Возможно, вы не поверите мне. И даже подумаете, что я лгу. Ведь то, о чем я расскажу вам сейчас, случилось не в давние времена, а в годы Тайсё.[147] Более того, в том самом Токио, к которому мы так привыкли. Где по улице мчатся трамваи и автомобили, где в доме непрерывно звонит телефон, где в газетах пишут о забастовках и женском движении. И сколько бы я ни уверял вас, что событие это, достойное пера По или Гофмана, действительно произошло в одном из уголков этого большого города, вы ни за что мне не поверите, и пусть на улицах Токио горят миллионы фонарей, невозможно рассеять мрак, окутывающий город с заходом солнца, и вернуть день. Так же как невозможно нарисовать карту загадочного мира, таящегося в глубинах природы, сколько бы ни говорили, что радио и самолеты покорили ее. А раз так, почему в Токио, озаренном светом цивилизации, таинственные духи, которые наглеют обычно в то время, когда люди спят, не могли бы иногда случайно сотворить чудо, подобное, скажем, такому, которое произошло в погребке Ауэрбаха?[148] И не только иногда и случайно. Если позволите, то скажу: вы, наверно, замечали, что рядом с нами расцветают, будто ночные цветы, сверхъестественные явления. Вам приходилось, например, видеть, как поздней зимней ночью на Гиндзе[149] соберутся в кучку несколько бумажек и кружатся по ветру. Попробуйте, любопытства ради, сосчитайте, в скольких местах это происходит. От Симбаси до Миякобаси[150] в трех местах — справа, и слева — в одном. И непременно вблизи перекрестков. Вряд ли это можно объяснить воздушными потоками или еще чем-нибудь в этом роде. Приглядитесь более внимательно, и в каждой кучке вы непременно заметите красную бумажку — это либо клочок кинорекламы, либо обрывок тиёгами,[151] либо спичечная этикетка, — но обязательно красного цвета. Стоит налететь ветру, и этот красный клочок первым взвивается вверх, будто хочет увлечь за собой остальной мусор. Из легкой песчаной пыли как бы доносится тихий шепот, и клочки белой бумаги, разбросанные там и сям, мгновенно исчезают с асфальта. Нет, они не исчезают насовсем. Сначала они быстро кружатся, а потом плавно летят, будто плывут. И когда ветер стихает, происходит то же самое — красная бумажка, как я заметил, утихомиривается раньше других. Даже вам такое не может не показаться странным. Я-то, конечно, нахожу это удивительным и, по правде говоря, раза два-три останавливался на улице и пристально глядел на непрерывно кружащиеся в обильном свете ближайшей витрины обрывки бумаги. Я заметил: если так смотреть, можно различить, правда смутно и неясно, обычно невидимые человеческому глазу вещи, так же, как можно увидеть сливающихся с темнотой летучих мышей.
Однако странным в Токио кажется не только мусор, кружащийся на Гиндзе. Иногда с удивительными вещами, противоречащими здравому смыслу, можно столкнуться и в ночном трамвае. К чему, например, красный и синий трамваи,[152] едущие по безлюдным улицам, останавливаются на остановках, где нет ни души? Если вы не верите мне, как и в случае с бумажным мусором, возьмите и проверьте, хоть сегодня ночью. Особенно часто это случается на линиях Досака и Сугамо, хотя трамваи там совершенно такие же, как везде. Да вот взять хотя бы недавний случай. Дней пять назад ночью красный трамвай, на котором я ехал, остановился как раз у Данго-сакасите на линии Досака, хотя на остановке не было ни одного человека. Причем кондуктор, дергая за веревку звонка, наполовину высунулся из вагона и, как обычно, крикнул: «Есть кто-нибудь на посадку?» Я сидел неподалеку от него и сразу же выглянул в окно. И что же? Ни у столба на остановке, ни на широкой улице, где все двери домов были закрыты, не оказалось ни души. Лишь луна тускло светила сквозь легкую дымку. «Странно!» — подумал я, кондуктор дернул за веревку, и трамвай поехал. Однако я продолжал глядеть в окно, и, по мере того как мы отъезжали, мне стало казаться, что в лунном свете маячат, все уменьшаясь, человеческие тени. Возможно, это игра моего больного воображения, но зачем же тогда кондуктор красного трамвая, мчавшегося вперед, остановил его там, где не было людей? И притом такое случалось не только со мной, но и с несколькими моими приятелями. Так что вряд ли можно сказать, что кондуктор трамвая в тот раз просто спросонья остановил трамвай. Один из знакомых рассказывал мне, что однажды он одернул кондуктора: «Не видишь, что ли? Никого нет!» Кондуктор же изумленно возразил: «А я думал, там полно народу».
Число этих чудес бесконечно: дым из трубы арсенала почему-то плывет не по ветру, а против него; глухой ночью загудит вдруг колокол на колокольне собора святого Николая,[153] два трамвая с одинаковыми номерами проходят в сумерках друг за другом по Нихонбаси, а в совершенно пустом зале Кокугикан[154] каждый вечер слышатся громкие аплодисменты, — словом, и на улицах процветающего Токио непрерывно проявляется «иная сторона ночной природы», порхая с места на место, как прекрасный мотылек. Следовательно, и то, о чем я хочу теперь вам рассказать, вовсе не такое уж совершенно немыслимое, оторванное от реальности событие, как вы можете себе вообразить. Более того, теперь, когда вы узнали кое-какие тайны Токио, вы не станете зря потешаться над моим рассказом. И если, дослушав его до конца, вы все же почувствуете запах светильников времен Цуруи Намбоку,[155] знайте, дело не в том, что само событие неправдоподобно, а в том, что я оказался неспособен передать вам все так же искусно, как По и Гофман. Когда двенадцать лет назад участник этого события, сидя летней ночью напротив меня, подробно рассказал мне о странных вещах, с которыми он столкнулся, мне показалось, что вокруг воцарился какой-то таинственный ужас, которого я до сих пор не могу забыть.
Случилось это с молодым хозяином маленькой типографии в районе Нихонбаси. Он частенько захаживал ко мне и обычно, закончив деловой разговор, тотчас же удалялся, а тут засиделся — сначала, видно, потому, что на закате вдруг хлынул дождь и он решил переждать его, а потом просто так. Чинно присев на краю веранды, освещенной бумажным фонарем, белолицый, худощавый, с нахмуренными бровями, он говорил со мной о том о сем до позднего вечера. Тогда-то я и услышал от него рассказ о ведьме, который собираюсь вам поведать. «Очень хотел как-нибудь рассказать вам, сэнсэй!» — медленно вымолвил он, сильно волнуясь. И сейчас еще ясно стоит у меня в памяти этот молодой человек в дорогом летнем хаори цвета расплывшейся туши, тихим шепотом, словно боясь своих слов, начавший повествование. И еще я не могу забыть странно врезавшиеся мне в память, громоздящиеся по всему небу последождевые черные тучи и на их фоне узор осенних трав на его мощном торсе, неясно вырисовывающийся от света бумажного фонаря над головой.
Началось с того, что Синдзо (назовем так этого молодого человека, дабы не навлечь на него иных неприятностей), встретивший свое двадцать третье лето, ходил советоваться по одному беспокоившему его делу к старой гадалке, проживавшей в то время в районе Хонсехитоцумэ. А до этого, в конце июня, он повел своего друга по коммерческой школе, готовившей торговцев мануфактурой, в харчевню «Суси Ёхээ» и там за чаркой сакэ нечаянно проболтался о своем деле. Приятель, по имени Тай, принял в нем участие и горячо воскликнул: «А что, если тебе сходить к старухе О-Сима?» Когда Синдзо спросил, кто такая эта старуха О-Сима, то оказалось, что она переехала в их район из Асакусы года два-три назад. Занималась она ворожбой и заклинаниями (поговаривали даже, что она и колдовать может). «Ты, верно, знаешь, что недавно утопилась любовница торговца рыбой, так вот тело ее никак не всплывало. Тогда старуха О-Сима дала бумажный ярлык, который бросили в воду с моста Итинобаси. И что же ты думаешь? В тот же день тело и всплыло. Да как раз у той самой сваи, где бросили ярлык. Был вечерний прилив, и, к счастью, тело заметил капитан камневоза. Поднялся шум: „Ба! Никак, гость пожаловал! Сущий Додзаэмон!“[156] И труп утопленницы немедля доставили к полицейскому посту у моста. Когда я проходил мимо, полицейский уже подошел к утопленнице. Я заглянул через головы — утопленница, только что вытащенная из воды, была покрыта соломенной циновкой, а на вздувшейся ноге, высунувшейся из-под циновки… что, ты думаешь, я увидел? Я увидел ярлык, плотно прилепившийся к икре. У меня даже мороз по коже пробежал». Когда Синдзо слушал рассказ своего приятеля, у него тоже по спине пробежали мурашки, перед глазами сразу предстал вечерний прилив, свая моста, а под ней качающийся на воде труп любовницы торговца рыбой. Однако он, будучи слегка навеселе, храбро сказал: «Интересно! Непременно схожу к этой старухе». — «Я провожу тебя, — сказал приятель. — У нас добрые отношения, с тех пор как я ходил к ней советоваться о денежных делах». — «Ну что ж, проводи», — сказал Синдзо. Они вышли из харчевни «Суси Ёхээ» в летних пальто, с зубочистками в зубах и, прикрываясь от заходящего солнца соломенными шляпами, не спеша направились к старой гадалке.
Теперь надо рассказать вам о том, что беспокоило Синдзо. В их доме была служанка по имени О-Тоси. Более года они любили друг друга, и вот однажды в конце прошлого года она пошла навестить больную матушку и бесследно исчезла. Этому исчезновению удивился не только Синдзо, но и его мать, которая заботилась о судьбе девушки. Ее долго искали поручитель и знакомые, однако так и не нашли. Разные были слухи — одни говорили, что она стала содержанкой, другие — сиделкой, но толком никто ничего не знал. Синдзо сначала тревожился, потом стал сердиться и, наконец, впал в уныние. Его удрученный вид, наверно, прибавил забот матери, которая догадывалась об их отношениях. Она пыталась развеять его тоску разными способами — посылала в театр, предлагала поехать на горячие источники, заставляла вместо отца посещать деловые банкеты. В тот день она велела ему походить по мелочным лавкам и положила в кошелек деньги на расходы, тем самым как бы позволяя развлечься. К счастью, в Хигасирегоку у него был друг детства, тот самый Тай, и он повел его в ближайшую харчевню, где подавали суси. Так что у подвыпившего Синдзо были серьезные причины, чтобы пойти к старухе О-Сима. Сразу же у моста Хитоцумэ они свернули налево, прошли примерно тё по безлюдной набережной реки Татэкава в сторону моста Футацумэ и между домом штукатура и лавкой кухонной утвари увидели дом с бамбуковыми решетками на окнах и закопченными раздвижными дверями — это и было жилище старой гадалки. Синдзо охватило мрачное предчувствие, будто судьба О-Тоси и его собственная зависели от одного только слова этой странной старухи О-Сима, и весь хмель сразу же вылетел из головы. Действительно, достаточно было взглянуть на ее дом, чтобы впасть в тоску. Одноэтажный, с низко нависшим карнизом, он производил удивительно мрачное впечатление — казалось, на заплесневелых от недавних дождей камнях вот-вот вырастут грибы. Вдобавок между домом старухи и соседним домом торговца кухонной утварью росла развесистая ива, и ветви ее, свешиваясь, закрывали окна старухиного дома, бросая густую тень. Так что казалось, будто за тонкой бумажной перегородкой таится мрачный лес, хранящий зловещую тайну.
Однако Тай-сан, ничуть не смущаясь, небрежно остановился перед решетчатым окном и, оглянувшись на Синдзо, сказал пугающе: «Ну-ка, пойдем взглянем на ведьму. Но, чур, ничему не изумляйся!» — «Что я, дитя малое! — усмехнулся Синдзо. — Кого может напугать какая-то старуха!» Однако Тай-сан, мрачно глядя на приятеля, заметил: «Конечно, старуха вряд ли тебя удивит. Но там есть девушка, прямо-таки красавица. Поэтому я и предупреждаю. — И, положив руку на решетку окна, Тай-сан крикнул: — Простите, можно войти?» — «Пожалуйте!» — раздался приглушенный голос, и миловидная девушка лет семнадцати — восемнадцати, стоя на коленях, тихо раздвинула сёдзи. Недаром Тай-сан предупредил Синдзо, чтобы тот не удивлялся. У девушки было тонкое белое лицо с высокой переносицей и красиво очерченным лбом, особенно поражали глаза — ясные, прозрачные, но в облике ее было что-то болезненное, какая-то изможденность; Казалось даже, что пояс оби из шерстяного муслина, с разбросанным по нему рисунком в виде пышных гвоздик, чересчур сильно стискивает ее грудь, обтянутую скромной темно-синей касури.[157]
Взглянув на девушку, Тай-сан снял соломенную шляпу и спросил: «А матушка?» Девушка с заученным выражением лица тотчас ответила: «К сожалению, ее нет дома» — и покраснела, будто застыдившись чего-то. Потом, нечаянно бросив грустный взор на решетчатую дверь, она вдруг переменилась в лице и, тихонько вскрикнув, попыталась вскочить на ноги. Тай-сан, учитывая место, где они находились, подумал было: не злой ли дух пролетел между ними, и поспешно оглянулся — Синдзо, до сих пор отчетливо вырисовывавшийся в лучах заходящего солнца, куда-то исчез. Удивляться было некогда, потому что дочь старой гадалки, цепляясь за его платье, задыхающимся голосом быстро проговорила: «Передайте вашему спутнику, чтобы он больше не появлялся здесь, иначе жизнь его может оказаться в опасности». Тай-сан стоял совершенно ошеломленный, ничего не понимая. Он сказал растерянно: «Хорошо, передам». И, не надевая шляпы, выскочил на улицу и побежал вдогонку за Синдзо. Он пробежал примерно половину тё — на тоскливой набережной реки Татэкава, где были лишь телеграфные столбы да закат над ними, неподвижно стоял Синдзо, уныло уставившись себе под ноги и сложив руки на груди. «Ну и напугал же ты меня! — выпалил Тай-сан, подбегая к нему. — Я ему: не пугайся, мол, а получилось наоборот. Ты что, знаешь эту красотку?» — «Конечно, знаю. Это О-Тоси», — отвечал Синдзо взволнованно, шагая в сторону моста Хитоцумэ. Тай-сан в третий раз удивился. Да и как же было не удивиться, когда девушка, о которой они хотели спросить у старухи, оказалась не кем иным, как ее дочерью. Более того, он не мог не поразиться ее странной просьбе. Тай-сан нахлобучил шляпу и тут же передал приятелю предупреждение О-Тоси о том, чтобы тот не появлялся больше вблизи старухиного дома. Синдзо молча выслушал его. Потом нахмурился и, недоуменно взглянув на Тай-сана, сказал сердито: «Что не появляться — это понятно, а вот предупреждение, что жизни моей угрожает опасность, если приду, — это странно. И не так странно, как нагло». Тай-сан выскочил из дома старухи, так и не расспросив девушку, а только выслушав ее просьбу, поэтому утешить Синдзо он не мог, как ни старался. И тогда Синдзо вовсе умолк, как посторонний, и пошел быстрее. Они вышли к тому месту, откуда уже была видна вывеска харчевни «Суси Ехээ», Синдзо вдруг обернулся к Тай-сану и с грустью сказал: «Хорошо, что я повидался с О-Тоси». И тогда Тай-сан, как ни в чем не бывало, бросил как бы в шутку:
«А что, давай еще раз сходим». Потом-то он понял, что подлил масла в огонь — душа Синдзо сгорала от страстного желания повидаться с О-Тоси. Затем Синдзо расстался с Тай-саном и сразу же завернул в харчевню «Боевой петух», что перед храмом Икоин, и, поджидая, пока не стемнеет, осушил там две-три бутылочки сакэ. Когда же на землю опустилась тьма, он снова выскочил на улицу и, дыша винным перегаром, с развевающимися позади рукавами накинутого на плечи летнего пальто, помчался к О-Тоси, к дому старой гадалки.
Ночь выдалась темная, без единой звезды. Погода была обычная для сезона дождей — от земли шел тяжелый пар, изредка налетал холодный ветер. Синдзо, разумеется, был разъярен и полон решимости не уходить от девушки до тех пор, пока не узнает всей правды. Не обращая внимания на мрачный вид низкого дома у высокой ивы со светящимся решетчатым окном на фоне черного, как тушь, неба, он с грохотом раздвинул дверь и, войдя в тесную прихожую, рявкнул: «Добрый вечер!» По одному голосу можно было сразу же понять, кто пришел. И, наверно, нежный, тихий голос, ответивший ему тогда, дрожал. Тихо раздвинулись сёдзи, и в свете, проникавшем из другой комнаты, перед ним предстала печальная фигурка О-Тоси, склонившейся в глубоком поклоне, — казалось, она все еще плачет, однако сакэ делало свое дело, и, холодно взглянув на нее, с заломленной на затылок шляпой, он сказал с притворным равнодушием: «Ваша матушка дома? Я пришел посоветоваться по одному делу. Спросите, не может ли она меня принять». Как тяжко было О-Тоси слышать это! Она сникла, убитая горем, и тихо Ответила: «Слушаюсь!» И верно, проглотила слезы. Дохнув винным перегаром, который повис в прихожей, как радуга, Синдзо собирался было еще раз сказать: «Спросите!» — как вдруг из-за фусума раздался тихий, гнусавый старушечий голос — словно шептала жаба: «Кто там? Что за человек? Заходите без стеснения». — «Наглая! Спрятала О-Тоси. Сначала с ней разделаюсь». Синдзо с разъяренным видом сбросил пальто и, сунув соломенную шляпу в руки О-Тоси, невольно пытавшейся остановить его, бесцеремонно ввалился в комнату старухи. Бедная О-Тоси, не прибирая пальто и шляпу, бессильно припала к фусума, уставилась полными слез глазами в потолок и, сложив на груди ослабевшие руки, стала шептать слова молитвы.
Пройдя в комнату старухи, Синдзо рывком сунул под колени дзабутон и заносчиво огляделся: как он и представлял себе, комната размером в восемь татами[158] была неприглядной и неряшливой, с закопченным потолком и столбами. Прямо перед собой он увидел невысокую нишу в шесть сяку, в ней висел свиток с иероглифами: «Великий дух Басара». Под ним зеркало, две фарфоровых бутылочки для сакэ, несколько маленьких веток с разноцветными молитвенными бумажками — налево, сразу же за верандой, видимо, протекала река Татэкава. И может быть, ему показалось, но только за задвинутыми сёдзи он даже услышал тихий плеск воды. Справа от ниши, перед комодом, где стояли рядами подношения посетителей: деревянная коробка со сластями, сидр, кулек сахара, корзинка с яйцами, — занимая всю циновку, громоздко восседала похожая на водяное чудище бледная одутловатая старуха в одном черном кимоно с распахнутым воротом, с коротко остриженными волосами, приплюснутым носом и большим ртом. Веки ее с редкими ресницами были сомкнуты, отекшие пальцы рук сплетены. Я сказал, что голос ее напоминал шепот жабы, когда же Синдзо увидел ее, ему почудилось, будто перед ним и в самом деле жаба-оборотень в облике человека и что эта жаба вот-вот дохнет на него ядом. И на что уж Синдзо был отважным человеком, но даже и ему стало жутко, даже показалось, будто лампа над головой потускнела.
Но раз уж Синдзо решился прийти сюда, он твердо произнес: «Прошу вас предсказать мне судьбу. Речь идет о женитьбе». — «О чем? — переспросила старуха, разлепив наконец узкие глаза и приложив руки к уху. И таким же тусклым голосом глумливо хихикнула: — Женщину захотелось?» — «Да, захотелось! Потому и пришел погадать. Иначе кто же сюда…» — сказал он грубо и ухмыльнулся, так же как старуха. Старуха, взмахнув рукой, приложенной к уху, — будто летучая мышь крылом, — прервала Синдзо, чуть усмехнувшись: «Не гневайтесь! Дурная привычка — язвить». И уже другим тоном спросила: «Сколько лет?» — «Мужчине двадцать три, родился в год Курицы».[159] — «А женщине?» — «Семнадцать». — «Год Зайца, стало быть?» — «Месяц рождения…» — «Не надо. Достаточно и года», — сказала старуха и стала загибать пальцы рук, лежавших на коленях, видимо определяя звезду судьбы. Потом раскрыла глаза с тяжело нависшими веками и, уставившись на Синдзо, угрожающе вскричала: «Нельзя! Нельзя! Не судьба! Не судьба! — И тут же тихо пробормотала, словно разговаривая сама с собой: — Если заключить этот брак, кто-нибудь из двух, мужчина или женщина, распрощается с жизнью». Тут-то Синдзо и осенило: значит, О-Тоси намекала ему о смерти по наущению старухи! Он уже не мог больше сдерживаться. Раздраженно придвинувшись к старухе и дохнув на нее винным перегаром, он надменно бросил: «Пусть не судьба! Что для влюбленного смерть! Умереть — проще простого! Вспомните: во время бедствий — наводнений, битв и пожаров — любят еще сильнее». Старуха, сузив глаза, насмешливо пробормотала толстыми губами: «Каково женщине, потерявшей мужчину! Но мужчина, лишившись женщины, воет и плачет». «Попробуй только, гадюка, коснись О-Тоси хоть пальцем!» — подумал Синдзо и, злобно глядя на старуху, бросил ей в лицо: «У женщины есть мужчина». — «А у мужчины?» — ухмыльнулась старуха сальными губами, сложив на груди руки. Синдзо рассказывал потом, что он невольно вздрогнул при этих словах старухи. Ему стало жутко, потому что старуха, как видно, бросала ему вызов. Заметив, что Синдзо переменился в лице, старуха высунула голову из воротника черного кимоно и проквакала: «Сколько бы ты ни думал, ни гадал, у человеческих сил есть свой предел. Брось ерепениться!» И вдруг, сверкнув широко, открытыми глазами, зловеще прошептала, приставив обе ладони к ушам: «Вот и доказательство! Слышишь дыхание?» Синдзо невольно застыл и настороженно прислушался. Однако ничего не услышал, кроме дыхания О-Тоси, приникшей к фусума. «Значит, ты не слышишь дыхания такого же, как и ты, молодца на камнях Исигаси?» — спросила старуха, сверкая глазами, и придвинулась на коленях к нему, так что тень ее, вдруг увеличившись, легла на шкаф позади нее. Синдзо обдало кислым старушечьим духом, и все вокруг: и сёдзи, и фусума, и бутылочки с сакэ, и зеркало, и комод, и дзабутон — все приняло странный, зловещий вид. «Тот молодец, как и ты, ослепленный сладострастием, воспротивился Великому духу Басара, вселившемуся в меня, но его настигла божественная кара, и скоро он лишится жизни. Хороший урок для тебя. Слушай!» Шепот старухи лез в уши Синдзо со всех сторон, будто шорох крыльев целого сонма мух.
И в этот миг ночную темноту за сёдзи прорезал тяжелый всплеск падающего в реку тела. Перепуганный до смерти Синдзо, не в силах более оставаться у старухи, позабыв даже проститься с плачущей О-Тоси, выскочил, шатаясь, из старухиного дома.
На другое утро, развернув газету в своем доме на Нихонбаси, он прочел, что прошлой ночью в реку Татэкава бросился человек — это был сын бочара с улицы Камэдзава, причина самоубийства — несчастная любовь. Место происшествия — Исигаси — между Итинобаси и Нинобаси. То ли от нервного перенапряжения, то ли еще от чего, только у Синдзо вдруг сделался жар и он трое суток пролежал в постели, но, само собой, тревога о любимой его не покидала. Теперь он понимал, что О-Тоси не переменилась к нему и что ее внезапный уход из дома и запрещение приходить к ней — все это дело рук старухи О-Сима. Ему стало стыдно, что он усомнился в любви О-Тоси, и удивительно, отчего это старуха О-Сима, до сих пор не питавшая к нему никакой злобы, вдруг учинила такое. Жить в одном доме с ведьмой, которая заставляет человека топиться! Какой это ужас! Разве можно бросить О-Тоси одну, как высохшую сосновую иголку, чтобы она металась вокруг старого столба в доме, где властвует какой-то Великий дух Басара?! Синдзо заметил, что мысли об этом не дают ему спокойно спать. Поэтому на четвертый день он, как только встал с постели, тотчас же собрался пойти к своему приятелю Тай-сану посоветоваться, но тот сам позвонил ему, чтобы сообщить об О-Тоси. Оказалось, что накануне поздно вечером она пришла в дом Тай-сана. Сказала, что хотела бы увидеться с молодым хозяином и поведать ему обо всем, но позвонить в дом, где она служила, естественно, не может. Просила сообщить об этом молодому хозяину. Синдзо, разумеется, тоже хотел повидать О-Тоси, поэтому, судорожно сжимая трубку, взволнованно закричал: «Где я могу с ней встретиться?» Но обстоятельный Тай-сан начал издалека: «Поверь мне, если уж такая застенчивая девушка приходит ко мне, человеку едва ей знакомому, значит, она не в силах справиться со своими чувствами». Мне стало как-то неловко, и я подумал было о чайном домике, но тут же услышал, что она пойдет в баню, чтобы старуха не заподозрила неладное. Правда, сказала она, идти за реку далековато, но другого подходящего места нет… Я предложил ей второй этаж моего дома, но О-Тоси наотрез отказалась — не хочет меня беспокоить. Я подумал, что она не зря стоит на своем, и спросил, нет ли у нее на примете какого-нибудь местечка, тогда она покраснела и тихо проговорила: «Может молодой хозяин прийти завтра на закате на набережную Исигаси? — И добавила: — Свидание под открытым небом не вызовет сплетен». Однако Синдзо было не до смеха. «Значит, на набережной Исигаси?» — нетерпеливо перебил он. «Ничего не поделаешь, так она решила, — был ответ. — Велела прийти между шестью и семью вечера. Когда освободишься, загляни ко мне». Синдзо поблагодарил, сказав, что зайдет. Поспешно положил трубку и стал с нетерпением ждать заката. Считал на счетах, помогал составлять баланс, делал указания насчет подарков по случаю праздника О-Бон. И все время раздраженно поглядывал на стрелки часов, стоявших на конторке.
Когда после тягостного ожидания он наконец улизнул из типографии, было около пяти часов и солнце еще не зашло. Всунув ноги в гэта, приготовленные для него мальчиком на побегушках, он выбрался на покрытую асфальтом — улицу, оставив позади запах свежей краски на плакатах с рекламой новых изданий, и тут случилось нечто странное. Не успел он ступить на асфальт, как прямо перед его носом, почти касаясь полей его соломенной шляпы, пролетели две бабочки. Кажется, их называют «Кавалер ксут». Черные крылья их отливали зловещим зеленоватым блеском. Он проводил бабочек рассеянным взглядом, пока они не исчезли в вечернем небе, будто кто-то снизу подтолкнул их, и вскочил в подвернувшийся, к счастью, трамвай, направлявшийся в Уэно. На Суде он пересел на другой трамвай, сошел перед Кокугиканом. И снова, едва не касаясь полей его шляпы, мимо пролетели две черные бабочки. Вряд ли бабочки летели следом за ним от Нихонбаси до того места, где он сейчас находился; однако он и на этот раз не обратил на них внимания, и поскольку до встречи оставалось еще время, он решил заглянуть в опрятную харчевню с бамбуковой чащей на вывеске, которую приметил на повороте к Хитоцумэ. В этот день он не выпил и капли сакэ и чувствовал странное стеснение в груди. Съев тарелку холодной гречневой лапши, в сумерках он, словно беглец, скрывающийся от людских глаз, крадучись, выскользнул из харчевни. Только он вышел на улицу, как, словно преследуя его, у самого его носа вспорхнули прямо вверх две черные бабочки, сине-зеленая пыльца как бы отпечаталась на черном бархате их крыльев. Видимо, из-за нервного напряжения ему показалось тогда, что бабочки, коснувшиеся крылышками его лба, вырисовывались в холодно-прозрачном вечернем воздухе, как большие птицы. И когда он невольно остановился в страхе, они уменьшились в размере и, порхая друг над другом, растаяли у него на глазах в темном небе. Синдзо сказал, что из-за этого странного порхания бабочек он стал сомневаться, идти ему или не идти к Исигаси, не появится ли у него желания кинуться в воду, когда он будет стоять на набережной. Но тревога за жизнь О-Тоси, которая этим вечером должна прийти на свидание, взяла верх. Он сразу же опомнился и поспешил прямо к назначенному месту по улице мимо монастыря Докоин, где людские тени мелькали в сумерках, как летучие мыши. Однако, когда он примчался туда, с неба над набережной, там, где гранитные псы сторожили вход в храм, снова слетели, порхая друг над другом, две черные бабочки с сине-зеленым отливом на крыльях и, влекомые ветром, исчезли у подножия телеграфного столба, где еще было пятно света.
