Он никогда не был женат. В молодости он полагал, что не может себе позволить такого расхода. Позже, когда у него было достаточно денег, — потому что он все-таки до конца рассматривал брак прежде всего как известное финансовое обязательство, нечто вроде частного и тягостного налога, — как-то не пришлось. Кроме того, он никогда не испытывал по отношению к женщинам таких сильных чувств, из-за которых стоило бы пожертвовать всеми другими соображениями.
У него не было ни жены, ни детей, и единственной его наследницей была Валентина. Когда он думал об этом, его охватывало отчаяние. Какому мерзавцу достанется в конце концов его состояние, результат сорокалетнего труда? С кем она встречается в эти поздние вечера? — она никогда не возвращалась домой раньше двух-трех часов ночи.
И вдруг это изменилось: это произошло после его удара. Она опять стала посещать лекции в университете, по вечерам она сидела дома за книгами, и он не мог понять, чем все это объяснялось. Ему начало казаться, что, может быть, он ошибался в своем суждении о ней, может быть, наследственность не так беспощадна и, может быть, вообще все это завершится каким-то благополучным концом.
Именно в этот период времени он встретил Андрэ Бертье, с которым его познакомил Ренэ, коммерческий директор автомобильной фабрики Бертье, — и Симон был приглашен вместе с Валентиной на обед, где должен был присутствовать Роберт.
Фред не знал, какой национальности был Лазарис. Этого, впрочем, не знал никто. Лазарис свободно говорил на нескольких языках, сохраняя, однако, во всех обстоятельствах какой-то неопределимый акцент. Это был старый, согнувшийся человек с желтым, как пергамент, лицом и выцветшими серыми глазами, всегда одетый в один и тот же черный лоснящийся халат. У него были худые руки с длинными пальцами, тупой нос и тонкие губы, постоянно улыбавшиеся. Но улыбка его была тоже особенная, характерная именно для него и от которой каждому его собеседнику как-то становилось не по себе. Он был собственником небольшого магазина готового платья, на узкой и темной улице, недалеко от Hotel de Ville. Его известность — он был скупщиком краденых вещей — была такова, что становилось непонятно, почему об этом не знает полиция и чем объясняется то, что у него никогда не было никаких недоразумений. Фред знал его давно, но избегал к нему обращаться, во-первых, потому, что он ему инстинктивно не доверял, во-вторых, оттого, что Лазарис платил совершенно ничтожные цены. Но в тех случаях, когда сбыть что-либо оказывалось совершенно невозможно, приходилось идти к нему, так как он был единственным человеком, который не боялся покупать любую краденую вещь, если она действительно имела известную ценность. И в то утро, когда Жинетта принесла Фреду огромный золотой хронометр с эмалевой крышкой, который она украла у одного из своих клиентов, Фред отправился к Лазарису.
Лазарис принял его со своей обычной улыбкой, но когда Фред показал ему хронометр, его лицо стало совершенно бесстрастным. Он открыл крышку, посмотрел на эмалевую поверхность, изображавшую миниатюрного пастушка, игравшего на свирели перед пастушкой, которая лежала, окруженная почему-то стеблями сверкающего тростника, — каждый стебель был сделан из крохотных бриллиантов, — посмотрел затем на механизм, потом пожал плечами и вернул часы Фреду.
— Что это значит? — спросил Фред.
— Это значит, — сказал Лазарис, — что хронометр меня не интересует. Я мог бы его купить для себя лично, но вопрос об этом не возникает. Продать его кому-нибудь другому нельзя.
— Что ты мне рассказываешь? — раздраженно сказал Фред. — Ты думаешь, что я слепой и что я сам не вижу, насколько это дорогая вещь?
Улыбка Лазариса стала еще шире.
— Ты всегда был умницей, Фред, — сказал он, — но ты многого не знаешь. Вот чего тебе не хватает, Фред, — знаний.
— Что ты хочешь сказать?
— Я хочу сказать, что был такой знаменитый мастер, которого звали ^еап Р1егге Ниаий и который был специалист по эмали. Он умер в Женеве в 1680 году. Эта эмаль его работы. Она стоит очень дорого. Но у нее есть еще одна особенность: тот, кто вздумал бы ее продавать, немедленно и автоматически попал бы в тюрьму. Теперь ты понимаешь? Я уже прожил большую часть своей жизни — и даже для того, чтобы доставить тебе удовольствие, я все-таки не хотел бы провести мои последние годы в заключении.
Эта манера говорить тоже всегда казалась подозрительной Фреду: Лазарис был слишком красноречив для скупщика краденого.
— Другими словами, сколько ты даешь за хронометр?
Лазарис опять пожал плечами.
— Сто франков.
Черные неподвижные глаза Фреда пристально смотрели в его лицо. Он знал, по давнему опыту, что его взгляда боялись все, даже самые тупые и самые отчаянные люди. Но лицо Лазариса хранило свое бесстрастное выражение. Так продолжалось две или три секунды. Потом Фред протянул ему часы и сказал:
— Хорошо, я согласен.
Из-за прилавка вдруг появилась бутылка коньяку и две рюмки. Лазарис налил обе, подвинул одну из них Фреду и сказал:
— Пью за твои успехи.
Фред кивнул головой и молча выпил. Лазарис передал ему деньги и небрежным движением положил хронометр в карман.
— Замечательно сделан тростник, — сказал Фред.
— Совершенно верно — замечательно. Фигуры пастушка и пастушки тоже хороши. А ты успел это рассмотреть, сынок?
— Я тебе сказал, что я не слепой. Лазарис посмотрел на него со своей всегдашней улыбкой.
— Ты хороший парень, Фред, — сказал он, полуобернувшись и делая вид, что собирается отойти от прилавка: Фред понял, что ему пора уходить. — И так как я к тебе дружески расположен, то я дам тебе один совет. Я делаю это потому, — он вздохнул, — что, мне кажется, у тебя есть данные, которые позволяют предполагать, что ты плохо кончишь. Вот тебе мой совет: никогда не имей дела с людьми, которые стоят выше тебя, ты понимаешь? Оставайся в той среде, где ты живешь. Не стремись выше — потому что это гибель.
— Ты знаешь, что я ничего не боюсь.
— Это неважно. Я хочу сказать, что есть случаи, когда никакая храбрость тебя не спасет.
— Ты говоришь так, точно очень хорошо это знаешь.
— Я стар, Фред, я видел много вещей. Желаю тебе успеха.
Фред дотронулся до шляпы и вышел из магазина. Лазарис вынул из кармана лупу и еще раз внимательно посмотрел на эмаль: в магазине было темновато, и в неверном освещении казалось, что на тростнике дрожат и переливаются радужные капли воды.
Фред шел по улице, засунув руки в карманы, и выражение его лица оставалось таким же мрачным, каким было до визита к Лазарису: Фред был недоволен. Но он вообще всегда был недоволен. Слова Лазариса преследовали его: «никогда не имей дела с людьми, стоящими выше тебя». Если бы он следовал этому совету, он остался бы на всю жизнь в том деревянном бараке возле Porte d’Italie, где прошло его детство, в глубокой и безвыходной нищете; красное вино, побои, драки, распухшее лицо его матери с постоянными кровоподтеками от ударов и тот ненавистный жилистый человек с деревянной ногой, ее сожитель, который бил его, Фреда, ремнем по щекам — до тех пор, пока однажды пятнадцатилетний Фред не ударил его ножом в бок. Калека согнулся вдвое, выронил из руки ремень и прохрипел:
— Сволочь, ты меня убил!
Фред поднял с полу ремень и, сколько было сил, отхлестал его по лицу, не произнося ни слова. Потом он ушел из барака и никогда больше туда не вернулся. Он узнал значительно позже, что калека выжил и что он, конечно, не обратился в полицию: люди оттуда никогда не обращались в полицию. После этого Фред работал некоторое время недалеко от Notre Dame de Paris. Целыми днями он стоял на одном и том же месте, с жестяной кружкой в руке; на глазах его были черные очки, на груди кусок картона с надписью «слепой от рождения». Он проработал так довольно долго, у него были уже отложенные деньги, он жил в подвальной комнате, на одной из маленьких улиц возле ауепие с1е ОоЬеИпв. И вот однажды к нему подошли справа и слева одновременно двое мужчин, которые взяли его под руки и повели в комиссариат. Один из них сорвал с него очки и положил их себе в карман. Фреду было тогда шестнадцать лет. Он рванулся было бежать, но после первой же попытки понял, что его держат крепко. Из комиссариата он попал в тюрьму, из тюрьмы в исправительный дом. Оттуда его послали работать к крестьянину; он проработал два дня, потом сбежал и после трех суток утомительного перехода, ночуя в заброшенных зданиях или в туннелях, проходивших под железнодорожным полотном, добрался до Парижа. В первую же ночь, в Париже, его взяла к себе немолодая накрашенная женщина, которая натолкнулась на него, когда он сидел над Сеной, глотая от голода слюну и глядя на темную поверхность реки. Она тронула его за плечо. Он быстрым движением поднял голову и увидел ее лицо с тупыми и добрыми глазами.
— Ты что здесь делаешь? — спросила она.
— Ничего.
— Ты совсем мальчик, — сказала она, всмотревшись в него внимательнее. В неверном свете фонаря на нее смотрело худое юношеское лицо с неподвижными черными глазами.
— Ты голодный?
— Нет.
— Говори правду, — сказала она. В ее голосе было что-то настолько простое и доверчивое, что он опять проглотил слюну и ответил:
— Да.
— Идем со мной.
Она привела его в сырую комнату на третьем этаже гостиницы. Они прошли по узкому коридору, едва освещенному голыми желтыми лампочками, и остановились перед набухшей дверью, которую она отперла своим ключом, достав его из потертой кожаной сумки. Потом она повернула выключатель. В комнате стояла двуспальная кровать, на стене было зеркало, над зеркалом были приколоты веерами фотографии разных людей, военных и штатских, с усами и без усов, молодых и среднего возраста. В углу стоял небольшой стол, перед ним стул. В другом углу белел маленький умывальник. Обои с огромными желтыми цветами были в разводах от сырости.
Она накормила его колбасой и хлебом, потом разделась. В тусклом электрическом свете он увидел ее белый и мягкий, опадающий живот, короткие полные ноги и круглые плечи. Она легла в кровать и сказала:
— Раздевайся, ложись рядом со мной. Как тебя зовут? Сколько тебе лет?
Он лег рядом с ней и впервые за все это последнее время, в эту холодную октябрьскую ночь, почувствовал тепло от прикосновения к ее мягкому и вялому телу. До этой минуты он не знал женщин.
Через полчаса он заснул крепким сном, но она скоро его разбудила.
— Вставай, милый, — сказала она, — он вот-вот придет, и если он тебя здесь застанет…
Он плохо понимал спросонья, что она говорила.
— Я бы хотела остаться с тобой, — сказала она, — потому что я его больше не люблю и потому что он только одно знает — в морду. Раньше, когда я его любила…
— Я ему скажу, чтобы он уходил, — сказал Фред.
— Он изобьет и меня, и тебя.
— Это мы увидим, — сказал он сквозь сонную муть. В кровати было тепло, ему не хотелось уходить. Через несколько минут он опять заснул.
Он проснулся от пощечины. Он вскочил с кровати и увидел человека в хорошем костюме. На бледном бритом его лице был большой шрам. Прежде чем Фред успел выпрямиться, мягкая рука с кольцами опять хлестнула его по щеке.
— Оставь его, это ребенок, — сказала женщина. — Он сейчас уйдет.
Человек в хорошем костюме приблизился к Фреду, который стоял у кровати совершенно голый. Он занес над ним руку, но вдруг встретил его неподвижный взгляд, и Фред понял, что он испугался. Тогда Фред уцепился обеими руками за лацканы его пиджака, потом, смешно присев, подпрыгнул вертикально вверх и ударил его головой в подбородок. Его научил этому удару мальчишка-поляк в исправительном доме. Человек в костюме замертво свалился на пол. Фред быстро обыскал его карманы и вытащил оттуда бумажник и неболыпой браунинг. Он положил их под подушку. Затем он набрал воды в плохо вымытый стакан, стоявший на умывальнике, и плеснул ему в лицо несколько раз. Человек в костюме с трудом поднялся на ноги. Мутные его глаза смотрели, не понимая, на Фреда.
— Убирайся теперь отсюда, — сказал Фред. — Я взял у тебя бумажник и револьвер. Если ты вздумаешь еще когда-нибудь сюда вернуться, это будет твоим смертным приговором. Понял?
Женщина, которая в течение всего этого времени оставалась в постели, смотрела на Фреда с восхищением.
— Ты настоящий мужчина, — сказала она. — Я тебя обожаю. Я буду работать для тебя.
Ее звали Одетт, и он прожил с ней несколько месяцев. Это она назвала его Фредом — потому что она тогда читала в иллюстрированном журнале авантюрный роман, герой которого носил это имя. Развернув журнал и глядя на рисунок, изображавший широкоплечего мужчину, который держал в вытянутой руке револьвер, она сказала:
— Он англичанин, Фред. Он мне очень нравится, я буду тебя так называть. Хорошо?
Однажды под утро, вернувшись домой, он нашел ее труп: она была задушена полотенцем. Его тотчас арестовали по обвинению в убийстве и через три дня выпустили. Он сказал инспектору полиции:
— Можете быть спокойны, он от меня не уйдет.
— Глупости, — ответил инспектор. — Ты ничего ему не сделаешь: он сидит в сумасшедшем доме.
Инспектор говорил правду: Одетт стала жертвой маньяка, железнодорожного служащего, которого посадили в отделение буйнопомешанных, где он умер несколько месяцев спустя.
Фред давно привык к тому, что не было ничего более хрупкого, чем человеческая жизнь. Одетт была задушена; мать Фреда утонула, упав ночью в реку; на рассвете зимнего дня в одном из пригородов Парижа был найдет труп жилистого калеки с тремя пулями в животе. Потом были арестованы его убийцы, которых Фред тоже знал. Теперь они отбывали многолетнее наказание в тюрьме. Из всех, с кем встречался Фред, только один Лазарис жил так, что ему, казалось, ничто не угрожало. Может быть, это объяснялось тем, что он знал много вещей, и среди них был секрет долгой жизни.
