Мыльный вкус во рту, который его так раздражал, теперь исчез и сменился другим, металлическим привкусом; и как раньше, все, что он ел или пил, пахло мылом, так теперь это отзывалось не то жестью, не то оловом. Но в этом новом ощущении был какой-то трагический оттенок, которого не было раньше. И это тоже объяснялось недостаточным действием печени. Но ему было не с кем говорить о своих недомоганиях. Когда он как-то сказал об этом Валентине, — она на днях вернулась из Англии, — она посмотрела на него немного удивленными глазами и ответила, что это, вероятно, возраст. Он с раздражением бросил на нее быстрый взгляд: ей было двадцать два года, она была идеально здорова — и что она могла понять в чьих бы то ни было недомоганиях?

Находясь в Англии, она прочла газетную заметку о смерти Шарпантье. Она тотчас же подумала, что теперь у Симона будет одним удобным предлогом меньше для отказа в деньгах, которые ей могли понадобиться. Когда она сказала ему об этом, он возмутился:

— Это, кажется, единственное, что тебя интересует, — сказал он. — Ты не думаешь, что за то, чтобы у тебя было больше денег, этот человек заплатил своей жизнью?

Она пожала плечами.

— Он был шантажист, — сказала она, — это опасная профессия. На что другое он мог рассчитывать в конечном итоге?

— У него была жена и дети.

— Это ничего не меняет и не делает его добродетельнее, чем он был.

— У него был здравый взгляд на вещи, — задумчиво сказал Симон: он вспомнил свои короткие разговоры с Шарпантье о падении авторитета власти, о необходимости другого воспитания молодежи, более строгого, о том, что политика должна была бы руководствоваться в первую очередь принципами христианской морали.

Она ничего не ответила и ушла.

Проходили дни, не принося никакого улучшения. Даже коллеги Симона по сенату, у каждого из которых было достаточно забот о своем собственном здоровье и у которых поэтому не оставалось времени думать о других, даже они заметили, что Симон начал сдавать. Он стал неестественно рассеянным, явно не интересовался окружающим и немного оживлялся только тогда, когда разговор заходил о его самочувствии. Теперь он просиживал целыми часами дома в кресле, совершенно один, сумрачно глядя в противоположную стену и думая, что никакое понимание чего бы то ни было теперь не имеет для него практического значения: слишком поздно, и ничего изменить нельзя.

Он сидел так однажды вечером, в пустой квартире, Валентины не было дома, как всегда, Маргарита давно ушла, кончив свою работу. Было около одиннадцати часов вечера. Он вдруг услышал шум чьих-то шагов. Он обернулся и остался неподвижен.

В двух шагах от него стоял незнакомый, очень молодой человек с худым лицом и неподвижными глазами. В правой руке он держал револьвер.

— Господин сенатор, — сказал он голосом, который, как показалось Симону, звучал неестественно, — я хочу вам сказать только несколько слов.

Он посмотрел на Симона и положил револьвер в карман.

— Вы знаете, что Шарпантье умер. Перед смертью, однако, он поручил мне обратиться к вам и передать, что теперь его место занимаю я.

Но Симон едва слышал его. Железный вкус во рту вдруг необыкновенно усилился, сердце заболело так, что он едва не потерял сознание, и ему было совершенно очевидно сейчас, что все остальное не имеет никакого значения. Но в глазах его не отразилось ничего, они были так же мутны, невыразительны и спокойны.

— Я должен вам сказать… — продолжал Фред. Перед Симоном внезапно возникло очень далекое и тусклое бело-красное пламя. Он понял, что это была смерть. Он сказал:

— Значит, это так!

Это были единственные слова, которые он мог произнести. Затем его тело соскользнуло с кресла, и через секунду он лежал на полу, открыв рот, губы которого стали лиловыми. Фред стоял над его трупом, засунув руки в карманы и глядя на него расширенными глазами. Потом он посмотрел по сторонам и вышел из комнаты на цыпочках. Он ушел тем же путем, что проник в квартиру: дверь кухни, выходившая на черный ход, не была заперта на ключ, потому что Маргарита постоянно забывала это делать — и он это знал.

Его никто не видел и никто не остановил. Он вышел на улицу и шел, глубоко задумавшись, мимо фонарей и деревьев, ничего не видя перед собой, пока не наткнулся на какого-то высокого мужчину, который закричал свирепым голосом:

— Не можете быть внимательнее? болван!

Фред, не понимая, взглянул в его лицо.

— Нечего теперь на меня смотреть, надо было смотреть раньше! — так же свирепо сказал мужчина. — Я вас научу вежливости!

Фред вынул из кармана револьвер и направил его на этого человека. В его глазах стояло то же далекое и задумчивое выражение.

— Это так близко, смерть? — сказал он с вопросительной интонацией.

Он опять увидел перед собой худое старческое тело Симона на полу и его лиловые губы. — Это так легко?

— Умоляю вас… — сказал человек изменившимся голосом.

Фред сунул револьвер в карман и пошел дальше. Была мягкая сентябрьская ночь, дул легкий южный ветер, направо от бульвара темнел Булонский лес, по которому время от времени пробегали широкие световые полосы автомобильных фар, освещавшие деревья, траву и листья.

* * *

Роберт вернулся в Париж вместе с Жаниной двадцать восьмого сентября. Они приехали бы раньше, если бы по дороге Роберт не свернул в сторону и не сделал бы значительного круга; ему непременно хотелось увидеть деревню, где прошло детство Жанины. Они пробыли там целый день. Это был поселок, состоявший из маленьких, чаще всего одноэтажных домов с толстыми деревянными ставнями на окнах, с почерневшей черепицей крыш. Они побывали везде — на кладбище, в церкви, где уже не было прежнего аббата, переведенного в другое место, в поле и в небольшом лесу, который находился недалеко оттуда. Был серый и прохладный день, над землей стоял легкий туман. — Вот дом, в котором я жила, — сказала Жанина, — за домом двор, во дворе колодец, который скрипит, когда начинается ветер. — Она смотрела на это небольшое здание, на эту узкую улицу и думала, какое оно бедное и маленькое и как бесконечно далеко то время, когда она девочкой жила здесь. — Вот отсюда мы выходили с дедушкой, — сказала она, посмотрев Роберту в лицо; в ее глазах было выражение далекой нежности. — Хочешь, я поведу тебя той дорогой, которой мы с ним ходили столько раз? — Да, да, конечно, — сказал он. Они свернули на немощеную сельскую улицу и через несколько минут вышли из деревни. Навстречу им попался обтрепанный старик-горбун, который взглянул на них, пробормотал что-то невнятное и пошел дальше, оборачиваясь время от времени. — Это Жюль, — сказала Жанина, — он самый бедный в деревне. Он всегда был такой, каким ты его видишь, — грязный, оборванный и несчастный. Бабушка мне говорила, что он в молодости хотел жениться на одной из наших девушек, но она отказала ему, и с тех пор он такой печальный. Но, может быть, это просто деревенские россказни.

Они долго шли по неровному полю с вытоптанной травой и редким кустарником, через прохладную осеннюю печаль этого плоского пейзажа. Наконец они дошли до невысокого бугорка; в нескольких шагах от него лежали холодные и влажные рельсы. — Вот тут мы с ним садились и ждали экспресса, — сказала Жанина, не улыбаясь, — и он вынимал свои огромные часы, чтобы посмотреть, через сколько времени покажется поезд. А там, ты видишь, — она показала рукой, — крутой поворот, тот самый, на котором всегда скрежетали колеса.

Она стояла рядом с ним, положив ему руку на плечо. Он повернул голову в ее сторону и увидел, что ее лицо было мокро от слез.

— Не надо плакать, — сказал он. Она кивнула головой.

— Все они ушли, — сказала она, — мама, дедушка, бабушка. Они были простые и бедные люди. И я думаю, что они были бы счастливы, если бы видели меня сейчас здесь, с тобой. Это было бы четыре раза счастье, — наивно сказала она. — Но ты видишь, судьба не хотела быть такой великодушной, из четырех раз она оставила только один. И только потому, что это была слепая случайность. Что было бы теперь со мной, если бы ты проходил по ше 81;.0еш8 на десять минут позже?

— Это было невозможно, — сказал он, улыбаясь. — Я не мог опоздать.

— Ты меня не бросишь, Роберт? Я теперь не могла бы жить без тебя.

Он был взволнован и тронут не столько тем, что она сказала, сколько интонацией ее голоса. И чтобы скрыть это волнение, он ответил совсем не то, что хотел:

— Тот факт, что ты не могла бы без меня жить, не имеет особенного значения, потому что в этом не представляется никакой необходимости.

И он обнял ее с такой силой, что у нее занялось дыхание и она сказала:

— Я согласна на все, только не надо со мной так жестоко обращаться.

Они приехали в Париж вечером, приняли ванну, переоделись и пошли в ресторан обедать. Когда они вернулись, Жанина сказала:

— Ты знаешь, я себя не очень хорошо чувствую. Он посмотрел на нее с удивлением и беспокойством.

— Что с тобой?

— Не знаю, какая-то внутренняя боль.

— Хочешь, я вызову доктора?

— Нет, нет, это пройдет. Мне уже немного лучше.

Но утром, когда Роберт открыл глаза, он увидел ее страдальчески сморщенное и усталое лицо. Она призналась ему, что почти не спала, но не хотела его будить. Он поднялся с кровати и, не одеваясь, в пижаме, позвонил доктору, который обещал приехать через полчаса. Роберт его знал, — это был спокойный пожилой человек с очень живыми глазами и седой головой. Он осмотрел Жанину и сказал:

— Это припадок аппендицита, ее надо немедленно оперировать. Если вы этого не сделаете, через несколько часов может начаться перитонит. Вот вам адрес клиники. Где ваш телефон? Я предупрежу хирурга, это мой друг.

Когда Роберт привез Жанину в клинику, доктор в белом халате, сверкающем от крахмала, сказал профессионально-небрежным голосом:

— Совершенные пустяки… Если бы все операции были такими.

Роберт стоял и смотрел на его руки с необычайно чистыми, толстыми и длинными пальцами. Как только он увидел эти руки, он почувствовал к этому человеку неограниченное доверие. У него было впёчатление, что все движения доктора должны были отличаться необыкновенной точностью и, наверное, эти удивительные пальцы занимали именно то место, которое было нужно, и не смещались ни на миллиметр.

— Операция будет часов в двенадцать, — сказал доктор. — Вы можете прийти немного позже. Через несколько дней она вернется домой.

Операция прошла благополучно, и когда Роберт вернулся в клинику, Жанина сказала ему, что чувствует себя прекрасно. Она лежала на узкой кровати, простыни которой отличались, как показалось Роберту, той же особенной белизной, что и халат доктора. Он просидел у нее два часа, потом поехал повидать свою мать, которой он не застал дома. Тогда он поехал на фабрику, к отцу, вместе с ним вернулся в квартиру родителей, где, наконец, увидел Соланж, поужинал там и приехал домой только поздним вечером. За это время он два раза звонил в клинику. Ему неизменно и лаконически отвечали, что Жанина чувствует себя прекрасно.

Он подъезжал к дому с каким-то неприятным чувством, которого никак не мог понять. Жанина, вероятно, в это время спала в своей комнате, и ее состояние теперь не внушало ни малейших опасений, у его родителей все обстояло благополучно. Чем могло быть вызвано тягостное ощущение, которое он испытывал? Он напряженно думал об этом и не находил никакого объяснения.

Но когда он проезжал мимо углового дома, он вдруг заметил в неверном свете фонаря и в течение одной короткой части секунды знакомую линию узких плеч и надетую набок шляпу — и вспомнил о существовании Фреда, который, очевидно, ждал его возвращения.

Он совсем забыл о нем там, в Провансе. Ему казалось, что за это время он узнал столько вещей, что все предшествовавшее этому периоду его жизни отодвинулось очень далеко, даже самые недавние события. Но мир, в котором проходило его существование, стоял — или двигался — сам по себе: Роберт мог быть счастлив или несчастен, беден или богат, здоров или болен, rue St.Denis при всех условиях оставалась такой, какой была раньше, и этого не следовало забывать. И появление перед его глазами этой шляпы и этой линии плеч сразу вернуло его к той действительности, где не было места бесконечным воспоминаниям о Жанине и тщетным попыткам теоретически определить, что такое счастье, — но где была непосредственная угроза всему этому, угроза, которой можно было противопоставить только силу.

Он поставил автомобиль в гараж и поднялся к себе. Он мог, конечно, позвонить по телефону в полицию, но он знал, что он этого не сделает. Он подумал при этом, насколько сильны в нем какие-то вздорные этические предрассудки: он предпочел бы любой риск тому, чтобы его считали трусом. Он пре-красно понимал теоретически, что это бесплодное и ненужное тщеславие. Но он знал в то же время, что этот опасный вздор всегда и во всех обстоятельствах окажется сильнее любого рассуждения, даже самого непогрешимого.

Он обдумывал теперь план действий. У него было преимущество, которого не было в первый раз: он был готов к тому, что Фред может явиться с минуты на минуту. Если он один, то его опять ждет фиаско — при сколько-нибудь удачном для Роберта обороте, который примут события. Но если их хотя бы двое… Он не сомневался, что на этот раз Фред будет себя вести иначе, чем во время первого визита. Он вспомнил его глаза и почувствовал холод в спине. Потом он внимательно осмотрел все — и понял, что исход его неизбежной встречи с Фредом будет зависеть главным образом от одной технической подробности: электрический выключатель, дававший свет в переднюю, находился не с внутренней, а с внешней стороны двери. Если Фред войдет в освещенную комнату, шансы Роберта будут скомпрометированы. Если он войдет в темную комнату, преимущество окажется на стороне Роберта.

Он потушил свет в передней, зажег лампу в следующей комнате и плотно затворил туда дверь. Из темной передней была видна только световая щель непосредственно между полом и дверью второй комнаты, и получалось впечатление, что Роберт находился именно там. Он не запер входную дверь на ключ, придвинул кресло к стене направо от порога, сел и начал ждать. В доме стояла тишина, и он явственно слышал свое собственное дыхание. По мере того как проходило время и это длительное ожидание все больше и больше раздражало его, он начал чувствовать почти что ненависть к этому примитивному и свирепому человеку — каким представлялся ему Фред, — который не учитывал самых простых вещей и с тупой настойчивостью стремился вернуть Жанину, не понимая, что теперь это было слишком поздно. Он думал о нем с презрением и гневом, морща в темноте лицо так, как если бы до него дошло какое-то удушливое зловоние.