Поэтому, прохаживаясь в ожидании О-Тоси по набережной, он был сам не свой: то снимал шляпу, то снова ее надевал, то доставал из рукава часы и поглядывал на них, и этот час ожидания вызвал в нем раздражения больше, чем время, проведенное за конторкой в типографии. Однако О-Тоси не приходила, и он невольно пошел с набережной по направлению к дому старухи О-Сима и, пройдя с половину тё, увидел справа платную баню. На вывеске с намалеванным большим персиком красовались иероглифы: «Баня „Лепестки персика“ — средство от всех хворей». «Уж не та ли это баня, о которой говорила О-Тоси?» — подумал он. И как раз в это время, откинув норэн,[160] занавешивающий вход в женское отделение, в сумерки улицы вышла О-Тоси. На ней было то же самое кимоно из темно-синего дешевого касури в белый горошек, перетянутое оби из шерстяного муслина, с рисунком в виде пышных гвоздик. Только лицо ее мило раскраснелось после бани и боковые локоны прически «бабочка» блестели — видимо, еще не высохли. Осторожно прижимая к себе ящичек с мокрым полотенцем и мылом, она с опаской оглядывалась по сторонам. Но, видно, сразу заметив Синдзо, улыбнулась, все еще с тревогой в глазах, и, кокетливо приблизившись к нему, сказала: «Извините, что заставила вас ждать». — «Ну что ты, я нисколько не ждал. Спасибо, что пришла», — ответил Синдзо, и они, не спеша, пошли обратно на набережную Исигаси. Спутница его все еще беспокойно оглядывалась, и он спросил, подтрунивая над ней: «Что это ты? Уж не гонится ли кто за тобой?» — «Ах, извините! Забыла поблагодарить вас за то, что пришли», — сказала О-Тоси, но в голосе ее по-прежнему чувствовалась тревога. Тогда и Синдзо забеспокоился и спросил, что же все-таки произошло. Но О-Тоси, болезненно улыбаясь, лишь твердила: «Вы и не знаете, какой страшной опасности вы подвергли не только меня, но и себя, когда пришли к старухе и попросили ее погадать!» Между тем они подошли к набережной Исигаси, и, увидев гранитных сторожевых псов, О-Тоси вздохнула наконец с облегчением. Синдзо опасливо вошел за нею на набережную и, усаживаясь небрежно на влажный от вечерней росы камень в тени сторожевых псов и радуясь, что они никому не попались на глаза, снова спросил: «Что же угрожает моей жизни? О какой опасности ты говоришь?» О-Тоси молча обвела взглядом темную воду реки Татэкавы, бьющей о каменный парапет, — будто молилась про себя, — потом радостно улыбнулась Синдзо и тихо прошептала: «Теперь уже ничего не случится. Раз мы дошли до этого места». Синдзо, словно заколдованный, молча уставился на О-Тоси. И когда О-Тоси, усевшись с ним рядом, сбивчиво обо всем рассказала, Синдзо наконец понял, какого страшного врага они себе нажили. И не мудрено, что О-Тоси боялась за их жизнь.
Люди думали, что старуха О-Сима — мать О-Тоси, на самом же деле она приходилась ей дальней теткой, и родители О-Тоси, когда были живы, даже не общались с ней. Отец О-Тоси, потомственный плотник, строитель храмов, бывало, говаривал: «Поверьте моему слову, эта самая Сима — не человек. Если я вру, взгляните на ее бока. Непременно увидите рыбьи чешуйки». А когда встречал ее на улице, тут же высекал из огнива огонь и посыпал землю солью.[161] Вот до чего доходило! Незадолго до смерти отца у старухи О-Сима появилась воспитанница, болезненная девочка-сирота, которая приходилась племянницей матери О-Тоси и с детства была подружкой О-Тоси, и, естественно, установились какие-то родственные связи между домом О-Тоси и домом старухи О-Сима. Но и это продолжалось всего год-два, потому что вскоре у О-Тоси умерла мать. Ни братьев, ни сестер, которые могли бы позаботиться о девочке, не было, и не прошло и ста дней,[162] как О-Тоси определилась в услужение в дом Синдзо на Нихонбаси. Связь со старухой О-Сима, таким образом, оборвалась. Почему О-Тоси снова стала навещать старуху О-Сима, я расскажу потом.
О-Тоси ничего не знала о прошлом старухи О-Сима, хотя, конечно, могла спросить об этом у покойного отца, только слышала от матери или еще от кого-то, что О-Сима была раньше жрицей, обладавшей способностью сноситься с душами умерших, но к тому времени, когда с ней познакомилась О-Тоси, она занималась уже заклинаниями и гадала с помощью таинственной силы Великого духа Басара. Происхождение этого Великого духа Басара было так же туманно, как и самой старухи О-Сима. Ходили разные слухи: кто говорил, что это тэнгу, кто думал, что это лиса. О-Тоси же считала, что дух этот непременно должен быть обитателем подводного царства. Недаром же старуха О-Сима всякую ночь, как пробьет два часа, спускается по лестнице с веранды с обратной стороны дома, погружается в воду реки Татэкавы по самую шею и сидит там более получаса. В такую хорошую погоду, как сейчас, это куда ни шло, но она ведь и в холодные дни, когда идет снег вперемежку с дождем, в одной набедренной повязке, словно выдра с человечьим лицом, плюхается в воду. Однажды О-Тоси, забеспокоившись о ней, взяла фонарь и, открыв калитку, осторожно заглянула в реку. И что же она увидела? В темной воде, казавшейся еще чернее из-за того, что на крышах амбаров, выстроившихся в ряд на другом берегу, лежал белый снег, словно плавучее гнездо какой-нибудь птицы, торчала коротко остриженная голова, старухи. Деяния же старухи — заклинания и гадания — имели свои последствия. За деньги она наслала смерть на родителей, мужей и братьев многих, да всё, говорят, хороших людей. Ведь погубила же она без всякой жалости юношу в угоду одному богатому рисоторговцу, который влюбился в ту же гейшу с Янагидабаси, что и этот юноша. И может, какая в том есть тайная причина, неизвестно, только никакие ее заклинания не могут причинить вреда людям, которые находятся в том месте, где, как вот на этой набережной Исигаси, кто-нибудь да погиб по ее воле. Более того, даже она, ясновидящая, не может увидеть ничего, что творится в таком месте. Поэтому-то О-Тоси нарочно вызвала Синдзо на набережную Исигаси.
Отчего же старуха О-Сима так ожесточенно препятствовала любви О-Тоси и Синдзо? Дело в том, что один биржевой маклер, который с весны повадился ходить к старухе гадать о курсе акций, заметил красоту О-Тоси и, посулив старухе большие деньги, добился ее обещания отдать О-Тоси ему в жены. Если бы все обстояло только так, дело можно было бы уладить деньгами. Но была еще одна удивительная причина ее упорства — старуха О-Сима не смогла бы ни гадать, ни предсказывать, уйди от нее О-Тоси. Когда она приступала к ворожбе и заклинаниям, прежде всего она вселяла духа Басара в О-Тоси и получала его указания из уст О-Тоси. Казалось бы, чего проще: разговаривай сама с духом. Так нет. Оказывается, тот, кто входит в состояние, когда не различают уже, где сон, где явь, и начинает общаться с неведомым людям миром, — очнувшись, совершенно не помнит, что с ним было и с кем он беседовал. Так что старуха поневоле должна была вселять духа Басара в О-Тоси и из ее уст получать его повеления. А раз так, посудите сами, могла ли старуха О-Сима расстаться с девушкой? Однако биржевой маклер метил дальше: по-видимому, он хотел и похоть ублажить, и набить карман. Когда О-Тоси станет его женой, рассуждал он, старуха непременно последует за ней. Тогда он заставит старуху бесплатно предсказывать ему биржевой курс, и он сможет стать королем биржи. А каково О-Тоси? Хотя она и делала все во сне, но старуха вершила свои злодеяния, все же следуя ее словам. О-Тоси чувствовала смутную тревогу, подозревая, что ее используют в злодейских целях. Этого не понять тому, кто не имеет совести. Воспитанницу свою, ту, о которой я говорил раньше, старуха О-Сима как взяла в дом, так все время терзала, вселяя в нее духа Басара, и девочка, без того уже слабая здоровьем, совсем зачахла. В конце концов, измученная угрызениями совести, она повесилась, когда старуха спала. И О-Тоси отпросилась уйти из дома Синдзо как раз тогда, когда умерла воспитанница старухи. Видно, старуха под предлогом, что должна передать ей предсмертное письмо, оставленное подружкой детства, хотела поскорее приспособить О-Тоси вместо умершей воспитанницы. Так она ловко заманила О-Тоси к себе в дом, а там стала угрожать, что убьет, но ни за что не отпустит. О-Тоси, которая была обручена с Синдзо, хотела в тот же вечер убежать от старухи, но старуха была настороже. О-Тоси часто поглядывала за решетчатую дверь, но всякий раз видела там огромную змею, свернувшуюся толстыми кольцами, и не осмеливалась сделать и шагу. И потом она пыталась улизнуть, улучив момент, однако все время наталкивалась на препятствия и не могла осуществить свое намерение. Тогда она решила, что это не иначе как предопределение судьбы, и волей-неволей покорилась старухе.
Однако после прихода Синдзо, когда старуха узнала об их отношениях, и без того жестокая, она стала еще больше мучить О-Тоси. Она била ее и щипала, странным образом подвешивала ее глубокой ночью в пустоте за руки, обвивала ее шею змеями, — словом, измывалась над бедной девушкой так, что у Синдзо волосы дыбом встали от страха, когда он представил себе это. Но горше всего было слышать, что старуха в промежутках между пытками, ехидно ухмыляясь, злобно пугала О-Тоси, говоря, что если та не перестанет думать о Синдзо, то, даже лишив его жизни, она не отпустит ее от себя. О-Тоси совсем отчаялась от всего этого и надумала было покончить с собой, но мысль о том, что с Синдзо может случиться непоправимое, привела ее в ужас, и она решила обо всем поведать Синдзо без утайки. Однако, подумав о том, что Синдзо, узнав о ней такие ужасные подробности, может проникнуться презрением и отвращением к ней, женщине, которая невольно совершает страшные злодеяния, она прибежала к Тай-сану. Из всего этого можно представить себе, в каком смятении была ее душа.
Окончив рассказ, О-Тоси подняла свое бледное лицо и, глядя в глаза Синдзо, сказала: «Как ни горько, как ни печально, но, раз уж такая у меня судьба, давай расстанемся, как будто между нами ничего и не было…» И не в силах сдержать охватившее ее отчаяние, она припала к коленям Синдзо и, закусив рукав, заплакала. Синдзо сильно огорчился. Гладя О-Тоси по плечу, он то увещевал ее, то подбадривал, но, к сожалению, не мог придумать способа избавиться от старухи О-Сима и спасти их любовь. Однако показывать слабость перед О-Тоси было бы некстати, и поэтому он сказал уклончиво и нарочито бодрым голосом: «Ну зачем же так беспокоиться? У нас еще есть время, что-нибудь придумаем». О-Тоси перестала плакать, подняла голову с колен Синдзо и с тоскою в голосе неуверенно сказала: «Время-то есть, но вряд ли что-нибудь можно сделать. Старуха сказала, что послезавтра ночью снова вселит в меня духа Басара, и если я тогда нечаянно проговорюсь…» Тут Синдзо вздрогнул и совершенно пал духом. Раз это произойдет послезавтра, надо срочно найти какой-нибудь выход. Иначе на него самого и на О-Тоси обрушится непоправимое несчастье. Но как за это короткое время обуздать зловещую старуху?! Обратиться в полицию? Однако преступления, совершаемые в потустороннем мире, не подлежат наказанию по закону. Воззвать к общественному мнению, рассказав всем о злодеяниях старухи О-Сима? Оставят без внимания, как смехотворное суеверие. И Синдзо ничего не оставалось, как молча стоять, сложив на груди руки. Некоторое время тянулось это тягостное молчание. Потом О-Тоси подняла полные слез глаза и, глядя на темное небо с тусклыми звездами, прошептала: «Лучше бы мне умереть!» И вдруг, словно испугавшись чего-то, боязливо огляделась вокруг и сказала, как человек, совершенно измученный душой и телом: «Пойду я. А то старуха снова будет мучить меня, если поздно вернусь». И точно, прошло, пожалуй, уже полчаса, как они пришли туда. Их окружала сумеречная мгла, напоенная запахом прилива, гора дров на другом берегу реки и лодки, привязанные у этой горы, слились в один безбрежно-синий цвет, и только вода реки Татэкавы волнисто белела, как брюхо большой рыбы. Синдзо обнял О-Тоси за плечи и, нежно целуя, ободрил, как мог: «Приходи сюда завтра вечером. А я до тех пор раскину умом, да что-нибудь и придумаю». Вытирая слезы на щеках влажным полотенцем, О-Тоси молча кивнула с печальным видом. Затем, грустно поднявшись с каменного парапета, она хотела было направиться с Синдзо, тоже очень огорченным, к пустынной улице, мимо сторожевых псов у храма, но слезы снова вдруг хлынули из ее глаз, и, опустив уныло голову, отчего, — даже в темноте, стал виден ее красиво очерченный затылок, она снова грустно прошептала: «Ах, лучше бы мне умереть». И тут у того самого столба, где недавно исчезли две черные бабочки, смутно выплыл из темноты большой человеческий глаз. Величиной в три сяку, без ресниц, мутный, подернутый синеватой пленкой, глаз глядел из темноты, не прикрепленный ни к чему. Он появился вдруг, как пузырек пены на воде, потом немного отплыл в сторону над землей и застыл. И вдруг его грязноватый, цвета копоти с желтизной, зрачок скосил в уголок. И странно: несмотря на то что глаз этот смутно вырисовывался в полной темноте улицы, он излучал какой-то зловещий блеск. Синдзо, сжав кулаки и заслонив собой О-Тоси, с ужасом вперил взгляд в этот чудовищный призрак. Спина его вдруг похолодела, словно по ней пробежал ледяной ветер, и дыхание остановилось. Он хотел было закричать, но не издал и звука. К счастью, Синдзо, по-видимому, уставился в глаз со всей злобой и ненавистью, на которую был способен, и глаз постепенно потускнел, захлопнул свое большое, как ракушка, веко, и странное видение у столба исчезло. Только, показалось ему, что-то похожее на черную бабочку вспорхнуло и улетело. Возможно, это была летучая мышь, коснувшаяся крылом земли. Синдзо и О-Тоси, словно очнувшись от дурного сна, переглянулись, совершенно бледные, и, прочитав в глазах друг у друга отчаянную решимость, невольно крепко схватились за руки и задрожали как осиновые листья.
Некоторое время спустя Синдзо, все еще с дикими глазами, сидел в прохладной задней гостиной у Тай-сана и рассказывал тихим шепотом о чудесах, с которыми он столкнулся этим вечером. И черные бабочки, и тайна старухи О-Сима, и огромный глаз в темноте — все это покажется современным молодым людям совершенным вздором. Однако Тай-сан, ожидавший услышать рассказ о таинственной силе старухиных заклинаний, нисколько не удивился; затаив дыхание, он внимал гостю, угощая его мороженым. А тот продолжал: «Когда таинственный глаз исчез, О-Тоси, побледнев как полотно, сказала: „Что же делать? Старухе уже известно, что мы встретились“. Тогда я твердо заявил: „Раз уж так все, получилось, считай, что между нами и старухой началась война. Так что, узнала она или нет — не все ли равно“. Хуже всего то, что назавтра я назначил О-Тоси свидание на той самой набережной Исигаси. Но если старуха заметила сегодняшнее ее отсутствие, вряд ли она отпустит ее завтра. И пусть даже мы придумаем план спасения О-Тоси из когтей старухи за эти два дня — если не удастся мне завтра вечером увидеть О-Тоси, план этот так и не будет осуществлен. Мне кажется, что я забыт и богами и буддой. Как я шел к тебе, расставшись с О-Тоси, уж и не знаю!» И Синдзо, окончив рассказ, словно опомнившись, стал обмахивать себя веером, с тревогой глядя в лицо Тай-сана. А Тай-сан, нисколько не удивляясь, смотрел, как тихо кружится на ветру папоротник, свисающий с козырька крыши, и наконец, обратив взор на Синдзо, сказал, сдвинув брови: «Значит, чтобы достигнуть цели, ты должен выполнить три задачи: во-первых, благополучно, — да, благополучно, — вырвать О-Тоси из рук старухи О-Сима; во-вторых, сделать это непременно до послезавтра, для чего завтра нужно увидеться с О-Тоси. Если будут осуществлены первая и вторая задачи, третья сама собой отпадет». — «Как это?» — уныло спросил Синдзо. Тогда Тай-сан сказал с поразительным хладнокровием: «Не беспокойся. Ты не встретишься, я…» Но тут же осторожно огляделся вокруг и, обратив все в беспечную шутку, сказал: «Давай-ка лучше подержим это в секрете. Похоже, старуха расставила вокруг тебя крепкие сети. Лучше держать язык за зубами. Думаю, что и с первой и со второй задачей мы справимся. Во всяком случае, поручи это дело мне. А сегодня пей пиво да набирайся мужества». Синдзо слушал его с раздражением и нетерпением, но когда стал пить пиво, случилось нечто, отчего можно было подумать, что предосторожность Тай-сана была не лишней. Когда они начали разговаривать о том о сем, Тай-сан заметил, что на подносе Синдзо вместе с тарелочкой копченой кеты стоял стакан, до краев наполненный пивом, и пена уже осела. Он поднял бутылку с каплями влаги на дне и сказал весело: «Давай-ка осушим по стаканчику». Синдзо, ничего не подозревая, поднял стакан и собирался было выпить его залпом — в блестящей поверхности пива в стакане отразилась электрическая лампочка, висевшая на потолке, и дверь, — тут он увидел, что на какое-то мгновение там же появилось странное человеческое лицо. И не просто странное человеческое лицо, непонятно было, человек это или животное; не то птица, не то зверь, а может быть, змея или лягушка. И даже не все лицо, а только верхняя его часть, и эта часть с глазами и носом, словно пытаясь заглянуть через плечо Синдзо в его стакан, загородила свет лампочки, бросив отчетливую тень на стену. Все это длилось какие-то секунды, хотя рассказываю я долго. Глаза непонятного существа из стакана с темным пивом быстро взглянули в глаза Синдзо. И тут же исчезли. Синдзо поставил стакан с пивом, которое собирался выпить, обратно на столик и с опаской оглянулся. Лампочка светила, как и прежде, колыхались на ветру пучки папоротника, свисавшие с козырька крыши, никакого загадочного существа в этой прохладной комнате не было. «Что случилось? Муха попала?» — спросил Тай-сан, и Синдзо, вытерев пот с лица, нехотя ответил: «Знаешь, какое-то странное лицо отразилось в стакане». — «Странное лицо?» — переспросил Тай-сан и заглянул в стакан Синдзо. Разумеется, он ничего не увидел теперь, кроме своего собственного лица. «Может быть, тебе почудилось? Какой бы ни была старуха ясновидицей, но до моего дома ей не дотянуться!» — «Да ты сам только что сказал, что она раскинула плотную сеть вокруг меня!» — «Что верно, то верно, и все же… и все же она вряд ли стала бы отхлебывать из твоего стакана. Поэтому пей спокойно». Так Тай-сан пытался всячески подбодрить впавшего в уныние приятеля. Однако Синдзо становился все мрачнее и мрачнее и наконец, даже не пригубив стакан, стал собираться домой. Тогда Тай-сан, делать нечего, распрощался с ним ласково, наказав не падать духом и ехать на такси, а не на трамвае, потому что так надежнее.
В ту ночь Синдзо хоть и спал, но все время его мучили кошмары — ему снились какие-то странные сны. И как только настало утро, он тотчас же позвонил Тай-сану, чтобы поблагодарить за заботу. Трубку поднял приказчик из лавки Тай-сана и сказал: «Хозяин рано утром куда-то уехал». Синдзо подумал, что Тай-сан уехал, вероятно, к старухе О-Сима, но спросить об этом прямо не смог, да если бы и спросил, вряд ли приказчик мог что-нибудь знать, и, хорошенько наказав приказчику передать хозяину, чтоб позвонил ему, когда вернется, повесил трубку. Перед полуднем Тай-сан позвонил Синдзо — оказалось, он, как и задумал, ходил утром к старухе О-Сима справиться о расположении своего дома.[163] «К счастью, я видел О-Тоси и тихонько передал ей записочку со своим планом. Ответ должен быть завтра. Во всяком случае, О-Тоси, видимо, согласится, потому что дело не терпит отлагательств», — сказал Тай-сан. Синдзо, чувствуя, что все как будто налаживается, захотел узнать о намерениях Тай-сана. «Что же ты задумал?» — спросил он, но Тай-сан, как и прошлым вечером, усмехнувшись, сказал: «Подожди денька два-три. Мы же имеем дело со старухой, так что надо быть начеку. Давай-ка я тебе сам позвоню. До свидания!» Переговорив по телефону, Синдзо, как обычно, сел за конторку. Думая, что в эти два дня решится судьба его и О-Тоси, он не ощущал ни уныния, ни нетерпения, ни радости, а только странное возбуждение. Ему не хотелось брать в руки ни тетради, ни счетов. И под предлогом, что у него все еще держится жар, он ушел после полудня на второй этаж и лег спать. Но его все время беспокоила мысль, что кто-то неотступно следит за каждым его шагом. Эта мысль неотвязно преследовала его, спал ли он или бодрствовал. Часов около трех пополудни ему показалось, что у лестницы наверху кто-то сидит на корточках и смотрит на него сквозь решетчатую дверь. Он вскочил и пошел взглянуть, кто бы это мог быть. Но там никого не оказалось. На блестящем, хорошо отполированном полу неясно отражалось лишь небо за окном.
На следующее утро Синдзо не находил себе места, ожидая телефонного звонка Тай-сана. Его позвали к телефону в то же самое время, что и вчера. Еще более бодрым, чем накануне, голосом Тай-сан торжествующе повел речь: «Ну вот, у меня уже есть ответ О-Тоси. Все идет по моему плану. Как я получил ответ? Да сам явился к старухе якобы по делу. О-Тоси сразу же вышла, как я просил в записке, и незаметно сунула мне ответ. Славно так написано хираганой: „Согласна“».[164] Так Тай-сан разглагольствовал, но на этот раз почему-то в их разговор вклинился еще какой-то голос. Слов было не разобрать, но, в отличие от ясного голоса Тай-сана, это был гнусавый, слабый, задыхающийся тягучий шепот. Он влез в разговор, будто мрак в солнечную погоду, и тягуче лился из телефонной трубки. Сначала Синдзо подумал было, что это на линии помехи, и, не обращая на них внимания, торопил Тай-сана, весь поглощенный вестью о любимой. «А потом, что же потом?» — подгонял он Тай-сана. Между тем этот странный голос услышал, по-видимому, и Тай-сан. «Что это за шум? У тебя?» — спросил он. «Да нет. У меня тихо. Помехи, наверно», — ответил Синдзо. Тай-сан щелкнул с досады языком: «Положи трубку, я перезвоню». Он звонил раза три, коротко переговорил с телефонисткой, соединился снова как положено, но брюзжащий голос, похожий на жабий шепот, не исчез. Наконец Тай-сан пришел в себя и продолжил рассказ: «Ничего не поделаешь. Видно, где-то повреждение. Вернемся к предмету разговора. Раз О-Тоси согласилась, думаю, все успешно закончится, как и задумано. Жди спокойно вестей». Синдзо, тревожась о том, что там придумал Тай-сан, спросил его снова, как и вчера: «Что же ты собираешься делать?» — но Тай-сан отделался шуточкой: «Подожди еще денек. Думаю, завтра в это же время непременно тебе сообщу. И не спеши. Представь себе, что ты плывешь на большом корабле. Ведь есть же поговорка: „Хороших вестей жди лежа“». И не успел затихнуть его голос, как до слуха Синдзо вдруг донесся тусклый шепот: «Брось ерепениться!» Голос явно насмехался над ним. «Что это? Этот голос?!» — невольно воскликнули разом Синдзо и Тай-сан, но в трубке все смолкло, гнусавый шепот прекратился. «Плохо дело. Это же старуха! Может статься, что наш план… Ну, ладно. Завтра поглядим». В голосе Тай-сана звучало явное смятение. Раз уж старуха О-Сима стала совать нос в их телефонные разговоры, она, несомненно, заметила и тайную переписку между Тай-саном и О-Тоси. Значит, беспокойство Тай-сана не напрасно. Если старуха узнала о плане Тай-сана, все пропало. И то, что он даже не знает этого плана, ничего не изменит. Положив трубку, Синдзо в расстроенных чувствах рассеянно поднялся на второй этаж и до заката солнца смотрел оцепенело на голубое небо за окном. А в небе — может, это ему и казалось, оттого что он был не в себе, — кружили стаи мрачных черных бабочек, словно плели какой-то зловещий цветной узор. Однако Синдзо был так измучен и душой и телом, что даже не почувствовал всей странности этого явления.
В ту ночь он снова маялся кошмарами и не смог хорошенько выспаться. Однако на рассвете у него отлегло от сердца, и, съев наспех завтрак, показавшийся ему безвкусным, словно песок, он тут же позвонил Тай-сану. «Ты что так рано! Не слишком ли жестоко будить меня в такую рань? Ведь ты знаешь, я люблю поспать утром!» — недовольно сказал Тай-сан сонным голосом. Но Синдзо, не отвечая ему, твердил, будто капризный ребенок: «Вчерашний телефонный разговор лишил меня покоя, и я не могу сидеть дома. Сейчас еду к тебе. Наш разговор тревожит меня. Ты меня понял? Я немедля еду к тебе». Услышав возбужденный голос Синдзо, Тай-сан нехотя сказал: «Ну, приезжай. Жду». Едва окончив говорить, Синдзо с озабоченным лицом бросился вон из типографии, не сказав встревоженной матери, куда он идет.
