Книга первая. Тэллюа, или Начало одного путешествия

Всё живое на земле боится смерти, и только один человек в состоянии сознательно победить этот страх. Перешагнув через страх смерти, идейный человек становится бессмертным, в этом его высшая и вечная награда.

Смертных на земле — миллиарды, они уходят без следа, для них опасности и тяготы жизни — проклятье, для нас — радость, гордость и торжество!

Борьба — это пир бессмертных.

Дмитрий Быстролётов (Толстой)

Глава 1. Рождение героя

Две возможности представились мне одновременно, и поэтому, прежде всего, надо было сделать выбор.

— Индия или Конго? — спросил я друзей и знакомых.

Общее мнение выяснилось немедленно.

— Ах, дорогой, как художнику вам следует обязательно посмотреть Цейлон: я упивалась там красотой, как вином!

— Судя по специальной литературе, промышленность Индии размещена в портовых городах, вроде Бомбея и Калькутты.

— С них и я советую начать знакомство со страной. Кстати, о Бомбее: у меня там тетка. Старушка содержит пансион. Я дам адрес, хотите?

Благие советы сыпались со всех сторон. И немудрено: каждый что-нибудь да знал об Азии. И я решил — Африка!

Путаные чувства вызывала она! То радость и веру в ожидающие меня необыкновенные приключения, в свежесть новых переживаний, то разочарования и сомнения. Иногда начинало казаться, что той Африки, которую я жду и хочу, совсем нет и не будет.

Первое удовольствие от путешествия я получил за четверть года до отъезда.

В углу большого кафе на Елисейских полях наша шумная компания занимала отдельный стол.

— Решено. Я еду. Впереди десять тысяч километров по пустыням и джунглям. Прощаться нужно будет всерьез: с Африкой не шутят, — отрезал я многозначительно.

Все притихли и подняли на меня большие глаза — мужчины с завистью, девушки с восхищением. Только та, для которой я сказал это, опустила печально голову и уже не поднимала ее весь вечер. Незримо, но вполне ощутимо, я вырос: живой человек стал заменяться легендой.

Это было рождение героя.

Всю жизнь мне приходилось наблюдать внутри себя иногда мирное, но чаще полное раздоров сосуществование целой кучки разных людей. Одним из них, попортившим мне немало крови, был бездушный и жесткий педант. Я представлял его лысым бухгалтером, толстеньким, в золотых очках, с лицом бледным и круглым, как голландский сыр. Это его мертвая хватка зачастую обеспечивала мне успех в жизненных боях. Так случилось и теперь.

Я накупил множество книг об Африке на всех основных европейских языках, от увлекательных и наивных реляций Стэнли до охотничьих реминисценций мистера Хемингуэя, а в основном справочники и отчеты колониальных министерств разных стран. И зарылся в них, уединившись в самом центре веселого Парижа. Стояли жаркие дни, я работал с карандашом и блокнотом, сидя в прохладной ванне, около которой ставил фрукты, вино и сигареты. Наконец, книги были добросовестно проработаны. Теперь я знал Африку лучше, чем 999 из 1000 африканцев, и, скажу прямо, к этому времени она мне смертельно надоела. Когда наступило время подготовки к отъезду, показалось обидным, что ватага веселых друзей без меня уедет в Швейцарию кататься на лыжах.

День закупки снаряжения оказался днем сильных ощущений. С важностью начальника экспедиции я вошел в лучший универсальный магазин на одном из больших бульваров.

— Едете в Африку? Очень, очень приятно, мсье!

Дежурный администратор принял меня с радостью, в которой я увидел только дань грандиозности моего предприятия. Увы! Это была хищная радость настоящего африканского людоеда, и я немедленно заплатил за нее крупным чеком. Распорядитель исчез и через минуту появился с высокой седой дамой, поразившей меня гигантским бюстом и благородным выражением сильно напудренного лица. У молодого лорда Артура Сэвила тетушка должна была выглядеть именно так.

— Это — хозяйка нашего кухонного отделения, вверяю вас ее гостеприимству, — ласково прожурчал распорядитель, и торжественная церемония ограбления началась. Я сидел в кресле, почтенная дама командовала, а ловкие девушки сновали вокруг и тащили вещи, без которых никак нельзя обойтись в дебрях Черного континента: кастрюльки с герметическими крышками, сковородки из нержавеющей стали, резиновые корыта и ведра, какие-то щетки в чехлах из тяжелейшей кожи и многое-многое другое. Через полчаса я стал счастливым обладателем переносной плиты из четырех примусов и портативного холодильника, который с трудом ворочали два дюжих рабочих. Напрасно я делал попытки спастись: кухонная дама их ласково, но твердо обрывала. Через час я уже лишь молча подпирал рукой распухшую голову и осоловелыми глазами смотрел на ворох дорогой дряни у моих ног. Затем меня пропустили через гостеприимные руки еще нескольких дам и снабдили ассортиментом ажурного и теплого белья, рубах белых и защитных, носков непромокаемых и простых, набором настоящих африканских кальсон и коробкой подтяжек, какие носит сам господин Луи Юбер Гонсальв Лиотэ — маршал Франции и Высокий резидент в Марокко. Мое душевное состояние близилось к надрыву, но вот тут-то я и очутился в кабинке с тремя зеркалами, где портной снял мерку для белого колониального смокинга, а затем принес какую-то куртку песочного цвета, брюки галифе, шлем, сапоги и кожаную сбрую. Я должен был сделать примерку и действительно кое-как напялил на себя эту чушь.

Равнодушно бросил взгляд в зеркало… и замер в восхищении!

Оттуда глядел на меня герой — да, высокий и статный офицер международной армии империализма, затянутый в элегантный мундир, беспощадный колонизатор, которому не хватало только хлыста. Золотые пуговицы, сапоги, кобура пистолета, пояс, ремни бинокля, компаса и фотокамеры — все сияло. Высокий шлем гордо украшал голову, требовались еще только перья и меч: я был воплощением мужества и силы, рыцарем, повелителем, конкистадором, достойным потомком и преемником легендарных бойцов и победителей — Годфруа Бульонского, который первым ворвался на стены Иерусалима, или Франциска Писарро, окровавленной шпагой проложившего себе путь к Храму Солнца. И лицо словно переменилось, когда я поворачивался перед зеркалом то боком, то спиной. Нет, решительно, костюм сделал чудо: из-под шлема угрожающе торчали вперед тяжелая челюсть и подбородок с ямочкой, движения стали иными, даже кабинка парижского портного вдруг исчезла, как будто открылись бескрайние просторы да рванул африканский ветер, что не знает удержу и преград… Теперь снимать эти боевые доспехи было жалко, я стоял и смотрел в зеркало и как будто бы видел там отражение своей юности — залитые солнцем палубы, белые гребни волн и веселую игру соленого бриза пестрым флажком на мачте.

Наконец пришло время покупать билеты.

В бюро путешествий «Кук и компания» я подошел к первомуже окошечку и с притворным равнодушием назвал этапы своего великого пути.

— Я намерен дважды пересечь Сахару и разрезать Африку по экватору!

— Окно № 23, - не поднимая напомаженной головы, равнодушно процедил сквозь зубы угреватый клерк.

Я обиженно отошел. Мальчишка! В окне, без сомнения, сидит настоящий специалист, отставной африканский бродяга с лицом загорелым и грубым, с деревянной ногой или пустым рукавом, булавкой приколотым к груди чуть пониже медалей и крестов.

Африканским специалистом оказалось вертлявое, завитое, как барашек, ярко раскрашенное существо. Оно бойко завертело ручку арифмометра, щеголяя пунцовыми ноготками.

— Сейчас сделаю вам хорошенькую калькуляцию, дорогой мсье! Сахара? Прекрасно! Вы стартуете с аэродрома в Колон-Бешар и приземляетесь в оазисе Гоа… Ах, вы хотите ехать? Чтобы лучше ознакомиться с природой и людьми? Чудесно! Беру вот эту книгу, мсье… Вы отправляетесь на быстроходной машине из Туггурта… от бидона № 8… да не пугайтесь, мсье, ха-ха-ха! Это старые названия, мы сохраняем их для оригинальности! Вы будете спать за надежными стенами крепости, в гостинице, получите отдельный номер и холодную ванну в придачу… От бидона № 8 сверните в Хоггар! Рекомендую: сахарская Швейцария, высота свыше трех тысяч метров… О проводниках договоритесь на месте, я вкладываю письма… Не забудьте шерстяное белье, мсье, там по ночам холодно. Немножко настоящей жары — Танезруфт, но его вы захватите только краем… романтический Чад, длинные пироги, веселые гребцы и песни, песни, дорогой мсье… Я набрасываю шестьсот двадцать франков на организацию ночной охоты на тропических тюленей с танцами и факельным шествием на берегу… Сотни ярких бликов играют в воде! Вы изумитесь: это сногсшибательно! Ah, c'est epatant, Monsieur! (О, это шикарно, мсье!) Это — Place Pigalle (центр ночных увеселений в Париже. — Д Б.) в Центральной Африке! Куда дальше? Габон? Прелестно! Конго? Чудесно! Уэлле? Охота, охота, охота, мсье! Учтите — талон для нашего охотничьего агента подшиваю к билету… Вверх по Арувими? В Энтеббе? Замечательно! Вниз по Конго? Добавляю тысячу восемьсот километров… Кабина «люкс» с электрическим веером… О, да, мсье: наша фирма обеспечивает полный комфорт!

Существо щебетало и подсчитывало, кому-то звонило по телефону, что-то согласовывало. Я сидел в кресле уничтоженный. Все ясно: Африки нет… Куки давно проглотили ее, и теперь обглоданные косточки разложены по полочкам и продаются на выбор…

Что же даст мне вся эта затея?

— Прощайте, и быть может, навсегда!

Рука девушки задрожала в моей руке, она молча вошла в машину, я захлопнул дверцу и дал газ. Невозможное стало возможным. Я сидел у руля и смотрел вперед на пустынные серые улицы. Париж спал, было часа четыре утра. Плечом я чувствовал теплоту ее тела. Что не могла сделать радость, то дала печаль…

«Моя первая африканская добыча, — улыбался я про себя. — Нет, Африка живет и уже действует!»

Погрузка на пароход отняла время и оказалась надоедливой. Но вот берега Европы скрылись — и я задумался. Неужели навсегда?…

И воспоминания нахлынули, невеселые воспоминания человека без места…

Да, вот именно — человека без места…

Если наклониться к пароходным перилам, положить голову на руки и глядеть через борт на воду, то откроется полная внутреннего значения картина рождения и гибели волн.

Вот впереди из-под острого корабельного носа поднимается юная волна. В избытке сил она встает на дыбы и яростно бьет в спину другую, стараясь подмять ее под себя, спеша занять чужое место. Смотрите — она уже проплывает мимо, гордая и могучая, самая высокая и самая сильная! Но следите дальше, понаблюдайте до конца: сзади ее догоняет новая волна, более свежая, более сильная… Они сшибаются в остервенелом борении. Яростно летят кверху сверкающие на солнце брызги. Какое великолепие! Какой порыв! Но в этом взлете растрачены последние силы, бурного движения уже нет. Позади вьется только хвост пены, сначала игривой и белоснежной, потом вялой и серой… Наконец ничего не остается, кроме пузырей, лениво покачивающихся на мелкой ряби.

Ничего, кроме пузырей…

Как в жизни многих. Как в моей жизни.

Мой отец был настоящим голландцем. Это значит — долговязым и широкоплечим, с длинным красным носом и черными лохматыми бровями, похожими на сапожные щетки; это значит — достойным представителем рода, в котором вот уже сотни лет все парни становятся моряками, а девушки — женами и матерями моряков. Родился отец именно так, как полагается: в открытом океане в свирепую бурю. Бабушка возвращалась из Суринама родить, сроки были вычислены правильно, но мощный вал так тряхнул судно, что бедная женщина слетела с койки на пол, и отец появился на свет несколько преждевременно и сразу заорал благим матом. С тех пор всю жизнь он всегда спешил, покачивался и шумел. Я всегда помню его как олицетворение безудержного порыва и необузданной силы. Проще говоря, он был буяном и пьяницей.

Наша квартирка в Амстердаме была образцом голландского уюта и мира. Мать коротала время вязанием кружев, я водил по полу кораблики. Но раз в месяц или еще реже с улицы раздавался гром ударов, кто-то колотил морскими сапогами в дубовую дверь. Мать бледнела, быстро крестилась и, шепча молитвы, просовывала в окно (спальня помещалась на четвертом этаже) длинный шест с косо насаженным зеркалом; такие же шесты с зеркалами уже торчали из окон соседей. Во всех стеклах отражалось одно и то же — красный кирпичный тротуар, который хозяйки по субботам моют щетками и мылом, и нескладная долговязая фигура отца, само собой разумеется, сильно выпившего. Мать дергала ручку проволоки, протянутой вниз к входной двери, и в передней немедленно появлялся сначала длинный красный нос, затем брови-щетки и, наконец, сам геер схиппер с двумя сундучками — большим, с подарками для жены и сына, и маленьким, с книгами и скудными пожитками.

— Het zee komt! (Море идет!) — орал отец снизу.

А мать тихонько добавляла сверху:

— Му zee van rampen! (Мое море забот!)

Немедленно начинался тарарам. Голландские квартиры построены по вертикали, так что каждая комната находится на своем этаже: четыре комнаты — три узких и очень крутых лестницы. И вот морские сапоги грохочут вверх и вниз, к ночи отец уже съезжал по ступенькам сидя, но неизменно целый день зычно гремела его любимая милая песенка:

Четыре человека на гробе мертвеца, го-го-го, и бутылка рома!

Они пьют и картежат, а черт ведет дело до конца, го-го-го, и бутылка рома!

Эту неделю мать и я почти не спали, потому что ночью полицейские привозили отца мокрого и покрытого зеленой тиной, его вылавливали по очереди из всех каналов, или отец совсем исчезал из дома, но зато к нам беспрерывной чередой врывались незнакомые люди с мастерски поставленными синяками и оторванными рукавами, которые они совали матери в лицо. Эти пришельцы служили компасом, который безошибочно указывал жене очередной рейс бравого моряка и все порты захода.

Последний вечер отец посвящал семье. Побрившись, чисто одетый, он сидел в кресле у камина и громко читал главу из Библии, снабжая ее пояснениями для вящего вразумления жены и сына. Я слушал с интересом, мать незаметно крестилась, когда у проповедника нечаянно срывалось крепкое словцо. Затем отец открывал свои книги и приступал к занятиям: он учился всю жизнь и, начав морскую службу юнгой, окончил капитаном дальнего плавания. Засыпая, я следил за черным корявым пальцем, медленно ползавшим по пропитанным соленой влагой страницам. После занятий отец аккуратно укладывал Библию и книги в свой маленький сундучок и всю ночь сидел в кресле, глядя на мать и меня. Так, наутро, открывая глаза, я, прежде всего, встречал его задумчивый и пристальный взгляд. Расставание было немногословным и коротким, но едва отец исчезал, как появлялись соседки, и с плачем мать начинала подробно живописать все перипетии этой бурной недели. Все рыдали так горько и долго, что, не выдержав, к ним присоединялся и я, и в тихой уютной комнатке многие дни подряд слышались только плач, молитвы и сморканье.

Как настоящий голландец отец был немногословен. Это у нас в характере. Рассказывают, что однажды три наших крестьянина вышли утром на работу. Проходя мимо стада, один кивнул на крупное и красивое животное и сказал: «Бык». Они работали молча до обеда, но после еды второй произнес: «Вол». Молча все трое работали до вечера; расставаясь, третий раздраженно воскликнул: «Если вы будете так много болтать, то завтра я пойду на работу один».

Из такого же теста был сделан и мой отец, но он был голландцем и любил пошутить. Когда он отличился при спасении погибающих, то королева наградила его медалью и пожелала лично вручить ее герою, который простудился и лежал тяжелобольной в морском госпитале.

— Что вы почувствовали, когда очутились в ледяной воде? — снисходительно спросила королева, и все свитские дамы благосклонно улыбнулись.

Черная голова, исхлестанная ветром и морем, бессильно лежала на белой подушке, но отец скосил прищуренные глаза и сквозь зубы ответил:

— Я почувствовал себя совершенно мокрым, в этом уж не извольте сомневаться.

Высокие посетительницы недовольно удалились, но я стоял у изголовья и хорошо видел искорки смеха под лохматыми бровями-щетками. Именно тогда мать, возвращаясь со мной домой, впервые повторила несколько раз: «De schymer! De schymer!» С тех пор в нашей семье отца стали называть Пиратом.

Но однажды он произнес целую речь, и не где-нибудь, а на торжественном собрании. Да, да. Летом мы приехали всей семьей в маленькую деревушку, где родилась и выросла мать. Это был сыроваренный район на севере страны, моряков там не было, и на несчастье в первое же воскресенье праздновался день флота. После богослужения всех школьников собрали у церкви, поставили перед ними стол, позади укрепили национальный флаг, по бокам усадили господина бургомистра, господина пастора и господ местных богатеев. Дети пропели молитву, затем жена бургомистра объявила, что им, мальчикам и девочкам, в этот знаменательный день выпало счастье услышать настоящего моряка, который расскажет о подвигах голландцев на морях и океанах всего мира.

— Милые дети! — начал отец. Он был трезв, в полной форме и с медалью на груди. — Уважаемая дама сказала правильно: голландцы нигде и никогда не подгадят. Я одиннадцать раз совершил кругосветное путешествие, а что касается до приключений, то я просто скажу одно слово — ого! — это одно слово было сказано так, что все вздрогнули, предчувствуя недоброе. — А чтобы вы, милые дети, знали, что это означает, так поясняю: я сидел в полицейских участках сорока восьми стран и колоний и, — при этом отец указал пальцем на костел, — вот Божий крест не даст соврать: я поставил в своей жизни столько фонарей, сколько у вас на голове волос!

Отец с достоинством поклонился и сел, хорошо обученные дети три раза прокричали «ура» и запели национальный гимн. Пастор, бургомистр и все прочие дамы и господа были в ужасе, но я опять готов был поклясться, что в глазах отца заметил веселый смех.

Умер Пират совершенно по-голландски. В 1910 году он командовал грузовым судном — старой калошей под таким милым нашему сердцу названием «Het Bont Кое». Дело было зимой, стоял непроглядный туман. В Ла-Манше огромный английский угольщик пропорол «Пестрой корове» бок, она сразу плюхнулась на колени и приготовилась испустить дух. Отец в эту минуту находился в своей каюте. Он рванулся было наверх, но по большому крену сразу понял, что вторую шлюпку спустить уже невозможно и его личная судьба решена. Тогда старый моряк молниеносно стянул с себя рабочую куртку и надел мундир с медалью. Вторую шлюпку успешно удалось посадить на воду только потому, что капитан один остался на мостике и еще управлял рулем и машиной. Он отчаянно пытался замедлить грозное нарастание крена и одновременно выпускал из котлов пар, чтобы ослабить силу взрыва. Между тем крен увеличился настолько, что бочки и ящики покатились по палубе на людей, которые на четвереньках ползли к шлюпке и становились в ней, обхватившись руками и плотно прижавшись друг к другу. Два человека не поместились и бултыхались в ледяной воде за бортом шлюпки, а чьи-то заскорузлые татуированные руки держали их за волосы. Тонущее судно накренилось настолько, что отец скользнул за фальшборт, но уцепился за него руками и ногами и, вися вниз головой, продолжал командовать.

— Отваливайте ко всем чертям! — багровея от натуги орал он. — Сейчас взорвутся котлы, вас затянет в водоворот!

Перегруженная шлюпка медленно и тяжело отчалила. Кто-то стал грести одним веслом… Черно-желтый туман приготовился навсегда разделить «Пеструю корову» и шлюпку. Шипение пара смолкло. Воцарилась мертвая тишина, судно уходило под воду. Наступила минута прощания… Люди высвободили правые руки и закрестились, толстый повар (он один знал нужную молитву), барахтаясь в воде, страшным голосом запел «Ныне отпущаеши…» Тогда Пират неожиданно снова крикнул:

— Стойте! Я хочу сказать кое-что…

Это был наплыв слабости, победа человеческого. Люди подняли полные слез глаза, чтобы принять завещание жене и сыну и последний привет товарищам. Но Пират уже овладел собой.

— Дьявольский туман! — едва слышно прохрипел он, погружаясь в воду, и все те, кто, стоя, покачивались в лодке, обхватив друг друга руками, и те, кто пускали пузыри в ледяной воде и кого держали за волосы сильные мозолистые руки, — все дружно и твердо как клятву верности, как крик благодарности, как взрыв безграничного восторга гаркнули над опустевшей гладью воды:

— Правильно, герр капитейн!

Моя мать была настоящей голландкой — маленькой, кругленькой и беленькой, как несколько сыров, поставленных друг на друга. И немудрено: не одну сотню лет все поколения ее рода занимались сыроварением. С детства помню я эти места в северной части нашей страны: по унылой низменности бродят стада пестрых коров, которые широко раздвигают ноги, еле волоча тяжелое вымя. Вот и деревня — крепкие раскоряченные дома, похожие на молочных коров; на улице пахнет сыром. Дом, в котором родилась бабушка, наполнен нужными в производстве предметами, и каждое название здесь обязательно начинается с приставки каас (сыр) — каасмес, каассхаал, каасперс. Даже мухи здесь не просто мухи, а каасфлиг, и сам хозяин не просто мужик, а каасбур. Бабушка с часу на час ожидала начала родов, как раз в это время сырная масса вдруг перестала всходить — это означает выход товара второго сорта вместо «экстра»! Послышались крепкие словечки, все заметались, и в суматохе родилась моя мать — в большом пустом корыте для молока. Девочку назвали Екатериной, а у нас смешных, кругленьких женщин считают настоящими голландками и величают голландс Катье; конечно, мать тоже стала голландс Катье, а потом для полного сходства ее перекрестили в Каасье, и так она на всю жизнь осталась Сырочком. Из деревни сырные мужики по четвергам возят свой товар на рынок в ближайший город. Ах, этот чудный старинный фрисландский городок! Плотно прижавшись друг к другу, толпятся у площади узенькие и высокие дома, как ломтики нарезанного сыра. В воздухе висит острый аромат, желтые пирамиды сыра занимают всю площадь. Взад и вперед снуют служители рынка, вот уже пятьсот лет неизменно одетые в черные шляпы, черные камзолы, черные широкие штанишки до колен, черные чулки и башмаки. В ожидании окончания торга на телегах сидят миловидные девушки в черных платьях и белых чепчиках, с маленькими Библиями за красными поясками. Одну из них когда-то и подцепил долговязый матрос Карел ван Эгмонт.

У нас говорят, что голландским женщинам нельзя по пятницам рассказывать анекдоты: всю субботу они будут переваривать, а в воскресенье утром громко рассмеются прямо в церкви — дошло! Из этого теста была сделана и моя мать.

Известие о гибели отца она приняла спокойно, и первая мысль у нее была, конечно, — ну, отплакалась, теперь уже не будут совать мне в лицо оторванные рукава! Судебное следствие длилось несколько недель, кое-кто из команды перенес воспаление легких, остальные занимались составлением счетов страховой компании на вещи, которых у них никогда не было. Но когда деловая сторона трагедии была закончена, команда явилась к вдове капитана. Скупыми и грубыми словами была описана последняя сцена. Татуированные мозолистые руки водрузили на кладбище крест над могилой, в которой никого не было. Стоя у креста, мать наблюдала, как эти большие и нескладные люди неловко опустились на колени, мешая друг другу тяжелыми сапогами, как повар, который единственный знал нужную молитву, опять пропел ее, и люди стали креститься черными, заскорузлыми пальцами, похожими на тот, который бродил когда-то по страницам пропитанной соленой водой книги, мать увидела их глаза, такие детские, наивные и чистые, полные непоколебимой веры и силы.

— Они, эти глаза, нанесли мне удар, от которого я как будто бы проснулась, — говорила потом мать.

Она решила оторвать меня от моря, а для этого нужно было меня учить, что, естественно, требовало денег. Поэтому мать и отправилась за помощью к своему брату Клаасу, который как раз унаследовал родовую ферму после смерти отца.

Дядя Клаас, которого по смыслу и по созвучию давно уже все величали Каасом, накануне отвез в город и удачно продал большую партию товара. Теперь он сидел на старинном тяжелом стуле у старинного тяжелого стола и пил еневер из свинцовой кружки. Дядя Сыр тоже был голландцем и тоже любил пошутить.

— Я уверен, что твой бездельник попросту был так пьян, что не смог сползти с мостика в лодку, — подмигнув, захохотал сырный мужик, закусывая водку сырой ветчиной.

— От моего взгляда это животное, конечно, должно было бы превратиться в пепел, — рассказывала потом мать, — но теперь не библейские времена и мой взгляд не обладал такой силой. Но зато я сделала другое — шагнула вперед и отвесила ему оплеуху, но какую! Сам капитан ван Эгмонт не мог бы сделать этого лучше, а уж — Бог свидетель! — в таком деле он был великим мастером!

Так рухнули надежды на помощь. Мы перебрались на юг. Мать поселилась в зееландской деревеньке и занялась вязанием кружев, которые там скупаются спекулянтами и потом выгодно перепродаются как брюссельские; я жил в пансионе при одной роттердамской школе. Мне хорошо помнится наша комната, очень маленькая и чистенькая. У окна в черном платье всегда сидела мать. У нее тогда началась чахотка. С утра и до вечера она все вязала, вязала, вязала, добывая деньги для моего воспитания. Но было у нее и развлечение. Иногда она опускала работу на колени и поднимала голову: прямо перед ней висел портрет отца, увитый пеной тончайших кружев с одним только ясно читаемым «Held» (Герой). Так проходили месяцы, так прошел год.

Отец и раньше всегда отсутствовал, а потому воспитывала меня мать — простая голландская женщина, до которой все доходит небыстро, но, дойдя, остается уже навсегда. Она воспитывала меня не по книгам, но ее практические уроки осели в моей памяти прочно и стали вторым «я». Теперь вспоминаю их с благодарностью и улыбкой. Да, если у меня есть что-то хорошего в характере, то это заложено и выращено ею.

Воскресенья я всегда проводил с матерью. Чудное, безвозвратно ушедшее время… Я сижу на полу, положив голову на родные, теплые колени. Мать гладит мои черные волосы, и сладкая дремота меня охватывает.

— Ты знаешь, Гай, я хочу, чтобы ты вырос и… чтобы этого никогда не было!

— Чего? — сквозь дрему тяну я, нежась под лаской тонких и нежных пальцев. — Моря?

Пауза.

— Нет, — задумчиво шепчет мать, — не моря. Хотя твой отец погиб на море. Я хочу, чтобы люди были другими. Я думаю не только о твоем отце, но и о моем брате… О тех матросах перед пустой могилой… Обо всех людях… Я хочу, чтобы они жили лучше, Гай, справедливее и лучше… Чтобы они поняли что-то…

— Но что именно, мама?

— Я сама не знаю. Этого никто не знает кругом, и все живут так плохо…

Она берет мою голову и поворачивает к себе, наклоняется, долго смотрит мне в глаза. Потом говорит страстно:

— Но ты, ты, Гай, должен узнать. Ты должен, мой мальчик! Помни: я ращу тебя только для этого!

Незадолго перед войной у нас случилось страшное наводнение: ночью в сильную бурю море прорвало плотину и затопило деревни. В непроглядной тьме плавали люди и скот, люльки с детьми и кресты с могил. Я смог приехать из Роттердама, только когда немного схлынула вода. Недолго бродил я среди страшных следов опустошения. В кустах я нашел, наконец, труп матери: она лежала навзничь, глядя невидящими глазами в небо, на губах светилась торжествующая улыбка, руки судорожно прижимали к груди раму, в которой уже не осталось фотографии. Но лента кружев сохранилась: она обвилась вокруг груди матери, и я прочел знакомое слово — Герой.

Тогда раскачался дядя Сыр. На его деньги в 1925 году я окончил Академию художеств в Берлине.

Это было странное время: радость, что война закончилась, смешивалась с грустью, вызываемой сознанием потерь. Но главное было в другом: несколько лет бойни могли быть организованы только потому, что миллионы людей двинулись на смерть с убеждением, что эта война будет последней и затем наступит какое-то переустройство мира на лучшей основе, но этого не случилось. Заключенный после войны мирный договор заложил прочные основания для новой войны, к подготовке к которой все страны немедленно и приступили. В Германии, где я жил, царил хаос, из которого медленно рождался мир новый, более несправедливый и шаткий, чем довоенный. Это были годы фантастического роста миллионных богатств, время политических убийств и предательств, эпоха безверия, отчаяния и разочарования. В искусстве задавали тон бессмысленный формализм и увлечение техническими приемами в ущерб смыслу.

Долгие дни и ночи проводили мы в спорах, мои немецкие друзья, потерявшие на войне близких, а после войны — привычный уклад жизни, по необходимости хватались за формализм как за возможность уйти из отвратительной действительности. Но я был голландцем, потому что, во-первых, был воспитан на поклонении Рембрандту, а во-вторых, я был сыном Пирата и Сырочка, никого и ничего не потерял на войне и бежать от жизни у меня не было никаких оснований. Я понимал, что война была временным явлением и такой же будет послевоенная неурядица, жизнь перешагнет через все модные увлечения, и опять останутся все те же старые идеи, которые вечно двигали и будут двигать искусство, — стремление к красоте, независящей от всего временного. Прекрасное и великое — вот мои цели, но достигнуть их можно, лишь зная жизнь; поэтому я вернулся в Голландию и на первые заработанные деньги купил синий рабочий костюм и тяжелые сапоги.

Для здорового молодого парня физический труд — это физическая радость, а опасности матросской жизни кажутся лишь романтикой, которая украшает существование. За четыре года плавания я пережил три кораблекрушения, все на парусных судах, зимой и ночью. Три раза в жизни я, вынырнув на поверхность, видел над головой падающий снег, а вокруг — ревущее море. Длинно и красиво описывать свои тогдашние переживания я не смог бы, и, повторяя шутку отца, я смог бы сказать, что был мокрым, и всё. Это лишь означает, что красноречивая болтовня оскорбила бы пережитое, низвела бы трагическое до уровня обыденного, и я редко вспоминаю ужас этих мгновений… Но забыть его недолжно и нельзя, потому что испытания на море оказались жизненной школой и закалкой воли. Ясно лишь одно: тот, кто стоял перед лицом смерти, не может не ценить и не любить жизнь.

Со временем я побывал во всех частях света, в Австралии удачно участвовал в выставке — дал картины, написанные на Шпицбергене. Время шло, через четыре года голова наполнилась яркими впечатлениями, но карман неизменно оставался пустым. Мне стало казаться, что материал для большой и серьезной вещи у меня уже готов, но большую картину нужно писать в большой мастерской после многочисленных эскизов и набросков. Большая картина — это годы самозабвенного труда, когда уже не будет необходимости думать о средствах нужных для жизни. Я не хотел быть вторым Ван Гогом, но где и как добыть нужные средства — не знал.

Глава 2. Человек без места

Белый пароход ровной чертой вспарывает синий шелк моря.

