но большинство было безусловно национально настроено. Однако издавна люди скорее готовы к тому, чтобы рисковать своей жизнью, а не своей собственностью, и поэтому безответственный фанатизм охватывает бедняков гораздо легче, чем богатых. Поэтому официальный Иерусалим оценивал сложившуюся ситуацию определенно более трезво, по сравнению со страстно возбужденными бунтовщиками из черни. Люди были очень осторожны и не примыкали к восстанию, или еще не примыкали, совсем наоборот, относились к нему очень сдержанно и думали прежде всего о том, чтобы не показаться сочувствующими ему; и когда, наконец, мятеж произошел, люди очень старались подчеркнуть свою явную лояльность перед прокуратором. Когда был утрачен национальный аспект событий, концентрированные усилия этих кругов вовсе открыто устремились к тому, чтобы отделаться от Христа, в котором они видели опасность своему привилегированному положению или, по крайней мере, социальному порядку, который они считали правильным.
Сразу запланировали схватить Христа, и несколько позднее это действительно осуществили. Христа схватили без какого-либо серьезного сопротивления. Объяснять, что это могло произойти лишь только из-за присутствия предателя в ближайшем окружении Христа, совершенно нет оснований. Если бы не произошло принципиального изменения ситуации, то было бы непонятно, почему исчез страх перед возбужденностью народа, которая вдруг потеряла свое парализующее действие; даже непонятно, почему Спасителю, окруженному самыми верными учениками, пришлось спасаться в одиночестве на Масличной горе, в то время как возникшее вокруг его личности движение шло полным ходом. Его место было бы как раз среди своих сторонников, если не в главной ставке всего движения.
Все это можно объяснить только тем, что восстание произошло во временной промежуток между въездом Христа в Иерусалим и началом его укрывательства на Масличной горе, и тем, что Варавва был схвачен прежде всех. Вспышка восстания была первой искрой, и с восстанием так легко покончили, что оно даже не оставило следа в документах того времени. Самые деятельные руководители были мертвы или пойманы вместе с Вараввой, и фанатизм массы захлебнулся сам в себе. Осталась лишь горечь и ненависть против того, в ком видели посланного Богом Спасителя, и которого теперь считали обманщиком и провокатором, приведшим к беде.
Все сразу становится понятным. Ясно, почему теперь Синедрион выступил, не боясь, против Иисуса, так как не было риска столкновения с возбужденным народом; понятно также, почему ученики еще имели при себе «два меча», почему Симон Петр ударил, почему Господь остановил его, так как уже стало бессмысленно защищаться, и понятно почему Иисус и его приближенные не решились ночевать в городе, а спрятались в кустарниковом лесу на склоне Масличной горы, возможно еще надеясь оттуда пробиться снова на родину».
«В лучшем случае это может быть анализом хода исторических событий, — сказал кардинал. — Однако все это еще не является ни малейшим доказательством колебаний в поведении Господа».
«Штурм храма, — сказал президент, — словно эрратический валун посредине земной жизни Спасителя. Это было актом насилия, а насилие было самой крайней противоположностью всему, что мы о нем знаем. Ведь что бы он ни обнаруживал в святом гневе и воинственной страстности, это всегда было направлено только против злостного искажения заповедей Бога, против лицемерия и жестокосердия. То, что мы о нем знаем, это не что иное, как мягкость, доброжелательность, нежность. «Он ходил по стране, рассыпая благие дела». Он хотел обратить в веру и сделать людей душевными, и исправление людей было миссией, которую он поручил своим ученикам. Ничто ему так не претило, как подавление силой, никогда он не вступал в спор со светскими властителями, не видно никаких следов насильственного сопротивления существующему порядку. Все нацелено у него в мир иной; то, что происходило на земле, для него ничего не значило, его царство было не от мира сего.