На небе клубились темные тучи, а на востоке, в разрывах между ними, полыхали медным цветом облака. Сильно парило, и было душно. Разумеется, Синдзо было не до того, чтобы обратить на это внимание, он тотчас же вскочил в трамвай, к счастью пустой, и уселся в середине вагона. Может, вновь сказалась усталость, которая отпустила его на время, или еще отчего-нибудь, — только Синдзо опять помрачнел, а голова заболела так сильно, что даже соломенная шляпа, казалось, сжимает ее, будто клещи. Пытаясь как-то отвлечься, он поднял глаза, до того устремленные лишь на кончики гэта, и огляделся. И что же? Трамвай тоже был каким-то странным: кожаные ремешки, свешивавшиеся с потолка по обеим сторонам вагона, качались, словно маятники, от движения трамвая, и только те ремешки, что висели над головой Синдзо, собрались в кучку и висели неподвижно. «Странно как-то», — подумал Синдзо, но не придал этому особого значения. Мало-помалу им вновь стало овладевать противное ощущение, что кто-то следит за ним. Он решил пересесть, чтобы уйти от этих неподвижных ремней, и занял свободное место в углу на другой стороне. Однако, взглянув случайно наверх, увидел, что качавшиеся ремни внезапно остановились, словно их перевесили, а те, что висели неподвижно, будто радуясь свободе, принялись сильно раскачиваться. Синдзо охватил невыразимый страх. Он даже забыл о боли и, невольно ища спасения, обвел глазами лица пассажиров, и тут старушка, сидевшая напротив и наискосок от него, высунула голову из воротника своего черного хифу[165] и пристально взглянула на него сквозь очки в зеленой оправе. Конечно, она не имела никакого отношения к старухе-прорицательнице, но Синдзо, поймав на себе ее взгляд, вспомнил бледное одутловатое лицо старухи О-Сима и не мог усидеть на месте. Сунув билет кондуктору, он быстрее карманного воришки, пойманного за руку, спрыгнул с трамвая. Трамвай мчался с большой скоростью, и поэтому, когда ноги его коснулись земли, с головы слетела шляпа. Ремешки гэта лопнули. Он упал ничком на землю. Ободрал коленку. И если бы в ту же секунду не вскочил на ноги, его переехала бы машина, вывернувшаяся неизвестно откуда в облаке пыли. Весь в грязи, окутанный гарью бензина, на желтом заднем борту проскочившей мимо машины он увидел черную бабочку — торговый знак фирмы, и тут понял, что бог спас его от смерти.
Случилось это происшествие неподалеку от остановки Куракакэбаси. К счастью, ему попался свободный рикша. Он кое-как вполз в тележку и, все еще не в себе, покатил к Хигасирегоку. Сердце его учащенно билось, содранные колени болели, и вдобавок, напуганный происшествием, он все время опасался, как бы не перевернулась тележка, в которой он сидел, так что был ни жив ни мертв. К тому же, когда рикша подвез его к Регокубаси, он, увидев, что в небе над Кокугиканом — черные облака, подернутые серебристо-мутной дымкой, а на водной глади широкой реки — голубоватые, как крылья бабочек сидзими, паруса, впал в мрачное уныние, полагая, что близок час его смертной разлуки с О-Тоси, и невольно слезы наполнили его глаза. Поэтому, когда рикша перебежал через мост и опустил наконец свои оглобли у ворот дома Тай-сана, душа его словно окаменела: он уже не знал, то ли ему радоваться, то ли печалиться. Всунув в руки ошеломленного рикши непомерно большую горсть монет, он тут же нырнул в лавку Тай-сана.
Увидев лицо Синдзо, Тай-сан чуть ли не за руку потащил его в заднюю гостиную и, заметив ссадины на руках и ногах приятеля и порванное хаори, изумлённо спросил: «Что с тобой?! Ты в таком виде?!» — «С трамвая упал, — ответил Синдзо. — Выпрыгнул у Куракакэбаси и встал на четвереньки». — «Должен же быть предел глупости! Ты ведь не из деревни. А для чего тебе понадобилось там выпрыгивать?» — спросил Тай-сан. Тут Синдзо поведал Тай-сану о чудесах, которые произошли с ним в трамвае. Тот выслушал все от начала до конца, непривычно для него нахмурился и пробормотал себе под нос: «Да, плохи наши дела. Уж не попалась ли О-Тоси?» Услышав имя О-Тоси, Синдзо вдруг заволновался и строго спросил: «Что значит попалась? Какое дело ты поручил ей?» Но Тай-сан, не отвечая, продолжал смущенно бормотать: «Возможно, это моя вина. Если бы я не проговорился тебе по телефону, что передал ей записку, старуха не пронюхала бы о моем плане». И Тай-сан даже вздохнул от огорчения. Терпение Синдзо лопнуло, и он закричал сердито, дрожащим голосом: «Будет очень жестоко с твоей стороны, если ты сейчас же не расскажешь о своем плане. Из-за тебя я страдаю вдвойне». — «Конечно, вдвойне страдаешь, — сказал Тай-сан, успокаивая его жестом. — Вдвойне. И я хорошо понимаю тебя. Но знай, это неизбежно. Ведь у нас такой враг, как старуха. Я и вправду думаю: промолчи я о записке, которую передал О-Тоси, дела наши, возможно, шли бы теперь лучше. Потому что старуха следит за каждым твоим шагом, а после того разговора по телефону и с меня глаз не спускает. Но со мной таких чудес, как с тобой, еще не бывало, так что я буду держать все у себя в голове, сколько бы ты ни сердился, пока не узнаю совершенно точно, что мой план не удался». Тай-сан утешал и утешал Синдзо, тот же, все еще беспокоясь об О-Тоси, сердито сдвинув брови, нападал на Тай-сана: «Не случилось ли все же какого-нибудь несчастья с О-Тоси?» На что Тай-сан лишь промычал неопределенно: «Гм!» — и задумался. Потом спохватился и, быстро взглянув на настенные часы, сказал: «Что-то мне тревожно. Давай-ка, не заходя в дом к старухе, походим там около, поглядим». Синдзо, конечно, тотчас же согласился. Потому что тоже не мог больше сидеть сложа руки, не находил себе места. Через каких-нибудь пять минут они в хаори поспешно вышли из дома Тай-сана.
Но не прошли они и полквартала, как услышали за спиной топот. Оба сразу обернулись, однако подозрительного никого не обнаружили — мальчик из лавки Тай-сана бежал за хозяином, таща на плече зонтик «змеиный глаз». «Зонтик, что ли, принес?» — «Ага, приказчик велел взять — похоже, дождь будет». — «Мог бы и для гостя захватить!» — натянуто улыбнувшись, сказал Тай-сан. Мальчик растерянно почесал в затылке и, неуклюже поклонившись, со всех ног помчался обратно в лавку. И действительно, над головой громоздились черные ливневые облака, а небо, просвечивающее кое-где сквозь них, было зловеще-холодного, как блестящая сталь, цвета. Синдзо, шагая рядом с Тай-саном, заметив цвет неба, опять подумал о мрачном предзнаменовании и молча ускорил шаг в темноте, не поддерживая беседы со спутником. Тай-сан мелко трусил за ним, озабоченно вытирая пот, но потом это ему надоело, и он не спеша пошел следом под зонтиком, поглядывая иногда с жалостью на спину друга. У Итинобаси они свернули влево, и когда пришли к набережной Исигаси, где Синдзо и О-Тоси видели в сумерках огромный глаз, сзади их нагнал рикша. Он промчался мимо Тай-сана, и когда Тай-сан увидел человека, сидящего в коляске, он вдруг нахмурился и громко окликнул Синдзо: «Эй, остановись!» Синдзо поневоле остановился, неохотно оглянулся на друга и спросил недовольно: «Ну что там?» Тай-сан поспешно догнал его и задал ему странный вопрос: «Ты видел лицо человека, который только что проехал на рикше?» — «Видел. Худощавый мужчина в темных очках», — ответил Синдзо и снова зашагал вперед. Тай-сан, не отступая, сказал вдруг многозначительно: «Знаешь, это мой постоянный клиент, биржевой игрок по прозванью Кагисо. Я думаю, уж не он ли имеет виды на О-Тоси? Не то чтобы я был очень уверен, однако мне почему-то так показалось». — «Показалось, наверно», — бросил Синдзо уныло, шагая мимо той самой бани «Лепестки персика», не глядя на вывеску. Но Тай-сан, указывая зонтиком, куда идти, сказал: «Нет, не показалось. Взгляни! Рикша остановился у дома старухи». И он торжествующе посмотрел на Синдзо. И действительно, тот самый рикша, что пробежал мимо них, сидел теперь между оглоблями своей коляски, задом к ним, с золотым гербом на спине, под низко свесившимися ветвями ивы, ожидавшей дождя.
При виде рикши унылое лицо Синдзо немного оживилось, но он все так же монотонно и скучно ответил: «Ведь у старухи не только Кагисо бывает, другие биржевые маклеры тоже заходят погадать». Тем временем они уже поравнялись с лавкой штукатура, соседней с домом старухи О-Сима. Не настаивая на своей версии, Тай-сан не спускал глаз с окрестностей, и словно прикрывая собой Синдзо, пошел рядом с ним. Прижавшись друг к другу плечами, они прошли мимо дома старухи О-Сима. Не поворачивая головы, искоса взглянули на дом, пытаясь заметить что-нибудь необычное, но не увидели ничего, кроме коляски рикши, на которой приехал маклер. Теперь они видели ее вблизи: рикша с окурком сигареты за ухом читал газету, сидя посреди глубокой колеи, оставленной резиновыми шинами как раз напротив отверстия для стока воды из дома штукатура. Все остальное: и бамбуковое решетчатое окно, и замызганная решетчатая входная дверь, и камышовая дверь были совершенно такими, как прежде, не изменился и цвет старых сёдзи, и в доме было тихо, как в дремучем лесу, точно так же, как и на днях. Хоть бы мелькнул случайно рукав скромного темно-синего кимоно О-Тоси! Они прошли мимо дома старухи О-Сима к соседней лавке хозяйственных товаров. Их душевное напряжение нисколько не уменьшилось, наоборот, они были сильно удручены оттого, что надежды их рухнули.
Однако, когда они приблизились к хозяйственной лавке, заваленной свертками туалетной бумаги фирмы «Асакуса», мочалками в виде черепахи, порошками для мытья головы и завешанной большими красными фонарями с надписью «Ароматические палочки от москитов», они увидели… О-Тоси, которая стояла в лавке и разговаривала с дочерью хозяина. Они переглянулись и не долго думая бодро бросились с развевающимися подолами хаори прямо в лавку. Почувствовав, что кто-то вошел, О-Тоси обернулась, и бледные щеки ее слегка порозовели, но она постаралась скрыть свое волнение от дочери хозяина лавки. Стоя под ветвями ивы, спускавшимися прямо ей на плечи, она, с трудом сдерживая радость, лишь воскликнула удивленно: «Ах, это вы?» И тогда Тай-сан, стараясь быть спокойным, слегка прикоснулся к своей соломенной шляпе и как ни в чем не бывало спросил: «Ваша матушка дома?» — «Да», — ответила О-Тоси. «А вы почему тут?» — «Я вышла купить писчей бумаги, гость попросил…» — промолвила О-Тоси, и еще не успела договорить, как в лавке, затененной ветвями ивы, стало вдруг еще темнее и по красным фонарям с рекламой курений против москитов вдруг резко хлестнули косые холодные нити дождя. Листья ивы затрепетали, и тут же громыхнул гром. Воспользовавшись этим, Тай-сан, выскакивая из лавки, весело засмеялся, глядя на О-Тоси и дочь хозяина лавки, и сказал: «Не могли бы вы передать матушке, что я пришел к ней погадать, спросил ее у ворот, но никто не откликнулся, — видно, важный гость у нее заболтался». Разумеется, ничего не знавшая дочь хозяина лавки не должна была заметить, как ловко разыграл он спектакль. «Тогда иди скорее, О-Тоси!» — поторопила она девушку, а сама, подгоняемая дождем, стала убирать красные фонари с рекламой курений против москитов. «Пока, тетушка!» — сказала О-Тоси и вышла из хозяйственной лавки вместе с Тай-саном и Синдзо. Не останавливаясь у дома старухи, они поспешили к Хитоцумэ, загораживаясь от крупных капель дождя зонтом. По правде говоря, несколько минут не только влюбленные, но и обычно не унывающий Тай-сан думал, что наступил самый решительный момент, когда жребий брошен и надо ждать, что выпадет: чет или нечет. До набережной Исигаси они, словно сговорившись, шли молча, опустив глаза, не обращая внимания на усилившийся ливень.
Между тем они подошли к сторожевым псам, и Тай-сан, подняв голову, обернулся к влюбленным: «Это, говорят, самое безопасное место, так что переждем тут дождь». Укрывшись зонтом, они прошли между нагромождениями камней к навесу в углу набережной, покрытому циновкой. Дождь усилился и висел сплошной белой пеленой, так что не было видно противоположного берега реки, и одна циновка, конечно, не спасла бы их. Кроме того, капли дождя, впитавшие запах влажной земли, проникая под навес, обволакивали их, как туман. Поэтому, не закрывая зонта, они уселись рядышком на полуобтесанный камень, напоминающий столб ворот, и Синдзо тут же заговорил: «О-Тоси, а я думал, что больше уже не увижу тебя». Тут сквозь пелену дождя снова зигзагом сверкнула бледная молния и, словно разверзая облака, грянул гром. О-Тоси невольно опустила голову с прической «бабочка» на колени и некоторое время сидела, не двигаясь. Потом, подняв мертвенно-бледное лицо и устремив безжизненные глаза на струи дождя за циновкой, тихо сказала: «Я уже совсем решилась». «Самоубийство!» — будто фосфором выжгло эти слова в мозгу у Синдзо. Тай-сан, сидя между ними с большим зонтом, озираясь по сторонам, добрым голосом воскликнул: «Выше голову! И ты, О-Тоси, не унывай. Смотрите! В такое время бог смерти любит шастать по углам. И к тому же гость, который сидит у старухи, — биржевой маклер Кагисо. Я слышал краем уха, что это тот самый маклер, который хочет взять тебя в жены, О-Тоси. Не так ли?» Тем самым Тай-сан повернул разговор в нужную сторону. И О-Тоси, словно очнувшись ото сна, взглянула ясными глазами на Тай-сана и с досадой ответила: «Да, это он». — «Гляди-ка! Как я и предполагал», — сказал Тай-сан и торжествующе поглядел на Синдзо. Но тут же с серьезным видом обернулся к О-Тоси и, утешая ее, сказал твердо, по-мужски, что придало уверенности и Синдзо: «В такой дождь даже Кагисо пробудет в доме старухи еще минут двадцать — тридцать. Тем временем расскажи мне, удался ли мой план. Если не удался, мужчины должны идти на риск. Я отправлюсь в дом старухи и попробую поговорить с ней». Тут опять грянул гром, и, несмотря на то что был день, огромные молнии непрерывно хлестали по дождю, низвергающемуся с неба, как водопад. Однако О-Тоси стояла на своем, позабыв даже о печали. Лицо ее было не просто красиво, а как-то необыкновенно. Дрожащими губами — они были, как всегда, яркими — она прошептала чуть слышно: «Старуха все вызнала…» И горько вздыхая и то и дело прерывая свой рассказ, она поведала им под циновкой в эту страшную грозу все, что с ней произошло. Услышав ее рассказ, они поняли, что план Тай-сана, о котором не знал Синдзо, накануне ночью провалился.
Когда Тай-сан услышал от Синдзо о том, что старуха О-Сима, вселив в О-Тоси духа Басара, узнает у нее его веления, его сразу осенила такая мысль: а что, если О-Тоси притворится, будто она уже впала в беспамятство, и от имени духа Басара одурачит старуху. Это самый простой выход из положения, и, как я уже поведал вам ранее, когда Тай-сан ходил гадать по поводу местоположения своего дома, он потихоньку сунул ей записку, в которой изложил этот план. О-Тоси подумала: чтобы осуществить задуманное, нужно перейти довольно шаткий мостик, но так как другого, более искусного плана избежать нависшее над ними несчастье не оказалось, то на следующее утро она, решившись, передала Тай-сану записку со словами: «Согласна». В двенадцать часов ночи старуха, как обычно, погрузилась в воду реки Татэкавы и затем приступила к вселению духа Басара в О-Тоси. И тут она столкнулась с непредвиденным препятствием. Но прежде чем рассказать вам подробности, нужно поведать о странном способе старухи вселять духа, немыслимом в этом мире. Когда старуха начинала свои манипуляции, она раздевала О-Тоси до набедренной повязки, связывала ей руки высоко за спиной, распускала волосы и сажала в середине темной комнаты лицом к северу. Затем сама раздевалась догола, брала в левую руку свечу без подсвечника, в правую зеркало и становилась перед О-Тоси, ожидая услышать из ее уст тайное повеление. Она приближала зеркало к О-Тоси и истово молилась — только от одного этого обычная женщина, несомненно, потеряла бы сознание. Голос старухи становился все громче и громче. Поставив зеркало вертикально, она постепенно надвигалась на девушку и непрерывно мучила ее до тех пор, пока та, быть может в ужасе перед зеркалом, не падала навзничь с завязанными руками на циновку. Тогда старуха подползала, словно пресмыкающееся, пожирающее трупы, к упавшей девушке и, тяжело нависнув над ней, заставляла глядеть снизу вверх в зловещее зеркало, освещенное свечой. И тогда этот самый дух Басара, как болотный газ, поднимающийся со дна старого омута, бесшумно появлялся в темноте и незаметно проникал в тело О-Тоси. Вперив в старуху глаза, трепеща всем телом, она, не дыша, давала тайные ответы на злые вопросы старухи. В ту ночь старуха опять собиралась вселить духа Басара в О-Тоси. О-Тоси же, как обещала Тай-сану, намеревалась притвориться бесчувственной, а сама, улучив момент, внушить старухе волю духа Басара, чтобы она не смела препятствовать двум влюбленным. Все старухины вопросы она решила оставить без ответа, делая вид, что дух ничего не сказал ей. Однако, глядя в маленькое, но ослепительно сверкающее зеркало, она почувствовала, что незаметно для себя может потерять сознание. Старуха все время была начеку, непрерывно вопрошала ее о велении духа, пристально глядела в лицо О-Тоси, так что невозможно было улучить момент и отвести глаза от зеркала. Испуская таинственный свет, зеркало страшнее рока нависало над девушкой, ловя ее взгляд. Монотонный голос опухшей старухи, нашептывающей вопросы, незаметно стал охватывать душу О-Тоси со всех сторон, будто невидимый глазу паук, и она постепенно впала в состояние на грани бодрствования и сна. Сколько времени это продолжалось, О-Тоси и сама не могла потом вспомнить, даже приблизительно. Ей показалось, что мучения ее длились всю долгую ночь напролет; сколько она ни старалась, в конце концов она все же попала в таинственную западню, которую изготовила ей старуха. В мерцающем свете свечи бесконечно кружились черные бабочки, большие и маленькие, поднимались к потолку, зеркало куда-то исчезло, и она погрузилась, как всегда, в тяжелый сон.
О-Тоси рассказала все это под шум дождя и раскаты грома с какой-то странной решимостью. Тай-сан и Синдзо, все время внимательно ее слушавшие, вздохнули, словно сговорившись, и переглянулись. Они были готовы к тому, что план провалится, и все же, услышав подробности, еще острее ощутили всю силу ее отчаяния. Некоторое время они, словно глухонемые, стояли молча и рассеянно слушали шум ливня, низвергавшегося с неба. Потом Тай-сан, видимо, воспрянул духом и, обращаясь к О-Тоси, мрачневшей у них на глазах, — пожалуй, это была реакция на сильное возбуждение, охватившее ее, — спросил, как бы подбадривая: «И ты совершенно не помнишь, что с тобой тогда было?» — «Совершенно», — ответила она. Потом, боязливо, с мольбою подняв на Тай-сана глаза, горько добавила: «Когда я наконец пришла в себя, уже рассвело». И, закрыв лицо рукавом, тихонько заплакала. Между тем на небе не только не было видно никакого просвета, наоборот, над их головами так грохотало, что казалось, того и гляди, на них обрушится гром, а молния, то и дело заглядывавшая под циновку, казалось, выжжет глаза. Синдзо, сидевший неподвижно, вдруг стремительно вскочил и, сильно изменившись в лице, собрался выскочить из-под навеса прямо в разгулявшуюся грозу. В руке у него вдруг оказалось долото, видимо оставленное каменотесом. Увидев это, Тай-сан отбросил зонт, в мгновение ока догнал Синдзо и ухватил его за плечи. «Ты что, рехнулся?» — крикнул он, силой пытаясь увести его обратно. Синдзо не своим, каким-то высоким голосом завопил в беспамятстве: «Отпусти! Я умру или убью эту старуху. Другого пути нет». — «Не говори глупостей! Ты же знаешь, там сейчас сидит этот Кагисо. Я сам туда схожу». — «Как же! Станет он слушать твои мольбы, когда хочет жениться на О-Тоси. Лучше отпусти меня. Ведь ты же мне друг». — «Ты забыл о своей О-Тоси! Что с ней будет, если ты поступишь столь безрассудно?!» Так они препирались, и тут Синдзо почувствовал, как две ласковые дрожащие руки крепко обвились вокруг его шеи, и увидел устремленные на него печальные, полные слез глаза, излучавшие грустный свет. И сквозь шум дождя до него донесся едва слышный шепот: «Позвольте мне умереть вместе с вами». Тут раздался оглушительный треск, будто разверзлось небо, — видно, где-то совсем рядом грянула молния, — и вместе с громом перед их глазами вспыхнули лиловые искры. Синдзо упал без сознания на руки друга и любимой.
Прошло несколько дней. Синдзо очнулся наконец от долгого забытья, похожего на дурной сон. Он лежал на втором этаже своего дома в Нихонбаси с пузырем льда на лбу. У изголовья стояла склянка с лекарством, лежал градусник и стоял маленький горшочек со свежими лиловыми вьюнками. По всей вероятности, было еще утро. Ливень, раскаты грома, старуха О-Сима, О-Тоси — все это смутно пронеслось в его памяти, он невольно повел глазами в сторону — там, у камышовой двери с обеспокоенным лицом сидела все еще бледная О-Тоси в прическе «бабочка». Увидев, что Синдзо очнулся, она слегка покраснела и почтительно спросила: «Молодой хозяин пришел в себя?» — «О-Тоси!» — прошептал Синдзо имя любимой с таким чувством, будто он все еще видит сон. И тут у изголовья неожиданно раздался бодрый голос Тай-сана: «Ну вот, наконец-то! Лежи! Лежи! Тебе надо лежать как можно спокойнее». — «И ты здесь?!» — «И я здесь, и матушка твоя здесь. Врач только что ушел». Синдзо оторвал глаза от О-Тоси и стал смотреть в другую сторону, словно разглядывая что-то далекое; у изголовья действительно сидели матушка И Тай-сан, которые с облегчением переглянулись. Синдзо, только что пришедший в себя, никак не мог понять, как после той страшной грозы он очутился в своем доме на Нихонбаси, и поэтому он только смотрел ошеломленно на троих людей, сидящих рядом. «Ну вот, теперь все в порядке, теперь ты должен хорошенько есть, чтобы поскорее поправиться», — заботливо сказала матушка. «Успокойся. Ваши с О-Тоси мольбы дошли до бога. Старуху О-Сима убило молнией, когда она разговаривала с Кагисо», — сказал еще более бодрым, чем всегда, голосом Тай-сан. По щеке Синдзо, охваченного странным чувством, не то радостью, не то печалью, невольно потекли слезы, и он закрыл глаза. Троим, которые были рядом, показалось, наверно, что он снова потерял сознание. Они засуетились, и Синдзо снова открыл глаза. «Ты что нас пугаешь! — сказал Тай-сан и нарочно громко прищелкнул языком. — Успокойся. Пташка только что плакала, а теперь смеется», — сказал он, оглядываясь на женщин. И Синдзо, подумав о том, что в этом мире больше не существует таинственной старухи, почувствовал, как губы его расплылись в улыбке. И, насладившись этой счастливой улыбкой, он взглянул на Тай-сана и спросил: «А Кагисо?» — «Он только в обморок упал», — смеясь, ответил Тай-сан, вдруг замялся, но потом, видимо, решился. «Я вчера навестил его и слышал от него самого, будто О-Тоси, когда в нее вселился дух Басара, все время твердила старухе, что та поплатится жизнью, если будет мешать вашей любви. Старуха же подумала, что О-Тоси нарочно разыгрывает перед ней спектакль, и на другой день, когда к ней пришел Кагисо, была взбешена и все время будто твердила, что разлучит вас, даже если для этого ей придется пойти на убийство. Стало быть, мой план как будто бы и провалился, но в то же время все случилось примерно так, как было задумано. Не правда ли? Старуха подумала, что О-Тоси притворяется, поэтому и погубила себя. Как бы то ни было, все это так неожиданно. Я теперь уж и не знаю, злой этот дух Басара или добрый», — сказал он с недоумением. Слушая его рассказ, Синдзо не переставал удивляться той потусторонней силе, которая все эти дни держала его в своих лапах. Потом он подумал о том, что же с ним было с тех пор, как они попали в грозу, и спросил: «А я? Что со мной случилось?» Теперь уже О-Тоси вместо Тай-сана поведала ему проникновенно о происшедшем: «А вас сразу с набережной Исигаси отвезли на рикше к ближайшему доктору. Оттого ли, что вы промокли под ливнем, или еще почему-нибудь, только у вас сделался страшный жар, и вас привезли домой к закату солнца совсем без памяти». Тай-сан с довольным видом придвинулся к нему и сказал: «Благодаря твоей матушке и О-Тоси жар наконец спал. Целых три дня они не смыкали глаз у твоей постели, пока ты бредил в беспамятстве. Все заботы о заупокойной службе по старухе О-Сима взял на себя я. Нет человека, о котором бы твоя матушка не позаботилась», — продолжал Тай-сан, все еще стараясь подбодрить друга. «Спасибо, матушка!» — сказал Синдзо. «Ну что ты! Лучше поблагодари Тай-сана», — ответила матушка. У сына, у матери, да и у О-Тоси и Тай-сана навернулись на глаза слезы. Однако Тай-сан, как и подобает мужчине, тотчас же заговорил бодрым голосом: «Как! Уже три часа? Тогда я покидаю вас». И он приподнялся с колен. «Три часа? Разве еще не утро?» — сдвинув недоверчиво брови, спросил как-то странно Синдзо. Ошеломленный Тай-сан воскликнул: «Ты что, шутишь? — И, вынув из-за пояса часы, открыл крышку и собирался показать часы Синдзо, но, заметив, что Синдзо смотрит на цветы, стоящие у его изголовья, усмехнулся весело и сказал: — Этот цветок был самым любимым у О-Тоси в доме старухи. Он зацвел в тот дождливый день лиловыми цветами, и, представь себе, цветы до сих пор не завяли. О-Тоси часто нам говорила: раз цветы цветут, ты непременно поправишься. Вот ты и очнулся. Тоже чудо, но какое радостное, не правда ли?»
«…Из глубины юдоли слез, из глубины юдоли скорби, с мольбой к тебе взываем… О милосердная и всеблагая, о несказанно кроткая владычица наша, святая Дева Мария!»
— Ну-с, что вы об этом скажете? — с этими словами Тасиро-кун поставил на стол статуэтку Марии-Каннон.[166]
«Мария-Каннон»… Так принято называть изображения (обычно — из белого фаянса) богини Каннон, которым нередко поклонялись христиане в те времена, когда католическая религия была под запретом. Но статуэтка, которую показывал сейчас Тасиро-кун, отличалась от тех, что хранятся в музеях или у многочисленных частных коллекционеров. Во-первых, фигурка эта, сантиметров тридцати вышиной, вся, за исключением лица, была вырезана из цельного куска дорогого черного дерева. Мало того, традиционное ожерелье на шее — орнамент из крестов, — сделанное тоже чрезвычайно искусно, было инкрустировано перламутром и золотом. И, наконец, лицо — великолепная резьба по слоновой кости, а на губах — алая точка, очевидно, коралл…
Скрестив руки на груди, я некоторое время молча вглядывался в прекрасный лик «Мадонны в черном». И пока смотрел, мне все явственнее чудилось какое-то странное выражение, будто смутно витавшее в чертах этого вырезанного из кости лица. Впрочем, нет, сказать «странное», пожалуй, слишком слабо. Мне показалось, будто все ее лицо дышит иронической, даже какой-то злобной усмешкой.