Я стою у борта уже не один час и все-таки мне не скучно: полузакрыв глаза, я наблюдаю рождение новых и новых волн. Вот впереди из-под острого корабельного носа поднимается юная волна. В избытке сил она встает на дыбы и яростно бьет в спину другую, стараясь подмять ее под себя, спеша занять ее место.

О молодость! О время, когда жизненная борьба кажется только забавной игрой…

В Нью-Йорке у меня жил дальний родственник, он работал в рекламном бюро. Для европейцев непонятно значение рекламы, а в Америке это прекрасно оплачиваемая специальность, это наука, это искусство, это большой бизнес. В год Соединенные Штаты тратят на всесторонне продуманную и прекрасно выполненную рекламу сотни миллионов долларов. Мой родственник устроил мне заказ на одно объявление в самом читаемом журнале, бастионе мещанства, ограниченности и консерватизма. Заказ не был материальной помощью, скорее — развлечением, шуткой. Я сделал рисунок, судно снялось, и телеграмма о том, что я принят на постоянную работу в могущественный рекламный трест «Старспенглд Беннер», застала меня уже в Пернамбуку. Американцы умеют делать выбор и любят рисковать, ставя на непроверенного коня. Точнее, они этого коня сами делают. Мне сказали, что выбор пал на меня потому, что в моем рисунке что-то есть. Не знаю, я сделал рисунок из озорства, совершенно не надеясь, что он будет принят, и, тем более, не ожидая успеха.

Рисунок изображал Голгофу, двух разбойников и Иисуса на кресте. Римский воин на копье подает Спасителю губку, смоченную в уксусе. Мне удались звероподобные лица разбойников и воина и еще лучше — божественное, неземное очарование лица распятого, когда он слегка отвернул прекрасное лицо от губки и произносит слова, отпечатанные над рисунком жирным шрифтом: «Нет, я люблю уксус только фирмы “Гопкинс”!»

Через год я стал королем блэрба. Сначала об американских королях. Ничто так не нравится американцу, как сенсация, и эта любовь нещадно эксплуатируется любителями наживы. На каждый данный день в Америке всегда имеются несколько королей: король очередного модного танца, королева слез при чтении Библии, король виски и королева, сумевшая проползти на четвереньках с зубной щеткой во рту двадцать километров. Каждый новый король заполняет бесчисленные страницы газет и журналов, показывается в кино и говорит по радио, публика не только знает его в лицо, но и быстро к нему привыкает: очередной король входит в бесчисленные домики и квартиры среднего американца как член семьи, как предмет быта, как фактор, формирующий сознание.

Машина рекламы с раннего утра начинает гипнотизировать публику, оглушать и усыплять, убаюкивать ее и бить по голове изо дня в день, из года в год до тех пор, пока человек, купленный большим бизнесом на роль очередного короля, не окажется в состоянии выполнить свое основное назначение — принять участие в рекламе, то есть во всучивании ста пятидесяти миллионам людей множества предметов, зачастую ненужных или неполноценных, на общую сумму в миллиарды долларов. У мощной системы околпачивания населения через рекламу есть родная сестра — мощная система опутывания и ограбления через продажу в кредит: средний американец загипнотизирован рекламой и связан по рукам и ногам обязательствами по покупке в кредит, в его сознании вещи быта возведены в фетиш, перед которым молчит практический разум этого сугубо практичного народа. Американский образ жизни — это невероятная картина умственного порабощения населения, которое сначала заставляют думать то, что нужно большому бизнесу, а потом делать то, что требует большой бизнес, который всегда остается невидимым и действует через подставных королей. Каждый король на участии в рекламном действе зарабатывает тысячи и помогает своим хозяевам зарабатывать миллионы и миллиарды. Я включился в эту свистопляску и стал королем блэрба. Но что же такое блэрб?

На загнутых внутрь краях суперобложки книги американский издатель обычно печатает краткое изложение содержания книги, причем стало обычным, что эти восхваления делаются настолько нелепо и неумеренно, что публика начала считать их образцом смешного вздора. Блэрб первоначально на жаргоне студентов означал вздор, нелепость, идиотизм, но в мое время кто-то из закулисных хозяев решил заработать миллионы на эксплуатации блэрба, и я неожиданно для себя оказался подставным королем этого ловкого балаганного действа.

Вначале я поражал читателя нелепым несоответствием рисунка и смысла. Например, остро и ловко сделанный рисунок изображал преступника с петлей на шее и прокурора, только что зачитавшего смертный приговор. Сухой, строгий прокурор спрашивает: «Ваше последнее желание?» Блаженно улыбающийся висельник отвечает: «Поставьте мне клизму из ирригатора “Люкс”!» Затем, когда это надоело, а в Америке все надоедает очень быстро, я нашел другой прием: серию рисунков под каким-нибудь одним общим названием, например: «Где Джон?» Рисунок выглядел примерно так: почтенный священник хочет надеть кольцо на руку жениха, но тот куда-то исчез, стоит одна невеста и, блаженно улыбаясь, говорит огорошенному священнику: «Не удивляйтесь, достопочтенный отец! Джон отлучился на минутку, чтобы еще раз посмотреть на наш новый электрический утюг “Победа”!»

Именно в это время мои рекламные рисунки затопили страну, и люди в разговоре повторяли мои вопросы как намек или шутку. Если кого-то ожидали, то обязательно один из присутствующих иронически бросал: «Где Джон?» И несколько голосов под общий смех отвечали надписями последних реклам: он чистит зубы, принимает слабительное, одевает трусики и тому подобное. Так я вошел в семьи и стал необходимостью быта. Американец привык к моей рекламе, наш рекламный трест загребал уйму денег, фирмы засыпали меня заказами, и денежки текли на мой банковский счет широкой рекой. Это было время новой психологической обработки покупателя. Приходилось тонко разбираться в характере читателей отдельных журналов или газет, зрителей определенных фильмов и слушателей различных передач, узнавать вкусы точно определенного круга людей и нацеливать рекламу с максимальной вероятностью попадания в цель, ведь реклама в Америке — точнейшая наука, в которой психология множится на статистику.

Когда вопросы-ответы надоели публике, мы придумали наиболее нелепую и выгодную форму блэрба: я давал очень смешной и глупый рисунок, а заказчик размножал его через печать и кино с предложением читателям и зрителям придумать наиболее дурацкую подпись, в которой бы употреблялось название данной фирмы или рекламируемого товара. За особо нелепую, а потому особенно смешную, подпись выплачивался приз в виде весьма крупной суммы. В течение недели Америку подзадоривали: «Ждите субботы! Ловите наш субботник блэрб!» В субботу появлялся очередной рисунок, например, изображение удивленного гостя, который растерялся: хозяйка дома, весьма полная дама, поднялась ему навстречу, но ее объемистый зад застрял в кресле, последнее поднялось вместе с ней и нелепо торчит сзади. За наиболее идиотскую фразу для хозяйки или гостя фирма, продающая рояли, предлагала 1000 долларов. Всё воскресенье Америка придумывала блэрб: думали семьи, думали холостяки, на свидании сообща думали влюбленные, думали кондукторы и полицейские на посту. Это было повальное сумасшествие, веселая болезнь, модное увлечение и, главное, большой бизнес. Теперь все крупные фирмы охотились за мной, меня уговаривали и подкупали, меня перекупали друг у друга, платя баснословные цены за рисунки, и немедленно рекламировали эти цены.

Так я бодро плыл по течению, пока не кончился очередной бум, и загремела буря очередного кризиса. Заказов стало меньше, потому что резко упали торговые обороты, но, главное, я надоел публике и появились новые короли. Я проверил свой банковский счет и сказал себе: пора. В голове предстали Париж и обширная мастерская, во всю длину которой натянут свежезагрунтованный холст. Закончив все расчеты, я решил дать указание банку о переводе денег в Европу и одновременно купить билет на первый же лайнер. Утром этого дня за чашкой кофе я прочел на первой странице газеты сенсационное, тогда обычное, сообщение, что мой банк лопнул, а банкир выбросился из окна тридцатого этажа. К сообщению прилагалась фотография небоскреба с крестиком окна на тридцатом этаже.

Я снова оказался нищим.

Белый пароход упорно рвется вперед.

Смотрите, вот проплывает моя волна, гордая и могучая, самая высокая и самая сильная!

Сила молодости, которая себе самой всегда кажется неиссякаемой… Теперь вспоминается всё, и одна яркая картина сменяет другую, и, закрыв глаза, я пристально гляжу в себя, не содрогаясь и не плача…

Моя квартира помещалась на восьмом этаже дома во французском стиле близ Вашингтон-сквера, в центре нью-йоркского района художников, писателей и артистов. Утром я вышел на балкон и взялся руками за перила. Мне предстояло сделать последнее путешествие — головой вниз на тротуар. «Восемь этажей — это не тридцать, как у банкира, но все же вполне достаточная высота, чтобы придать своей голове блинообразный вид, — думал я, — но самоубийцам во всех романах разрешается в последний раз посмотреть на небо». Я стал рассматривать тучки, освещенные косыми лучами утреннего солнца, рассматривал долго и внимательно, потом отошел от окна и лег на постель. Сын Пирата и Сырочка не может стать самоубийцей. Так просто я не сдамся!

Но что же делать? Что?

Вот уже несколько недель я напрасно бегал по Нью-Йорку в тщетных поисках работы. Большой бизнес морочил публику шумной возней вокруг новых королей. В этой стране я мог подняться так высоко только в качестве дутого короля Дурачества, но теперь я потерял трон, и как простому художнику мне — грош цена, а безработных художников здесь тысячи.

Так что же мне делать? Ведь годы идут, и каждый из них — это шаг назад: я отдаляюсь все дальше и дальше от своей заветной цели. Мне уже тридцать один год, а еще не видно тех возможностей, которые позволят крикнуть миру Новое Слово…

Последние деньги истрачены… телефон и электричество выключены… Через три дня я обязан очистить квартиру…

Неожиданно в передней позвонили. С надеждой я бросился к дверям и увидел неизвестного человека в черной одежде с портфелем в руках. Заявки на работу были оставлены в десятках мест, но один вид посетителя мгновенно убил все надежды. В Америке сто пятьдесят разных христианских сект, все они — тоже большой бизнес, назойливый и беззастенчивый. Я жил в этой стране уже достаточно долгое время, чтобы с одного взгляда узнать проповедника, который из газет или через привратника, разнюхав о моем отчаянном положении, явился заарканить жертву прежде, чем её приберет к рукам коммивояжер другой церкви. Главное было не в черной манишке со стоячим воротником, главное заключалось в лице — противной маске смирения, благочестия и деловитости.

Я вдруг почувствовал усталость, молча кивнул человеку в черном на стул, а сам бессильно повалился на кровать, скрестил руки под головой и уперся глазами в потолок. Посетитель плавными движениями снял черную шляпу и черные перчатки, положил все это на стол и вынул из портфеля небольшую книгу в синем переплете. На обложке стояло: «Международный нефтяник». Незнакомец показал мне портрет благородного седовласого джентльмена, который, засунув руки в карманы, самоуверенно смотрел из книги. Это был знаменитый миллионер сэр Ганри де Хаай, генеральный директор англо-голландского нефтяного треста «Королевская акула»; под заглавием виднелась известная каждому автомобилисту торговая марка треста — акула, держащая в зубастой пасти оливковую ветвь спасения и мира. Сердце ёкнуло, мне показалось, что этот странный священник пришел известить меня о получении работы, и вдруг так забилось, что я невольно прижал руку к груди и глубоко перевел дыхание.

Проповедник без труда прочел смену чувств на моем лице, но не улыбнулся, а лишь величественно кивнул головой.

— Вы не ошиблись, молодой человек. Я принес вам оливковую ветвь спасения и мира.

От волнения я не мог выговорить ни слова. Мы помолчали.

— Скажите, что вы думаете о его Святейшестве папе римском? — мягко, бархатным голосом спросил по-голландски незнакомец.

Что делать? В моем положении придется терпеливо выслушать благочестивую проповедь.

— Я — не католик, — выдавил из себя.

— Я тоже, но папа римский — человек большого житейского опыта, и вот послушайте, как великолепно, с первого взгляда этот умнейший глава церкви проник в самую суть души другого человека, умнейшего директора треста, владельца полумиллиардного состояния и повелителя судьбы сорока тысяч людей, своих служащих. Я имею в виду сэра Ганри и раскрываю книгу на странице пятнадцатой.

Не помню зачитанную мне страницу, равно как и мнение сэра Ганри о его превосходительстве синьоре Муссолини, но человек в черном внушительно продолжал:

— А теперь имейте терпение прослушать еще кое-что, касающееся уже непосредственно вас, лично вас, маэстро. Я зачитываю страницу тринадцатую.

Красивым голосом опытного чтеца и проповедника человек в черном продекламировал рассуждения сэра Ганри о том, что в наиболее ответственные периоды жизни каждый человек должен сделать роковой выбор и его дальнейшая судьба зависит от правильности такого решения и определяется умением низвести сложную проблему к самому простейшему и основному. Победителями в жизненной борьбе непременно и всегда являются только Святые Простофили.

— Святым Простофилей был, несомненно, человек, ставший во главе Ватикана, Святой Простофиля — диктатор Италии, Святым Простофилей является и тот, кто создал полумиллиардное состояние, — спокойно и размеренно проповедовал незнакомец. — Почему? Потому что они в жизни ставили перед собой только одну цель и не шли на компромиссы с собой, не меняли главное на второстепенное, и поэтому достигли именно того, что хотели. Теперь настала ваша очередь. Станьте же Святым Простофилей, великая и прекрасная цель у вас есть, и этой цели вы обязательно достигнете!

Я вынул руки из-под головы и приподнялся.

— О какой цели вы говорите?

— О Новом Слове.

Я сел на кровати.

— Да, да, не удивляйтесь. Нам все известно. И здесь, и в Берлине вы много говорили о том, что хотите стать великим художником, то есть сказать миру Новое Слово. Но ведь это означает — написать большую картину, не так ли? А для этого надобны время, мастерская, деньги на натурщиков и материалы. Вам потребуется великое углубление в самого себя и, молодой человек, — тут незнакомец поднял длинный, сухой палец, — деньги, деньги и еще раз деньги, ибо в наше время без материального обеспечения ваша цель невыполнима. Слышите, невыполнима! Но мы решили перебросить вас в Берлин и помочь стать на ноги. Вы снова близки к цели, несмотря на постигшее вас несчастье. Примите же оливковую ветвь спасения!

Странный незнакомец снова сунул руку в портфель и вынул оттуда узкую красную чековую книжку, на первой странице которой я увидел свое имя и весьма крупную цифру.

— Послушайте… я даже не знаю вашего имени… Кто это мы, от имени которых вы говорите?

— Мы — это сильные мира сего, а я — скромный поверенный их сокровенных желаний, так сказать, велений сердца.

Я рванулся вперед с радостной и благодарной готовностью.

— Так чего же вы хотите? Чем должен я заняться в Берлине?

Проповедник с достоинством откинул голову назад и минуту смотрел на меня спокойным, благожелательным взором. Наконец, не улыбаясь, ответил одним словом:

— Порнографией.

— Порнографией! Ха-ха-ха! Хо-хо-хо!

Я откидывался на спину и снова поднимался, чтобы вытереть слезы, кончал смеяться и начинал снова. Это была нервная разрядка после напряжения этих трудных дней. Человек в черном поднялся, налил стакан воды, поставил его у моего изголовья и снова сел. Наконец, смех иссяк, и я смолк в изнеможении.

— Это гнусное предложение делает мне сэр Ганри?

Незнакомец покачал головой.

— Вы сказали это, а не я.

— Вами сделан деликатный намек. И только.

Мы помолчали. Потом я почувствовал прилив ярости.

— Да как вы смеете, — начал я грозно, но незнакомец спокойно взял меня за плечи.

— В состоянии ли вы, молодой человек, уважать положение в обществе или высокий уровень культуры? Вы уважаете, не так ли? Ну, так вот, что вам я скажу, коллекции порнографических книг, картин и предметов председателя Совета министров Франции и Кавалера Ордена Почетного Легиона мсье Гастона Думерга и великого писателя, гуманиста Анатоля Франса оцениваются в три миллиона франков. Доброе и злое неотъемлемо присуще всем людям, но деньги и уровень культуры облагораживают самую низменную страсть, — он сделал внушительную паузу. — Мы не собираемся платить вам большие деньги за производство грязных и грубых открыток, оскорбляющих хороший вкус. Они стоят гроши. От вас требуются произведения высокого искусства, но несколько необычно ориентированные. Заметьте: несколько необычно — и всё! Будьте художником и всегда оставайтесь только художником. Станьте новым Зичи, но более оригинальным и фантастичным! Отнеситесь к этому заказу как к любому другому, выполните его честно и потом сразу и на всю жизнь забудьте о нем — переезжайте в Париж и начинайте работать над той вещью, которая вам принесет, я надеюсь, славу и бессмертие!

Мягкий голос журчал как ручеек, успокаивая и усыпляя бдительность. Но я не хотел сдаваться.

— Но все же скажите, что позволило вам, торговцу порнографией, выбрать именно меня?

— Потому что вы уже попробовали свои силы на этом поприще, и я оценил вас по достоинству.

Человек в черном в третий раз полез в свой портфель и вынул два номера журнала «Merry Picturegoer». В Америке издаются журналы, прикрывающиеся искусством, а на самом деле являющиеся скрытой порнографией: в них скабрезность и эротизм точно доведены до пределов, разрешаемых законом. В этих роскошно издаваемых журналах есть реклама и объявления, приспособленные к вкусам читателей. Незнакомец открыл и показал мне две моих работы. Я густо покраснел и опустил голову.

— Подыскивая кандидата, я наткнулся на ваши рисунки и обратил на них внимание. Если дать вам руководство, то из вас выйдет толк, — объяснял человек в черном, — ведь я еще только собираюсь торговать порнографией, а вы уже давно к этому делу приступили и совершенно напрасно теперь пятитесь назад и делаете невинное лицо.

Он сложил в портфель мемуары сэра Ганри, два номера проклятого журнала и чековую книжку, встал передо мною и, глядя сверху вниз, закончил.

— Я полагаюсь на ваше благоразумие и преданность Новому Слову. Не мучайте себя вздорными соображениями морали, будьте Святым Простофилей! Вот мой номер телефона и монетка на автомат. Ровно через три дня звоните в 10 часов утра. Предположим, что меня зовут Вилем ван Аалст.

Положив на стол бумажку и монетку, незнакомец отвесил глубокий поклон и вышел.

Три дня и три ночи безумия!

У меня остались две банки консервов и кусок хлеба, трое суток я не выходил из дому. Помню эти дни, когда я бегал из угла в угол, сжимая кулаки и громко бросая кому-то проклятья, помню ночи, когда, не раздеваясь, лежал на постели, скрестив руки под головой, и глядел широко открытыми глазами в темноту.

На кой черт и кому именно сдалась моя моральная чистота?!

Бухгалтеры, пишущие историю искусств, уже разнесли по соответствующим графам моральные изъяны великих творцов прекрасного. Один занимался педерастией, другой якобы жил с собственной сестрой, третий болел сифилисом. Ну и что? История давно перешагнула через наполненную пакостями бухгалтерскую книгу личных недочетов, а великие произведения живут в сердцах миллионов людей, которые благословляют имена их творцов! Жалкие и порочащие сведения о личной жизни великих людей искусства смываются временем! Так на кой же дьявол мне так мучиться из-за чистоты своих рук?! Миру нужны не чистые, а умелые и преданные руки! Нужно свести сложную нравственную проблему к простому вопросу — быть или не быть моей огромной и тщательно написанной картине?

— Быть, несмотря ни на что! Да здравствуют Святые Простофили! — твердо сказал я себе, опуская в автомат оставленную незнакомцем монетку и набирая заветный номер.

В Берлине я остановился в самой фешенебельной гостинице города. В нескольких газетах в отделе хроники появилась заметка: «Прибыл мистер Гайсберт ван Эгмонт, известный американский художник и декоратор. Мистер ван Эгмонт будет изучать готическое искусство Германии и северных стран».

Неделю я шлялся по ночным кабакам, а днем спал. Затем появился неизвестный по кличке ван Аалст и повез меня в мою новую квартиру. В те годы старая берлинская знать уже разорилась, и чудесные квартиры стояли пустыми, напрасно взывая к прохожим огромными наклейками на зеркальных окнах. На тихой и фешенебельной улице между Штейн-плат и Курфюрстендаммом ван Аалст подвел меня к солидному подъезду и массивной двери с медной дощечкой «Г. ван Эгмонт. Художник, декоратор и совладелец Голландско-Американской компании архитекторов и декораторов».

Квартира оказалась старинная, барская. Не снимая шляп, с сигаретами в зубах мы обошли комнаты. В кабинете ван Аалст показал мне груду книг по вопросам внутреннего убранства, архитектуры и прикладного искусства. Потом рука в черной перчатке небрежно выдвинула ящик письменного стола: там лежали конверты и бумага с фирменным знаком — скрещенными флагами Соединенных Штатов и Нидерландов и вензелем «Ад».

— «Arts decoratifs», — усмехнувшись, процедил ван Аалст.

— В этом ящичке вы найдете чековую книжку и документы о регистрации вашей фирмы в Нью-Йорке и Амстердаме. Организация закончена, болтовня тоже. Вы обошлись нам в крупную сумму, милейший маэстро, пора ее отрабатывать. А вот и договор на сто гравюр.

Он вынул договор, показал его мне, и я, не снимая шляпы и не вынимая сигареты изо рта, расписался.

— Вашу подпись мы без вас нотариально заверим. Начинайте работать.

Я помню эти первые часы в моей квартире. Не снимая пальто и шляпы, я сидел в пустых комнатах и курил. Потом случайно заметил, что сквозь зеркальные стекла старинного шкафа видны бутылки и бокалы. Достал бутылку виски, она была предусмотрительно откупорена. Так до самой ночи я сидел, курил и пил виски, рассеянно слушая набегающий и умирающий шум берлинского шнелльбана — скоростного электропоезда на эстакадах.

Я всегда думал, что торговец порнографией — юркий тип с плохо выбритой и отталкивающей физиономией. Наверное, так это и бывало раньше, когда, чтобы купить хлеб, делались и продавались дешевые фотографии. Но теперь порнография — большой бизнес, она взята в руки могучей бандой, обслуживающей только сильных мира сего и их «сокровенные веления сердца»-, и выполняется людьми с наружностью церковных проповедников. Как изменился проходимец, назвавший себя ван Аалстом! Теперь это был просто гангстер… Несомненно, гангстер… Я попал в крепкие сети… а, впрочем, почему «попал»? Я стал членом банды добровольно, и нечего стыдиться того, что человек в черном — голландец. Ну и что? Это международная банда, и в ней участвуют два голландца и весьма почтенного вида!

Я обязался выполнить тысячу гравюр в десяти сериях под общими тематическими названиями. С каждой доски нужно сделать сто слегка подкрашенных авторских пронумерованных оттисков. Затем в присутствии ван Аалста доска мной уничтожалась, и гравюры превращались в уникумы, ценимые всеми коллекционерами. Работа не была ограничена во времени, от меня требовались: неистощимая изобретательность, изысканный вкус, филигранность и тщательность отработки деталей. Расставаясь, ван Аалст мне сказал всего четыре слова: «Ничего пресного, никаких повторений».

— Кстати, — добавил он, глядя на меня через плечо, — вы знаете, что авторские оттиски принято подписывать? И вы Должны их подписывать!

— Да, но…

— Никаких «но». Недавно я был в Швейцарии и обратил внимание, там во всех общественных уборных на писсуарах красуется надпись: «Инженер А. Грюцли — патент» и полный адрес фирмы. Видите, ему не стыдно, и его дочь, вероятно, очень милая девушка, тоже не стыдится, что ее фамилия щедро поливается молодыми людьми родной и других стран. Труд есть труд, а деньги не пахнут, и вы, маэстро, не будьте щепетильным! Лишь почаще повторяйте себе — «деньги не пахнут»! Поняли?

По опыту работы в рекламном тресте я знал, что серийное производство порнографического треста также должно быть основано на науке и предложение должно точнейшим образом соответствовать спросу. Ясно, что художник обязан хорошо знать вкусы своих хозяев, но откуда же мог сын Пирата и Сырочка знать эти вкусы? Я происходил из простой семьи и никогда не соприкасался с людьми, которые управляют сим миром. На фотографиях в журналах я видел хорошо одетых людей с культурными, всегда благообразными и часто красивыми лицами. Глядя на сцену открытия культурной выставки в присутствии архиепископа, президента или короля или на изображения заседания Совета министров, я думал: «Кто-то из них коллекционирует мои гравюры, иными словами, они связаны с нашей бандой».

Моя работа была не только мучительной и отвратительной, но и просто трудной. Медленно, делая ошибки и ощупью находя правильные решения, я шел вперед.

Первую серию я назвал «Любовь всех эпох». На моих гравюрах изящнейшие маркизы и жуткие пещерные дикарки, фараоны и накрахмаленные католические монахини занимались свинством.

— Больше всех понравились пещерные люди, — спокойно сказал ван Аалст, — но сюжет исчерпал себя. Бойтесь скуки.

Следующую серию я назвал «Этнографической»: здесь персонажи щеголяли разным цветом кожи, невероятной пестротой и затейливостью костюмов. Третью серию я сделал уже с трудом, а четвертая просто поставила меня в тупик. У меня было неограниченное количество времени и денег для того, чтобы рыться в музейных и библиотечных архивах или нанимать любую натуру. Но мой здоровый мозг оказался недостаточно изобретательным, и когда я признался в этом ван Аалсту, он впервые снял пальто, шляпу и перчатки. Как когда-то в Нью-Йорке уселся в кресло, и на его лице опять заиграла благородная и благожелательная улыбка проповедника.

— Вы были в Париже и заметили уже, что утром по улицам там бегают резвые лошадки, запряженные в старинные кабриолеты, — говорил он нараспев, прикрыв глаза и откинув голову на спинку кресла. — Это — реклама фирмы, производящей сладкие сырки из сбитых сливок, они там называются маленькими швейцарцами. Именно с них и начинается длинная линия, ведущая от детских сырков через здоровые и питательные сыры для рабочих и служащих к божественной пище аристократов кармана, положения и ума, — он сделал многозначительную паузу, быстро взглянул на меня и опять закрыл глаза. — «Человек начинается с барона», — когда-то сказал Меттерних. В сырной генеалогии человеком является бри — сыр, похожий на гной, налитый в плоскую корзинку. Почему бри? Потому, что это первый сыр, который хоть и слабо, но явственно издает тлетворный запах разложения. За бри следуют аристократы рангом выше — французский рокфор, итальянская горгонзола и английский стилтон, три брата с весьма неприличным запахом. Идите по линии дальше и вы подниметесь до заоблачных вершин хорошего вкуса: вот камамбер, поражающий обоняние отталкивающим запахом грязных носков, это граф, выше вы найдете князя — ливаро с едким запахом грязного писсуара и, наконец, жеромэ — о, радость, о, блаженство! Вы кладете кусочек на тарелку, и вам кажется, будто ваш нос прижимается к раздутому пузу гниющей на солнце дохлой кошки!

Проповедник перевел дух, следя за эффектом своих слов.

— A-а, проняло! Ну, теперь вы поняли, что от вас требуется! Ко всем чертям изысканных маркиз и мужественных африканцев: все это приелось, как сладкие взбитые сливки! Платить огромные деньги за маленьких швейцарцев мы не собираемся! Давайте ливаро, бри, камамбер и жеромэ! Вот пропуск в закрытый изолятор для тяжелых сифилитиков. Завтра явитесь туда и делайте зарисовки с наиболее безобразных и заживо гниющих больных. Администрации сообщено: вы присланы редакцией медицинской энциклопедии. Не бойтесь! Посмотрите, нарисуйте, почитайте Бодлера, вдохновитесь и начинайте творить! По указанию пославших меня, ваша новая серия будет называться «Danse macabre» («Танец смерти»).

Начались страшные недели и месяцы.

Я не мог пьянствовать, потому что нужно было работать. Я спешил изо всех сил. Днем приходилось рыться в медицинских и полицейских альбомах, посещать мертвецкие, инвалидные приюты и больницы. Человек в черном устроил мне командировку в заграничный лепрозорий. Это был опустившийся на меня черный кошмарный сон, угар, заслонивший весь мир, а по ночам, наглотавшись таблеток, я мертвецки спал. Я был отравлен и чувствовал, что физически слабею, но у меня был путеводный маяк — номера серий: шесть… семь… восемь… Когда я сделал девятую серию под названием «Mort еп folie» («Смерть в безумии»), для которой пришлось работать в полицейских моргах среди трупов удавленников и утопленников, самоубийц и раздавленных в уличных катастрофах, я окончательно обессилел.

Человек в черном похлопал меня по плечу.

— На последнее я приберег вам тему, заказанную мне давным-давно. В жизни страдание — не самое главное. Мы все можем заболеть, и смерть — не самое ужасное, мы все должны умереть. Есть в жизни одно, что особенно поражает воображение покупателей ваших произведений — это бедность. Унизьте бедных, этих проклятых Богом кротов, подрывающих неприступные крепости сильных мира сего! Поняли? Ваша последняя серия пусть будет самой гнусной из всех, и будет она называться «Extases de la pauvzete» («Экстазы бедности»).

Я купил у ветошника грязные лохмотья и отпустил на лице щетину. По вечерам, измазав лицо гримом и подняв воротник, я выходил на ловлю нужных типов. Ночевал в ночлежках и приютах, питался на мусорных кучах и помойках.

Передо мной открылся мир голода и отчаяния, физического истощения и душевного опустошения…

Страшный мир!

Теперь я знал, что ужас жизни совсем не в смерти больного, а в невозможности для миллионов и миллионов здоровых людей просто и естественно жить…

Я помню утро, когда человек в черном и я произвели окончательный расчет. Я плохо соображал после таблеток, мне было все равно, но когда я поднял руку с кислотой над последней доской и увидел в углу цифру 10, то вдруг почувствовал сильную слабость, поставил бутыль на пол и захныкал. Это было похоже на икоту. Ван Аалст молча облил кислотой мою последнюю гравюру, вынул из кармана договор, порвал его, положил клочья на стол и исчез. Навсегда!

Следующие недели я спал и спал без конца. Мельком взглянул на себя в зеркало — лицо как у человека, перенесшего сыпной тиф. Но я был молод и силен. С каждым днем «Королевская акула» с оливковой ветвью в зубастой пасти отодвигалась вдаль. Через полмесяца сильные мира сего и «тайные веления их сердец» как будто бы покрылись серой дымкой, они уходили в пропасть забвения, их властно сбрасывал туда другой образ — моя картина! Новое Слово!

Белый пароход идет все вперед и вперед. Облокотившись на перила и положив голову на руки, я смотрю на море и не могу, не могу оторваться…

Вот сильная волна догоняет слабую. Яростно летят кверху сверкающие на солнце брызги… Они сшибаются в остервенелом борении…

Какое великолепие! Какой порыв!