Он вернулся домой к одиннадцати часам дня. Он жил теперь вместе с Жинеттой на rue St.Denis, в большой и светлой комнате с центральным отоплением и горячей водой. Соседнюю комнату он снял для Ренэ, которая тоже работала на него. Когда он вошел, Жинетта лежала на кровати и лакировала себе ногти.
— Он взял? — спросила она.
— Не твое дело, — сказал Фред.
— Как хочешь.
Он сел в кресло, не снимая шляпы, и просидел, не двигаясь и не произнося ни слова, около часу. Жинетта взглядывала на него несколько раз — он продолжал сидеть в той же позе, прищурив один глаз и о чем-то, по-видимому, размышляя.
— 0 чем ты думаешь? — спросила она, наконец. Он точно очнулся — и быстро посмотрел на нее. Потом он сделал гримасу и сказал:
— Если бы я попытался тебе объяснить, ты бы не поняла. Не утомляй себя напрасно.
Затем они позавтракали в маленьком ресторане. Завтрак тоже прошел в молчании. Потом Фред сказал:
— У меня дела, я ухожу.
И, выйдя из ресторана, он пошел по направлению к Большим бульварам.
Его все время занимала одна и та же мысль: почему Лазарис сказал ему сегодня утром эти слова и что они значили. Фред привык считаться только со своим собственным мнением, и то, что говорили и думали другие, его не интересовало. Но его уже несколько лет, с тех пор, как началась его сознательная жизнь, преследовало давно знакомое чувство непонятной неудовлетворенности. Жинетта говорила подругам, пожимая плечами:
— Вы же знаете, он никогда не бывает доволен.
Это было чрезвычайно странное ощущение, нечто вроде душевной жажды. Он привык быть окруженным людьми, которые были готовы воспользоваться первой его минутой невнимания или слабости, чтобы занять его место и захватить то, что ему принадлежало. Его могла ждать судьба жилистого калеки или Одетт. Для того чтобы этого не случилось, нужно было быть сильнее других. Это было несомненно и ясно, он именно так и поступал, никто не сомневался, что он был готов во всех обстоятельствах к мгновенной защите или нападению, — он доказал это много раз, — и что, кроме того, ему было действительно неизвестно чувство страха. Этого было достаточно, чтобы его теперешнему положению не угрожала немедленная опасность. Но то, чего не знал ни один из его товарищей и в чем он сам себе не признавался, было то, что он не был уверен — стоило ли действительно все это защищать.
Но он думал сейчас не об этом. У него не выходили из головы загадочные слова Лазариса, и он упорно возвращался к ним — потому что несколько дней тому назад, проходя по rue Lafayette, он вдруг увидел, что у тротуара остановился автомобиль и из него вышла Жанина в сопровождении человека, который увез ее на такси в тот вечер, когда она исчезла. Он остановился в изумлении. Потом он подошел к автомобилю и заглянул внутрь. На маленькой металлической дощечке были выгравированы слова: Роберт Бертье, 71, rue Poussin. Он оглянулся по сторонам: в нескольких шагах от него стоял огромного роста полицейский, равнодушно поигрывая свистком и поглядывая в его сторону. Фред неторопливо пошел дальше. Когда он через несколько минут вернулся к этому месту, автомобиля уже не было.
Он давно терялся в догадках — чем объяснялось ее неожиданное исчезновение? Он думал о несчастном случае, об автомобильной катастрофе, отравлении газом. Никто за это время ни разу и нигде не встречал Жанины, и в газетах о ней тоже не было ни слова. Может быть, ее увезли в провинцию, может быть, отправили в Буэнос-Айрес? И вот теперь оказывалось, что она в Париже, с этим самым человеком, собственником автомобиля, которого зовут Роберт Бертье и который живет на ше Роиаат. Он посмотрел по плану Парижа, где находится эта улица. Это было совсем близко от скакового поля Auteuil.
Он не питал никаких чувств к Жанине. Его раздражало неизменно печальное выражение ее лица, раздражала ее постоянная робость. Но она принадлежала ему, и он не мог допустить, чтобы кто-либо захватил то, что ему принадлежало. Он вспомнил с пренебрежительной гримасой заботливое выражение на лице Роберта и то, как он помог Жанине выйти из автомобиля. Теперь, когда он знал, где именно она находится, вопрос о ее возвращении должен был быть разрешен немедленно. Он, однако, откладывал — и он сам не мог понять почему — свою поездку на ше Роиват со дня на день. И вот, наконец, после того как он был утром у Лазариса, позавтракав с Жинеттой и сказав, что он уходит по делам, он сел в метро и поехал на Porte d’ Auteuil. Перед этим он еще раз пощупал в кармане пиджака свой браунинг. Он не думал, что ему придется прибегнуть к угрозе оружием, но был готов на все, — как всегда.
Роберт ехал к отцу хорошо знакомой дорогой, по улицам, где он знал каждый дом и каждый угол, но он, конечно, не мог бы сказать, почему именно он поворачивал там, а не здесь и почему в известных местах он начинал тормозить. Он делал это совершенно автоматически. Он не мог сколько-нибудь ясно подумать о том, что привело его в это почти сомнамбулическое состояние. Он только повторял про себя имя Жанины, и это звуковое соединение было единственной вещью, сохранившей для него какое-то реальное — и трагическое — значение. Но он не сделал ни одной ошибки, ни одного неверного поворота, ни одного лишнего движения и остановил автомобиль именно там, где было нужно.
Он вошел в кабинет отца, забыв постучаться. Андрэ Бертье посмотрел на него с сочувствием и сказал:
— Здравствуй, Роберт.
— Извини меня, папа, — сказал он. — Я совершенно потерял голову.
— Ну, ну, успокойся. Я надеюсь, что все устроится.
— Что? — спросил Роберт, не понимая.
— Я геворю, что мы ее найдем. Но расскажи мне, как все произошло.
— Я вернулся домой…
— Значит, ты уходил?
— Я уехал утром в Латинский квартал, чтобы купить несколько книг.
То, что отец разговаривал так спокойно, невольно подействовало на Роберта. Он понимал, что Андрэ Бертье не мог равнодушно отнестись к тому, что его сын считал катастрофой, и если он был так спокоен, то, стало быть, для этого у него были какие-то основания. Роберт не думал именно так; но он это чувствовал.
— И когда ты вернулся…
— Ее не было, она оставила записку.
— Что она написала?
Роберт помнил каждое слово, как он помнил наивный прямой почерк Жанины.
— В котором часу это было?
— Я вернулся около одиннадцати.
— А в котором часу ты вышел из дому?
— В девять.
Бертье повернул быстрым движением левую руку: часы показывали двадцать пять минут двенадцатого.
— Когда ты уходил, она была одета?
— Да, мы выпили кофе.
Бертье опять посмотрел на часы, и в это время раздался телефонный звонок. Он неторопливо снял трубку и сказал, ничего не спрашивая и как будто ни к кому не обращаясь:
— Я занят.
И повесил трубку.
— Надо полагать, что она ушла от половины десятого до десяти.
Он смотрел прямо перед собой задумчивыми глазами.
— Если бы я знал, где она сейчас! — сказал Роберт с отчаянием.
Андрэ Бертье утвердительно кивнул головой. Потом он опять прямо посмотрел перед собой и сказал:
— Я надеюсь это узнать с минуты на минуту.
— Что? — с невольным недоверием в голосе спросил Роберт. — Узнать? Каким образом?
— За ней следят, — сказал Бертье, откидываясь назад в своем вращающемся кресле. — Начиная с того дня, что я у тебя обедал, против твоего дома, от девяти утра до восьми вечера, дежурит человек, который должен был последовать за Жаниной, если бы она вышла из дому одна. Ты не заметил его? Это высокий мужчина в коричневой шляпе и непромокаемом плаще.
— Но как тебе пришла в голову эта мысль?
— Милый мой, ты же говорил мне, что боишься ее ухода. С моей стороны было совершенно естественно принять какие-то меры предосторожности, о которых ты, конечно, не мог подумать.
Теперь зазвонил второй телефон, на другом столе, чуть-чуть дальше. Андрэ Бертье протянул руку к трубке, снял ее с некоторым усилием — она была далеко — и сказал:
— Алло, я слушаю. Да. Да, да. Хорошо. Не знаю, что именно? Отказывается сказать? Baulevard de la Gare? Поднимитесь немедленно в ее комнату. Да. Что хотите. Очень хорошо. Да, да. В крайнем случае, взломайте дверь. Скажите ей, что я прошу ее подождать меня несколько минут. Да.
Роберт смотрел на него широко открытыми глазами. Андрэ Бертье поднялся со своего места с юношеской быстротой, сказал сыну — идем! — и выбежал из кабинета. Роберт первый раз в жизни видел, чтобы его отец бежал.
Он помнил, что отец втолкнул его в автомобиль, что тотчас тихо зашумел мотор и через несколько секунд машина, набирая скорость, неслась по набережным Сены. Бертье говорил:
— Она вышла из дому, села в метро и поехала на place d’Italie. Оттуда она пошла вниз по Baulevard de la Gare и зашла в аптеку, где что-то купила: аптекарь отказался сообщить, что именно. Затем она вошла в гостиницу, немного ниже аптеки, и сейчас находится там, под охраной моего агента. Я сказал ему, чтобы он поднялся в ее номер и попросил ее подождать меня. Я надеюсь, что она не успела ничего предпринять за это время.
— Боже мой! — сказал Роберт.
— Как в романе, — сказал Андрэ Бертье, пожав плечами.
В разных частях города вслед машине несколько раз неслись полицейские свистки, но шофер не замедлял хода.
— Прекрасно правит, — сказал Бертье. — Один из лучших шоферов, которых я знал. А знал я многих.
Автомобиль уже спускался по Baulevard de la Gare. Роберту казалось, что мостовая струится под его колесами, как быстрая каменная река.
— Стоп! — сказал Андрэ Бертье. Он вышел из машины, Роберт, как тень, следовал за ним. Бертье вошел в маленькую контору гостиницы, что-то сказал хозяйке и стал быстро подниматься по лестнице. Затем он остановился у седьмого номера, постучался и отворил дверь. С порога Роберт увидел безумные, как ему тогда показалось, глаза Жанины и прямо против нее профессионально-равнодушное лицо высокого человека в непромокаемом плаще. Андрэ Бертье посмотрел через плечо, обернувшись на сына, и сказал:
— Я вас жду внизу.
Обратно они ехали в такси. Андрэ Бертье укоризненно посмотрел на Жанину и уехал со своим шофером. Тотчас же выяснилось, что Жанина хотела принять гарденал, который ей продали в этой аптеке, потому что очень хорошо ее знали: именно там она покупала в течение долгих месяцев все лекарства для своей матери. Но она не успела не только принять его, но даже подумать об этом, потому что в комнату вошел незнакомый человек, который ей сказал, что Андрэ Бертье просит ее несколько минут подождать его и что он сейчас будет здесь. Она не могла понять ни появления и присутствия этого равнодушного мужчины, ни того, каким образом ее местопребывание стало известно, ни, наконец, необъяснимого вмешательства Андрэ Бертье. На выяснение этих подробностей ушло несколько минут. Она почувствовала себя совершенно разбитой, и когда они вернулись домой, Роберт уложил ее в постель.
Он задернул занавески окна и вышел из комнаты, притворив дверь. Но она знала, что он недалеко. Он, действительно, сидел в кресле, почти у ее порога, и читал книгу, которая ему подвернулась, — и только прочтя целую страницу, заметил, что не помнит ни одного слова.
Жанина лежала на кровати с закрытыми глазами, и у нее было впечатление, что этим теперешним минутам предшествовало нечто похожее на смерть или исчезновение. Ее уход стоил ей необыкновенного напряжения, и сейчас она чувствовала, что у нее не хватило бы сил даже подняться. Всю предыдущую ночь она не спала и, прислушиваясь время от времени к ровному дыханию Роберта, она повторяла себе, что это последний раз и на следующую ночь не будет ни Роберта, ни этой кровати, ни настоящего, ни будущего и вместо этого наступит, вероятно, холодная тьма. Она думала обо всем, что предшествовало этой последней ночи, — о своем детстве, о деревне, о том, как ее преследовали огромное снежное поле и зимние сумерки во сне. Она боялась смерти, которая ее ожидала, и когда она думала, что больше никогда не увидит Роберта, у нее каждый раз сжималось горло. Но ее решение уйти и покончить с собой было неизменно. Когда она поняла, что у нее, может быть, не хватит мужества это сделать и это окажется невыполнимым, было уже слишком поздно, — так, точно она пропустила ту минуту, в которую еще было можно это остановить. Она знала уже давно, не понимая его, этот странный закон невозможности остановиться, когда было принято очень важное решение и когда вдруг появлялось слишком позднее сознание его явной неправильности. Так было в этом случае: она покидала Роберта, и без него ее жизнь не имела смысла. Все ее душевные силы сопротивлялись этому, но это слепое движение было неудержимо. Ее собственной воли хватило на то, чтобы принять это решение; но чтобы изменить его, нужно было вмешательство какой-то внешней и механической силы. Она ехала, как во сне, сидя в вагоне метро; и когда она шла по Baulevard de la Gare, она вдруг поняла, что каждый ее шаг приближает ее к смерти. Она отчетливо понимала это, и в то же самое время она знала, что такая простая вещь, как вернуться назад, снова сесть в метро и через некоторое время войти опять в квартиру Роберта, — она знала, что это было невозможно, хотя и не могла бы сказать почему. Между ней и смертью было пустое пространство, которое уменьшалось с каждой секундой, — и в конце этого воздушного коридора она почти физически ощущала присутствие того, что было самым страшным и к чему она так неудержимо приближалась. Она запомнила навсегда белобрысое лицо приказчика из овощного магазина, который пересыпал помидоры из одной корзины в другую, и гарсона кафе, уносившего с террасы поднос, его слишком короткие черные брюки над стоптанными башмаками, бедную простоволосую женщину, с трудом катившую по тротуару ручную тележку, нагруженную узлами белья, ее лицо — огромная лиловая мышь на левой щеке и две бородавки на подбородке. Это были люди, мимо которых она проходила, и она успела подумать, что они последние, которых ей суждено видеть в ее жизни. Она почти не слышала голоса толстой пожилой женщины, которой она заплатила за номер гостиницы. И когда она, наконец, легла на кровать, с ощущением нестерпимого холода внутри, вдруг раздался стук в дверь, и, не дожидаясь ее ответа, в комнату поспешно вошел этот человек в плаще, который ей сказал, что Андрэ Бертье сейчас приедет и просит ее подождать его несколько минут. И тогда тот мир, который секунду тому назад уходил от нее в этом слепом и безвозвратном, казалось бы, движении, — простоволосая женщина с тележкой, гарсон кафе, приказчик, метро, Роберт, — этот мир вдруг вновь возник перед ней таким, каким он был до вчерашней ночи, когда она приняла свое решение. Теперь это движение было остановлено необъяснимым появлением этого незнакомого человека, который заслонил собой ее смерть. Она быстро посмотрела на него: у него было не очень хорошо выбритое лицо, потертый воротник плаща, мягкая шляпа, серый полинявший галстук. Он сохранял выражение профессиональной вежливости — такое выражение могло бы быть у швейцара, шофера, контролера на железной дороге. Выцветшие его глаза смотрели мимо Жанины, и он, конечно, меньше всего мог бы думать, что его присутствие здесь имело важное значение в жизни нескольких людей, судьба которых его интересовала только в той мере, в какой была связана с его служебным вознаграждением.