— Ну-с, что скажете? — повторил Тасиро-кун, горделиво улыбаясь, как все коллекционеры-любители, и поглядывая то на «Марию-Каннон», то на меня.
— Редкостная вещица! Но не кажется ли вам, что лицо у нее какое-то злое?
— Да, уж кротким и нежным это лицо не назовешь. И в самом деле, с этой Марией-Каннон связана удивительная легенда.
— Удивительная легенда?.. — Я невольно перевел взгляд с Марии-Каннон на Тасиро-куна. Неожиданно став серьезным, Тасиро-кун хотел было убрать статуэтку, но тут же поставил ее на прежнее место.
— Да, поговаривают, будто эта Мадонна приносит несчастье… Когда ее просят отвратить беду, она насылает еще худшую…
— Не может быть!
— Тем не менее с хозяйкой этой фигурки действительно случилось, как мне рассказывали, нечто подобное. — Тасиро-кун сел и с серьезным, чуть ли не с удрученным видом жестом пригласил меня занять место напротив.
— Неужели это правда? — опускаясь на стул, с невольным удивлением воскликнул я. Тасиро-кун — мой товарищ, окончивший университет двумя годами раньше меня, известный, талантливый адвокат. К тому же — человек образованный, современный, отнюдь не склонный к суевериям. И если уж такой человек, как он, решается затронуть подобную тему, значит, можно не опасаться, что «удивительная легенда» окажется на поверку пошловатым рассказом о «сверхъестественном».
— Судите сами… Но так или иначе — прошлое у этой Марии-Каннон зловещее. Если не соскучитесь, извольте, я расскажу…
До меня фигурка эта принадлежала богатой семье Инами, уроженцам одного из городов префектуры Ниигата. Фигурку берегли не как раритет, а как божество, охраняющее благополучие дома.
Сам Инами, глава семьи, — мы вместе учились на юридическом факультете, — занимается и коммерцией, и банковскими операциями, одним словом, человек он весьма деловой. А потому и мне пришлось несколько раз оказывать ему кое-какие услуги. Возможно, он хотел меня отблагодарить… Но как бы то ни было, в один из своих очередных приездов в Токио он преподнес мне эту Марию-Каннон, свою старинную фамильную драгоценность.
Тогда-то я и услышал от него удивительную легенду, о которой только что упомянул, хотя сам Инами, разумеется, не верил в какие-то чары или тому подобную мистику. Просто он рассказал мне вкратце предание, связанное с этой Мадонной, так, как слышал его от своей матери.
Случилось это осенью, матери Инами — ее звали О-Эй — исполнилось тогда не то десять, не то одиннадцать лет… По времени это, очевидно, последние годы Каэй, когда «черные корабли» наводили страх на гавань Урага.[167] Той осенью брат О-Эй, восьмилетний Мосаку, захворал корью в очень тяжелой форме. После смерти родителей, погибших несколько лет назад, О-Эй вместе с братом осталась на попечении бабушки, которой было уже за семьдесят. Нетрудно понять, как встревожилась эта старая дама, прабабка нашего Инами. Несмотря на все старания врачей, состояние Мосаку ухудшалось и ухудшалось, и не прошло и недели, как над ребенком нависла угроза смерти.
И вот однажды ночью в комнату крепко спавшей О-Эй неожиданно вошла бабушка; силой разбудив и подняв, с постели девочку, она поспешно, без помощи служанок, заставила ее тщательно одеться. О-Эй не успела еще хорошенько проснуться, как бабушка схватила ее за руку и, освещая путь тусклым бумажным фонарем, потащила сонную девочку по безлюдной галерее к каменному амбару, куда и днем-то почти никогда не заглядывала.
В глубине амбара с давних пор стояла белая деревянная божница в честь богини Инари, охраняющей от пожаров. Бабушка вытащила из-за пояса ключ, открыла дверцы божницы — там, за парчовыми складками занавески, стояла тускло освещенная бумажным фонарем эта самая Мария-Каннон. Как только О-Эй увидела статуэтку, ей вдруг почему-то стало страшно; прильнув к бабушке и спрятав голову ей в колени, она горько расплакалась. Однако бабушка, обычно такая ласковая, на сей раз не обратила никакого внимания на слезы девочки, уселась перед божницей и, благоговейно перекрестившись, начала бормотать какие-то молитвы, непонятные О-Эй.
Так прошло минут десять; потом бабушка обняла О-Эй, тихонько заставила ее приподняться и, всячески успокаивая перепуганную девочку, усадила ее рядом с собой. И Снова стала молиться, обращаясь к вырезанной из черного дерева фигурке со словами, на этот раз понятными О-Эй:
— Святая Дева Мария, на всем белом свете только и есть у меня, что мой внук Мосаку, которому нынче исполнилось восемь, и вот эта его сестричка О-Эй, — я ее тоже привела к тебе. Ты видишь, она еще слишком мала, чтобы взять ей в дом мужа. И если какая-либо беда стрясется теперь с Мосаку, дом Инами с той же минуты лишится продолжателя рода. Не допусти же свершиться такой напасти, охрани и защити жизнь Мосаку! Если же я прошу слишком многого, если я недостойна, чтобы ты вняла моей просьбе, то сохрани жизнь Мосаку хотя бы до тех пор, пока я еще живу на этом свете… Я уже стара и навряд ли протяну долго; скоро я вручу свою анима нашему дэусу…[168] Но до тех пор и внучка моя О-Эй, даст бог, подрастет… Пролей же на нас милость, отврати от Мосаку меч, занесенный ангелом смерти, хотя бы до тех пор, пока я не закрою глаза навеки… — Так с жаром молилась бабушка, склонившись стриженой головой.
И вот, по словам О-Эй, когда молитва окончилась и девочка робко приподняла голову, она вдруг увидела — возможно, ей померещилось, — что Мария-Каннон улыбнулась. О-Эй опять тихонько вскрикнула от испуга и снова уткнулась в колени бабушки. Но та, напротив, с довольным видом поглаживая по спине внучку, повторила несколько раз:
— Полно, полно, теперь мы уже можем уйти… Госпожа Мария снизошла к бабушкиной молитве!
Ну, а наутро и в самом деле, словно молитва бабушки и вправду была услышана, жар у Мосаку спал, и если еще вчера он был в полном беспамятстве, то теперь к нему постепенно возвратилось сознание. Трудно описать радость бабушки. Мать Инами рассказывала, что до сих пор не может забыть, как от радости бабушка и плакала и смеялась одновременно… Убедившись, что больной внучек спокойно спит, бабушка между тем и сама решила немного передохнуть, после нескольких ночей бдения у постели больного. Она велела приготовить себе постель в соседней комнате и легла, хотя обычно спала у себя в спальне.
О-Эй сидела у изголовья бабушкиной постели, играя в блошки. По ее словам, старая женщина, очевидно, измученная усталостью, тотчас же уснула, словно убитая. Так прошло примерно около часа, как вдруг пожилая служанка, ходившая за Мосаку, осторожно приоткрыла раздвижную дверь, отделявшую соседнее помещение, и испуганно позвала:
— Барышня, разбудите-ка поскорей старую госпожу!
Малютка О-Эй тотчас же подошла к бабушке и дернула ее несколько раз за рукав спального кимоно:
— Бабушка, бабушка!
Но странное дело — бабушка, всегда спавшая очень чутко, на этот раз не отвечала, сколько ее ни звали. Тем временем служанка в недоумении приблизилась, но, едва бросив взгляд на спящую, точно безумная схватила ее за кимоно с плачем и отчаянным криком: «Госпожа! Госпожа!» Однако бабушка даже не шевельнулась, только под глазами у нее легли легкие лиловатые тени. Вскоре и другая служанка поспешно распахнула дверь и, вся красная от волнения, дрожащим голосом позвала:
— Госпожа!.. Молодой барин… Госпожа!..
Само собой, в словах этой служанки звучал такой испуг, что далее маленькая О-Эй догадалась, — Мосаку неожиданно стало хуже… Но бабушка по-прежнему лежала, крепко закрыв глаза, словно не слыша служанок, с плачем припавших к изголовью ее постели…
Мосаку тоже скончался — минут десять спустя. Мария-Каннон выполнила просьбу бабушки — при ее жизни не убивать Мосаку.
Рассказав эту историю, Тасиро-кун остановил на мне долгий задумчивый взгляд.
— Ну что? Разве вам не верится, что все это правда?
— Мм… Да, но… Трудно сказать…
Некоторое время Тасиро-кун молчал. Затем, поднеся спичку к погасшей трубке, проговорил:
— А мне думается, все так и было. Вот только неизвестно, повинна ли в том мадонна, хранившаяся в доме Инами, или нечто совсем иное… Впрочем, вы, кажется, еще не прочли надпись на подставке этой фигурки. Взгляните… Видите латинские буквы, вырезанные вот здесь? Desine fata deum flecti sperare precando…[169]
Я с невольным страхом взглянул на Марию-Каннон — само олицетворение судьбы. На прекрасном лице мадонны, облаченной в черное дерево, навечно запечатлелась таинственная усмешка, в которой сквозила нескрываемая враждебность.
Дом находился в квартале Торитэрамати, что в районе Усигомэ. В ту пору — а случилось все это в мае второго года эры Кэйо — позади домов еще тянулись огороды; пройдя этими огородами, можно было через дыру в живой изгороди попасть во владения его милости господина Акаги. Лицом же дом обращен был к дороге, прямо напротив высился соседский забор, и вела дорога к людному месту — туда, где близ ворот господина Акаги во множестве выстроились купеческие дома, так что даже ночью было здесь не так уж глухо и уныло. Но при этом место было тихое, оттого им дом и приглянулся: во дворе густые деревья, все надежно укрыто от чужого взгляда, отрезано от внешнего мира — что еще нужно для уединенного приюта двоих, бегущих досужего любопытства?
Дом был небольшой, зато почти новый. Имелся хорошо проветриваемый второй этаж, на первом этаже — три комнаты, все три — солнечные, если, конечно, снять ставни. Столбы были добротные, перегородки и все внутреннее убранство — тщательно отделанные, галерея из сэндайской сосны — идеально отполированная и, если учесть, что она долго стояла закрытой — весьма нарядная.
И Сэйбэй, и О-Мура нашли дом превосходным — почему бы его и не снять. Послали приказчика из ближайшей лавки, который их привел к домохозяину. Цена оказалась вполне умеренная.
На новоселье пришли подруги из заведения, где развлекала гостей О-Мура, во главе с самой хозяйкой, пришли и приспешники Сэйбэя. Угощение доставили на паланкинах от знаменитого Камэсэя. Пировали до поздней ночи. Все в один голос говорили, что дом прекрасный. Женщины наперебой восклицали: какая О-Мура счастливая, как они ей завидуют, как ей повезло, что она будет жить в таком доме со своим щедрым возлюбленным покровителем.
Но по-настоящему счастливыми Сэйбэй и О-Мура почувствовали себя только тогда, когда шумная компания убралась восвояси со своими паланкинами, они остались вдвоем в густом саду, озаренном светильниками, и в молчании прислушались: какая тишина. Никогда еще не было между ними такого душевного согласия. Казалось, они проделали долгий путь и вот наконец достигли желанного приюта: можно вздохнуть спокойно.
«Приборку оставь на завтра», — сказали они служанке.
Сэйбэй спал. Рядом спала О-Мура. Ночь они провели как в самый первый раз, да так рядышком и заснули.
Сквозь сон Сэйбэй ощутил прикосновение: О-Мура легонько сжала ему руку, высунувшуюся из ночного кимоно, что служит вместо одеяла. Пальцы у нее были холодные, и это нарушило его сон. Встревожившись, он повернулся на другой бок и прижал эту неестественно холодную руку к своей груди.
Тут он проснулся уже окончательно.
Рука была не просто ледяная: гладя ее, он вдруг обнаружил, что рука кончается запястьем. Дальше не было ничего, только отрезанная кисть, причем срез был ровный и какой-то липкий. В полной темноте Сэйбэй вскочил с постели. Сердце колотилось так, что звенело в ушах. Сэйбэй был человек хладнокровный, он не закричал. Только прислушался. Рядом ровно дышала О-Мура. Это немного успокоило его.
Приснилось, подумал он. Но, с другой стороны, он вроде бы уже и не спал, не могло присниться. По спине пробежали мурашки.
Он протянул руку за бумажным фонариком, чтобы зажечь его. Сонное дыхание женщины прервалось.
— Засвети-ка, — сказал он. О-Мура поднялась.
— Хотите закурить?
— Угу.
Пальцами правой руки Сэйбэй пощупал свое левое запястье, которое только что сжимала другая рука.
О-Мура зажгла фонарь, на потолке высветился круг, похожий на цветок луноцвета. Ее явно насторожило выражение его лица.
— Я сон видел, — улыбнувшись, объяснил Сэйбэй.
— Сон? Какой?
— Да так, глупости всякие, — поспешил он замять разговор. И сразу же вышел в уборную, хотя и не чувствовал нужды.
Его тревожили мысли о своей законной жене, остававшейся дома, в квартале Тэрифуримати. О-Мура вскоре заснула снова, а Сэйбэй до утра разглядывал круг света на потолке. Утром он даже не стал завтракать. Некрасиво, конечно, — О-Мура могла расстроиться, и все же он сразу ушел, сказав, что придет ближе к вечеру.
Час был ранний, дорога просторная, пустынная: навстречу попадались одни торговцы рыбой, спешившие с реки со свежим товаром. Дома все было заперто. Сэйбэй разбудил мальчишку-прислужника, велел отпереть, прошел в спальню жены, удостоверился: все в порядке. Только тогда у него отлегло от сердца.
Вечером Сэйбэй вернулся в свой новый дом с гостинцем: принес карпов, жаренных в соевом соусе. Даже пошутил: «Смотри-ка, ты уже заправская хозяйка». Словом, был добрым покровителем. А когда О-Мура полюбопытствовала: «Супруга ваша не сердится?» — он засмеялся: «Я и так дома редко бываю, она ничего не заметит. — И добавил: — Знаешь, если б заметила, было бы только лучше».
О-Мура почувствовала, что он говорит серьезно, потупилась. Сэйбэй был не из тех, кто дни и ночи проводит в веселых домах, и раз уж он ею увлекся, значит, по-настоящему — это она понимала, и ей, конечно, было неловко перед его женой, но ведь она и сама влюбилась. А уж теперь, когда есть дом, никуда ее возлюбленный от нее не денется. Да, дурацкий сон заставил его вспомнить о жене, но это просто остатки трусости: у него ведь любовное приключение первый раз в жизни. Ничего, в крайнем случае он порвет с семьей, не побоится нарушить приличия.
— Я пока поживу здесь, — объявил он.
Вечером они оставили дом на попечение служанки и вдвоем отправились покупать недостающую утварь.
О-Мура страстно любила всякие полезные в хозяйстве вещички.
О ночном происшествии Сэйбэй вспомнил только поздно вечером, когда они в темноте шли домой мимо владений господина Акаги.
Он опять ощутил ледяной холод чужой руки в своих пальцах и подумал, что если это и сон, то какой-то уж очень явственный.
Спать он в эту ночь опять пошел наверх.
Нет, не сон это был, сказал себе Сэйбэй после долгих раздумий. Он ведь в тот момент уже не спал, это точно. Его не оставляла тревога. Хотелось забыться, ведь прошлой ночью он едва глаза сомкнул, но заснуть никак не удавалось, он мучительно ворочался с боку на бок.
О-Мура безмятежно спала, ровно дыша. Непогашенный фонарь тускло высвечивал круг на досках потолка.
Сэйбэй слыл не только оборотистым купцом: с детства все кругом говорили, что он человек отважный, да и сам он так считал.
В той стороне, в ногах его постели — лестница, ведущая на первый этаж. Внизу, за перегородкой, в гостиной, с позволения хозяев спит служанка. Все тихо, мирно; и все же от сгустившейся на лестнице тьмы ему было как-то не по себе. Как будто там, во тьме, затаился неведомо кто.
Повернувшись в который уж раз на другой бок, он почувствовал, что больше не выдержит: страшно. Оттого и сон не идет. Надо пойти поглядеть, что там такое скрывается. Он встал. На лестнице, разумеется, никого не было. Он спустился вниз и пошел в уборную. Нужно было все осмотреть.
Отворив ставни, Сэйбэй обвел взглядом темный двор. Помыл руки, вернулся. О-Мура ничего не заметила, спала. Он снова лег и закрыл глаза.
А спустя некоторое время открыл их, изменившись в лице.
Из темноты в его ночное кимоно ткнулась чья-то рука. Примерно там, где колени.
Дремота слетела с него мгновенно. Вокруг все выглядело точно так же, как всегда. Только на ночном кимоно, в ногах, виднелась вмятина. Как будто кто-то подошел и тронул. И от этой вмятины расходились складки.
Сэйбэй протянул к этому месту руку. Пальцы его ощутили то же, что и прошлой ночью: что-то холодное как лед. Озноб пробежал по всему его телу. Это несомненно была человеческая плоть. Только невидимая. Тут возникшая из тьмы рука незримо отдернулась обратно во тьму, в сторону лестницы. Тяжесть прикосновения исчезла, и глубокие складки на ночном кимоно разгладились.
Сэйбэй поднялся.
Он долго вглядывался в провал лестницы, спустив туда фонарь, но так ничего и не обнаружил.
Ни О-Мура, ни служанка о случившемся не знали. Говорить им Сэйбэй не стал. Он только помрачнел и стал размышлять о зловещих событиях в одиночку.
Дня через три он пошел к владельцу дома. В разговоре, как бы между прочим, поинтересовался:
— Не изволите ли сказать, кто жил в этом доме прежде?
— Один даймё из провинции Тоса, — ответил домохозяин, толстый пожилой человек. — Отбывал в этой усадьбе свой обязательный срок в столице.[170] Молодая госпожа у него, между прочим, была красавица. Говорили, это вроде бы у него новая возлюбленная, он ее, стало быть, здесь завел.
— А когда он уехал?
— Да с полмесяца будет. Отправился в свои края.
— Вот оно что, — изобразил любезную улыбку Сэйбэй. — Не скажете ли, этот господин долго изволил там жить?
Владелец дома пристально взглянул на Сэйбэя: с какой стати расспрашивает?
— Без малого два года. А что, случилось что-нибудь?
— Случилось, — ответил Сэйбэй. — Не знаю, может, это все проделки оборотней-барсуков…
Рассказ Сэйбэя домохозяина не обрадовал. Выслушав его, он помрачнел и сказал:
— Не может такого быть. Я этот дом как построил, так сразу и сдал прежнему арендатору, господину Сиратори, и за все это время решительно ничего такого там, насколько мне известно, не происходило. Может, вы ошиблись, а? Ну хорошо. Зайду к вам сам, погляжу. Должно быть, это молодчики его милости господина Акаги так шалят. А то и впрямь барсуки…
К вечеру следующего дня Сэйбэй и О-Мура перебрались в квартал Танимати, что в районе Итигая, в первый же попавшийся дом, который сдавался. Дом был старый, но они сняли его без раздумий, даже вещи бросили в оставленном жилище, спасибо, домохозяин их собрал и наутро доставил им на новое место.
Вряд ли Сэйбэй когда-либо смог бы забыть то, что произошло. А произошло вот что. Даже домохозяин, разозленный тем, что из-за этого дома у него неприятности, обомлел, когда увидел, как в углу устроенного под лестницей шкафа кишмя кишат белые черви. Из-под пола был извлечен разложившийся труп наложницы жившего здесь прежде Сёдзаэмона Сиратори. То, что у трупа не хватает кисти правой руки, первым заметил Сэйбэй.
В Танимати Сэйбэй и О-Мура не прожили и месяца. У них что-то разладилось. Не то чтобы так уж прямо из-за всей этой истории; но, конечно же, зловещие события, обрушившиеся на них в их первом совместном доме, косвенно способствовали тому, что их некогда столь прочный союз все же распался, пусть и без некоторого сожаления с обеих сторон. Их отношения сделались нерадостными, мучительными. Сэйбэй, ссылаясь на дела, стал часто ночевать у себя дома, а О-Мура принялась за старое с былым дружком, который к ней захаживал. В конце концов они поругались, и дело дошло до разрыва.
Но на этом несчастья Сэйбэя не кончились. С лета того года у него появилась странная боль в левой руке. Болело запястье, боль охватила его кольцом как раз в том месте, где в ту первую ночь в руку ему вцепились холодные пальцы, и ощущение было такое, будто к телу приложили лед и долго так держали, а потом отняли, и теперь все горит. Впору было возроптать: ему-то за что, за какие грехи такая напасть? Не помогали ни лекарства, ни молитвы.
Ну и пусть, бодрился он. Ничего страшного, от этого не умирают. В конце концов, болело только в этом месте, да и то не все время: постоянно ощущалась только тупая тяжесть, как будто запястье было чем-то перехвачено. На вид это место ничем не отличалось. Но вот однажды к нему в гости пришла родственница с двухлетним сыном.
В это время Сэйбэй был в саду и осматривал горшки с вьюнком-ипомеей. Гостья, как полагается женщине, на коленях просеменила на веранду, где по летнему времени тяжелые сёдзи были заменены на легкие двери из тростника, и поклонилась Сэйбэю, попросив извинения за то; что долго не приходила. Ребенок стоял рядом, прижавшись к матери, и пристально, с детской серьезностью смотрел на Сэйбэя. Это был славненький, пухлый мальчик, очень похожий на мать.
— Большой-то какой стал!
— Ну-ка, скажи дядюшке «здравствуйте».
И гостья, и хозяин устремили взгляд на ребенка. Сэйбэя поразило, как неотрывно уставился на него этот маленький человечек. Вдруг мальчик, чем-то, видимо, сильно испуганный, уткнулся матери в грудь и задрожал всем телом, громко крича:
— Боюсь! Боюсь!
— Что ты? Что с тобой?! — Мать, должно быть, испугалась еще больше: ей было неудобно перед Сэй-бэем, которому она была обязана. — Как можно, ты даже не поздоровался!
Мальчик снова с опаской поглядел на Сэйбэя, словно желая в чем-то удостовериться, и снова в ужасе спрятал голову у матери на груди.
— Рука… Рука страшная…
— Рука? — Сэйбэй машинально взглянул на свое левое запястье — то самое.
— Да о чем ты? — не на шутку встревожилась гостья, пытаясь унять ревмя ревущего ребенка.
— Эй, дружище, что это тебя так напугало? — улыбнулся Сэйбэй.
Однако это не помогло. Мальчик только пуще прежнего затрясся от плача.
— Синяя рука, синяя рука… — повторял он сквозь рыдания.
И тут Сэйбэй понял, что открылось глазам ребенка. Взрослые этого не видели, а между тем на его запястье висели, вцепившись, пальцы той мертвой женщины. Он во всех жутких подробностях вспомнил ту ночь, когда его впервые схватили эти пальцы. Эта ужасная ледяная рука, отрезанная ниже локтя. И срез — ровный и липкий.
С этого дня все у Сэйбэя пошло как-то не так, вкривь и вкось.
На горячих источниках в местечке Тоносава он теперь сделался едва ли не постоянным обитателем, каких там видели не часто. В это время страну лихорадило. Военные действия шли как раз в тех местах, и даже самые тяжелые больные велели своим сопровождающим везти их прочь с горячих вод. Остался один Сэйбэй да хозяева гостиницы; в дни боев он вместе с ними прятался в горах. Со стороны моста Саммайбаси беспрерывно доносилась ружейная пальба. Бывали и пожары. Когда бои стихали, местечко казалось безжизненным, словно потухший очаг. Охотников ехать на воды в такую пору, конечно, не находилось. Разве что время от времени, заплутавшись, останавливались на ночлег путники, направляющиеся в столицу или из столицы трактом Токайдо. Было тихо и безлюдно, а в мире между тем происходили бурные события: вроде бы шла война между правительственными войсками и сторонниками свергнутого сёгуна. Так что даже и летом, говорили в гостинице, постояльцев не жди. Хозяин гостиницы брал ружье и уходил охотиться на дичь.
И вот наступил вечер седьмого июня.
Перед ужином Сэйбэй, по обыкновению, принял ванну. Когда он выходил из банного домика, было еще довольно светло, но в доме уже зажгли огни. Шагая по двору, он услышал у ворот чьи-то голоса. Под молодым кленом виднелся оседланный конь.
«Новый постоялец», — подумал Сэйбэй. Войдя в дом, он увидел и самого постояльца: тот как раз спускался со второго этажа. Это был рослый самурай; он только что переоделся в домашний халат-юката и шел с полотенцем в руках. Коридор был узкий, Сэйбэй склонился в глубоком поклоне и уступил самураю дорогу.
Незнакомец окинул Сэйбэя взглядом и прошел мимо.
За ним проследовал старик, — должно быть, слуга. Оба направились к банному домику. Белые юката постепенно растворялись в темном пространстве двора.
Сэйбэй обернулся в сторону конторки:
— Я вижу, у вас гость?
Хозяин поднял голову:
— Что? Да-да, гость… А вы знаете, сударь, какое у нас сегодня будет редкостное угощение?
— Какое же?
— Утки, вот какое! — Хозяин с гордостью сделал вид, будто целится из ружья. — И превосходные притом!
— Ну-ну. — Сэйбэй не одобрял кровожадного промысла хозяина. — Где же это вы их?
— Да в горах. На самой, можно сказать, вершине. И откуда только…
Беседу прервал внезапный крик. Оба поглядели в окно. В горной местности смеркается быстро, и на дворе было уже совсем темно. Слегка трепетала на ветру бамбуковая роща.
Крик явно донесся из банного домика, куда только что прошли самурай со слугой.
Хозяин и Сэйбэй переглянулись.
И тут раздался голос старого слуги:
— Сюда! Скорее!
— Что случилось? — Хозяин вскочил и выбежал из дома.
— Не иначе как обвариться изволили, — промолвила служанка, разводившая огонь под котлом.
Историю эту Сэйбэй рассказывал мне много позже, в тридцатом году эры Мэйдзи.[171] К этому времени он сделался славным сухоньким старичком, служил старостой фонарщиков — профессия эта стала тогда довольно распространенной — и разводил цветы в своем скромном жилище в квартале Хаматё.
— Услышал я, что самурай тот умер, удивился и тоже пошел поглядеть. И до сих пор — закрою вот так глаза и как сейчас вижу то, что я тогда увидел в этой темной баньке, где кругом пар и никакой фонарь не поможет. Мужчина он был крупный, высокий, ростом примерно пять сяку шесть сун, а то и семь. И вот лежал он на спине, занимая собой всю баньку, застывший. И руки к горлу протянул. А на горле у него лиловые пятна — там, где душили. Сразу видно, что он хотел руку ту, которая его душила, схватить и отвести, да так и застыл.
Ну, тут такое началось. В те времена ведь как: доложить доложишь, начальство когда еще приедет, а тело трогать не смей. Хозяину-то гостиницы пришлось совсем худо.
Слуга этот, старик, рассказал, что господин его разделся первым, и как только пошел он купаться, так сразу и раздался крик, короткий такой: «А!» Потом ужасный грохот — упал он, значит. Слуга испугался, заглянул туда и видит: господин его лежит, голова запрокинута, и обеими руками словно отбивается от кого-то невидимого. Особенно ему запомнилось, что жилы у того на руках вздулись и ходили ходуном.
Слуга подбежал, спрашивает: «Что такое, ваша милость?» А тот только и успел выговорить: «Рука, рука…» Взбрыкнул разок ногами, словно пнуть кого-то хотел, вытянулся и затих. И все тут.
Лицо у него было страшное. Глаза выкатились, вот-вот лопнут, как спелые персики.