Я переехал в Париж. В центре Латинского квартала, на бульваре Сен-Мишель, тогда жил маленький старичок, страстно влюбленный в живопись, мистер Рональд Даулинг. В свое время этот богатый австралиец открыл лучший в городе магазин принадлежностей для художников, а в задних комнатах магазина устроил для вечно голодных молодых художников бесплатную закусочную, где скромные пожилые женщины подавали им кофе и незатейливую снедь. Закусочная Даулинга была любимым render-vous передовой молодежи: здесь ставились и решались боевые вопросы искусства, здесь же обсуждались творческие планы. Я несколько раз принял участие в споре, Даулинг меня заметил, и мы быстро подружились.

— Я буду вашим верным оруженосцем! Я верю в вас! — повторял он, теребя белую бородку. И действительно, он мне много помог практическими советами и участием в организационной беготне.

Мы переоборудовали сарай во дворе высокого дома и превратили его в просторную мастерскую с одной жилой комнатой и всеми прочими удобствами. До этой моей обители еле доносился ровный гул Парижа. Боже, какая счастливая была эта пора! Я заказал огромное полотно крупнозернистого плетения, специально предназначенного для монументальной живописи. Картон, бумага и акварель были выписаны из Англии, пастель по особому заказу изготовила всемирно известная парижская фирма, красками снабдила нас Германия, все кисти были сделаны только из русского соболя и щетины. Мы заказывали, подписывали счета, наблюдали за перевозкой и расстановкой мольбертов, столиков и ящиков с материалами. Освещение в мастерской оборудовала специальная фирма. Все вместе грунтовали большой холст, для завсегдатаев закусочной это была праздничная работа. Сколько было возбужденных споров! Сколько резких слов и сердечных извинений! Сколько капель пота смахнули с потных лбов в этой суете радостного возбуждения! Счастливое время! Но оно закончилось, мастерская оборудована, и пора приступить к работе. Этого утра я никогда не забуду. Еще бы! Утра моего долгожданного торжества, моей победы: вот оно, утро роскошной жатвы, когда будут любовно собраны плоды такого тяжелого труда и таких мучительных унижений! Ах, сколько было дней яростного скрежета зубовного, сколько бессонных ночей борьбы с собой! Годы, лучшие годы жизни принесены в жертву благородной идее. Но лучезарное утро расплаты наконец наступило, и я предъявляю счет, да нет, какой там счет, я обнажаю меч, и, видит Бог, сейчас полетят головы! Я вскочил с постели, принял душ, позавтракал. Тысячу раз сдерживал торопливые движения: куда торопиться? Зачем?! Черт побери, я не спешу, вы слышите — я не спешу!

После завтрака вошел в мастерскую. Шторы были опущены, мольберты прикрыты черной материей. Долго и жадно я смотрел на эти темные очертания, на готовую к бою мою артиллерийскую батарею. Потом подбежал к окнам и рванул занавеси в стороны, сорвал покрывала с мольбертов и столиков. Яркое утреннее сияние озарило это великолепие. Вещи, в которых воплотился мой труд и мое стремление к Высокому, стояли передо мною как жертвенники в храме. Гигантский холст, дорогой холст крупноячеистого тканья, тщательно загрунтованный, подходящий для монументальной, титанической живописи, стоял в глубине комнаты. Моя «Толстая Берта», наведенная прямо в лоб врагу, но еще не заряженная: затвор открыт, его черная пасть жадно ждет чудовищного заряда… А перед главным холстом батарея поменьше: мольберты с холстом, цветным картоном и листами ватмана. Они по-военному выстроились в ряд, и у каждого свой столик со щедрым набором соответствующих материалов: кистей, кисточек, шпателей, растворителей, палитр, красок масляных и плакатных, углей прессованных и мягких, сангины разных оттенков, туши и перьев, цветных карандашей, пастели и мелков. Ряды готовых к бою рыцарей, а по бокам — верные оруженосцы. Армия, которая замерла в ожидании звука боевой трубы! Боже мой, боже мой, какая великолепная, какая грозная картина! Да, мы не дурно поработали, мистер Даулинг! Мы вооружили и выстроили в боевом порядке славное войско!

Без всякой торопливости я подошел, выбрал палочку прессованного угля… Кончик как будто бы отбит! Заменим, это в нашей власти! Взял другой уголь, удобно поставил мольберт с бледно-серым картоном, поднял руку и… Ах пушинка на рукаве? Что же… не спеша нацелился и щелчком сбросил ее, улыбаясь, смотрел, как она зигзагами медленно опускалась на пол. Я не спешу, не спешу, черт побери, я наслаждаюсь, нет — смакую каждое мгновение этого утра, упиваюсь им! Упиваюсь мгновением этого несравненного торжества! Потом вдохновение захлестнуло меня и подняло ввысь… Прилив молодой, уверенной в себе силы, железной, воспитанной годами труда воли… Я закрыл глаза… нахмурил брови… стиснул зубы… потом решительно и твердо шагнул вперед. Забыл о пушинках, о мастерской, забыл о себе самом… Взглянул на девственную ширь мертвой материи, нетерпеливо и напряженно ждавшей оплодотворения… чудесного творческого прикосновения, которое рождает жизнь! Стал вполуоборот… откинул голову… взмахнул рукой… И…

В давно прошедшие школьные годы я не отличался тихим поведением и прилежанием: большей частью мне удавалось плыть по течению, только полагаясь на хорошую память, понятливость и удачу. Но иногда я все же попадал в беду: прогуляв вечер, на следующий день выходил к доске, не зная ни слова из заданного урока. Повторялось одно и то же.

— Ну, расскажи все, что знаешь о Перикле.

— О Перикле?

— Да, о Перикле.

— О знаменитом Перикле?

— Да, о знаменитом. Начинай!

Откашлявшись, я открываю рот, но слов нет и быть не может, ведь я не читал урок и ничего не знаю.

— Гм, гм… Перикл… Перикл…

— Время идет, не тяни.

Я снова откашливаюсь, на этот раз посильнее. Кашляю долго и тщательно, очищая легкие и глотку. Отставляю ногу. Оправляю костюм. Настойчивое: «Ну?»

Я приглаживаю волосы, тщательно и не спеша. Три раза проглатываю слюну. Учитель встает. Резкое, повелительное: «Ну? Ну?»

В отчаянии быстро набираю воздух, поднимаюсь на цыпочки, раскрываю рот и… И ничего, решительно ничего, слов нет, я стою на цыпочках, раздувшись и побагровев от натуги, стою с раскрытым немым ртом, пока в классе не вспыхивает приглушенный смех.

«Что за чепуха!»

Я переступил с ноги на ногу и опять поднял руку. Ничего, решительно ничего… Я просто не знаю, что именно мне нужно изобразить, внутренне не ощущаю идеи и не имею ясной темы.

Я не могу начать работать, потому что мне нечего сказать!

Я нем! Нем!! Нем!!!

Я напрасно садился и вставал, бегал по мастерской, ложился на диван — ничего, решительно ничего нет, ни одной мысли, ни одной идеи… Прошел день, неделя… Ничего. Пусто.

У меня нет Нового Слова!

Я жил, как живет в Париже каждый обеспеченный молодой человек: вставал поздно, хорошо ел и пил, половину ночи тратил на развлечения — словом, по инерции выполнял обычный церемониал бессмысленной растраты сил, времени и жизни. А внутри шла тяжелая работа осмысливания.

Мистер Даулинг наведывался ко мне. Вначале прямо от входных дверей бросался к мольбертам. Потом стал приходить реже.

— Обдумываете? Надо, надо… Не спешите, ван Эгмонт: мы знаем из истории живописи, сколько великих живописцев оказалось пустоцветами из-за неумения найти тему. Великое в искусстве определяется именно темой, а форма будет указана содержанием: малому — малые формы, великому — монументальные способы выражения. Свое Новое Слово вы крикнете на новом языке, это ясно! Ищите тему! Не спешите!

Я принялся обдумывать тему, методически перебирая возможные варианты. Пейзаж? Нет, для нашей эпохи это недостаточно сильный язык: моя вещь должна изобразить трагический взрыв человеческих страстей. Может быть, исторический сюжет? Но историческая тема потрясает зрителя тогда, когда она перекликается с настоящим: под персонажем в старинном костюме зритель должен узнать самого себя. Я напрасно пробовал различные темы из прошлого — все оказывалось плоским и если было похоже на настоящее, то ходульным или вообще непохожим.

Ж.Л. Давид взял темы Рима, и его римляне были живыми только потому, что каждый воспринимал их как художественное преображение доблестной героики тогдашней современности Франции, то есть революции, и старая героика естественно слилась с героикой новой. Но я с недоумением смотрел вокруг себя и не видел ничего и никого, что стоило бы перенести на холст хотя бы в облагороженной и преображенной форме. Герра Гитлера с голыми ногами и в доспехах Цезаря? Сэра Ганри де Хаай под видом Красса, подавляющего восстание гладиаторов? Прихлебателя Цицерона как символ наших напомаженных парламентских вралей? В это бездарное и подлое время исторический сюжет можно взять только в плане острой сатиры, а я жаждал и искал героическую трагедию. Отбросив историю, я решил взять современную тему. Вспоминая сильные и смелые лица людей, с которыми довелось мне работать в море, я решил для своего монументального полотна взять Труд как тему. Труд с большой буквы, Труд как силу, облагораживающую и создающую мир. Две недели не ходил, а блаженствовал в безумно радостном полете: заперся в мастерской и покрывал один картон за другим набросками лиц и фигур моряков, грузчиков, рабочих, реальных и идеализированных, как атлантов, держащих на своих могучих плечах сей мир. Нашел! Ура!! Вот она, лучшая из тем на свете — тема № 1.

Я мысленно видел свой холст уже готовым, заполненным исполинскими фигурами мужчин и женщин, в поте лица созидающих мир, победное сияние солнца, разгоняющего тьму, и толпы зрителей — молчаливых, потрясенных, воодушевленных и сосредоточенных. Память легко восстанавливала незабываемые лица, фигуры, позы. Я вспоминал то сумрачный и зловещий океан и группы норвежских рыбаков, выбирающих сети, — этих громадных, суровых и великолепных викингов наших дней, героев тяжелого и опасного труда; то вереницы обнаженных юношей, грузивших наш пароход в портах Индонезии, где каждый грузчик — шоколадный Аполлон, променявший лук и стрелы на ящик или тюк!

Я стал бывать в рабочих предместьях Парижа, подбирая типажи и делая наброски. И как-то само собой получилось, что мне пришла мысль наняться на работу грузчиком, чтобы ближе подойти к моим будущим героям, войти в их жизнь и изнутри найти новые дополнительные черты, которые дадут моей картине не только лиричность и человечность, но и обогатят ее чертами бытовой достоверности. Ведь мой апофеоз труда должен исходить из каких-то реальных современных условий.

В Париже находят кусок хлеба десятки тысяч иностранцев. Ни грузчики, ни подрядчик не удивились моему приходу. Мы разгружали баржи на Сене, я был сильным и ловким парнем и с этой стороны вполне удовлетворял рабочих. И все-таки они меня не любили. Физический труд после ужасов берлинского жития мне казался отдыхом, тем более приятным, что моя будущая вещь должна была явиться гимном труду. Однако когда я особенно много работал, то хвалил меня только противный толстый подрядчик, а рабочие вечером окружили меня и, оглядываясь по сторонам, прошипели.

— Ты что, голландская собака, захотел в морду?

— Выслуживаешься перед подрядчиком?

— Увеличиваешь норму?

— Сбиваешь заработную плату?

Труд для этих людей был не радостью, а проклятием. Как-то в обеденный перерыв я начал рассказывать о своей картине, мои слова вызвали насмешки и раздражение, прежде всего непонимание.

— Ты пропился, что ли?

Они не раз видели пропившихся художников, работавших грузчиками, но мое заявление, что я материально обеспечен и изучаю труд как таковой, вызвало взрыв негодования, можно сказать, озлобления.

— Труд как таковой!

— И выдумает же!

— А живого человека тебе не надо?

Кто-то рассказал о хронометрических исследованиях на заводах с целью повышения норм производительности труда, и тут на меня посыпался град ругательств и оскорблений. В нашей бригаде подсобным рабочим трудился подросток по имени Жан Дюмулен, обыкновенный парижский мальчишка. Этот Жан выпил из меня крови больше, чем все другие вместе взятые. Жан долго подстрекал бригаду, и все рабочие решили скопом прийти ко мне в мастерскую для проверки. Они долго и молча переминались с ноги на ногу перед мольбертами, потом пристыженные и присмиревшие ушли, но после этого посещения Жан стал моим врагом. Вскоре, требуя повышения заработной платы на несколько сантимов в час, бригада забастовала. Мне эти сантимы были не нужны, я — иностоанец и не принял участия в яростной ругани рабочих с представителями профсоюза и подрядчиком. Я сидел в стороне и просто смотрел, что вызвало особенную злобу Жана. Мне многое не нравилось: пьянство и нищета, плач растрепанных жен с младенцами на руках — это никак не подходило мне в качестве материала для картины. После долгих раздумий стало ясно, «Апофеоз Труда» должен опираться не на натуралистическое списывание с натуры, а на некую абстракцию, где некий идеализированный Человек идет вперед по пути к высотам гуманности и облагораживания самого себя через некий идеализированный Труд. В итоге размышлений у меня сложилась общая идея сюжета: атлетически сложенные молодые мужчины и женщины достраивают сложенную из тяжелых глыб пирамиду. В центре полотна — группа строителей, они тяжелыми железными рычагами поднимают и устанавливают на самую вершину пирамиды обелиск с высеченной на нем надписью: «Через труд — к гуманности!»

Я без сожаления простился с живыми рабочими и с головой ушел в созидание своего памятника выдуманным мною героям Труда. В биографиях многих творцов можно прочесть о часах, оторванных от сна и еды ради скорейшего достижения маячащей впереди цели. Людям, которые никогда не творили, недоступно понимание этого удивительного состояния самозабвения и самопожертвования. Какая еда! Какой там отдых! Моя еда и мой отдых заключались именно в этом восторженном труде, в зримом и осязаемом росте самой картины. Я пригласил из Академии художеств замечательных натурщиков и завербовал кое-кого из грузчиков. В тихую, уединенную мастерскую как будто пахнуло свежим ветром с больших новостроек: на грузовиках мне привезли рельсы и для меня отлитые тяжелейшие бетонные плиты, и под резким светом лампионов загорелые мужчины и женщины в поте лица трудились, поднимая стальными Рычагами эти глыбы. Обнаженные натурщики работали в две смены — мужчины и женщины отдельно, но на полотне я объединял эти фигуры в бригады мускулистых бронзовых тел, своей коллективной волей и силой покоряющие железо и камень. Мертвую материю я писал грубыми мазками, оставляя на полотне шероховатые наросты краски, человеческое тело писал обобщенно, но более тщательно, а грозовое небо, сквозь которое прорывались радостные снопы солнечного света, были особо тщательно выписаны по плотному и глянцевитому грунту, скрывшему грубую фактуру полотна. Поэтому манера письма здесь соответствовала содержанию, и общий эффект получился удивительный, почти осязаемый. Различие между камнем, живым телом и воздухом не понималось, а ощущалось физически. Приходилось часто забегать к Даулингу за помощью — я экономил время, этот удивительный человек принял на себя всю организационную сторону дела. Даулинг носился по городу и обеспечивал своевременное появление в мастерской людей, материалов и пищи, я же в трусиках и купальных туфлях, небритый и осунувшийся, работал у полотна, лишь изредка выпуская из рук кисти и палитру для того, чтобы наскоро проглотить кофе или съесть бутерброд.

— Чем я отплачу вам за всё, дорогой друг? — спрашивал я не раз своего оруженосца, но тот всегда подводил меня к зеркалу и указывал на мое отражение.

— Вот этим!

Мы смеялись, глядя в зеркало на растрепанного и исхудавшего человека с такими счастливыми и сияющими глазами.

— С вас сейчас можно писать Иоанна Крестителя или любого другого пророка, изнутри зажженного своим Новым Словом! Запомните эти месяцы, они — счастливейшие в вашей жизни, это высочайшая точка вашего нравственного развития, потом всё остальное будет только спуском вниз! Упивайтесь радостью творчества!

Так говорил мне мой оруженосец, этот влюбленный в искусство маленький старичок, а мне казалось, что он просто громко произносит мои собственные мысли.

Полтора года творческого экстаза! Но однажды, еще раз осмотрев вещь, я сказал: «Всё», — и, покачиваясь от усталости, побрел к кровати.

Я спал и спал счастливым и радостным сном, между тем Даулинг установил мою вещь в одном из лучших выставочных салонов на улице Фобур-Сент-Онорэ. На открытие приглашены искусствоведы, парижские и иностранные журналисты, в газетах даны объявления. Я спал и спал, а мировой город уже начал переваривать предложенную ему пищу.

Отзывы оказались весьма скудными и самыми непредвиденными. Правые газеты умеренно хвалили, левые мямлили что-то среднее между иронией и похвалой, но отзывы в коммунистической печати, резко отрицательные и непонятные по своей узкой партийной ограниченности, поразили меня до глубины сердца.

Чтобы проверить впечатление, я пригласил людей труда, героев моей картины, для которых, по существу, она и была написана, бывших товарищей — грузчиков.

Все долго и молча стояли перед картиной. Потом заговорили все сразу.

— Чего ж они у тебя голые?

— Налоги заплатили? При таких ценах будешь голый!

— А где ж у тебя подрядчик?

— Лежит за камнем пузом вверх, загорает!

— Да, видно, они у тебя на сдельщине — ишь как стараются!

И тут Жан съязвил.

— Да это не рабочие, это художники изучают труд как таковой! Помните, как сам ван Эгмонт из кожи лез, старался и выслуживался перед подрядчиком!

Нервы у меня были напряжены, я сразу вспыхнул.

— Ты что это, верблюд, ври да не завирайся! Брось провокации, это тебе не разгрузочный двор!

Мы бросились друг на друга. Нас разняли. Настроение было испорчено. Понуро все побрели к выходу. От двери Жан обернулся и крикнул

— Хозяйская картинка! Рабочим она не нужна, слышишь? Не нужна!

Но и хозяева не спешили. То, что не появился частный покупатель, было еще полбеды, и я не хотел бы передать свое детище в частные руки. Мне хотелось, чтобы картина навсегда была выставлена там, где бывает много трудящихся, для которых она и была написана.

Настоящей бедой было то, что государственные картинные галереи не только не пожелали купить картину, но даже отказались принять ее в дар, мотивируя отказ очень большими размерами вещи и несовременностью темы. Последнее особенно подчеркивали голландские галереи. Предложил картину в подарок Министерству труда Франции. Мне Долго не давали определенного ответа, отговариваясь, что подыскивают подходящее место, и когда я отправился лично, то случайно услышал обрывок разговора: «Сейчас сюда Должен прийти художник, тот самый, который не смог продать свою картину и теперь даром навязывает ее нам! Надоел! Кому нужны в наше время такие громоздкие и скучные вещи? Министр распорядился, чтобы я повежливее и поскорее отделался от него…»

Значит, моя картина никому не нужна! Я ожидал чего угодно, но не этого. Смущение, удивление, раздражение… Я чувствовал в себе не ярость, а отчаяние… И вдруг неожиданность. Вбегает Даулинг, корректный, культурный человек, но на этот раз у него волосы стоят дыбом и лицо перекошено от восторга.

— Картина продана за сто тысяч! Её купил чехословацкий миллионер Томаш Татя, владелец всемирно известных обувных заводов.

Я вспомнил слова Жана, поэтому поразил Даулинга своим холодным ответом.

— Я должен лично поговорить с мсье Томашем Татей. Моя картина славит труд, и фабрикант покупает ее, очевидно, по ошибке.

Мсье Татя снимал роскошный номер в самом фешенебельном отеле Парижа. Секретарь посмотрел на часы и сказал.

— Свидание назначено на три часа, а сейчас без трех минут три. Подождите, мсье, шеф любит точность.

С часами в руках мы ждали три минуты.

Посреди комнаты, широко расставив ноги и засунув руки в карманы, стоял рослый мужчина с большим грубым лицом. На лбу — следы авиационной катастрофы, мсье Татя путешествует в собственном самолете. Лицо и вся фигура выражают агрессивную силу. Это не добренький разбогатевший сапожник, а жестокий капитан гигантского индустриального корабля, я бы сказал больше, готового к бою военного корабля.

Энергичное пожатие руки. Властный жест, приглашающий меня сесть. Сам хозяин большими шагами ходит по ковру и подчеркивает свои мысли короткими движениями кисти, как будто бы рубит воздух.

— Картина, прославляющая труд, куплена мной, человеком труда. Я владею заводом, который выпускает сто тысяч пар ботинок в сутки. Повторяю: сто тысяч в сутки. Рабочие у меня являются на работу в восемь часов, директора — в семь, я сам — в шесть. За два часа до начала работы завода я знакомлюсь с вчерашними итогами и намечаю стратегический план на текущий день, в тот час, когда господа директора только поднимаются с постели, а господа рабочие еще спят. В семь часов господа директора начинают производственное совещание, вырабатывая схему тактических мероприятий, необходимых для осуществления моих стратегических предначертаний. В это время господа рабочие начинают подниматься с постели. Я сказал «рабочие», а между тем рабочих у меня, по существу, вообще нет: я не терплю у себя членов профсоюзов и всяких там социалистов и коммунистов. Мои заводы вместе с рабочим городком окружены высокой изгородью, на которой огромными буквами написаны слова: «Здесь нет пролетариев, здесь трудятся восторженные сотрудники!» Именно сотрудники, потому что мои рабочие живут в заводских домах, едят в заводских столовых, учатся в заводских школах и отдыхают на заводском стадионе. Завод — это акционерное общество, и акции в значительном количестве находятся в руках рабочих. Каждый рабочий имеет акции, он — совладелец завода. Первого мая я лично открываю с грузовика Праздник Труда, держа красное знамя над головами трудящихся масс. Я первый беру слово, потому что я больше всех тружусь. По праву трудящегося № 1 наших заводов я называю фамилии ста человек. Они называются Татиной сотней — это те, кто за истекший год заработал наибольшее количество денег. Праздник Труда — это праздник оплаченного труда, то есть праздник денег и их накопления! Держа в левой руке красное знамя труда, я правой рукой продаю акции завода рабочим моей сотни. Так, публично, перед лицом общественности мы стираем грань между трудом и капиталом, воздвигая то здание, которое изображено на вашей картине — здание человечности!

Мсье Татя вручил мне прекрасный альбом фотографий: здесь был сам Татя в кожаной куртке, на грузовике, церемония продажи акций на первомайском митинге и многое другое. Это были документы, вещественные доказательства правдивости рассказа новой формы организации производства без капиталистов и пролетариев.

— Вашей картине место только у меня, в моем пражском Доме Службы Обществу. Заметьте, я не выпускаю дорогой обуви, мои покупатели — трудовой народ! Вот эти руки, — мсье Татя вытянул вперед крепкие жилистые руки, — опасные, как стальные вилы, эти руки жаждут труда. Я предложил Советскому правительству великодушную сделку. Я построю в СССР завод, который выпустит сто девяносто миллионов перочинных ножей, по одному ножичку на каждого жителя страны. На ручке будет надпись: «Нет советского гражданина без ножичка Тати», а когда последний советский гражданин купит последний нож, я дарю мой завод Советскому государству. Великодушно, а?

— Вы рассказываете удивительные вещи! Ну и что же?

— Ничего! Коммунисты отказались, потому что их головы забиты устаревшими теориями, равно как и у подавляющего большинства капиталистов. Я чувствую себя пророком Нового Слова, и священное пламя горит во мне! Многие правительства борются со мной высокими пошлинами, но я буду открывать свои заводы в разных странах и подниму производство до полумиллиона пар обуви в сутки, потом до миллиона и больше, пока не осуществлю заветную цель — каждому человеку на земле — пару ботинок Тати!

Светло-серые круглые глаза блестели, крупный нос, загнутый книзу крючком, делал капитана промышленности похожим на большую сову, готовую рвануться вперед за добычей. Мсье Татя размашисто подписал договор о купле-продаже картины, положил чек на сто тысяч чешских крон и, гордо закинув голову, протянул мне свою руку-вилу.

Ликвидация всех расчетов по картине заняла около месяца. Затем я получил от Чехословацкого бюро целую кучу вырезок газетных статей о моем детище. Были приложены и переводы. Большое количество отзывов меня приятно поразило, но, перечитывая заметки и статьи, я не мог не обратить внимания на три обстоятельства: все они были выдержаны в тоне восторженных похвал, все упоминали о ста тысячах крон и все призывали читателей с женами и детьми отправиться в Дом Службы Обществу и лично убедиться в высоких качествах моего эпохального произведения. Мой нос, натренированный в Америке, почуял неприятный запах рекламы, и я немедленно отправился в Прагу, где в это время мой приятель по монпарнасским кафе мсье Окордоннье методом женитьбы на чешке изучал чешский язык и обещал мне всяческую помощь.

В центре города находится длинная, широкая Вацлавс-кая площадь, в нижней ее части, среди серых домов в довоенном стиле, высилось многоэтажное здание, построенное из бетона и стекла. Оно пылало жаром ярко освещенных стен-витрин. Наверху ослепительно сияло название: Дом Службы Обществу. Пониже мигал и кривлялся красный свет, печатавший в мозгу прохожих странную фразу: «Наш покупатель — наш господин». Издали я увидел черную массу народа, которая напирала на широкий вход. Что-то екнуло в груди. Я ринулся вперед, у входа дюжие служители подсчитывали входящих, раздавая красные или зеленые талоны. Мне сунули зеленый.

— Что это такое? — спросил я по-немецки.

— Каждый пятидесятый посетитель получает зеленый талон на бесплатный стакан лимонада, а каждый сотый — красный талон на бесплатное мороженое!

В зале была выставлена моя картина. Около нее суетились со стаканчиками лимонада и мороженого люди. Перед картиной на низких стендах были разложены новые образцы ботинок и туфель. Крики продавцов и музыка из нескольких репродукторов, смех и говор — все это вначале оглушило меня, но я заметил, что за картиной идет очень бойкая торговля. Наконец, случайно мой взгляд упал на полотно, и я оцепенел от ужаса: чья-то опытная рука заменила слова, начертанные на обелиске, который водружали мои герои труда. Теперь там крикливо лез в глаза призыв — «К гуманности — в обуви Тати!».

— Да поймите вы, уважаемый маэстро, поймите, наконец. Вы вышли на рынок и предложили товар, что не только разрешается, но и защищается законом. Затем вы совершили законную сделку купли-продажи, расписавшись вот на этом документе вместе с покупателем, что также не только разрешается, но и защищается законом. Покупатель честно выплатил вам обусловленную сумму, и вы подтвердили это распиской. Теперь ваш товар стал собственностью покупателя. Собственностью! Вещью, которой владелец может пользоваться по своему усмотрению вплоть до ее полного уничтожения! Ну что же здесь непонятного?

Пражские и парижские адвокаты разводили руками. Они повторяли эти слова снова и снова, сначала вежливо и терпеливо, потом с нескрываемым раздражением; всех удивляла и злила моя непонятливость.

Рынок… Товар… В конце концов, я все понял. Недаром голландцам нельзя рассказывать анекдотов в пятницу, видно, я был настоящим сыном Сырочка…

Наступили похороны Нового Слова.

Вывести из мастерской огромную картину было непросто, ее установка в выставочном салоне потребовала много времени и сил. Потом я был занят Татей, поездкой в Прагу, адвокатами и последним взрывом ярости. Наконец все это закончилось. Мастерская с голой задней стеной казалась мне обезглавленным трупом, возвращаться туда ночью было тяжело и противно, кстати, я возвращался туда лишь по утрам, обычно сильно навеселе и не один. Но время шло, пора было кончать.

В тот день я с раннего утра начал работу и провозился до ночи. В парижских квартирах нет больших печей, жечь крупные и мелкие эскизы было негде, а их набралось немало. Когда я стал потрошить папки, ворошить груды бумаги и холста — вещественные доказательства моей профессиональной честности и силы недавнего творческого порыва, я не скрежетал зубами, никого не проклинал и никому не угрожал: просто тащил всё на середину комнаты и, положив картон или холст на массивную подставку для натурщиков, служившую на этот раз плахой, аккуратно всё рубил топором. Для тех, кто никогда в жизни ничего не творил, бесполезно описывать, что чувствует художник, уничтожая собственными руками плоды своего восторга, надежд, любви и вдохновения. Чувствовал ли я то же, что и обманутый любовник, убивающий некогда любимую женщину? Нет. Меня никто не обманул. Я — настоящий художник, теперь, как никогда раньше, я твердо знал, что я способен в искусстве сделать большое. В одинокой мастерской я стоял один, сгорбившись и подавленный несчастьем, несчастьем родиться в этот век, когда великое не нужно и невозможно. Я ошибся, но не в себе, а в эпохе, в которой живу. Не следует рубить руки, способные и не нужные. Это глупо, а тщательно и любовно проработанные эскизы следует рубить, их некому продавать и незачем дарить. Я ломал картон на ленты, сворачивал холст в трубки и рубил их двумя-тремя ударами топора. Груда эскизов уменьшалась, а груда обрывков и обрезков росла. Закончил работу вечером: мусор был аккуратно собран у входной двери, туда же я поставил ящики с начатыми тюбиками красок, с остатками карандашей, углей, сангины и мелков. Сверху бросил старые кисти, палитры, бутылочки с разбавителями и лаком. С Апофеозом труда все было кончено. Я еще не знал, что мне делать с мастерской, но видеть всё, что напоминало о недавно пережитом, было нестерпимо. Наверное, уеду из Парижа… Куда?.. А не все ли равно. В Берлин… куда-нибудь еще… увидим… Спина болела, я устал. На одном мольберте стоял уцелевший лист белого картона. Я подошел и облокотился. Завтра позвоню, чтобы за мусором прислали грузовик… Нужно пораньше, часов в восемь… Незаметно я взял палочку угля и стал рисовать, просто так, чтобы занять руки. Почему-то получился ботинок, щегольски модный ботинок. Думая о другом, я стал отделывать рисунок. Ботинок рождался на глазах, новый, с добротной подошвой, ярко-ярко начищенный. Я рисовал и думал, облокотясь левой рукой на мольберт, слезы струились из глаз, быстро стекали по щекам и падали на картон, а потом на блестящий ботинок и дальше вниз. Не было трагических рыданий, не было слов, даже не было соответствующих плачу движений и позы. Просто молодой художник стоял около груды изрубленных им своих вещей и тихо плакал, плакал, рисуя ярко начищенный бессмысленный ботинок.

Это были похороны Нового Слова, и похороны по третьему разряду.

Волны, волны… Одна сменяет другую… В этом беспрерывном движении растрачиваются последние силы… Злобного рокота уже не слышно. Всё делается тише… Спокойнее. Нет, добрее и безнадежнее.

Наступило печальное время, похожее на странствие по волнам корабля, потерявшего руль и капитана. Тягостное настроение маскировалось материальной обеспеченностью. Я всегда вкусно ел и пил, мои вечера и ночи были всегда заняты. Деньги и веселый Париж делали свое дело, но внутри себя чувствовались горечь и злоба. Однако эти чувства были несравненно сильнее тех, в Нью-Йорке, когда я в один день потерял всё своё состояние. Горечь потому, что я стоял на один шаг от достижения цели, от входной двери в ту самую мастерскую, которая теперь прозябала пустой и разоренной, а ярость — из-за глубокой веры в исполнимость своих желаний. Теперь этой веры не было, сам себе я представлялся человеком с заткнутым ртом, и, главное, меня мучило безделье. Месяцы безумного напряжения не прошли даром, я втянулся в работу, и болтающиеся руки не просто угнетали, они оскорбляли ощущение творца, который хочет и может, но не творит. Я слонялся без дела по Парижу, Берлину, Лондону и Риму, ища место, куда бы приткнуться.