Потом внимание его стало притупляться, и он начал думать о другом. Он увидел перед собой неправильный треугольник маленького морского заливчика, прибрежный песок, верхушки сосен над головой и загорелое тело Жанины в купальном костюме, ее влажные волосы и прозрачные капельки воды на ее коже. Затем он вспомнил, как, идя рядом с ней, в мягкой тьме летней ночи, и чувствуя ее руку на своем плече, он силился представить себе, что они расстались, он вернулся домой один, и подумал, что она больше никогда не придет и он никогда не увидит ее глаз. И эта детская игра воображения доставляла ему особенно пронзительное ощущение счастья, потому что он чувствовал прикосновение ее тела к своему правому боку и, когда он опускал глаза вниз, он видел ее ноги в белых туфлях, которые отделялись от дороги одновременно с его сандалиями.

На лестнице раздались шаги поднимающегося человека. У Роберта захватило дыхание. Он встал со своего кресла и замер. Еще через секунду он услышал шорох ключа в замке. Потом последовал тихий скрежет, и дверь отворилась. Темная человеческая фигура остановилась на пороге, слабо освещенная далеким уличным фонарем. Эти знакомые ему очертания — шляпа и плечи — оставались неподвижными короткое время и потом беззвучно двинулись по направлению к двери, из-под которой был виден свет. И тогда Роберт оттолкнулся руками от стены и бросил всю тяжесть своего тела вперед.

Фред не успел понять, что происходит. Ему показалось, что на него, как в мучительном сне, обрушилась стена. Он упал лицом вниз, и его правая рука, державшая револьвер, оказалась придавленной его собственным телом, и он не мог ее освободить. Левая была вытянута вдоль туловища, ее кисть была захвачена пальцами Роберта и прижата к спине. Потом он ощутил нестерпимую боль в плече и услышал короткий хруст, значения которого он не понял. На секунду он потерял сознание, и когда он пришел в себя, револьвера в его правой руке уже не было, она была так же неумолимо загнута на его спине, как перед этим левая, и опять, словно в кошмаре, повторилась та же невыносимая боль, и снова раздался такой же короткий и страшный хруст. Потом ощущение каменной тяжести на его теле исчезло, но он не мог пошевельнуться. Когда он попытался сделать первое движение, он застонал. Затем над его головой зажегся свет и он увидел свой револьвер, который лежал на полу, в двух шагах от него. Но было совершенно очевидно, что он был бесполезен.

Роберт поднял его — Фред опять застонал — и посадил в кресло. Потом он покачал головой и сказал коротко:

— Ну вот.

— Подожди, придет моя очередь, — неуверенно сказал Фред. Он с удивлением заметил, что, в сущности, даже не испытывает никакой ненависти к Роберту. Он не чувствовал, вместе с тем, страха ни перед Робертом, ни перед чем бы то ни было, что ему могло предстоять: он находился в состоянии спокойного безразличия, которого до сих пор никогда не знал. Было похоже на то, что он следит со стороны за всем, что происходит, и его собственная судьба его интересует только так, как она интересовала бы какогото постороннего и далекого человека.

Роберт отрицательно покачал головой. Затем он сказал голосом, в котором Фред услышал сожаление и насмешку:

— Вот твой револьвер. Чего ты ждешь, чтобы им воспользоваться?

Фред, не отвечая, смотрел перед собой мутными глазами. И как это неоднократно бывало с ним в последнее время, перед ним на секунду возникло желтое и худое лицо Лазариса. Потом оно расплылось и исчезло. Он собрал свои силы и произнес:

— Мне так больно, что мне трудно говорить. Что ты сейчас со мной сделаешь? Роберт пожал плечами.

— А ты на что, собственно, рассчитывал?

— Я рассчитывал с этим покончить, — сказал Фред.

— Я полагаю, что это тебе удалось. Сейчас я позвоню в полицию — как в первый раз, когда ты пришел. Я не могу поступить иначе. Но я тебя предупреждаю, что, если ты еще раз что-нибудь попробуешь, ты живым не уйдешь. Сегодня я тебя пожалел.

Фред бледно улыбнулся, несмотря на страшную боль.

— Я никогда ничего не боюсь.

— Это неважно, — ответил Роберт рассеянно. — Сегодня, вероятно, ты тоже не боялся.

— Что ты со мной сделал? — спросил Фред, и Роберту показалось, что в его голосе прозвучало нечто вроде упрека. — Я не могу пошевелить ни правой, ни левой рукой. Я останусь калекой?

Роберт подумал, что если бы события шли иначе, — другими словами, если бы свет в передней зажигался только изнутри, — то, вероятно, ничего похожего на этот разговор не могло бы быть. Он сказал:

— Нет, ты не останешься калекой. У тебя вывихнуты плечи.

— С тобой опасно иметь дело, — сказал Фред. — Я понимаю: ты не способен нападать, но ты еще можешь защищаться.

— Да, да, — сказал Роберт, думая о другом. Он вышел из комнаты, прошел в свой кабинет и вызвал по телефону полицейский комиссариат. Недоверчивый голос инспектора спросил:

— Как? Опять он?

— Да.

— Это называется последовательный человек, — сказал инспектор. — Через несколько минут мы избавим вас от его присутствия. И вам опять удалось стать хозяином положения? Невероятно, невероятно. Но очевидность, конечно, сильнее всего.

Когда Роберт вернулся в переднюю, он увидел, что Фред сидел на полу, в неловком положении, вытянув перед собой ноги и положив на них локти. Рядом с ним лежал револьвер. Он посмотрел на Роберта, лицо его сморщилось, и он сказал:

— Я даже не мог его взять. Через несколько минут явились полицейские. Инспектор взглянул на Фреда и заметил:

— На этот раз он в другом виде.

— Да, но не в лучшем, чем тогда, — сказал Роберт. — У него вывихнуты оба плеча.

Полицейские переглянулись между собой. Потом один из них подобрал револьвер, и Фреда увели. Когда захлопнулась входная дверь, Роберт сел в кресло, закрыл глаза и опять вспомнил с удивительной отчетливостью, как они шли с Жаниной сквозь эту летнюю ночь, на юге, и как ее рука лежала на его плече.


Когда потом Фред вспоминал тюрьму и все, что ей предшествовало, ему неизменно казалось, что это было бесконечно давно. Он помнил, однако, отчетливо каждую подробность. И когда он теперь думал об этом, ему было ясно то, о чем он до сих пор не догадывался. Самое главное произошло до второй встречи с Робертом, это было значительно раньше. Это случилось тогда, когда он впервые понял, что мир, даже для него, Фреда, не ограничивается тем, в чем до этого времени проходила его жизнь. Он видел опять перед собой две темные линии домов, между которыми открывалось небо, тротуары, мостовую, фонари, гостиницу и огромные красные цветы на обоях комнат: rue St.Denis. 0 том, что существовало нечто другое, знал Лазарис, который был первым человеком, давшим ему понять это. Да, потом эти двое незнакомых людей на террасе кафе, говорившие об истории европейской культуры, потом Жерар и Валентина Симон. Но тогда он еще не понимал как следует, что значило предупреждение Лазариса и почему он, Фред, должен был всегда и неизменно ограничивать свое существование только тем, что происходило в каменном прямоугольнике rue St.Denis. Он дорого заплатил за попытку ворваться силой туда, где законы его среды были неприменимы. Долгими днями в тюрьме он все возвращался к мысли о своем безвозвратном поражении и о том, что за ним последовало. Именно тогда он вдруг понял, что его больше не существует, Фреда — такого, каким он был до сих пор. В тюремной больнице ему вправили плечи, и через короткое время он был совершенно здоров. Но это был уже не он. До последнего времени он всегда знал, как следует поступать и что следует делать. Теперь перед ним была пустота. Одно было ясно: rue St.Denis больше не будет. Он перестал понимать, зачем нужно было жить так, как он жил всегда, и что это ему давало. Раньше он никогда не ставил себе этого вопроса, и оттого, что он себе его не ставил, все было просто и ясно. Но даже тогда по временам он смутно чувствовал, что в этом не хватает чегото, чего он не знал и что знали некоторые другие, чуждые ему люди. Затем на него обрушилась эта последовательность неудач — Жанина, Роберт, потом Шарпантье, потом эта мгновенная смерть Симона и то, что он, Фред, стоял тогда, глядя на его грудь, и вдруг понял, что сенатору Симону больше не страшны ни шантаж, ни револьвер, ни угроза, ни вообще что бы то ни было; и то, что Фред продолжал еще некоторое время стоять над ним, только подчеркивало, казалось, с неумолимой насмешливостью всю трагическую беспредметность его поведения. Это он понимал уже тогда. Но все другое осталось бы для него, может быть, таким же смутным и неясным, каким было раньше, если бы не тюрьма и появление в его жизни этого удивительного человека, которого звали Рожэ. 0 Рожэ ему восторженно говорил в тюрьме юноша с розовым лицом, который попал туда по недоразумению, вскоре выяснившемуся, и который успел сказать Фреду, что Рожэ больше всего занимается малолетними преступниками, но вообще все знает и все может сделать. Он дал Фреду адрес Рожэ и сказал, когда его можно застать.

Фред вспомнил о нем, когда его выпустили из тюрьмы и за ним затворились тяжелые ворота. Было холодное зимнее утро, мостовые блестели от мерзлой влажности, длинная узкая улица, на которую выходила тюрьма, была пустынна. Фред мог отправиться к себе и опять найти Дуду, Жинетту и Ренэ. Но он даже не подумал об этом. Он пошел по тому адресу, который ему дал молодой человек с розовым лицом. С улицы был вход на широкий двор; во дворе слева была прачечная, справа двухэтажный дом с большими окнами, через которые были видны столы, пишущие машинки и многочисленные девушки, которые на них что-то печатали. Несколько дальше он, наконец, увидел дверь с надписью: «консьерж». Он постучал туда и спросил полную сорокалетнюю женщину с красными руками, где он может найти Мг. Рожэ.

— Направо, в глубине двора, второй этаж, первая дверь налево, — сказала она.

Он дошел до этой двери и постучал. — Войдите, — сказал низкий cnknq. Он вошел и увидел человека небольшого роста, лет тридцати пяти, с растрепанной головой и живыми синими глазами. Он не сказал, как Фред этого ожидал, «кто вы такой?», или «что вам нужно?», или «в чем дело?». Он посмотрел на Фреда и произнес с вопросительной интонацией:

— Ну?

И первый раз в жизни Фред осекся. В человеке, который сидел перед ним, было что-то странное, чего он не мог определить и что делало его непохожим на других. Может быть, это была интонация его голоса, может быть, выражение его глаз. Во всяком случае, Фред твердо знал, что он никогда до тех пор не видал никого, с кем мог бы его сравнить.

— Ну? — повторил он, взглянув на Фреда с выражением веселого удивления.

— Меня зовут Франсис, — сказал Фред, — но все называют меня Фред. Я только что вышел из тюрьмы. Я пришел к вам потому, что мне говорил о вас Андрэ Дюбар.

— А, — сказал Рожэ. — Андрэ? Да, да. Ну, хорошо. За что ты попал в тюрьму? недоразумение?

— Нет, — ответил Фред, — за дело. Я принадлежу к уголовному миру.

Синие глаза Рожэ пристально смотрели в его лицо.

— Откуда ты это знаешь?

— Это ясно.

Рожэ отрицательно покачал головой.

— Это редко бывает ясно, — сказал он. — Тебе может так казаться, ты можешь в этом быть уверен, но это еще не значит, что это именно так. А потом, я лично думаю, что принадлежность к уголовному миру не есть нечто абсолютно неизменное и постоянное. Сегодня это так, завтра может стать иначе — и наоборот. Ты со мной не согласен?

— Не знаю, — медленно сказал Фред.

— Хорошо, мы еще об этом поговорим. Почему ты пришел ко мне?

— Не знаю, — опять сказал Фред, — Андрэ мне говорил о вас. Он мне говорил, что вам все можно сказать, что вы все знаете и все можете объяснить.

Рожэ улыбнулся, обнажив белые плотные зубы.

— Что же тебе хотелось бы знать? Андрэ ошибся: я знаю очень немного. Но я всегда стараюсь понять, хотя это мне не каждый раз удается. Сказать ты можешь все.

— Это я вижу, — ответил Фред. — Я не вчера родился.

У Рожэ была очень широкая и откровенная улыбка.

— Ты и в этом уверен? Ну, рассказывай. До сих пор Фреду не приходилось никому ничего рассказывать — кроме того дня, когда у него было свидание с Валентиной, в кафе на Елисейских полях. То, что ему нужно было говорить, сводилось всегда к нескольким коротким фразам: «Дэдэ сволочь», «Ренэ стерва», «Жерар опасный тип», «Лазарис вор», «Дуду дурак», «Я иду завтракать», «Скажи ему, что, если он придет, я ему набью морду». Кроме того, он, к своему удивлению, терялся перед Рожэ, хотя в то же время чувствовал к нему полное доверие. Видя, что он испытывает затруднение, Рожэ сказал:

— Ну хорошо, я постараюсь тебе помочь. Ты говоришь, что тебя зовут Франсис, но все называют тебя Фредом. Почему?

— Это меня так назвала одна женщина, когда я пришел в Париж после исправительного дома. Она потом умерла.

— От чего?

— Ее задушили.

Лицо Рожэ стало мрачным.

— Кто?

— Клиент.

— Да, я понимаю.

В комнате, где сидел Рожэ, было тепло и светло. За окном было влажное и холодное утро. Через высокое стекло окна был виден двор и растущее посередине двора дерево с обнаженными ветвями.

— Что было дальше?