Затем последовали события в Иерусалиме. Уже въезд в город был чем-то совсем иным, нежели скромные поездки проповедника по Галилее, и он показывает себя в качестве манифестанта, смелого оглашателя программы; а затем последовало выполнение первого пункта программы — штурм храма, акт насильственного действия, открытое выступление против высших властей, очевидное вмешательство в установленный ими порядок. Что же тогда случилось? Какие изменения произошли тогда и подготовили почву для тех действий, которые совершенно разрушили привычную картину? Я нахожу только одно объяснение, которое, однако, кажется, полностью проясняет то, что осталось непонятным».
Кардинал повернулся к собеседнику.
«Ну?» — спросил он почти невежливо.
«То, что Спаситель осознавал свою мессианскую миссию, — сказал верховный судья, — это мы знаем из Евангелий. Мы можем даже узнать, как это осознание постепенно развивалось. Внимательный читатель может проследить, как в Иисусе первоначальное осознание своего призвания быть проповедником постепенно переходило в убежденность в своем мессианском назначении. Это осознание у него формировалось сначала постепенно, с некоторыми сомнениями и отступлениями, и было время, когда он просил своих апостолов никому об этом не говорить, и демона, который впервые обратился к нему как к сыну Бога, он заставил замолчать. Позднее его уверенность в себе все более крепла, и ко времени его вступления в Иерусалим уже сменилась на весомую убежденность, — и она никого больше не только не пугала, а была всеми чаема.
Но мессия, каким он стал, был совсем другим, чем тот, кого он имел перед глазами и по образцу которого он считал нужным себя развивать. Для того мессии время триумфа мощи и великолепия отодвигалось на гораздо поздний период, в вечность после заката этого мира. Однако до той поры он не должен был проявлять никакой внешней силы и не вникать в ход земных событий, и его задачей на земле была лишь подготовка всех людей к великому изменению, которое будет заключаться в освобождении от всех вещей этого мира и в примирении с Богом.
Однако теперь, в Иерусалиме, вдруг одним махом все изменилось, так как там Господь вышел из своей роли духовного носителя благодати и нетерпеливо вмешался в события этого мира. Что там произошло? Что явилось причиной этого нетерпения? Что заставило Спасителя уже теперь выступить в качестве мессии, а не когда-нибудь «в небесных облаках»? Что концентрирует его высказывания о том, что конец света близок, очень близок? Может быть, конец света уже наступил?
Можно быть уверенным, что эта перемена в тот момент не была осознана Иисусом во всем ее всеопрокидывающем значении, каким бы ни был страшный ужас, с которым он эту перемену осознал позднее. Это было таинственное quiproquo — недоразумение, каковое при определенных условиях может возникать за порогом каждого сознания. Спиритический фундамент, на котором у Иисуса выстроилось мессианское сознание, пропал, осталось только сознание, которое вырванными корнями пыталось нащупать новую почву, земную, и всеми силами прикреплялось не к потерянной потусторонней, а к здешней, традиционной, всемирно-всесильной мессианской идее.
Тогда божественное ушло от Иисуса, и поэтому понятно, почему он так отчаянно кричал на кресте: «Боже Мой, Боже Мой, для чего ты меня оставил?» В этом отчаянье заключалась вся полнота его человечности. Так как если бы в свой последний момент он не был таким несказанно отчаявшимся, какими и мы сами когда-нибудь тоже будем, умирая, он напрасно бы взял на себя миссию быть человеком, и его смерть не могла бы принести нам в нашей собственной смерти никакого утешения.
Но все это может быть спекуляцией. Во всяком случае, с исторической точки зрения, начиная от въезда в Иерусалим, события указывают на цель, которая отличается от цели, которая была у Спасителя до происшедшей в нем перемены, так же резко, как и его поведение в последний великолепный момент перед осуждением. Четкое направление, которое с несравненной прочностью указывало только на высшее счастье в вере и в уповании на Бога, было там явлено как образец, и теперь снова проявилось — монументально-героически и окруженное божественным светом. Между этими вехами находится весьма короткое время темного пути, который хотел ввести Спасителя в искушение. Как Спаситель на этом пути развернулся и снова пришел к себе, об этом в самой потрясающей сцене, которая когда-либо была написана, несколькими словами рассказывается в Евангелиях. Это сцена на Масличной горе: «Abba, Pater, omnia tibi possibbilia sunt, transfer calicem hune a me; sed non quod ego uolo, sed quod tu» — «Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия; впрочем, не как Я хочу, но как Ты».