Жанина вспомнила сейчас его лицо, вздрогнула, зажмурилась и снова открыла глаза. В комнате было темно и тихо.
— Роберт! — сказала она негромко.
В просвете двери тотчас показалась его фигура.
— Я очень устала, — сказала она. — Ты простишь меня за все, что я сделала?
И когда он нагнулся над ней, она обняла его шею руками и поцеловала его. Потом руки ее разжались и голова упала на подушку. Через несколько секунд она уже спала. Он вздохнул и вышел из комнаты. Он снова сел в кресло, закинул руки за голову, вытянул ноги и подумал, что только теперь понимает, что значит для него присутствие Жанины. Это было неверно: он понял уже давно. Но ему было приятно так думать.
Несколько позже Роберт с удивлением вспоминал, что после возвращения Жанины все вопросы казались разрешенными, и в частности, та угроза появления Фреда и опасность, связанная с ней, которая заставила ее решиться на уход и самоубийство. Это было результатом странного психологического заблуждения, так как Фред продолжал существовать где-то в окрестности rue St. Denis, и в этом смысле возвращение Жанины ничего не изменило. Но и Роберт, и Жанина одновременно перестали думать об этом. Ни с его, ни с ее стороны это не определялось никаким расчетом, — это вышло само собой. И в этом состояла ошибка Роберта — потому что через три дня после его поездки с Жаниной в магазин на rue Lafayette, около одиннадцати часов утра, раздался звонок, и когда Роберт отворил дверь, перед ним стоял Фред.
Роберт сразу узнал его по сдвинутой набок шляпе и покатым плечам; таким он запомнился ему в тот вечер, когда он увидел его позади Жанины, на rue St.Denis. Он почувствовал холодное томление, когда Фред молча посмотрел на него своими неподвижными глазами, и успел подумать, что в этом человеке было, действительно, что-то внушавшее страх всем, кто с ним сталкивался.
Он отступил на шаг, и Фред вошел вслед за ним, захлопнув за собой дверь. Он не снял шляпы и не вынул рук из карманов. Потом он коротко сказал с вопросительной интонацией:
— Ну?
Роберт молчал. Он боялся, что Жанина вдруг войдет в комнату. Но она, к счастью, не появлялась. За эти несколько секунд он успел подумать о многом, и в частности, о том, что убедить в чем бы то ни было Фреда нельзя и что он, Роберт, впервые поставлен перед необходимостью защищать свою жизнь. При этой мысли он испытывал почти что ужас. Но, в отличие от других людей, с которыми Фреду приходилось иметь дело до сих пор, то, что сейчас чувствовал Роберт, объяснялось не физической трусостью, а другими, почти отвлеченными причинами. Фред не мог этого понять, тем более что нерешительное поведение Роберта внешне было таким же, как поведение других, которых он знал и к которым он всегда чувствовал презрение.
— Ну? — повторил он. — Пусть она выходит. Я ее беру с собой. Она у меня узнает, что значит убежать от Фреда.
И тогда Роберт произнес свои первые слова за все это время. Голос его звучал неуверенно.
— Я думаю, что это невозможно, — сказал он.
— Что?
— Я думаю, что это невозможно, — повторил Роберт. Его голос стал немного тверже.
— Значит, ты меня плохо знаешь, — сказал Фред. — Я всегда добиваюсь своей цели. Тебе Жанина не говорила об этом?
— Нет, — сказал Роберт. — Но надо полагать, что цели у тебя очень скромные.
— Почему?
— Если ты всегда добиваешься всего, что хочешь, и если в результате этого ты только бедный сутенер…
Роберт не мог угадать, что хотел сделать Фред, когда он рванулся к нему в следующую секунду. Но он знал, что эта секунда решает все, и до того, как движение Фреда успело принять какуюлибо форму, он ударил его кулаком в подбородок. Фред тяжело рухнул на пол. С порога комнаты раздался короткий крик. Роберт обернулся и увидел бледное лицо Жанины с расширенными глазами.
— Разговор кончен, Жанина, — сказал он. — Возьми, пожалуйста, в правом ящике моего стола шнурки для занавесок, которые мы на днях купили, и принеси мне.
Он опустился на колени и обыскал Фреда. В правом кармане его пиджака он нашел браунинг, который вынул и положил на стол. Затем он туго связал шнурком руки Фреда, заложив их за спину. Потом он легко поднял его, внес в ванную и подставил его голову под кран с холодной водой. Через некоторое время Фред открыл глаза. Роберт, держа его за воротник пиджака, — ноги Фреда волочились по полу, — потащил его до следующей комнаты и посадил в кресло. После этого Роберт подошел к телефону и позвонил в полицейский комиссариат.
Фред мутно смотрел на него. В голове его стоял гул, он не понимал, что произошло и что происходит теперь. Он слышал точно издалека голос Роберта и не понимал значения его слов. Он делал страшные усилия, чтобы вернуть себя к действительности, но это ему не удавалось. Ему вдруг начинало казаться, что он проваливается в мягкую и холодную яму; потом перед ним появлялась неясная фигура человека, находившегося в этой же комнате, и он не мог вспомнить, где он его уже видел и почему он здесь. Затем ему стало казаться, что где-то между его глазами и затылком струится ледяная вода, причиняющая ему нестерпимую боль. Он закрыл глаза и опять потерял сознание.
С улицы донесся приближающийся звук автомобильной полицейской сирены. Через несколько секунд раздался звонок и вошел инспектор в сопровождении двух полицейских. Он вежливо снял шляпу и поздоровался с Робертом, пожав ему руку. Роберт объяснил, что подвергся нападению неизвестного субъекта, в кармане которого был револьвер. Он взял со стола браунинг и передал его инспектору. Инспектор подошел к креслу, поднял пальцем подбородок Фреда, голова которого после этого снова упала на грудь, и сказал:
— Господин Бертье, я думаю, — он улыбнулся, — что если тут кому-нибудь угрожала опасность, то это, скорее, ему, — он посмотрел в сторону Фреда, — чем вам. Поздравляю.
— Я боюсь, что плохо рассчитал удар, — сказал Роберт. — К сожалению, у меня не было для этого времени.
— Если бы вы действовали иначе, — сказал инспектор, — то это могло для вас скверно кончиться. Вы, без сомнения, занимались боксом?
— Да, немного, — сказал Роберт, пожав плечами.
Потом полицейские вынесли Фреда, — один взял его под мышки, другой поддерживал ноги. Из окна Роберт видел, как они положили его на заднюю скамейку машины; затем опять завыла сирена, и они уехали. Жанина стояла рядом с Робертом и смотрела на автомобиль, пока он не завернул за угол. Она подумала, что еще несколько минут тому назад от этого человека, голова которого так беспомощно и страшно свисала вниз и тело которого только что небрежно волокли полицейские, зависела ее жизнь. Она повернула голову и взглянула на Роберта. Лицо его было спокойно, и в глазах стояло далекое выражение, которое она запомнила с того вечера, когда впервые увидела его.
Когда на следующее утро Роберт позвонил в комиссариат и назвал себя, голос вчерашнего инспектора ответил ему, что Фред лежит в тюремной больнице и врач отказывается от окончательного диагноза: возможно, кровоизлияние в мозг, возможно, что-нибудь другое. — Вероятнее всего, он все-таки выживет, — сказал инспектор. Он прибавил тут же, что его, Роберта, беспокоить не будут понапрасну. — C’est un repris,[5] — сказал он, — и вдобавок профессиональный сутенер. Мы никогда не позволили бы себе надоедать вам по этому поводу.
— Дело в том, — сказал Роберт, — что я собираюсь уезжать на днях, но если бы мое присутствие было необходимо…
— Нет, нет, господин Бертье, — сказал инспектор. — Разрешите вам пожелать приятного путешествия.
— Ты уезжаешь? — спросила Жанина, стоявшая рядом.
— Мы уезжаем, — сказал он, улыбнувшись. — Разве ты забыла, что я говорил тебе об этом?
Весь день он укладывал вещи и возился в гараже с автомобилем. На следующее утро он рано разбудил Жанину и сказал ей, что надо торопиться, так как предстоит длительное путешествие. В восемь часов утра они выехали из дому. Они завтракали в дороге, в лесу, ужинали в каком-то маленьком местечке, названия которого она не запомнила, и там же провели ночь, в комнате с низким потолком и огромной двуспальной кроватью. Было около четырех часов дня, когда Роберт остановил автомобиль перед невысокими железными воротами, за которыми был парк. В глубине парка был виден дом того желтоватокрасного цвета, который был характерен для Прованса. Вокруг был лес: сосны, дубы, эвкалипты вперемежку с густым кустарником. Кричали цикады, пахло раскаленными стволами деревьев, солнце высоко стояло в синем безоблачном небе. Роберт позвонил, через некоторое время пожилой человек в берете отворил ворота, почтительно поздоровавшись с Робертом, и автомобиль въехал в парк.
— Это называется «Ласточка», — сказал Роберт. — Мой отец купил это имение много лет тому назад, в день рождения моей матери. Но он не знал тогда, что она не переносит жары.
Потом он улыбнулся и прибавил вполголоса:
— Впрочем, на свете вообще мало вещей, которые она переносит.
На несколько, километров вокруг не было ни домов, ни людей — только деревья да тугая зеленая листва кустарника, лысины красноватой земли, какие-то маленькие зверьки, которые убегали так быстро, что их нельзя было рассмотреть и за которыми охотился огромный черный пес, стороживший имение, со странным человеческим именем Онезим. Провизия покупалась в деревне, отстоявшей от имения в двух километрах, куда Луи, сторож, ездил на поскрипывающем велосипеде с педалями разной длины. Недалеко от входа в парк проходила желтовато-красная дорога, усыпанная мелкими камнями, которые трещали под автомобильными шинами. Она шла круглыми изгибами вниз, среди деревьев и кустарника, потом пересекала большую дорогу и обрывалась над бурыми скалами, которые расступались; и там, где они расступались, было несколько сосен и желтый песок, а за соснами и песком — море.
Днем Роберт и Жанина купались; под вечер, когда спадала жара, они гуляли по лесу, почти никого не встречая. Их неизменно сопровождал Онезим. Они шли по мягкой дороге, среди высоких деревьев, и он говорил ей о том, что он считал необходимым знать и чего она не знала. Впервые в жизни, — он замечал вообще, что все, происходившее с ним теперь, было всегда впервые, и этим, как он думал, он был обязан ее присутствию, — его знания нашли в себе практическое применение. Дома он диктовал ей целые страницы, которые она послушно писала, объяснял ей, почему одни слова надо произносить так, а другие иначе, почему следует употреблять эти выражения, а не те. Потом она читала ему вслух, и он терпеливо поправлял ее ошибки. Она обладала способностью быстро усваивать, по крайней мере внешне, все, что она слышала, и он с удовольствием замечал, что она постепенно теряет ту манеру говорить, которая была для нее характерна вначале и по которой можно было безошибочно определить ее социальное положение.
Вещи и понятия, которые Роберт объяснял Жанине, приобретали для него значение, какого раньше не имели. Он настолько привык полагать, что всякое определение неточно, всякое утверждение может оказаться в некоторых случаях необоснованным, всякая истина относительной, что вся сумма его знаний представлялась ему чем-то не особенно ценным. Рассказывая о самых разных вещах Жанине, он думал о той совокупности понятий, которая определялась словом «культура»: это было то, чего нельзя было не знать. Миллионы и миллионы людей были чужды этим понятиям и этой культуре. И в том, что ее можно было передать женщине, которую он любил, он находил удовлетворение, какого не знал раньше, — ни тогда, когда ему казалось, что он приближается к пониманию далекой истины, найденной много лет тому назад умершим философом, ни тогда, когда ему удавалось построить более или менее гармоничную теорию в той или иной области.
Но самое важное, в чем главная роль принадлежала Жанине, — хотя он и не отдавал себе в этом отчета, — и чем объяснялась для него невозможность представить теперь себе существование вне ее присутствия, это были их любовные отношения. Она нигде не могла бы научиться этому, это было заложено в нее природой. Когда Роберт пытался это понять, ему казалось, что даже тело Жанины, которое он так хорошо знал, заключало в себе — в том или ином повороте бедер, в движении плеч — возможности, каких он до сих пор не мог себе представить. У него было впечатление, что каждый раз она уступает ему не так, как это было вчера или третьего дня, хотя на самом деле это никогда не было уступкой с ее стороны, а вызывалось именно и ее желанием. То, как в ее положении вела себя Жоржетта, его раздражало и утомляло, — то самое, что теперь казалось ему совершенно иным и бесконечно лучшим. Жоржетта была чувственной девчонкой, как он ее определял, когда она засыпала рядом с ним, а он еще не спал. 0 Жанине он никогда так не думал, и ему не приходила в голову мысль, что ее чувственность была несравненно длительней и глубже, чем бурные и быстрые реакции Жоржетты. Но он твердо знал, что теперь перед ним возник целый мир такой эмоциональной глубины, о которой он раньше не подозревал и которой, может быть, не существовало вообще вне Жанины и того, как она уступала ему.