Окно в баньке было приоткрыто, но под окном-то круча, клены там росли, и те едва держались, а внизу речка горная, стремительная. Ну, а дверь заперта была, старик последним как вошел, так и запер, человеку не войти. Так что…
Случилось это все, конечно, из-за меня. Я один там понимал, что произошло на самом деле. Только вот звали этого самурая Гонъэмон Ниино, а вовсе не Сиратори, и был он из провинции Сацума, а не из Тоса. А состоял ли он вассалом его милости господина Акаги — это так и не выяснилось. Может, он все-таки и был тот самый Сиратори, что служил господину Акаги, и имя это, Сиратори, не настоящее; вот рука призрака с ним наконец и встретилась, а до тех пор висела на мне, копила злобу. А может, тот самурай, как и я, был ни при чем, просто когда расходились мы с ним в коридоре, она меня оставила и на него перекинулась. Я ведь помню, что когда он мимо меня проходил, то ни с того ни с сего обернулся и так на меня посмотрел, будто я невесть что себе позволил — ну, скажем, дернул его за рукав. Впрочем, как знать, вдруг это мне уже потом так стало казаться — насчет того взгляда.
Так оно все было или иначе, Но только с тех пор боль у меня в запястье прошла, как не бывало. Вы, конечно, человек молодой, в духе нынешнего просвещения воспитанный, вам всё это сказки…
Ежели то, о чем я намереваюсь поведать, не было грезой, плодом воспаленного воображения или временным помраченьем рассудка, значит, безумен не я, а тот незнакомец с картиной. А может быть, просто мне удалось увидеть сквозь волшебный кристалл сгустившейся атмосферы кусочек иного, потустороннего мира — как порой душевнобольному дано прозреть то, что нам, людям в здравом уме, невозможно увидеть; как в сновиденьях уносимся мы на призрачных крыльях в иные пределы…
Это произошло теплым пасмурным днем. Я возвращался тогда из Уодзу, куда ездил с одной-единственной целью — полюбоваться на миражи. Правда, стоит мне помянуть мое приключение, как друзья начинают подтрунивать надо мной, мол, все это сказки и в Уодзу-то я никогда не бывал, — что неизменно повергает меня в смущение: в самом деле, как я могу доказать, что действительно оказался однажды в Уодзу? А может быть, они правы — и мне все это только приснилось… Но разве бывают такие сны? Сновиденья почти всегда лишены живых красок, как кадры в черно-белом кино; однако та сцена в вагоне, а в особенности сама картина, ослепительно яркая, горящая, точно рубиновый глаз змеи, до сих пор не стерлась из моей памяти. В тот день я впервые увидел мираж. Я думал, что это нечто вроде старинной гравюры — скажем, дворец морского дракона, выплывающий из тумана, — но то, что предстало моим глазам, настолько ошеломило меня, что я весь покрылся липкой испариной.
Под сенью сосен, окаймляющих побережье в Уодзу, собрались толпы людей; все с нетерпением всматривались в бескрайнюю даль. Мне еще не доводилось видеть такого странно-безмолвного моря. Угрюмого серого цвета, без признаков даже легчайшей ряби на поверхности, море это скорей походило на гигантскую, без конца и края, трясину. В его безбрежном просторе не видно было линии горизонта: воды и небеса сливались друг с другом в густой пепельно-сизой дымке. Но вдруг в этой пасмурной мгле — там, где, казалось, должно начинаться небо, — заскользил белый парус. Что касается самого миража, то впечатление было такое, словно на молочно-белую пленку брызнули капельку туши и спроецировали изображение на неохватный экран. Далекий, поросший соснами полуостров Ното, мгновенно преломившись в искривленной линзе атмосферы, навис исполинским расплывчатым червем прямо над нами. Мираж походил на причудливое черное облако, однако в отличие от настоящего облака видение было ускользающе-неуловимым. Оно беспрестанно менялось, то принимая форму парящего в небе чудовища, то вдруг расплываясь в дрожащее фантасмагорическое создание, мрачной тенью повисавшее прямо перед глазами. Но именно эта неверность и зыбкость внушали зрителям зловещий, неподвластный разуму ужас.
Расплывчатый треугольник неудержимо увеличивался в размерах, громоздясь точно черная пирамида, — чтобы рассеяться без следа в мгновение ока, — и тут же вытягивался в длину, словно мчащийся поезд, — а в следующее мгновенье превращался в диковинный лес ветвей. Все эти метаморфозы происходили совершенно незаметно для глаза: со стороны казалось, что мираж неподвижен, однако непостижимым образом в небе всплывала уже совершенно иная картина. Не знаю, можно ли под влиянием колдовства миражей временно повредиться в рассудке, однако, полюбовавшись в течение двух часов на перемены в небе, я покинул Уодзу[172] в престранном состоянии духа.
На токийский поезд я сел в шесть часов вечера. В силу удивительного стечения обстоятельств (а может, для этой местности то было обыденное явление) мой вагон второго класса был пуст, как церковь после службы; лишь в самом конце вагона сидел один-единственный пассажир.
Паровоз запыхтел и с лязганьем потащил состав вдоль унылого моря по берегу, минуя обрывистые утесы. Через плотную дымку, окутавшую похожее на трясину море, смутно просвечивал густо-кровавый закат. И над этим мрачным покоем безмолвно скользил большой белый парус.
День был душный, ни малейшего дуновения ветерка; даже легкие сквозняки, врывавшиеся в открытые окна вагона, не приносили прохлады. За окном тянулось безбрежное серое море; в глазах мелькали полоски коротких туннелей, да проносились мимо столбы снегозащитных заграждений.
Когда поезд промчался над кручей Оясирадзу, спустились сумерки. Сидевший в дальнем конце тускло освещенного вагона пассажир вдруг поднялся и начал бережно заворачивать в кусок черного атласа прислоненный к окну довольно большой плоский предмет. Отчего-то я почувствовал под ложечкой неприятный холодок.
Несомненно, это была картина, но до сих пор она стояла лицом к стеклу с какой-то определенной, хотя и совершенно непонятной мне целью. На короткий миг мне удалось увидеть ее — и меня ослепили вызывающе яркие, необычайно живые краски.
Я украдкой глянул на обладателя странной картины и поразился еще сильнее: попутчик мой выглядел куда более странно. Он был облачен в старомодную, чрезвычайно тесную черную костюмную пару — такой фасон можно встретить разве только на старых выцветших фотографиях наших отцов, — но костюм идеально сидел на длинной сутулой фигуре незнакомца. Лицо его было бледным, изможденным, лишь глаза сверкали каким-то диковатым блеском, тем не менее он казался человеком вполне достойным и даже незаурядным.
Разделенные аккуратным пробором волосы поблескивали черным маслянистым глянцем, и на вид я дал ему лет сорок, однако, вглядевшись попристальней в покрытое мелкой сеткой морщин лицо, тут же накинул еще десятка два. Несоответствие глянцевито-черных волос и бесчисленных тонких морщин неприятно поразило меня.
Завернув картину, он вдруг обернулся ко мне. Я не успел отвести глаза, и наши взгляды встретились. Он как-то криво и несколько смущенно улыбнулся. Я машинально поклонился в ответ.
Поезд пролетел мимо нескольких полустанков, а мы, каждый в своем углу, все поглядывали друг на друга и всякий раз с неловким чувством отводили глаза. За окном чернела ночь. Я приник к стеклу, но не смог разглядеть ни единого огонька — только далеко в море мерцали фонарики одиноких рыбачьих суденышек. И в этой безбрежной ночи мчался вперед, громыхая на стыках колесами, наш полутемный длинный вагон — единственный островок жизни в океане тьмы. Казалось, во всем белом свете остались лишь мы — я и мой странный попутчик. Ни один пассажир не подсел к нам, и, что особенно удивительно, ни разу не прошел кондуктор или мальчишка-разносчик.
В голову мне полезли всякие страшные мысли: а что, если мой попутчик — это злой чужеземный волшебник? Известно, что ужас, если ничто не отвлекает внимания, все растет и растет и наконец завладевает всем твоим существом. Измученный этим томительным чувством, я резко поднялся и решительным шагом направился в дальний конец вагона, где сидел незнакомец. Казалось, страх магнитом притягивает меня к нему. Я уселся напротив и впился глазами в его бледное, изборожденное морщинами лицо, испытывая странное ощущение нереальности происходящего. От волнения у меня даже перехватило дыхание.
Незнакомец следил за каждым моим движением, а когда я уселся, сверля его взглядом, он, точно и ждал того, показал на завернутый в черный атлас предмет.
— Хотите взглянуть? — спросил он без предисловий.
Подобная прямолинейность смутила меня, и я не нашел что ответить.
— Но ведь вы, конечно, сгораете от любопытства, — Констатировал он, видя мое замешательство.
— Д-да… Пожалуй… Если вы будете столь любезны, — неожиданно для себя пробормотал я, завороженный его загадочными интонациями, хотя до этой минуты даже не помышлял о картине.
— С большим удовольствием покажу вам ее, — улыбнулся он и прибавил: — Я давно уже жду, когда вы об этом попросите…
Бережно, ловкими движениями своих длинных пальцев он развернул ткань и прислонил картину к окну, на сей раз изображением ко мне.
Взглянув на нее, я невольно зажмурился. Я и сейчас не смог бы назвать причину — но отчего-то я испытал сильнейшее потрясение. Огромным усилием воли я заставил себя открыть глаза — и увидел настоящее чудо. Мне, пожалуй, не хватит уменья объяснить странную красоту картины.
Это была тонкая ручная работа в технике «осиэ».[173] На заднем плане тянулась длинная анфилада комнат, изображенных в параллельной перспективе, как на декорациях театра Кабуки; комнатки с новенькими татами и решетчатым потолком были написаны темперой, с преобладанием ярко-синих тонов. В левом углу на переднем плане художник тушью изобразил окно, а перед ним — с полным пренебрежением к законам проекции — черный письменный стол.
В центре — две довольно большие, сантиметров в тридцать, человеческие фигуры.
Собственно, только они были выполнены в технике «осиэ» и разительно выделялись на общем фоне. Убеленный сединами старец, одетый по-европейски — в старомодном черном костюме, — церемонно сидел у стола. Меня изумило его несомненное сходство с владельцем картины. А к нему с невыразимой пленительной грацией прильнула юная девушка, почти девочка, лет семнадцати — восемнадцати, совершеннейшая красавица.
Причесанная в традиционном стиле, она была одета в роскошное, переливающееся всеми оттенками алого и пурпурного кимоно с длинными рукавами, перехваченное изысканным черным атласным оби. Их поза напоминала любовную сцену из классического спектакля.
Контраст между старцем и юной красавицей был ошеломляющий, однако не это поразило меня. В сравнении с-аляповатой небрежностью фона эти изображенные фигурки отличались такой изысканностью и изощренностью мастерства, что у меня захватило дух. На их лицах из белого шелка я мог различить каждую черточку, вплоть до мельчайших морщинок; волосы юной прелестницы были самыми настоящими, причем каждый волосок мастер вшил отдельно и собрал в прическу по всем правилам; то же самое можно было сказать и о старце. А на его черном бархатном костюме я разглядел даже стежки ровных швов и крохотные, с просяное зернышко, пуговки. Мало того, я увидел припухлость маленькой груди девушки, соблазнительную округлость ее бедер, шелковистость алого крепа нижнего кимоно, розоватый отлив обнаженного тела, видневшегося из-под одежд. Пальчики девушки увенчивались крошечными, блестевшими как перламутровые ракушки ноготками… Все было таким натуральным, что возьми я увеличительное стекло, то, наверное, обнаружил бы поры и нежный пушок на ее коже.
Картина, похоже, была очень старой, так как краска местами осыпалась и одежды слегка поблекли от времени, но, как ни странно, во всем сохранялась ядовитая яркость, а две человеческие фигуры выглядели непостижимо живыми: еще миг — и они заговорят.
Мне не раз доводилось видеть на представлениях, как оживают куклы в руках умелого кукловода, но старца и девушку, в отличие от театральных кукол, оживавших только на краткий миг, переполняла подлинная, непреходящая жизнь.
Незнакомец, подметив мое изумление, с удовлетворением усмехнулся.
— Ну что, теперь догадались, любезный?
Он осторожно открыл маленьким ключиком висевший у него на плече черный кожаный футляр и извлек оттуда подержанный старомодный бинокль.
— Взгляните-ка на эту картину в бинокль. Нет-нет, так слишком близко. Отступите немного…
Предложение было поистине необычным, но, охваченный любопытством, я послушно поднялся и отошел шагов на шесть. Мой собеседник, видимо, для того чтобы я мог лучше рассмотреть картину, взял ее в руки и поднес к свету. Вспоминая сейчас эту сцену, не могу не признать, что она отдавала безумием.
Бинокль был весьма старый, явно европейского образца, с причудливой формы окулярами: такие бинокли украшали витрины оптических магазинов в пору моего детства. От долгого употребления черная кожа местами протерлась, и показалась желтая латунная основа. Словом, это был такой же атрибут старых добрых времен, как и потертый костюм незнакомца.
Я повертел его в руках, с интересом разглядывая диковинную вещицу, затем поднес к глазам. Но тут незнакомец испустил такой дикий вопль, что я невольно вздрогнул, едва не выронив бинокль из рук.
— Остановитесь! Так нельзя! Никогда не смотрите в бинокль с другого конца, слышите, никогда! — Лицо незнакомца покрылось смертельной бледностью, глаза вылезли из орбит, руки тряслись.
Меня поразила его безумная выходка: я не видел большого греха в этой ошибке. Озадаченно пробормотав извинения, я перевернул бинокль, нетерпеливо навел на резкость — и из радужного ореола выплыла неправдоподобно большая, в натуральную величину, фигура красавицы.
Эффект был потрясающий. Дабы читателю стало понятно, скажу лишь, что подобное ощущение возникает, когда смотришь на всплывающих со дна моря ныряльщиц за жемчугом. Под толстым слоем голубоватой воды тело кажется неясным, расплывчатым; оно колышется, словно морская трава. Но постепенно, по мере того как ныряльщица поднимается на поверхность, облик ее становится все яснее, все четче — и вот происходит мгновенное чудесное превращение: вынырнув, белый оборотень преображается в человека.
Так вот, линзы бинокля приоткрыли мне совершенно особый, непостижимый мир, в котором жили своей загадочной жизнью прелестная девушка со старинной прической и старик в старомодном европейском костюме. Я испытал неловкость, подсмотрев по воле волшебника их сокровенную тайну, однако все смотрел и смотрел как зачарованный и не мог оторвать глаз.
Девушка сидела на том же месте, но теперь — я ясно видел это сквозь окуляры бинокля — тело ее словно наполнилось жизненной силой: белоснежная кожа светилась персиковым румянцем, грудь волновалась под тонкой пурпурно-алой тканью; мне казалось, я даже слышу биение сердца!
Рассмотрев красавицу с головы до ног, я перевел бинокль на седовласого старца, восторженно обнимавшего свою возлюбленную, годившуюся ему в дочери. На первый взгляд казалось, что он так и лучится счастьем, но на его изборожденном морщинами лице, увеличенном линзами бинокля, лежала печать затаенной горечи и отчаяния. Чем дольше я смотрел на него, тем явственней проступало выраженье щемящей тоски.
Ужас пронзил меня. Не в силах смотреть на это, я оторвался от окуляров и безумным взором обвел унылый вагон. Ничто не переменилось: за окном по-прежнему чернела мгла, и все так же монотонно постукивали колеса на стыках рельсов. Я чувствовал себя так, словно очнулся от ночного кошмара.
— Вы плохо выглядите, — заметил незнакомец, вглядываясь в меня.
— Кружится голова… Здесь очень душно, — нервно откликнулся я, пытаясь скрыть свое замешательство.
Но он, точно не слыша, нагнулся ко мне и, воздев длинный палец, таинственно проговорил:
— Они настоящие, ясно?
Глаза его странно расширились. Он шепотом предложил:
— Хотите узнать их историю?
Вагон качало, колеса лязгали, и я, подумав, что ослышался, переспросил. Мой собеседник утвердительно кивнул:
— Да, историю их жизни. Точнее сказать, жизни этого старика.
— Вы… Вы хотите сказать, его юности? — Вопрос мой, впрочем, тоже был за гранью разумного.
— В ту пору ему исполнилось двадцать пять!..
Я ждал продолжения, словно речь шла о живых людях, и незнакомец, заметив мое нетерпение, просиял.
Вот та невероятная история, что я от него услышал.
— Я помню все до мельчайших подробностей, — начал он свое повествование. — Я прекрасно помню тот день, когда брат превратился в это, — он ткнул пальцем в картину. — Вернее, вечер двадцать седьмого апреля тысяча восемьсот девяносто шестого года… Мы с братом жили тогда в родительском доме, в Нихонбаси, — это почти центр Токио. Отец был торговцем мануфактурой и держал лавку.
Незадолго до этого случая в парке Асакуса выстроили знаменитую двенадцатиярусную башню. И вот мой братец взял за привычку каждый день любоваться с нее видом на Токио. Должен заметить, что брат мой вообще отличался некоторой чудаковатостью: он был страстный охотник до всего новомодного и иностранного… Этот бинокль он приобрел в одной антикварной лавке — в китайском квартале Иокогамы — за огромные по тем временам деньги. Прежде он якобы принадлежал какому-то чужеземному капитану…
Говоря «мой братец», незнакомец указывал на картину, словно бы рядом с нами сидел живой человек. Я понял, что он не отделяет своего реально существовавшего брата от старика на картине. Мало того, он обращался к картине, как к реальному человеку. Но что самое удивительное, и сам я ни на мгновенье не подвергал эту связь сомнению. Видно, оба мы существовали в тот вечер в ином, фантастическом мире.
— Вам доводилось когда-нибудь подниматься на эту башню? Нет? Ах, как жаль! Чудесное здание. Можно было только дивиться — что за кудесник его построил. По слухам, проектировал башню какой-то итальянский архитектор. Должен сказать, что в те времена в парке Асакуса много было любопытных аттракционов: человек-паук, танец с мечами, балансирование на мяче, уличные фокусники, а также кинетоскоп… Да, и еще Лабиринт криптомерий, где легко можно было заблудиться в хитросплетениях зеленых проходов. А в центре парка возвышалась гигантская башня, сложенная из кирпича. Поистине, то было удивительное сооружение — высотой более восьмидесяти метров, увенчанное восьмигранной крышей, походившей на китайскую шляпу. Из любой точки города, где бы вы ни находились, было видно это красное чудище. Жаль, что башню разрушило Великое землетрясение…[174]
Итак, весной мой брат приобрел бинокль. События, начали разворачиваться вскоре после того. Брат стал каким-то странным. Отец всерьез беспокоился, что он повредился в рассудке; я, как вы понимаете, тоже переживал за своего горячо любимого брата. Он почти ничего не ел, дома больше отмалчивался и, запершись у себя, часами предавался раздумьям. Брат похудел, щеки ввалились, лицо у него приобрело нездоровый оттенок, и только глаза лихорадочно блестели.
Каждый день он до самого вечера не появлялся дома, точно ходил на службу. Сколько мы ни пытали его, брат не говорил нам, где бывает. Матушка со слезами умоляла открыть, что его гложет; но толку так и не добилась. Это продолжалось около месяца.
Вконец отчаявшись, я решил выследить, где пропадает мой братец. Матушка тоже просила меня об этом.
…День был унылый, пасмурный, как сегодня. И вот вскоре после обеда по уже укоренившейся привычке брат куда-то собрался: надел щегольской черный костюм и вышел, прихватив бинокль. Он шагал туда, где останавливалась конка. Я крался следом, стараясь не попасться ему на глаза. Неожиданно брат на ходу вскочил в конку, следовавшую в направлении парка Асакуса. Дожидаться следующего вагона было бессмысленно; я нанял рикшу (благо матушка дала мне немного денег) и велел держаться за конкой, в которую сел мой брат. Рикша попался быстроногий, и мы мчались, не теряя вагон из виду.
Братец сошел. Я тоже отпустил рикшу и, соблюдая осторожность, тенью последовал за братом. И как вы думаете, куда мы пришли? К храму богини Каннон в парке Асакуса. Брат миновал ворота, не останавливаясь, прошел мимо храма, мимо павильончиков с аттракционами, теснившихся за храмовыми постройками, и, проталкиваясь сквозь толпу, подошел к той самой двенадцатиярусной башне. Уплатив за вход, он скрылся в ее недрах, а я буквально остолбенел от изумления: мы и представить себе не могли, что именно здесь пропадает мой брат! В ту пору я был совсем юн и, конечно, вообразил, что его околдовал злой дух башни.
Сам я только раз поднимался на башню, да и то вместе с отцом: отчего-то она вызывала у меня непонятное отвращение; но поскольку именно там скрылся брат, я без колебаний устремился следом.
…Я поднимался по узкой каменной лестнице, на один виток отставая от брата. Внутри было мрачно и сыро, как в склепе. Шла война с Китаем, и на стенах висели жутковатые, изображавшие батальные сцены картины, написанные маслом, — тогда еще довольно большая редкость. Словно залитые брызжущей кровью, полотна зловеще алели в тусклом свете, сочившемся через оконца. Спиральная, как раковина улитки, лестница виток за витком вела вверх. Под самой крышей была открытая площадка, огороженная перилами. Выйдя из сумрака на яркий свет, я невольно зажмурился.
Облака плыли прямо над головой; казалось, я могу достать их рукой. Внизу беспорядочно лепились друг к другу крыши домов, вдали темнел форт, за ним виднелся Токийский залив. Прямо под собой я увидел маленький, как кукольный домик, храм; среди крохотных коробочек-павильонов сновали человечки, у которых сверху различимы были лишь ноги и головы.
Несколько посетителей, негромко переговариваясь, восхищенно любовались раскинувшимся видом. Брат стоял поодаль и не отрываясь смотрел в бинокль на храм Каннон. Поразительной красоты было зрелище! Фигура брата в черном бархатном одеянии отчетливо вырисовывалась на фоне серых облаков: он стоял задумчивый, отрешенный от всего земного, словно святой на картине европейского живописца. Я не решался окликнуть его…
Однако, памятуя матушкин наказ, я все же осмелился приблизиться и робко спросить: «Братец, куда ты смотришь?» Брат резко обернулся, и на лице его промелькнуло неприязненное выражение. Он не ответил. Но я не унимался: «Братец, ты ведешь себя очень странно. Отец и матушка просто места себе не находят от беспокойства, все гадают, что с тобой происходит. А ты, оказывается, ходишь сюда! Зачем, брат? Братец, ради всего святого, откройся мне, мне-то можешь довериться, правда?»
Брат упорно молчал, но я тоже не отступал, и он наконец сдался. Однако ответ его поверг меня в еще большую растерянность, ибо история оказалась совершенно немыслимой.
…Примерно с месяц назад брат поднялся на башню полюбоваться в бинокль храмом Каннон, и среди моря лиц он вдруг увидел девушку. Она была так прекрасна, так божественно хороша, что брат мой, равнодушный к женскому полу, едва не лишился чувств. Придя в себя, он стал лихорадочно крутить окуляры, но красавица словно испарилась, он так и не смог отыскать ее в толпе.
С тех пор брат лишился покоя. Образ прекрасной незнакомки неотступно преследовал его, и будучи от природы человеком скрытным, он таял от старомодных любовных мук. Современная молодежь, вероятно, посмеялась бы над подобным чудачеством, но в те времена люди были иными — и нередко мужчины сгорали от страсти к красавицам, с которыми им и побеседовать-то не довелось…
И вот, одержимый безумной надеждой отыскать незнакомку среди людских толпищ, осаждающих храм Каннон, брат, слабея от голода и тоски, изо дня в день все поднимался и поднимался на башню. Да, непостижимое чувство — любовь…
Окончив рассказ, брат с отчаянием приник к окулярам. Глаза его болезненно сверкали. Я горячо сочувствовал ему, сердце мое обливалось кровью при мысли, что поиски его обречены на неудачу: ведь с равным успехом можно искать иголку в стоге сена. Но у меня не хватало духу помешать ему, и со слезами на глазах смотрел я на трагическую фигуру брата. Но вдруг… О, мне никогда не забыть пронзительной красоты той минуты! Прошло уже столько лет, но стоит закрыть глаза, как я снова вижу эту картину… Как я уже говорил, брат точно парил в серых пасмурных облаках. И вот красочным фейерверком в небо взмыл рой воздушных шаров — красных, синих, лиловых… Это было невероятное зрелище — словно знамение свыше, — и от странного предчувствия у меня защемило сердце. Я перевесился через перила, взглянуть, что случилось. Оказалось, что торговец шарами, зазевавшись, отпустил в воздух разом весь свой товар. Причина была самая заурядная, но странное чувство не покидало меня… И тут — тут мой брат, покраснев от волнения, схватил меня за руку.
«Скорее! Мы опоздаем! — кричал он, сбегая по лестнице. — Это она! Я нашел ее!»
Брат тащил меня к храму..
«Я видел ее в гостиной, в доме с новенькими татами. Теперь я знаю, где найти ее!»
Ориентиром нам служила большая сосна, росшая позади храма, рядом с ней, похоже, и был дом, где скрывалась красавица. Но сколько мы там ни ходили, к великому разочарованию брата, девушки не нашли. Сосна стояла на месте, но поблизости не было ничего, хотя бы отдаленно напоминавшего тот дом. Я убежден, что брату просто-напросто померещилось, но он впал в такое уныние, что для очистки совести я принялся обшаривать все окрестные чайные домики, разумеется, безуспешно.
Когда я вернулся туда, где оставил убитого горем брата, его на месте не оказалось. Я поспешил вернуться к сосне и, пробегая мимо лотков и палаток, заметил один павильончик, который еще не закрылся. Приглядевшись, я увидел подле него брата, прильнувшего к глазку кинетоскопа.
«Братец, ты что?» Я тронул его за плечо.
Он обернулся. Лицо его я помню и поныне.
Взгляд у него был отсутствующий, устремленный в невидимое далеко. Глаза мечтательно сверкали, даже голос звучал словно из другого мира.
«Она там… Внутри!» — выдохнул он.
Я сразу понял, о чем идет речь, и приник к глазку. Перед моими глазами всплыло прелестное лицо дочери зеленщика, О-Сити — бессмертной героини любовной драмы Кабуки.[175] На картине — ибо это была картина в технике «осиэ» — художник запечатлел сцену свидания: очаровательная О-Сити нежно прильнула к своему возлюбленному Китидза в покоях храма Китидзёдзи.
Без сомнения, то было творение гениального мастера. Особенно ему удалась О-Сити: от девушки невозможно было оторвать глаз, чудное лицо ее дышало жизнью. Даже мне показалось, что она живая, так что я нисколько не удивился странным речам брата:
«Я понимаю, что это всего только кукла, сделанная из шелка, но я не могу разлучиться с ней. О, как бы я желал быть на месте ее возлюбленного и поговорить с ней хоть раз!»
Брат стоял в каком-то оцепенении. Я догадался, что картину он разглядел с башни — через полуоткрытую крышу павильончика.
Сгущались сумерки, толпы посетителей редели. Возле павильона с кинетоскопом слонялись только мальчишки, которым явно не хотелось уходить. Однако потом и они куда-то исчезли.
Небо хмурилось весь день, но сейчас облака, набухшие влагой, висели совсем низко, усугубляя мрачное чувство. Где-то вдалеке слышалось угрожающее ворчание грома. А брат все стоял как потерянный, отрешенно глядя куда-то вдаль. Так прошло довольно много времени.
Тьма спустилась на землю; над павильоном, где выступали акробаты, зажглись яркие газовые огни вывески. Вдруг брат, точно очнувшись от забытья, схватил меня за руку:
«Я придумал! Сделай то, что я скажу: переверни бинокль и посмотри на меня с другого конца!»
То была странная просьба. Но сколько я ни добивался объяснений, брат упрямо твердил:
«Не спрашивай, делай, как я велю».