Волнения в городе закончились, их предводителей схватили, шум возмущения миновал, вера в появление мессии тоже миновала, восторг сменился подавленностью; и прежде всего сам Господь и его ученики поняли, что их непримиримые враги по-прежнему у власти и в любой момент они могли появиться. Это были часы крайнего страха. Но для Спасителя это были часы еще большего страха. Из Евангелий известно, что Христу пришлось пережить кризис неописуемого ужаса. Он отчаянно старался сохранить самообладание. Он снова и снова уходил от учеников и искал уединения, чтобы прийти в равновесие с самим собой и Богом. Ему было страшно, ужасная душевная борьба терзала его; тело покрылось потом страха, который, как сказано в Евангелиях, как капли крови, падал на землю.
Было бы не только кощунственно, но полным абсурдом, если пытаться объяснить этот пароксизм страха обычным страхом смерти. Возвышенность образа Господа исключает это предположение, и благородное достоинство, которое он показал затем в своей муке, полностью опровергло бы это допущение. Но было, хотя и всего лишь в течение нескольких часов, это безграничное отчаянье — и оно, это отчаянье, охватило Иисуса явно значительно сильнее, чем его учеников, внешне едва ли в меньшей степени находившихся под угрозой. Но по ученикам ничего не было заметно о трагедии в высшем смысле этого слова. Они просто чувствовали страх, и даже Петр, который пытался сопротивляться, а потом скрылся, дрожал только за свою жизнь.
Гнетущий страх смерти не сокрушил величайшую душу из всех, которые мы знаем; лишь одно могло угрожать душе Господа уничтожением: чувство вины, дыхание страшного, выше всех представлений, осознания того, что она, душа, предала свое божественное предназначение. Тогда Бог отвел свою руку от Иисуса. Он, Иисус, подвергся искушению, спутав роль духовного мессии с ролью земного мессии; и рассказ об искушении дьявола, который повел его на гору, чтобы показать ему великолепие этого мира, этот рассказ, который в остальных прагматичных Евангелиях выглядит как чужеродное тело и почти как случайная арабская сказка, этот рассказ стал действительностью, — только в этот раз Господь не прогнал искусителя со словами «изыди от меня, сатана», а последовал за ним. Таким образом он предал свое назначение, и это было именно то, что в раскаянии, позоре и горчайшем отчаянье бросило его на землю.
Но он преодолел свою муку и снова выпрямился. Это было возможно только потому, что в конце его снова посетило чувство прощения со стороны Бога, что он искупил свою вину и что на него снова снизошла Божья милость. Согласно Евангелиям, к нему тогда явился ангел, который его утешал. Если же мы попробуем эту грандиозную перипетию постичь человеческим разумом, то и в этом случае получится яркое объяснение. Так как момент, когда Спаситель снова доказал свое самообладание и свою возвышенную уверенность, — это был тот момент, когда началась его земная трагедия: появление стражников. Он предстал перед ними с достоинством, которое его с этих пор больше не оставляло, и добровольно сдался им. Он не предпринял никакой попытки защититься, что, может быть, и было возможно, потому что у его учеников имелось оружие, и по его приказу, они преодолели бы свою трусость. Итак, почему он так поступил? Это означает: почему он, собственно, вообще ничего не сделал? Признания, что он полностью вернулся к своему старому представлению о своей кротости и бессилию, было бы достаточно для объяснения. Но я вижу в этом еще кое-что. А именно: я считаю, что тогда, когда бури этого мира захватили его, его могла воодушевлять мысль, что потом он может покаяться в своем грехе перед святым духом. Он, конечно, не мог думать, что тем самым он сможет купить прощение Бога и возвращение его милости, так как и то и другое он с растущей уверенностью и без того надеялся получить от любви Бога. Но он пылко стремился к тому, чтобы взять на себя все, что было в его силах, и тем самым доказать, что он достоин прощения. Таким образом, он истово вторгался в область, где его ожидали муки и смерть. Тем самым восхождение на крест приобретало также и другой смысл, кроме как одним Богом определенной жертвы безвинного для расплаты за чужую вину. Это можно лишь принять как мистерию, но нельзя понять — но совершенно понятно то, что страдания Христовы с того момента следует воспринимать как искупление за нечто, за то, что Иисусу пришлось совершить самому, за что он сам должен был отвечать. Он прошел этот горчайший путь с ни с чем не сравнимой самоотверженностью, и осознание вновь обретенной Божьей милости после его собственной вины и вины всех других людей могло ему помочь пережить даже все самые ужасные последние часы его страданий. И если мне на миг будет позволено в свете такого рассмотрения считать святое событие драмой, то в ней со всей четкостью можно узнать аристотелиевские постулаты трагической вины и очищения от этой вины. Так мировая история написала триумфальный заключительный хор».