Фред начал рассказывать. Он искал слова и часто останавливался. Рожэ не прерывал его. Фреду казалось, что он сам впервые видит, как проходила его жизнь и как постепенно опять встают эти ненавистные воспоминания: далекая и мрачная нищета его детства и вялая вонь мусорных ящиков, в которых он рылся, отыскивая себе пропитание, тупое и свирепое лицо калеки, высокий и всегда пьяный голос его матери, потом все остальное, вплоть до прихода в Париж и встречи на набережной, первая в его жизни комната гостиницы, влажно-теплая двуспальная кровать, веера фотографий на стене. Он рассказал об этом, опустив голову. Потом он поднял ее и посмотрел на Рожэ: у Рожэ было сосредоточенное и печальное лицо.

— Вам не надоело слушать? — спросил Фред.

— Нет, нет, — ответил Рожэ. — Но это действительно грустно. Не повезло тебе. Продолжай.

Когда Фред дошел до того места, где речь должна была идти о визите к Лазарису, он остановился, подумал и потом сказал:

— Это мне особенно трудно рассказывать, я не знаю, как это сделать.

— Делай как умеешь, говори, как до сих пор. Главное — это искренность, все остальное менее важно.

Фред хотел, чтобы Рожэ понял самое главное — что с того дня, когда у него был разговор с Лазарисом, в его жизни начались изменения, которые, в конце концов, привели его сюда. Он подробно описал Лазариса и его улыбку, от которой всем становилось не по себе, хотя в ней не было ничего страшного.

Стенные часы показывали четверть первого. Рожэ сказал:

— Мне начинает хотеться есть, пора идти завтракать. Идем со мной, тут рядом есть небольшой ресторан.

— У меня нет денег.

Рожэ пожал плечами и сказал, что это неважно.

— Гораздо хуже, что у тебя, я вижу, нет пальто.

— У меня есть и пальто, и деньги, — сказал Фред. — Мне только надо сходить за ними на rue St.Denis.

Рожэ сделал гримасу.

— Не стоит, — сказал он. — Знаешь, говорят, деньги не пахнут. По-моему, это неверно: есть деньги, к которым неприятно прикоснуться. Деньги, это вообще неинтересная, по-моему, вещь. Твои деньги с rue St.Denis…

— Мне теперь все равно, — сказал Фред, — я просто так сказал.

— Не стоит, — повторил Рожэ. — Идем завтракать.

Сидя в ресторане, за маленьким столом, Фред задумался на минуту, и все вдруг показалось ему неправдоподобным — этот столик, лицо Рожэ против него и он сам, неузнаваемый Фред. Ощущение тревожной пустоты, которое он так часто испытывал в последнее время, вернулось к нему с новой силой.

— Тут, между прочим, прекрасный bёuf bourguignon,[9] — сказал Рожэ. — Я бы на твоем месте попробовал.

Фред все больше убеждался в том, что Рожэ был действительно ни на кого не похож. Теперь Фреду стала казаться удивительной та свобода, с которой Рожэ себя держал. Он тоже ничего, по-видимому, не боялся, и у него было то же отсутствие страха, которое Фред заметил у Валентины. Но оно, вероятно, имело другие основания. Наверное, этому человеку было нечего скрывать, и, наверное, он ни к кому не питал враждебных намерений. И Фред, который провел всю свою жизнь, в сущности, настороже, сейчас внезапно понял, что есть обстоятельства, когда это совершенно не нужно.

После завтрака они вернулись в кабинет Рожэ, и Фред продолжал говорить. Он рассказал о Жанине, Роберте, Дуду, Шарпантье, Валентине и сенаторе Симоне. Лицо Рожэ было внимательно и серьезно. Когда он кончил свой рассказ, Рожэ молчал несколько минут. Потом он сказал:

— Одним словом, тебя больше не существует. Человек, который жил на rue St.Denis и которого звали Фредом, умер. Que Dieu ait pitié de son áme.[10]

Потом он опять замолчал, и когда он снова поднял голову, Фреда поразило восторженное выражение его синих глаз. Не глядя на него, Рожэ сказал:

— Это похоже на то, как если бы ты возникал из небытия. Но теперь надо жить.

* * *

Андрэ Бертье не говорил с сыном о самых недавних событиях и не сказал ему, в частности, что не мог себе простить своей непредусмотрительности. Предотвратить вторичное появление Фреда на rue Poussin было бы так же несложно, как проследить за Жаниной. Он не подумал об этом, и в течение некоторого времени эта мысль не давала ему покоя. Но одновременно с этим он испытывал удовлетворение оттого, что Роберт оказался оба раза на высоте положения. Говоря об этом со своей женой, он сказал, не сдерживая довольной улыбки:

— Ты могла бы подумать, Соланж, что наш сын, который провел всю жизнь над книгами, вдруг оказался бы способен на такие вещи?

Как все вопросы, не связанные с тем, что ее непосредственно интересовало, вопрос о поведении Роберта, особенно теперь, после того, как опасность миновала, — казался ей второстепенным. Но кроме этого, то, что сделал Роберт, ей вообще не представлялось с его стороны удивительным или неожиданным.

— Ничего странного в этом нет, — сказала она. — Он всегда занимался этим своим глупейшим спортом. Это, впрочем, рано или поздно скажется на нем, дай Бог, чтобы у него не было сердечной болезни. А то, что он так себя вел, это естественно. Он твой сын, Андрэ, ты всегда отличался внутренней грубостью. У него она тоже есть, как видишь, это наследственность.

— Соланж! — сказал он, и впервые за много лет она услышала в его голосе интонацию упрека. — Ты меня обвиняешь во внутренней грубости? Ты хочешь сказать, что тебе пришлось страдать из-за этого?

— Нет, Андрэ, ты не так меня понял. Я не упрекаю тебя в проявлении этой грубости. Тебе всегда удавалось ее побеждать, и ты ни разу в жизни не был груб по отношению ко мне. Но это было результатом твоей борьбы с самим собой. Вся твоя жизнь прошла в ежедневной борьбе, поэтому ты так сохранился, ты видишь. Ты старше меня, но у тебя железное здоровье и ты не знаешь никаких недомоганий, в то время как я…

Он смотрел на нее с сумрачной нежностью, не отвечая ей и думая о том, что вся его жизнь связана с этой женщиной. Он помнил, что в самые тяжелые дни, во времена их молодости, она неизменно делила с ним все и не боялась никаких испытаний. Она всегда была рядом с ним, и он знал, что во всех обстоятельствах он может рассчитывать на нее до конца. Это все давно прошло, и теперь ему была не нужна ее поддержка. Но ему иногда хотелось, чтобы воспоминание об этом заставило ее задуматься над тем, что значило для него ее участие в его жизни. Потом он вздохнул и подумал, что она слишком поглощена своим собственным вздорным существованием, которое она себе придумала и которое не оставляло места ни для чего другого.

Потом разговор коснулся смерти Симона. Соланж сказала:

— Для меня в этом не было ничего неожиданного. Я это знала давно; как только я его увидела, я поняла, в чем дело. Когда он обедал с нами, ты, конечно, не заметил выражения его глаз? Нет.

— Конечно, здоровые люди ничего не замечают. А для меня это было очевидно. Это было написано на его лице.

— Ты хочешь сказать, это было внешне очевидно?

— Боже мой, конечно, — сказала она. — Ты помнишь напряженное выражение его глаз? Что это значит?

— Не знаю. По-моему, выражение как выражение.

— Нет, милый мой, оно было напряженное. Но это не вызывалось умственным усилием.

— Да, тут я с тобой согласен.

— Это был результат повышенного давления. А повышенное давление в этом возрасте значит, мой дорогой Андрэ, что этого человека ждет смерть от апоплексического удара.

Он кивнул головой — полупочтительно-полунасмешливо — и вышел из комнаты.

Его интересовала судьба Фреда. Он не предполагал, что, выйдя из тюрьмы, Фред опять попытается силой вернуть Жанину и, стало быть, Роберту снова будет угрожать опасность. Такая настойчивость была маловероятна. Но он все-таки хотел знать, что происходит. Он вызвал по телефону человека, стоявшего во главе того частного сыскного агентства, которое прислало ему мужчину в плаще, следившего за Жаниной. Это был плотный пожилой человек, говоривший короткими фразами. Бертье объяснил ему, в чем дело, и сказал, что хотел бы знать, где Фред и что он делает.

— Понимаю, — сказал директор агентства.

— Если вы в ближайшее время дадите мне знать…

— Я буду держать вас в курсе дела. На следующий день он позвонил Бертье.

— Он вышел из тюрьмы неделю тому назад. Завтра или послезавтра я пришлю вам человека, который вам подробно расскажет обо всем.

Но человек явился только через три дня. Это был все тот же мужчина; вместо плаща на нем было теперь пальто, но шляпа и галстук остались те же.

— Здравствуйте, — сказал Бертье, — что вам удалось узнать?

— Очень странную вещь, Мr.Бертье, — ответил он. — Я имею в виду тот факт, что Фред исчез.

— Исчез?

— Именно.

— Что же с ним могло случиться?

— Мы теряемся в догадках, Мr.Бертье. Он сказал это своим обычным невыразительным тоном, и эта фраза прозвучала так, как если бы она значила нечто другое — «мы обычно завтракаем в ресторане» или «мы часто ходим пешком».

— Как же вы это выяснили?

Он подробно рассказал Бертье о результате своих поисков. Установив, что Фред был выпущен из тюрьмы неделю тому назад, он отправился в дансинг «Золотая звезда» и обратился к Жерару. Жерар сказал, что не видал Фреда очень давно, и вызвал Жинетту. Жинетта, явно растерянная, объяснила ему, что и она, и Ренэ, и Дуду с нетерпением ждали возвращения Фреда, но что он до сих пор не появился.

— Может быть, он переменил район? Но Жинетта полагала, что этого не могло быть; кроме того, если бы это произошло, об этом стало бы известно.

— Но куда же он делся?

Она пожала плечами.

Тогда агент частного агентства пошел к Лазарису. Но и Лазарис не мог ему дать никаких сведений. В противоположность всем остальным он, однако, не был удивлен бесследным исчезновением Фреда.

— Я должен вам сказать, что Фред был не совсем похож на своих коллег. Вы понимаете?

— Не похож в каком смысле?

— Это трудно объяснить в двух словах. Я считаю этого человека способным на все — бегство, убийство или даже самоубийство. В нем было что-то странное, я его всегда остерегался. Не в том смысле, что он представлял какую-либо опасность, а в том, что он был способен совершить неожиданный поступок. А кроме того, вы знаете, человеческая жизнь такая хрупкая вещь…

Но философские соображения были чужды частному агенту и выслушивать их не входило в его профессиональные обязанности. Он навел справки еще в нескольких барах, где хорошо знали Фреда, но результат был тот же самый: Фред пропал, и никто не знал, что с ним случилось.

В этом было нечто действительно странное, чего никто из знавших его не мог понять. У Фреда не было денег, не было даже зимнего пальто, которое продолжало висеть в его комнате, не было друзей, и он не мог, казалось, не вернуться туда, где жил до сих пор, — потому что вне этого ограниченного мира для него не оставалось ничего, кроме пустоты и неизвестности.

* * *

Фред шел из лесу домой, по знакомой дороге, в темноте, неся на спине дрова, туго стянутые веревкой. Дул холодный ветер; плотный снег лежал уже несколько дней, термометр все время не поднимался выше нуля. В темном зимнем небе блестели звезды. Он дошел, наконец, до незапертых ворот и оглянулся. Вокруг густо стояли деревья, чуть поскрипывающие от ветра. Была особенная тишина, к которой он долго не мог привыкнуть и которая так существенно отличалась от тишины городской. Городская была временным и случайным прекращением шума; в лесной каждый звук приобретал особенное значение. Но звуков почти не бывало — только холод, деревья и снег. Ближайшее село было в двух километрах, ближайший городок — в восьми. Он толкнул плечом ворота и вошел во двор; в глубине стоял маленький деревянный дом, в котором он жил, направо — другой, побольше, налево — крытый сарай, где была столярная мастерская и на стене были аккуратно развешены самые разные инструменты. В левом углу сарая находился огромный дубовый стол с прорезью, в которой вращался зубчатый диск пилы, приводимой в движение небольшим мотором. За постройками, окружая двор, шла низкая кирпичная стена, над которой склонялись ветви деревьев. Фред свалил дрова в сарае и пошел к себе. Был восьмой час вечера, и Рожэ должен был приехать с минуты на минуту. Фред накрыл небольшой стол, поставил два прибора и стал ждать. В домике было тепло от огромной печи. Через квадратный кусок слюды на ее дверце был виден темно-красный отблеск пламени.

Он жил здесь совершенно один уже третий месяц. После того как он вышел из тюрьмы и провел несколько дней в Париже, в маленькой комнате гостиницы, которую ему снял Рожэ, он приехал вместе с ним сюда. До этого Рожэ все звонил по телефону, уходил, вел какие-то переговоры и, наконец, сказал Фреду, что все устроено.

— Я тебе нашел место, — сказал он. — Это не здесь, а в девяноста километрах от Парижа, в лесу, брат, замечательная вещь! Ты увидишь.

— Что я там буду делать? — спросил Фред. — Я почти ничего не умею, вы знаете.

— Ты будешь сторожить дом, — сказал Рожэ. — Это маленькое имение одного моего старого приятеля, который там очень редко бывает. До сих пор за домом присматривала местная крестьянка, но она уходит. Я ему предложил взять тебя. Ты будешь сторожить, значит, дом, топить печи, рубить дрова, и больше ничего. Он тебе будет платить небольшое жалованье. Пищу ты будешь покупать в деревне, в двух километрах оттуда, и в конце каждого месяца он будет платить в лавочку. Понимаешь?

— Понимаю, — ответил Фред. — И там никого не будет, кроме меня?

— Никого. Но там, в доме, очень хорошая библиотека. Ты знаешь, откровенно говоря, я тебе завидую. Я бы хотел быть на твоем месте. Завтра с утра мы туда поедем, и я тебе все покажу. А я буду приезжать к тебе каждую субботу и оставаться до понедельника.