И лишь изредка он вдруг испытывал приступы прозрачной печали — именно оттого, что все было так замечательно. Он думал тогда, что между всем тем трагическим и отрицательным, к чему сводилось его представление о мире и о человеческой жизни, и тем, что он испытывал теперь, было расстояние, которое, казалось бы, должно было исчезнуть и которое не укладывалось ни в какую теорию. Он думал еще, что все, происходившее в его жизни до появления Жанины, было очень давно и совершенно незначительно. То, ради чего стоило жить, возникло именно тогда, в тот вечер, когда он недосмотрел фильма в кинематографе и в случайной своей прогулке свернул с Больших бульваров на узкую улицу, спускавшуюся к Сене и проходившую через один из самых мрачных кварталов Парижа.
Проходило лето, уже раньше начинало темнеть, но стояла все та же сухая жара и море было таким же теплым. Они продолжали жить, ни о чем не думая и не заботясь. И он сказал как-то, разговаривая с Жаниной, что деньги, ценность которых он никогда не был склонен преувеличивать, имеют все-таки свою хорошую сторону, — потому что ему не нужно ни возвращаться к определенному сроку, ни спешить куда бы то ни было, и что в этом есть известная приятность; которая до сих пор от него ускользала. Он посмотрел на календарь: было восемнадцатое сентября. Но этот день отличался от других, как ему казалось, только тем, что Жанина была по-иному ближе ему, чем накануне, или два дня, или две недели тому назад.
Когда Фред пришел в себя, он увидел, что лежит на кровати, в большой комнате, стены которой были выкрашены белой масляной краской. Через отворенное окно пахло летним днем. Он не знал, сколько времени он находился здесь, и ему понадобилось необыкновенное усилие памяти, чтобы понять, как он сюда попал. Первое, что он вспомнил, было лицо Лазариса; потом завтрак с Жинеттой; потом метро… Роберт Бертье! Фред дернулся на постели и сразу почувствовал, что очень ослабел. В эту минуту вошел пожилой человек в белом халате, за которым следовало двое молодых. Он подошел к Фреду и резко поднял его подбородок своей прохладной и необыкновенно чистой рукой. Затем он посмотрел в его глаза равнодушным взглядом и сказал, обращаясь к одному из спутников:
— Скоро его можно выставить, все кончено.
— Послушайте, вы… — начал Фред. Но второй молодой человек холодно сказал ему:
— Заткни глотку.
И все трое пошли дальше. Фред хорошо знал этот тон и эти интонации: так разговаривали с ним в полиции. Этот голос объяснил ему то, чего не хватало в его представлениях: было очевидно, что он находился в тюремной больнице. Он вспомнил ощущение холодной воды, которую ему лили на голову: но где это было и кто это делал? Он вспомнил голос Роберта, произносивший невнятные слова. Он упорно восстанавливал в памяти все, что доходило до него короткими обрывками издалека, и старался связать это в более или менее ясную последовательность фактов, которые привели его сюда. Он много раз начинал сначала: утром он был у Лазариса… Наконец он дошел до своего разговора с Робертом и вспомнил, что он бросился на него. Но после этого начинался провал. Он напряженно думал. Вероятно, Роберт ударил его и он потерял сознание. И тут впервые он почувствовал, одновременно с неопределенной враждебностью к этому человеку, удивление. Это был тот самый мужчина с разнеженным лицом, который помогал Жанине выйти из автомобиля и который, когда Фред заговорил с ним, так испугался, что голос его звучал едва слышно? В этом было что-то странное, почти необъяснимое. Каким образом этот человек мог обладать такой быстротой движений и таким страшным ударом? Фред не мог этого понять. За его жизнь ему пришлось участвовать в многочисленных драках с разными противниками, и он знал, что его всегда спасало то, что он думал и действовал быстрее, чем они. И это были люди, которые знали, что они делали, и ни у одного из них, конечно, не могло быть такого выражения расслабленности, как у Роберта. И вот оказалось, что он, Фред, которого боялись все и который сам, в свою очередь, не боялся никого, потерпел такое поражение, первое за всю его жизнь. Это было настолько чудовищно по неожиданности и настолько непереносимо, что он не переставал об этом думать.
В тот же день его допрашивали. Он успел заранее все обдумать и знал, что рискует не очень многим, так как, в сущности, не совершил никакого преступления. Он так и сказал полицейскому инспектору:
— Я никому не причинил зла.
— Потому что не успел, — сказал инспектор. — Ты был нокаутирован раньше, чем собрался что-либо предпринять. Это была чистая работа. Ты имел дело с человеком, против которого ты рылом не вышел.
Фред молчал, стиснув зубы.
Он объяснил свое поведение: он позвонил в эту квартиру, потому что видал неоднократно, почти каждый раз, когда приезжал на скачки в Аи1еш1, как туда входила девушка, которая ему очень нравилась. Он хотел с ней поговорить и познакомиться.
— И чтобы лучше с ней разговаривать, ты взял с собой револьвер?
— У меня не было реводьвера, господин инспектор. Я не знаю, откуда он появился.
— Не валяй дурака.
Инспектор знал, что Фред лжет во всем. Он был в этом так же уверен, как в том, что Роберт говорил правду, — и иначе это быть не могло.
— Опиши мне эту девушку, — сказал он.
Но Фред ответил, что он едва помнит все случившееся и, в частности, не мог бы, наверное, даже узнать эту девушку. — Не забывайте, господин инспектор, что я был между жизнью и смертью.
Он повторил фразу, которую сказал о нем врач тюремной больницы и о которой он узнал до того, как идти на допрос.
В конце концов, он был присужден к месяцу тюрьмы за незаконное ношение оружия. Он осунулся за это время, и на похудевшем его лице черные глаза казались еще более пронзительными и неподвижными. В тюрьме он познакомился с невысоким, но совершенно квадратным человеком, у которого были раздавлены уши и нос. Его звали Дуду, он отбывал наказание за мелкую кражу. Он отличался двумя особенностями: он был неизменно равнодушен ко всем неприятностям и его способность понимать что бы то ни было сколько-нибудь отвлеченное была ничтожна. Фред долго смотрел на его могучую шею, литые плечи и лоб без морщин и подумал, что этот человек может ему оказаться полезным. Он не был похож ни на кого из тех, с кем ему приходилось до сих пор встречаться; у него не было ни желания, ни возможности иметь о чем-либо собственное мнение, и это было именно то, что Фреду казалось в нем наиболее ценным. Он узнал, что Дуду недавно приехал из Лиона, где жил раньше, и что он вынужден был отказаться от боксерской карьеры.
— Почему? — спросил Фред.
— Потому что у меня слабая голова, — сказал Дуду.
И он объяснил, что способен перенести любой удар или любые удары без особенного ущерба; но достаточно попасть ему в лоб, чтобы его сопротивление было сломлено. Боксеры знали это, Дуду в результате этого потерпел много поражений, и его менеджер отказался от него. Тогда он приехал в Париж, где вел очень случайное существование.
— Я тебе все устрою, — сказал Фред. — Ты увидишь, что такое настоящая жизнь.
Когда его выпустили из тюрьмы, он направился на гие 81.Сеш5. Дуду следовал за ним. Дверь комнаты, где Фред жил с Жинеттой, была заперта на ключ. Он постучал. Голос Жинетты спросил:
— Кто там?
Фред пробормотал что-то нежное. Дверь немного приотворилась, и он увидел заспанное лицо Жинетты. Она вскрикнула от неожиданности и хотела ее захлопнуть. Но было слишком поздно: Фред уже входил в комнату.
В кровати Жинетты лежал незнакомый молодой человек со смуглым лицом и темными волосами.
— Вставай! — сказал Фред. Молодой человек поднялся и стал быстро одеваться дрожащими руками.
— Он позавчера приехал в Париж, — сказала Жинетта, — он корсиканец. Он хочет теперь работать здесь.
— Ты молчи, с тобой я поговорю потом, — сказал Фред.
Когда молодой человек оделся, Фред надавал ему пощечин и вытолкал его из комнаты. Потом он сел на кровать и сказал Жинетте:
— Поди купи нам папирос. Принеси сандвичи и пива. Поторапливайся.
Жинетта набросила на себя пальто, взяла сумку и вышла.
— Ты будешь жить рядом со мной, — сказал Фред, обращаясь к Дуду. — Единственное, что ты должен делать, это слушать, что я говорю.
И через несколько дней все стало так, как было раньше. Жинетта и Ренэ по-прежнему работали каждый день и отдавали Фреду все деньги, он по-прежнему ходил в соседние бары, и внешне, казалось, ничего не изменилось. Дуду, в новом костюме и новой шляпе, повсюду сопровождал его. Он поселился в комнате Ренэ и автоматически, по назначению Фреда, стал ее покровителем. Когда она приходила под утро, она нередко заставала его уже спящим, и ее удивляло, что он часто смеялся во сне особенным, почти беззвучным смехом. Было чтото настолько странное в этом смеющемся лице с раздавленным носом и закрытыми глазами, что она его спросила:
— Почему ты смеешься во сне? тебе очень весело?
— Не знаю, — сказал Дуду. — Я смеюсь во сне?
— Да, я несколько раз замечала. Он пожал плечами.
— Первый раз слышу. Она ему говорила:
— Как мужчина ты не очень хорош. Это странно, потому что ты силен, как бык.
— Это ничего не значит, — ответил он. — Я никогда не увлекался женщинами, я спортсмен.
Он был равнодушен к женщинам в той же степени, как ко всему остальному вообще. И единственным человеком, к которому он относился иначе, чем к другим, был Фред.
В жизни Фреда с недавнего времени появилось нечто новое, и этого не знал никто, кроме него. Во-первых, он хотел отомстить Роберту. Во-вторых, — и это было еще важнее, — ему хотелось доказать Лазарису, что он, Фред, не похож на других его клиентов, и то, что может сделать он, не может никто, и, в конце концов, люди, о которых упоминал Лазарис и которые, по его мнению, стоят выше Фреда, будут так же бояться его, как те, среди кого проходит его существование теперь. Он не знал еще, каким путем он добьется того и другого. Он представлял себе это чрезвычайно смутно, но думал, что этого достигнет непременно и какой угодно ценой. Он понимал, что это потребует с его стороны длительной подготовки и нового подхода к вещам. Если бы Жанина ушла от него к другому, такому же, как он сам, он очень скоро разыскал бы его и потребовал бы ее возвращения. Отказа быть не могло: отказ значил бы для этого человека смерть или тяжелое увечье. И Жанина вернулась бы на rue St.Denis.
Но поступить совершенно так же по отношению к Роберту Бертье он не мог. Роберт жил в далеком и тихом квартале, был сыном владельца автомобильной фабрики, — он собрал о нем все справки, — его защищала полиция, и он был, в сущности, почти недостижим. Кроме того, Жанина жила в таких условиях, о которых никогда не могла бы мечтать: он вспомнил дом, где жил Роберт, и единственную комнату его квартиры, которую он успел увидеть.
Он впервые задумался о том, что, помимо среды, в которой он вырос, и другой, в которую он попал позже, есть еще иные и совсем особенные люди, с которыми он никогда еще не сталкивался. Они были чужды ему так, как если бы это были существа с другой планеты, все, о ком он читал иногда в газетах, — собственники скаковых конюшен, артисты, дипломаты, владельцы предприятий, где работали тысячи людей, зависевших от них, посетители Оперы, дамы в вечерних платьях, мужчины в смокингах, говорившие на иностранных языках, какие-то академики, философы, художники. Собственно, почему это было так? Все, кого он когда-либо знал, не имели никакого отношения к таким людям. Одни жили так, как он, Фред, и его товарищи, другие работали — одни на фабриках, другие в гаражах, третьи в кафе или на железной дороге, смазчиками, истопниками, электротехниками, некоторые разгружали баржи на Сене, некоторые уезжали на север, в шахты. Вероятно, это было так нужно, и у него не возникало мысли о протесте против этого порядка вещей; то, как жили люди, от которых зависели другие, было ему совершенно чуждо. Они существовали иначе, — болыпе ничего. Но он не мог допустить мысли, что он, Фред, самый умный и самый опасный человек, ничего не боявшийся, вдруг окажется ниже этих людей и, попав в их среду, он почему-то автоматически потеряет все те преимущества, которые так бесспорны и в ценности которых он никогда не сомневался.
Он условно представлял себе нечто вроде вертикального разреза в том порядке вещей, о котором он недавно впервые подумал: правительство, — над ним все смеялись, но оно все-таки было на самом верху, — полиция, Опера, кварталы города, где были квартиры таких людей, как Бертье, и, с другой стороны, ниже — rue St.Denis, Жинетта, Ренэ, Дуду, Фред и существование, которое они вели, потом все, кто работал на набережных Сены или на фабриках и на железной дороге, и, наконец, — деревянные нищие бараки на окраинах Парижа, где жили, пока они были живы, его мать и жилистый калека. Почему все это было именно так? И было ли это случайно или были какие-то причины для этого? До сих пор ему не приходили в голову мысли об этих ненужных, в сущности, вещах. Но у него всегда было сомнение в том, что жизнь, которую он ведет, действительно стоит той жестокой борьбы за нее, какую ему приходилось выдерживать. Этим он отличался от своих товарищей, и это имела в виду Жинетта, когда говорила, что он никогда не бывает доволен.