С этими словами верховный судья остановился и внимательно посмотрел на своего собеседника, но ответа, которого он ждал, по крайней мере сразу, не последовало. Кардинал молча смотрел через открытую дверь павильона. Приближающийся вечер разливал мягкий свет по саду. Медленно спадала жара июньского дня. На высокой липе перед садовым домиком защелкал черный дрозд.
Лишь через некоторое время кардинал сказал:
«Я должен принять во внимание Вашу апелляцию, милый друг! Вы, конечно, видите, как опускается летний вечер, как он нас теперь окутывает, полностью лишая меня способности к резким высказываниям и отшлифованным формулировкам. Здесь все вокруг чудо, которое меня каждый день делает глубоко счастливым, и я не могу и не хочу уходить от него. Я никогда не нахожусь так близко к Богу, как в те моменты, когда я чувствую себя не архиепископом его церкви, а всего лишь тварью, ничтожной частью его творения, чью величественную гармонию я чувствую во всем моем существе, и такое благоговение нисходит на меня в такие вечера, которого я не могу достигнуть всеми моими страстными усилиями при выполнении функций моей службы. Так как это путь к Богу, который мне доступен, — ведь я, вопреки всем моим теологическим штудиям, создан скорее апостолом святого Франциска, чем учеником святого Августина.
Но Вы же не думаете, что из-за этого Ваши рассуждения не произвели на меня никакого впечатления. Правда, они меня не убедили, но они меня заинтересовали. Во всяком случае, Вы, конечно, поймете, что я теперь более не в состоянии рассуждать с Вами диалектически. Я знаю, я должен это сделать хотя бы из священнического чувства долга, — но в этот час я этого сделать не могу. Я хочу возразить Вам лишь парой слов, и они продиктованы не теологическими размышлениями и не заботой о душе, а исходят из знаний и опыта моей долгой жизни.
Вы мне подробно рассказали о жизни Христа и о его смерти. Все это я, конечно, знал, но мне это не представлялось таким ясным, и так живо эти события передо мной не представали, как в Вашем изложении. Но Вы, милый друг, занимались только его жизнью, его смертью, а не тем, кем он после своей смерти, — и благодаря именно этой своей смерти — стал. Историческое существование Иисуса, если это существование вообще можно доказать, для настоящих христиан имеет малое значение. Возможно, что он сын Иосифа, также возможно, что он сын совершенно другого человека. Для нас, христиан, он в любом случае был сыном Бога, хотя, возможно, что его рождение было обставлено совсем не таким чудесным образом, как утверждается в Евангелиях. Не исключено даже, что он был сыном какого-нибудь совершенно забытого имярека. Возможно, что над ним действительно не склонялись пастухи, цари, ангелы и все небеса. Нельзя даже исключить, что он все то, что он должен был сказать, сказал отнюдь не сам, и что он только повторил то, что другие уже давно и до него сказали… но, милый друг, едва ли об этом речь или вообще не об этом, а также не о том, кем был живой, заблуждающийся, наконец определенно сомневающийся в себе, отчаявшийся Иисус. Речь только о том, что его схватили в Гефсиманском саду, допрашивали, осудили, распяли и что на третий день он снова воскрес.