Надо заметить, что я всегда питал отвращение ко всякого рода оптическим приборам. Все эти бинокли, отдаляющие и уменьшающие предмет до размера песчинки или, напротив, чудовищно увеличивающие его, микроскопы, способные превратить крохотного червяка в ужасающего дракона, — во всем этом есть что-то от черной магии. А потому я редко брал драгоценный бинокль брата. Он почему-то казался мне орудием дьявола…
И уж конечно, смотреть в него на задворках безлюдного храма в ночной час было совсем уже дико и страшно, но ослушаться я не посмел. Когда я поднес бинокль к глазам, фигура стоявшего рядом брата мгновенно уменьшилась до полуметра, однако я отчетливо различал ее в темноте. Потом, продолжая быстро уменьшаться, — может быть оттого, что он отошел назад? — брат превратился в красивую куклу, которая воспарила в воздух… и растаяла в ночной мгле.
Ужас объял меня. Я бросил бинокль и заметался из стороны в сторону, в отчаянии призывая брата:
«Где ты? Братец! Отзовись!»
Но все было тщетно. Я его не нашел. Да, мой друг, брат исчез из этого мира… С той поры я стал еще больше бояться биноклей — этих дьявольских штучек. И особенно того самого, что вы держали в руках. Не знаю, как там все прочие, но этот приносит несчастье: стоит взглянуть в него с другого конца — и навлечешь на себя неисчислимые беды. Теперь вам, надеюсь, понятно, почему я так грубо остановил вас?..
Но вот что случилось дальше: устав от бесплодных поисков, я вернулся к павильончику с кинетоскопом. И вдруг меня осенила неожиданная догадка: а что, если брат воспользовался магическими чарами бинокля и, обратившись в куклу, переселился на картину?
Я упросил закрывшего павильончик хозяина дать мне взглянуть на храм Китидзёдзи — и что же? Как я и предчувствовал, в неверном свете масляного светильника я увидел брата, сидевшего на месте Китидза. С выражением высшего блаженства он обнимал красавицу О-Сити…
Удивительно, но мне не было грустно, напротив, я до слез радовался тому, что заветная мечта брата сбылась.
Сговорившись с владельцем о покупке картины (странно, он так и не увидел подмены — не заметил, что вместо Китидза рядом с О-Сити сидит мой брат, облаченный в европейское платье), я прибежал домой и от начала до конца рассказал обо всем матушке. Но ни матушка, ни отец не поверили мне, решив, что я не в себе. Правда, забавно?.. — И мой попутчик захохотал, как над удачной остротой. Почему-то мне тоже стало очень смешно.
— Я так и не смог убедить их, что человек способен жить на картине. Но ведь сам факт исчезновения брата из этого мира лишь подтверждает мою правоту! Отец, например, до сих пор убежден, что брат просто сбежал из дому.
И все же, невзирая на возраженья, я упросил матушку дать мне нужную сумму и приобрел картину. После этого я отправился с ней из Хаконэ в Камакуру. Не мог же я лишить дорогого брата свадебного путешествия. Вот почему всегда, садясь в поезд, я прислоняю картину лицом к стеклу: пусть брат и его возлюбленная наслаждаются пейзажем.
…Ах, как был счастлив мой брат! И О-Сити с восторгом принимала его поклонение. Они выглядели как настоящие молодожены: прижавшись друг к другу и стыдливо краснея, всё не могли наговориться.
Потом отец свернул дело в Токио и перебрался в родные места, в городок Тояма. И вот уже тридцать лет я живу там. Но несколько дней назад мне пришла в голову мысль показать брату преобразившийся Токио, и потому я вновь путешествую вместе с ними…
Лишь одно обстоятельство омрачает счастье моего брата: годы не старят девушку — ведь она, при всей ее неувядающей красоте, только кукла, сделанная из шелка. Брат же, как попал на картину, так и остался живым человеком из плоти и крови и потому неотвратимо дряхлеет — как я. Увы! — мой двадцатипятилетний красавец брат превратился в немощного старика, лицо его избороздили уродливые морщины. Вот почему такое отчаяние сквозит в его взоре. Немало уж лет прошло… Бедный мой брат!..
Незнакомец вздохнул и взглянул на картину.
— О-о, я совсем заболтался. Но я вижу, вы верите мне. Вы ведь не станете утверждать, как некоторые другие, что я сумасшедший? Кажется, мой рассказ произвел на вас впечатление… Наверное, брат устал. Да и неловко им перед чужим человеком… Пусть они отдохнут. — Мой собеседник стал заботливо заворачивать картину в черный атлас.
И тут мне почудилось, что лица у кукол и в самом деле слегка растерянные и смущенные, и я мог даже поклясться, что они на прощанье приветливо улыбнулись мне.
Мой попутчик надолго погрузился в молчание. Молчал и я. Поезд с грохотом несся вперед, в ночь. Но вот минут через десять он стал замедлять ход, за окнами промелькнули тусклые огоньки. Через мгновенье поезд остановился на каком-то крохотном полустанке в горах. В окно я увидел дежурного, одиноко стоявшего на платформе.
— Разрешите откланяться… — Незнакомец поднялся. — Я выхожу. Сегодня я заночую здесь, у родственников.
Он взял картину под мышку и поспешил к дверям. Выглянув из окна, я увидел его худую фигуру — в этот миг он был совершенно неотличим от старика на картине. Остановившись у турникета, он протянул дежурному свой билет. В следующее мгновение тьме поглотила его…
Наместник до страсти любил охоту. Все равно какую: соколиную ли охоту, охоту на кабанов, охоту на оленей… Не разбирая, счастливый день или несчастливый, кружил он по горам и долинам, завороженный ускользающей тенью птицы или зверя, и едва только почудится ему вдали что-то живое, он тут же пускался вдогон, но ни разу, ни разу не попадалась дичь на острие его стрелы, не удавалось ему добыть даже голубка, даже зайчонка. Между тем лук у наместника был превосходный: из сотни стрел, пущенных им, любая поражала самую середину мишени, но на охоте с этими стрелами творилось непонятное, они улетали неведомо куда, хотя наместнику казалось, что летят они прямо в цель. И вот что еще удивительно: едва избегнув стрелы, птицы и звери вдруг пропадали, и никто не мог уследить, куда уносилась птица, куда уходил зверь. А сами стрелы?! Куда они падали, на дно ли ущелья, за краем ли долины, — никто не видел. Только стоял в ушах яростный свист летящей стрелы. И неизменно в свите возникал один и тот же шепот:
— О, что за мощная рука!
— Наши стрелы попадают всего только в птицу или зверя. Правда, не так уж часто. А господин наместник с единого выстрела пронзает живые души!
— Уж не божество ли направляет его стрелы, если мы после этого ничего не видим?!
Лица людей хранили полную невозмутимость, но кто знает, не таилось ли в иных голосах издевки над досадою юного наместника, ведь было ему от роду восемнадцать лет.
Но наместник словно бы и не слышал ни этих голосов, ни издевки, быть может звучавшей в них, он снова погонял коня и ехал дальше. Казалось, живые мишени и бесследно исчезающие стрелы только распаляли его страсть к охоте.
Однажды осенним вечером наместник со свитой ехал не спеша по пустынной дороге. Стрелы наместника в этот день летели, по обыкновению, мимо цели, но не везло и его свите — птицы и звери как ни в чем не бывало разгуливали на воле, дразня людей, которые в своих охотничьих уборах были для них не опаснее огородных пугал. Солнце садилось, воспаленные глаза наместника налились кровью, свита еле волочила ноги, не было сил даже свистнуть, чтобы поднять зверя.
Так они добрались до горной реки. Внезапно в придорожной траве возникла желтая тень и тотчас исчезла, как будто ее смахнули щеткой. Лисичка! В свите еще только вскидывали луки, а уж стрела наместника блеснула в траве. Стрела вонзилась лисичке в спину.
— А-а-а!
И все содрогнулись, так это было похоже на человеческий стон. Уж не подстрелил ли наконец их господин живое существо? А может быть, стрела по ошибке попала в кого-то из своих. Но они торопились угодить юному наместнику, и стон потонул в хоре грубых голосов, восхваляющих его меткость.
Наместник молчал. Отворотившись от добычи, глядел он на вечерние облака, рдеющие над дальними скалами. Глаза его мерцали холодком горной реки; темно-красные губы подрагивали.
— Выходит, это так просто — убить живое существо?
Если он и сказал это, то ветер успел разметать слова, и никто ничего не услышал. Двое стремянных опрометью бросились за лисицей, но наместник с неожиданной злобой закричал:
— Не трогать!
Вместе с окриком зазвенела тетива, и две стрелы сорвались с нее одна за другой. Они вонзились в спины стремянных, и те упали. Свита смолкла, и в вечернем сумраке, стлавшемся над землей, послышалось холодное журчание реки.
Наместник хлестнул коня и помчался вскачь. Свита в растерянности последовала за ним.
Наместник родился в столичной Обители поэтов.[176] Знатные предки из поколения в поколение становились поэтами, стихи были для них привычным делом, и он словно родился с этим умением. В пять лет он слагал танка, словно передвигал шашки го, и его манера стихосложения сделалась вскоре не по-детски зрелой. Это было чрезвычайно приятно его отцу. Он не хвалил сына в глаза, но с гордостью говорил людям:
— Мунэёри, пожалуй, назначат составителем государева изборника стихов!
Покойный дед Мунэёри тоже был составителем государева изборника. Что же это? Неужто и ему придется до конца этой жизни сочинять стихи, и только потому, что умение искусно составлять слова обретено им в прежних рождениях?! Так с детским простодушием размышлял Мунэёри, а в это время слова сами собой слагались в стихи и слетали с его губ.
Семи лет он написал стихи на Новый год. Отец, прочитав их, искренне похвалил сына. Стихи были и впрямь хороши. Они обличали в авторе истинного поэта. Тем не менее отец взял кисть и поправил одно слово:
— Вот теперь безупречно!
Отец исправил то место, в котором Мунэёри и сам сомневался. Он раздумывал над двумя словами и в конце концов выбрал то, которое счел более выразительным. А отец исправил его на то, от которого Мунэёри отказался. Выходит, отец предпочел то, что Мунэёри показалось слабым. Стало быть, в искусстве поэзии отец ему уступает? Но когда Мунэёри еще раз прочел стихи, он вдруг подумал, что отброшенное им слово все-таки выразительнее. Наверное, отец все же превосходит его. Вот еще! Это он, Мунэёри, выбрал лучшее и отбросил худшее! Следы исправления пятнали набросок стиха. Надо взять кисть и исправить на прежний лад.
Мунэёри придвинулся вплотную к отцу, заглянул ему в глаза. Перед ним было большое, строгое и вместе с тем бесстрастное лицо, и оттого, что в глазах ребенка билась какая-то напряженная мысль, оно не переменило выражения. Уверенная невозмутимость отца сбивала с толку. Это было лицо врага — коварное, вызывающее на поединок, — врага, который вскоре встанет ему поперек дороги. Внезапно мальчик схватил кисть, которую только что положил отец, и швырнул ее в это лицо. Кисть прошлась по лбу, оставив красные разводы. Ни один мускул не дрогнул в лице, только глаза широко раскрылись. Настоящий лицедей! Мунэёри показалось, будто из какого-то таинственного зеркала на него глянуло его будущее лицо, только сильно располневшее. Невозмутимый лицедей! Мунэёри громко заплакал.
Отец вообразил, что ребенок заплакал от раскаяния в дурном поступке, и не стал бранить его слишком сильно. И все же спросил о причине подобной выходки, но ответа не получил. В молчании сына таилось нечто зловещее, от чего сжималось сердце. Вскоре после этого случая он перестал гордиться сыном. А Мунэёри с того дня забросил стихи. Вернее, он пытался сдерживать себя, но стихи по-прежнему блуждали на его устах, и он просто запретил себе облекать их в привычную форму.
Мунэёри оставил кисть. Он уже не сидел в непринужденной позе, сочиняя стихи, а целыми днями пропадал на улице, гонял мяч. Вскоре он стал опытным игроком, но игра не приносила ему удовлетворения. Нужно было найти дело, в котором он почерпнул бы силу. Мунэёри взялся за меч, потом за лук, занялся стрельбой из лука с седла. По душе ему пришелся лук: сидя на коне и стоя на земле, открыто или из засады, издали или вблизи — как хочешь можно стрелять во врага. Можно сразить врага, а он и не узнает, от чьей стрелы принял смерть. Лук заворожил душу Мунэёри своей способностью настигать даже сильного врага издали, тайком, неожиданно, способностью, которой лишен обычный меч. Однако сам он, казалось, не понимал этого. Мунэёри еще не пробовал стрелять по живому, а врагов у него не было. Он упражнялся с луком только в усадьбе под ивой. Учителем его был дядя. У этого дяди, конечно, было имя, только никто его не помнил, и все звали его Юмимаро — Чудо-лучник — за искусное владение луком. Дядя усердно занимался с ним изо дня в день и был поражен быстрыми успехами маленького племянника. Однако, ничем не показывая этого, он только еще упорнее его обучал. Когда Мунэёри сравнялось двенадцать, он, конечно, еще не мог соперничать с признанными столичными воинами, но уже весьма ловко владел луком.
С той поры, вернее, чуть раньше, отец часто бывал недоволен его поведением, и, наконец, дело дошло до того, что он стал проявлять явную ненависть к сыну. Прежде всего ему было не по душе то, что сын оставил поэзию. Да и вообще — ну что такое лук? В Обители поэтов это совершенно бесполезная вещь, он ведь принадлежность военных. Дело осложнялось и тем, что учителем был Юмимаро. Старший брат. Глава дома даже не упоминал имени сводного брата, рожденного от женщины низкого происхождения, и относился к нему пренебрежительно, как к дармоеду. Более того, сводный брат сам давал повод для такого отношения. Юмимаро сызмальства не имел склонности к стихосложению. Это был сильный, дурного нрава юноша, любитель азартных игр, заядлый охотник. Он в ранней юности убежал из дому, связался с шайкой бродяг, и его не без основания подозревали в грабеже. Домой он вернулся уже старым, одна нога, искалеченная мечом, плохо гнулась. Семья стыдилась его и следила за ним, будто выжидая удобного случая запрятать его в клетку. Но и клетка не сделает из волка овцу. Юмимаро, похожий на израненного матерого волка, присмирел, посиживал себе на корточках, но этим раздражал еще больше, — он словно издевался над изысканными манерами поэта, главы дома. Конечно, сближение мальчика с этим Юмимаро беспокоило отца, против которого восстал сын. От сводного брата он мог бы отказаться, но родного-то сына не бросишь. Отца это задевало за живое, но не вырвешь же силком лук у сына и не посадишь его за прежнее занятие — сочинение стихов. К тому же с детства отец при виде лука начинал дрожать, а заслышав вдалеке свист стрелы, мгновенно бледнел и лишался дара речи, — словом, вел себя как люди, боящиеся грозы. Следы кисти, брошенной когда-то семилетним мальчиком, представлялись сейчас отцу кровавыми разводами, и, глядя на подросшего сына, да еще с луком в руках, он вынужден был пойти на попятный. Это укрепило желание Мунэёри еще глубже постичь искусство владения луком.
В четырнадцать лет Мунэёри женили на девушке из влиятельного дома. Этот брачный союз был, судя по всему, делом рук отца, который жаждал породниться с могущественным родом, да и втайне надеялся отвлечь непутевого сына от бранных забав и соблазнить любовными утехами. Невесте в ту пору минуло десять лет. Звали ее Уцуро-химэ. Временами она производила впечатление слабоумной. Утонченная скромность, изящество, вкус — она были лишена всего этого. Единственное, что интересовало Уцуро-химэ — это отношения между мужчиной и женщиной. Она быстро привязалась к Мунэёри и с простодушной жадностью, свойственной маленьким детям, не стесняясь людских глаз, откровенно домогалась его ласк, предаваясь любовным утехам денно и нощно, и не ведала насыщения. Ненасытная! В конце концов Мунэёри отверг жену и удалился от спальни. Против отцовских ожиданий у Мунэёри от первого любовного опыта осталось ощущение нечистоты. Когда Мунэёри исполнилось восемнадцать, его назначили наместником в отдаленную провинцию. Это было устроено явно при содействии могущественного рода жены. Вскоре Мунэёри узнал, что столь отдаленную провинцию выбрали, несомненно, из-за отцовских козней. До ушей его каким-то образом дошли слова отца:
— Мунэёри забросил поэзию, презрел любовь, он — низкий, непутевый человек. Я отрекаюсь от собственного дитяти ради чести семьи. Видеть его больше не желаю. Отправим его подальше от столицы. Таким, как он, только и коротать свой век в глуши.
Одновременно с назначением Мунэёри в провинцию отца его вновь облекли званием составителя изборника стихов.
Утром в день отъезда, когда Мунэёри верхом на коне был уже у ворот, он, внезапно оглянувшись, заметил в глубине усадьбы отца, с которым уже давно не виделся. Составитель изборника, голова которого была увенчана новенькой придворной шапкой-эбоси, в последний раз сурово смотрел на сына. Мунэёри повернул во двор и на скаку громко крикнул отцу:
— Извольте сказать напутственное слово!
У отца не было времени скрыться, и он, растерявшись, вымученно произнес:
— Поезжай! Нельзя возвращаться — дороги не будет.
В тот же миг в руках Мунэёри зазвенела тетива. Не задев на голове отца ни волоска, стрела рассекла шнурок головного убора и глубоко врезалась в столб. Эбоси свалилась, отец без чувств грохнулся наземь. А Мунэёри был уже за воротами.
В свите, сопровождавшей Мунэёри к месту назначения, находился и Юмимаро. Уцуро-химэ ни на шаг не отходила от мужа. Могущественный род взвалил ее, как тяжелую ношу, на спину новоиспеченного наместника. Находился в свите и управитель по имени Фудзиути, в обязанности которого входило все — от путевых хлопот до управления провинцией. Наместнику дела не предвиделось. Это была настоящая ссылка. Мунэёри понимал, что в глуши его ожидает смертельная скука. Однако неожиданно для Мунэёри скучать там не пришлось, — в провинции оказались широкие равнины и горы, где водилось несметное множество птицы и зверя, ожидавших его стрел. Это была охота!
Осенью, через год после приезда, стрела Мунэёри впервые обагрилась кровью.
— Почему же до сих пор мои стрелы не окроплялись кровью?
Раньше ему и в голову не приходило, что стрелы, выпущенные им, летят мимо цели. В это он не мог поверить. Стрела непременно должна попадать в цель. Ему оставалось только верить в невероятное — в то, что у него на глазах стрелы и добыча растворялись в воздухе. Сегодня наконец он разгадал эту удивительную тайну. Она заключалась в стихах. За чем он гонялся, чего искал, рыская по горам и равнинам в течение целого года, после того как его из столицы отправили в эту дикую глушь? Здесь, где щедрая земля соседствовала со скудными пустошами, он почти забыл про лук, и меж тем как с тетивы срывались стрелы, с губ его срывались стихи — но не нагаута и танка, которые он запретил себе слагать, а какие-то небывалые, еще не обретшие форму стихи. Они беззвучно уносились в воздух, и эти неслышные голоса витали в полях, в горах, в водах, в воздухе. Ему казалось, что он заворожен охотой, а он был опьянен стихами. Из лука летели шальные стрелы, и совсем не удивительно, что добыча ускользала вместе со стихами. Только сейчас Мунэёри понял это и уже не сомневался в причине странных происшествий. А у той горной реки, когда в густой траве внезапно мелькнула тень лисицы, у него не было времени на раздумья о стихах, рука внезапно обрела твердость, и лук послушно выпустил стрелу. Ну, а когда Мунэёри стрелял в стремянных, он видел перед собой просто две спины, и только. Вернувшись в замок, он глянул на окровавленные стрелы, и голос поэзии смолк в нем. Он не вспоминал о случившемся, а ведь он вернулся к себе, бросив свою первую добычу — лисичку — и трупы двух слуг. Сюда не доносилось журчание горной реки. Во дворце стрела, казалось, возжаждала крови и тихо застонала, томясь в руках хозяина. Нетерпение стрелы передалось Мунэёри. Он задрожал и не мог найти себе места в вечерней темноте, которая скрывала добычу.
Вдруг рядом раздался голос:
— А, кажется, наместник начал понимать, в чем дело. И слава богу!
Голос принадлежал Юмимаро.
— Ты о чем это?
— Если я говорю о деле, это означает только одно — лук и стрелы. Другого я не знаю. И разве не достаточно знать только его?
— Стало быть, я еще знаю не все о луке и стрелах?
— Куда там все! Ты и малой толики еще не смыслишь! У тебя только глаза начали раскрываться.
Стемнело, принесли свечи. Когда при свете Мунэёри увидел свирепое лицо дяди, он вспомнил о жажде, которая мучила его после охоты. Мунэёри выпил сакэ, но оно показалось горьким и не утолило жажды.
— Дядя! Разве не ты мой учитель в искусстве владения луком? Почему же ты не всему меня обучил?
— Я объяснил тебе все, что можно объяснить. Остальное надо познать самому. Иным это удается. Вот как тебе сегодня на охоте.
— Ты говорил про лисицу?
— Жалкая лисица — сущая безделица и для ребенка.
— Ты слуг имеешь в виду?
— Ничего не поделаешь, ты прикончил тех двоих!
— Сам не пойму. Ни с того ни с сего взял да и уложил. Ничего не помню!
— Давай считать, что ты не запоминаешь того, что творит твоя рука. Выходит, течет в господине кровь двух цветов.
— Что значит — кровь двух цветов?
— Ну, как тебе сказать. Кровь поэзии и кровь стрелы и лука. Пока в твоих жилах продолжает течь кровь поэзии, ты вряд ли постигнешь, что такое лук и стрела. Ну куда это годится, что глаза твои не ведают дела рук твоих? Несчастный слепец!
— Что ты сказал? Слепец?!
Выведенный из себя, Мунэёри решительно двинулся на дядю. Юмимаро изумленно поднял глаза и уставился в глубь темного сада, в глазах его блеснула жажда убийства. Мунэёри невольно перевел взор в сторону сада, в гущу темных деревьев. Вглядевшись, он почувствовал, что там кто-то шевелится, но кто, рассмотреть не мог. Собака? Нет, на собаку не похоже.
Юмимаро пристально смотрел в лицо Мунэёри.
— Моя стрела пробьется сквозь деревья и настигнет жертву — стреляй я в темноте или с завязанными глазами.
И в тот же миг Юмимаро выхватил лук и колчан из-за спины у Мунэёри и, опустившись на колено, выстрелил в глубину сада. Стрела умчалась, вдали застонал человек.
— Что это? — изумленно спросил Мунэёри.
— Я просто показал, что должен делать господин, — бросил через плечо Юмимаро, поднялся с колена и удалился по галерее, волоча изувеченную ногу.
Взяв свечу, Мунэёри вышел в сад. К черным деревьям вела тропинка вдоль пруда. У воды кто-то лежал. Мужчина. В спине его торчала стрела. Мунэёри приблизил свечу, это был один из домашних слуг. Он еще дышал. Почувствовав, что к нему кто-то подходит, он поднял голову и, увидав Мунэёри, сказал с укоризной:
— Ты сделал это не по своей воле, но все равно жестоко… — И, не успев договорить, он испустил дух.
Мунэёри не сразу понял, что имел в виду слуга.
По дорожке у пруда ходить запрещалось. Тем более что вела она к той части усадьбы, где жила Уцуро-химэ. К слову сказать, за год Мунэёри ни разу не посетил опочивальню жены. Он не знал, чем она обычно занимается. Вернее, он почти забыл о ее присутствии в доме. За деревьями, там, где были покои госпожи, горел светильник. Наверно, еще не спит. Представив ее ненавистное тело, Мунэёри с отвращением сплюнул.
Плевок попал на тело слуги. Только слюна и знает, что здесь убили человека. Мунэёри пнул ногой труп, и тот погрузился в воду.
На следующий день ранним утром наместник вновь выехал на охоту. Юмимаро отсутствовал. Хотя никаких особых обязанностей при наместнике он не имел, на охоту выбирался редко. Одна нога не очень его слушалась, тем не менее он был еще в состоянии сидеть в седле и иногда даже пытался охотиться верхом. Но это не очень ему удавалось, потому что к охоте он был равнодушен. Да и в тех редких случаях, когда Юмимаро появлялся на охоте, никто никогда не видел, чтобы он с луком и стрелами преследовал добычу или стрелял в нее. Быть может, искусному стрелку наскучила эта детская забава: гнать обреченную жертву. Или кровь жалких птиц и зверей не удовлетворяла жестокого голода его стрел. Юмимаро был не из тех, кто ответил бы на такой вопрос. На охоте Юмимаро не привлекал людского внимания. Но даже человек неробкого десятка пугался так, что ронял лук или падал с вставшего на дыбы коня, когда в погоне за добычей с глазу на глаз встречался с Юмимаро в горном ущелье или в лесной чаще. Да разве мог это быть Юмимаро?! Это был кровожадный хищник — внезапно нападал он на человека, пугал лошадь и стремительно исчезал. Время от времени охота для кого-нибудь из свиты кончалась смертью. Но не от раны, нанесенной зверем. В спине обычно зияла рана от стрелы. Стрелы не было, и не понять, чьих это рук дело. На вид вроде рана от шальной стрелы. Ведь попадают же неосторожно под стрелу на охоте. У иных доставало храбрости не пытаться узнавать, кто хозяин этих неведомых стрел. Однако случались и трусы, которых терзало страшное подозрение: уж не Юмимаро ли убийца, только они держали язык за зубами, боясь ошибиться. Их неизбежно останавливала малодушная мысль: сболтнешь лишнее, следующая стрела вонзится тебе в спину.
В противоположность Юмимаро управитель Фудзиути старался, улучив свободную минуту, увязаться за охотниками. Фудзиути всегда был занят делами службы, иногда появлялся на охоте. Однако и здесь он ни на шаг не отходил от наместника и только и говорил что о делах в провинции, высказывал мнения и давал указания. Его знания и сноровка управителя ценились высоко, но луком он не умел владеть, и птицы и звери не были покорными жертвами выпущенных им стрел. Единственное, что ему удавалось, — это определять, где находится птица или зверь, как бы те ни прятались. «Там, вот здесь», — указывал он пальцем. И в том месте, куда он показывал, обязательно таилась добыча. Сегодня Фудзиути ехал позади наместника, погоняя лошадь.
По пути Фудзиути, подъехав близко к Мунэёри, сказал:
— Кажется, удачная сегодня охота!
— Думаешь?
— Вчера вечером я гадал на палочках, они предсказали удачу.
— По палочкам разве можно понять?
— Да, это очень просто. Если знать секретный способ гаданья, то вполне можно переиграть удачу на несчастье, а несчастье на везение.
— А ты знаешь этот секрет?
— Да так, немного.
— На что палочки могут оказать влияние?
— На все.
Немного спустя Мунэёри тихо пробормотал себе под нос:
— На все, говоришь?
Потом он будто еще что-то сказал. Когда Фудзиути, пытаясь разобрать эти слова, подъехал ближе, Мунэёри вдруг поднялся в седле с луком наизготове. Стрела полетела вдаль, в чащу леса, и сразила там оленя. Это была первая стрела.
Охота продолжалась до вечера, и Мунэёри ни разу не промахнулся. Добыча была богатой — больше, чем за несколько дней кряду. На обратном пути Мунэёри хвастал своими подвигами.
Когда добрались до горной реки, Мунэёри, глядя на возвышающиеся вдали скалистые горы, вдруг обратился к Фудзиути:
— А что там, вдали, за скалистыми горами?
Мунэёри ни разу еще не пробовал добраться туда, за скалистые горы. Вопрос был задан без всякого умысла. Но неожиданно он привел Фудзиути в замешательство.