Он сидел однажды один на террасе кафе. За соседний столик сели двое: один — седой, загорелый человек со светлыми глазами, другой — бледный, молодой, с очень особенным и необыкновенно узким лицом. Седой человек, продолжая, по-видимому, разговор, сказал:
— Очень хорошо, я совершенно согласен с тем, что основные элементы европейской культуры, как вы говорите, цитируя Валери, — эллинское наследство, христианство и Возрождение. Но это, в сущности, классификация, то есть наименее интересная часть анализа и наиболее легкая. И это, так сказать, хронологическое сочетание решительно ничего не объясняет. Я должен вам признаться, что мне просто представляется непостижимым, как можно настаивать на каком бы то ни было объединительном признаке, который бы подходил к любому явлению в истории европейской культуры. Примеры бесчисленны: нельзя же ставить рядом какие-то проявления человеческого гения, совершенно между собой различные, и всех их произвольно объединять — живопись Джотто и философию Лейбница, портреты Рембрандта и поэзию Шелли, работы Бенвенуто Челлини и пьесы Шекспира? Человек с узким лицом ответил:
— Я вынужден протестовать против такого толкования. Мы не утверждаем, что общее определение «европейская культура» может нам дать объяснение того или иного явления. Но таких объяснений, мне кажется, вообще не существует. Здесь мы вступаем в область, конечно, иррациональную. Вы правы, конечно, что это классификация скорее, чем что-либо другое. Мы хотим только сказать, что нельзя себе представить истории европейской культуры вне влияния хотя бы одного из этих элементов, вне Эллады, или вне христианства, или вне Возрождения. И тот факт, что эта культура отличается невероятным богатством и разнообразием проявлений, только свидетельствует лишний раз о неисчислимых потенциальных возможностях этих элементов.
Фред подозвал гарсона, расплатился и вышел из кафе. Был солнечный летний день. Он шел по тротуару, задумавшись и ничего не замечая вокруг себя. 0 чем спорили эти люди? Он ничего не понял ни из того, что сказал первый, ни из того, что ответил второй. И какое значение в жизни каждого из них могла иметь история европейской культуры? Чем они оба занимались? Каким ремеслом? Он повторял про себя: эллинское наследство, христианство, классификация, иррациональная область, — это звучало как непонятные слова иностранного языка. Для понимания этого нужны были какие-то сведения, может быть, те самые, об отсутствии которых говорил Лазарис. Он вспомнил это ненавистное улыбающееся лицо.
— Вот чего тебе не хватает, Фред, — знаний. Но зачем вообще все это было нужно и какую ценность это могло иметь? На первый взгляд это была просто ненужная болтовня. Но человек со светлыми глазами на загорелом лице не был похож на пустомелю. Другой, узколицый, впрочем, тоже. То, что Фред не мог бы принять участие в их споре, было не так важно. Важно было другое: почему такие вопросы могли интересовать этих людей и в чем было значение этих вопросов.
Он никому не мог бы сказать об этом, потому что никто бы его не понял. Он вернулся домой — и комната гостиницы показалась ему темной и бедной, как никогда. Дуду и Жинетта играли в карты.
— Да, я забыла тебе рассказать сегодня, — сказала Жинетта, и он подумал, что у нее дребезжащий голос, — вчера у меня был клиент, очень курьезный, я говорила это Дуду, мы так смеялись.
— Молчи, — сказал Фред далеким и спокойным голосом. — Ты просто падаль.
— Ты всегда скажешь что-нибудь приятное. Фред вышел из комнаты. После минутного молчания Жинетта сказала:
— Ты видишь, Дуду, я тебе говорила, что он никогда не бывает доволен. Но я его люблю, ты понимаешь.
Было двенадцатое июля, летняя ночь, светили уличные фонари, едва слышно шумели листья на деревьях, и над дансингом «Золотая звезда» горели электрические трубки рекламы. Жерар, хозяин дансинга, фамильярно и почтительно в одно и то же время, опершись локтями о стойку, разговаривал с человеком, хорошо, но как-то безлично одетым, в синем костюме и черной шляпе. Жерар был в пиджаке и рубашке с галстуком. Но человек в синем костюме, разговаривавший с ним, полицейский инспектор, знал, что руки, плечи и грудь Жерара были покрыты сложной татуировкой — с надписями, пронзенными сердцами, якорями и змеями. Жерар был на голову выше любого посетителя дансинга; у него было широкое лицо, одновременно улыбающееся и свирепое. Единственное оружие, которого он боялся, был револьвер, единственные люди, которых он особенно остерегался, были полицейские. Он знал множество разных вещей: что такое алиби, что такое конкуренция, что такое тюрьма, что такое свобода. Он не знал только будущего. Он всегда мечтал, как он уедет на покой, поселится в маленьком домике на берегу моря и будет ловить рыбу. Но на пути к достижению этой идиллической цели были препятствия, значения которых он не мог заранее учесть. Могло случиться, что через несколько лет он действительно будет жить гденибудь между Марселем и Тулоном и «Золотая звезда» станет далеким воспоминанием. Но могло быть и так, что однажды ночью или утром его татуированный труп найдут где-нибудь в окрестностях Парижа и в маленьком домике на берегу моря будет жить кто-то другой, не имеющий представления ни о дансинге «Золотая звезда», ни о многом ином, что предопределило жизнь — и смерть — Жерара. До сих пор ему всегда удавалось выходить сухим из воды, но некоторые из тех, кого он хорошо знал и с кем был связан деловыми отношениями, давно были на том свете, и ни один из них не умер от старости. Франсуа Кадэ, беспощадный человек, любивший повторять, что он никогда не ошибается, был убит ударом ножа в спину на пароходе, между Марселем и Корсикой. Тот, кого называли Куницей, умер в комнате парижской гостиницы от припадка астмы — первого и последнего, так как никто никогда не знал, что он был подвержен этой болезни. Антуан, полуполяк-полуфранцуз, пользовавшийся неограниченным кредитом у всех содержателей кафе в известных районах Парижа, исчез в один прекрасный день, точно испарился, и лишь значительно позже, в случайном разговоре, Жерар узнал, что именно с ним произошло: Антуан повесился в Шанхае, и было непонятно, зачем ему было нужно ехать так далеко и кто внушил ему мысль о необходимости этого путешествия. Марго осталась на всю жизнь в Порт-Саиде, задыхаясь от жары и жестоко страдая от палюдизма, та самая Марго, с которой он, Жерар, танцевал на Boulevard de Belleville четырнадцатого июля, Марго, у которой были такие маленькие груди и такие глубокие глаза. Он бы не узнал ее никогда, это она узнала его в Порт-Саиде, и тогда, сидя рядом с ней, в ее убогой комнате, на ее кровати, он вдруг почувствовал, что его глаза наполнились слезами от бешенства и сожаления в то время, как она рассказывала ему, почему она попала сюда. Того человека, по вине которого это произошло, тоже теперь не было в живых, он умер накануне отъезда Жерара из Порт-Саида. Но это было слишком поздно, и ничто уже не могло спасти Марго и вновь сделать ее такой, какой она была четырнадцатого июля, — ничья смерть и ничье желание. Смерть была всюду — и Жерар это знал лучше, чем кто-либо другой: в Париже и в Уайтчепеле, в Марселе и в Бирмингеме, в холодный и туманный день европейской зимы или в тропическую ночь, на пароходе или в гостинице, на углу улицы или на берегу океана. Но его гигантское татуированное тело прошло там, где были остановлены — раз навсегда — его прежние товарищи. К сожалению, до Средиземноморского побережья было еще далеко, и Жерар знал, что ручаться за что бы то ни было можно только на несколько часов вперед, не болыпе. И он был готов ко всему.
Сейчас он разговаривал с полицейским инспектором, который хотел знать, кто именно приходит в дансинг, из кого состоит клиентура «Золотой звезды».
— Вы хорошо знаете, господин инспектор, — говорил Жерар, — что у нас район небогатый и большинство посетителей — люди скромные.
— Но у вас полно каждый вечер?
— Что вы хотите, господин инспектор, это молодежь.
Он пожал плечами.
— Горничные, кухарки? — спросил инспектор.
— Главным образом горничные, — сказал Жерар. — Кухарка, господин инспектор, это чаще всего толстая женщина, у нее красные руки, от нее пахнет салом… Нет, из кухарок бывают только эмансипированные, которых немного.
— Еще кто?
— Другие, — сказал Жерар, — представительницы других профессий, мы, дирекция, их об этом спрашивать не можем, вы сами понимаете. Единственное, что от них требуется, это прилично себя вести и платить, больше ничего. Много работниц с фабрики.
— А мужчины?
— Чаще всего из рабочих, — сказал Жерар. — Электротехники, механики, подмастерья. Молодежь, господин инспектор. Трудящаяся молодежь.
— А дамы? Я хочу сказать, настоящие дамы?
— Я понимаю, господин инспектор. Не те, которые служат горничными, а те, у кого служат горничные?
— Совершенно точно.
— Очень редко, господин инспектор. Вы знаете, они все ездят на rue de Lappe. У нас еще нет достаточной репутации…
— Вы понимаете, Жерар, меня, в сущности, совершенно не касается, как вы ведете дело.
— Я живу, как в стеклянной клетке, господин инспектор. Моя отчетность всегда в порядке, и все обо мне всё знают. Мне нечего скрывать…
— Тем лучше, тем лучше. Мне только хотелось поставить вам на вид, что было бы желательно, чтобы у вас не происходило никаких историй, вы понимаете. Если бы случился какой-нибудь инцидент и если бы это попало в газеты, мне лично было бы очень неприятно.
— Господин инспектор, если вам это было бы просто неприятно, то для меня это была бы катастрофа. Пока я жив, этого не произойдет. Мне не двадцать лет, я думаю о своей старости, и мне пора на покой… И я вообще не люблю историй.
Разговор происходил под музыку; оркестр состоял из двух гармоник и рояля. Первый гармонист был красивый немолодой мужчина, которому несколько лет тому назад ампутировали левую ногу до колена. Второй был молодой человек с напомаженными волосами и толстым розовым лицом, который в свое время попался в довольно крупной краже, отбыл срок тюремного заключения и под влиянием Жерара решил вести честную жизнь. Пианиста звали Жаклина — и с первого взгляда становилось понятно почему: у него было напудренное лицо, подведенные глаза, галстук бабочкой на тонкой белой шее и пиджак в талию, подчеркивавший нарочитую женственность его фигуры. Гарсоны проскальзывали между столиками, неся в руках подносы, уставленные стаканами, и с жонглерской ловкостью лавируя в толпе танцующих. В смещающихся движениях проходили мужские и женские плечи, появлялись и тотчас сменялись другими десятки человеческих глаз, почти всегда сохранявших серьезное выражение. И в звуках этой музыки, и в лицах танцующих была очень своеобразная печальная пронзительность — убожество той жизни, которую они вели, будущее, которое чаще всего их ожидало, бедные радости, которые им давала «Золотая звезда» — потому что другие были им недоступны. Среди этой толпы обращали на себя внимание очень хорошо, в отличие от других, одетые люди с мягкими движениями и бархатными глазами, в шелковых рубашках с вышитыми инициалами и в галстуках скромной расцветки. У них были разные лица, но все-таки в них было нечто общее, и становилось очевидно, что они все принадлежали к одной и той же корпорации, неопределимой для неискушенного глаза. Это было тем легче заметить, что они держались отдельной группой, и женщины, которых они сопровождали, были одеты лучше других…
Инспектор бросил быстрый и внимательный взгляд в их сторону и коротко спросил:
— Шулера?
— Клиенты, господин инспектор, — сказал Жерар. — Как вы хотите, чтобы я знал их профессию? Вот если бы у меня был такой наметанный глаз, как у вас…
Инспектор пожал плечами. В известном смысле Жерар был прав: инспектор определял профессию этих людей по их внешнему виду. Жерару незачем было этим заниматься: он знал их всех лично.
Когда инспектор уходил, Жерар еще раз сказал ему:
— Вы можете быть спокойны, историй у меня не было и не будет.
Это точно соответствовало действительности. Посетители дансинга должны были подчиняться строжайшим правилам, и Жерар сам следил за тем, чтобы они выполнялись. Для тех, кто его знал, было очевидно, что это было лучшей гарантией, какая могла существовать.
Было около половины первого ночи, когда в дансинг вошел Фред. Дуду следовал за ним. Они с трудом нашли свободный столик, заказали себе пива, и Дуду потом не пропускал ни одного танца, беспрерывно меняя партнерш. Он танцевал очень особенно, широко расставляя локти и прижимая голову к левому плечу, отчего его лицо с раздавленным носом принимало почти горизонтальное положение.
— Я от музыки делаюсь печальным, — говорил он своей даме, — и мне начинает хотеться танцевать. Вы здесь недалеко работаете?
После танца он присаживался на минуту, выпивал глоток пива, и как только музыка снова начинала играть, его уже не было.
— Я делаюсь от музыки печальным, — опять говорил он, — и мне хочется танцевать. Вы здесь недалеко работаете?
Перед входом в «Золотую звезду» остановился автомобиль, потом хлопнула дверца, и с высоты своего гигантского роста Жерар увидел, что вошли две дамы, очень молодые. Он вышел из-за стойки и спустился в зал, навстречу новым посетительницам. Все столики были заняты. Он провел их к тому, который был ближе всего от стойки и за которым сидели двое мужчин в кепках. Жерар сказал:
— Mesdames, вот вам столик. Мои друзья, — он показал кивком головы на мужчин в кепках, — только что предупредили меня, что они уходят и освобождают место.
Те поднялись и пошли расплачиваться. Валентина Симон сказала своей спутнице, красивой даме с фарфоровым цветом лица:
— You will see, it will be exciting.[6]
Музыка продолжала играть, плечи Жаклины тряслись над роялем, и особенная, дребезжащая печаль гармоник также лилась музыкальными волнами в накуренном воздухе. Валентина вспомнила, как недавно один из ее поклонников сказал ей, что звуки гармоники чем-то напоминают ему поэзию Верлена: та же пронзительная печаль, вызывающая одновременно презрение и жалость. Никто не приглашал танцевать ни Валентину, ни ее спутницу. Тогда из-за стойки вновь спустился Жерар. Он подошел к Валентине, поклонился и спросил, не согласна ли она… Она поднялась и пошла танцевать с ним.