Я был силен, здоров и молод. Мозг и руки требовали работы, и я нашел ее. Наезды в Берлин снова столкнули меня со старым, которое так хотелось забыть. Однажды барон фон Заде сделал мне неожиданное предложение — декорировать недостроенную виллу ограбленного и угробленного им тестя. Не знаю, то ли старое властно потянуло меня назад, то ли увлекли новизна предложения и возможность испытать себя на другом поприще, не знаю, но я радостно ухватился за неожиданное предложение. Мне оно показалось спасительным, да и некоторые соображения сыграли роль. Кто трудом зарабатывает деньги, тот и тратит их с трудом, взвешивая каждую копейку. Разбогатевший мещанин скуп, и виллу реба Варшауэра для ее настоящего владельца декорировать было бы скучно, тщательно проверяемые счета не дали бы возможности развернуться, да и личные вкусы хозяина висели бы на ногах кандалами — художник на службе у богатого мещанина далеко не уйдет. Но герр барон был представителем Нового Порядка — хулиганом и бандитом, он, гауфюрер, не заработал деньги, а награбил. Это уже другое дело! В те годы гитлеровские главари обзаводились чужими виллами, перестраивали их, и от архитекторов и декораторов требовали чего-то доселе невиданного, поражающего и фантастически нового. Мой гауфюрер так и скомандовал.

— Старое — вон! Ничего привычного. Дерзкий вызов. Новаторство до наглости и еще дальше! Понятно? Денег я дам сколько понадобится. Ваш гонорар — 30 % от израсходованной на виллу суммы. Согласны? Выполняйте!

Потом я узнал, что, помимо прочего, ему хотелось еще и поразить приятелей незнакомым именем. Я представлял себе, как он, жуя сигару, небрежно бросал: «Нанял знаменитого парижского художника. Недавно за картину загреб сто тысяч… Голландец… Гайсберт ван Эгмонт. Как, вы не знаете этого всем известного имени? Так вы отстали! Вы не идете в ногу с жизнью!»…

Сказано — сделано. Вновь хлопотливые дни, опять грязные руки, синий рабочий костюм, приятная физическая усталость и большое нравственное удовлетворение…

Труд! Я занят делом — и баста! Оно было тем интереснее, что всех тонкостей этой работы я еще не знал. Герр барон желал скорее увидеть результаты и распорядился начать с гостиной, кабинета, столовой, то есть с основных помещений. В разных столицах я быстро познакомился с последними достижениями модных декораторов, объехал фабрики и склады поставщиков и сделал ряд экспериментов.

Начал с гостиной, она вышла удачно. Следующие помещения — ещё лучше: было больше выдумки и больше технических возможностей для ее воплощения. Я рос в работе и в каждой новой комнате осуществлял то, что в предыдущей только смутно угадывалось или неясно нащупывалось. Так и получилось. Закончив декорацию ванной, я сам себе сказал: «Вот мой шедевр». Кирпичная коробка комнаты была обложена стеклянными плитами. У основания темно-синего, потом сине-зеленого, а вверху бледно-голубого цвета. В толщу стекла на заводе, после многочисленных опытов, были впаяны стайки серебряных и золотых рыбок, очень стилизованных и изящных, как бы сновавших в глубине морской воды взад и вперед или разбегавшихся в стороны. Все это с адским терпением, быстро, но осторожно вводилось в мягкое стекло, когда оно лежало в горячих формах. Кроме этого, снизу вверх продувались струйки газа, но так, чтобы остались одиночные пузыри или целые хвосты пузырьков за ртом отдельных крупных рыбок. Вверху пузырьки переходили в пену; такими плитами из пенистого бледно-голубого стекла был перекрыт потолок. Пол устилали плиты с впаянными, очень стилизованными фарфоровыми морскими звездами, крабами и прочим fruits de тег (дарами моря). Для усиления эффекта поверхность стен была сделана выпуклой и волнообразной, сверху по стеклу текла вода, а свет — это главное! — был помещен за стеклянной наружной стеной. На металлической раме были установлены сотни лампочек и электрический автоматический переключатель. Свет усиливался волнообразно, покачиваясь и играя. Когда вся эта дорогая и сложная машина приводилась в действие, то получался фантастический эффект морского дна и живого движения воды вокруг и над зрителем. Это было морское дно, но не натуралистическое, а облагороженное искусством, потому более прекрасное, оно казалось мне достижением, которое нельзя превзойти. Но работа с цветным стеклом и светом кое-чему меня научила, и при украшении клозета я сделал еще один шаг вперед.

Стены уборной были сделаны из плит золотисто-розового стекла. Со стороны капитальной кладки на стекле был протравлен и выточен замысловатый рисунок, легкий эротический узор из людей и зверей, такой запутанный, что вначале смысл оставался для зрителя скрытым, и лишь случайно, ненароком взглянув, он раскрывал смысловое значение этих грациозных гирлянд. Вогнутый рисунок кое-где был отшлифован и, наоборот, кое-где отработан до достижения крупной зернистости. В толщу стекла была вмешена золотая пыль. Что же получилось? Если войти в комнату и включить только внутреннее освещение, то стены казались мутно-розовыми и блестящими. Скучно и непонятно! Но под потолком во всю длину стеклянных плит были установлены сильные электрические лампы-трубки, дававшие яркий свет, проходивший внутрь стекла и пронизывавший всю толщу плиты сверху донизу. И вот если, зажигая освещение комнаты, включить одновременно и этот верхний скрытый свет, то в полупрозрачной розовой дымке мягко, но отчетливо повисали в воздухе волшебные и живые фигуры, легкое эротическое видение, некий «сон в беспокойную ночь!» Все вогнутости теперь казались выпуклостями, и глаз ясно различал все подробности, от округлости девичьей груди до шероховатости треугольника волос. Волнующийся и переливающийся свет освещал позади стеклянных плит густо-розовую поверхность фундаментальной стены, и золотистое видение неподвижно парило в воздухе, как бы плывя в золотистых облаках, восходящих к небу.

Когда герр барон и гауфюрер вошел в ванную, он долго стоял, не снимая фуражки и пальто, молча оглядывая стены, потолок и пол. Молчал, вертел головой и дымил сигарой. Я тоже молчал, самодовольно ожидая похвал, точно зная, что эти похвалы будут, обязательно будут. Наконец, он вынул изо рта сигару.

— Чудесно. Это именно то, что мне хотелось — увидеть чудо. Чудо искусства. Чудо творческого вдохновения! Знаете, ван Эгмонт, вы тысячу раз правы, все ваши силы сконцентрировались именно на ванной комнате. Я не думаю купаться здесь один, черт возьми! Пара наяд на таком морском дне будет кстати, не правда ли? Но, войдя в уборную, он ошалел. Сигара давно потухла, он, машинально держа её в руках, пачкал пеплом черное форменное пальто. Машинально сел на унитаз и снял фуражку. Мы долго молчали, он рассматривал парящие в розовой мгле золотистые фигуры. Я тоже любовался красотой, которую моя творческая сила вызвала из небытия к жизни. Я знал ее изнанку — каменную кладку, масляную краску на стене, стеклянную стену и освещение. Всю технику хитроумного изощрения, которая здесь играла роль золотой оправы для бриллианта — узора на стекле, и все же даже я сам не мог не поддаться очарованию собственного творчества. Сколько выдумки, сколько вдохновения, сколько раздумий, сколько часов труда, оторванных от сна и от еды. Творец не может жалеть себя, иначе он не творец! Как родящая мать жаждет ребенка и готова принести себя ему в жертву, так и творец должен разродиться. Вдохновение мучит и требует воплощения, если бы не было кистей и холста, я писал бы по воде пальцем, представляя силой воображения все мельчайшие подробности! Вот она, сверхчеловеческая сила искусства, украшающая и преображающая жизнь, делающая из творца героя!

Я стоял и сквозь розовую полутьму видел грядущие образы Прекрасного и Великолепного, всё то, что стоит вокруг меня, ждет, властно требуя своего рождения!..

Вдруг раздался резкий шум, сидевший на унитазе герр барон нечаянно нажал рычаг и спустил воду.

— Я и забыл, что мы в уборной! Вы вашим искусством закружили мне голову, теперь придется выходить на улицу с мокрой задницей!

Гауфюрер расплатился очень щедро. Паломничество его друзей в новую виллу превратило их в моих поклонников. Они все просили принять новые заказы. Обо мне заговорили, я сразу вошел в моду. Журнал «Kunst und Gewebe» поместил очень лестную статью с цветными репродукциями, потом откликнулись французский «Arts decorotifs» и лондонский «The Artist». Ванная и уборная всюду фигурировали. В телефон с восторженным рыданием в голосе говорили.

— Дорогой мэтр, пожалуйста! Пожалуйста!! Отделайте мою виллу, да, всю целиком, с головы до пят, и уж, конечно, не забудьте ванную и уборную! Как у герра гауфюрера!

Сначала до меня не дошел смысл этих разговоров, но как-то раз в театре я услышал обрывок фразы. Говорили два господина и две дамы очевидно о стиле в декоративном искусстве. Одна из дам что-то с жаром доказывала и повторяла: «Да, уборная ван Эгмонта, только это, и ничего меньше, только уборная ван Эгмонта как Новое Слово в искусстве!»

Один журналист несколько раз повторил мне с уважением и завистью: «О вашей уборной говорит весь город!» Наконец, на открытии одной выставки, проходя мимо группы немецких художников, которые мне завидовали, я услышал позади себя нарочито громкий и вызывающий разговор.

— Этот? Модный иностранец? Наш берлинский Latrinenkonig (король отхожих мест).

— Король дурачества…

— Король свинства…

— Король уборных…

Как римский папа, я ношу на своей голове тиару с тремя коронами…

«Почему?» — спрашивал я себя тысячу раз и тысячу раз отвечал: «Потому что это неизбежно и естественно в обществе, где ты живешь!»

Я вспомнил много мелочей, которые мне вначале не были понятны. Пришлось специально поехать домой и в Чехословакию, познакомиться с нужными людьми, перечитать не один десяток книг. В конце концов, все стало ясным. В этом обществе всё покупается и продается. Всё, до человека включительно. «Пестрая корова» была послана в море несмотря на то, что она была в аварийном состоянии и была не судоходна. Компания скупала старые суда, зарабатывая на их катастрофах, поскольку эти старые калоши страховались на большие суммы. Почему английский угольщик пропорол борт? Поползли слухи о намеренной организации столкновения судов. Крупнейшие торговые фирмы для получения высоких страховых сумм сами сжигали свои предприятия. Передо мною свежие лондонские газеты, в которых сообщается о сговоре между поджигателями и начальником лондонских пожарных команд. Невероятно? Чудовищно? Гибли доблестные пожарники и самоотверженные служащие. Их хоронили как героев, точно так же погиб и был похоронен мой отец. После наводнения в Голландии у нас цены подскочили, и я с ужасом нашел в старых газетах радостные сообщения об оживлении в торговле. Мсье Татя — обманщик и прохвост, волк в овечьей шкуре. В Чехословакии мне объяснили хитрую механику этого балагана: одураченные крестьянские сыны верили вранью о новом мире без пролетариев и капиталистов, шли на завод, где не было профсоюзов, и работали до изнеможения. В тисках завода, заводских столовых и домов, через пару лет работы на конвейере, когда у них начинали трястись руки, заводская полиция выгоняла их вон, и после расчета у «восторженных сотрудников» в карманах ничего не оставалось. Жалкие акции в руках этих тысяч мелких владельцев не позволяли им противопоставить себя основному владельцу и диктатору — ультракапиталисту в маскарадной кожаной куртке и с фальшивым красным знаменем в руке. Неизвестный по кличке ван Аалст — не клоун и не гангстер, это бывший преподаватель литературы, типичный служака, который позавчера в одной фирме продавал знания, вчера в другой торговал пушками, сегодня у третьих хозяев торгует порнографией, а завтра у четвертых аккуратно и равнодушно будет торговать пылесосами или Евангелиями. Какое дело колесику до продукции всей машины? Колесико вертится, делает свое дело, и его хорошо смазывают, ну и все! Даже Святые Простофили, все эти папы, диктаторы и королевские акулы, даже они, по существу, являются не более как производными этого жестокого, — нелепого и преступного общества, уродующего людей и направляющего их таланты и способности на дурное.

В этой цепи жертв и я сыграл свою печальную роль, больший простофиля, чем другие, потому что все люди искренно и честно во что-то верят. Всё дело в том, какой именно путь избрать с того момента, когда глаза открываются. Путь приспособления, ведущий к довольству, успеху и богатству, или путь отказа от включения себя в эту страшную машину в качестве покорного колесика. Вопрос только в этом!

Я решил — не включаться!

Я достаточно продавал себя, и за частицы моего «я» мне хорошо платили. Если снять комнату и питаться в недорогих столовых, то заработанных денег мне хватит до смерти. Не хочешь прозябания — прекрасно! У меня достаточно средств для безбедной жизни в течение десятка лет. Что случится дальше — посмотрим. Отныне я буду жить в Прекрасном и для Прекрасного, в башне из слоновой кости, и она не будет иметь ни окон, ни дверей!

Так я решил вопрос о творчестве и труде, на этот раз без слез и трагедий. О мыслях на балконе в Нью-Йорке, о яростном скрежете зубовном над гравировальными досками, о шуме воды в уборной фон Заде я вспоминал без злобы и сожаления. Пройденный этап… Стал умнее… Вырос… Как я работал над «Апофеозом Труда» и даже заплакал на его похоронах, теперь вспоминал с теплым чувством грусти, как об увлечениях невозвратимо прошедшей молодости. Утром, бреясь, смотрел на первую седину, уже есть, наступают зрелые годы. Годы сознания ограниченности нашего бытия и время признания нашего бессилия.

Я был полон сил и здоровья, в мои годы человек не может сидеть взаперти наедине с горькими мыслями. Я выполз из своей конуры и начал жить, но это была уже иная жизнь.

Именно в это время вышли нашумевшие романы о молодом человеке XX столетия «О lost generation» («О потерянном поколении»). Разочарованные обманом Мировой войны и послевоенным мошенничеством, молодые люди, не пожелавшие на развалинах своих идеалов включиться в мышиную возню, во всех странах образовали весьма влиятельную прослойку, задававшую тон в интеллектуальной жизни Европы и Америки. Влиятельную, благодаря своей талантливости. Постепенно highbrow — высоколобые, их показная аморальность, скептицизм и разочарованность, демонстративное пренебрежение ко всему общепринятому вошли в моду как фасон брюк или ботинок. Само собой, в определенных кругах интеллигентской молодежи всё это стало обязательным. Было модно витать в безвоздушных высотах чистого интеллектуализма, щеголяя практической бессмысленностью дела рук своих, ибо это считалось несомненным доказательством бессмысленности всего существующего и всей жизни.

К такой группе модных парижских художников, писателей и артистов примкнул и я. Это не была «золотая молодежь» — быть богатым считалось предосудительным и доказательством связи с буржуазией. Мы друг перед другом щеголяли своей неустроенностью в личной жизни и интеллектуальными затеями. Примеры нашего безрассудства теперь теснятся в памяти как укор, как обвинение… Один из нас стал парашютистом и установил рекорд высотного прыжка. Неделю он был героем, но вот другой небрежно бросил: «Один немец дьявольски прав, храбрость — это унтер-офицерская добродетель». Вчерашний герой, когда ему предложили хорошо оплачиваемую должность инструктора, окончательно упал в нашем мнении. Однажды кто-то принес в кафе русско-французский словарь, и мы потешались над непроизносимостью и длиной русских слов: мы читали по складам «ваше превосходительство», и под общий смех решили: изучить такой язык вообще невозможно. Я взялся за дело и в течение нескольких месяцев освоил этот язык, что произвело в нашем кружке впечатление, не пользой, а бесполезностью такого бессмысленного достижения. Когда кто-то неосторожно заикнулся о полезности всякого знания, все зашикали: «Бухгалтер! Лавочник!» — и бедняга смолк. Так и жил я никчемной жизнью, томимый здоровьем, силой и энергией, поднимая на смех всё, над чем можно было позубоскалить. Это превратилось в манию.

В тот год в культурных странах праздновали юбилей средневекового персидского поэта. Наша веселая ватага тоже приняла в этом посильное участие: мы ввалились в Музей восточных культур, и когда одна из девушек обнаружила стенд с изречениями мудреца, то мы под взрывы хохота и острословия стали их читать, и многие из них потом в нашей компании бытовали как символ пошлости и скудоумия. На каждое практическое или разумное замечание одного из нас все другие, переглянувшись, хором отвечали: «А что сказал великий мудрец? — В русле, где текла уж когда-то вода, не ляжет на отдых мудрец никогда»…

Я с отвращением поднимаю голову и отхожу от перил. Что там смотреть еще, когда за пароходом вьется только хвост пены?.. Сначала игривой и белоснежной… Потом вялой и серой… И, наконец, ничего не остается, кроме пузырей, лениво покачивающихся на мелкой ряби… Ничего, кроме пузырей.

Как в жизни многих, как в моей жизни…

Но время шло и шло…

Постепенно я сам себе надоел, и всё опротивело: изысканная компания высоколобых, надуманное острословие и безделье. Пробовал ездить — побывал в Москве, Токио и в других столицах. Нет, все опостылело. Я не видел впереди ничего, что оправдывало бы моё существование. Логически рассуждая, пришлось сделать неизбежный и окончательный вывод — пора уходить из жизни…

Когда я решил покончить с собой, то встал вопрос. Каким образом? Как это ни странно, но убить себя не так-то легко, тем более если ты художник, сноб и высоколобый. Застрелиться? В Полицей-президиуме на Александрплатц на стенах висят фото неопознанных самоубийц и убитых: почерневшие лица, высунутые языки. Глядя на себя в зеркало, я видел молодое, здоровое и недурное лицо. Неужели я буду вот таким — черным и языкатым? Нет, некрасиво и низко! Я — художник и должен умереть по правилам хорошего тона и эстетики. Броситься с Эйфелевой башни? Фарс! Газетная мелодрама! Выброситься в море? Спасут, будут позорные сцены. Наглотаться таблеток? Поставят клизму, промоют желудок, и будешь опять свеженьким, как огурчик, на радость друзьям — зубоскалам.

Нет и нет… Я представлял себе смерть так: принять ванну, побриться, выкурить хорошую сигару и потом выйти из жизни, бесшумно притворив за собой дверь… Или умереть как древний римлянин, на ложе роз… Ну, не настоящих, опять смешной фарс, а теоретических… уехать далеко и не вернуться… А?

Ведь это идея!

Да, уехать в неизвестную страну и найти там смерть. Шалить с огнем как мотылек, пока не обожжешь себе крылья… «The rest is silence» («Остается молчать» [Шекспир]). Я стал подыскивать страну забвения. Две возможности представились мне одновременно — Азия или Африка.

Африка! Вот она…

Я стоял на верхней палубе и смотрел, как по горизонту ослепительно-синего моря медленно встает легкая сиреневая дымка и потом принимает очертания невысоких гор. С юга дул обжигающий, знойный ветерок.

Неужели это и будут те врата, через которые я уйду в другой мир?..

Когда показался Алжир, я недоуменно протер глаза, до того он был похож на Марсель. Словно белый пароход, описав в море большой круг, вернулся в порт, из которого вышел. Если особенности всех средиземноморских портов сложить вместе и хорошенько перемешать, то получится французский Алжир. Без национального лица, некий левантийский торговый порт — ни французский, ни арабский. Как всякий южный город у моря, он группами и рядами белых домов, словно пенными гребнями волн, ниспадает к синей воде. Издали Алжир похож на испанскую Барселону, французский Марсель, итальянскую Геную или греческий Пирей. Бульвары, кафе с пестрыми тентами над столиками на тротуарах, шумная светло одетая толпа — это всё напоминает Францию, только итальянцев и испанцев здесь значительно больше. Попадаются греки и русские эмигранты. А арабы? Они работают в порту, чистят прохожим обувь, в центре города их можно видеть за разгрузкой мяса, овощей и прочих грузов, да и то у задних подъездов. Говорят вполголоса, спешат закончить дело и убраться прочь.

Здесь, как и всюду на Ближнем Востоке, есть знаменитый пестрый и крикливый местный рынок — Сух. Близ него — сырые улочки, похожие на щели или трещины; они узкими лестницами поднимаются к окраинам вверх. Это бедный и угрюмый арабский район зажат в тиски белого и сияющего города, он кажется неестественным и даже неуместным, как музейное гетто, сохраняемое на забаву иностранным туристам.

— Не то, не то, — с раздражением повторял я себе. — Мне нужны настоящая Африка и подлинная жизнь. Видимо, настоящий арабский Алжир — это не город, а провинция или Сахара, где мало французов. Нужно скорее перевалить через горы и вырваться на волю, в пустыню! Там я найду то, что ищу, а здесь только теряю время, смотреть или слушать нечего.

Однако где люди, там всегда есть что посмотреть и послушать!

Город Алжир запомнился мне по трём случайным встречам, вначале они показались не стоящими внимания, но позднее, после знакомства с настоящей Африкой, выросли до значения символа. Эти сценки хорошо отобразили то, что пришлось увидеть позднее.

В порту француз-надсмотрщик больно ударил суковатой палкой по тощим и голым ногам араба-грузчика. Он, согнувшись пополам, на спине перетаскивал мой багаж. Когда всё было уложено в грузовик, я заплатил ему преувеличенно много и даже дружески похлопал по плечу — не расстраивайся, мол, парень. Оборванец как ножом полоснул глазами «доброго» иностранца, небрежно отсчитал сдачу, снял со своего плеча чужую руку и процедил сквозь зубы: «Иди, иди…»

Слоняясь по убогим переулкам арабской части города, я увидел двух молодых людей, одетых по-европейски и бегущих сквозь толпу от французских полицейских. Падкая на зрелища и бестолковая толпа случайных зевак ловко расступалась перед бегущими и не менее ловко смыкалась перед полицейскими. Сыпались удары, звучали хриплые проклятья полицейских, но молчаливые прохожие, не сопротивляясь, путались в ногах у преследователей и создавали толчею.

Смуглый испанец, назвавшийся Рамоном Диасом, — хозяин бара, пояснил.

— Бежавшие — террористы и бунтовщики. Они совершают вооруженные нападения на полицейские посты и патрули. После подавления недавнего восстания Абд эль-Крима это — скрытые формы арабской борьбы с нами. Мы, алжирские французы, прекрасно знаем, что все черномазые — наши враги, хотя и молчаливые. Будете путешествовать по Африке — никогда не верьте туземцам и не становитесь к ним спиной в прямом и переносном смысле.

Римляне говорили: «Сколько рабов, столько врагов». Алжирцы — плохие рабы. Значит хорошие враги, не так ли? Не забывайте: каждый белый — вам друг, и единственный.

На веранде модного кафе в центре города какой-то молодой человек, щеголяя своим парижским выговором и изысканностью оборотов речи, долго болтая о прелестях Парижа, убеждал меня скорее вернуться в Европу и выражал удивление, что культурный человек добровольно отважился на такое путешествие по грязным задворкам цивилизованного мира. Я не стал спорить и только подумал: «Французы всюду остаются французами, и этот парижанин — самый типичный из всех моих парижских знакомых». На прощание молодой человек представился.

— Адвокат Сиди Абу Яхья!

Так вот почему я так мало встречал культурных арабов! Их тут немало, но многие из них перекрашены!

Таков был въезд в Африку.

Въезд в Сахару свершился, как и следовало ожидать, совершенно незаметно…

Я читал новый французский роман, лежа в спальном купе. В вагоне душно и жарко. За окнами бесконечными рядами тянулись хвойные деревья, виноградники, апельсиновые и оливковые плантации. Широкие шоссе в окружении кипарисов и рекламных щитов «Машлен» и «Ройал Шелл», точь-в-точь как на юге Франции, Испании или Италии. Арабы в белых и коричневых халатах не украшали пейзаж, скорее портили, делая его нелепым. Такие халаты кипами лежали на прилавках в Алжире, и по пришитым фирменным ярлыкам следовало, что это сугубо национальная одежда ввезена из Франции. Смуглые и худые лица с синей щетиной подбородков были южными, но не обязательно арабскими. Даже худые и босые ноги, торчащие из-под халатов, темные икры и серые от пыли ступни не являлись характерными признаками Африки. Местные люди казались лишними. В общем, всё в порядке, ничего нового…

Прорыв сквозь Атласские горы, перевал Апь-Кантара, то есть Ворота. Справа и слева потянулись южные склоны полупустыни, обжигаемые знойным дыханием Сахары — сухие степи, там и сям группы низкорослых колючих деревьев. Стада стали мельче: коровы и лошади сменились овцами, потом козами, наконец, исчезли и они. Автомобильная дорога потянулась по равнине, покрытой щебнем и песком. Люди стали редким украшением пейзажа. Попадались лишь верблюды и куры, дикие, обтрепанные и серые от пыли. Глинобитные дома незаметно перешли в плетенные из прутьев и листьев, а плетенки — в шалаши из тряпья, где три стороны завалены горячим песком, а с четвертой торчит палка.

— Туггурт! Туггурт! — закричали проводники. Вот и последняя остановка!

Бросил недокуренную сигарету, надел шляпу и, насвистывая игривый мотивчик, я вышел на перрон.

Глава 3. У врат серого ада

— Добрый день, мсье. Разрешите представиться: Дино Бонелли, заведующий местной базой «Акционерного общества транссахарского автомобильного сообщения». К вашим услугам.

Плотный, слегка обрюзгший человек в опрятном белом костюме вежливо приподнимает форменную фуражку. У него коротенькая трубочка, английский морской табак, на кисти правой руки вытатуирован якорь — видно, бывший моряк. Добродушный малый, подобно всем морским волкам, особенно в отставке.

— Я вас ожидаю, мсье ван Эгмонт, со вчерашнего дня.

— А вы уже знаете и моё имя?

Новый знакомый улыбается и добродушно разводит руками.

— Оно известно впереди вас на тысячи километров. «Кук и компания»! Вы теперь в наших руках, мсье!

Я искренне обрадован появлению заведующего и теперь хватаюсь за него как за спасательный круг.

— Когда мы выезжаем? Где можно устроиться до отъезда? Можно ли помыться?

— Не спешите, дорогой мсье, не спешите! Нужно всё обдумать и обеспечить вам как можно больше удобств.

Бонелли говорит спокойно, с приятной благожелательной улыбкой. Между нами растет взаимная симпатия, он мне, положительно, нравится.

Солидно посасывая трубочку, заведующий осматривает мой багаж.

— У вас много вещей, вот в чем беда. Мы обслуживаем чиновников, коммерсантов и военных. Этот народ путешествует налегке. Пассажиров мы усаживаем на вездеход, а их тощий багаж грузим в прицеп. Обычно места хватает, но что делать с вашим багажом, ума не приложу. Он задумчиво смотрит на гору ящиков и чемоданов, как бы определяя их вес и объём.

— Это только остатки, — усмехаюсь я и рассказываю печальную историю о кухонной даме. Бонелли хохочет.

— Ловко, черт возьми! Но где же плита, и куда девался холодильник?

— Холодильник еще в Париже подарен приятелю, а плита уехала в Швейцарию — кататься на лыжах. Когда я тронулся из Парижа, то за борт полетели более мелкие вещи. Мой путь усеян патентованными кастрюльками и нержавеющими сковородками. Не одна стряпуха, жена проводника или носильщика вспомнит меня добрым словом.

Так мы болтаем и курим. К нам подкатывает грузовичок, и люди в синих комбинезонах с веселыми ругательствами ловко укладывают мой багаж. И странно, Сахара как будто начинает терять свой грозный вид. «“Кук” сделал свое дело!» — думаю я, приободряясь.

— Новички не знают, что все предметы обихода можно получить в лавочке на берегу озера Чад, реки Конго или в лесах Габона. Но кое-что приходится тащить издалека. Осторожнее, ребята! Не спешите. Что у вас в этом ящике?

— Оружие, в том — киноаппарат и кассеты с лентами, в футляре — бумага, краски и кисти.

— А платье? Вы одеты уж слишком по-городскому.

Я снова хохочу, вспоминая свои ошибки.

— Роскошный тропический костюм был одет дважды. У парижского портного и перед приходом судна в Алжир. Мне не терпелось стать африканцем. На берегу за мной увязались чумазые мальчишки, да и прохожие удивленно смотрели. Словом, костюм был срочно снят и сунут в чемодан. Видно, его придется выбросить для облегчения поклажи.

— Ни в коем случае, — отвечает Бонелли, хлопоча около грузовика.

Когда все было готово, мы вытерли пот, обругали жару и зашагали к базе.

— Ни в коем случае, мсье. Старый африканец — всегда щеголь, и секрет нашего щегольства нужно знать. Я вам его открою. Сейчас очень жарко, все еле бродят, потные и неряшливые. Вы же наденьте красивый мундир и застегните его на все пуговицы. Здесь пыльно, а ваши сапоги должны блестеть. Туземцы к проявлению расхлябанности очень чутки, у них наметанный глаз и удивительное умение замечать мелочи. При первых же признаках опущенности белого у черных дисциплина немедленно падает. Вы — начальник экспедиции. Вас будут величать Большим Господином. Так постарайтесь же на самом деле им стать.

— Боюсь, что мне всё это не нужно. Африки нет!

— Куда же она девалась?

— Вы и «Кук» её слопали!

Бонелли резко остановился, сплюнул и трубочкой ткнул в пространство.

— А это что? Видите?

На окарине города у автобазы расстилалась плоская, ровная, однообразная и бескрайняя пустыня. Бледно-розовая по горизонту, вблизи почти белая. Пыль неподвижно висела в воздухе, и небо казалось низким и серым. Мертвый зной. Мертвая тишина. Как жерло добела раскаленной печи, вокруг нас пылала Сахара. От белой земли густой воздух медленно струился вверх, в пустое, низкое и серое небо. Багровые пятна плыли перед глазами, кровь глухо и с трудом переливалась в отяжелевшем теле. Как будто невыносимый груз навалился на голову и плечи. Я поднял лицо: прямо надо мной сквозь неподвижное и раскаленное марево беспощадно жгло остервенелое солнце. Прямо в меня мертвыми глазами уставилась Сахара. Меня охватил ужас!

— Крематорий готов. Полезайте! — почему-то шепотом проговорил Бонелли. — Вы только на пороге Африки. Вчера вас никто бы не заметил в толпе пассажиров. Сегодня произошла перемена, вы — не просто пассажир, а начальник экспедиции. Сейчас и здесь командовать не нужно, вокруг вас мы, европейцы, и вся наша техника. Но с каждым вашим шагом нас будет меньше и меньше. Условия существования станут незнакомыми и трудными, возможно, очень скоро наступит время, когда вам придется бороться за свою жизнь. В тот тяжелый момент вы не найдете никого около себя. Никого! Тогда-то и произойдет великая проверка ваших человеческих качеств. Провал на этом экзамене карается смертью!