— Ничего, кроме того, что можно назвать только пустошью. — Фудзиути ответил без промедления и спокойно.
— Это мои владения?
— Да, так или иначе.
— Люди живут там?
— Живут какие-то никудышные людишки.
— А чем они добывают пропитание?
— Выращивают рис, возделывают поля…
— Ты же говорил о пустоши?
— Тем не менее они, как я полагаю, осваивают пустоши под поля.
Такой ответ еще сильнее возбудил интерес Мунэёри.
— Из дворца никто не ездил в тот край?
— Никто, кроме сборщика подати.
— Наказываю тебе как управляющему съездить и проверить, что там.
— Слушаюсь.
На спокойном лице Фудзиути мелькнуло смутное недовольство, но наместник вроде бы не заметил этого.
Мунэёри, глядя вдаль, сказал:
— Пожалуй, я и сам когда-нибудь съезжу туда.
— Прошу вас не делать этого.
Фудзиути преградил наместнику дорогу, словно отгораживая его от гор.
— Это почему же?
— Там нет добычи для охотника.
— Ты что же, хочешь воспрепятствовать тому, чтобы наместник осмотрел свои владения?
— Нет-нет, просто тамошние земли не заслуживают вашего внимания.
Мунэёри начал сердиться.
— Странно, что во владениях есть земли, которых мне не следует видеть. Коли так, может, откажемся от них?
— Это было бы опрометчиво.
— Что мне угрожает? Те люди, которые живут там?
— У них буйный нрав.
Мунэёри воинственно воскликнул:
— Тем более интересно! Да попадись мне даже дух зла, разве с луком и стрелами я не устою против него?
Но Фудзиути стоял на своем твердо.
— Прошу вас, господин, не ездите туда. Держитесь подальше от чужих по крови.
— Что?
Мунэёри невольно остановил коня.
— Ты сказал, чужие по крови? Чем же отличается их кровь? Говори, Фудзиути!
— Прошу вас не ездить туда.
Холодный вечерний ветер пролетел между всадниками, Мунэёри, погоняя коня, коротко бросил через плечо:
— Мой словоохотливый управляющий до сего дня ни разу не докладывал мне о тех землях.
За разговорами охотники уже миновали окрестности горной реки. Трупы слуг, брошенные накануне в прибрежных зарослях, были обглоданы за ночь собаками и теперь являли печальное зрелище. Но никто даже не взглянул в их сторону. А если бы и взглянул, то разве что мельком, не придерживая коня: ведь это была привычная в здешних местах картина. Не говоря уж о том, что никому и в голову не пришло поинтересоваться, куда подевалась лисица, которая исчезла, не оставив после себя ни волоска, ни пятнышка крови, не примяв травы, бесшумно, не шелохнув воздуха.
В тот вечер в замке устроили пир в честь удачной охоты. Поздно ночью, когда веселье приближалось к концу и у пирующих заплетались ноги, Мунэёри тайком выскользнул из зала, взял лук и стал пробираться к пруду. Ему почудилось, будто кто-то проник в опочивальню жены, но он не увидел ни единой человеческой тени. Только в ушах у него стояли последние слова слуги, которого он вчера вечером пинком сбросил в пруд: «Ты сделал это не по своей воле, но…» Сейчас на тропинке никого не было. Из покоев Уцуро-химэ лился яркий свет светильника. Он подошел поближе и решительно поднялся в дом. Прислужницы спали как убитые, а из глубины покоев, кажется из опочивальни госпожи, в ночной тиши раздавался необычный шум. Это оттуда лился яркий свет.
Мунэёри прошел в глубь покоев. Вот и опочивальня. Но даже не откидывая полога, он с отвращением догадался, что происходит за ним. Томные стоны мужчины и женщины. Звуки буйного совокупления. Луком он отшвырнул полог. Перед ним была мощная голая мужская спина. Мужчина оглянулся, и в грубой перекошенной физиономии Мунэёри узнал слугу, самого неотесанного среди челяди. Его и по имени никто не звал.
В тот же миг стрела сама собой рванулась из лука и вонзилась в спину слуги. Предсмертный вопль, и человек стал трупом. Из-под мертвеца с резвостью оленя выпрыгнуло голое женское тело, отливавшее медью. Мунэёри впервые за этот год увидел в свете пылающего светильника голое тело Уцуро-химэ, все, с головы до пят.
Да она ли это? И впрямь она. Все в ней было как прежде — отвратительное похотливое лицо медного оттенка, но все эти триста шестьдесят пять ночей она пожирала силы мужчин, почти всех, кто был во дворце, и, насытившись, раздобрела, расцвела, отшлифовалась, засияла, и теперь Мунэёри с удивлением видел перед собой прекрасное тело. Стрела пронзила спину мужчины, но не коснулась груди Уцуро-химэ. Кровь жертвы окрасила соски ее высокой груди. Пышнотелая женщина, стоя перед Мунэёри, сверкала белыми зубами и хохотала так, будто звонила в колокол любовных утех. Теперь в ней не узнать прежней придурковатой неряхи. Каждая клетка этого обнаженного тела была исполнена всемогуществом женщины, которая унаследовала знатную кровь многих поколений и взросла в роскоши сиятельного рода.
Пошатываясь, Мунэёри бессознательно отступил. Нет, не ноги потянули его назад. «Нельзя знаться с людьми другой крови», — словно раздался откуда-то голос. Колыхаясь, на Мунэёри надвигалась скалистая гора, которую он видел на фоне вечернего неба. Скалистая гора высилась перед ним в облике Уцуро-химэ. Мунэёри уперся луком в пол и устоял.
У подножия скалистой горы Мунэёри остановил коня и посмотрел на уходящую в небо вершину. Отражая ослепительные солнечные лучи, гора сияла прохладным серебром. Было утро третьего дня после того происшествия в опочивальне Уцуро-химэ. Буря, два дня бушевавшая, утихла, небо прояснилось, роса похолодела, горы и равнины манили людей. Истомленный бездельем, Мунэёри отправился наконец на охоту. Юмимаро ехать был не расположен. Фудзиути тоже не поехал, потому что буря и наводнение доставили ему немало хлопот. Едва началась охота, Мунэёри повернул коня и тайком от всех поскакал к подножию горы. Он не понимал, почему его так туда тянуло.
Скалистая гора, за которой там, вдали, таились неведомые земли, сурово высилась перед ним. Он подъехал совсем близко и повернуть назад уже не мог. Стоило отвернуться, и гора всей своей тяжестью наваливалась ему на спину. Она тянула его к себе. Как Мунэёри ни противился, голова опять поворачивалась в сторону горы, и он вынужден был стоять с ней лицом к лицу.
Тогда перед ним было тело Уцуро-химэ, преисполненное могущества в своей наготе; он только отвел от нее глаза — и все разом исчезло, как и не было. Мгновенное видение. Пошел третий день с той ночи, как Мунэёри покинул спальню Уцуро-химэ, не получив стрелы в спину и не услышав голоса, который звал бы его назад. До сего дня он и не вспоминал о существовании Уцуро-химэ. Его душой завладела гора, от которой он не в силах был отъехать. Мунэёри снова тронул коня.
Дороги в гору видно не было. Верхом уж точно не забраться. Мунэёри соскочил с коня и привязал его к дереву. Отыскав тропинку, он начал подниматься. Вдруг у его ног скользнуло что-то черное. Собака.
— Куромару!
Мунэёри не видел, что за ним увязался его пес. Выросший в этих краях, привычный к горам, Куромару походил на волка. Он побежал впереди, и Мунэёри пошел следом. Тропинка была крутой и скользкой. Перевалило за полдень, а до вершины было все еще далеко. Солнце уже заходило, когда он с трудом добрался до вершины. Глянув с высоты на далекую землю, Мунэёри забыл о боли в ногах и невольно издал крик восхищения. Какая там пустошь, — под пылающим на закате солнцем раскинулись привольные земли, чистые воды, зеленые леса, поля, изобилующие богатыми дарами осени. Дветы, плоды, табуны лошадей, стада коров. Дома, крытые соломой, под сенью деревьев придавали пейзажу деревенский вид. Высоко в небо поднимался теплый дымок готовящегося ужина. Казалось, совсем рядом кудахчут куры и лают собаки. Во всех его владениях не сыскать столь благодатного уголка.
Мунэёри еще долго задумчиво смотрел на эту картину, и вдруг сзади послышалось:
— Ты кто?
Оглянувшись, Мунэёри увидел высокого, крепко сбитого человека с всклокоченной бородой. Одет просто, на вид вроде в летах, а голос молодой, — похоже, он одних лет с Мунэёри. Увидев, что он безоружен, Мунэёри спокойно ответил:
— Наместник.
— Наместник? Из дворца? Мы ведь уже выплатили подать.
— А я не за податью.
— Сюда просто так не приходят. Ты по какому делу?
— Я пришел посмотреть земли, которых еще не видел.
Мужчина, не спуская глаз с Мунэёри, сказал уже поспокойнее:
— Это невозможно.
— Что значит невозможно?
— Сюда приходят только за податью. Вершина — это граница, отсюда к подножию спускаться запрещено.
— Кто же установил такой закон?
— Это закон деревни. Тем более ночью.
— Стало быть, там есть что-то дурное?
Мужчина громко рассмеялся.
— А что, в деревне должно быть только хорошее? После работы на рисовых полях по вечерам пьют сакэ, поют, танцуют, развлекаются. Кто мешает развлечениям, тот позорит землю.
— А что делают с теми, кто бесчестит землю?
— Как это ни противно — приходится их убивать.
— И как же их убивают?
— Вонзают стрелу в спину, топчут спину ногами, за волосы волокут по земле. Так изгоняют духа зла. И человек погибает.
— Что же, по-твоему, и со мной могут запросто расправиться?
— Вот куда ты клонишь! — вскрикнул незнакомец, и в мгновение ока лук Мунэёри оказался у него в руках. Вернее, лук будто сам прыгнул ему в руки.
— Дело не в том, могут тебя убить или нет. На этой земле не любят убивать.
Эти слова, как крепкое сакэ, вскружили голову Мунэёри.
— Хорошо, я не пойду в вашу деревню. Я устал и хочу передохнуть.
Мужчина протянул Мунэёри его лук.
— Ну, раз отдохнуть — пойдем.
Мужчина пошел впереди. Он был так спокоен, что Мунэёри забыл пустить ему стрелу в спину. В пещере, куда они скоро пришли, была устроена маленькая хижина, в которой мог уместиться только один человек.
— Входи!
Едва Мунэёри вошел в хижину и сел на круглую циновку, как почувствовал смертельную усталость.
— Проголодался я. Поесть бы.
— Найдем что-нибудь.
Незнакомец принес кувшин с неочищенным сакэ. На лучинках приготовил каштановую кашицу. Поджарил горную дичь, накормил и собаку. Насытившись, Мунэёри подобрел.
— Эй, человек! Как тебя зовут?
— Хэйта.
— Хэйта, ты здесь один живешь?
— Да.
— Для чего?
— Есть у меня заветная мечта.
— Какая же?
— Вырезать будду.
— Будду?
— Да, божество, которое охраняло бы покой деревни. И дед мой вырезал. И отец тоже, а теперь мой черед настал. Если я когда-нибудь обзаведусь семьей, то мой сын продолжит мое дело.
Действительно, в хижине были долото, молоток и множество других инструментов.
— А из чего ты вырезаешь божество? Из дерева? Из камня?
— Прямо на поверхности горы. Вокруг утеса пышно цветут цветы.
— Какие цветы?
— Если смотреть издалека, кажется, что на горе расцвели цветы.
Из пещеры, даже в вечерней тьме, отчетливо виднелось очертание утеса, величаво взметнувшегося к небу. Но вырезанные на этом утесе божества видны не были. На утес, наверно, нужно смотреть снизу, из деревни у подножия горы. Солнце уже зашло, но его отблеск еще лежал на траве. Мунэёри вдруг заметил траву, густо устилавшую все вокруг — от утеса до порога хижины.
— Это что за трава?
— Трава забвения.
— Трава забвения?
— Коли пришел сюда, должен забыть все на свете.
— Что ж, похоже, я забыл сегодняшний день, — сказал Мунэёри, развалясь у огня. С этими словами он закрыл глаза и погрузился в сон.
Спустя некоторое время Хэйта растолкал Мунэёри.
— Когда рассветет, из деревни мне принесут еду. Я не хочу, чтобы видели чужого человека в моей хижине. Вставай. Луна ясная.
— Днем и то дорога еле видна. Как же я спущусь ночью?
— Не беспокойся. Я провожу тебя.
Хэйта поднялся первым. Он шел коротким путем. Они спускались, словно летели. Спуск был вполовину короче подъема, и когда они вышли к подножию горы, до рассвета было еще далеко. В темноте заржал конь. Он перегрыз привязь и подбежал к хозяину.
— Второй раз на гору не приходи, — коротко бросил на ходу Хэйта.
— Нет, я хочу еще раз побывать там. Хотя бы для того, чтобы поклониться божеству. Будешь внизу — заходи во дворец. Доложишь о своем приходе управляющему по имени Фудзиути.
Как только Мунэёри произнес это имя, Хэйта, дрожа, втянул голову в плечи и издал ужасный вбпль. Жажда убийства охватила Мунэёри, у него даже колени задрожали. Куромару испуганно залаял.
— У, злобный пес! — Хэйта мигом повернулся и побежал прочь.
Хотя Хэйта, похоже, обругал Куромару, прозвучало это так, словно он бранил и Мунэёри. Эти слова Хэйта бросил Мунэёри в лицо так, что даже брызнул слюной. Мунэёри получил прямое оскорбление в лицо, — нет, это было проклятие. Он был вне себя. Человек с другой кровью! Мунэёри впервые почувствовал в Хэйте врага с другой кровью. Местность у скалистой горы входила в его владения, но, вероятно, людей по эту сторону горы там считали чуть не за собак. Хэйта ясно сказал об этом. Да, Мунэёри услышал слово правды. Здесь, у подножия, тепло огня, согревшего его на вершине, разом остыло. Злобно глядя вслед исчезнувшему врагу, Мунэёри стиснул в руке лук.
— Пусть не забываются — я наместник! Тоже мне, не любят убивать людей. Зато я люблю. И с удовольствием покажу им, как я это делаю. Тот, из деревни, научил меня, как убивать. Когда-нибудь спущу с Хэйты кожу, а божество его обдеру.
Мунэёри вскочил на коня и направился в замок. Когда он добрался до горной реки, небо уже побелело. В придорожной траве мелькнула белая тень. Подъехав ближе, он разглядел женщину, кажется, молодую. Куромару вдруг залился лаем. Бросившись вперед, собака накинулась на эту тень. Тень метнулась. Собака за ней. Женщина бежит сломя голову, собачьи клыки уже хватают ее.
— Куромару!
Мунэёри, подъехав, едва сдерживал собаку. Перед ним, дрожа от утреннего холода, стояла прелестная женщина, которой, похоже, не минуло и семнадцати. От удивления Мунэёри широко раскрыл глаза. Разве мог он предполагать, что увидит здесь такую красоту!
— Ты кто?
— Я из деревни у подножия горы, на краю поля.
— Как же ты здесь оказалась?
— Я заблудилась, целый день вчера искала дорогу и теперь совсем не знаю, куда идти. Заблудилась — вот и оказалась здесь.
— А где твоя деревня? Давай я провожу тебя до дому.
— У меня все равно что нет дома.
— А родители?
— Оба умерли. Нет ни одной родной души, ни братьев, ни сестер.
— Как же ты живешь?
— Продавала то, что осталось от родителей, этого едва-едва хватало. А потом меня взял на службу один человек, но вчера отпустил.
Ее манера говорить отличалась благородной простотой. Поразмыслив немного, Мунэёри сказал:
— Я — наместник. Пойдем, проводишь меня до моей усадьбы.
Мунэёри тронул коня, женщина послушно поплелась следом, но, видимо, от усталости ноги не слушались ее, и она быстро отстала.
— Садись сюда!
Мунэёри взял женщину за руки, обнял и посадил в седло.
— Как тебя зовут?
Тикуса.
Тяжесть ее влажного от росы тела спокойно доверилась рукам Мунэёри.
Вдали из речного тумана показались всадники.
— Господин наместник, наконец-то!
Мунэёри узнал дворцовых слуг, которых отрядили на его поиски.
Тикуса как была в объятиях Мунэёри — так и проследовала в усадьбу, в покои и в тот же вечер — в опочивальню. Следующий день выдался ясный и безветренный, но Мунэёри даже словом не обмолвился об охоте. Он никому не сказал о том, что произошло с ним в тот день и в ту ночь. К счастью, никто и не смел допытываться.
Прошло два дня, наступил третий, а Мунэёри все не выезжал на охоту. Прошло семь дней, минуло десять: казалось, что Мунэёри совсем забыл об охоте. Вопреки былой привычке, он с вечера затворялся в опочивальне, вставал поздно и даже днем редко выходил из покоев. Если кто-то самовольно, даже по делам службы, приближался к нему, Мунэёри впадал в ярость и нещадно бранился. Но что удивительно — наместник знал обо всем, что происходило в провинции и в замке. Он знал обо всех тайнах, мошенничествах, промахах, и чиновники частенько попадали впросак и растерянно что-то лепетали. Придирчивый наместник. Неусыпное око. Тикуса жила замкнуто, прячась за спиной наместника, она избегала сторонних взоров и, похоже, старалась не показываться на людях лишний раз. Конечно же, за ней следили, — по крайней мере во дворце, однако, несмотря на тайные поиски, никому не удалось дознаться о ее прошлом, просто ухватиться было не за что. Но ее нежный лик, скромное изящество понравились обитателям замка, и все, хоть и с некоторой подозрительностью, смирились с присутствием этой молодой женщины.
За исключением Юмимаро, мнение которого было не в счет, Фудзиути, пожалуй, был единственным, кто не примирился с появлением Тикусы. Не потому ли, что ее прошлое было никому не известно? Фудзиути упорствовал в своих подозрениях, тщетно разнюхивал и в конце концов решил разложить гадательные палочки. Однако палочки будто кто-то перемешал. Густой туман застлал глаза. Фудзиути истолковал это как дурное предзнаменование. Словно одержимый, он еще упорнее выслеживал Тикусу, даже пытался читать по очертаниям полога. Но недоброе таилось скорее в глазах самого Фудзиути.
Во дворце любители охоты сокрушались о том, что благодатные дни осени проходят без толку.
Как-то утром два молодых человека, разговаривая, смотрели в прозрачное высокое небо.
— Неужели в такой прекрасный день птицы и звери так и будут разгуливать на воле?
— Похоже, наместнику нет дела до этого.
— Что ж, так и должно быть. Ведь с той ночной охоты наместник вернулся с красивой добычей. Кажется, она пришлась ему по вкусу.
— А таким, как мы, со стрелами в колчане и деться некуда.
— Ты это про какие ж стрелы? Может, они Уцуро-химэ приглянутся? А?
— Нет уж, уволь!
Они в один голос рассмеялись. Эти двое разговаривали в закоулках дворца, и поблизости никого не было, так что никто не должен был слышать их шепот. Тем не менее вскоре обоих позвали к наместнику, и они послушно направились в сад.
К ним вышел Мунэёри с луком в руках.
— Ну, а теперь скажите-ка вслух, о чем вы только что шептались!
Оба побледнели.
— Добыча — это не только дичь. И не обязательно отправляться на охоту, чтобы найти мишень для лука.
Молодые люди, павши ниц, просили наместника о пощаде. Мунэёри хладнокровно вонзил стрелы в распростертые у его ног спины и стал топтать их, потом намотал их волосы на конец лука.
— Запомнили? Никогда не забывайте!
Похоже, он внушал это самому себе.
В это время из галереи раздался голос:
— Ай да молодец!
Там стоял Юмимаро.
— Ну, наконец-то наместник понял предназначение лука и стрел. Лук создан, чтобы убивать живое. И живое — это не только какие-то там птицы и звери, это люди, живущие в этом мире. Коли познал убийство — обязательно должен убивать. Убивать все больше и больше. Твои руки не пресытятся этим делом. Ты не будешь знать усталости. Запомнил?
Юмимаро уже повернулся спиной и, волоча ногу, уходил в глубь галереи, когда Мунэёри, злобно вперил взгляд ему в спину. Человек, который превосходит его в скорости и дальности стрельбы, уходит без всякого почтения, уходит туда, где стрела его не настигнет. Это была спина дерзкого врага. Именно его надо поразить и взять над ним верх. Мунэёри снова вскинул лук и крикнул:
— Эй, дядя! Я понял твои наставленья!
Лук зазвенел, пустив две стрелы. Слившись воедино, они в мгновение ока должны были пронзить удаляющуюся спину. Но Юмимаро вдруг подскочил на одной ноге и на лету поймал стрелы.
— Дурень!
Придерживаясь за столб, Юмимаро оглянулся, держа в руках стрелы.
— Секрет стрельбы двумя стрелами изобрел я. Поскольку ты подавал кое-какие надежды, я открыл тебе его. Так неужели тебе неведомо, что стрела направляющая и разящая, соединясь воедино, бьют без промаха? Как же ты посмел стрелять в меня способом, которому я тебя обучил? Скверная это забава!
Юмимаро с хрустом переломил стрелы и швырнул их наземь. Спина его скрылась из виду.
Мунэёри закусил губу. У ног его струилась кровь, вытекшая из двух мертвецов. Вдруг он почувствовал, что поблизости стоит кто-то. Он поднял глаза. Пригнувшись, Фудзиути наблюдал за ним из-за деревьев. Когда он сюда прокрался?
— Фудзиути!
— Да, ваша милость!
— Посади здесь, где пролилась кровь, пурпурные астры.
— Вы изволите говорить…
— Пурпурные астры. Это цветы памяти, они не дают ничего забыть.
С этими словами Мунэёри пошел прочь. Фудзиути нерешительно окликнул его:
— Господин наместник…
Но когда Мунэёри повернулся к нему, тот отвел глаза, словно бы раскаиваясь, и пробормотал что-то невнятное. Затем, наконец, не вытерпев, он решительно сказал:
— В ту ночь господин наместник все же побывал на скалистой горе.
Для такого осторожного человека, как Фудзиути, это прозвучало слишком взволнованно. Мунэёри неотрывно смотрел ему в глаза.
— Ты это понял, подглядев сегодняшнее убийство? Ну и что из того, если я побывал там? Никто тебя за язык не тянул. А вот себя ты этими словами выдал — мне теперь ясно, откуда ты родом. Случается ведь, что человек с другой, нечистой кровью нарушает законы своей земли, ему по душе чужие обычаи и он с чьей-нибудь помощью втирается в доверие.
Фудзиути молчал. В глазах его была ненависть.
— Злобный пес! — вырвалось невольно у Мунэёри. И, более не оглядываясь, он быстрыми шагами вошел в покои. Там, в затененном углу, ждала его Тикуса.
— А ведь раньше вы не изволили так поступать… — проговорила она.
В этих словах был явный упрек, но ее ласковая приветливость таила в себе нечто, толкавшее на еще более страшные преступления. Между тем взгляд Тикусы был по-прежнему ясен и чист, и о чем она думала в это время — Мунэёри не знал.
— Эти двое — пустяки, безделица! А сколько еще будет! Нужно много крови, чтобы утолить жажду моих стрел. Много больше, чем ты думаешь.
Мунэёри поднял Тикусу на руки и усадил к себе на колени.
— Какая же ты умница! В целом свете нет такого всезнающего и проницательного человека. Нет в провинции уголка, который укрылся бы от твоих глаз и ушей. Все равно как нет жертвы, которая избежала бы моей стрелы. Благодаря тебе я, не сходя с места, проникаю в большие и малые тайны. У нас не будет недостатка в добыче. Едва ты скажешь, что есть люди, которых нужно покарать смертью, судьба их предопределена — стрела в спину. А если таких не будет — сгодится любой, кто подвернется под руку. Зоркости твоих глаз и чуткости ушей будет равна мощь моих рук. Нет — руки должны простираться даже дальше твоего взора и слуха.
Словно собираясь что-то сказать, Тикуса вдруг задрожала всем телом. Когда Мунэёри попытался успокоить ее, она обвисла у него в руках и подняла побледневшее лицо. Вдалеке послышался собачий лай. Он быстро приближался. Мунэёри уже отчетливо слышал его.
— Куромару!
Дни тянулись за днями, а Куромару был по-прежнему лишен радости носиться по горам и равнинам за хозяином. К тому же ему было запрещено подходить к хозяйским покоям. Дело в том, что Тикуса питала необычайное отвращение к собакам. Куромару отдали на попечение слуг, но запреты были бессильны. Его привязывали на веревку, он перегрызал ее. Тогда на железной цепи его упрятали за ограду. Что же стало с цепью, если неистовый лай Куромару раздается совсем рядом?
Мунэёри вышел на галерею. Куромару бушевал в саду, яростно раздирая траву и вздымав фонтанчики земли. Слуги, вооруженные палками, пытались усмирить пса, но тот, отшвыривая палки, не подпускал к себе. Один из слуг, упав перед Мунэёри на колени, сказал:
— Кто-то незаметно снял его с цепи, вот и случилось такое.
— Чьих это рук дело?
— Не знаю.
Мунэёри вспомнилось лицо Фудзиути. Завидев хозяина, собака отчаянно залаяла и стремглав бросилась к нему. В траве метнулась ее черная тень. В мгновение ока стрела, пущенная наместником, пронзила собачью спину. В тот же миг в глазах Мунэёри ожила картина того дня, когда он у горной реки застрелил лису. Видение тут же исчезло. Но Мунэёри, словно бы вдогонку ему, пустил еще одну стрелу. Она вонзилась псу в загривок, и Куромару упал ничком.
Не прошло и пяти дней, как земля в саду, впитавшая обильную кровь, поросла пурпурными астрами. Цветов было по числу сраженных его стрелой людей. Смерть была неизменным наказанием, даже если виновный не заслуживал ее. Гибли не только приближенные и слуги, из разных уголков провинции людей волокли в замок на смерть. А когда жертв слишком много, среди них попадаются и неповинные. Случалось так потому, что Мунэёри, если целился в спину, не разбирался, виновен или невиновен этот человек. То, что стало для него привычным делом, пугало Тикусу. Дело в том, что о различных секретах Мунэёри узнавал от нее, но напраслину Тикуса не возводила. Тем, о ком она говорила, смерть была уже не страшна. Но Мунэёри убивал без всякой причины и тех, о ком она словом не обмолвилась. Ее зрение и слух были больше не нужны сильным рукам Мунэёри. Охота на живых людей. Новый вид охоты, подобно внезапному урагану, поверг в ужас и замок, и всю провинцию, но именно у Тикусы, казалось бы, единственной, кому не было до этого дела, сердце изнывало от боли за других, словно его пронзали невидимые стрелы.
Однажды ночью, в спальне, Мунэёри, крепко сжимая Тикусу в объятиях, сказал:
— Только повстречав тебя, я впервые почувствовал, сколь прекрасен и неповторим мир, понял радость жизни. Когда я думаю, что эту мудрость открыла мне ты, она еще сильнее захватывает мою душу.
— Хоть вы и говорите так, я не понимаю вашего поведения.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что тебе не нравятся мои поступки? Что за странные речи я слышу?! Стреляя, я думал, что это доставляет тебе удовольствие.
— Вы считаете меня настолько жестокой?
— Нет, именно потому, что в глубине твоего сердца есть жалость, я выпустил кровь даже из Куромару.
Мунэёри говорил ласково, но в голосе прозвучала твердость. Чувствуя, что Тикуса собирается возразить, он мягко прервал ее:
— Ну, это дело мое! Не будем говорить о нем на любовном ложе! Не всякие разговоры в спальне становятся любовными. Единственное, самое прекрасное в мире — это твое обнаженное тело. Ну, иди ко мне, ближе! Вот оно, бесценное сокровище!