Фред давно следил за ней своими неподвижными глазами. Он увидел тотчас, — так же, как Жерар, — что Валентина принадлежала к другой общественной категории, чем обычные посетители «Золотой звезды», может быть, к той самой, что Роберт Бертье и люди, говорившие в его присутствии об истории европейской культуры. Надо было сделать все возможное, чтобы получить о ней более точное представление. Может быть, эта девушка… Когда танец кончился и Жерар отвел Валентину к ее столику, — Фред видел, что там уже стояло шампанское, которого обычно никто не заказывал в «Золотой звезде», — он поднялся и направился туда. Но когда он проходил мимо стойки, Жерар бросил в его сторону выразительный взгляд, в значении которого нельзя было ошибиться. Фред приблизился.
— Здравствуй, мой милый, — сказал Жерар. Рот его был раздвинут в улыбке, но глаза смотрели холодно и свирепо.
— Здравствуй, патрон, — ответил Фред. Жерар не любил, когда к нему так обращались. Он предпочитал, чтобы его называли «господин Жерар». Но он сделал вид, что не обратил на это внимания. Он понизил голос и сказал:
— Если ты собираешься пригласить эту барышню…
— С вашего разрешения, патрон.
— Конечно, — сказал Жерар. — Я только хотел тебя предупредить, что обращаться с ней надо чрезвычайно деликатно. Если бы тебе пришла фантазия разговаривать с ней, как с Жинеттой или Ренэ, это было бы крайне неуместно и могло бы иметь самые печальные, — он подчеркнул эти слова, — последствия. Ты понимаешь?
— Господин Жерар, — сказал Фред, — я не слепой, у меня есть глаза. Вы можете быть совершенно спокойны.
— Я спокоен, — сказал Жерар. — Если кому из нас придется волноваться, то это тебе, а не мне. Я знаю твою репутацию, но помни, что есть случаи, в которых никакие личные качества помочь не могут. И верь мне, я знаю, что я говорю. Но я знаю также, что ты хороший парень.
Фред успел подумать, что за последнее время он наталкивается на препятствия, которых раньше как будто не было. Он закусил губу, но ничего не сказал и направился к столику Валентины.
Она давно была пьяна, он увидел это по ее туманным глазам. Почти не глядя на него, она положила ему руку на плечо и пошла танцевать. Его поразило ощущение свежести, которую он почувствовал, приблизившись к ней, белизна ее легкой блузки, длинные и чистые ее пальцы, квадратные часики на массивном золотом браслете. Он молчал первые секунды, не находя слов. 0 чем можно было с ней говорить?
Она заговорила первая. Ее взгляд упал на его башмаки с белым верхом и желтым низом, она улыбнулась широкой улыбкой и спросила пьяным голосом:
— Вы сутенер, да?
— Почему?
— Я не специалистка, — сказала она. От нее пахло холодным шампанским. — Но это видно по вашим башмакам.
Фред не понимал.
— Вы не знали? Двухцветные башмаки носят чаще всего сутенеры. Я об этом много раз читала. Расскажите мне, как вы работаете.
— Это не так просто, mademoiselle, — сказал Фред, — на это потребовалось бы много времени.
— Но у нас вся ночь впереди, — сказала Валентина. — Мы будем пить шампанское, и вы будете мне рассказывать, как вы работаете.
— Вас, вероятно, ждут ваши родители дома, mademoiselle, — сказал он.
— У меня нет родителей, — ответила она своим пьяным голосом. — Мой отец давно умер, мать тоже. Я живу у дяди. Эта старая обезьяна меня ненавидит, но он ничего не может сделать, потому что в его положении это невозможно.
— В его положении?
— Ну, да, — сказала Валентина, — он сенатор. Я вам говорю — старая скупая обезьяна.
— Mademoiselle, — сказал он, — если это вас действительно интересует, мы можем с вами как-нибудь встретиться, я с удовольствием…
— Хорошо, позвоните мне по телефону до двенадцати часов дня, — сказала она. Она была совершенно пьяна. — Если вам ответит горничная, попросите mademoiselle Valentine. Вот номер, — она дала ему номер телефона. — Как ваше имя?
— Фред.
— А? — сказала она с удивлением. — Вы английского происхождения?
— Нет, меня так называют. Мое настоящее имя Франсис.
— Хорошо, скажите, что звонит Фред. Вы не забудете?
— Будьте покойны, mademoiselle Valentine, — сказал он, — я не забуду.
Танец кончился, он отвел ее к месту и ушел.
— Хорошая бабенка, — сказал ему Дуду. — Я приглашу ее на следующий танец.
— Боже тебя храни даже думать об этом, — сказал Фред. — Забудь о ее существовании. Дуду пожал плечами.
— Это неважно. Не то чтобы меня интересовала одна какая-нибудь девушка больше, чем другие. Я люблю музыку и танец, ты понимаешь?
— Да, — сказал Фред.
Через десять минут они выходили из дансинга. Недалеко от входа стояли двое полицейских, немного дальше — такси с опущенным флажком счетчика. Шофер в сером халате прохаживался по тротуару.
— Задержан? — спросил его Фред, остановившись на минуту.
— Жду уже полтора часа.
— Не скучаешь?
— А как ты думаешь? Счетчик идет, километров не делаешь, бензина не тратишь — одно удовольствие. И не гоняешь машину по всем улицам. Так спокойнее. А я люблю спокойствие, что ты хочешь. Я такой.
— Ты полон благоразумия, — сказал Фред, хлопнув его по плечу. — А я вот не люблю спокойствия.
— Il faut de tout pour faire un monde,[7] — сказал шофер. — Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — ответил Фред.
— Il faut de tout pour faire un monde, — повторил Дуду. — Что он, собственно, хотел сказать?
— Он хотел сказать, — ответил Фред — глаза его пристально смотрели на матовый белый шар уличного фонаря, в котором мягко растворялся взгляд, упиравшийся в светлую муть, — что ты хороший парень, но что пороха ты никогда не выдумаешь. Дуду посмотрел на него и ничего не ответил. А в «Золотой звезде» Валентина допивала шампанское. Все смутно плыло перед ее глазами, по-прежнему играли гармоники, сквозь которые временами доходили звуки рояля. Напудренное лицо Жаклины смотрело в сторону Валентины с ненавистью, как ей казалось. Она вспомнила почему-то портрет Рембо, юношеское и преступное его лицо, — и вдруг что-то обожгло ее на секунду, какое-то понимание, мгновенно от нее ускользнувшее. Она не знала, что это было, — может быть, Жаклина, может быть, Рембо, может быть, мысль о том, что за этим дымом, за прохладным туманом шампанского, за гармониками и роялем вдруг возникает, как во сне, черная и холодная пропасть. Она покачнулась на стуле и едва не упала. Жерар, все время следивший за ней, подошел к ее столику.
— Я не мог бы вам быть чем-нибудь полезен? Спутница Валентины была тоже совершенно пьяна.
— Да, пожалуйста, — сказала Валентина. — Вот деньги, — она открыла сумку. — И доведите нас до такси, которое нас ждет.
Жерар поклонился. Через две минуты автомобиль увозил Валентину по ночным улицам Парижа, и шофер, привычно глядя перед собой на огни встречных машин и черную блестящую мостовую, думал, что скажет жене, вернувшись домой, чтобы завтра к обеду она приготовила кролика. Это было то, чего ему давно хотелось и чего он не мог вспомнить, когда ждал своих клиенток: ему было легче думать во время движения автомобиля. Когда он стоял, это было гораздо труднее.
На следующий день после того, как она была в «Золотой звезде», Валентина встала очень поздно, с легкой головной болью и ощущением мути, от которого не могла избавиться. Она приняла горячую ванну, и когда вышла, наконец, в столовую, она узнала, что дядя приглашен на какой-то официальный завтрак и будет дома не раньше четырех часов. Ей предстоял неприятный разговор с ним: было тринадцатое июля и от денег, которые он выдавал ей каждое первое число месяца, ничего не осталось. Она знала, что это вызовет очередной скандал.
Но она не думала все-таки, что объяснение будет носить такой бурный характер. Симон, вернувшийся домой с чувством тяжести в голове и желудке, был вообще в дурном настроении. Но когда Валентина пришла к нему и сказала ему тем вялым голосом, каким она всегда начинала говорить, как только речь заходила о деньгах, что у нее ничего не осталось и что ей нечем заплатить за билет метро или автобуса, он пришел в бешенство. Лицо его побагровело, он глотал воздух и несколько секунд не мог сказать ни слова. Потом он начал кричать нечто бессвязное и непонятное, так что это было больше похоже на звуковой протест, чем на сколько-нибудь логическую аргументацию. Валентина только поняла, что у него нет фабрики фальшивых денег и что он об этом жалеет, что у него зато есть бюджет, которого он не может превысить, что он заслужил право не умереть в нищете и в самое ближайшее время, то есть не позже чем сегодня вечером, ему предстоит очередной крупный расход, так как явится этот мерзавец Шарпантье.
— Подожди немного, — сказала она, морщась от его крика. — Кто такой Шарпантье?
— Кто такой Шарпантье? Кто такой Шарпантье? Ей показалось, что на его губах выступает пена.
— Ты меня спрашиваешь, кто такой Шарпантье? Нет, это действительно превышает всякую меру! Шарпантье — шантажист, которому я плачу, чтобы он молчал и не предавал гласности некоторые вещи, ты понимаешь?
— Что же ты скрываешь?
Он хотел что-то ответить, но не мог и упал в кресло. Затем он сделал ей повелительный знак своей дрожащей рукой: она налила стакан воды и передала ему. И как только он выпил его, он закричал:
— Мне лично нечего скрывать! Моя жизнь безупречна! Но я не могу сказать того же о других!
Он вдруг понял, что Валентина не должна была ничего знать об этом, и даже пожалел, что упомянул о Шарпантье. И когда он подумал об этом, он сразу стал спокойнее.
— Не будем об этом говорить, — сказал он примирительно. — Ни я, ни ты в этом не виноваты: я расплачиваюсь за вину других людей, Шарпантье знает, что я не могу ничего сделать, и поэтому он меня шантажирует, постепенно увеличивая сумму, которую я ему плачу. Это понижает значительную часть моих доходов. Поэтому я стеснен в средствах.
— И ты не можешь просто отказать ему?
— Если ты думаешь, что для понимания такой возможности мне нужно было ждать твоего совета…
— И ничего нельзя сделать? Он пожал плечами.
— А какой это Шарпантье? Это тот высокий, лысый человек, который иногда приходит?
Он утвердительно кивнул головой. Потом он сделал рукой усталый жест, достал бумажник, вынул оттуда несколько кредитных билетов и передал их Валентине.
— А теперь иди, — сказал он. — Постарайся быть менее расточительной. Иди, мне надо отдохнуть. Это проклятая утка и бургундское…
Уходя в свою комнату, Валентина думала о том, что в ее доме есть какая-то тайна, есть шантаж и это очень забавно. Когда Шарпантье, действительно, пришел за деньгами в тот же вечер, она была дома и внимательно осмотрела его. Она вспомнила его костюм с поблескивающими локтями пиджака, его походку — он ходил, выворачивая в сторону носки ног, — его лысину, желтоватую кожу его лица и общее впечатление скрытой нечистоплотности, которое он производил, точно этот человек никогда не принимал ванны. И она подумала, что типичный шантажист должен быть именно таким. Он недолго пробыл у Симона и ушел своей странной походкой, зажимая под мышкой потертый портфель и несколько склонив голову набок. Она смотрела ему вслед с любопытством и легким отвращением, но без какого бы то ни было враждебного чувства. Шариантье почтительно поклонился ей, проходя через гостиную, где она сидела с книгой в руках, и подумал, как это думали все, кто видел Валентину, что племянница сенатора была похожа на кинематографическую артистку. Он вспомнил о той, давно прошедшей ночи, когда ее мать ему принадлежала, и эта мысль заключала в себе почти бессознательное ощущение его превосходства над этой девушкой. Он встретил на секунду безразличный взгляд ее светлых глаз — и вдруг испытал мгновенное и совершенно необъяснимое чувство страха, настолько сильное, что у него начали трястись руки. Выйдя на улицу, он оправился, и когда он вспомнил об этом чувстве страха, оно показалось ему непонятным и вздорным. Он подумал, что нужно, пожалуй, пить меньше черного кофе, и пошел по направлению к метро.
По дороге он подводил в уме свой месячный итог. Потом он едва заметно покачал головой с удовлетворением. Вечером, дома, разговаривая с женой, он сказал, что иногда некоторые отрицательные поступки могут иметь положительные последствия. Эта фраза не требовала никаких комментариев, это было философское изречение. Но оно не было таким отвлеченным, каким могло показаться на первый взгляд. Говоря об отрицательных поступках, он имел в виду поведение Анны, матери Валентины; говоря о положительных последствиях, он думал о том, что это дало ему возможность значительно увеличить свои собственные доходы, шантажируя сенатора Симона. Это был, в сущности, один из непредвиденных вариантов закона достаточного основания. Но эта сторона вопроса его не интересовала как таковая.
Фред позвонил Валентине через два дня, он долго думал об этом перед тем, как опустить жетон в телефонный ящик и составить номер, который был у него записан. Валентина так же отличалась от других девушек, тех, которых он хорошо знал, как Роберт Бертье и люди, говорившие в кафе об истории европейской культуры, отличались от него самого. Он думал именно об этом, не о том, чем каждый из них не походил на другого, а о чем-то, что у них было общего. И Валентина, и Роберт, и эти люди в кафе могли быть совершенно не похожи друг на друга, но ему казалось, что в самом главном, что отличало их от тех, кого он знал до сих пор, они были одинаковы. Он вспомнил это особенное ощущение свежести, которое было характерно для Валентины, ее небрежные движения, ее голос, голос девушки, которая привыкла никого не бояться. Этим же голосом она могла бы, вероятно, говорить с судебным следователем или полицейским инспектором. И у нее, конечно, не было никакого страха перед Фредом, и даже если бы она знала его репутацию, это, наверно, не испугало бы ее. Она бессознательно чувствовала свое превосходство над ним. Чем оно объяснялось? Все тем же непонятным отличием, заключавшимся в том, что она знала какие-то ненужные вещи, которых не знал он?