Я устроился в гостинице при автобазе и недурно освежился. Оказалось, что поблизости есть артезианский колодец с чистой и холодной водой. Побрился, тщательно причесался, одел, наконец, свой блестящий костюм, и, когда неуверенно вышел во двор, все вежливо сняли шляпы. Сенегальский стрелок с серьгой в черном ухе, выпучив глаза, отдал честь! Напрасно я исподтишка наблюдал за выражением лиц — усмешек не было. Я находился в преддверии другого мира. Европа кончилась!

Двор автобазы окружали дома и навесы для машин. Все здесь было своё, родное: красивые белые машины и люди в синих комбинезонах, запах гари и рокот моторов. Между постройками виднелась белая даль, но такими узкими полосками, что пустыня, зажатая в подобные тиски, не казалась жуткой.

Началась подготовка к походу.

Бонелли ничего не делал без моего ведома и держался как расторопный приказчик. После долгих колебаний было решено пустить для меня вне расписания новую машину, благо нашелся ещё один попутчик почти без багажа. Любезность Бонелли дошла до того, что он решил сам, лично, вести машину.

— Компания требует, чтобы время от времени работа персонала вдоль линии проверялась авторитетным лицом. Я не охотник таскаться по жаре, но на этот раз поеду, ради вас, мсье.

Я от всего сердца потряс руку этому благородному человеку.

— Чувствую, что стою у врат с надписью «Lasciate ogni speranza voi che entradte» («Входящий, оставь все надежды» [Данте]). Так будьте же моим Вергилием и хотя бы на первых поворотах дороги подайте дружеский совет и опекающую руку.

— Обещаю, что уж там и говорить… — скромно кивнул головой славный малый. Чтобы как-нибудь выразить свою благодарность, я пригласил его к ужину.

Затем в обязательном порядке меня отправили на медицинский пункт. Доктор Паскье оказался опытным африканцем, немного смешным старым служакой в потертом костюмчике и стоптанных белых туфлях. Он подробно познакомил меня с тропической малярией, сонной болезнью, лоа-лоа и многими другими страшными заболеваниями, а также с последствиями укусов насекомых и змей.

— Обращаю ваше внимание на этого паука. Его укус, безусловно, смертелен. Запомните общий вид и окраску спинки — это может спасти вам жизнь. Паук прыгает. Если увидите его возле себя, особенно ночью, — не шевелитесь.

— Доктор, — взмолился я, дергая плечами, чтобы освободить прилипшую к спине рубашку, — сушеные пауки при такой жаре — поистине несносная тема. Покорнейше прошу вас пожаловать ко мне на прощальный ужин.

— Погодите, — закричал доктор Паскье мне вдогонку, — я должен вручить вам шприц и ампулы с противоядиями!

— Захватите с собой на ужин! Я спешу к себе — обтереться холодной водой.

Солнце исчезло за крышей гаража, и сразу посвежело.

Ужинали на пыльной крыше под тентом, политым водой, Когда нам подали коньяк и кофе, все пришли в отличнейшее настроение.

— А ведь я — тоже моряк, и мне довелось хлебнуть соленой воды, — я сказал это, думая сделать приятное мсье Бо-нелли. Моряки и охотники любят за чаркой вина вспомнить какую-нибудь невероятную историю. Но он промолчал, и это меня удивило.

— Я заметил на вашей руке якорь, дорогой друг. Ведь вы моряк?

— Да, когда-то плавал и рад встретить здесь человека с просоленной кожей.

— Я вам подливаю еще стаканчик, не тянет ли вас на мостик?

Бонелли замялся. Доктор, у которого нос и щеки уже пылали, закричал со смехом:

— Какой Дино моряк!

Бонелли сделал знак, и к столику подсела черноглазая и пышная девушка, уже давно наблюдавшая за нами.

— Синьорина Беатриса, — отрекомендовал Бонелли и, шутливо обняв за плечи, добавил: — Моя старая любовь.

Разговор сразу стал шумным. Синьорина подняла бокал за успех моей поездки, затем мы выпили за прекрасных итальянских девушек. Появилась гитара, но Бонелли степенно вынул потертый портмоне и сдержанно сказал:

— Пора кончать! Нам, африканским служакам, не следует увлекаться, да и деньгами нас не балуют.

Я заплатил. Все встали.

— Мсье ван Эгмонт, — сказал Бонелли, закуривая свою трубочку, — зайдите ко мне в контору подписать документы. Затем даю вам ровно час отдыха, и мы трогаемся.

— Вот страховой полис на имущество и жизнь. Советую подписать: мало ли что случится в пути.

— Слава Богу, родственников у меня нет, и радоваться моей смерти некому, — я засмеялся и небрежно махнул рукой.

— Как угодно. Мы, французы, не делаем и шагу без страховки.

— Французы — устрицы, их не оторвешь от места, к которому они приросли. Мы с вами — другое дело. Голландцы и итальянцы легки на подъем.

Лицо Бонелли стало вдруг серьезным. Он вынул изо рта трубочку, подтянулся и отчеканил медленно и веско, почти торжественно.

— В Алжире много французских граждан итальянского происхождения, но мы — не итальянцы, а французы, и, осмелюсь утверждать, хорошие французы! Взгляните-ка на моих двух братьев.

На стене висели фотографии времен Первой мировой войны. Два офицера в форме французской армии стояли у орудий. Между порыжевшими от времени карточками красиво вилась новенькая трехцветная ленточка.

— Герои Вердена. Оба пали, — голос Бонелли дрогнул.

— Простите, — смущенно пролепетал я и крепко-крепко пожал его руку.

Открываю дверь комнаты. Две пышные, слегка влажные от жары руки обхватывают шею.

— О, carissimo mio, — страстно шепчет синьорина Беатриса и прижимается ко мне полной грудью.

— Слишком жарко, синьорина.

— Дальше станет еще жарче! — она кокетливо играет глазами. — Не теряйте времени, культура кончается!

— Почему вы полагаете, что я ищу культуру?

— Ах, так. Хорошо, что вы сказали. Grazia, — девушка говорит вполголоса и деловито. — Хотите арабку или негритянку? У нас есть настоящая дикая негритянка!

— Настоящая ли?

— Клянусь Мадонной и младенцем Иисусом! Мы держим их специально для господ путешественников.

— Отлично налаженный сервис, синьорина.

— Деньги, синьор! Они и в Сахаре делают чудеса. Я посылаю негритянку?

— Пришлите лучше слугу с кувшином воды.

Вот и торжественный момент выезда!

Белый вездеход подан. Мы с попутчиком усаживаемся за спиной водителя на удобные мягкие скамейки, похожие на сиденья хороших автобусов. Рядом с Бонелли, устраивается коренастый пожилой человек с могучими усами и оловянным взглядом — Гастон. Он на минуту привлек мое внимание. Он пьян — это наш штурман: перед его сиденьем прикреплен штатив, видно, для астрономических инструментов и наблюдений. Мы будем плыть в песчаном море по луне, звездам и солнцу!

Последние сиреневые облака угасли. Появились крупные звезды.

Ни арабов в бурнусах, ни верблюдов, ни звона бубенчиков. У ворот в белой чадре (м'лафа) стоит девушка, и, судя по банке консервов в руках, она не из сказок Шехерезады.

— Вперед! — командую я.

Бонелли дает газ, поплыли облака зловонного синего дыма, и мы с грохотом выезжаем за ворота. Начинается та пустота, от которой и произошло слово пустыня. Малопонятное в Европе и исполненное такого грозного смысла здесь. Отсутствие условий для жизни властно господствует в гнетущем пейзаже. Пустота и безлюдье, глаза воспринимают все живое как что-то редкое и странное, как привет и подарок. Сначала я делаю снимки пустыни и держу фотоаппарат наготове. Но что снимать? Справа, слева и впереди — плоский и ровный каменистый грунт, скучный как стол. Вначале пути иногда среди голой местности высятся развалины — остатки римских городов. В одном месте я сфотографировал гордую и прекрасную колонну и перед ней сделанный из зловонного тряпья шалаш, из которого видны грязные и тощие ноги. От римской эпохи сохранился еще один многозначительный и контрастный памятник — фоггары, остатки древних подземных водопроводных сооружений. Они тянутся во все направления и на многие километры, осыпавшиеся и забытые, а кое-где до сих пор употребляемые в дело: в прохладных подземных коридорах ютятся семьи арабов, и из ям иногда торчат головки черномазых ребятишек.

Привалы однообразны. В оазисах умеренное любопытство взрослых и восторг детворы. Синие комбинезоны и белые костюмы французов. Сдача и приём почты. Испорченный жарой отдых и невкусная пища. «Воп voyage!» — и снова ширь, зной и раскаленный воздух. Ветер не освежает, а обжигает горло и легкие. Вокруг бескрайняя пустота, серая, оранжевая и желтая, почти белая и почти черная. Да, черная! В Сахаре путник видит почти все стадии разрушения каменных пород, причем щебень сверху покрыт темным налетом, который называется «загаром пустыни». Воистину безлюдная пустыня всегда безотрадна, но ничто не может быть ужаснее плоской равнины, покрытой насколько хватает глаз черным раскаленным щебнем! Машина идет по этим прожаренным камешкам, оставляя за собой светло-серый след. Медленно меняются безжизненные тона, медленно мимо проплывают мертвые скалы и песок, но всегда неотступно бежит за нами пыль. Пыль, пыль, пыль…

Знойные дни и душные ночи сменяются законной чередой. Белая машина неутомимо бежит вперед. Несмолкаемый грохот. Зловонный чад. Жарко. Пусто. Скучно.

Под моим сиденьем — корзина, в ней пресный сыр, томатный сок, шоколад и сгущенное несладкое молоко. Я вынимаю недочитанный роман и погружаюсь в него, изредка запуская руку в корзину. Книга чудесно написана. Тема Джека Лондона — о собаке и человеке в снегах Канады, но разработана по-французски и по-современному, без наивного восхищения человеком, с горькой и тонкой иронией.

Канадский охотник готовится в поход к берегам Ледовитого океана за пушным зверем. Его пес вертится под ногами, получая небрежные ласки, объедки со стола, а иногда пинок ногой. С каким напряженным нетерпением следит животное за каждым движением людей, сидящих за едой, как жадно оно ловит брошенную ему кость. Север. Леса, утонувшие в снегах. При переходе через реку охотник проваливается под лед. Сани и снаряжение гибнут. Человека из воды вытаскивает его преданный пес. Они одни в белой пустыне. Начинаются путь назад и новая жизнь.

Пес ловит мелкое зверьё, садится и не спеша, с аппетитом кушает. Человек поодаль, высунув голову из сугроба, с жадностью и тоской наблюдает. Пес, наевшись, долго облизывается и засыпает. Тогда человек идет к своему «хозяину», доедает остатки пищи, стараясь показать собаке свою любовь и внимание.

Перемена в отношениях подана тонко и сильно. Ярко дана природа. Незаметно я погружаюсь в сон: бледное желтое солнце глядит с ледяного зеленого неба… голубой и розовый снег… я держу в объятиях большого спящего пса и, лаская его, думаю — опять этот подлец не оставит мне мяса…

Р-Р-Р-

Машина резко затормозила, выпуская облака синего дыма.

Я недовольно поднимаю голову.

— В чем дело? Мотор испортился?

— Гастон, взгляни-ка вон туда.

Бонелли грязным пальцем указывает вперед. Усач молча посмотрел бычьим взглядом. Потом изрек:

— Они.

Бонелли не спеша встал, вышел из машины, вынул из кобуры большой пистолет, ввел пулю в ствол. Осмотрев оружие, очевидно для пробы он выстрелил в песок. Держа оружие наготове, приступил к отправлению маленькой естественной потребности.

Надо сказать, в мертвом безмолвии пустыни выстрел хлопает исключительно неприятно. Мы сидим совершенно растерявшись.

Между тем Гастон лезет руками под сиденье, долго и пыхтя копается в его недрах. Неожиданно встает, вынимает пулемет и насаживает его на турель, вставляет обойму и наводит на цель. Он вовсе не штурман, и его настоящее назначение грубо и жестко открывается нам в движении его сильных рук.

Впереди нас видно приближающееся облачко пыли, и уже можно различить темные фигурки всадников на верблюдах.

Усач снял пробковый шлем, вынул из кармана огромный пестрый платок и широкими движениями вытирает пот — сначала с лица, потом с лысины и, наконец, с толстой багровой шеи. Надев шлем и подкручивая усы, он повернулся к нам, бледным и безмолвным.

— Господа пассажиры! Извольте залезть под скамьи. К нам пожаловали туареги!

Так для меня началось мое настоящее знакомство с Африкой. Странствуя по снегам Канады, я не заметил, что до сих пор ровная местность постепенно стала волнистой: каменные холмы, повышаясь, делались все более и более скалистыми, гряда за грядой тянулись они поперек нашего пути. Отряд туарегов остановился в лощине, но три всадника двигались нам навстречу, то скрываясь, то вновь показываясь, каждый раз всё ближе и отчетливее.

— Чего им надо?

— Сейчас увидим, — Бонелли спокойно оперся локтем о кузов автомобиля, держа наготове пистолет.

— Что мне советуете вынуть — фотоаппарат или браунинг?

— То и другое, мсье.

Вдруг совсем близко, шагах в двухстах, из-за камней вынырнули наездники и остановились: три яркие фигуры, точно вырезанные из цветной бумаги и наклеенные на бледнолиловое пламенное небо.

— Что за чудесная картина! — невольно вырвалось у меня.

Непринужденно и легко, как будто свободно паря в воздухе, сидели на верблюдах две тонкие, гибкие фигуры, укутанные в белые широкие халаты. На высоких копьях, пониже блестящих наконечников, трепетали бело-красные флажки. Лица были закрыты черно-синими покрывалами, через узкую прорезь светились воспаленные красные глаза. Иссиня-черные волосы длиной почти до пояса были заплетены во множество косичек, приподняты и пропущены сквозь черную чалму. Они развевались над головой, как пучок живых змей.

Впереди воинов неподвижно, как статуя, красовался их предводитель. Верблюд светло-дымчатой масти, изогнув шею, дико косился на машину; бело-красная полосатая попона доходила почти до земли. Этот всадник был одет богаче. Поверх белой одежды широкими складками свободно драпировался черно-синий халат, на него была надета узкая пестрая туника, опоясанная бело-красной лентой, шитой блестками и золотом; длинные концы этого пояса крест-накрест повязаны через грудь и спину. Правой рукой всадник придерживал пугливое животное, левой властно опирался на длинный прямой меч. За спиной виднелся большой желтый щит из шкуры какого-то животного с узорным кованым крестом. Лицо было закрыто сначала белой, затем черной блестящей материей — лишь в узкую щель виднелись полоска темной кожи да два сверкающих глаза, красных от жары. Как и у воинов, над его чалмой вился высокий султан волос — синих змеек. В фигурах всадников ничего мусульманского, это были скорее крестоносцы, прискакавшие прямо из средневековья к автомашине транссахарского сообщения.

— Les rois mages, — негромко и восхищенно прошептал мой попутчик.

— Да, лихие наездники, настоящие дети пустыни, — подтвердил Бонелли. — Впереди феодал, по-здешнему — имаджег, а остальные — его вассалы, имгады. У одного из воинов к седлу привязан барабан — это Тобол, знак власти.

— А цвет халатов имеет значение?

— Да. Некрашеная ткань дешевле, ее носят простые воины и рабы, крашеная — дороже и всегда указывает на более высокое положение. У нашего феодала сверху надета пестрая туника, он вдобавок ко всему ещё и щеголь. Впрочем, они все здесь щеголи, это их национальная слабость. Красные и белые полосы — его родовые цвета, что-то вроде дворянского герба. Словом, попали почти на тысячу лет назад! Занятно, а?

— Чем же живут они в пустыне?

— Разбоем. Что не могут отнять — украдут, если нельзя украсть — тогда начинают помаленьку торговать. Народ, верный данному слову, по-своему очень честный, но с ними зевать нельзя. Сейчас мы узнаем, зачем они тут.

И действительно, главарь тронул поводья, и все трое начали с холма спускаться к нам. Вот они уже совсем близко…

Гастон прицелился, щелкнул затвор пулемета.

Главарь, ехавший впереди, засмеялся и натянул поводья. Он поднял руки вверх, повернул к нам ладони и развел пальцы. Оба воина повторили эти движения. Рукава их легких одежд упали до плеч. В пылающем небе четко рисовались тонкие, точно обугленные руки.

«Цепкие и сильные руки, — подумал я, — наверное, опасные, как лапы зверя». Странная штука жизнь! Если бы я знал, что скоро, очень скоро, почувствую на своем горле страшную хватку этих пальцев. Может быть, это и есть самое прекрасное в нашей жизни. Мы жадно смотрим вперед, ничего не видящими глазами!

Бонелли и Гастон в свою очередь подняли руки и развели пальцы.

— Господа, сделайте то же самое.

Мы подняли руки. Минута прошла в напряженном молчании — обе стороны словно оценивали намерения друг друга.

— Мирные? — спросил я Бонелли.

— Еще бы, — усмехнулся он, — видят Гастона и его игрушку. А попадись мы им без оружия — небось не показали нам ладошки.

Бонелли переложил пистолет в левую руку, скосив глаза, снял с кончика носа крупную каплю пота.

Главарь сделал знак рукой, воины спешились, отстегнули от седел корзины. Расстелили коврик и высыпали на него из корзин пеструю мелочь — сандалии из розового и зеленого сафьяна, изделия из черепаховой кости, цветные коробочки и кинжалы в ярких оправах. Когда товар был разложен, воины присели около ковра, а главарь стал рядом, внушительно оперся о меч и махнул нам рукой.

— Мсье ван Эгмонт, — проговорил Бонелли, — мы с Гастоном прикроем вам тыл, а вы идите взглянуть на наших гостей, — он обернулся ко второму пассажиру. — Подходите, не бойтесь. Давайте четверть запрошенной цены.

Торговля закипела. Незаметно я рассматривал туарегов, обдумывая, как получше их заснять. Будут ли они позировать? Как бы не испугались! Надо начать с главаря… Успеть заснять хотя бы его… сбоку… незаметно…

Желая заранее выбрать наиболее выгодный ракурс и делая вид, что очень занят какой-то вещицей, наклоняюсь над ковриком и, скосив глаза, незаметно разглядываю дикаря. И вижу нечто совершенно невозможное: главарь сахарских разбойников за моей спиной сунул в руку мсье Бонелли аккуратный белый конверт. Невероятно! Безусловно, это было, не сплю же я: пакет скучного казенного вида мелькнул из рукава экзотического феодала прямо в засаленную машинной грязью руку нашего водителя.

Это было делом одного мгновения.

Потом туарег застыл в картинной позе, а заведующий базой «Акционерного общества транссахарского автомобильного сообщения» притворно кашлянул и полез за платком, попутно сунув за пазуху только что полученный белый конверт. Да, я готов был поклясться, платок ему был не нужен, он просто хотел незаметно сунуть за пазуху конверт. Гастон лениво наблюдал за туарегами, громко спорившими с пассажиром из-за цены, я копался в безделушках, разложенных на коврике, и момент для передачи был выбран очень удачно. Кроме меня этого никто не заметил.

Туареги засняты в самых эффектных позах. Вот они уже скачут прочь, вдали тает облако пыли. Но интерес к экзотике вдруг пропал. Ошибся я или нет? Однако как же тут можно ошибиться, когда туарег левой рукой, не глядя, сунул письмо стоявшему позади Бонелли… в правую руку, нуда — именно в правую… Помню все мелочи.

Мы поели, выпили теплого вина и закурили. Разговор шел о туарегах, их образе жизни и обычаях. Гастон рассказывал самые невероятные истории, которыми местные старожилы любят поражать воображение новичков: как туареги украли у одного туриста жирно смазанные ботинки, сварили их и съели, и прочую подобную чепуху.

Наблюдая за Бонелли, вижу вначале его настороженность и смущение — он как будто проверяет меня. Но я держусь спокойно и естественно. Проходит полчаса — мы шутим и смеемся, все идет обычным порядком. Садимся по местам, гудок воображаемым пешеходам, и машина трогается. Настроение хорошее. Случайно вспомнив о пакете, уверенно сам себе говорю: «Глупость». Какой смысл передачи письма случайному путешественнику сахарским дикарем? Да еще французу? Никакого! Чушь. Показалось.

Машина быстро бежит вперед, ныряя с холмов и снова взбираясь наверх. Холмы становятся выше и круче, воздух как будто свежеет. Вдали, в горячей мгле, все яснее рисуются контуры высоких гор.

— Вот осиное гнездо всех сахарских разбойников! — говорит Бонелли и кивком головы указывает вперед. — Много столетий тому назад арабские фанатики ислама, захватив Северную Африку, пытались развить наступление на юг, добравшись до сказочно богатых областей тропической и экваториальной Африки. Добыча казалась им легкой и потому особенно привлекательной. Но на победоносном пути зеленого знамени Магомета встали большой горный массив, занимающий всю середину пустыни, и совершенно не обыкновенный народ, который явился гарнизоном такой грандиозной крепости. Получилась совершенно не преодолимая преграда: пройдя Северную Сахару, арабы, изнемогающие от жары, натолкнулись на туарегов, их отчаянное и героическое сопротивление. Их храбрость и стойкость поразили воображение завоевателей. Древние арабские авторы пишут: если обычный народ в решительном бою нужно только поразить, то туарегов приходилось добивать каждого в отдельности, кромсая его на отдельные куски, потому что израненый и искалеченный туарегский войн уже без рук и без ног яростно продолжал сопротивляться. Натиск всепобеждающих арабских полчищ был отбит. Все вместе взятое заставило древних авторов назвать туарегское гнездо Страной Страха. Вот в нее мы и въезжаем. Хоггар…

— Хоггар… Хоггар… — вспоминаю я. — Ах, да! В Париже большой специалист по Африке рекомендовал мне свернуть туда: «Сахарская Швейцария, незабываемые виды»!

Бонелли добродушно хохочет.

— Ну и сверните, в чем же дело? Не пожалеете, там много интересного. Только берегите кожу, мсье, чтобы в ней не образовалась лишняя дырка! Скоро мы доберемся до крепости № 8, а оттуда идет хорошая дорога в горы. Хоггар — это чертово месиво из скал и пропастей, там и с самолета никого не заметишь. Воевать здесь тяжело. Нашу линию обороны защищают ксары — крепости с глинобитными стенами. Гарнизонами стоят взводы Иностранного легиона и сенегальских стрелков. Крепости контролируют источники и дороги. Между ними жить нельзя, нет воды — колодцы все засыпаны или отравлены. Искусственно создана мертвая зона, только она и спасает нас. Понимаете? Но Хоггар посмотреть надо — это окажется незабываемым на всю жизнь воспоминанием. Такого случая упускать нельзя. Поезжайте, пощекочите себе нервы!

— Обязательно. Я уже решил. Только…

— Что, страшновато?

— Полноте, мсье Бонелли, не в этом дело. Но если я останусь, то потеряю вас — ведь вы уедете дальше.

— А зачем я вам?

— Как зачем? Потерять такого прекрасного спутника и руководителя. Вы в этой крепости, конечно, познакомите меня с каким-нибудь интересным человеком? Я думаю, на всем протяжении пути у вас найдутся интересные знакомые?

Бонелли вынул изо рта трубочку, внимательно посмотрел на меня и отрезал:

— Никого, решительно никого. Знаю по линии нескольких механиков, но это все скучные люди. Интерес путешествия не во мне: хватайтесь за природу, за местных жителей — подлинных африканцев. Возьмите Хоггар: таких возможностей на вашем пути будет немного. Это романтика украшает путешествие, и терять ее не стоит. В горах вы увидите то, чего никого не ожидаете: вы…

Бонелли увлекся и, не смотря на дорогу, обернулся ко мне. В ту же минуту раздался треск. Машина налетела на камни. Нас рвануло вперед, мне едва не выбило зубы о спинку переднего сиденья. Желая переключить мотор на малую скорость, водитель дернул ручку и дал газ. Под нами что-то заскрежетало, мотор пустил тучу зловонного дыма и смолк.

— Приехали! — недовольно пробурчал Гастон. — Наверно, обломались зубья дифференциала. Теперь полезай под кузов, болтун!

Сконфуженный водитель виновато молчал. Он осмотрел мотор, сел, снова дал газ, машина дернулась, но не пошла. Тогда, вздохнув и взяв ящик с инструментами, он полез под машину.

Мы в ожидании закурили.

— Ну как? — через минуту закричал Гастон.

— Пустяки. Сейчас тронемся.

Ноги, торчавшие из-под машины, задвигались, и Бонелли стал выползать наружу. Вдруг он вскрикнул и судорожно рванулся.

— Скорпион! Укусил! Два раза… в грудь…

Лицо его побледнело, руки затряслись. Я вынул ампулы и шприц, нашел в нагрудном кармане антискорпионную сыворотку Сарджента.

— Садитесь сюда, в тень. Снимите рубаху.

— Ох, не могу — больно, руки отнялись… Скорее!

Я возился с ампулой. Потом присел поудобнее, выбрал место на груди и ввел под кожу иглу.

И заметил спрятанный за пазухой большой белый конверт.

Глава 4. Победители и побежденные

— Готово! — говорю я и укладываю Бонелли на скамью. У него озноб, дробно стучат зубы.

— Мсье ван Эгмонт, садитесь за руль, а вы, мсье Гастон, — командуйте.

И снова машина бежит вперед, делая петли по склону горы, взбираясь все выше и выше. Наконец мы на вершине. Впереди глубокая долина, оттуда пышет обжигающий жар. На дне ее Ксар — крепость, рядом Дуар — маленький оазис, несколько покрытых пылью пальм, между ними шалаши и шатры туземцев. Еще дальше — красновато-желтые груды камней, невиданные зубья серых отвесных скал, уступы гор и между ними ущелье, уходящее далеко в сторону, к главному хребту.

Полчаса быстрого спуска, и вот мы въезжаем в широко раскрытые ворота. Со всех сторон бегут солдаты. Грязные, потные, расчесанные ногтями лица украшены широкой улыбкой искренней радости и привета.

— Откуда?

— Вы — французы?

— Старые журналы есть?

— Дайте хоть вон ту газету!

— Что нового в мире?

Вопросы сыплются со всех сторон, на скверном французском языке с итальянским, немецким, славянским и бог весть еще каким акцентом. Люди лезут на подножки машины, на прицеп с вещами.

— Ярослав, сколько у этих сволочей барахла! — кричит по-чешски чей-то молодой и звонкий голос. Два усатых солдата переругиваются по-гречески. В один миг расхватаны сигареты, моя книга уже пошла по рукам. Киноаппарат вызывает шумные споры.

— Это — «Дебри», американская камера, — поясняет по-немецки рыжий, веснушчатый человечек, мотая головой, чтобы стряхнуть с носа капли пота. — Я знаю, сам когда-то был кинооператором в Копенгагене! Он вдруг задумывается, потом с грустным лицом отступает прочь.

Покрывая шум, кто-то крикнул:

— Братцы, Сиф идет!

— Сиф идет! Сиф! — заволновалась толпа.

Прокладывая путь локтями, к автомобилю протискивается сержант.

— Это пошему песпорядок? — с ужасным прусским выговором заорал он, поднявшись на подножку машины и пово-ротясь к солдатам.

— Што хотель? Пошель назад! Назад, доннер веттер нох маль!

Сержант прыгнул к одному солдату, к другому. Ударов не было видно: он прижимался к жертве толстым брюхом и коротким тупым толчком сбивал ее с ног. Одни упали, другие попятились, и сразу вокруг машины стало пусто, теперь солдаты стояли поодаль плотным кольцом, кто-то взобрался даже на ящики, сложенные во дворе. Разговоры стихли.

Минуту сержант тяжело дышал — жирный живот и отвисшие груди бурно колебались. Потом стал подкручивать усы — светлые усы безобразной длины, на концах завитые колечками, и с наглой развязностью рассматривать нас и наш багаж.

«Базарная баба-торговка», — подумал я. Видимо, мои нарядные чемоданы, киноаппарат и оружие произвели должное впечатление. Толстяк шагнул ко мне и мгновенно преобразился: передо мной вдруг предстал до мозга костей военный, пруссак и машина! Молодцевато щелкнув каблуками, он берет под козырек с выправкой, абсолютно недоступной французам, и сипло отчеканивает:

— Сержант № 606, к вашим услугам!

— Позовите врача, у нас есть больной, и прикажите разгрузить мои вещи: я остаюсь здесь до следующей машины.

— Слушаю.

Сиф поворачивается на каблуках. Вытянув вперед шею и широко раскрывая пасть, он совершенно как собака лает:

— На разгрузку! Шифо!

Солдаты шарахнулись к машине, минута — и все готово, фельдшер увел Бонелли в лазарет. Я угощаю сержанта сигарой.

— Где же офицеры? Начальник крепости?

— Лейтенант, командир роты и начальник крепости, болен. Младший лейтенант с взводом патрулирует район. Старшим командиром сейчас являюсь я, — маленькие свиные глазки смотрят на меня так жестко, что я невольно думаю: «Хорошо, что мне не нужно тебе подчиняться, сержант!»

— Отведите меня в комнату для проезжающих, пожалуйста. И передайте эту визитную карточку господину лейтенанту!

Сиф упругим и ловким шагом, словно большое хищное животное, идет впереди.

Едва я разложил вещи, как раздается стук в дверь. Снова Сиф.

— Господин лейтенант просит его извинить — он в постели. Завтра извольте пожаловать к нему на завтрак! — потом, меняя казенный тон на деловой, добавил: — Кстати, мсье, вы, кажется, голландец?

— А в чем дело?

— Нужно послать вам денщика. Хотелось бы подобрать земляка.

— Неужели здесь есть и голландцы?

— Мало. Условия непривлекательны для голландцев, англичан и скандинавов, но все же попадаются и они: мы собираем коллекцию отбросов всех стран. Я вам пришлю сукиного сына голландского изделия.

— Вы очень любезны, сержант.

— Рядовой № 12 488, к вашим услугам.

Долговязый, белобрысый парень говорит по-фламанДСКИ.

— Очень приятно. Помогите мне устроиться. Вы — бельгиец?

— Был им при жизни. Теперь бывший бельгиец и бывший человек, — солдат говорит это равнодушно и с бессмысленной улыбкой. Он принимается за дело: раскрывает чемодан, достает белье, раскладывает принадлежности для туалета.

— Помыться здесь можно?

— Сию минуту, мсье.

— Как мне называть вас?

— Я уже доложил: № 12 488.

— Это длинно и непривычно. Не лучше ли по фамилии?

— В Иностранном легионе имен и фамилий не положено, мсье. Подохнуть можно и под номером.

— Но все-таки…

— Зовите любой собачьей кличкой.

— Не дурите.

— Ну, назовите меня каким-нибудь красивым и приятным словом… — солдат на мгновение задумался, — например, Фре-шером! (фр. свежесть) Я — мсье Фрешер! Вот здорово!

— Черт побери, — удивляюсь я, — но зовут же сержанта по фамилии, кажется, Сифом?