Фреду казалось совершенно естественным, что он действительно должен поехать туда и жить теперь там, так как Рожэ находил это необходимым. Он питал к Рожэ необыкновенное доверие. Он смутно понимал, что в жизни, которая ему предстояла и о которой он не имел никакого представления, потому что в ней не было ни одного из элементов, составлявших его существование до сих пор, — что в этой новой области Рожэ, конечно, знал все гораздо лучше, чем он. Ему казалось, что с недавнего времени началось какое-то движение, в котором ему, Фреду, предстояла важная роль, — движение, возникшее потому, что существовал Рожэ, и потому, что Рожэ участвовал в нем наравне с Фредом. И он впервые за свою жизнь подумал, что обмануть этого человека нельзя и что он этого не сделает ни при каких условиях.

Он сидел перед печкой, вытянув ноги и наслаждаясь теплом. Он вспоминал сейчас первый день своих разговоров с Рожэ, когда они вернулись из маленького ресторана и Рожэ предложил Фреду кресло, а в другое сел сам. Одно было бархатное, другое кожаное, и оба были порваны. Рожэ сказал:

— Видишь ли, Франсис, — он сразу же начал называть его настоящим его именем, — видишь ли, старик, дело представляется так: если ты ни о чем не думаешь, все просто. Когда ты начинаешь размышлять, ты убеждаешься, что очень простых вещей мало. Другими словами, что-нибудь тебе кажется ясным как день. Но если ты как следует подумаешь, почему это так, ты видишь, что этому предшествовало множество всякой всячины. И чтобы понять эту простую вещь, надо знать и понимать эту всякую всячину. Понимаешь?

Фред кивнул головой.

— Тебя поразило в кафе то, что говорили эти люди об истории культуры, настолько поразило, что ты даже запомнил слова, которые они произносили, и имена, которые они приводили. Тебе показалось удивительным, что они говорят о вещах, о которых ты не имеешь представления. Так?

— Да.

— Никакого чуда тут нет, однако, — сказал Рожэ. — Эти люди такие же, как мы с тобой, — может быть, скажем, другого роста или другого вида, но это неважно.

— Мы с вами разные, — сказал Фред. — Вы — это одно, я — другое.

— Конечно, — ответил Рожэ, — двух одинаковых людей в мире не бывает. Но некоторые вещи, которые понимает один, может понять и другой. Не всегда и не непременно, но часто может. А самое главное, это знать, для чего ты живешь, понимаешь?

— Я никогда об этом не думал, — сказал Фред. — Я только думал — почему одни могут, а другие не могут. Я не умею говорить, мне трудно объяснить это.

— Почему одни могут говорить о культуре, а другие нет?

— И это тоже.

— Это сравнительно просто, — сказал Рожэ. — Если бы ты получил такое же образование, как эти люди, ты мог бы говорить, как они. Но ты недоумевал, почему такие вещи могут их интересовать?

— Да.

— Для этого есть много причин, мы позже поговорим с тобой об этом обстоятельнее. Одна из них, которая сейчас тебе будет наиболее понятной, это та, что у них меньше матерьяльных забот, чем у других, и больше свободного времени.

— И эти люди знают, зачем они живут?

— Вероятно, знают или думают, что знают.

— А зачем вообще люди живут? Роже улыбнулся.

— Это не так просто. Все, однако, живут для чего-то. Если ты отнимешь у человека какую-то цель, которую он преследует, его существование делается ненужным. Но есть цели, которые стоят того, чтобы их добиваться, и есть цели, которым грош цена. Понимаешь?

— А как узнать, какая цель важная и какая неважная?

— На это, милый мой, Бог тебе дал две вещи: совесть и разум.

— Я однажды слышал проповедника из Армии Спасения, — сказал Фред. — Он тоже говорил о совести.

— И тебе было смешно?

— Нет, мне никогда не бывает смешно. Мне было скучно.

Рожэ покачал головой и спросил:

— Вот эти самые люди из Армии Спасения — ты думаешь, они глупее нас с тобой?

Он редко говорил «я», чаще всего «мы» и «мы с тобой». Но это получалось у него естественно и просто, и казалось очевидно, что он действительно не делал разницы между собой и Фредом.

— Не знаю, — сказал Фред.

— А ты об этом подумай. Тебе вообще о многом надо подумать. Я понимаю, что это трудно, но я постараюсь тебе помочь. Мы с тобой будем работать вдвоем. И я считаю, что мы не хуже других и то, что другие могут понять, мы тоже можем. Не так ли?

— Я постараюсь, — сказал Фред. — Мне это очень нужно.

Но в течение нескольких дней Рожэ был занят. Затем, когда он приехал сюда, в это маленькое именье, которое так плотно обступил со всех сторон лес, он показывал Фреду, как действует пила, где нужно рубить дрова, где лежат инструменты и как ими пользоваться, как и на чем точить топор и много другого, о чем Фред до сих пор не имел никакого представления. Потом, в воскресенье вечером, он уехал в Париж на том же маленьком старом автомобильчике, на котором привез Фреда. Фред вышел его провожать и доехал с ним до большой дороги. Там они расстались, и Рожэ сказал, что приедет в следующую субботу. Фред один пошел обратно. Он шел в холодной тьме, смутно различая стволы деревьев и стараясь не уклониться в сторону от узкой дороги с замерзшими кочками твердой глиняной земли. Он шагал, глубоко задумавшись, и ему казалось, что за этим ледяным мраком, который отделял его сейчас от всего, что предшествовало его приезду сюда, есть что-то новое, чего он не знал и что, вероятно, было лучшим, чем его прежняя жизнь. Но он ни разу не подумал, что он совершенно свободен и ничто не мешает ему вернуться на гие 81.0еш8. Он не подумал об этом потому, что это не соответствовало бы действительности, и потому, что он потерял свою свободу окончательно в тот день, когда он пришел к Рожэ.

С этого дня прошло около трех месяцев. И когда он вспоминал это, ему начинало казаться удивительным, что он тогда мог не понимать некоторых очевиднейших вещей, которые понимал теперь. Рожэ подолгу с ним разговаривал, приезжая каждую субботу и оставаясь до понедельника. У Фреда было впечатление, что этот человек знает все и может ответить на любой вопрос, чего бы он ни касался. Он однажды спросил его:

— Откуда вы все это знаете?

— Что? — удивился Рожэ.

— Все, что вы мне объясняете.

Рожэ махнул рукой и ответил, что это пустяки, это неважно и то, что знает он, знает каждый средний человек. Он никогда не учил Фреда, он быстро объяснял ему в разговоре, что это так, а это иначе, не задерживаясь подолгу ни на чем и не стараясь как будто бы заставить Фреда непременно думать так же, как он сам. Во время первого же своего приезда он повел его в тот дом, где жил хозяин именья, — когда он там бывал, — и показал ему библиотеку, которая занимала всю стену. Он сказал:

— У тебя много свободного времени, я бы на твоем месте занялся чтением. Тут есть интересные вещи.

Фред до тех пор никогда не читал книг, — не потому, что он полагал, что это потеря времени, а оттого, что это не приходило ему в голову и никто из тех, среди кого проходила его жизнь, тоже никогда не читал, кроме этой несчастной Одетт. Ни его мать, ни калека, ни его товарищи, ни Дуду — никто не читал книг, и этот вопрос совершенно естественно даже не возникал. Он знал грамоту, его научили этому в школе, где он пробыл очень недолго и куда его посылала мать, чтобы он не надоедал ей дома. Но его скоро взяли оттуда.

И когда он захватил из библиотеки несколько томов, которые ему указал Рожэ, и начал читать вечером, сидя перед печкой, у него появилось необыкновенное ощущение, которого он до сих пор не мог бы себе представить. Ему было трудно изложить это своими словами. Но когда через неделю приехал Рожэ, Фред ему сказал:

— Я не мог даже подумать, что есть такие вещи. Мr.Рожэ, я все понимаю. И я понимаю, как живут другие люди, о которых это написано. Но это все правда? Это так и было?

— Было — или могло быть, — сказал Рожэ.

— И вы все это читали?

— Да-да, — сказал Рожэ. — Вот ты увидишь, что будет дальше. Ты поймешь много вещей, о которых ты до сих пор не думал. Я очень доволен. Ты сдвинулся с места, и теперь я надеюсь, что ты не остановишься.

Свое свободное время Фред посвящал исключительно чтению, и с каждым днем он все явственнее ощущал то, о чем ему было бы трудно рассказать, но в чем была одна очевидная истина: как бы ни сложилась в дальнейшем его жизнь, она никогда и ничем не будет похожа на ту, какую он вел до встречи с Рожэ. В том, прежнем существовании для него не оставалось места.

Он ждал теперь Рожэ с особенным нетерпением. Уезжая в прошлый понедельник, он сказал ему:

— В следующий раз, когда я приеду, мы, может быть, поговорим с тобой об очень важных вещах. Некоторое время тому назад это было бы трудно. Теперь, я думаю, это возможно.

В вечерней морозной тишине Фред услышал, наконец, треск шин по мерзлой земле и шум автомобильного мотора, Он вышел из дома и распахнул ворота. Рожэ въехал во двор и поставил машину возле сарая.

— Вы немного опоздали сегодня, — сказал Фред.

— То, что я опоздал, это неудивительно, — ответил Рожэ со своей широкой улыбкой. — Гораздо удивительней то, что я все-таки доехал. Эта проклятая машина, которая портится каждые десять километров… Я надеюсь, ты позаботился об ужине? Я умираю с голода.

После ужина он сел в кресло и, глядя своими живыми глазами на Фреда, спросил:

— Ну, как тебе живется? Не скучаешь?

— Вы обещали, что сегодня вы будете говорить о важных вещах.

— Да-да, я не забыл. Пойдем в библиотеку, там как-то удобней.

В библиотеке он сел, но тотчас же встал со своего места и начал ходить взад и вперед, вдоль стены, заставленной книжными полками. В слабом освещении комнаты — горела только небольшая лампа на столе — Фреду показалось, что у Рожэ было особенное выражение, которого он у него еще не замечал никогда. Он решил, что, вероятно, Рожэ действительно думает об очень важных вещах. Рожэ долго ходил из одного конца комнаты в другой и молчал. Потом он остановился и спросил:

— Ты заметил, что ты изменился за последнее время?

— Да.

— Что именно с тобой произошло?

— Мне это трудно сказать. Я думаю, что понимаю некоторые вещи, которых раньше не понимал.

Рожэ пристально смотрел на него. В полутьме его лицо казалось белее, чем обычно.

— Я постараюсь тебе сказать, в чем дело, хотя это мне не легче, чем тебе. Если бы тебя спросили, зачем ты живешь на свете, что бы ты ответил?

— Я бы сказал, что я не знаю.

— Хорошо. Если бы об этом тебя спросили полгода тому назад — или теперь: какая была бы разница?

— Очень большая, — сказал Фред. — Я бы не знал, что ответить и тогда, и сейчас. Но это совершенно разные вещи.

В комнате стояла тишина. Звучный голос Рожэ сказал:

— Ты этого не знал бы ни тогда, ни теперь. Но это верно — ты не знал бы по-разному. Когда мне было столько лет, сколько тебе, я тоже задавал себе этот вопрос и тоже не умел на него ответить. Но теперь я знаю.

Фред смотрел на него с напряженным вниманием.

— Вот я родился столько-то лет тому назад и проживу какое-то время, сколько — никто не знает, и потом я умру, — сказал Рожэ. — И то же самое произойдет с тобой. Мой труп будет лежать в земле, и от всего, что я знал и любил в этой жизни, не останется ничего. Так я думал тогда, и мне казалось, что в этом есть что-то неправильное и несправедливое.

Он стоял в противоположном углу комнаты, и у Фреда было впечатление, что голос его звучал почти что издалека.

— Моя мать умирала от тяжелой болезни, — сказал он, — и я знал, что ее нельзя было спасти. Но если бы меня спросили тогда, согласен ли я умереть, чтобы она осталась жива, я бы не колебался ни минуты. Так мне казалось.

Фред смотрел неподвижными глазами на белое пятно его лица и сжимал зубы от непонятного волнения.

— Ты понимаешь? Фреду было трудно говорить, он кивнул головой.

— Потом, когда все было кончено, я опять начал думать об этом. Я думал — вот, я хотел бы умереть вместо нее. Значит, существуют какие-то вещи, за которые ты готов отдать свою жизнь, то есть единственное, что у тебя есть. Что это такое? Ты бы не мог об этом подумать, если бы. твоя мысль останавливалась там, где останавливается твоя жизнь. Ты понимаешь? Потому что когда ты готов отдать свою жизнь, то это решаешь ты, а не кто-то другой. Значит, ты продолжаешь существовать после того, как ты дошел до конца своей жизни. И я подумал тогда, что, вероятно, смерти нет. Есть страшный переход из одного состояния в другое. Я думаю, что почти для всякого человека это самое ужасное, что он может себе представить. Но это только переход.

Он, наконец, сдвинулся с места и подошел к Фреду. Потом он повернулся и пошел обратно. Фред видел в течение нескольких секунд только его затылок и слышал измененный звук его голоса.

— И если это так, ты понимаешь? то вся наша жизнь принимает другой смысл. Мы должны жить иначе, чем мы жили бы, если бы за смертью не было ничего. Я вижу, например, людей, которые выбиваются из сил, чтобы достигнуть совершенно незначительной цели. И когда им это, наконец, удается, у них не остается сил, чтобы воспользоваться тем, что они сделали. Но, помимо всего, то, чего они добиваются, не стоит труда.

Он вдруг улыбнулся.

— Ты знаешь, Франсис, мне однажды было нужно достать крупную сумму денег. Я отправился к одному человеку, у которого много миллионов. Он мне отказал. Он сказал мне, что согласился бы дать деньги только в том случае, если бы был абсолютно уверен, что они будут разумно использованы. Он прибавил еще, что с деньгами нужно уметь обращаться и что они не должны попадать в недостойные руки. Он так и сказал — недостойные руки. Рожэ засмеялся.

— Я ушел и на прощанье сказал, что выражаю ему свое сочувствие. Он удивился. Тогда я сказал ему, что хотя он и миллионер, но ведет себя как нищий и, в конечном итоге, фактически он не богаче последнего оборванного бродяги, который ночует под мостом. Потому что, если бы я обратился к такому бродяге с той же просьбой, что к нему, результат был бы одинаковый.