Мунэёри не лгал. С первой же ночи, как он привел Тикусу в свою спальню, то, что когда-то в Уцуро-химэ казалось ему грязным, сразу превратилось в источник радости и наслаждения. Любовь мужчины и женщины. Этот прекрасный путь распахнулся вдруг перед Мунэёри. Нежное тело Тикусы было исполнено самых удивительных тайн. Каждую ночь она с вдохновенным искусством ласкала Мунэёри, но утром в нем с новой силой начинала бурлить жизнь, он снова брался за лук. Единственное, что не нравилось Мунэёри, это строгий запрет на свечи. Он хотел вдоволь налюбоваться обнаженной Тикусой, но она не любила свечей, боялась даже неверного лунного света, проникавшего в спальню.
— Тикуса, мне хочется рассмотреть тебя всю до кончиков пальцев.
— Нет.
— За окном ярко светит луна, почему бы ей не заглянуть к нам? Раз ты говоришь «нет», мне еще сильнее хочется посмотреть.
— Нет.
— Но я хочу.
— Нет.
Слова блуждали в темноте.
Тело Мунэёри пылало от желания. Он крепко обхватил тело Тикусы.
— Смотри-ка! — в самый сладостный миг вскрикнул Мунэери, и мгновенно схватив изголовье, бросил его в полог. Там в эту ночь он тайком подстроил хитрость. Полог с шуршанием упал. И в тот же миг в спальню из широко раскрытой галереи волнами хлынул лунный свет.
— А-а-а!
Тикуса, горестно вскрикнув, кинулась было прочь, но Мунэёри опрокинул ее и, схватив за волосы, поставил на колени. На сияющей юной свежестью спине жалобно зияла рана, явный след от стрелы.
— Стой, лисья нечисть!
Эти слова, похоже, острее стрелы укололи Тикусу. Она уже не пыталась бежать. В лунном сиянии на некоторое время воцарилась тишина.
Мунэёри поднялся, набросив одежду на Тикусу, и, обняв ее, ласково сказал:
— О, Тикуса! Прости! Мне нужно было хоть раз увидеть твое тело. Я огорчил тебя, но я не мог иначе. Повернись ко мне!
Тикуса гордо вскинула голову.
— Вы уже изволили видеть мой подлинный облик! Я едва избежала вашей стрелы тогда у горной реки. Теперь снова на волосок от смерти.
Мунэёри рассмеялся.
— Да как же можно убить такую красавицу! Не найдется у меня на нее стрелы. Единственное, чего я хочу, — это всегда быть с тобой.
— Даже после того, как узнали мое истинное обличье?
— Да ты стала мне дороже прежнего, когда я узнал, что ты лиса. Именно сегодня, в лунном сиянии, я полюбил тебя всей душой.
— Это меня-то? А ведь я затаила сильную обиду на наместника. Чтобы отплатить врагу, я нарочно обернулась девушкой и познакомилась с ним, чтобы напустить на него порчу.
— Что ж, обида твоя понятна. А что ты называешь порчей? Если ты имеешь в виду то, что ты открыла мне на многое глаза, так это благодеяние.
Тикуса вздохнула.
— Лисьи чары позволяют мне без труда видеть и слышать все, что происходит во дворце и во всей провинции. Я разоблачала тайны, мутила воду и с преданным видом докладывала только о дурном единственно для того, чтобы в конце концов погубить наместника. Если наместник посвящен во все тайны и до его ушей доходит все злословие, это приводит его к неверным шагам. У меня на уме было только одно — влить яд сомнений в душу наместника, толкнуть его на скользкий путь ошибок, жестоких поступков и посеять раздор между наместником и его подданными. Не говоря уж о том, что каждую ночь я соблазняла вас, тянула в пучину разврата, потому что задумала высосать вашу жизненную силу до последней капли. Неужели такое коварство не отвращает вас?
— Ну что ты! Именно поэтому я думаю, что ты самое прекрасное создание в мире.
Тикуса, которую Мунэёри все еще притягивал к себе, задыхаясь, прижалась к его груди.
— Сейчас все мои замыслы представляются мне глупым женским, нет, лисьим коварством. Соки вытянули из меня, удовольствие даровано опять-таки мне. А у наместника с наступлением дня мужская сила не идет на убыль. Она-то и удерживает меня в мире людей. Это желанное сокровище для меня, неискушенной. Вопреки моему заветному желанию, в провинции нет человека, который бы ненавидел наместника или таил на него злобу. Единственное, что доставляет удовольствие наместнику — это убийство, а именно убийство не знает слабостей и ошибок. Люди, смотря на это, как на божий гнев, трепещут от страха и примиряются с мыслью об ожидающей их смерти. Ловушка, в которую я решила вас заманить, — удача в дурных делах. Но колдовству моему далеко до силы рук наместника. Перед наместником преклоняются, как перед духом зла.
Мунэёри, содрогнувшись, кивнул в знак согласия.
— Дух зла, значит. Это ты хорошо сказала. Дух зла. Это, пожалуй, именно то слово, которое я искал. Я должен соответствовать ему своими поступками. В этом мире, стало быть, я единственный человек, ставший духом зла. И ты говоришь, что не любишь меня.
— Вы мне теперь еще дороже. Мне кажется, что в мою душу проникла человеческая жалость. Единственный господин, которому я должна служить, — это наместник.
Луна становилась все ярче, и в лунном сиянии они еще раз дали друг другу клятву в любви, но на этот раз не на словах.
На следующее утро, едва поднявшись, Мунэёри вышел в сад и позвал слугу.
— Поди к дяде, скажи, что я жду его.
В это время к нему подошел Фудзиути. Силясь угадать настроение наместника, он исподтишка глянул ему в лицо, а потом заговорщически зашептал:
— Господин наместник! Будьте осторожны! Ведь господин Юмимаро посягает на вашу жизнь.
Мунэёри хладнокровно бросил ему в ответ:
— Уж не твои ли гадательные палочки сулят мне смерть?
Тут появился Юмимаро. Завидев его, Мунэёри крикнул:
— A-а, дядюшка! Не сгожусь ли я на мишень для твоего лука? Подставлю-ка я спину твой стреле!
Юмимаро, не отвечая, схватился за лук со стрелами. И вот стрелы выпущены — две по одной прямой — и летят к спине Мунэёри. Мигом развернувшись, Мунэёри на лету поймал стрелы. Но, оглянувшись, он увидел, что Юмимаро безмолвно уходит прочь.
— Послушай, дядя! Я еще раз попробую сделать то, что сделал тогда. Теперь мой черед стрелять в твою спину, дядюшка!
Юмимаро даже не замедлил шага. Спина его, похоже, издевалась над Мунэёри.
— Думаю, это твой последний смех!
Пущенные Мунэёри две — нет, три стрелы, блеснув на солнце, слились воедино. Юмимаро ухватил две стрелы, и поняв, что есть еще третья, подпрыгнул на одной ноге и метнулся в сторону. Но и стрела, молнией настигая добычу, тоже метнулась за Юмимаро и вонзилась ему в спину.
— Щенок! — простонал Юмимаро, падая наземь.
— Зверь! — крикнул в ответ Мунэёри и, подскочив, пнул ногой его в спину. Он пинал и топтал Юмимаро, пока его седые волосы не почернели от земли.
— Запомнил, Юмимаро? Никому не дозволено превосходить меня. Стрела направляющая и стрела разящая — это коварство зверя. Третья стрела — это мое изобретение. Это стрела злого духа. Знание, убийство и дух зла — эти три стрелы, слившись воедино, изменяют мир по моей воле. Помни это даже в аду!
Позвоночник Юмимаро хрустнул под ногами Мунэёри, кровь, хлынув изо рта Юмимаро, обагрила землю.
— Здесь вырастут пурпурные астры.
Мунэёри собрался уходить, но почувствовал на себе чей-то взгляд. Оглянувшись, он увидел Фудзиути.
— Фудзиути! Ведь никому не дозволено стоять за моей спиной и подглядывать.
Фудзиути испуганно отступил назад, натолкнувшись на дерево. Мунэёри, указывая на тело Юмимаро, сказал:
— Смотри! Рассмотри как следует спину этой дохлой твари. Раскрой глаза и посмотри, что у него на спине.
Однако глаза Фудзиути не увидели ничего, кроме окровавленной спины. Он не понимал, что хочет сказать ему наместник.
— На твоих гадательных палочках, похоже, не видно.
Фудзиути тайком пытался угадать по палочкам. Но они что-то темнили, да и в глазах у Фудзиути было темно.
— Раз не видишь, Фудзиути, я тебе покажу. Сила, скрывающаяся в этом луке, делает тайное явным. Успокойся, отдышись и всмотрись туда, куда указывает лук.
Мунэёри, повернувшись к мертвому телу, вытянул руку с крепко зажатым в ней луком. Лук отбрасывал зловещую тень, и сердце Фудзиути дрогнуло. Вглядевшись туда, куда указывал лук, он охнул и отпрянул назад. Там, поверх спины Юмимаро был старый матерый волк со вздыбленной шерстью, который сдох, захлебнувшись черной кровью. В тот же миг тонко зазвенела тетива, и волк мгновенно исчез.
— Ну видел? Эта тварь незримо овладела спиной Юмимаро, а твоей спиной, Фудзиути, что овладело? Уж коли твои гадательные палочки не видят волка в других, вряд ли твои глаза достанут до твоей спины.
Фудзиути потупился, чтобы не выдать себя, и упорно молчал. Светило солнце, а над ними небо почернело и полил мелкий осенний дождь.
Мунэёри вернулся в покои. Там все переменилось. Покои были убраны яркой узорчатой парчой, накрыт стол с сакэ и закуской. И сама Тикуса принарядилась.
— Уж не собралась ли ты держать меня здесь взаперти?
— Скорее меня сюда заманивают. После того как у меня исчез тайный умысел причинить наместнику зло, я стала находить удовольствие в людских обычаях. Я же родилась на воле и на многое способна.
— А я должен поломать обычаи этого мира. Я хочу убежать с тобой в неведомые дали. А перед уходом надо бы оставить по себе и память в замке.
— И свидетельством ваших деяний будут заросли пурпурных астр? Каждую осень, зацветая, они будут являться людям и напоминать о вас. Это, пожалуй, надежней любых записей.
Мунэёри поднял чарку. Тикуса, наливая ему сакэ, сказала:
— Коли разговор пошел про замок, похоже, что гадательные палочки этого Фудзиути перемешались под влиянием ваших стрел. Я и раньше пыталась выведать намерения хитреца, но он в гадании нечист на руку, а это препятствует моему колдовству, поэтому мне было трудно разобраться в его замыслах, а сегодня я вывела его на чистую воду. Как вы и предполагали, Фудзиути родился за скалистыми горами. Он был злонравен, ему чужды были прозрачные воды его края, и он тянулся к обычаям земли, где извлекают выгоду из людской толкотни и стремятся к богатству и славе. Не стерпев жизни в родной деревне, он преодолел скалистые горы и, утаив свое происхождение, проник во дворец, чтобы при случае выбиться в люди. Обладая сметливостью и разбираясь в гадании на палочках, он даже стал управляющим. И, несомненно, метит выше — он хочет подставить князю ловушку и влить ему в спину яд.
— Удача в дурных делах — защита моей спины. Ее не берут ни стрела, ни яд.
— Фудзиути, рассчитывая на раздор между вами и Юмимаро, замыслил поединок, в котором погибли бы оба соперника. Вы уцелели, и его планы расстроились. Но и сейчас он строит козни и не оставит своих намерений.
— Чего же достигнет этот негодяй, погубив меня?
— Фудзиути метит на должность наместника.
— Должность?
— Он замышляет получить это место после вашей смерти.
— Так это звание для меня ничего не значит. Будь у меня желание — все соседние провинции были бы у меня под пятой. Впрочем, меня интересует другое. Но если бы я погиб, этот негодяй Фудзиути не смог бы стать наместником — на эту должность назначают по указу из столицы.
— Так Фудзиути вчера ночью тайно отрядил верного слугу в столицу с секретным поручением. Он должен подать жалобу и оклеветать вас, выставив сумасшедшим. Более того, этот негодяй намеревается стать мужем Уцуро-химэ, чтобы занять должность наместника.
— Неужто и этот ублюдок снюхался с ней?
— Нет, в замке он единственный, кто не побывал еще в ее опочивальне. Дело в том, что Фудзиути родился обделенным природой. Он стыдится своего крошечного естества и вряд ли осмелится кому-нибудь его показать. И уж тем более Уцуро-химэ, — разве ей угодишь с такой крохотной кисточкой! Да Фудзиути и не из тех, кто в момент, когда будет решаться его судьба, пойдет и силой овладеет беззащитной во сне госпожой.
— Ну, ладно! Разговор ведь не о должности и Уцуро-химэ. Таким ничтожеством, как Фудзиути, я не стану осквернять свою стрелу, но чтобы отрубить ему голову и выставить ее на площади, не надо много времени. Сегодня же вынесем приговор. Я больше не могу проводить здесь время попусту. Есть у меня одно дело…
Мунэёри пил, не хмелея, и почти не слушал Тикусу. Мыслями он был не с ней. Блестящими от нетерпения глазами вглядывался он в ему одному ведомую даль.
— Как вы себя чувствуете, господин?
Мунэёри, бросив чарку, резко поднялся.
— Вершина скалистой горы зовет меня. И я должен позвать ее. Как окликнуть вершину?
Тикуса, припав к его ногам, сказала:
— Господин! Ведь это безумие. Успокойтесь, прошу вас.
— Молчи! И тело, и душа мои спокойны. Сердце подсказывает мне, что я должен пойти на вершину.
— Зачем?
— Слышала ли ты о человеке по имени Хэйта, который живет там?
— Да, — ответила Тикуса, и по лицу ее пробежала тень.
— Я должен посоветоваться с ним по одному важному делу.
— Вы, наверно, собираетесь поговорить с ним об исходе поединка с Фудзиути? Я, по правде говоря, затаила обиду на господина Хэйту.
— Что за обида?
— Как-то раз, когда господин Хэйта был в деревне у подножия горы, я решила обмануть его, обернулась изящной столичной дамой и под покровом ночи прокралась в деревню. Но он догадался, повалил меня наземь и больно высек веткой персикового дерева. Натерпелась я стыда. Для лисы — нет, для женщины — нет большей обиды! Так в чем же наместник рассчитывает на господина Хэйту?
— Хэйта — это ведь я.
— Что?
— И я, и не я. Здесь — я. А на вершине скалистой горы — совершенно чужой человек, незнакомец. Так вот он — почти что я, хоть и далеко от меня. И я должен, не медля ни минуты, подняться на вершину. Иначе нет мне житья в этом мире. Мои стрелы уже парят там, вдали. А я теряю здесь время. Ну, пойдем! Пойдем со мной!
Тикуса грустно покачала головой.
— Мне очень хочется сопровождать вас, но это невозможно.
— Почему?
— На этой вершине есть фигура будды, ее изваял господин Хэйта. В этом человеке соединены добродетель будды и священный дух скалистой горы. И если на гору пойдет существо, обладающее колдовскими чарами, то не успеет дойти до вершины, как рассыплется в прах.
— Да что ты!
Подумав немного, Тикуса решительно поднялась.
— Я кое-что придумала. Если господин не будет выпускать меня из рук, я, пожалуй, смогу приблизиться к вершине.
— Это как же?
— Я обернусь луком и, прильнув к вам, поднимусь на гору.
— А ты искусно обернешься?
Тикуса мигом исчезла, и на ее месте Мунэёри увидел тугой лук. С первого взгляда было ясно, что он заколдованный. Но когда он взял его в руки, колдовство унялось, и в луке появилась такая мощь, что хоть по луне стреляй.
Взяв лук, Мунэёри оседлал коня и в одиночестве выехал из дворца. Не сказав никому ни слова и никем не замеченный. Когда Мунэёри спешился у подножия горы, солнце уже перевалило за полдень. Горную тропу размыл моросящий дождь, но лук указывал путь, и Мунэёри неожиданно быстро продвигался по крутой дороге. К заходу он добрался до вершины. Деревню затянула дымка вечернего тумана. Но хижину Хэйты он распознал сразу — по слабому свету, сочившемуся из дверной щели.
Подойдя к двери, Мунэёри заглянул в щелку и увидел сидящего у огня Хэйту, который тихо, нараспев, читал свиток, Похожий на сутру.
— Кто там? — окликнул он Мунэёри из-за двери.
— Это я, наместник.
Открыв незапертую дверь, Мунэёри было вошел.
— Зачем ты пришел? Я же сказал, чтобы ты здесь больше не появлялся.
— Тогда ночью ты оказал мне теплый прием. И я не успокоюсь, пока не отплачу тебе тем же. Я принес редкую в наших горах вяленую рыбу и сакэ. Я уйду до рассвета. Только отдохну немного.
Мунэёри решительно вошел в хижину. Хэйте не оставалось ничего другого, как впустить наместника. Оба безмолвно уселись у огня и разлили сакэ.
Хэйта пристально вглядывался в лицо Мунэёри.
— Господин, а ведь тебя околдовал злой дух.
— С чего ты взял?
— У меня в глазах порчи нет. Я же вижу, что ты пришел со злым умыслом.
— Да?
— Это видно даже по тому, как ты говоришь. Если есть что сказать мне, выкладывай.
— Ладно Слушай!
Мунэёри устроился поудобнее напротив Хэйты.
— На той скале высечены будды. Их много, — которая из этих фигур сделана твоей рукой? Если ее не видно из хижины, объясни хоть ее расположение, Прошлый раз я слышал, что она на утесе, но, верно, есть какой-нибудь отличительный знак. Объясни.
— И что, если я не скажу?
— Выстрелю.
— Как выстрелишь?
— Не увиливай! Молчишь? Тогда стреляю сразу!
Хэйта молчал и не сводил глаз с огня.
— Трусишь? Испугался моего лука?
В ответ раздался пренебрежительный голос:
— Вот еще! Будда прямо над этой деревней. Если упрямец решит стрелять, может пускать стрелу на все четыре стороны — она все равно к нему вернется.
— Да нет! Я не про того будду, который царит всюду. Я — про того, что ты высек своими руками. Тот будда несет на своей спине всю гору, и невозможно стрелять с противоположной стороны горы. Поэтому я и поднялся сюда. Назови примету!
— Неужели рука поднимется?
Печаль в лице Хэйты только распаляла Мунэёри.
— А хочешь, на спор выстрелю? Скажешь тогда?
— Я не ставлю на карту будду, которого высек своими руками.
— Зато я ставлю — лук со стрелами.
Хэйта опять замолк. Мунэёри теснее придвинулся к нему:
— Не скажешь?
— Так ведь погибнешь ты, господин!
— Говори!
И тут глаза у Хэйты загадочно сверкнули. Мунэёри даже вздрогнул, так режуще-остер был их блеск.
— Хорошо. Скажу. Тремя утесами высится скала. Третий, верхний утес увит цветами, у него самые красивые очертания. Сейчас восходит луна шестнадцатой ночи, и там, где небо сливается с ущельем, хорошо виден этот утес. Там и высек я изображение будды. И в него вселился будда, покровитель неба над нашей деревней. Стало быть, господин наместник собирается в него стрелять? Несчастный! Здесь, где буйно растет трава забвения, я один. И никто не увидит, что станет с наместником. Запомни это. А теперь ступай!
Мунэёри в гневе вскочил.
— Ты увидишь!
Голос потонул в лунном сиянье, льющемся в растворенную дверь.
Под вечер во дворце, в спальне Уцуро-химэ, слышался торжествующий голос Фудзиути:
— Вот чудеса! Сам удивляюсь! Я думал, что он ни на что не способен, а гляди-ка, на славу послужил. И впрямь пронзил Уцуро-химэ! Теперь судьба у меня в руках. И должность наместника в кармане. Как бы не прозевать своего счастья.
В одной из потаенных комнат дворца мигом собрались преданные Фудзиути люди. Сидя на почетном месте, он грозно сказал:
— Слушайте все внимательно! Я, Фудзиути, и госпожа Уцуро-химэ сегодня вечером дали друг другу супружескую клятву. Вообще-то сама госпожа Уцуро-химэ должна назначать на должность наместника, то есть нужно поставить человека, которого не стыдно было бы взять ей в мужья. Теперешний наместник пренебрег Уцуро-химэ и забавлялся с оборотнем без роду без племени. И, стало быть, уже потерял должность. Не говоря уж о том, что вся провинция ненавидит его за лютость. Отныне я — муж госпожи Уцуро-химэ. Стало быть, я настоящий наместник. Спину мою, как щит, прикрывает могущественный род Уцуро-химэ из столицы. Вскорости из столицы поступит желанный указ. Как я и раньше предупреждал, непутевого наместника сгубило то, что он в открытую нарушил свой долг, разорвав супружеские узы. Сегодня же схватите нечестивца. Этот разбойник, пока светит солнце, носа из спальни не кажет. Из луков не стрелять. Врывайтесь в спальню и хватайте. И Тикусу прихватите. Если охота, можете все позабавиться с ней.
В величественно-властном, знающем себе цену человеке трудно было угадать прежнего Фудзиути. Это превращение было еще удивительнее его неожиданной удачи в спальне Уцуро-химэ.
— Эй, кто-нибудь! Подите и посмотрите, что делает этот негодяй!
Несколько человек вышли и вскоре вернулись, доложив, что Мунэёри с Тикусой, похоже, спокойно спят. Только лук, с которым наместник не расставался, почему-то валяется за пологом.
— Для этого мерзавца забыть лук все равно что потерять голову. Эй вы, глядите в оба! Ну, смелее!
Сверкая длинными мечами, они толпой ввалились в спальню. Подняв над головой свечи, они увидели только два пустых изголовья — Мунэёри и Тикуса бесследно исчезли. Обшарили все закоулки во дворце: их и след простыл.
— Неужто сбежали? Если и удрали — вряд ли выехали за пределы провинции. Поймать и прикончить их!
Во дворце распределили основные посты меж людьми и начали пировать. В самый разгар веселья на дом обрушился проливной дождь, перешедший в косой ливень. Пьяный Фудзиути на подкашивающихся ногах вышел на галерею. Втянув голову в плечи от брызжущего с крыши дождя, он посмотрел вдаль — в безоблачной выси над горной вершиной ярко сияла луна.
Мунэёри стоял у края скалы, залитой лунным светом. У ног разверзлась бездонная пропасть. Черным заливом легло пред ним ущелье. В море тьмы полуостровом врезалась трехглавая скала, сдерживая натиск бьющейся об ее сверканье тьмы. Венчавший скалу утес горделиво взметнулся ввысь. Здесь, где мрак непроглядно черен, утес ярко-светел, — небо и ущелье оспаривают свои владения, Мунэёри ясно увидел красивый и ночью силуэт верхнего утеса. Луна стояла как раз над ним.
Мунэёри уперся ногами в землю и, сосредоточенно глядя на утес, до отказа натянул тетиву. Три стрелы решительно и беззвучно, как живые, умчались во мрак. Вытянулись во тьме в одну линию, засверкав в лунном свете. Первая и вторая, ударившись об утес, тут же рассыпались, третья стрела в мгновенье ока прошла сквозь вершину, полетела к луне, скрывшись из виду.
— Выстрелил! Я выстрелил! Эй, Хэйта! Запомнил? Тикуса, и ты не забывай!
Едва Мунэёри прокричал это, как край скалы под его ногами, прежде твердокаменный, треснул и Мунэёри сорвался в черную пропасть, рухнув на дно ущелья. Лук вылетел из его рук, вспыхнуло пламя, лук обернулся сияющим, как лунный свет, лучом, метнулся из ущелья к вершине, поднялся над ней и, кружась в небе, унесся по направлению к дворцу.
Хэйта все еще сидел в хижине у огня со свитком сутры в руках. Когда просвистела третья стрела, свиток выскользнул у него из рук и с шелестом упал на пол. «Я выстрелил!» — донесся до него крик. Эхо подхватило крик, и голос Мунэёри летал над хижиной. Не обращая внимания на упавший свиток, Хэйта, не шелохнувшись, долго сидел на корточках, будто забыв о голосе, пронзившем слух. Огонь затухал, но Хэйта не подбрасывал в него щепок, и прогоревшие ветки начали тлеть. Головешки рассыпались. Вдруг из пепла на пол выскочила горящая ветка, огонь перекинулся на край свитка. Свиток занялся, полыхнуло пламя. В дрожащем пламени показалась очаровательная девичья фигурка в узорчатом платье и тотчас исчезла. Пламя опало, оставив на полу горстку пепла от сгоревшего свитка.
— Неужто и лиса сгорела в пламени людской злобы?
Ворча что-то себе под нос, Хэйта прилег на пол. Со стороны казалось, будто он задремал, пригревшись у неостывшего пепла, но он был мертв. Несмотря на всклокоченные волосы, его юное лицо было красиво и удивительным образом походило на лицо Мунэёри.
Той ночью в самый разгар пира на дворец нежданно-негаданно упал ярко светящийся луч, и дворец, как был под проливным дождем, заполыхал и в один миг сгорел дотла, а с ним и все живое.
Когда занялся ясный день, на пепелище, где еще вчера был дворец, лишь кое-где чадили тлеющие деревья. И только в одном месте, колыхаясь на ветру, ярко зеленели травы, меж ними — цветущие кусты. Это были пурпурные астры. Сквозь заросли проглядывало что-то обуглившееся, бесформенное. Это была мертвая лиса.
Голо было на пожарище. Там, где прежде стоял дворец, ныне раскинулась равнина, она доходила до горной реки, до гор и долин, где, бывало, охотились, и тянулась к дальним скалам.
Отсюда видны неизменные, что в пасмурный, что в ясный день, очертания гор, поросших теми же пурпурными астрами.
На вершине одной скалы равнодушные к этим астрам будды, что высечены в камне, изо дня в день взирают на мир милосердными ликами. Каждую зиму умирают пурпурные астры, чтобы возродиться следующей осенью. Будды не умирают. Умирают скалы. Рушится скала, и с ней разрушаются лицо, руки. Рухнет гора — и нет им возрожденья. Только будды верят в вечную жизнь скалы, для них она вечна.
Среди этих не ведающих смерти будд был один, у которого недоставало головы. Верхнюю часть утеса, которая служила будде головой, словно сковырнули, и она скатилась, но не на дно ущелья, а в углубление на соседней скале, да так и осталась там лежать. Голова была необычна для будды: гневно вытаращенные глаза, оскаленные клыки, огнедышащий зев, — не злой ли дух в своем неистовстве? Глядя на нее, люди тряслись, как от мартовской лихорадки. Голову не раз поднимали и ставили на прежнее место, на вершину утеса, и она вроде приставала вплотную. Страшное обличье исчезало, как наваждение, и появлялся многострадальный, исполненный милосердия лик. Но с наступлением ночи, хотя к ней вроде бы никто и не притрагивался, голова падала в углубление под утесом. Ее ставили на прежнее место, но она снова скатывалась. И наконец, ее уже нельзя было сдвинуть оттуда.
На краю утеса меж чинно выстроившихся будд проглядывала голова злого духа, озиравшая окрестности.
Ясными лунными ночами, когда небо полнит сиянье, а ущелье погружается во мрак, на утесе, на границе света и тьмы, слышится голос. Что он говорит, неизвестно. Сначала он едва слышен, потом его подхватывает и разносит эхо. Голос становится все громче, сильнее, он звучит в ущелье и на утесе, звенит на вершине и грохочет в небе. Преодолев горы, он доносится и до дальней деревни. Долетает он и до буйных зарослей пурпурных астр. По ночам, когда над скалами светит луна, здесь шумит непогода. Этот голос рвет ветер и заливает дождь, но голос, ужасающий и в то же время печальный, находит мелодию, рождая стихи. Что воспевают эти стихи — неизвестно, но только ночи напролет не дает он покоя людям. Говорят, это песнь духа зла.