Мсье Свежесть ухмыляется:

— У него № 606, мы прозвали его Сифилисом, сокращенно — Сифом.

— Восхитительное имя.

— Он очень им гордится. Почти как усами.

— Да, уж эти усы!

— Это его пет, мсье.

— Что еще за пет?

— Пет? Это… Сейчас объясню, мсье, — солдат быстро и ловко работал руками и также быстро болтал, глядя на меня все с той же неопределенной улыбкой. — Видите, мсье, когда человек оторвется от всего родного и останется в пустыне один… Ведь люди здесь особенные, дикари или номера — других нет… Ну, и смерть за каждым камнем… Три дня мы стоим в карауле, здесь на вышках, три дня патрулируем район и три дня отдыхаем. Патруль — это пеший взвод с пулеметами на ослах. Растянется цепочкой и плетется по раскаленным камням, пока хватает сил в ногах. Впереди офицер, сзади капрал с пистолетом наготове. Оглядываться не приходится — сразу получишь пулю в спину! Вот и собираешь силы, все силы, какие есть, до самого крайнего предела, чтобы продержаться, дотащиться до цели, выжить. Туземцы не нападают в открытую. Идем — вдруг цок! Из-за камней, понимаете? Кто-нибудь падает… «К оружию!» «Ложись!» Разворачиваемся на выстрел. Залегаем. Никого нет. Тихо. Жар. Камни прожгут тело через четыре мундира, если бы они были. Полежим полчаса — больше невмоготу… И ковыляем дальше.

— А разве боя не происходит?

— Обычно нет, массовое нападение на патруль вызовет для туземцев неприятные последствия — налет авиации, артиллерийский обстрел, аресты. А главное — запрещение жить в данном районё. Проклятые дикари это хорошо знают и гробят нас поодиночке. Пару убитых всегда спишут, тут начальство не возразит: это законная убыль, усушка-утруска или амортизация — так все смотрят на смерть легионера в пустыне.

— И что же дальше?

— Кто останется в живых, тот и выигрывает в этой лотерее. До следующего раза, конечно. Мы подписываем контракт на пять лет. Полгода проходим на базе подготовку, четыре года мучаемся здесь: каждый шестой день — в патруль, на ловлю арабской или капральской пули.

— А отдых?

— Сегодня ночью вы с ним познакомитесь.

— Так чем же вы живете?

— В складчину даем объявления во французских газетах, просим присылать нам старые книги и журналы: «Солдаты Иностранного легиона, затерянные в песках Сахары, просят сердобольных господ и дам» и т. д. Бывает, что разжалобятся и высылают, случается даже, что пошлют к празднику что-нибудь пожрать. Завязывается переписка… Обмен фотографиями… Смотришь, а потом все заканчивается женитьбой!

— Как так?

— За полгода до окончания срока солдата переводят на базу. Там есть школа и мастерские. Парня начинают учить чему-нибудь, дают в руки ремесло. В последний день вызывают к начальству, поздравляют и спрашивают имя и фамилию.

— Ага, вот вы когда вспомните, как вас зовут, мсье Свежесть!

— Нет, мы выбираем новое имя, конечно, французское, и получаем на него паспорт. Мы — люди с дурным прошлым. Зачем же его связывать с будущим? Опять начинать старую жизнь — и это после стольких мучений? Нет, нет, мсье! Мы берем новое имя без нитей назад и отправляемся снова в жизнь на поиски счастья.

— А деньги?

— Нам полагаются проездные до места жительства, ну, мы все обязательно говорим, что родились в Папаэте.

— Где же это?

— Папаэте — какой-то город или остров, никто точно не знает, но отсюда это самая отдаленная точка, на другом конце земного шара. Получается кругленькая сумма, мсье! Мы все — дети Папаэте, закарманим денежки — и в Париж!

Между тем я начал мыться. Мсье Свежесть помогал и болтал, болтал без умолку, видимо, наслаждаясь возможностью поговорить на родном языке. Через десять минут я уже знал всю его историю: он служил коммивояжером и растратил деньги своей фирмы. Спасаясь от тюрьмы, записался в Легион и теперь горько жалел об этом: «Сумма была небольшая, дали бы мне годика два-три, а здесь я буду сидеть пять, да еще задней частью на сковородке! Хуже тюрьмы, клянусь вам, во сто крат хуже!»

— Постойте, так что же такое пет?

— Ах, да, я и забыл… Это — английское словцо. Как вам объяснить? Пет — это игрушка, любимец… Пет — забвение и обман самого себя. Здесь все медленно сходят с ума, и каждый на свой манер. Один разводит цветы, другой держит обезьянку, Сиф отращивает усы. Не дай Бог, если с усами что-нибудь случится — Сиф сдохнет с горя, как собака! Ей Богу! Или вот числа: у Сифа хорошее число, а у меня нет. Если сложить, то получится 23.

— Что бы это значило?

— Не знаю. Но зато у меня пять цифр, а пятерка — счастье! Верно ведь? Я крепко надеюсь на пятерку. Хотя… В прошлом году прибыл сюда солдат — № 3555. Замечайте, пятерка — счастье, а у него их три. Тройка — тоже счастье, по Святой Троице. И что же? В патруле захотел пить, хлебнул воду из отравленного колодца и сдох. Как тут верить? Во что? Сахара хоть кого собьет с толку. Думаю, тройка на него не распространялась, он был турок, а они в Святую Троицу не верят.

— Болтун, вы уже опять сбились на другое! Скажите-ка лучше, какой у вас пет?

Я стоял голый в тазу, солдат, взобравшись на стул, поливал меня водой из кувшина. Поскольку его неумолчная болтовня оборвалась и перестала литься вода, я протер мыльные глаза и обернулся к нему. Мой земляк держался за грудь, лицо его светилось блаженством.

— Вот… здесь… — бормотал он, торопливо отстегивая пуговицу кармана. — Смотрите сюда, дорогой мсье!

Я вытянул шею. В мокрых худых руках виднелась коробочка со стеклянной крышкой.

— Вы успели списаться? Фотография заочной невесты? Поднесите ближе, ничего не видно!

В коробочке, поджав под себя когтистые ножки, сидел паук. Я сразу узнал подлую тварь — доктор Паскье в Туггурте предупреждал о смертельности его укуса.

Я качнулся прочь, вылез из таза. Минуту мы молча рассматривали друг друга — я, стоя на полу, голый и с намыленным лицом, солдат № 12 488 стоял на стуле с кувшином в одной руке и пауком в другой. Лицо его сияло.

— Это — мой пег! — гордо проговорил он, ласково заглядывая в коробочку. — Его зовут Генри, у него есть женушка Марта и детки — Рауль и Луиза. Это — третье поколение. Не верите, мсье? Даю слово! Дедушка Иоганн скончался в прошлом году, папа Густав месяца два тому назад случайно умер, но похоронен по всем правилам. Они живут у меня в большой банке, я вам ее принесу сегодня же! Только у меня одного такой пет! Один португалец, № 10 435, он уже убит, держал паука — так то был простой серый паук, обыкновенная дрянь, хотя и очень большой, это правда. А этот паук — самый опасный: кольнет разок, и сразу задерешь копыта! Недавно у нас один стрелок отправился на тот свет через час после его укуса. Да, мсье! Я всегда ношу его с собой или кого-нибудь из семейки, даже в патруль беру, хотя — видит Бог! — это приносит много хлопот! Два раза из-за них ребята крепко били мне морду, но ничего — я держусь и их ношу на счастье. Что вы скажете?

— Скажу, что у вас в голове не все в порядке.

В мрачном настроении я стал надевать кальсоны, коротенькие и воздушные, настоящие африканские кальсоны, когда-то всученные мне в Париже. На миг в воображении воскресла напудренная дама с гигантским бюстом и благородным выражением лица. Она показалась теперь далекой и бесконечно-бесконечно милой!

Заиграла труба. Послышался торопливый топот кованых сапог по сухой земле.

— На вечернюю поверку!

— Выходи!

— Живо!

Одевшись, я вышел во двор. Горы вокруг крепости при косом освещении заката вдруг стали отвесной зубчатой стеной — ярко-красной с одной стороны и серо-голубой — с другой. Там, наверху, вероятно, потянуло вечерней прохладой, но в глубокой котловине, где пряталась крепость, воздух был неподвижен и зноен, от земли и построек бил нестерпимый жар.

Солдаты собрались на плацу у высокой мачты, на которой бессильно поник французский флаг. Позади всех, откинув за плечи крылья алых бурнусов, в высоких алых фесках, алых мундирах и шароварах неподвижно вытянулись сува-ри, сахарские жандармы. Рядом с ними стояло отделение моказни, верблюжьей кавалерии, которая поддерживает связь между крепостями; солдаты в белых чалмах и костюмах и длинных синих плащах были похожи на статуи. Их узкие горбоносые лица казались очень серьезными: они торжественно совершали важную церемонию, полную неведомого и потому глубокого смысла. Перед ними выстроилось четкими рядами отделение сенегальских стрелков. Угольно-черные, огромные статные бойцы с татуированными лицами замерли в вымуштрованной позе, вытаращенные глаза выражали детское усердие и свирепость, от напряженного старания губастые рты раскрыты. Впереди не спеша строились два взвода легиона. Неряшливые солдаты громко смеялись и разговаривали, в ломаной французской речи здесь и там слышались иностранные слова. Лениво застегивая мундиры, они остервенело почесывались пятерней, и лоснящиеся от пота и грязи лица казались полосатыми и клетчатыми. В неподвижном воздухе густо стоял скверный запах.

— Сиф идет!

Все стихло. Пройдя по рядам и дав пару зуботычин, сержант останавливается перед гарнизоном. Безобразно жирное тело кажется подтянутым, движения — четкими и властными.

— Смиррррно!

Гробовая тишина.

— Квартирмейстер, ко мне!

Быстрый топот ног, и опять все тихо. Неподвижно висит в раскаленном воздухе как будто вспотевший флаг.

Вытирая рукавом пот с лица, квартирмейстер раскрывает засаленную тетрадь.

— Список солдат 10-й отдельной роты 1-го легиона, в текущем году павших за Францию.

Люди стоят не шевелясь.

— № 10 784.

— Здесь! — ревет Сиф.

— № 5635.

— Здесь!

— № 1102.

— Здесь!

И долго еще выкликают мертвых, которые в этой церемонии незримо присутствуют вместе с живыми. Наконец квартирмейстер меняет тетради.

— Список нижних чинов гарнизона крепости № 8.

— № 4855.

— Здесь! — отвечает голос из рядов.

Солнце заходит. Никогда не видел я такого кровавого сияния на зубьях скал, небо и земля пылали, объятые страшным пламенем. Слегка кружилась голова.

— Все! — квартирмейстер спрятал обтрепанные тетради под мышку.

— Слушай: на караул!

Четко бряцает оружие. Блестящие ряды штыков ровно взметнулись вверх. Сержант Сиф, громко стуча каблуками по земле, твердой и бесплодной, как чугун, поступью торжественно обходит ряды.

Молчание.

— Да здравствует смерть! — неожиданно кричат солдаты, дружно и резко, как вызов.

Короткая пауза.

— Да здравствует смерть!

Пауза.

— Да здравствует смерть!

Ночь. Я не сплю — разве можно уснуть, забравшись в жарко натопленную печь и плотно закрыв за собой дверцу? Это не сон и, конечно, не отдых, а лишь мучительное и кошмарное забытье. Я лежу голый и в темноте слежу за щекотанием горячих и липких капель, стекающих на простыню, ставшую подо мной противно горячей и мокрой. Сердце колотится часто и слабо, как у кролика, — ему тяжело, потому что кровь с трудом переливается в мертво распластанном теле, она похожа сейчас на кипящий густой клей.

Тихо. В комнате темно — лишь одна полоска лунного света падает из окна на стену прямо у моего изголовья, узкая и яркая зелено-голубая полоска, на которую я гляжу из-под бессильно опущенных век, то погружаясь в забытье, то возвращаясь к своим мыслям. Они текут так же тяжело и трудно, как ставшая клеем кровь.

Вот луна глядит в раскрытую печь… Какие у вождя туарегов огненно-красные глаза… Да, за пазухой Бонелли лежало письмо, я не ошибался. Непонятно… Все здесь такое чужое, непонятное и опасное… Опасное, потому что непонятное… Убийственная природа и враждебные люди, ставшие номерами… Мсье Свежесть и его детки? Какой ужасный паук… Почему пауки возбуждают такое отвращение? Не хочу умереть от паучьего яда… Мысли тянутся и тянутся, мутнея и расплываясь и вновь собираясь в туманные образы. Вдруг я широко раскрываю глаза. Прямо надо мной в полоске лунного света сидит паук. Такой же как у сумасшедшего солдата. Он перебирает лапками — то передними, то задними, слегка поворачивается к свету — как будто купается в призрачных зелено-голубых волнах. Проходит минута, еще минута. Паук легко бежит по освещенной полоске — сначала вверх по стене, потом вниз, к моей груди. Наконец, сворачивает в темноту. Тихо. Крупные горячие капли бегут на простыню. Не отрываясь, я все смотрю на яркую полоску. Из темноты на нее снова выбегает тот же паук, на этот раз он не один: за ним бежит другой, поменьше. Они теребят друг друга лапками и бегают взад и вперед, точно забавляясь и играя. Вот один, сделав резкий поворот, теряет устойчивость и срывается со стены. Он скользит вниз, отчаянно цепляясь за штукатурку. Я чувствую то место на голой груди, куда он упадет. Паук повисает на паутинке головой вниз и плавно покачивается над моим лицом.

Я закрываю глаза. Проходит время. Когда снова поднимаю веки — пауков нет. Где они сейчас? Сердце захлебывается густой горячей кровью. Э-э-э, все равно… Сажусь на кровати. Светящийся циферблат показывает без четверти два. А температура? Влажными пальцами нахожу коробочку спичек, чиркаю и чувствую, что капля пота с носа падает на спичку. Чиркаю снова, задыхаясь от усилия, — теперь две капли падают мне на пальцы. С отчаянием вытягиваю руки и зажигаю спичку. Слабый огонек освещает комнату. Пауков не видно. Температура +43…

Я зажигаю лампу, потом тушу. Бесполезно… Из раскрытых окон струится раскаленный воздух. Что делать… Куда пойти… К кому? Париж? — мелькает в голове. — Там прохладно. Они сейчас танцуют…

В голове пусто. Ни одного образа. Кто это — они? Парижа нет, друзей нет. Сержант Сифилис, рядовой Свежесть и пауки — только это…

Тяжелую голову вдруг молнией пронизывает одна яркая мысль: «Бонелли!» Лихорадочно одеваюсь, влажные ноги не лезут в туфли и я вскакиваю босой. Бонелли, ну да! Скорее в лазарет!

Я иду под навесом, ведущим к лазарету, осторожно крадусь, вытянув вперед руки. Не споткнуться бы — здесь где-то свалены мои вещи… Двор ярко освещен неестественно безумным зелено-голубым светом, от которого темнота под навесом кажется еще чернее и непроглядней.

В окне лазарета темно. Спят… Спотыкаюсь о чемодан, минуту стою в отчаянии, потом присаживаюсь на вещи, положенные у стены.

Зачем я побежал к Бонелли? Сообщить, что мне очень жарко? «Стыдно», — говорю себе, но стыда нет, только противная слабость и тоска.

Бессильно закрываются глаза…

Я не слышал решительно ничего: ни шороха, ни даже чужого дыхания. Просто почувствовал, что рядом со мной в темноте стоит человек, испуганно открыл глаза и на фоне ярко освещенного двора увидел черный силуэт. Кто-то плотный и слегка обрюзгший осторожно шел из лазарета, я мог бы коснуться его рукой, едва приподнявшись с ящика.

— Лаврентий Демьяныч, ты? — густым шепотом по-русски, но с акцентом, спросил незнакомец.

— Я. Ты, Дино?

Другой силуэт, долговязый и тощий, крался от домика для проезжающих.

— Здорово.

— Здравствуй, Дино. Давно жду твоего приезда. Получил письмо от Олоарта?

— Да.

— Вот, видишь! А ты не верил! У меня все готово: нужны только деньги, оружие и твое решение.

— И что же тогда будет?

— Как — что? Буза! Такую кашу заварим, что обе линии выйдут из строя на полгода, а то и больше!

— Так, так… — Бонелли молчал. — Садись, Лаврентий, вот сюда. Днем я наметил место.

Черные силуэты опускаются прямо у моих ног. Затаив дыхание, я сижу на высоком ящике. Собеседники говорят тихо, наклонив друг к другу головы. Сначала я даже не слышу отдельных слов, но потом они увлекаются и начинают шептаться громче: долговязый пронзительным высоким тоном, как тонкая паровая трубочка, Бонелли солидно, как будто пыхтит большой паровоз на короткой остановке.

— Так вот, Лаврентий Демьяныч, — начинает Бонелли, — я желал бы сначала выслушать твои планы и пожелания. Потом скажу кое-что со своей стороны. Нам нужна полная ясность по всем вопросам и вот почему: доверять никому нельзя, писать опасно, посылать Беатрису не всегда удобно, самому сюда выбраться удастся не скоро. Сейчас я использовал этого голландского осла — кстати, у него несколько минут тому назад горел в комнате свет, он не спит, и нам нужно соблюдать крайнюю осторожность. Он оказался слишком любознательным, при передаче письма мне кое-что показалось. Чтобы избавиться от него и дальше ехать по линии одному, я уговорил его высадиться здесь, в крепости, и посмотреть Хоггар. Но из-за проклятого укуса пришлось задержаться и мне — получилось, что я сам посадил себе на шею этого крайне не желательного наблюдателя. Не будь его, я бы съездил с тобой в горы, теперь, сам понимаешь, этого сделать нельзя, не стоит рисковать. Говорю тебе, Лаврентий, это для того, чтобы ты понял, как мне трудно передвигаться и как все зависит от случая. Поэтому давай окончательно договоримся и все уточним. Выкладывай, что у тебя накопилось, и покороче — время идет.

— Дино, я тебе всегда говорил: надо поменьше болтовни и побольше действия!

— Это глупо. Ну, продолжай.

— Сейчас посмотрим, глупо или нет. Я готов к большим делам. Олоарт аг-Дуа, ты его знаешь и видел сам, — отчаянный парень. Французов ненавидит. Он — не аменокал, но знатный имаджег, у него сильный отряд имгадов и большие связи на востоке и юге, до Чада и Тебести. Одно твое слово «пиль!», и этот пес бросится на добычу. Слушай дальше. Здесь, в крепости, всем заправляет сержант Сиф, немец. У меня с ним полная договоренность!

— Ты посвятил его в свои планы?

— Я не ребенок, Дино! У нас есть общая договоренность и только! Всё дальнейшее зависит только от тебя. Сиф в прошлую войну — лейтенант германской армии, потом в

Южной Америке дослужился чуть ли не до генерала, воевал в Китае. Сорвиголова, на него можно положиться. Мой план: когда мальчишка, здешний начальник, поведет в обход района взвод, Олоарт его застрелит. Младший лейтенант — набитый дурак. Сиф его уговорит до получения подкрепления пойти в горы с карательными целями, чтобы схватить орден, понимаешь? Люди Олоарта его уберут, это не будет трудно. А взвод, потерявший руководство, проводники заведут подальше в горы. Между тем Сиф откроет ворота крепости Олоартовым молодцам! Понял, чем это пахнет? Узловая крепость, точка опоры на перекрестке двух коммуникационных линий попадает в руки туземцев! Поднимается здоровый шум: французы начнут бомбить становища, а это вызовет ярость местных племен. Твои друзья подбросят из Ливии оружие — и пошла потеха! Итальянский военный крест второй степени тебе обеспечен, синьор капитан, дело верное! О тебе доложат самому Дуче! Конечно, придется и раскошелиться. Сиф деньги любит. Главное, нужно по-настоящему дать оружие, а не так, как вы делаете: что за манера присылать на винтовку по сто патронов? Дино, без денег и оружия здесь ничего не сделаешь, если тебе нужны мои пожелания, вот они: побольше денег и оружия!

Наступило молчание. Бонелли шевелился в темноте, как будто в карманах шарил руками. Я готов держать пари: он искал свою трубочку, но потом вспомнил, что курить нельзя, вздохнул и потихоньку выругался.

— Ну, что ты молчишь? — обиженно спросил долговязый. — Как мои планы? Нравятся?

— От начала до конца — глупость, — отрезал Бонелли.

— То есть как так? — долговязый был ошеломлен, он даже несколько отодвинулся от своего собеседника.

— Эх, Лаврентий, Лаврентий! Слушаешь тебя и только головой качаешь. Винить тебя, конечно, не приходится и на твою работу рассчитывать, видно, нельзя.

— Не понимаю. Как же так?

— Ты — авантюрист. В каждом твоем слове чувствуется отсутствие почвы под ногами. За спиной у тебя — пустота, вот в чем беда.

— А у тебя что?

— У меня моя родина — Италия. У тебя — ноль.

— Значит, я — ландскнехт, продажная шкура?!

— Не кричи, Лаврентий Демьяныч, и не забывайся. Во-первых, вокруг нас враги, а во-вторых, я — твой начальник и

на себя повышать голос не позволю. Успокой свои нервы. Я хотел только подчеркнуть, что ты — одиночка, руки у тебя свободны, ты можешь схватить любое оружие, которое подвернется, лишь бы оно било противника. Со мной дело обстоит иначе: я представляю государство, руки мои связаны разными побочными соображениями, а выбор оружия ограничен учетом всех интересов того целого, маленькой частью которого являются Ливия и наша экспансия на юг. Кто те люди, на которых ты опираешься? Авантюристы, головорезы…

— Святых отцов здесь нет, выпиши их из Италии, если они тебе нужны!

— К чему мне святые отцы? Ты или не понимаешь, или не хочешь меня понять. Я сам — агент, чужой человек в Сахаре, ты — тоже. Мы должны опираться на местные элементы, на коренных жителей. А кто твои люди? Олоарт — феодал, у которого французы подсекли корни. Он — вождь рассыпавшегося где-то на юге племени. Я уже наводил справки: у него было когда-то 10 колодцев, 60 верблюдов и 200 коз, семья, рабы, а теперь остался щегольской костюм, оружие и мегара (верблюд). Он — нищий! Связей с местным населением у него нет, больше того, в условиях перемещения племен и накопления нерешенных вопросов он многим здесь мешает, он — просто лишний человек. Его отряд — банда диких наездников, которые завтра могут передраться между собой, продаться французам, перебежать в английскую Нигерию или ускакать неизвестно куда. Кто больше заплатит, тому они и служат. А кто такой Сиф? Говоря твоими словами — ландскнехт и продажная шкура! Ему верить?! Никогда! Ты сказал, он любит деньги. Еще бы! Этому я верю! Да не в деньгах дело. Сиф — опасная игрушка, и кто ее купит — дурак. С ним вместо смеха будет плач. Ты — авантюрист, и все твои люди — тоже, крутятся в воздухе, как пыль. Они годны для наскока, вроде того, который ты предложил. Но запомни — наскоки нам не нужны! Твой план не подходит. Французы ликвидируют шум прежде, чем он дойдет до ушей кочующих племен. Когда те поспешат на помощь — крепость будет уже в руках нового гарнизона.

— А если прозевают?

— Будет еще хуже.

— Хуже?!

— Ясно, хуже. Ливия недалеко. Брожение передастся к нам, а это совершенно не желательно: у нас там тоже много горючего материала, и пожар у соседа опасен нашему дому. Успех в Хоггаре разом воодушевит туземцев всей Северной Африки. Положение с Абд эль-Кримом помнишь? Тогда восстание из французского Марокко перебросилось в испанскую зону, неприятно отозвалось и у нас в Ливии, докатилось даже до Египта. Всюду зашевелились националисты и революционеры. Мы все сидим на одном суку, и рубить его для того, чтобы досадить соседу — глупо: мы шлепнемся все вместе!

— Так какого же черта…

— Постой, не волнуйся! Рубить сук не надо, но потрясти его следует, чтобы попугать соседей и занять им руки. Понял?

— Эх, Дино, все это слова…

— Нет, не слова. Нужно работать, а этого тебе не хочется. К настойчивому труду ты неспособен.

— Благодарю покорно.

— Не обижайся. У тебя большие планы, а выйдет из них пшик и сотрясение воздуха, а я хочу другого. Мы дали тебе денег и помогли приволочь сюда этого профессора Балли. Создана научная экспедиция, прикрываясь которой ты можешь обследовать горы и весь район. Что ты сделал? Ничего. А нужно сделать следующее: нанять проводников из местных людей, облазить горы вдоль и поперек, обследовать по линии все закоулки, найти новые, неизвестные французам источники. Не найдешь — выкопай! Под видом раскопок ты можешь выкопать несколько колодцев. Затем нужно поселить там кочевников, привязав их к колодцам. Французы боятся туземцев, они слабы и потому стараются обезлюдить зону коммуникаций. А ты заселяй ее! Заселяй! Они засыпают колодцы, а ты их рой, да еще в самых неудобных для них местах! Вода — ключ к Сахаре, у кого в руках вода, тот здесь и господин. Вода в пустыне важнее винтовок, она — опаснейшее оружие! Так дай ее местным племенам, дай! Обследуй район, составь карту, календарный план работы и действуй! А если французы начнут отрывать племена от воды — вот тогда вспыхнет брожение, но уже совершенно естественное и стихийное, я бы сказал, «законное» в понимании самих туземцев. Можно будет и слегка подогреть его в наших интересах: мы подбросим тебе винтовки и не с сотней, а с пятидесятью патронами на ствол — пусть немного постреляют! Невинная забава никому не повредит, причем стрелять-то будут настоящие туземцы, а не твои проходимцы. Есть и другая сторона того же вопроса: возможность давить на французов через общественное мнение, особенно в других странах. Пример: недавно здесь проезжали на мотоцикле с коляской две девушки-англичанки. Вся английская печать захлебывалась от восторга — две британских леди одни пересекают страшную Сахару! Каждый день о них сообщались новости, разная чепуха. Девушки овладели умами миллионов дураков, читающих бульварные газеты… Они вошли в моду… Стали родными. Вот тут-то ты и был обязан проявить инициативу. Ты знал о них?

— Еще бы! Я их видел, разговаривал с ними!

— Ну и что же?

— Я не понимаю тебя, Дино!

— Ты должен был убить их, вот что! Убрать руками Олоарта, слышишь?

Многозначительное короткое молчание.

— Понимаешь эффект? Реакцию в Англии? Истерику по поводу неспособности французов управлять своими собственными колониями? А ведь газетная кампания в Англии вызвала бы ответную реакцию во Франции: французы чувствительны к насмешкам англичан, они сразу бы ударили по неповинным туарегам. Тут-то мы и получили бы вторую реакцию в этой цепи — справедливое, слышишь, справедливое возмущение туземцев. Ты мог бы его еще и подогреть, убрав начальника крепости во время патрульной службы. Новые репрессии и новые возмущения. Продолжение цепной реакции всецело зависело бы от твоего искусства. Искусства, а не денег и оружия! За справедливое возмущение денег не платят, и одна пуля на офицерика дорого не стоит. Вот тебе вторая схема действий, вот тебе реальные возможности! Но все это пока проходит мимо тебя, Лаврентий. Без твоего активного участия. Жизнь сама собой, а ты сам по себе — стоишь в стороне или, того хуже, тратишь драгоценное время на фантазии, да ещё к тому же вредные! Ну, наконец, понял хоть теперь?

— Чего же не понять…

— Ты отвечаешь нехотя, через силу. Тебе мои инструкции не нравятся?

— Откровенно скажу — нет.

— Почему?

— Философии много, а действия не хватает. Ты — кабинетный работник и недурной оратор. Одним словом — итальянец.

— Гм, что ты этим хочешь сказать? Объясни-ка, дружок!

— Французы украли у вас Тунис, абиссинцы набили морду при Адуа, немцы вдребезги расколотили при Капоретто. Вы умеете хорошо петь, но сражаться…

— Молчать!

— Чего мне молчать? Я повторяю, что…

— Молчать!!! Я приказываю! Хам!

— От хама и слышу! Приказываю! Мне, русскому офицеру, который…

— Плевать я хочу на твое офицерство!

Оба встали и, размахивая руками, заговорили довольно громко. Я замер, не зная, что делать, а если вдруг покажется кто-нибудь с фонарем.

— Мы вытащили тебя из грязи, дохлятина, — шипел Бо-нелли, схватив за грудь долговязого. — Забыл подложные чеки в Неаполе, а? Украденный автомобиль не помнишь? Документы лежат в твоем деле, ты не забывайся! Потеряешь меру — у меня найдутся средства быстро упрятать тебя за решетку и в Италии, и во Франции. Помни — руки у нас длинные, не спрячешься. Одно мое слово — и тебя нет. — Бонелли тяжело дышал, но, видимо, уже успел овладеть собою и искал пути к миру. — Ты, Лаврентий Демьянович, — не офицер, а бывший офицер. Той самой армии, которую большевики смели с лица земли, и гордиться тебе пока нечем. Нужно сначала стать человеком, а без нас ты этого никогда не добьешься. Не вытянешь! Смирись, обуздай себя. Больше дисциплины! Исполни то, что требуется, и я обещаю перевести тебя куда-нибудь в город, к более культурной жизни. Женщины, театры, вино — все будет, но сначала нужно как следует поработать. Дело не в документах, которые могут погубить тебя. Твое несчастье в распущенности: ты — конченый человек, без нас тебе — крышка.

Наступило молчание. Луна уже сильно сдвинулась к гребням крыш, косые черные тени легли через двор.

— Время идет, — заговорил снова Бонелли. — Так что же — мир?

— Я погорячился, Дино… Прости…

— И позволил себе лишнее. Но и я погорячился. Оба квиты. Надеюсь, мы не кричали громко?

— Нет. Все тихо.

— Ладно. Вернемся к делу. Задание ты получил, даю тебе две недели для составления плана. Пришли его с Беатрисой, она сделает рейс к концу месяца. Будь осторожен, особенно при свиданиях с ней. Денежный отчет принес?

— Вот он.

— Давай сюда. Спасибо. Завтра зайди ко мне в лазарет после обеда, когда все лягут отдыхать. Получишь деньги. Теперь еще одна неприятная тема.

— О чем же?

— Да все о тебе. О твоем житье-бытье.

— Кто-то успел тебе наябедничать. Все контролируешь? Не надоело?

— Не должно надоесть! Это — моя обязанность. Ты — слабохарактерный, увлекающийся человек, без стержня в душе. Лаврентий, я тебе не учитель, но твои увлечения мешают делу.

— О чем ты говоришь? Не понимаю!

— О Тэллюа ульт-Акадэи.

Мне было хорошо видно, как силуэт долговязого дрогнул и слегка качнулся назад.

— Публичная девка, да еще чернокожая!

— Тэллюа — не публичная девка и не чернокожая.

— Она окрутила тебя. Ты в нее влюблен и потерял голову.

— Я?!

— Ты.

Пауза.

— Послушай, дорогой Дино, неужели ты думаешь…

— Я знаю, а не думаю. За тобой следят мои люди. Мне известны каждый твой шаг, каждое слово, каждая выписанная для нее из Алжира шелковая подушка или пара туфелек, украшенных бисером.

Опять пауза.