Затем его голос изменился, и он сказал серьезно:

— Кто из нас мог бы утверждать — в конце своей жизни, — что он прожил недаром и если бы его судили за все, что он делал, у него было бы какое-то оправдание? Я долго думал над этим и пришел к одному выводу. Он не новый, он известен тысячи лет. И он очень простой. Если у тебя есть силы, если у тебя есть стойкость, если ты способен сопротивляться несчастью и беде, если ты не теряешь надежды на то, что все может стать лучше, вспомни, что у других нет ни этих сил, ни этой способности сопротивления. И ты можешь им помочь. Ты понимаешь? Для меня лично в этом смысл человеческой деятельности.

Фред слушал его, не пропуская ни слова.

— Меня спрашивали: зачем это делать? или: почему надо так поступать? Мне как-то сказали: вы говорите так, потому что вы христианин и потому что вы верите в Бога. Но я знал людей неверующих, знал других, которые едва слышали о христианстве и которые поступали именно так. Самое замечательное в этом то, что такая деятельность не нуждается ни в оправдании, ни в доказательстве своей пользы. Я верю в Бога, но, вероятно, я плохой христианин, потому что есть люди, которых я презираю. Если бы я сказал, что это не так, я бы солгал. Правда, я замечал, что презираю не тех, кого обычно презирают другие, и не за то, за что людей чаще всего презирают. Но огромное большинство людей надо жалеть. На этом должен строиться мир.

Он говорил просто, не повышая голоса.

— Нас, то есть таких, кто думает, как я, нередко называли сумасшедшими. Но многих из тех, которые так говорили, давно уже нет, давно забыты их имена и то, что они считали правильным и нужным, а мы еще существуем. И я думаю, что пока будет стоять мир, это будет так. И, в конце концов, не так важно, быть может, как это будет называться: гуманизм, христианство или что-нибудь другое. Сущность остается одна и та же, и сущность эта заключается в том, что такая жизнь, о которой я тебе говорю, не нуждается в оправдании. И я тебе скажу больше — то, что я лично думаю: только такая жизнь стоит того, чтобы ее прожить.

Он замолчал. Фред тоже не произносил ни слова.

— Я часто думал о тебе, — сказал Рожэ. — Какая-то случайность предшествовала твоему рождению. Ты был брошен в этот мир, и ты погрузился в небытие. В тех условиях, в которых ты жил, это не могло быть иначе. Но, начиная с известного момента, всякий человек становится ответственным за то, что он делает. Уклониться от этой ответственности — это значит вести себя, как последний трус. Есть еще другие категории людей, которые от нее уклоняются. Есть люди слабые. Есть люди, ум которых недостаточно развит, чтобы в этом разбираться. И есть мерзавцы. Я всегда спрашивал себя, зачем нужно их существование? Вероятно, затем, чтобы мы, глядя на них, лучше понимали, как не надо жить, и их роль — в этом постоянном напоминании. Я думаю, что ты не принадлежишь ни к одной из этих категорий, и я уверен, что ты не трус. Если бы это было иначе, мы бы с тобой сейчас здесь не разговаривали. Это то, что я хотел тебе сказать сегодня.

* * *

Роберт ничего не сказал Жанине о втором приходе Фреда непосредственно после того, как это произошло. Он заговорил об этом впервые через две недели после ее возвращения из клиники. Это было ночью, она лежала рядом с ним. Он поцеловал розоватый шрам на ее животе и сказал:

— Да, Жанина, я совсем забыл. Когда тебя только что оперировали…

Она поднялась на локте.

— Что тогда случилось?

— Ничего страшного, — ответил он. — Фред приходил опять.

— И ты мне до сих пор ничего не говорил? Боже мой, что же было?

Он рассказал ей, как все произошло. Она покачала головой и сказала:

— Ты знаешь, я начинаю думать, что из тебя вышел бы неплохой гангстер.

— Это очень сомнительно, — сказал он, улыбаясь. — Во-первых, я слишком ленив. Во-вторых… не знаю, меня как-то не тянет к этому.

Она помолчала.

— Что же теперь будет? Неужели опять сидеть и ждать, что он снова явится? Я тебя предупреждаю, Роберт, что второй раз я не уйду, я больше не могу.

— Да-да, — сказал он. — Нет, мне почему-то кажется, что вряд ли он придет в третий раз. У него был какой-то странный вид тогда, ты знаешь… и странные глаза… Нет, я думаю, он не вернется.

Она лежала рядом с ним, закинув руки за голову и глядя в потолок.

— 0 чем ты думаешь? Она улыбнулась.

— Когда мне было одиннадцать лет, и я уже жила в деревне, и мама приехала потом на две недели, недалеко от нас, на огромном пустыре, расположился цыганский табор. Я помню, что я была очень удивлена: я никогда не видела таких людей. Первая же вещь меня поразила. Старая цыганка готовила пищу для своей семьи, и знаешь, что она делала? Она обдирала ежа. Ты себе представляешь?

— Действительно странное блюдо, — сказал он.

— Ты видал когда-нибудь цыган, Роберт?

— Да, — сказал он. Он вспомнил, как несколько раз он проезжал на автомобиле мимо тех мест возле дороги, где почти каждое лето останавливались цыганские возки; там паслись маленькие пегие лошади, было множество детей, очень смуглых и грязных, были небритые мужчины дикого, как ему казалось, вида и женщины в длинных, почти до пят юбках и в цветных кофтах, надетых на голое тело. И один раз, когда он остановил машину, потому что ему послышался какой-то подозрительный звук в шуме мотора, к нему подошла молодая цыганка, держа маленькую афишку, и спросила его, не может ли он ей сказать, что тут написано. Он вpял из ее темной руки листок и прочел, что здесь, на площади этого местечка, завтра вечером будет выступление знаменитого китайского фокусника Ли-Фур и будут показаны научные опыты первый раз в Европе, и в их числе магический сундук и летающая женщина. Он хорошо помнил ее смуглое лицо, темные глаза, порванную ее кофту, очень открытую впереди, так что было видно начало ее узких грудей, неподвижный воздух знойного августовского дня в Провансе.

— Спасибо, vonsieur, — сказала она ему, — что ты прочел мне афишу. А сколько стоит вход?

— Три франка.

— Ну, дай мне руку, я тебе погадаю. Я скажу тебе о женщине, которая тебя будет любить, и я тебе скажу, что надо делать, чтобы быть богатым.

Он засмеялся.

— Ты все это знаешь?

— Я цыганка, — сказала она. — Я знаю все. Он хотел ее спросить — «а буквы»? Но он не сказал этого. Он только отрицательно покачал головой, продолжая улыбаться, и дал ей пять франков.

— Спасибо, — сказала она. — Я тебе все-таки скажу самое главное: у тебя будет счастливая судьба.

Он сел в автомобиль и помахал ей рукой на прощанье. Когда он обернулся, проехав двести или триста метров, он увидел, что она все стояла на том же месте и смотрела ему вслед.

Он рассказал это Жанине и прибавил:

— Но этим и ограничивается мое знакомство с цыганами. 0 том, что они едят, например, я совершенно не осведомлен.

— Мне тоже гадала цыганка, — сказала Жанина. — Она предсказала мне то же самое: что я встречу человека, который меня полюбит, и что я буду богата. Я рассказала это дома. Мама и бабушка смеялись, а дедушка сказал, что все может быть.

Она продолжала смотреть в потолок, и потом ее верхняя губа дернулась.

— Я вспомнила о ее предсказании в тот день, когда Фред мне сказал, что я буду работать на него.

— Ты хорошо помнишь эту цыганку?

Она кивнула головой.

— Да. Она была не похожа на ту, которая тебя спрашивала, что написано на афише. Она была старая, с черными маленькими глазами и очень хриплым голосом. И не так давно, несколько дней тому назад, когда я опять вспомнила о ней, я подумала: вот, она предсказала мне счастье и богатство. Что она знала об этом? и что это такое в ее представлении? Может быть, то, что другим казалось бедностью, ей казалось богатством. Даже вернее всего это так.

— И вот видишь, она все-таки была права. Ты знаешь, Жанина, я как-то разговаривал с моим отцом об участи разных людей, и он сказал вещь, которая показалась мне правильной. Он сказал, что у каждого человека две судьбы. Одна — это та, которая есть. Другая — та, которая должна была бы быть. Понимаешь? Иногда эти две судьбы совпадают, но далеко не всегда. И далеко не всегда это зависит от личных усилий или стремлений.

— Ты думаешь, что в каждой человеческой судьбе есть какая-то справедливость?

— Справедливость? — спросил он задумчиво. — Не знаю. Я думаю, что есть приговор.

Как каждую ночь, она заснула первой, даже не успев накрыться одеялом. Он лежал рядом с ней, оперев голову на руку и глядя на ее смуглое тело с двумя ровными белыми пятнами на груди и белым треугольным поясом на нижней части живота, где точно отпечатался ее купальный костюм. И как каждую ночь, он испытывал чувство, которого не мог бы описать. Но сегодня, кроме того, он думал о цыганках и предсказаниях. Он пролежал так несколько минут, потом приподнялся, накрыл Жанину одеялом, потушил лампу, стоявшую на ночном столике, и остался в темноте. Но он не спал. В сотый раз он с ужасом представлял себе, какой могла бы быть судьба Жанины. И когда он думал, что это тело могло стать тем, что из него хотел сделать Фред, и что эта самая Жанина, дыхание которой он слышал сейчас, должна была бы пройти через тягчайшие человеческие унижения, у него кровь приливала к лицу, и он чувствовал, что если бы это зависело от него, — в каком-то идеалъно-теоретическом плане, — то, чтобы помешать этому, он не остановился бы ни перед чем, даже перед убийством. Он вспомнил Фреда и подумал, что сказала Жанина о старой цыганке: «Может быть, то, что другим казалось бедностью, ей казалось богатством». Да, вероятно, у этой женщины, которая не умела читать и ела ежей, были свои собственные представления обо всем. И, вероятно, Фреду тоже казалось, что та работа, к которой он предназначал Жанину, могла рассматриваться как естественная и, в сущности, неплохая для нее карьера, лучше, чем участь поденщицы или служба на фабрике. Но Роберт недосмотрел фильма — и все это исчезло, не оставив ничего, кроме соображений о том, что могло бы быть и что должно было произойти, но чего не произошло. Теперь будущность Жанины была определена.

За эти несколько месяцев она совершенно изменилась во всем, вплоть до походки и интонаций ее негромкого голоса. Та природная мягкость, которая в ней была всегда, приобрела особый оттенок — так же, как ее движения или манера сидеть за столом. Все это время он посвятил тому, чтобы приблизить ее к себе. Она впитывала в себя как губка то, чему он ее учил, и следовала за ним с легкостью, которая его удивляла. Но он не строил себе чрезмерных иллюзий и знал, что тот мир отвлеченных построений и холодной восторженности разума, в котором он привык существовать, останется ей чужд навсегда. Это, впрочем, могло бы быть так, даже если бы она выросла в тех же условиях, что он.

Он сам не отдавал себе отчета в том, насколько глубоки и насколько внешне очевидны были изменения, которые в ней произошли. 06 этом ему сказал отец, которого он попросил прийти к нему обедать, как тогда, в самом начале ее пребывания на rue Poussin. Когда он вышел один провожать отца, Андрэ Бертье сказал, что он даже не надеялся на такие результаты и что теперь Жанину можно показать кому угодно.

Она была, наконец, представлена Соланж. Роберт предупредил ее, что разговор, вероятно, коснется медицины.

— Ты же знаешь, что я в ней ничего не понимаю.

— Это не так важно, — сказал он. — Тебе нужно будет время от времени только подавать незначительные реплики. Говорить будет моя мать.

Все прошло еще благополучнее, чем он думал. Соланж нашла, что у Жанины прекрасный вид, что ей идет ее прическа, что она чрезвычайно мила и очень неглупа, хотя немного робка. Андрэ Бертье сказал Роберту, когда они остались вдвоем на несколько минут:

— Твоя мать плохо разбирается в людях и, кроме того, крайне к ним невнимательна. Но на этот раз я совершенно согласен с ее суждением.

* * *

С того дня, когда в газетах появилось сообщение о смерти сенатора Симона, прошел год. Давно были забыты его похороны и речь над его могилой, которую произнес по назначению один из его коллег, маленький старичок с розовой лысиной и блеклыми глазами на небольшом лице, постоянно сохранявшем одно и то же выражение — встревоженности и незначительности. «Высокая мораль и честность по отношению к самому себе и по отношению к другим, — читал он хриплым голосом, — являлись главной особенностью покойного. Мы, те, кто имел счастье работать вместе с ним многие годы, мы все сумели оценить с самого начала его удивительную личную скромность, отсутствие какого бы то ни было честолюбия и его неизменную благожелательность ко всем. Если бы правящие круги государства насчитывали в своих рядах много людей, похожих на Пьера Симона, мы могли бы со спокойной гордостью сказать, что будущее нашей страны обеспечено. Но наш строй редеет. Не так давно умер ближайший друг покойного, сенатор Рибо, теперь настала очередь Пьера Симона. Мы знаем, что пути Господни неисповедимы. Но от этого горькое чувство непоправимой потери не становится менее тягостным. Мы можем только сказать, что Пьер Симон прожил жизнь, полную труда, и умер с сознанием выполненного долга».

Могила Рибо, действительно, находилась недалеко от того места, где опустили в землю гроб, в который был положен худой и короткий труп Симона. На обеих могилах были приблизительно одинаковые мраморные плиты. На мраморных плитах были написаны приблизительно те же слова: «здесь покоится…». Но в течение долгих дней, недель и месяцев, которые проходили после смерти каждого из них, на могилу Рибо какие-то пожилые дамы в черном, одни высокие, другие среднего роста, третьи маленькие, приносили разные цветы, которые медленно увядали рядом с золотыми буквами. На могиле Симона никогда не бывало цветов. Жизнь Рибо оставила после себя нечто похожее на фосфорную линию, пересекавшую существование нескольких женщин, и в этом была своеобразная призрачная утешительность. 0 жизни Симона — и о его смерти — было некому вспоминать. И только приблизительно через год после его похорон его фамилия была вновь упомянута в газетах в связи с автомобильной катастрофой, единственным свидетелем которой, по странному стечению обстоятельств, оказался Жерар, бывший владелец дансинга «Золотая звезда».