Так как живой Иисус, милый друг, занимает нас мало. Он, возможно, действительно не очень отличался от любого из живущих, у него были те же добродетели и те же слабости — иначе зачем бы ему, бывшему совершенно другим, становиться человеком, если бы он во всем и в каждом не стал бы действительно человеком!
Это была его жизнь, и его жизнь была лишь прелюдией к его смерти, а его смерть была лишь предпосылкой его воскрешения, и не живущий, даже не умирающий, а только воскресший есть тот, в кого христиане воистину верят. Безупречный и без каких-либо слабостей, каким его похоронили, он воскрес на склоне холма Голгофы, где была его могила, которую ему приготовил Иосиф из Аримафеи, — воскрес, очищенный, словно страшным пламенем в центре звезды, даже всех звезд, из которых состоят Млечные пути, и обожженный смертью; и этот воскресший не имеет ничего общего с сыном плотника из Назарета, которого крестил Иоанн, с проповедником и волшебником из Евангелий, — он теперь имеет дело лишь с апокалипсическим чудом своего собственного воскрешения. Как он жил и чему он учил, может быть несовершенным, — к воскресшему это не имеет никакого отношения. Страшно сверкающий, как блеск восходящего солнца, даже ослепляющий, как все солнца, которые когда-либо восходили, с крестом в руках, вырывается вновь воскресший, обожествленный Спаситель из ночи могилы, и в него, милый друг, не в живого, заблуждающегося, сомневающегося Сына человеческого, а в воскресшего, никогда не заблуждающегося, триумфально ступающего Сына Божьего должны мы верить. Если же для Вас христианство является слишком христианским, милый друг, — добавил он словно с оттенком юмора, — если Вы хотите верить только в язычество, потому что это Вам кажется исторически более надежным, то Вы верьте, по крайней мере, в языческого весеннего бога, — когда наш Господь, на Пасху, снова из морщинок, в которые он посеян, из всех корешков и мицелиев вновь восстает — Вы верьте, по крайней мере в воскрешение этой жизни…».
На это признание самой истинной, незыблемой, непобедимой веры судья ничего не мог возразить. Оба господина еще некоторое время молча сидели один против другого. Затем судья поднялся, чтобы распорядиться; и кардинал, намереваясь сопровождать его, немедленно тоже встал.
Они вышли в сад, из которого день уже удалился. Галька на дорожках уже утратила свое желтое мерцание, она была теперь серебряно-белой. Но розы все еще светились из шпалер. Мягкая влажность исходила от травы и обрезанного садовниками кустарника; в лесу, который примыкал по склону горы к саду, кричала уже немного сонная кукушка; и дискант зяблика лишь иногда примешивался к ведущему альту черных дроздов, которые пели слаженным хором.
Не говоря ни слова, оба господина шли рядом сквозь вечер; и когда они подошли к стене сада, верховный судья сказал: «Я благодарю Вас за очаровательное гостеприимство, которое Вы, Ваше Высокопреосвященство, мне сегодня опять оказали и особенно благодарю Вас за то терпение, с которым Вы выслушали мои длинные тирады, и более всего за благосклонность, с которой Вы выслушали кое-что из того, чего я не должен был бы высказывать, и тем более перед Вами. Простите меня, что я позволил себе быть слишком эмоциональным. Конечно, я знаю: как юрист я не обладаю чрезмерным тактом…»
«Этого не надо мне говорить, — возразил, улыбаясь, кардинал. — Вы всего лишь заявили о себе как лучший ученик Августина, а не святого Франца. Каждый из нас должен идти своим путем, и Ваш путь ведет через каменистую тропу сомнения. Но с помощью Бога, он и Вас приведет к цели».
Тут он подал руку гостю, который поклонился и поцеловал у него кольцо, руку; и почти в смущении от благоговения, которое внушал этот вольный дух церкви, он открыл в стене маленькую калитку, которая вела в аллею, где его ожидала автомашина.