— Тэллюа мне нужна, — начал долговязый. — Она — моя база и прикрытие. Не я в нее влюблен, а Олоарт, он хочет жениться на ней, но она играет и морочит ему голову. Через нее я и поймал его. Пока Тэллюа здесь, сам вождь и его вассалы всегда будут в твоем распоряжении, Дино.

— Это хорошо. Верно, ее можно использовать. Но так тратить на нее время и деньги, как ты это делаешь, никуда не годится! Да ничего ты этим и не достигнешь, Лаврентий. Плохо ты знаешь женщин. Ну и многого ты от нее добился?

— Да… То есть нет… Я и не хочу…

— Ага, видишь! Вот тебе и чернокожая девка! Лаврентий, предупреждаю: брось глупости. Не бросишь — поссоримся всерьез.

— Да я ведь… Эх… Ну, ладно, Дино.

Вдруг где-то совсем близко громко пропел петух.

— Скоро утро. Все, что ли?

— Нет, не все. Тэллюа — одна из причин твоей бездеятельности. Но есть и другая. Она мне нравится еще меньше.

— Что же это такое?

— Золото.

Этого долговязый не ожидал.

— Да ты что, Дино! Клянусь Богом! — поспешил он с фальшивой горячностью.

— Basta cosi! (Хватит болтовни!) Мне сообщили все подробности. Балли напал на след сокровищ Ранавалоны, последней королевы Мадагаскара. Отвечай? Ну, вот… Вы знаете приблизительно район, где сокровища спрятаны и планомерно кружитесь, постепенно суживая круги. Считаете, что клад теперь от вас не уйдет. Мне известно, что профессор уже известил свое археологическое общество и Академию наук, он заинтересован в древностях: для ученого золота нет, существуют лишь археологические и этнографические ценности. А ты?

— Я?

— Ты чего ищешь?

— Странный вопрос! Ведь я — администратор научной экспедиции. Балли и я — одно и то же.

Снова Бонелли плотно придвинулся к долговязому. Снова пауза и тихое змеиное шипение:

— Тебе нужно золото, чтобы избавиться от нас.

— Дино, ты с ума…

— Брось. Не время шутить.

Бонелли встал. Поднялся и долговязый.

— Запомни одно: изменнику — пуля в спину. Без предупреждения. Слышишь?

— Слышу.

— Завтра лейтенант уходит с патрулем. Уговори этого голландца немедленно ехать в горы. Поезжай сам и брось его на шею Тэллюа!

— Но…

— Без «но», пожалуйста. Ты должен заинтересовать его и привязать к девушке, чтобы освободить меня и себя. Сведи их и марш в горы на поиски воды сообразно моим указаниям. Приказ понят?

— Так точно.

— Выполняй. Ты свободен. Впрочем, я пойду первым.

— Всего хорошего, Дино! — прошептал Лаврентий Демьянович вслед бесшумно удаляющейся фигуре Бонелли. Потом вздохнул, скрипнул зубами и с яростной ненавистью бросил в темноту: — Сволочь!

Ощупью я нашел на столе бутылку вина и сухари и, не зажигая света, с аппетитом поужинал. Потом растянулся на постели и задумался, улыбаясь в темноте. Как это он сказал — «голландский осел»? И верно, ничего не возразишь. Я дал маху! Так ошибиться в оценке Бонелли! «Славный малый, как все морские волки»… Черт побери! Он гораздо культурнее бывшего моряка и заведующего автобазой. В его лице и манерах есть что-то властное и даже барское. Он — зубастый хищник… Подходящий агент для роли проводника итальянской экспансии в колониях… Как я не обратил внимание на его глаза — холодные, всегда настороженные. Взгляд человека, которому постоянно нужно быть начеку! Он недурно играет роль. Тощий замызганный кошелек… «Нас, африканских служак, не балуют деньгами»… А фотографии на стене? Этот номер ловко продуман и сработан! «Два брата, герои Вердена… Оба пали». А я смутился и залепетал извинения. Настоящий голландский осел! Но лучше всего — новенькая французская ленточка на стене: «хороший француз!» Эх, простофиля! Хотя в мое оправдание нужно сказать: негодяй мастерски сыграл эту сцену — голос его задрожал, он отвернулся, как будто желая скрыть от меня невольную слезу… Между прочим, сцена под навесом — безусловно, драка двух пауков! Характерные персонажи! Интрига завязывается. Любопытно, как завтра долговязый начнет обхаживать меня? Не получится ли новая комбинация — ван Эгмонт и его пет? Нужно поскорее собраться в горы и поглядеть на Тэллюа.

Тэллюа ульт-Акадэи… Какое красивое имя… Тэллюа…

— Мсье Свежесть!

— К вашим услугам!

— Доброе утро! Мыться, бриться, завтракать! Живее, уже девять часов!

В отличнейшем настроении я подсаживаюсь к столу, но сержант вырастает на пороге.

— Господин лейтенант имеет честь…

— Иду, Сиф, иду!

Чистенький белый дом. На веранде по-домашнему сервирован завтрак. Мне навстречу поднимается молодой офицер — худенький мальчик с узкими плечиками и длинной шейкой. Для Сахары он странно бледен. Тонкие нервные пальцы руки. Ученик музыкальной школы… Сколько ему лет? Наверно, 25, но на вид — 17. Мне 35, но у меня седеют виски, и я по виду гожусь ему в отцы. Лейтенант одет строго по уставу и заметно важничает:

— Мсье ван Эгмонт, — говорит он, назвав себя, — прошу извинить мою вчерашнюю неучтивость. Я весь день провалялся в постели.

Мы церемонно усаживаемся. Сенегальский стрелок, раза в полтора выше и втрое шире своего господина, бесшумно и мягко нам прислуживает, как большая черная кошка. Я рассматриваю собеседника. Так вот он каков, маленький Лионель! Те же темные, серьезные глаза, те же волнистые каштановые волосы — совсем как у сестры. Как будто это она, переодетая в военный костюм… Странно, разве Адриенна не написала ему, что я еду? Или письмо опоздало?.. Разговор, как и следовало ожидать, обращается к прекрасной Франции и сердцу мира — Парижу. Я сообщаю последние новости из мира искусства, литературные сплетни и светские анекдоты. Спорт лейтенанта не интересовал, упоминание о парламенте вызывало гримасу страдания. В наших вкусах много общего. После нескольких минут разговора стало ясно, мы любим одно и то же — искусство, и это нас сейчас же сближает. Лейтенант д’Антрэг, как улитка из скорлупы, выползает из брони своей застенчивой официальности. Он уже забыл Сахару и крепость, теперь это просто милый юноша, почти мальчик. Я чувствую, что еще два-три шага навстречу друг другу — и мы станем друзьями. И поэтому не спешу с передачей письма мадам д’Антрэг: пусть формальная дружба оформит только живую человеческую симпатию! Завтрак закончен, сенегалец подает кофе.

— Меня удивляет только одно, — говорю я, — импрессионизм в живописи — это высокий порог новой эпохи. Но в музыке я просто не понимаю его. Разве можно сравнить легковесные пьески импрессионистов с Пятой симфонией? Старик Бетховен…

— Бетховен?

Юноша смотрит на меня, точно пораженный волшебным заклинанием. Мне кажется, он даже немного побледнел. Или темные глаза вдруг стали чернее?

— Бетховен… — повторяет он благоговейно.

Отстранив прочь чашечку, предложенную татуированным слугой, Лионель встает. Вдохновенные слова безудержно льются, пока я занимаюсь коньяком.

— Простите… — вдруг обрывает он и краснеет. — Я, кажется, наболтал лишнего! Бетховен для меня — учитель, друг и, главное, идеал.

Мальчик смущен. Опустив голову над рюмкой, он добавляет:

— В наше время все чистое и большое кажется смешным. Почему это? Нельзя проговорить слово «идеал», чтобы не покраснеть. Презренное время…

Пауза.

Мне хотелось встать и приласкать маленького одинокого человека. «Лионель пишет такие бодрые письма, а я им не верю: он что-то скрывает», — вспоминаются мне слова его матери. Маленькая, седая дама с живыми черными глазами… Адриенна… Пепельно-серый силуэт Парижа… Как все это далеко…

Где-то совсем близко топот солдатских ботинок и бряцание оружия. Караул сменяется. Нестерпимо жарко. Я вытираю потное лицо.

— Летим в Париж, дорогой лейтенант! Это — самое приятное, что мы можем сделать. Итак, самая интересная постановка…

Но смущенный юноша уже опять спрятался в свою скорлупу: «да, мсье!» и «нет, мсье!» — больше от него ничего нельзя было добиться. Впрочем, он выпил рюмку коньяка и закурил сигару — все это с видом чрезвычайно официальным и натянутым. Момент для передачи письма был упущен.

— Как неудачно выбрано место для постройки крепости, — начал я, следя, как голубой табачный дымок тяжело виснет в раскаленном густом воздухе. — Устроить жилье в печке — что за нелепая идея!

— Крепость — не жилье, — рассеянно отвечает лейтенант, — мы не живем, а страдаем. «Ради Франции», — говорят нам.

— Но зачем здесь крепость?

— С севера на юг Сахару пересекают два пути очень важные в военном, экономическом и политическом отношении. Один соединяет Алжир с нашими колониями в Гвинейском заливе, второй, значение которого еще больше, идет в Центральную Африку. Если мы хотим там удержаться, то безопасность этих коммуникационных линий должна быть обеспечена. Между тем ее пересекает третья линия — из итальянской колонии Ливии.

— Ну, и что же?

— Итальянцы экономически освоили Тунис, а достался он французам. Италия всегда считала себя ограбленной, но раньше была слишком слаба, чтобы начинать интриги. Но не теперь. Муссолини вооружил страну, ему нужны инциденты, шум, экспансия. Диктатура всегда в динамике, покой ей опасен, он лишает смысла ее существование. Вопрос об экспансии в Африке снова поставлен Италией, но на этот раз уже в острой форме. Плацдарм — Ливия. Куда может быть направлен удар? Тунис хорошо защищен близкой к нему Францией, значит остается Центральная Африка и, прежде всего, Сахара, отделяющая Ливию от богатейших районов африканских тропиков. С ожесточенным упорством итальянцы стараются подорвать наши позиции в Сахаре: в пустыне идет молчаливая и тайная, но кровавая борьба, и вы находитесь прямо в ее гуще.

— Как так?

— Весьма просто: наша крепость построена на перекрестке двух враждебных стратегических путей: Алжир — Чад и Ливия — Сенегал или Конго. Вы теперь видите, что мы поджариваемся по необходимости!

Лейтенант нахмурился.

— Вокруг плетется сеть интриг, я это знаю, до нас кое-что доходит. Приходится отвечать тем же. Грязная работа! В какой только гадости я не запачкал руки, Боже мой! Не офицер, а ассенизатор… не шпага мне нужна, а грязная метла! Думал ли я, поступая в военную школу, что придется столь низко пасть?

Я ничего не сказал, хотя вопрос об итальянских агентах вертелся на кончике языка. В конце концов, это не мое дело. Два империализма сплелись в объятиях сотрудничества и борьбы… Пусть барахтаются в крови и грязи до времени… Одни других стоят!

— Вы искали здесь опасностей? Зачем они вам? — чтобы поддержать разговор, лениво спросил я.

Лейтенант встал, подошел к моему креслу. Было видно, ему хочется говорить: слишком много горечи накопилось у него на душе и теперь просится наружу.

— Я утомляю вас своей болтовней, — осторожно начал он, — но поймите: когда поживешь в пустыне, то обязательно станешь болтуном.

Он помолчал, собираясь с мыслями. Потом заговорил, сначала спокойно, потом волнуясь все больше и больше.

— Живопись и музыка, театры и книги — всё это прекрасные украшения жизни. Но не сама жизнь. В зрелом возрасте, когда ослабеют руки и опыт бесконечно расширит горизонт, наверно, человека тянет к спокойствию и созерцанию. В них наслаждение старости. Но молодость требует большего: что это за молодость, если она не хочет сама делать жизнь? Жить — это значит действовать… Меня всегда злила наша французская пассивность, влюбленность в домашний очаг, свой садик, свой домик… Наши философия, искусство, культура и быт — всё пронизано стремлением к равновесию и покою. «Страна умеренности», — говорим мы с гордостью о Франции. А скажите, чем здесь гордиться? Что такое равновесие, как не смерть? Жизнь — это движение и борьба! У нас молодому человеку деться некуда — хочется засучить рукава и сделать что-нибудь большое, нужное, а встречаешь только изящную иронию и вежливое равнодушие. Работать разрешается только для себя лично. А если я не хочу этого?! Вы можете представить молодежь, не думающую о материальной выгоде?

Я улыбаюсь от удовольствия.

— Да вы смеетесь, мсье!

— Мне казалось, что во Франции такой молодежи нет.

— Нет?! Вы обижаете нас! Она есть, но проявить себя ей негде и нечем. Великое равнодушие — вот проклятие Франции! Боже, как я ненавижу этих наших культурных людей, таких довольных, спокойных!

Лионель замолчал, желая этим несколько смягчить впечатление от своих слов.

— Ну и что же?

— Я готовился стать музыкантом. Не вдохновенным гением с волосами до плеч, а работником такого-то оркестра с окладом столько-то франков ежемесячно. Все было наперед ясно: и уровень моих способностей, и та сумма, которой они будут оплачены. А я взял и сделал невероятное: прыгнул в неизвестность! У меня были горячее сердце и засученные рукава, я хотел выйти на большую дорогу. Поступил в Сен-Сир, потом попросился в колонии.

— Боюсь, что вы избрали ложный путь, дорогой д’Антрэг, — ответил я, — за солдатом шествует купец. Он — хозяин. Без наживы колонии бессмысленны. Куда вы дели ваши руки?

— Гребу ими всякую мерзость. И вижу, что другие делают это спокойнее и потому лучше. Есть люди, созданные для роли колонизаторов, — например, мой сержант. Видели его?

— Имел удовольствие. Красочный тип.

— Да, истинный мерзавец. Сейчас он стоит с полной выкладкой и винтовкой на плече прямо на солнцепеке — самое страшное наказание в Африке.

— Позвольте, ведь он вел меня к вам!

— По пути в караульное помещение.

— За что же это вы его так?

— За оргии.

— Как, разве в крепости есть женщины?

— Ни одной. Этот дегенерат вербует себе партнеров из молодых солдат. У него есть дамские платья и белье для своих избранных. Был и парик, да я отобрал.

— Откуда он его достал?

— Выписал из Туниса. Я бы давно согнул его, да не смею: начальство и солдаты его любят.

— Ну, начальство — это я понимаю. Но солдаты…

— Представьте, и они. Сиф импонирует им своими пороками и добродетелями. Он потакает прихотям солдат и действует на их воображение. Это он обучил гарнизон прославлять смерть по примеру испанского иностранного легиона. Я редко выхожу на поверку, и Сиф этим пользуется.

— Да, мне уже пришлось побывать на этой своеобразной церемонии и скажу прямо — ее, несомненно, украшает этот троекратный дружный крик: «Да здравствует смерть!» Сиф неплохой режиссер! Но почему же вы сами не выходите на плац?

Лионель брезгливо поморщился.

— Противные рожи… да и запах… Вы обратили внимание?

Мы помолчали. Оба вытерли пот с лиц, шеи, рук.

— Да, о Сифе… — опять вяло начал офицер. — Он — идеальный легионер: вор, развратник, грабитель, насильник — и вместе с тем бесстрашный солдат — под пулями всегда впереди, в походах всегда в хвосте колонны и тащит на себе ослабевших и раненых. Нужный человек. Слава Богу, он заканчивает срок и скоро убирается в Германию. У себя дома он еще нужнее, там такие люди делают теперь карьеру в гитлеровских бандах. Помяните мое слово, мы еще увидим его портреты в газетах!

— А пока будущий фюрер носит весьма красочную кличку и отращивает усы!

— Да, он — моя правая рука. Боже, кто бы мог подумать. Рыцарь Ги д’Антрэг слушал сонеты своего друга Пьера Рон-сара, Родрик д’Антрэг был полковником и доверенным человеком Генриха Гиза, Каэтан д’Антрэг отличился при Эй-лау и получил крест из рук императора, а Лионель д’Антрэг при помощи сержанта Сифилиса засыпает колодцы кочевников вдоль большой дороги. Какое презренное время!

Лейтенант замер в кресле и бессильно закрыл глаза. Светло-каштановые кудрявые пряди упали на лоб, лицо нервно подергивалось.

— Великое в истории строится на крови и лжи, — высокопарно сказал я, искушая его. — Что не успеет сделать кровь, потом довершит легенда… Пройдет время, и когда-нибудь потомки будут чтить Лионеля д’Антрэга как маршала Франции и цивилизатора отсталых народов.

Юноша открыл глаза и взглянул на меня, все еще неподвижно вытянувшись в шезлонге.

— Знаете, о чем я думаю? Как ужасно было бы умереть на руках у Сифа! Посмотреть на мир в последний раз и увидеть над собой его лицо и похабные усы.

Мне стало жаль юношу. Я подсел ближе.

— Вас гнетет пустыня, вот и все. Надо подать в отставку и вернуться домой.

Лицо лейтенанта просветлело.

— Я уже списался с министерством. Меня не задерживают — совсем наоборот! Обе стороны с радостью расстаются, мне остается дослужить всего четыре месяца.

— И прекрасно! Вы будете в Европе раньше меня! А пока скрасьте время музыкой.

— Я играю… немного… для себя.

— На скрипке? Послушайте, дорогой Лионель, сыграйте сейчас! Пожалуйста! Не ленитесь!

— Сейчас? Среди бела дня?

— А вам разве нужна луна?

Юноша расхохотался. Мы выпили еще по рюмке. Он принес инструмент и, настраивая, проговорился, что пишет сам. Небольшие вещи. Недавно закончил сюиту.

— Вот и сыграйте ее.

— Боже, — закричал шутливо Лионель, держа скрипку у подбородка, — благодарю тебя за подарок: я наговорился досыта и теперь могу еще показать свою стряпню! Как славно, ван Эгмонт, что вы здесь! Ну, слушайте.

Но я сделал жест рукой.

— Постойте, маэстро, так не делают: вы хоть немного познакомьте меня с вашей вещью. Что вы хотели ею выразить? Как, по крайней мере, она называется?

Подняв лицо к сияющему небу, молодой музыкант глядел куда-то и тихо улыбался. В этот момент он забыл обо мне. В серьезных и грустных глазах еще мерцал тихий свет, когда он обернулся ко мне и сказал просто:

— Тэллюа.

Я едва удержался от восклицания.

— Это имя одной местной девушки. Она — олицетворение пустыни: такая же горячая и жестокая, дикая и прекрасная… Первая часть называется «Пустыня», вторая — «Тэллюа», третья — «Торжество любви».

Это была хорошая скрипка — старинный, благородный инструмент с глубоким и мягким тембром, и держали его хорошие руки: Лионель оказался настоящим музыкантом, может быть, еще не овладевшим всеми тонкостями техники, но зато игравшим искренно и с подъемом. Первая часть сюиты была построена на местных мотивах и убедительно передавала подавляющее величие пустыни; вторая часть звучала странно — нежная и певучая мелодия постоянно прерывалась каскадами резких и мятущихся звуков; третья часть переходила в мощный поток торжественных созвучий, будивших чувство радости и счастья.

Закончив, музыкант живо обернулся ко мне:

— Ну, как?

— Пустыня выражена прекрасно — я видел ее перед собой. Понятен и потому хорош конец. Это — торжество, может быть, и любви. Но вторая часть непонятна. Ведь вы так мало сказали о девушке, которую зовут Тэллюа. Кто она?

Д’Антрэг опустил скрипку.

— Трудно в немногих словах дать вам о ней представление. Таких фигур в нашем обществе нет. Красивая девушка, с детских лет подготовленная к карьере танцовщицы, выдвигается среди своих подруг и становится известной куртизанкой. Она по-своему образованна, умеет импровизировать стихи, поет и танцует, в ней воплощены местные представления о красоте, изяществе, светской воспитанности и утонченности. Обычно такая куртизанка разбивает свои большие пестрые шатры невдалеке от больших дорог, и ее становище приобретает значение центра светской жизни всего района: со всех сторон к ней съезжаются окрестные дворяне — и, конечно, не с пустыми руками. Туарег — страстный до безумия любитель поэзии, музыки и красивых женщин. Девушка по здешним понятиям живет богато, ее окружают рабыни и служанки. Поклонникам обеспечен любезный прием, прохладное омовение, отдых, обед, во время которого хозяйка, сидя у ног гостя, импровизирует ему приветственные стихи… За пиром следует празднество и…

— Ночь любви?

— Иногда, но не обязательно. Туарег — не наш пузатый Фабрикант, он не так расчетлив и мелок. Здесь красавицу нужно добыть с боя. У известной куртизанки бывает несколько соискателей. Каждый ставит у входа в ее шатер копье со своим дворянским родовым значком. Это — вызов. Начинается соперничество — в щедрости, настойчивости и ловкости. Спортивные состязания зачастую заканчиваются яростным поединком. Ах, дорогой ван Эгмонт, какое это захватывающее зрелище, когда два феодала обнажают длинные сверкающие мечи перед небрежно возлежащей на ковре куртизанкой!

— Таким образом, Тэллюа — это наследница Аспазии, Сапфо и прекрасной Дульцинеи Тобосской?

— И еще многое другое, а прежде всего — своенравный, хищный и прекрасный зверь, настоящее дитя пустыни. Только здесь и можно встретить такие сильные и яркие натуры.

— Вот видите, сколько кругом интересного: и в пустыне, оказывается, растут цветы!

Но лейтенант уже снова нахмурился.

— Да, пока их не растоптали наши сапоги…

Подумав немного, он добавляет:

— После обеда обязательно сходите в дуар под стены крепости. Я дам вам проводника.

— А что там интересного?

— Найдете сами. Минуту лейтенант стоял, погруженный в какие-то невеселые мысли, потом махнул рукой, уложил скрипку в футляр и повалился в кресло.

— Четыре месяца! Еще четыре месяца, — с отчаянием шептал он.

— Это — слабость! — строго сказал я.

— Нет! — закричал он, сверкнув глазами, движением головы отбросив назад кудрявые волосы и нагнувшись ко мне: — Вы сами, дорогой ван Эгмонт, сидели бы спокойно в грязной яме?

— Я попытался бы очистить ее.

— Сил не хватит! Нужно или бежать или привыкать. Третьего выхода нет: здесь слишком много любителей всяких гадостей, и чувствуют они себя прекрасно, этот мир — их мир, ими сотворен и им принадлежит! Они — сила! Что вы хотите от меня? Я написал несколько писем генерал-губернатору, он передал их нашему полковнику. Ну и что же? Меня вызвали и заявили, что я наношу вред интересам родины. Родина! Оказывается, Франция — это они, а я здесь — их слуга. Но я — не Сиф, мсье, нет! Бежать надо, вот что! Еще четыре месяца… Боже мой!..

Мы помолчали. Я думал о Лионеле. Его смутное юношеское томление по действию было мне так знакомо и так понятно… Пока оно было беспредметным: куда и как приложить силы — этого знать ему не дано. Он ошибся. Но ошибки — великий учитель для тех, кто ищет. И самое главное разочарование у’него впереди — во Франции. Это уж я знаю хорошо… По собственному опыту.

— Через страдание — к радости. Помните Бетховена и его великий пример. Важно задуматься в первый раз… потом жить без мысли станет невозможно. У вас есть голова и совесть — они выведут на настоящий путь, какими бы вы ни бродили путаными тропами, — сказал я, внутренне не веря в свои слова. Но зачем же раскрывать ему глаза, да еще здесь, в Сахаре?

Мы помолчали еще и еще.

— Так как же мне проехать в горы?

— Ах, да… горы… — Лионель встряхнулся. — После обеда найдете капрала моказни Саид ар-Рашида. Саид — араб, в прошлом приказчик магазина в Оране, хорошо говорит по-французски, знает местный язык и условия. Он вас проведет в дуар. Затем вместе с вашим денщиком — ведь негодяй Сиф дал вам денщика? Да? Хорошо! Так вот, с вашим мсье Свежестью он упакует все необходимое, и вы втроем отправитесь в горы, когда вздумаете. Еще лучше, если для охраны возьмете одного стрелка-сенегальца. Пусть все захватят оружие. С такими молодцами не пропадете. В горах найдете профессора Балли — это научный руководитель экспедиции, производящей в Хоггаре археологические раскопки и собирающей этнографические материалы. Профессор в высшей степени порядочный, приятный и интересный собеседник. От него вы узнаете массу нового.

— Но как найти его в горах?

— Поезжайте вместе с администратором экспедиции, графом де Рюга. Граф сейчас в крепости и собирается через два-три дня отправиться в горы. Диула! — крикнул лейтенант сенегальцу. — Пригласи мсье де Рюга! Я вас познакомлю.

— А это что за человек?

— Малоприятный, но интересный. Много путешествовал. Бывший офицер. У себя на родине он принимал участие в гражданской войне.

— На какой родине? Он не француз?

— Граф Лоренцо — русский.

Лоренцо — Лаврентий. Ах, так…

— Лоренцо Дамиано де Рюга? — спросил я.

— Вы раньше слышали это имя?

— В пути. От мсье Бонелли.

— Кто это?

Я объяснил.

— Да… да… вспоминаю. Ну этот Бонелли вряд ли знает графа хорошо — мсье де Рюга малодоступен для знакомств, совсем в традициях русских аристократов. Да вот и он сам.

В конце двора показалась долговязая фигура: набекрень парусиновая шляпа, защитная рубаха с засученными рукавами, короткие трусики и парусиновые туфли. Выцветшее платье подчеркивало темный загар тощих и длинных рук и ног, нелепо болтавшихся на ходу. «Донкихот в тропиках» — определил я.

Лейтенант знакомит нас, мы усаживаемся, вернее, ложимся в шезлонги на веранде. Опять появляется бесшумный сенегалец с бутылкой и стаканами, но на этот раз коньяку воздает должное один граф: отставив мизинчик, он весьма изящно берет тремя пальцами налитый доверху стаканчик и опрокидывает его в круглый рот — без глотка коньяк льется в графский желудок, как в бездонный кувшин. Лионель с отвращением глядит в небо, я рассказываю сущность моего дела. Мсье де Рюга в восторге. Посмотреть Хоггар? Великолепная идея! Профессор Балли и он к моим услугам! Когда мы выезжаем? Только через два-три дня. Однако это к лучшему — начинаются лунные ночи, мы отправимся вечером, утром будем у цели. Я увижу незабываемое зрелище — луну над Хоггаром! Я буду помнить его всю жизнь, да, да — всю жизнь! А сегодняшний дуар не стоит того, чтобы на него тратить время. Тем более что в горах меня ждет сюрприз. Да, да — приятный сюрприз: база экспедиции находится рядом со становищем одной замечательной девушки…

Лейтенант, искоса поглядывая на графа и пощипывая едва заметные усики, вставляет:

— Настолько замечательной, что экспедиции уважаемого графа суждено, очевидно, пребывать только рядом с ее шатром. Граф вспыхнул.

— Девушка стоит того, чтобы вы поспешили ради нее в горы, — с любезной улыбкой он оборачивается ко мне, даже не взглянув на офицера. — Я называю ее тем именем, которым она величает нашего уважаемого лейтенанта.

— А именно?

Словесная дуэль меня заинтересовала: образ незнакомой мне девушки становился все ярче и определеннее.

— «Цветок пустыни», — с ядовитой насмешкой декламирует де Рюга.

Теперь краснеет Лионель, он бормочет.

— Местный обычай… Хозяева поют в честь гостя приветственную песнь…

Глаза графа злобно блестят. Это были странные глаза на странном лице. Теперь Лаврентий Демьяныч уже не казался мне Донкихотом. Он им был и еще… я посмотрел на помятое, истасканное лицо, и еще немножко мелодраматическим актером… провинциальным Несчастливцевым в роли графа, и еще… немножко Мармеладовым, не успевшим пропить деньги экспедиции, и еще, еще… Что еще-то? Разве Грушницким, ставшим археологом? Я напряженно всматривался в такое, по своему выражению, сложное лицо, и что-то главное, самое главное ускользало от определения… Где я видел такие же лица? На кого он похож?!

Услужливая память развернула передо мной бесконечную портретную галерею лиц, виденных мной на пространстве от Урала до Кордельеров и от Шпицбергена до Сахары. Я слушал болтовню графа и напряженно всматривался в проходившие предо мной призраки… Где я видел такие лица — слабые и наглые, неуверенные и дерзкие… Таких людей с манерами больших господ и одновременно создававших впечатление, что если хорошенько топнуть ногой — они вытянут руки по швам? Не то, не то… Глаза — вот главное, вот ключ!

Водянистые глаза были мертвы, если не считать порочного и злого выражения, временами оживлявшего их тяжелый взгляд. Это были глаза человека, много раз смотревшего на свою смерть и стоявшего с оружием над еще теплым трупом. Нужно убить, много раз убить — и тогда глаза человека станут такими… И вдруг кавалькада призраков остановилась: вот они, вот они, эти лица! Балалаечники и танцоры, официанты и сутенеры из бывших русских поручиков контрразведок — облезлые, жалкие, с поджатыми хвостами, но недобитые — и потому волки, все еще волки! «Нет, — думал я, с любезной улыбкой слушая графа, — ты — не Донкихот, ты — побитый и ободранный волк! И с тобой надо быть поосторожней!»

И пока Лаврентий Демьяныч, видимо, выполняя вчерашнее задание, на все лады расписывал красоту Тэллюа, а

Лионель, отвернувшись, делал вид, что дремлет, я слушал и обдумывал. «Он не похож на графа… Де Рюга? Не помню такой французской или итальянской фамилии… но она могла быть. Ведь был же, например, де Рибас, строитель Одессы; его именем там названа главная улица, и сам я долго считал, что Дерибасовская произведена от семейной фамилии какого-то хохла Дерибаса. Дерибас… Дери-бас… де Рибас… де Рюга… Де-рюга… Дерюга… Дерюга? Ну, да — Дерюга! Лаврентий Демьяныч Дерюга! Лоренцо Дамиана де Рюга — это остроумный перевод и маленькая фальшь в транскрипции в придачу к липовому титулу: кто не встречал в судейских хрониках Парижа или Берлина фон Огурцовых и де Башмачкиных. Сомнений нет: эврика! Дерюга, и все!» — я не удержался и рассмеялся.

— Вижу, вы довольны находкой Тэллюа, — Дерюга поднялся и протянул мне руку.

— Нужно быть довольным всякой находкой, дорогой граф! Особенно, когда делаешь ее в пустыне!

После обеда я пошел было отдохнуть, но вдруг вспомнил слова Лионеля о дуаре. Подумал, вздохнул и поплелся искать капрала. В самом деле, Сахара — это мертвое царство солнца и жары, какой смысл смотреть ее вечером? Не уподобляться же мне Лейфу, который поставил памятник своей глупости, назвав заполярную и ледяную страну Гренландией, то есть зеленой, только потому, что он попал туда в дни коротенького арктического лета…

— Простите, мсье, — остановился вдруг капрал, когда мы уже направились к воротам. — Нам нужно захватить еще одного спутника.