Он жил уже некоторое время в небольшой вилле, недалеко от дороги, проходившей по берегу моря. Его давняя мечта исполнилась, хотя все произошло не совсем так, как он это себе представлял. Это началось с того, что несколько месяцев тому назад он сидел у себя в кабинете, отделенном от дансинга длинным коридором. Был зимний вечер, было около шести часов. Он просматривал счета, когда раздался телефонный звонок.

— Алло? — сказал он, сняв трубку.

— Алло, Жерар? — сказал знакомый голос. — Приезжайте ко мне сегодня вечером, мы вместе пообедаем. Вот адрес: 226, rue Perronet, Neuilly. Буду ждать вас к восьми часам. Мне надо с вами поговорить.

Жерар не знал этого адреса. Он задумался на несколько секунд, потом пожал плечами. В половине восьмого он вышел на улицу. В свете фонарей косо падали частые капли ледяного зимнего дождя, желтыми электрическими буквами горела надпись «Золотой звезды». Он дошел до угла, остановил такси и дал адрес, сообщенный ему по телефону. Через четверть часа автомобиль остановился перед железной решеткой, за которой был сад. Аллея, усыпанная гравием, вела к полутораэтажному особняку, над дверью которого горел фонарь. Расплатившись с шофером, он позвонил. Калитка распахнулась. Он шел по освещенной аллее; справа и слева темнели редкие деревья. Выпрямившись во весь свой гигантский рост, он шагал по середине дороги, и ему казалось, что из-за опущенных ставен на него смотрят чьи-то глаза. Когда он позвонил, дверь тотчас же отворилась, и его встретила горничная, которая сняла с него пальто, взяла его шляпу и перчатки и провела его в гостиную. Вдоль стен шел темный дубовый карниз, под потолком висела старинная люстра, на стенах были картины, которых он не рассмотрел. Он сел в кресло и закурил папиросу. Через минуту вошел Лазарис. Он был в синем костюме и крахмальной рубашке с темным галстуком. Жерар встал.

— Здравствуйте, Жерар, — сказал он. — Обед нас ждет, идемте в столовую.

Жерар был удивлен и этой обстановкой, и этим приемом. Он не мог понять, почему Лазарис заставил его прийти именно сюда.

За обедом Лазарис говорил о незначительных вещах и ни словом не обмолвился ни о чем, что имело бы отношение к делам. После обеда они перешли в другую комнату, с глубокими креслами и тяжелыми этажерками.

— Мой дорогой Жерар, — Жерару показалось, что в голосе Лазариса звучала какая-то непривычная интонация, — я пригласил вас сюда, чтобы поставить вас в известность о некоторых решениях, которые я принял.

Он закурил папиросу. Жерар никогда до этой минуты не видел Лазариса курящим.

— Несколько дней тому назад, на той улице, где находится мой магазин, умер от чахотки один молодой человек, рабочий. Я знал его с детства. Их было двое на свете — он и его бабушка. Они были очень бедные. Пока он мог работать, он содержал ее. Теперь он умер, и она осталась без всяких средств. Это очень печальная история, Жерар, вы не находите?

— Несомненно.

— Но вы еще не знаете самого печального. Бабушка пришла ко мне, в магазин, так, как она приходила ко всем на этой улице. Она пришла, чтобы еще раз рассказать, как умирал ее маленький Пьеро и как он плакал перед смертью оттого, что ему было жаль оставлять бабушку одну. И вы знаете, что я сделал, Жерар?

— Нет.

Лазарис задумчиво смотрел перед собой.

— Я дал ей денег.

Жерар молчал, вопросительно глядя на Лазариса.

— Вы понимаете, Жерар? Я дал ей денег. Это очень плохо. Это значит, Жерар, что я начинаю сдавать. Вы понимаете, что я хочу сказать?

— Откровенно говоря, не совсем.

— Это верно, Жерар, вы никогда не были деловым человеком, вы были просто бандитом. Но если бы вы были коммерсантом, вы бы знали, что всякое человеческое чувство, введенное в эту область, вносит туда эмоциональный элемент, которому там нет места и который следует рассматривать как самую гибельную и опасную вещь, какая только может существовать. Я знаю, что вы в вашей бурной жизни руководствовались другими соображениями и поэтому совершали поступки, которые не имели логического смысла. Вспомните, в частности, тот факт, что вы могли заработать очень крупную сумму в Порт-Саиде. Но вы были вынуждены спешно покинуть этот город в результате некоторых поступков, которые шли вразрез с вашими коммерческими интересами.

Жерар заметил, что Лазарис ни разу не улыбнулся за весь вечер. Это было не похоже на него и было так же странно, как все остальное.

— Я знал, что это рано или поздно может случиться. И я давно дал себе слово, что в тот день, когда это произойдет, я ликвидирую свои дела и уйду на отдых. Этот день наступил. Надо уметь остановиться вовремя. Большинство людей, занимающихся не вполне легальными профессиями, кончают плохо именно потому, что не понимают этой истины. Сколько вы мне должны, Жерар?

— Я точно не помню. Если хотите, я завтра сообщу вам эту сумму.

— Не стоит, — сказал Лазарис. — Я знаю ее. Вы были мне должны еще до вашего последнего отъезда из Франции. Когда вы вернулись, я дал вам денег на открытие вашего дансинга с тем, что, помимо уплаты мне этих расходов целиком, я буду получать половину вашей выручки. Так?

— Совершенно точно.

— До сих пор вы вносили мне только проценты на ваш возрастающий долг. Я не требовал с вас остального, потому что я знал, что вы не можете от меня уйти.

Он еще глубже сел в кресло.

— В вашем распоряжении сейчас находятся крупные суммы. Если бы не долг мне, вы были бы богатым человеком и могли бы поселиться на Ривьере, как вы об этом мечтали. Не так ли?

— Да.

— Я старею, Жерар, — сказал Лазарис с интонацией искреннего сожаления в голосе. — Я прожил долгую жизнь, и всякий другой человек на моем месте был бы давно в могиле. И вот сейчас я выяснил, что только чудо спасло меня от преждевременной гибели. Я хочу этим сказать, что во мне всегда, оказывается, существовали человеческие чувства, те самые, о которых я вам уже говорил. Извините, что я так многословен: это дань моему юридическому образованию. Короче говоря, Жерар, я предлагаю вам считать, что все ваши долговые обязательства по отношению ко мне аннулированы.

Жерар не верил своим ушам.

— Вы говорите серьезно?

— Совершенно серьезно.

Жерар растерялся. Он видел много вещей за свою жизнь, но никогда даже не слышал ни о чем похожем на то, что происходило сейчас. До сих пор денежные деловые расчеты заключали в себе для него и для всех других только две возможности: платить — или стрелять. В данном случае эта альтернатива оказывалась беспредметной. Он сказал неуверенным голосом:

— Я не знаю, как вас благодарить… Лазарис пожал плечами. Потом он взглянул на Жерара, и в его глазах стояло очень странное, далекое выражение.

— Мне кажется, Жерар, что мы все похожи на пилигримов, которые в пути забыли о цели их странствия. Но когда мы приближаемся к концу нашего путешествия, мы начинаем понимать, что другого пути для нас, может быть, не было и что, во всяком случае, он был не таким, каким мы себе его представляли. Я не знаю, поймете ли вы меня. Но это, в конце концов, неважно.

Он встал с кресла. Жерару казалось, что ему все это снится. Эта огромная комната с книгами, высокая фигура Лазариса в синем костюме, его желтая рука с длинными пальцами, держащими папиросу, темные картины на стенах и это невероятное аннулирование долга — все это было совершенно неправдоподобно.

— Мир существует помимо нас — и можем ли мы в нем что-либо изменить, Жерар? Мне кажется, что наши возможности в этом смысле чрезвычайно ограничены. Вы могли в этом убедиться, вы, Жерар, двенадцать лет тому назад, в тот день, когда вы встретили Марго в Порт-Саиде. Я хорошо ее знал. Она была единственной женщиной, ради которой я был готов на убийство. В этом у меня никогда не возникало сомнений. То, что вы избавили меня от необходимости стать убийцей, объясняет мое сегодняшнее решение. Я говорю вам это потому, что мне не хотелось бы быть превратно понятым.

Он стоял прямо против Жерара, и Жерар с удивлением заметил, что его пальцы, державшие папиросу, дрожали.

— Я знаю всю вашу жизнь, Жерар. В ней нет ничего, что заслуживало бы награды. Но вот случилось, что в этой жизни было несколько дней, когда вы действовали именно так, как было нужно. То, что вы рисковали в эти дни головой, не так важно, это был не первый и не последний раз за все время. Но вы поступили так, как хотел бы поступать я и как я поступил бы, если бы вы не сделали этого за меня. Может быть, это было совпадение — или случайность. Но это предопределило мое отношение к вам и, в частности, наш сегодняшний разговор со всеми последствиями, которые из него вытекают. Это заключение того, что произошло двенадцать лет тому назад в Порт-Саиде.

— Моnsieur Лазарис, — сказал Жерар, вставая, — я не умею говорить, как вы, и не нахожу слов. Но я благодарю вас со всей искренностью, на которую я способен.

Лазарис протянул ему руку и проводил его до передней. Жерар надел пальто, шляпу и перчатки и вышел из дому. Деревья были неподвижны, в саду стояла тишина, которую нарушал только треск гравия под его ногами. Когда он захлопнул за собой железную калитку и вышел на пустынную улицу, он вдруг ощутил непонятную усталость и подумал, что он тоже стареет и что, действительно, пора переезжать на юг, подальше от «Золотой звезды» и ее клиентов, от Парижа, полицейских инспекторов, Больших бульваров и Лазариса — потому что Лазарис был единственным человеком, которого он боялся.

Он выждал две недели, в течение которых ничего не случилось. Тогда он занялся ликвидацией своих дел и продажей «Золотой звезды», и через месяц после того вечера, когда он обедал у Лазариса, он взял билет на поезд, идущий из Парижа в Ниццу. Еще через две недели он поселился окончательно в этой небольшой вилле, окруженной садом с пальмами и соснами; сад кончался невысоким обрывом, за которым было море.

Он долго не мог привыкнуть к тишине, которую нарушал только треск цикад в жаркие дни и легкий плеск волн. Но еще труднее было привыкнуть к ощущению безопасности.

Он выходил иногда поздно вечером один и бесцельно шел по дороге, не думая о направлении. Во время таких прогулок ему нередко вспоминались давно прошедшие времена и люди, с которыми он был связан. Большинства из них не было в живых, и это, в общем, следовало считать положительным фактом, так как если бы они были живы, Жерар не испытывал бы чувства безопасности. Он шел в теплой темноте по дороге и время от времени перед его глазами вставали набережные Сан-Франциско, освещенные калифорнийским солнцем, улицы Шанхая, погруженные во влажный зной, от которого одежда прилипала к телу, зимние площади европейских городов. Все это было кончено, — благодаря непонятному великодушию Лазариса.

Он шел так однажды поздним вечером июльского дня. Огромные звезды стояли в темном небе. Перед ним смутно чернела дорога; иногда, оглядываясь назад, он видел огни фонарей, освещавших ее небольшой отрезок и поворот, пропадавший во тьме. Справа от дороги были холмы, заросшие густым твердолиственным кустарником, слева — обрывы и скалы над морем. Он шел и думал, что жизнь, в сущности, кончена, не столько потому, что он больше ничего не делал и жил на покое, сколько оттого, что прекратилось длительное ожидание, которое он так хорошо знал всегда. Ему казалось, что вся его жизнь была наполнена этим ожиданием, которое принимало разные формы, но оставалось, в конце концов, тем же. Иногда он ждал свободы, иногда он ждал минуты, когда он начнет действовать, иногда он ждал результата того или иного его поступка, иногда он ждал — в парке, в кафе, в лесу или на углу улицы — появления знакомого силуэта, иногда он ждал расплаты. Но ждал он всегда. И вот теперь ждать было больше нечего, и от этого в его жизни появилась неподвижность, о которой раньше он не имел представления. Она была полна еще воспоминаний, и Жерар за эти короткие месяцы успел подумать о множестве вещей, для размышления о которых у него до сих пор не было времени. Но в этой неподвижности для него было чтото обидное. И он думал, что, если бы ему снова пришлось вернуться к своей прежней деятельности, у него не хватило бы на это сил. Он вспомнил, что «Золотая звезда» продолжает существовать без него — и перед его глазами появились далекие желтые огни ее вывески.

Он вдруг остановился. Из далекой тьмы два желтых огня автомобиля шли стремительными зигзагами, приближаясь к тому месту, где он стоял. Он успел подумать, что сейчас произойдет катастрофа, и быстро сошел с дороги в кустарник. Еще через несколько секунд фары вильнули влево, потом слепо и прямо понеслись вперед и, наконец, в последнем движении, свернули вправо и исчезли. Тотчас же до него донесся звук глухого и страшного удара. Перебежав дорогу, он стал быстро спускаться по камням к морю, к тому месту, где повисла машина, остановленная в своем падении прибрежной скалой. Он зажег карманный фонарь. Колеса автомобиля были погнуты, стекла разбиты, правая сторона, на которой он лежал, была раздавлена. Сквозь стекла дверцы, треснувшие мелкими жилками, он увидел две головы, женскую и мужскую. Дверцу заклинило. Он уперся коленом в кузов машины и потянул ее к себе. Мускулы его огромного торса напряглись до боли, лицо покрылось потом, но замок медленно начал сдавать. Потом раздался железный хруст, и дверца распахнулась. Он направил свет фонаря внутрь и остался неподвижен.

В автомобиле были двое — женщина и мужчина. Оба были, повидимому, мертвы. Но в этом было нечто кощунственное: и женщина, и мужчина были голыми снизу до пояса, и даже смерть не разделила их тел. Он смотрел на их трупы остановившимися глазами. Потом он снял с себя пиджак и набросил его на это сплетение еще теплых ног. Он случайно дотронулся до тела женщины, и когда он посмотрел потом на свою руку, он увидел, что она была в крови.