Она назначила ему свидание в большом кафе на Елисейских полях. Он обыкновенно приходил на каждое свидание с небольшим опозданием: он знал, что его должны были ждать. Но теперь он пришел на пять минут раньше назначенного часа. Валентина явилась через несколько минут; он видел, как она подъехала на такси. Она была в светлосером костюме, с другой сумкой и с другой прической, и на этот раз у нее были совершенно ясные глаза. Она подала ему свою прохладную руку и заказала себе черного кофе.
— Я никогда еще не встречала таких людей, как вы, — сказала она ему. — Расскажите мне о себе. Как вы жили раньше, как вы стали заниматься этой профессией?
— Это вас, наверное, забавляет, mademoiselle Valentine? — спросил он. — Да?
Но она была теперь не такой, какой он ее запомнил в тот вечер, когда танцевал с ней. Ее лицо было серьезно, и ее глаза смотрели на него со спокойным вниманием. Он даже подумал, что в ее взгляде было что-то почти доброжелательное.
— Нет, — сказала она. — Забавляет — это не то слово. Я бы сказала — интересует.
И вдруг Фред, первый раз в своей жизни, почувствовал непостижимое желание рассказать ей то, чего он до тех пор не рассказывал никому. Он не отдавал себе отчета в том, почему ему захотелось сказать это именно ей, бесконечно далекой и чужой mademoiselle Valentine. Он понял это потом, много позже; но тогда, в ту минуту, он этого не понимал.
— Есди вы думаете, что в этом есть что-нибудь веселое, mademoiselle, — сказал он, — то вы ошибаетесь. Я не знаю, интересно ли это.
Он бессознательно старался говорить так, как говорили люди в кафе.
— Я вас слушаю со вниманием. Она увидела, что на его юношеском худом лице вдруг дернулся рот.
— Видели ли вы когда-нибудь деревянные домики на окраинах Парижа?
— Нет, — ответила она. — Я где-то читала о них, это, кажется, был какой-то репортаж. Но я их никогда не видела.
— Я там родился, — сказал он. — Это было возле Porte d’Italie.
Она заметила, что у него немного дрожали руки.
— Это было двадцать два года тому назад, — сказал он. — Я не знаю, кто был мой отец, моя мать тоже этого не знала. И, вероятно, он тоже не знал, что я был его сыном. Я не имею о нем никакого представления. Я не знаю, жив ли он. Может быть, нет. У нас легко умирают, mademoiselle Valentine.
Она кивнула головой.
Он рассказал ей о своем детстве, о том, как он питался, как он был счастлив однажды, когда нашел в мусорном ящике настоящий сандвич с ветчиной. Ему было тогда семь лет. Он рассказал ей о бесконечных побоях, о жилистом калеке, о том, как он попал в исправительный дом, как он работал у крестьянина, как просил милостыню, притворяясь слепым.
— И вы никогда не встретили никого, кто бы к вам хорошо отнесся?
— Si,[8] — сказал он. — Это была немолодая женщина. Она была проститутка — как другие.
— Вы с ней потом расстались?
— Да, — сказал Фред. — Однажды утром я нашел ее задушенной.
— Вы узнали, кто ее задушил?
— Да, mademoiselle, это был маньяк. Через некоторое время он умер в сумасшедшем доме.
Валентина молчала несколько секунд. Это было совсем не то, чего она ожидала. То, что рассказал ей Фред, было тягостно и скучно. Она думала, что знакомство с ним окажется более интересным.
Фред, в свою очередь, задал ей несколько вопросов. Он узнал, что она учится на юридическом факультете, что она живет у дяди, что она собирается уехать на лето в Англию, что ее дядя болезненный и скупой старик, что, не считая шофера, горничной и кухарки, они живут с ним вдвоем в огромной квартире, и когда она уходит, он остается долгими часами совершенно один. Затем она взглянула на часы, сказала, что ей пора идти, что, может быть, еще встретится с ним после возвращения из Англии, и ушла. Ей было теперь ясно, что эта встреча и рассказ Фреда — все это было лишним, и она подумала об этом не без некоторой досады. Ей казалось теперь, что она могла бы не сообщать Фреду даже тех незначительных сведений о себе, которые она дала. Но она чувствовала по отношению к нему нечто вроде морального обязательства после того, что он рассказал ей о себе. Уходя, она знала, что никогда больше не увидит этого человека — во всяком случае, если это будет зависеть от ее желания.
Фред вышел из кафе через несколько минут после нее. Но вместо того, чтобы вернуться домой, он пошел пешком по Елисейским полям, направляясь к place d’Etoile. До сих пор ему почти не приходилось бывать в этом квартале города. Он спустился по avenue Foch и вошел в Булонский лес. Там он свернул в одну из боковых аллей и, найдя удобное, как ему показалось, место, лег на траву, подпер голову рукой и опять углубился в те мысли, которые овладели его воображением за последнее время. Они были сейчас крайне неясными и расплывчатыми, но одну вещь он знал твердо: он не хотел продолжать жить так, как он жил до сих пор.
За его спиной послышался звук копыт. Он обернулся: по аллее ехали верхом двое, молодой человек и девушка. Лошади шли шагом и обмахивались хвостами. До слуха Фреда донеслось несколько слов, которые произнес молодой человек, и фраза девушки, ответившей ему. Они говорили на иностранном языке. Он долго смотрел им вслед, жуя блеклую травинку и думая все о том же. Бросить rue St.Denis, Жинетту, Ренэ, Дуду, уйти однажды утром и не вернуться. Даже больше — исчезнуть, сделать так, чтобы Фред перестал существовать и чтобы через несколько лет… Но его воображение отказывалось идти дальше.
Тогда он стал думать о практической стороне своего проекта, который показался бы непонятным и необъяснимым для всех, кто его знал. Нельзя было, конечно, откладывать каждый день какую-то сумму денег, на это потребовалось бы слишком много времени и терпения. Деньги нужны были сразу. Но до всего этого надо было встретить Роберта Бертье, это было самое главное. Он вспомнил с досадой, что Роберта не было в Париже, он, вероятно, уехал куда-нибудь на лето с Жаниной, и, может быть, теперь, где-то за сотни километров отсюда, они говорят о нем, Фреде, и смеются над его неудачей. Очень возможно, что Роберт больше не боялся его. Если это было так, то он был не прав, потому что Фред был не таким, как другие, и тем, кто был склонен это забывать, придется дорого заплатить за свою ошибку.
Он поднялся с травы и пошел по направлению к городу. В правом кармане его пиджака лежал револьвер. Он шел, прямо глядя перед собой, чувствуя каждое движение своего тела, и думал о том, что нет опасности, которая застала бы его врасплох: он был готов к действию в любую минуту. Но аллеи Булонского леса были пустынны, был мирный июльский день в Париже, не было никакой опасности и никакой необходимости действовать, было тепло, был сонный воздух, и в высоком небе неподвижно стояли белые перистые облака.
Труп Шарпантье был найден в лесу, возле дороги, недалеко от Фонтенбло, на рассвете дождливого дня, четвертого августа. Его увидели жандармы, проезжавшие на велосипедах. Шарпантье лежал, уткнувшись лицом в придорожную траву, и кровь густо запеклась на его голове: у него был проломлен череп. Согласно заключению полицейского врача, смерть последовала от того, что Шарпантье, падая, ударился со всего размаха головой о каменную тумбу с указанием числа километров от этого места до Парижа. На трупе нашли бумажник, по-видимому, нетронутый, потому что там была известная сумма денег — около трехсот франков, — несколько фотографий, изображавших голых женщин в разных позах, и визитную карточку, на которой было написано: «Виктор Шарпантье, помощник бухгалтера, 265, бульвар Анатоль Франс, Монруж». Секретарь ближайшего комиссариата составил соответствующий протокол: «в четыре часа шесть минут утра»… «около семидесяти метров от места, называющегося»… «смерть последовала много часов тому назад»… «никаких других знаков насилия»… Полицейское следствие установило целый ряд фактов, относившихся к жизни Шарпантье, но их совокупность не могла дать никакого объяснения его смерти. Шарпантье был на отличном счету в своем предприятии, был примерным семьянином, вел образцовый образ жизни, никогда подолгу не отсутствовал из дому, не имел подозрительных знакомств и отличался еще, в довершение всего, отсутствием каких бы то ни было разорительных страстей. Накануне того дня, когда его труп был найден около Фонтенбло, он ушел утром из дому, как всегда, и проработал в конторе до вечера. Затем он вышел оттуда, как выходил, кончив работу, каждый день, — и исчез. Куда он направился и что случилось потом, было невозможно установить, как нельзя было понять, почему он очутился вечером на дороге в Фонтенбло. Все сведения, собранные о нем, были самыми положительными. В конце концов, выяснилось только одно обстоятельство, которое не могло не показаться несколько странным; в сберегательной кассе и в банке, где у Шарпантье был текущий счет, оказалась довольно крупная сумма денег, настолько крупная, что вряд ли он мог ее сэкономить, даже если предположить, что он откладывал максимум того, что мог, всю свою жизнь. Но предположение, напрашивавшееся само собой, о том, что доверенная ему отчетность могла бы дать этому достаточное объяснение, оказалось ошибочным: отчетность была в идеальном порядке, и директор предприятия сказал, что Шарпантье можно было дать миллионы и быть уверенным, что ни один франк не пропадет. Тот факт, что в его бумажнике были неприличные фотографии, тоже ни в какой мере не был показательным: Шарпантье был немолодым человеком и в этом «эротическом уклоне», как это назвал в своем отчете репортер распространенной вечерней газеты, не было ничего странного. Предположение о самоубийстве, — помимо того, что у Шарпантье не было для этого никаких оснований, — отпадало тоже: согласно рапорту полицейского врача, Шарпантье, по всей вероятности, был выброшен из автомобиля на полном ходу. Другими словами, — без того, чтобы это можно было утверждать с абсолютной достоверностью, — надо было полагать, что Шарпантье был убит неизвестным человеком или неизвестными людьми четвертого августа — по неизвестным причинам.
«Нам остается надеяться, — писал тот же репортер, — что полицейскому следствию удастся пролить свет на те загадочные обстоятельства, при которых произошло это преступление. Можно сказать без преувеличения, что оно бросает вызов самой элементарной логике и всем нашим представлениям о том, какими именно соображениями объясняются убийства вообще. Одно можно утверждать, не рискуя ошибиться: беспричинных убийств почти никогда не бывает и, может быть, причина тем глубже, чем более она кажется непонятной. Здесь речь идет о профессиональной чести полиции, которая должна, если она не хочет, чтобы ее престижу был нанесен непоправимый удар, выяснить, как и почему это произошло. Мы не допускаем мысли, что это убийство может остаться безнаказанным. Мы хотим знать, — и мы имеем на это право, — как и почему умер помощник бухгалтера Шарпантье».
Эти последние строки отчета должны были, однако, рассматриваться просто как стилистическая виньетка. Репортер был достаточно опытным человеком и понимал, что задача полиции в данном случае была почти неразрешима. Впрочем, вся жизнь Шарпантье не давала, казалось бы, решительно никаких оснований для скольконибудь произвольных предположений о том, что он из себя представлял. Было неизбежно, конечно, что будет написано несколько строк о его двойной жизни, но тот бесспорный факт, что все его времяпрепровождение всегда можно было установить с необыкновенной легкостью и точностью в любой период его существования, лишал эту теорию всякой убедительности. Единственное событие, несколько отличавшееся от тех, которые составляли ежедневное, ежемесячное и ежегодное существование Шарпантье, никогда не бравшего, по экономическим соображениям, отпуска, произошло десять лет тому назад, когда он был послан своим предприятием в Марсель для проверки некоторых итогов тамошнего отделения фирмы. Он провел там четыре дня и, выполнив за это время свою работу, вернулся в Париж. Полиция заинтересовалась вопросом о том, когда именно Шарпантье внес в банк ту сумму, размеры которой не могли не удивить всех, кто знал его скромные доходы. Но как раз в годы, непосредственно предшествовавшие его путешествию в Марсель и непосредственно за ним следовавшие, он не сделал ни одного вклада. Они начались значительно позже и чаще всего совпадали с началом месяца. Было ясно только одно: в жизни Шарпантье было нечто, что так или иначе предопределило его трагическую и, вероятно, насильственную смерть. Это могла быть какая-то ошибка в сложном расчете, это могла быть какая-то личная его особенность, о которой знали только он и тот или те, кто совершил убийство — если он действительно стал жертвой убийства. Но для того, чтобы прийти к этому выводу, вовсе не было необходимости прибегать к помощи полицейского следствия. Он вытекал из того факта, что, по всей вероятности, — как это было сказано в заключении врача, — Шарпантье был именно убит, а не умер своей смертью.