Он поднялся по скалам наверх и пошел в том направлении, откуда доходил далекий свет огней. Через некоторое время он услышал сзади себя шум. Тогда он стал посередине дороги и широко расставил руки. Огромный грузовик едва не наехал на него и остановился, захрипев тормозами.

— В чем дело? — закричал шофер.

Жерар сел рядом с ним и сказал почти беззвучно:

— Второй поворот направо, полицейский комиссариат. Ты остановишься там. Только что здесь разбился автомобиль. Он лежит внизу, над морем. В нем двое убитых.

— Ай-ай-ай! — сказал шофер. И грузовик рванулся вперед.

Жерар поехал потом с полицейскими, чтобы показать, где именно лежал упавший с дороги автомобиль. При свете сильного прожектора трупы были вынуты из машины в их уже закоченевшей наготе. Мертвое лицо женщины не было обезображено смертью. Жерар посмотрел внимательно, и ему показалось, что он уже видел где-то этот особенный, продолговатый разрез глаз, эти широкие губы и именно этот оттенок белокурых волос. Но он видел столько женщин в своей жизни, что его память отказывалась точно восстановить время, место и обстоятельства, при которых он заметил это лицо. На полу автомобиля лежали части женской и мужской одежды и дамская сумка. По найденным там бумагам выяснилось, что мужчину звали Поль Лафит. Он был журналистом. Женщина была студенткой юридического факультета. Ее звали Валентина Симон.

Их трупы были перевезены в Париж и там похоронены. Во всех газетах были описаны обстоятельства катастрофы — в одних это было сказано почти прямо, другие ограничились намеками. Потом в одном из еженедельников появился некролог, посвященный памяти Поля Лафита и подписанный главным редактором, близко знавшим покойного. Полю Лафиту не было тридцати лет, и, по словам редактора, ему предстояла блестящая карьера, — как это часто говорится в подобных случаях, независимо от того, в какой степени это утверждение соответствует действительности. Но вторая, не менее пространная, часть некролога была посвящена Валентине, которую редактор знал, по-видимому, очень хорошо.

«Я всегда думал, — писал он, — что нельзя себе представить ничего менее правдоподобного, чем мирная старость и спокойная смерть этой девушки, и здесь оказывались несостоятельными любые усилия воображения. Мне всегда казалось, что она должна была погибнуть именно так. Неудержимая стремительность ее чувств, органическое непонимание того, что такое страх, и полное пренебрежение к матерьяльным препятствиям, — что было для нее особенно характерно, — не могли логически привести ни к чему другому. Ее всегда мучила жажда чего-то еще неосуществленного, чего-то, что ей было еще неизвестно. Она никогда не задумывалась над вопросом о ценности человеческой жизни, даже своей собственной, и ее блистательная молодость делала ее неуязвимой всякий раз, когда возникала проблема смерти в ее отвлеченном или непосредственном значении. А между тем, этой идеей смерти было пронизано все ее существование. Для нее была непостижима та спасительная иллюзия, которая позволяет нам полагать, что длительность человеческих чувств может в некоторых случаях равняться длительности нашей жизни. Ее воображение не шло дальше очень короткого периода, в течение которого полнота этих чувств раскрывалась до конца. Но это было похоже на блистательный фейерверк. Ничто, выходящее за прёделы ее теперешних возможностей, не интересовало ее. И те трагические обстоятельства, в которых она погибла, только оттеняют особенность ее облика, не похожего ни на чей другой.

Мы, в частности, склонны осуждать людей, только когда они испытывают то, что мы не способны испытывать, когда они идут туда, где их ждет опасность и куда мы на их месте не шли бы, потому что нас удержал бы страх. Я не принадлежу к категории тех, кто готов осудить Валентину Симон. Я сохраню о ней благодарное воспоминание. С нерассуждающей смелостью она рисковала погибнуть за ту иллюзию, которой у нее не было, за то чувство, в которое она не верила. И этот риск оказался смертельным».

Жерар прочел эту статью случайно, потому что еженедельник, в котором она была напечатана, попался ему на глаза, когда он ждал своей очереди у парикмахера в Сан-Рафаэле, куда он приехал на несколько часов. Для него было непонятно, что, собственно, хотел сказать автор некролога, как в свое время осталось непонятным, почему Лазарис сравнивал себя и его с пилигримами, о которых Жерар имел самое смутное представление. Но он отчетливо вспомнил эту теплую ночь, дорогу, зигзаги приближавшихся огней, глухой удар автомобиля о скалу, то, что он увидел потом, при свете карманного фонаря, и липкую кровь на своей руке. И когда парикмахер его стриг и над его ухом раздавалось равномерное металлическое щелканье ножниц, он думал о том, что количество трагических вещей в жизни значительно превосходит возможности его воображения и его огромный личный опыт.

* * *

Если бы Фреду когда-нибудь сказали, что не только он, а вообще кто бы то ни было может жить так, как он жил теперь, ему это показалось бы диким. Прошло немногим меньше года с того дня, когда Рожэ привез его сюда на своем автомобильчике. В Париже за это время, вероятно, произошло много событий; где-то недалеко отсюда шла шумная и бурная жизнь, но здесь, в том, что его окружало, ничего не менялось. Он знал теперь чуть ли не каждое дерево в лесу, знал, на какой высоте стучит дятел, откуда идет печальный крик кукушки, где лисья нора, куда тонкой и непрерывной линией идут крупные красные муравьи из муравейника. Летом, когда было тепло, он выходил в лес с книгой, ложился на мягкий слой прошлогодних листьев и читал, время от времени поднимая голову и прислушиваясь к одинокому птичьему крику или к легкому, воздушному шуршанью крыльев. Иногда он следил долгими минутами за мерными кругами ястреба, высоко в небе, иногда он закрывал глаза и слушал невнятный лепет листьев под летним ветром.

Каждые два дня он ездил на старом велосипеде в соседнюю деревню, где покупал себе провизию; и так как он не умел готовить и не придавал особенного значения тому, что и как ел, то покупал обычно все одно и то же. Затем он спешил домой, где его ждала очередная книга. За это время он прочел очень много. Каждый раз, когда приезжал Рожэ, он спрашивал:

— А что мне теперь читать?

Роже вынимал несколько томов из плотных рядов этажерки и откладывал их в сторону. И неизменно к его следующему приезду они были прочтены. Вначале Рожэ давал ему преимущественно беллетристику. Потом однажды он достал с полки четыре толстых книги и сказал:

— Вот, Франсис, это история культуры. Той самой, о которой говорили эти люди в кафе. Когда ты кончишь ее, ты поймешь, что они имели в виду в тот день, когда их разговор так тебя поразил.

Фред всегда был молчалив. Но теперь, живя так долго в одиночестве, он привык разговаривать сам с собой вслух, хотя всетаки каждый раз неизменно понижал голос. Иногда он ловил себя на том, что произносит длинный монолог, ставя себя на место очередного героя. Тогда он спохватывался, точно кто-нибудь мог его слышать, и умолкал. В один из приездов Рожэ он рассказал ему об этом — и когда он кончил говорить, на сумрачном его лице появилась улыбка.

— А! — с радостным удивлением сказал Рожэ. — Я очень доволен.

— Чем именно?

Рожэ покачал головой.

— За все время, что я тебя знаю, я первый раз вижу, что ты улыбаешься.

Потом он задумался на минуту и прибавил:

— Правда, до сих пор у тебя, собственно, не было причин улыбаться. Но это все кончено, Франсис. Это кончено, ты понимаешь?

Еще через несколько недель он сказал Фреду:

— Я бы на твоем месте сделал перерыв в чтении дней на десять. Тебе надо отдохнуть, нельзя так себя переутомлять.

— Вы думаете?

— Уверен.

Но когда Фред остался без книг, это показалось ему жестоким наказанием. Он много раз подходил к полкам и машинальным движением протягивал к ним руку, но тотчас отдергивал ее. Когда Рожэ приехал через неделю, он его спросил:

— Ты что-нибудь читал за это время?

— Нет. Вы сказали мне, что надо сделать перерыв.

— И тебе не хотелось читать?

— Очень хотелось, — сказал Фред.

— Теперь ты понимаешь, что происходит? — спросил Рожэ. — Я тебе посоветовал не читать, ты со мной согласился, то есть, вернее, не возражал. Я уехал с уверенностью, что ты последуешь моему совету. И ты действительно это сделал. Почему?

— Но как же я мог поступить иначе?

— Я знал, что ты поступишь именно так. Я от тебя этого не требовал, и я тебя этому не учил. Но ты не сделал этого потому, что ты не хотел обмануть мое доверие. Ты понимаешь? Сейчас ты становишься таким, каким ты был бы всегда, если бы тебя не искалечили внешние обстоятельства. Теперь я мог бы послать тебя на rue St.Denis — я знаю, что с тобой ничего не случилось бы и ты бы там не остался.

— Этим я всецело обязан вам, — сказал Фред.

— Это неверно, — ответил Рожэ. — Переделать человека нельзя. Можно постараться избавить его от тех причин, которые ему мешают быть таким, каким его создала природа. Это то, что я хотел сделать по отношению к тебе. Но я — только стенка, о которую ты оперся, чтобы не упасть. Я только стенка. Je ne suis qu’un mur.[11]

— Вы знаете, Рожэ, — сказал Фред, — я много думал все эти дни, когда у меня не было книг. И главное, что меня беспокоило, было следующее. Я подумал: что я собой представляю, если отбросить все, в чем я вырос и как жил потом? То есть мое далекое детство и то, что было недавно, вплоть до убийства Шарпантье и смерти Симона?

— Шарпантье не был убит, он умер в результате неловкого падения, и невольным виновником этого был Дуду, который не хотел ему зла. Симон умер от разрыва сердца, — быстро сказал Рожэ. — Но продолжай, я тебя слушаю.

— Я думал: если этого нет или если это надо отбросить, — что остается от меня? Я оказываюсь в пустоте. Вокруг меня пустота, Мr.Рожэ, и я не знаю, кто я такой.

— Построение мира! — сказал Рожэ. — Ты должен построить целый мир, Франсис. Мы ощущаем наши очертания потому, что мы окружены внешним миром, — таким, каким мы его видим и каким мы его создали. Тот, в котором ты жил, исчез, его больше нет. Ты строишь другой. И это очень долгая работа. Когда он будет кончен, ответ на твой вопрос будет найден автоматически. А теперь, я думаю, ты можешь опять приняться за чтение.

Однажды осенью — был ясный октябрьский день — Фред шел по лесу, краем глубокого оврага, и вдруг увидел, что недалеко от его середины стоял маленький, старый человек в охотничьей куртке и коричневых штанах очень плотной материи. В руке он держал шляпу, и легкий ветер поднимал его пушистые, седые волосы. На его левом боку висела матерчатая сумка. Фред знал в лицо всех обитателей этого района. Но этого старичка он никогда не видал. Проходя мимо него, он поклонился и пошел дальше. Он сделал уже несколько шагов, когда услышал голос:

— Молодой человек!

Он обернулся и подошел к старичку. Тот посмотрел на него выцветшими глазами, улыбнулся и сказал:

— Простите меня, пожалуйста, я хотел попросить вас об одном одолжении.

Фред заметил, что он говорил на совершенно правильном французском языке, но не с тем произношением, с каким говорили местные жители.

— Я старик, вы знаете, — сказал он извиняющимся тоном, — мне трудно делать некоторые вещи, которые для вас, наверное, пустяк. Я поэтому позволил себе вас побеспокоить.

— Я к вашим услугам, — сказал Фред. — Что нужно сделать?

Старичок показал ему рукой на дно оврага.

— Видите там это растение с продолговатыми овальными листьями?

— Вижу.

— Вы не могли бы мне его достать?

— С удовольствием.

Он быстро спустился вниз, сорвал это растение — у него был особенный, горьковатый запах — и, поднявшись наверх, протянул его старику.

— Благодарю вас, — сказал тот. — Вы не понимаете вашего счастья, молодой человек! Сколько бы я дал, чтобы иметь возможность так лазить по оврагам, как вы! Вы здесь постоянно живете?

— Да, — ответил Фред. Он еще раз взглянул на него. В выражении его выцветших глаз была особенная мягкость, игрушечные седые волосы развевались на его голове, и здесь, в осеннем лесу, на краю оврага, освещенного октябрьским солнцем, он был похож на маленького старичка из какой-то забытой сказки.

— Очень вам благодарен, — повторил он. — Я вас попросил достать мне это, потому что, вы знаете, я лечу людей травами, это моя специальность. Я живу в Швейцарии. Я приехал сюда, чтобы помочь одной родственнице, которая заболела. Теперь ей значительно лучше, и я уезжаю домой. И так как я всегда собираю травы, то я пошел в этот лес посмотреть, нет ли тут чего-нибудь для меня. И вот, видите, нашел. Судьба мне послала вас, сам бы я не рискнул спуститься в овраг.

— Но как же вы делаете в Швейцарии? — спросил Фред.

И он подумал, что за много месяцев он впервые с кем-то разговаривает. За все это время он слышал только голос Рожэ или обменивался несколькими словами с местными крестьянами.

— Дело обстоит очень плохо, — сказал старик. — У меня есть еще небольшой запас, которым я пользуюсь. Когда он придет к концу, ну что же, придется уходить на покой. Лазить по горам и доставать оттуда то, что мне нужно, я больше не могу. Я задыхаюсь; мне трудно одолеть самый незначительный подъем. И это очень обидно, потому что десятки, если не сотни, людей будут лишены моей помощи. А я всегда полагал, что людям надо помогать.

Фред внимательно посмотрел на него — и вдруг спросил:

— И у вас нет помощника?

— Нет, — ответил старик. — Это работа не очень выгодная для молодого человека и редко кого интересующая. Молодым хочется жить самим, а не заботиться о чужих жизнях, это понятно.

Потом он поднял глаза на Фреда и спросил:

— А вас бы это могло интересовать?

— Очень, — сказал Фред.