Не считая семьи покойного, где его неожиданный уход из жизни, впрочем, не вызвал особенно бурных реакций ни со стороны его детей, к которым он был неизменно строг и которые его не очень любили, ни со стороны его жены, в существовании которой он давно перестал играть главную роль, не считая его сослуживцев и начальников, отнесшихся к этому как к любому другому факту газетной хроники, — был один человек, испытавший нечто вроде удовлетворения, когда он прочел об этом в уголовной рубрике вечернего листка: сенатор Симон. Ему сразу бросился в глаза заголовок: «Таинственное убийство в лесу Фонтенбло». Он находился в это время в Виши. Он внимательно прочел заметку об этом, и когда он убедился, что речь шла действительно о помощнике бухгалтера, Викторе Шарпантье, примерном отце семейства и нравственно безупречном человеке, он отложил газету и задумался на несколько минут. По-видимому, Шарпантье был менее осторожен, чем это казалось на первый взгляд, и у него были знакомства, которых следовало избегать. Это было единственное объяснение, которое ему пришло в голову. Если бы ему сказали, что была какая-то связь между тем, что Шарпантье долго шантажировал его, Симона, и тем, что он потом был убит, он бы пожал плечами. Он испытал необыкновенное облегчение и почувствовал, что избавился от неприятного груза. — Тем лучше, — пробормотал он про себя, — тем лучше. — Он был почти благодарен судьбе, которая позаботилась о том, чтобы убрать Шарпантье из его жизни. Таким образом, и с этой стороны полицейское следствие не могло ожидать никаких разъяснений; и причина этого преступления до конца осталась непонятной, как если бы ее не существовало вообще. Следствие было фактически прекращено. Журналист вечерней газеты, все тот же, написал статью, где приводил ряд почти отвлеченных криминологических соображений и приходил к заключению, что это убийство следовало рассматривать как классический пример преступления, в расчете которого не было допущено ни одной ошибки. Особенное совершенство выполнения он видел в том, что убийце или убийцам удалось сделать так, что причина преступления осталась неразгаданной, — главное и, в сущности, непреодолимое препятствие для всякого следствия. Он высказывал, однако, убеждение, что только недостаток некоторых основных данных, а не идеальная отвлеченная неразрешимость, мешает беспристрастному исследователю установить, как именно и почему именно это произошло.
Его статья была последним по времени упоминанием о Шарпантье. Потом о нем перестали писать и перестали им интересоваться. Преступление осталось нераскрытым, и никто из тех, кому было поручено обнаружить убийц, даже не узнал, что, собственно, предопределило участь Шарпантье. Это было понятно и неизбежно, — потому что никому в голову не могла прийти мысль, что в вопросе о жизни или смерти этого человека главную роль, решившую его участь, играли некоторые анатомические особенности Маргариты, эльзасской девушки, анатомические особенности, делавшие понятным ее пристрастие к физически сильным людям. При другом стечении обстоятельств эта ее особенность в выборе любовников могла бы не повлечь за собой никаких неприятностей для кого бы то ни было. Но в данном случае это ее пристрастие предопределило судьбу Шарпантье — потому что Маргарита была горничной у сенатора Симона, потому что она познакомилась некоторое время тому назад с Дуду, потому что от Дуду у нее не было секретов и потому что, лежа с ним в кровати, в своей комнате, и глядя на него влюбленными глазами, она рассказала ему о Шарпантье, которому Симон сказал во время его очередного посещения:
— У меня нет денег, я могу вам дать только чек. Если вы непременно хотите наличными, приходите в среду вечером после вашей работы, и вы сразу получите все двадцать тысяч. И не опаздывайте, потому что я уезжаю в Виши вечерним поездом.
Маргарита слышала этот разговор и рассказала о нем Дуду, как она рассказывала ему все, что происходило в ее несложной жизни: прачка не вернула ей одной простыни, слесарь обещал прийти в четыре, а пришел только в пять. И Дуду так же, быть может, не обратил бы на это внимания.
Но за Дуду стоял Фред. Он давно следил за домом сенатора и думал о том, как именно следует действовать. Ему нужно было знать, где Симон хранит свои деньги и драгоценности, есть ли у него несгораемый шкаф, и если есть, то какой приблизительно системы. Это он узнал, что полная девушка с маленькими голубыми глазами и явным эльзасским акцентом служит горничной у сенатора. Его собственная попытка завязать с ней знакомство не привела ни к чему, и тогда он послал вместо себя Дуду. Когда Дуду передал ему слова Маргариты, Фред сказал:
— В среду вечером мы это устроим. Я все беру на себя, ты будешь делать только то, что я тебе буду говорить.
В понедельник утром Маргарита уехала на две недели в Эльзас. Во вторник вечером Дуду, — который до того, как выступать на ринге, был шофером, — увел синий четырехместный автомобиль, который принадлежал какому-то коммивояжеру и который показал ему Фред. В среду вечером этот автомобиль стоял недалеко от дома, в котором жил сенатор Симон. Дуду был у руля; в глубине машины сидел Фред. В половине восьмого Шарпантье, поднявшись по бульвару, позвонил у двери сенатора. Без четверти восемь он показался на пороге и затворил за собой дверь. Фред вышел из автомобиля и, не обернувшись к Дуду, пошел наперерез Шарпантье. По тротуарам шли люди, по бульвару проезжали автомобили. Небо было покрыто тучами, и, несмотря на ранний час, казалось, что начинает темнеть. Фред приблизился к Шарпантье и сказал:
— Будьте любезны следовать за мной. Если бы Шарпантье не испытал того смертельного испуга, который совершенно парализовал его волю, он, вероятно, спросил бы Фреда, кто он такой и на каком основании он, Шарпантье, должен следовать за ним. Но он так испугался, что на некоторое время потерял дар речи. Кроме того, в его кармане лежало двадцать тысяч франков, и, может быть, это было известно, и, может быть, было известно, каким путем они получены. Он шел на обмякших ногах рядом с Фредом. Фред втолкнул его в автомобиль, и машина сразу двинулась. Они проехали по окраинным бульварам, пересекли реку и помчались опять по прямой линии. Шарпантье спросил едва слышно — в горле у него пересохло:
— Куда вы меня везете?
— Пожалуйста, без вопросов, — холодно сказал Фред.
Автомобиль проехал через Вильжюиф и, набирая скорость, шел теперь по дороге в Фонтенбло. Фред молчал. Шарпантье смотрел мутными, отчаянными глазами на широкие плечи Дуду и его невыразительный, равнодушный затылок. У него учащенно билось сердце, и когда он провел рукой по лицу, его вдруг точно издали удивило ее холодное прикосновение. Он сделал над собой усилие и еще раз спросил:
— Я все-таки хочу знать, куда мы едем?
И тотчас же он почувствовал, что в его правый бок упирается дуло револьвера.
— Еще одно слово — и конец, — сказал Фред. Навстречу автомобилю неслись темные деревья. Начал идти дождь, и по стеклам машины заструились капли воды. И тогда, именно в эту минуту, Шарпантье вдруг понял, что он погиб. Он хотел что-то сказать, но вспомнил предупреждение Фреда и не посмел. Рубашка его была мокрой от пота. Ему было трудно дышать. Потом перед ним появились на секунду далекие и туманные глаза Анны — тогда в Марселе… Он был близок к обмороку. Фред сказал, обращаясь к Дуду:
— Остановись с правой стороны, за этим поворотом.
Автомобиль остановился. Фред сказал Шарпантье:
— Бумажник.
Шарпантье вынул бумажник и отдал его Фреду. Фред пересчитал деньги, взял двадцать тысяч, оставил триста франков и вернул бумажник Шарпантье. Потом он спросил:
— За что старик платит тебе деньги? По крыше автомобиля стучал дождь, капли воды безостановочно текли по стеклам. Шарпантье молчал и смотрел перед собой отчаянными глазами.
— Я тебя предупреждаю, что если ты мне не ответишь, для тебя все кончено, — сказал Фред.
Шарпантье тяжело дышал, но не произносил ни слова.
— Ну, — сказал Фред.
Дуло револьвера опять уперлось в бок Шарпантье.
Тогда он рассказал невыразительным и прерывающимся голосом, как все произошло. Когда он кончил говорить, Фред сказал:
— Забудь теперь дорогу туда. Этим займусь я. Твое дело кончено. Если ты еще когда-нибудь там появишься… Теперь выходи.
Дорога была пустынна. На ровной ее поверхности вскакивали и лопались пузыри дождя. Шарпантье вышел из машины и пошел слепо и прямо перед собой. Он боялся обернуться, ему казалось, что Фред стоит в двух шагах от него с револьвером в руке.
Дуду, беззвучно смеясь, разогнал машину и, поравнявшись с Шарпантье, надавил на клаксон. Шарпантье в ужасе метнулся в сторону, нога его зацепилась за проволоку, проходившую невысоко над землей, и в конце своего стремительного падения он ударился со всего размаха головой о каменную придорожную тумбу. Потом он дернулся еще раз и остался неподвижен.
— Ты сбил его с ног, дурак! — закричал Фред.
— Я до него не дотронулся, — испуганно сказал Дуду. — Честное слово… Я хотел его немного напугать… А править я умею… ты мне поверь…
Они вернулись в Париж. На одной из улиц, пересекавших avenue d’Italie, они оставили автомобиль, поехали в метро на rue St.Denis и пошли обедать в маленький ресторан, где обедали обычно.
Сенатор Симон вернулся из Виши в конце августа. Как всегда, он чувствовал себя теперь значительно лучше, чем до отъезда. Но того, на что он надеялся, все-таки не произошло. Он думал, что те мысли, которые его занимали последнее время, объяснялись в первую очередь причинами физиологического порядка и что, как только он почувствует себя лучше, они сами собой исчезнут. Но этого не случилось. Хотя врачи единодушно говорили ему, что состояние его здоровья не оставляет желать лучшего и единственное, чего ему следует остерегаться, это переутомления сердца; хотя, с другой стороны, некоторые внешние обстоятельства, доставлявшие ему до сих пор много огорчений, перестали существовать — Валентина, вопреки обыкновению, вела себя прилично и ее пребывание в Англии обошлось без единого скандала, Шарпантье умер и одновременно с его смертью отпала эта постоянная угроза шантажа, — несмотря на все это, сенатор Симон упорно возвращался к тем соображениям, которые впервые пришли ему в голову незадолго до его сердечного припадка. В Виши он об этом почти не думал. Но, вернувшись в Париж, он снова каждое утро чувствовал с постоянной тревогой свою физическую незначительность и хрупкость. Он впервые за много лет, выходя из ванны, стал рассматривать свое тело, потому что накануне ему попался иллюстрированный журнал, на обложке которого был изображен «самый красивый атлет мира», голый мужчина с выпуклыми мускулами. Он вспомнил о нем, когда стоял в купальном халате перед зеркалом. Он распахнул его полы, увидел свое собственное тело и сам поразился его физической несостоятельности. Он подумал, что это непоправимо, — и пошел пить кофе. Его мысль все время цеплялась за это слово — непоправимо, — это была отправная точка его рассуждений, и это беспощадное слово было приложимо не только к виду его тела, но и ко всему остальному. Все было непоправимо, потому что обратного движения быть не могло, совершенно так же, как не могло быть чудес. Жизнь была на девять десятых прожита, и нельзя было изменить ни того, что она прожита, ни того, как она была прожита. Думая об этом, он был вынужден констатировать одну несомненную ошибку, допущенную в самом начале. Она заключалась в убеждении, что, достигнув определенных результатов, которые он поставил себе целью, он будет испытывать глубокое удовлетворение. Только теперь он понимал, как ему казалось, что перспектива этого удовлетворения, заставлявшая его совершать некоторые поступки, которых можно было не совершать, была совершенно произвольным предположением и ничему реальному не соответствовала. Что, собственно говоря, давало ему возможность полагать, что это будет именно так, и как можно было в этом быть уверенным?
Он сидел перед остывшим кофе, с небритым желтым лицом и потухшими глазами. Часовая стрелка на огромных стенных часах подходила к половине одиннадцатого, ему давно нужно было быть одетым и ехать по делам. Но не хотелось двигаться. Что он знал за свою жизнь, кроме этого периодического напряжения каждый раз, когда возникал вопрос о более или менее значительной сумме денег, которую ему предстоит получить благодаря той или иной комбинации? Какие-то люди стрелялись из-за неудачной любви, гибли в арктических или тропических экспедициях, перелетали океан, пересекали пустыни, открывали новые законы мира, создавали сложные познавательные теории, и, вероятно, у каждого из них было сознание, что в конце того или иного испытания или в результате длительного труда его ждет награда нравственного удовлетворения. Были другие, огромное большинство людей, которые не совершали в своей жизни ничего героического, но которые бывали то счастливы, то несчастны, и последовательность радостей и огорчений не давала им времени подумать ни о чем ином. Когда они были счастливы, они радовались, когда они были несчастны, они огорчались, и жизнь их была полна… И все это прошло мимо него. Может быть, это было неважно. Но то, ради чего он жил и работал, имело, вероятно, еще меньшую ценность, чем то, ради чего жили все эти разные категории людей.
Он встал, наконец, со своего кресла и пошел бриться. Когда он поднялся, он опять ощутил тупую боль в сердце, ту самую, которая у него бывала до отъезда в Виши. Он остановился и оперся рукой о стол. В этом мучительном и чисто физическом, казалось бы, ощущении непонятным образом было заключено все остальное, все, о чем он так упорно думал последнее время и в чем было сознание непоправимости, не менее несомненное, чем это мускульное сжатие — или расширение — в левой стороне груди.
После возвращения из Виши он стал проводить так почти каждое утро. Необыкновенное количество давно забытых вещей вдруг всплыло в его памяти; но не было ни одного, которое было бы ему приятно. Он вспоминал людей, обращавшихся к нему с просьбами. Каждый раз у них была единственная надежда, только он мог их спасти… его влияние… его авторитет… Он не отказывал лишь тогда, когда знал, что может потом извлечь из этого выгоду. Были совершенно сумасшедшие люди — вроде одного редактора провинциальной газеты, рекомендованного ему его избирательным агентом и который был настолько простодушен, что обратился к нему с просьбой о довольно значительной ссуде. Он тоже говорил, что это его последняя надежда, но в данном случае те же самые слова имели иное значение: получив отказ, он вернулся в провинцию, и на следующий день сенатор Симон узнал о его самоубийстве. Он тогда сказал, что в каждой человеческой жизни неизбежны ошибки. Он теперь понимал, что это не было, собственно говоря, мыслью в точном значении этого слова. Сказать, что ошибки неизбежны в человеческой жизни, или сказать, как он это делал в своих речах, что правильно понятые национальные интересы требуют от нас сознательного отношения к тем проблемам, которые возникают, — это была не мысль, а проявление нежелания или неспособности мыслить. Однако так или почти так он говорил всегда. Но если бы сейчас предложили кому-нибудь из тех людей, его анонимных избирателей, доверие которых по отношению к нему могло, конечно, объясняться только их наивностью, — поменяться с ним, своей судьбой, тот, вероятно, не согласился бы. Может быть, его, сенатора Симона, не нужно было жалеть. Но завидовать ему тоже не стоило.