— Прекрасно, — сказал старичок, — прекрасно. Поступайте ко мне, будем работать вместе. Только поспешите, — прибавил он с улыбкой, — потому что мне самому не так уж много осталось жить. Я вас рад буду взять, когда хотите.

— Вы говорите серьезно?

— Совершенно серьезно. Я уезжаю сегодня вечером из Франции, но я оставлю вам мой адрес, и если вы примете решение приехать, дайте мне только знать, я буду ждать вас. Если вы готовы для этого бросить ваше ремесло…

Он вынул записную книжку, вырвал из нее листок и написал карандашом свою фамилию и адрес. Потом он пожал руку Фреду и сказал:

— Ну вот, надеюсь, до скорого свиданья. Как вас зовут?

— Франсис, — быстро ответил Фред.

— Очень хорошо. До свиданья, Франсис.

— До свиданья.

Фред не заметил, как дошел до дому. Был вторник, до субботы оставалось еще бесконечно много времени. Он с нетерпением ждал Рожэ, и впервые за все свое пребывание здесь он не мог как следует сосредоточиться на том, что читал. Когда, наконец, Рожэ должен был приехать, он вышел его встречать на большую дорогу. Едва успев с ним поздороваться, он сказал:

— Мr.Рожэ, на этот раз мне нужно с вами очень серьезно поговорить.

— Что-нибудь случилось?

— Да.

— Хорошо, рассказывай, я слушаю. Фред подробно рассказал ему о встрече со старичком и о своем разговоре с ним. Он прибавил, что ему хотелось бы поехать в Швейцарию и стать помощником собирателя трав.

— Вы понимаете, Мr.Рожэ, — говорил он с непривычной для него быстротой, — это настоящая работа. И как раз та, о которой вы мне говорили давно, я этого не забыл: именно такая, которая не требует ни оправдания, ни доказательства того, что она полезна.

— Да, да, конечно, — сказал Рожэ. — Только подожди, надо выяснить, что это за человек, не шарлатан ли он.

— Нет, этого не может быть.

— Судя по твоему описанию, он не похож на шарлатана. Но на первое впечатление не всегда можно полагаться.

— А если бы выяснилось, что он порядочный человек, как бы вы отнеслись к тому, что я сказал?

— Очень положительно, — ответил Рожэ. — Что может быть лучше?

Уезжая в Париж, он обещал Фреду навести справки о собирателе трав. Вторая неделя прошла для Фреда в таком же нетерпеливом ожидании. Он все время думал о Швейцарии, и все время перед ним стоял его будущий учитель — маленькая фигура в охотничьей куртке, седые развевающиеся волосы и эта мягкость выражения в его глазах, которая определяла его такой особенный облик. Когда Рожэ, наконец, снова приехал, он сказал:

— Ну вот, Франсис, я узнал все, что мог. Этот старичок очень известен, и он действительно совершенно порядочный человек. Многих он лечит бесплатно. Он, впрочем, кажется, богат, хотя деньги, насколько я понимаю, его не очень интересуют. Я думаю, ты можешь ему написать, что ты согласен поступить к нему на службу.

Он смотрел перед собой задумчивыми глазами.

— Я узнавал, как все это происходит, — сказал он. — Работать тебе придется весной, летом и осенью. Зимой, как ты понимаешь, трав не собирают. Тебе надо будет научиться ходить на лыжах. Так как зимой ты будешь сравнительно свободен, ты можешь стать гидом, это очень соблазнительно. Но ты все это увидишь сам. Давай теперь составим ему письмо.

Еще через неделю, получив от старичка ответ, Фред уезжал в Швейцарию с Лионского вокзала в Париже. Его провожал Рожэ. До отхода поезда оставалось несколько минут. Фред стоял рядом с Рожэ на перроне. Ему хотелось сказать очень многое, но он испытывал необыкновенное волнение и не находил слов.

— Мr.Рожэ, — сказал он, наконец, сдавленным голосом, — вы все понимаете. Вы понимаете, что я хотел бы вам сказать, если бы умел и мог. Я всем обязан вам. Я никогда этого не забуду. Помните, что вам достаточно будет написать мне одно слово и если я для чегонибудь могу вам быть полезен, нет вещей, которые помешали бы моему возвращению.

— Спасибо, Франсис, — ответил Рожэ, — я это знаю. Я тебя искренне люблю. Я приеду к тебе в Швейцарию, мы еще увидимся. Я отправляю тебя со спокойной душой: я знаю, что ты оправдаешь наше доверие — твоего старичка и мое.

Он пожал ему руку. Когда поезд отошел, он долго еще продолжал стоять на краю перрона и смотрел вверх, туда, где за электрическими проводами, столбами и водокачками открывалось высокое небо. Оно было таким же, как всегда. Он видел тот же его сверкающий, прозрачный свод в незабываемые дни Голгофы и в далекие времена крестовых походов. Он был убежден, что он существовал всегда, и ему казалось, что он помнит тогдашнее небо — совершенно такое же, как теперь.

* * *

В жизни Роберта многое изменилось с того дня, когда он привез к себе Жанину, которая навсегда осталась с ним. Когда он подумал об этом почти через год, он вдруг понял, что нашел ту душевную свободу, которой у него раньше не было. Все его сомнения по поводу ценности тех или иных понятий, тех или иных отвлеченных систем и непосредственных проблем, возникавших перед ним, потускнели и отошли на второй план, оттесненные личными переживаниями, которые были важнее всего остального. Он знал самое главное — все другое было второстепенное. Жанина пополнела и изменилась; но прежнее выражение ее глаз всякий раз, когда она встречала взгляд Роберта, неизменно вызывало в нем тот же прилив чувства, что раньше, и этого ничто, казалось, не могло изменить.

С недавнего времени у него появилось еще одно, чего тоже не было до сих пор, — сознание личной ответственности за себя и за Жанину. Он стал чуть ли не ежедневно бывать на фабрике и проводить там несколько часов подряд, интересуясь всем, что там происходило. Через полгода он знал почти все, что нужно было знать об этом. Постепенно вышло так, что все окружающие стали смотреть на Роберта как на лицо, менее значительное, чем Андрэ Бертье, но более значительное, чем директор. Вначале это стесняло его, но потом он к этому привык. Со временем он настолько втянулся в работу, что, когда он почему-либо не бывал на заводе несколько дней, ему хотелось туда вернуться, чтобы посмотреть — все ли идет так, как он привык это видеть.

Но больше всего времени он все-таки проводил с Жаниной. Ему казалось, что его собственная жизнь похожа на блистательный день, за которым, насколько хватало его воображения, не было видно ни сумерек, ни ночи. Он никогда не был способен испытывать бурные чувства, и его чувство к Жанине было спокойным. Но то, что вне этого чувства его жизнь теперь была бы лишена смысла, — эта мысль была в нем так же сильна, как в первые дни и недели его близости с ней. Ему неизменно казалось, что до встречи с ней в его существовании вообще ничего не было, и в известной мере это было верно, — ничего, если не считать его длительных сомнений в достаточной или недостаточной обоснованности какого-то отвлеченного морального принципа, в относительности или бесспорности очередного изменения в теории эволюции. Эти вопросы не потеряли для него своего интереса. Но это были отвлеченные сомнения по поводу далеких вещей.

В противоположность ему, Жанине было что вспоминать. Но так как все или почти все ее воспоминания были печальные, то она никогда не думала ни о своей работе, ни о своих родителях, и только время от времени она возвращалась к мысли о своем детстве, когда она жила в деревне. Но и это теперь настолько отдалилось от нее, что ей начинало казаться, будто эти ранние годы ее жизни прожила какая-то другая девочка, а не она сама, девочка, совершенно похожая на нее и все-таки чем-то чужая.

Однажды, когда Роберт сидел в кресле и читал газету, она посмотрела через его плечо и вдруг сказала:

— Покажи-ка.

Он протянул ей газету и увидел, что она внимательно смотрит на фотографию молодой женщины, помещенную под заголовком «Ренэ Фишэ, указательница адресов». В небольшой заметке было сказано, что завтра начинается процесс Ренэ и ее сообщника, Эдуарда Мартэна, которого называли Дуду. Ренэ поступала горничной в богатые дома, которые она потом обкрадывала с помощью Дуду. Жанина прочла статью и вздохнула.

— Почему ты вздыхаешь? — спросил Роберт.

— Потому что я знаю Ренэ, — сказала она. — Ренэ раньше работала для Фреда.

— Для Фреда? Ах, да, — сказал он. Он сразу вспомнил фигуру с покатыми плечами, шляпу набекрень и неподвижные глаза на худом лице. — Что с ним стало, интересно знать?

— Наверное, продолжает жить так же, как раньше, — ответила Жанина.

— Не знаю, не знаю, — сказал Роберт. — Я в этом не уверен.

— А почему бы это могло быть иначе?

Она сидела на ручке его кресла.

— Этого я не могу тебе сказать, Жанина. Но все поиски его были безрезультатны: он исчез. Может быть, он погиб в каком-нибудь сведении счетов, может быть, уехал из Парижа и живет в другом месте. Но он, во всяком случае, пропал.

— Он все-таки страшный человек, — сказала Жанина. — Даже теперь я не могу вспомнить о нем без ужаса.

— Что-то в нем было странное, — сказал Роберт. — Я не забуду выражения его глаз, когда он сидел на полу, рядом со своим револьвером, и когда он мне сказал, что даже не мог его взять. Где он? Что с ним?

— Я надеюсь только на одно, — сказала Жанина, — что я больше никогда его не увижу.

Но кроме Роберта и Жанины, внимание которой было привлечено фотографией Ренэ, вызвавшей по понятным причинам почти забытое представление о человеке, с которым было связано начало ее теперешней жизни, и кроме Рожэ, постоянно думавшего о нем, — никто не вспоминал Фреда. Люди, близко знавшие его, вообще не были расположены к воспоминаниям, кроме того, у них была их собственная жизнь и собственные заботы, как у Ренэ или Дуду. Все было так, как если бы Фред умер, не оставив после себя следа. В том мире, где он жил, не было места для бесплодных чувств иди бесплодных сожалений, и все, что там происходило, могло быть сведено к нескольким словам, последовательность которых никогда не менялась: жизнь, рана или болезнь, смерть, морг, забвение. После того как Фред не вернулся на rue St.Denis, было ясно, что он умер или переменил образ жизни, — что было, в сущности, одним и тем же. И уже через несколько месяцев все, что было связано с ним, было забыто. Даже его фотография, висевшая на стене в комнате Жинетты, была снята, разорвана и выброшена в мусорный ящик. По-прежнему горели желтым светом электрические буквы над «Золотой звездой», и пианист Жаклина, со своим узким напудренным лицом и пиджаком в талию, играл на рояле, и те же посетители или другие, чрезвычайно похожие на них, танцевали в облаках папиросного дыма, и полицейские со скучающими выражениями по-прежнему стояли на ближайшем углу улицы. Но вместо огромного Жерара за стойкой суетился невысокий человек со смуглым лицом и черными завитыми волосами, новый хозяин дансинга. Вместо Лазариса в его маленьком магазине был теперь польский еврей, который действительно торговал готовым платьем и не занимался ничем другим. Но это были чисто поверхностные изменения, в остальном все было по-прежнему. И в этой жизни исчезновение Фреда не имело никакого значения. Пока он существовал и жил в комнате гостиницы на rue St.Denis, его знали и боялись. Теперь его не стало — больше ничего.

И это было тем более законно и естественно, что тот Фред, который был известен на гие 81.0еш8, действительно перестал существовать, — как это ему уже давно сказал Рожэ, — и вместо него появился другой человек, которого звали Франсис и который жил, окруженный тревожной пустотой, где медленно возникал новый мир, не имевший ничего общего с тем, откуда он пришел. Фред сам забыл о своем прошлом, и ему не нужно было для этого никакого усилия. Но те слова, которые ему говорил Рожэ, с каждым днем приобретали для него все более глубокое значение. Он неоднократно повторял их себе и чувствовал при этом восторженное исступление. «Этим людям надо помочь. Для меня лично в этом смысл человеческой деятельности. Огромное большинство людей надо жалеть. На этом должен строиться мир». Фред был готов отдать все свои силы на это, чтобы оказаться достойным доверия Рожэ. В этом было определение всего, и в этом он видел теперь смысл своего существования. Ему казалось, что каждый шаг приближает его к подлинному пониманию того, что является самым главным и по сравнению с чем любые испытания не имеют никакого значения.

Он думал об этом поздней осенью, в Швейцарии, возвращаясь к тому домику, который днем, при ясной погоде, был виден оттуда, где он находился, но который сейчас скрывало от него сумеречное неверное освещение. Он шел знакомой дорогой, уже почти в темноте, над глубокой скалистой пропастью, в которую он столько раз пристально смотрел днем. Несколько минут тому назад огромный камень, который сместился по неизвестной причине, скатился в нее где-то впереди, и шум его падения отозвался в повторяющемся эхе. Стало совсем темно. Фред шел вперед своей легкой походкой, и ему опять показалось с необыкновенной убедительностью, что каждый шаг действительно приближает его к тому, о чем говорил Рожэ, и что теперь нет в мире силы, которая могла бы его остановить и заставить его отказаться от этого.

Но он не мог знать, что для этого понимания и выполнения того, что было теперь его главной целью, и для жизни в этом новом, блистательном мире у него не оставалось времени — потому что кусок скалы, падение которого он слышал несколько минут тому назад, сорвал и увлек за собой часть узкой тропинки, огибавшей отвесный выступ горы, — тропинки, по которой проходил его путь. Стало очень холодно и темно, на облачном небе не было ни луны, ни звезд. Фред шел вперед, приближаясь к тому месту, где недавно, с грохотом цепляясь за скалу, пролетел оторвавшийся камень. Он не видел ничего перед собой — и вдруг земля ушла из-под его ног.

Его труп подняли через несколько дней. Тело его было разбито, руки и ноги сломаны, но лицо не пострадало, и мертвые его глаза прямо и слепо смотрели перед собой — в то небытие, из которого он появился и которое вновь сомкнулось над ним в холодной и безмолвной тьме.

Загрузка...