Он рысцой побежал к офицерскому домику и вернулся с вертлявой белой собачкой.

— Это — Коко, любимец господина младшего лейтенанта де Рэоля. Мсье де Рэоль желает, чтобы Коко водили иногда за стены прогуляться.

В руке у капрала болтались на шелковых ленточках щегольские ботиночки для грудного младенца — пара красных и пара желтых. Саид присел, пыхтя и обливаясь потом, стал надевать на собачьи лапки обувь.

— Зачем? Ведь будет тяжело идти!

— Конечно, на солнцепеке песок такой горячий, что собачка обожжет лапки. Без ботинок Коко и сам не пойдет, он уже ученый.

Крепость представляла собой группу построек и навесов, обнесенных высокими глинобитными стенами. Она казалась мне до крайности накаленной, но там все-таки можно было жить вне действия прямых солнечных лучей. Когда мы вышли за ворота, я закрыл глаза рукой — от нестерпимо режущего солнечного света, как будто бы мы летом вышли на улицу из прохладного полутемного дома. В лицо ударил обжигающий жар. Накаленный воздух пустыни струйками поднимался вверх, все кругом как будто шевелилось, дрожали близкие стены крепости, невдалеке извивались стройные стволы пальм, пошатывались дальние горы. Это движение было мертвым, оно лишь подчеркивало страшную безжизненность всего окружающего. Вот она, пляска Серой Смерти!

Сто шагов до становища показались длинной дорогой. Я тащился, неся на голове и плечах невыносимый груз солнечных лучей! Подошвы горели. Молча мы подошли к первому шалашу, разбитому в жидкой тени пальм. Слабый огонек тлел под ржавой консервной банкой, в которой варилась мутная похлебка. Оборванная женщина, сидя на корточках, терла горячим песком грудного младенца, отчаянно визжавшего не то от боли, не то от испуга.

— Купает ребенка, мсье, — пояснил капрал.

— А воды разве нет?

— Воды хватает только для питья. Каждый член семьи получает паек на день. Вода раздается всем вплоть до ребят.

— А если кто-нибудь от жажды сразу выпьет паек?

— Этого не бывает, здесь умеют ценить воду и с детства приучаются расходовать ее глотками.

— Ну, а если ребенок прольет свой паек?

— Невозможно, мсье.

— Полноте, Саид, ребенок всегда остается ребенком.

— Не здесь, мсье.

— Так может же лопнуть кувшин?

— Его владелец на одни сутки остается без воды.

— Даже если он ребенок? И никто ему не одолжит воды?

Мегарист пожал плечами:

— Гм, что значит «одолжит свою воду?» Я не понимаю! — тихо сказал он.

Женщина терла младенца, не поднимая головы.

— Спросите, как зовут девочку?

Саид перевел вопрос. Мать, не отвечая, продолжала заниматься ребенком. Тогда капрал слегка тронул ее носком сапога и грубо повторил вопрос. Женщина подобрала под себя ребенка, втянула голову в плечи и замерла.

— Она глухая?

— Боится.

— Чего ей бояться?

Мегарист неопределенно повел в воздухе рукой, но ничего не ответил.

— Так спросите ее еще раз.

— Тамамэ, — отвечала шепотом мать, не поднимая низко опущенной головы.

Саид усмехнулся.

— По имени всегда можно определить, которая девочка по счету в семье. Первую назовут Хасана, то есть красивая или как-нибудь в этом роде. Второй обязательно дадут имя Тамамэ — это означает «довольно» или «пусть она будет последняя!»

— А третьей?

— Третью отец завернет в тряпку и зароет в песок. Три девочки — много. Зачем они? Кормить надо, да и стыдно: девочки — позор семье.

Мы побрели дальше. Там и сям сидели и лежали люди — одни ничего не делали и лениво отмахивались от мух, другие играли в кости, но вяло, словно нехотя. Только у одной палатки группа мужчин, громко ругаясь, чинила сбрую. Я подошел ближе, надеясь увидеть оригинальные изделия. Напрасно: сбруя была армейская.

— Наш каптер дает из крепости, — на мой вопросительный взгляд пояснил Саид.

Люди были одеты в рваное армейское тряпье — кто в рубашку, кто в трусики. На одной лохматой голове торчала засаленная фетровая шляпа с дырявыми полями.

— Странно: не видно ни бурнусов, ни тюрбанов.

— Да, заснять здесь нечего. Одна рвань. Приезжают господа, ругаются. В Париже все красивее, правда, мсье?

— Оставьте Париж. Почему они не носят своих национальных костюмов?

— Откуда же их взять? Раньше туземцы сами обслуживали себя: ткани шли из Египта и Судана в обмен на гвинейское золото, шкуры и слоновую кость. Здесь, в Сахаре, население жило с перевозок: на караванных путях кипела большая торговля — она кормила и мегаристов, и воинов-охранников, и проводников, и поставщиков воды, пищи и приюта. Всем хватало работы, люди были нужны и жили сытно. Хорошо жили, весело! Теперь грузы идут в обход пустыни, услуги здешних туземцев никому не требуются. Сахара пустеет. Эти бездельники и оборванцы — лишние люди… Только мешают…

— Гм… мешают… Однако они у себя дома.

— Считайте, как хотите, мсье. Я полагаю, что у них и дома теперь нет. Был да весь развалился. Здесь процветали ремесла — производилось оружие, обувь и кожи, даже ювелирные изделия. Теперь предметы обихода делать невыгодно — дешевле купить фабричные. А на безделушки денег нет. С этим все кончено, мсье.

— Однако же и покупной одежды не видно.

— Да, конечно, заработка нет… Приходится жить подаянием. Мы бросаем, они подбирают.

Я побродил между шатров. Всюду нищета, молчание. На природе и людях серая пыль.

— Где же вода? — наконец повернулся я к Саиду.

— Да ведь я доложил, мсье: каждый член семьи…

— Не то. Где источник?

— В крепости, мсье.

Я остановился.

— Как в крепости?

— Очень просто: оставь его снаружи, здесь наберется много всякого сброда. Источник у нас. Есть чистый бассейн, все как следует. Когда он наполняется, мы подаем воду сюда по утрам.

— А если останется лишняя вода? Где же озеро или хоть лужа. Ведь растут же здесь пальмы, значит, в почве есть влага.

— Да, она приходит под землей с гор и после дождей. Отсюда и пальмы. Когда останется воды сверх нужд крепости и пайка дуара, ее спускают в землю.

— Простите, Саид, я не понял: как это — в землю?

— Я доложил, мсье: если пустить воду свободно, вокруг крепости соберется слишком много сброда. Нужно будет увеличивать гарнизон.

Мы помолчали. Я опять зажег сигарету и бросил ее — рот высох, курить было невозможно. Что же делать еще?

— Войти в шатер можно?

— Почему же нет? Никто не возразит.

Мы подошли к шатру. Мегарист ногой брезгливо откинул дырявую полу. Навстречу пахнуло запахом пота и гнили. Я отвернулся, мегарист изобразил на лице заботливую улыбку.

— Скверно пахнет, мсье. В этом месте дождь шел ровно тринадцать лет тому назад. Да и то — шел или нет, никому точно не известно. Ребята, которым тринадцать лет, выросли без дождя и не знают, что это такое. Туземцы моются только песком. Тело песок чистит неплохо, но голову… Представьте себе женщин, мсье: ведь за тринадцать лет тут бывали и роды, но они обошлись без капли воды для матери и ребенка. Скверная жизнь!

Запах гнили назойливо щекотал ноздри. Казалось, среди шатров и пальм неподвижно повисло зловонное облако.

Несколько мужчин сидели у костра совсем голые и из своего скудного тряпья тщательно выбирали насекомых. Судя по движениям, охота была удачной, и эти люди казались единственными существами, еще способными на энергичные движения и непрерывную деятельность в течение десяти минут. Добычу они клали рядом с собой на песок.

— Что за нелепость! — сказал я, укладывая фотоаппарат в чехол. — Ведь насекомые опять расползутся по шалашам.

— Не успеют: они сгорят на раскаленном песке. Вообще это некультурный способ. Отсталые люди! Мы, военные, зарываем одежду на минуту-две в верхний слой песка. Быстро и надежно: даже гниды лопаются!

— Да, Саид, вот это техника! Но ведь вы же культурные люди, а это кто?

— Сброд, мсье.

Мы в нерешительности постояли, не зная, что делать.

— Я покажу вам, мсье, раздачу воды. Это вас рассмешит — театр, да и только!

Саид подошел к стене ксара и что-то крикнул часовому по-арабски, махнув рукой в мою сторону. Часовой передал распоряжение во двор, и вдруг из отверстия трубы, проведенной из крепости наружу, хлынула струя кристально чистой воды и расплылась по раскаленному песку. Надо полагать, что население исподтишка наблюдало за нами, тем более что громкий приказ мегариста был, конечно, услышан и понят людьми. Сценический эффект превзошел ожидания: все бросились к воде с кувшинами в руках — заковыляли старики, с визгом пронеслись голые дети, а взрослые, не понимая, что означает неурочная раздача, возбужденно разговаривая, обошли нас стороной и тоже собрались у трубы. Эта странная толпа причудливых оборванцев выстроилась, смолкла и подняла головы к вышке. Душный смрад пополз по пальмовой роще. Часовой снова крикнул.

Длинная очередь ожидающих судорожно качнулась вперед, и первый из туземцев, тощий молодой парень в дырявом легионерском шлеме, но совершенно голый, шагнул к струе и протянул свой кувшин.

— Куда лезешь, животное! — по-французски закричал Саид. — Не видишь, что до тебя здесь есть кому напиться. Назад! — и, меняя тон, он потянул цепочку и почтительно сказал собачке: — Проходи, Коко, проходи, мой маленький, ты уж и так еле живой.

Ошалелый от зноя Коко, еле волоча свои щегольские сапожки, заковылял к воде; он дышал с трудом, часто-часто, длинный сухой язык болтался до земли. Пес встряхивался и снова лез в струю, а люди, серьезные, неподвижные, молча ждали. Их лица не выражали ничего, лишь на длинных тощих глотках то здесь, то там было видно движение судорожного глотка, да один-два человека переступили с ноги на ногу. Было удивительно тихо. В давящем безмолвии слышались звук падающей воды и счастливое ворчание собаки. Наконец Коко закончил. Все вздохнули, началась раздача. Каждый жадно допивал остатки старого запаса и набирал новую воду — медленно, с деланной неловкостью, стараясь возможно дольше подержать пальцы в холодной воде, набирал «с верхом», затем отходил на шаг, вытягивал губы и осторожно отхлебывал, не роняя ни капли, потом молча отходил в сторону, растирая лицо влажными прохладными ладонями. Скоро прошли все до одного, и воду закрыли, не одну минуту толпа глядела на блестящую струю, и я никогда не забуду выражения лиц и глаз, молча кричащих о ненависти, общего вида людей, всю эту потрясающую сцену: пылающую зноем пустыню, покрытые пылью чахлые пальмы, шалаши и навесы из тряпья и сухих ветвей, горстку тощих оборванцев и воду, воду, блестящую, сверкающую, кристально чистую, холодную, как лед. Разговоры стихли, ни одна рука не поднялась отогнать назойливых мух… Все окаменели. На изможденных лицах не было ни возмущения, ни озлобления, ни даже, странно, да, даже страдания не было видно, но только одно глубоко серьезное, сосредоточенное внимание. Не отрываясь, не мигая, не дыша люди стояли и смотрели… Загипнотизированные, потерянные… Потом струя стала ослабевать, упало несколько капель — и всё. Страшное представление кончилось. На десятках голых шей я опять увидел судорожное движение глотка, люди тяжело перевели дух и вдруг очнулись: с гиком и смехом все бросились к мокрому песку. Минуту в свалке каждый старался схватить горсть и провести холодной влагой по лицу и груди. Но песок был сразу взрыхлен и высушен зноем пустыни. Еще минута — и люди уже бредут в шалаши, молча, понурив голову, лениво…

Чтобы освежиться, мы вышли на край становища. Каменистая долина искрилась и пылала. Все было пусто и безжизненно.

— А это что? — я указал на остатки каких-то стен. — Разве крепость стояла раньше в том месте?

— Нет, мсье, здесь находились постройки туземцев.

— Какие постройки?

— Тут скрещивались два больших караванных пути. Место было людное, торговое. То, что вы изволили заметить — фундаменты домов.

— Куда же они делись, дома? Почему их нет?

— Я уже докладывал…

— Да, да, все ясно.

Мы подошли ближе. Часть стен была сложена из глиняных кирпичей, часть вылеплена прямо из глины. Ни травинки, ни обломка дерева, ничего. Горячие камни. Прах. Желая определить размеры дома, я вошел в лабиринт развалин и начал шагами обмеривать фундамент. Потом остановился, пораженный неожиданным зрелищем.

На груде красных раскаленных камней сидит человек. Сквозь дыры халата виднеется измученное пустыней тело — скелет, обтянутый темной, точно обугленной кожей. Подобрав под себя грязные босые ноги и закрыв глаза, слезящиеся от нестерпимо яркого света, человек обеими руками держит пыльную серую палку — засушенную солнцем дохлую змею, и медленно грызет ее с одного конца. Человек весь красно-серый от пыли — волосы, лицо и одежда. Крупные капли пота стекают с его лба и щек и оставляют полосы на темной и опаленной коже. Увидя нас, он замирает, не выпуская добычи из серых, запекшихся губ.

— Что он тут делает?

— Кушает, мсье.

— На таком солнцепеке?

— Наверное, спрятался.

— Зачем?

— Боится, что отнимут. Старик пожрет и выйдет к своим.

С тех пор прошло немало времени. Многое мне довелось увидеть. Память загружена новыми яркими образами, и Сахара отодвинулась в неясную даль. Но когда я вспоминаю ее, мне в голову приходит не океан горячего песка с дымящимися по горизонту белокурыми волнами, не плоская равнина черного «загорелого» щебня и уж, конечно, не слащавые красоты пустыни, вроде трехсот тысяч пальм оазиса Танзер или безумно-синей глади Мельрира. Есть образы, подавляющие воображение и остающиеся неизгладимыми на всю жизнь. Сахара для меня — это раздача воды под стенами крепости и старик, серыми губами жевавший сухую змею на развалинах былого города.

Размышляя над виденным в дуаре, я не спеша обтирался холодной водой, стоя посредине комнаты. Вдруг из окон посыпалась резкая, захлебывающаяся дробь пулеметных очередей: трата-та-та… трата-та-та… Печальные мысли так захватили меня, что от неожиданности в голове вдруг пронеслось: уж не Лаврентий ли начал какую-нибудь штуку?! Наспех одевшись, я выскочил во двор.

На плацу оживление. Солдаты все с оружием, тащат пулеметы, патронные ящики, ведут ослов.

Что такое?

Я побежал к домику лейтенанта. На веранде Лионель в походной форме, какие-то пакеты и оружие.

— В чем дело?

— Готовимся в поход. Через час вернется взвод младшего лейтенанта де Рэоля, и на смену отправлюсь я.

— А стрельба?

— Проверяют… Да что вы так взволновались? Садитесь сюда! Я хотел уже идти к вам прощаться, дорогой ван Эгмонт. Диула, ужин на двоих, и поторопись!

Лионель тщательно проверяет и укладывает вещи — компас, бинокль, карты, оружие и документы. Диула уже заготовил провизию и воду. Я лежу в шезлонге.

— Помните, — говорит лейтенант, продувая дуло пистолета, — как утром вы приглашали меня лететь в Париж? Теперь я прошу вас сделать то же — ведь хорошо перед выходом в обход мертвой зоны заглянуть домой! Расскажите что-нибудь приятное!

Печаль, навеянная Сахарой, уплывает вдаль, уступая место образам близкого и теперь такого далекого прошлого.

Я поудобнее устраиваюсь в кресле, с чувством делаю несколько затяжек и неспеша завожу рассказ.

— Года два тому назад в чудесный летний день мне довелось попасть в Версаль. Моему приятелю, только что приехавшему в Париж, хотелось осмотреть дворец, и он захватил меня в качестве проводника. У входа мы натолкнулись на группу туристов и присоединились к ней. Вы знаете такие группы: юркий гид, скороговоркой выкладывающий заученные тексты, и обычный состав слушателей: англичане в серых грубых штанах, японцы с фотоаппаратами и улыбками, молчаливые рослые шведы, один всклокоченный испанец и нас двое. Необычным было лишь присутствие маленькой седой дамы и ее молодой дочери, потому что обе они были француженки. Дочь с рассеянным видом смотрела в пространство — она, как и я, уже бывала тут и играла роль проводника, а мать, как видно, приехавшая из провинции, держала в руках путеводитель и вполголоса вычитывала оттуда объяснения чудесам, мимо которых мы проходили. Когда кто-нибудь из иностранцев от восхищения вскрикивал, то дама гордо выпрямлялась и бросала девушке многозначительный взгляд.

Не могу сказать, что девушка мне понравилась — это было бы слишком мало. Подойдя к группе, я сразу почувствовал ее присутствие, понимаете, дорогой д’Антрэг, ощутил его внутренне, и с этого мгновения Версаль для меня был потерян. Смотреть на нее казалось решительно неприличным, но мне помогали бесчисленные зеркала — старинные, тусклые зеркала, в зеленовато-золотистой глубине которых я ловил бледное лицо девушки, ее серьезные темные глаза и светло-каштановые кудри.

— А она обратила на вас внимание?

— Думаю, что да, хотя она была хорошо воспитанная девушка и строгая: она не подала вида. Но когда дворец был осмотрен и гид торжественно провозгласил: «Господа, мы осмотрели ровно сто залов», — мне стало жаль расставаться, и я, не сдержавшись, вдруг протянул жалобно: «И только?» Все засмеялись, но девушка меня поняла, мило покраснела и отвернулась.

Лионель улыбнулся.

— Ну и дальше? Вы познакомились с ней?

— Положение было безнадежным, но помог случай. Приятель потащил меня в сад, группа распалась, лишь издали я видел легкий девичий силуэт. Мы уже направлялись к выходу, как вдруг заметили около главного фонтана большую толпу, услышали смех и крики. Подошли. Что же вы думаете там случилось? Компания подвыпивших американцев подговорила одну из своих девушек на пари раздеться и окунуться в бассейне. Раз-два-три — и все было сделано! Однако холодная вода отрезвила проказницу, и выходить из воды показалось зазорным, тут ее заметил сторож и поднял крик, сбежались люди, и вот, дорогой Лионель, представьте себе картину: роскошный день, изумрудно-зеленый парк, просторный бассейн фонтана, и в нем плавает прехорошенькая девушка! А над всем этим — гигантский дворец и французское смеющееся небо!

— Черт возьми, здорово! Ну, а причем ваша девушка?

— Шум привлек ее мать. Седая дама с очень блестящими черными глазами оказалась в гуще толпы. Кто-то толкнул ее, она уронила путеводитель, открытки и фрукты. Тут-то и настал мой момент. Я рыцарски предложил руку помощи, усадил даму в тенистой аллейке и, наконец, с трепетом остановился перед ней, не зная, заговорит ли она, и получу ли я возможность познакомиться. Помогла шаловливая американка: дама была возмущена и не могла сдержать себя. В качестве молодого человека и иностранца я получил выговор за ее распущенность, дочь заступилась, и разговор был начат.

— Но девушка?! Не тяните! Что вы за несносный рассказчик!

— Поздно ночью перед сном я сел в кресло, закурил и вынул изящную визитную карточку. На ней стояло: «Adrienne d’Entraygues».

— Адриенна?!

Лионель от удивления даже упустил на пол карабин и сумку с патронами.

— Боже мой! Целый день я только и думаю, где я встречал ваше лицо! Ведь вы были в Сент-Морице, когда сестра приезжала туда после свадьбы; помню вас на фотографиях, помню и ее рассказы, и вашу фамилию!

И вот мы ужинаем, не видя и не чувствуя больше Африки, окруженные видениями иного мира. Письмо мадам д’Ан-трэг лежит тут же, придавленное пистолетом в кобуре. Время проходит. Мы — друзья. Так много хочется рассказать друг другу…

Неожиданно в горячей тишине звучит сигнал: «Поднимайся! Выходи!» Орут грубые голоса. Слышится топот кованых ног.

Лионель вздрагивает. Прислушивается, криво улыбаясь. Сжимается как от удара. Видений нет. Все кончено. Ничего нет. Только Африка…

— Все готово, мой лейтенант! — Сиф молодцевато берет под козырек. Широкое брюхо подтянуто, свиные глазки весело блестят.

Лионель поднимается. Молча мы пожимаем руки. Письмо матери он торопливо прячет в карман на груди.

— Ну что же? Кажется, можно идти…

Справа от ворот выстроился с оружием в руках отдыхавший взвод — теперь он начинал караульную службу. В полном походном снаряжении, с ослами, гружеными оружием, провиантом и водой стоял взвод, уходящий в пустыню. Солдаты молчали, их лица, закрытые шлемами и синими очками, казались безжизненными, как маски.

— Идут! — раздается крик часового с вышки.

Ворота со скрипом распахнуты.

Солнце заходило. Во дворе легли тени. Через ворота виднелась пустыня, пылающая, как костер инквизиции. Наступила глубокая тишина.

— Смир-р-р-но! Слушай: на караул!

Послышались топот, нестройный гул шагов, звяканье железа, в ту же минуту, словно выплюнутый окровавленной пастью пустыни, в воротах показался первый солдат.

Это было потрясающее зрелище: стройные ряды бравых бойцов, отдававших честь своим товарищам — шедшие туда приветствовали возвращавшихся оттуда.

Солдат в воротах был страшен: мундир расстегнут, грудь обнажена, шлем в руках, очки болтались на шее. Потная кожа, слипшиеся волосы, разодранная одежда и оружие — все было покрыто пылью до такой степени, что его фигура казалась вылепленной из докрасна раскаленной глины. Только два круга там, где были очки, остались белыми и теперь страшно зияли на грязном лице, искаженном смертельной усталостью. Покачиваясь, как пьяный, солдат прошел по широкому проходу между выстроенными взводами — в мертвой тишине слышалось его сиплое дыхание. Дойдя до мачты с флагом, он тяжело повалился на землю.

Между тем в ворота входили все новые серые люди, истерзанные и безликие, кто до пояса голый, кто с оторванными рукавами. Вот двое тащат под руки третьего, вот согнутая фигура ковыляет, опираясь на самодельный костыль…

Офицер ведет солдата с повязанной головой — на спине у него широкие черные потеки запекшейся крови…

Не произнося ни слова, как привидения плывут они мимо, чтобы повалиться на плацу у символа французского величия. Едва передвигая ноги и опустив голову, бредут ослы. Взвод прошел, но гарнизон все еще стоит не шевелясь, и обнаженная сабля Лионеля опущена к земле в знак почета.

Ожидают отставших… Тащатся еще две-три жалких тени…

— Все! — кричит часовой с вышки.

Пауза.

Потом звонко играет труба, и барабанщик бьет походную дробь. Движение и топот. Новый взвод с развернутым флажком выступает в пустыню на встречу с подстерегающей там Серой Смертью.

Глава 5. Чудо пустыни

С каждым зигзагом дороги, упорно вьющейся вверх, горизонт расширяется, земля уходит вниз, и новые горы встают рядом с нами — дикие и страшные зубья, упирающиеся в небо и основанием уходящие в глубокие пропасти, подернутые горячей серой мглой.

Да, да — настоящая Страна Страха.

«Здесь земля в предсмертных корчах вцепилась в небо острыми пальцами и замерла навеки, — думаю я, переводя дыхание на повороте дороги. — Ничто не может быть фантастичнее этого зрелища».

Потом поворачиваюсь, чтобы продолжать путь, и вижу новое, еще более невероятное нагромождение скал, отвесных стен и бездонных провалов.

— Да что же это такое! — восклицаю я. — Ведь мне приходилось бывать в Альпах, на Кавказе и Кордильерах, и нигде нет ничего подобного: всюду горы как горы — внизу лесистые склоны, повыше — пышные луга, а на самом верху — белая шапка вечных снегов. Сколько красок! Сколько оживления! А здесь мы как будто бы на луне, среди сказочного ландшафта, порожденного грандиозным взрывом и затем оцепеневшего… какая чудовищная картина разрушения!

— Это впечатление порождается двумя причинами, — любезно поясняет Дерюга, едущий позади меня. — Во-первых, глаз чувствует отсутствие растительности — мы привыкли к яркой зелени наших гор, а тут бьют в глаза все оттенки тюремного серого цвета. Во-вторых, обнаженный камень слишком накаляется днем и остывает ночью: разница температуры за сутки колеблется от +70 до 0 градусов по Цельсию и ниже. Поэтому здесь происходит беспрерывное и быстрое разрушение минеральных пород, создающее поразительную вычурность рельефа. Со времени нашего выезда из крепости едва прошло три часа, а уже прогремели четыре обвала: едва начнется вечернее похолодание, как в горах открывается этакая канонада! А виновники? Все те же: тропики и Сахара. Если перенести сюда наши горы — они станут такими же. Ведь сейчас мы с вами одновременно пересекаем географический тропик Рака и температурный северный тропик — они здесь совпадают. Кстати, температурный экватор из-за Сахары делает зигзаг на север: он проходит около озера Чад, где вы скоро будете. В Конго, на географическом экваторе, будет заметно прохладнее. Странно, правда? Сколько здесь удивительного! Например, вас в Сахаре подстерегают две опасности: в этой раскаленной печке берегитесь простудиться и умереть от воспаления легких и утонуть — да, да, утонуть! — здесь, в царстве безводья и вечной жажды!

— Ну, первое я еще понимаю: вы подразумеваете, конечно, холодные ночи, но второе — это уж совсем непостижимо! Откуда же здесь реки? Я их не встречал!

— Они сами могут вас встретить — вот здесь, в любом овраге или в ущелье, по которому вы идете. Раза два в год над Сахарой проносятся фантастические ливни — море воды, низвергающейся с неба. Подчеркиваю — не льющейся, а низвергающейся! Гроза и ливень налетают внезапно и длятся недолго, но количество выпавших осадков потрясающее. Каменистый грунт не может сразу впитать влагу, и вода диким потоком несется вниз по обычным стокам. Эти временные русла называются здесь уэдами, они удобны для поездок в горы, и мы сейчас продвигаемся как раз по такому уэду. Налетит дождь — и наш маленький караван после многочасового подъема за несколько минут спустится вниз, в долину, но уже в качестве сахарских утопленников!

Мы отдыхаем. Граф усиленно прикладывается к объемистой фляге с коньяком. Я вожу биноклем по горизонту и вижу лишь светлое лунное небо и бесконечное множество вонзающихся в него остроконечных скал.

— Даже смотреть жутко, черт побери!

— Вы чувствуете, что жары больше нет? Я поежился.

— Мне просто холодно.

— К утру мы будем на высоте двух с половиной тысяч метров. Теплое белье на вас? То-то же! Ночью в этих горах вас сможет согреть только Тэллюа.

— Вы так много говорите о ней, что мне жаль будущего разочарования!

Дерюга прячет флягу в седельную сумку. На его лице злобная усмешка.

— Не бойтесь: разочарования не будет! Вперед!

По дну уэда мы продвигаемся гуськом. Солдаты шагают впереди, держа винтовки наготове, потом карабкаются ослы с поклажей, позади, спотыкаясь на камнях, мы. Подъем мягкий, незаметный, и с каждым шагом наш маленький караван взбирается все выше и выше. Луна удивительно яркая. Косые тени пересекают наш путь, мы то ныряем в темноту, то вдруг выходим в полосу голубого сияния, такого, что даже иголка была бы видна под нашими сапогами. Холодно. Тихо.

— Расскажите о туарегах, пожалуйста! — миролюбиво прошу я. — В хорошей беседе путь пройдет незаметнее, правда?

Дерюга иногда вдруг вспыхнет, но вчерашние инструкции делают свое дело, и он опять становится ручным.

— Туареги заселяют всю Сахару — от Алжира на севере до Нигерии на юге, от Мавритании на западе до Судана на востоке. Они называют себя кельтигельми, народ с повязкой на лице. Нет, это не религиозный обычай. Дальше к югу вам придется пересечь восточный край Танезруфта — это пустыня в пустыне, где на протяжении пятнадцати суток верблюжий караван не встречает ни одного колодца, ни одного живого существа, ни одной травинки. Там лежат только груды костей — страшные памятники обессилевшим от жажды людям и животным. Вот в этих условиях повязка на лице — тигельмуст по-здешнему — совершенно необходима, и вы сами ее наденете, чтобы знойный ветер не сжег кожу. Потом тигельмуст стал привычкой, а еще позднее — ритуальной принадлежностью. Туарег спит с повязкой на лице и ест, лишь слегка приподнимая ее край. Тигельмуст одевается свободным человеком, когда он впервые выступает в поход — на войну или грабеж, что здесь одно и то же: амджер и эджен — это занятия свободного туарега, его привилегия. Слово дворянин, или свободный, по-здешнему имаджег — означает в точном переводе — свободный грабить, потому что право на грабеж здесь является основным элементом понятия свободы. Нация замаскированных бандитов! Невеста не видит лица возлюбленного, жена всю жизнь не знает лица мужа.

— Неужели влюбленные не целуются?

— Ого, и еще как! Любовные свидания — тэнде и ахал — это тема всех песен и помыслов. Закутанный в черное высокий туарег — это романтический и жутковатый любовник! Впрочем, он неизменно изысканно вежлив, щедр, горяч. Женщины и поэзия — вот вторая после войны и грабежа национальная страсть этих детей пустыни. Будете бродить по аррему — сами увидите: в Хоггаре все — поэты и поэтессы! Невероятно, но так. Вы увидите лучший образец туарегской воспитанности — красавицу Тэллюа! Однако не думайте, что тэнде и ахал — это любовные свидания в нашем понимании. О, здесь вопросы отношений между полами и сама эротика строго регламентированы обычаями тысячелетней давности и изысканными вкусами народа, его удивительным преклонением перед достоинствами женщины и радостями, даруемыми искусством.

— Это интересно, граф, и я рад, что встретил такого знатока местных нравов и обычаев. Рассказывайте же, ведь нам путешествовать вместе до утра. Пожалуйста! Не ленитесь!

— Когда юноша достигает половой зрелости, то ему закрывают лицо тигельмустом и вручают меч и щит, после чего он считается мужчиной и получает право посещать тэнде, а через несколько лет и ахалы. Созревшую девушку мать усаживает на еще теплое место возле семейного костра, объясняет ей права и обязанности женщины, покрывает голову синим покрывалом — символом невесты (кольца и браслеты она сможет носить, только выйдя замуж) и дарит каменную ступу — тэнде, ту самую, в которой ей, подобно всем женам Африки, придется ежедневно толочь просо и бобы. В торжественной обстановке молодая девушка вечером после окончания всех работ начинает бить пестиком в ступу. Это — призывный сигнал, страстный крик в синий мрак наступающей ночи. Немедленно на призыв сбегаются юноши. После пения старинных обрядовых песен мать или особо уважаемая пожилая женщина назначает из числа присутствующих «ухаживателя», который на эту ночь играет роль жениха. После минуты общего молчания «невеста» встает, идет к стаду и ложится между козами. Новая минута сосредоточенного безмолвия. Встает «жених» и «находит» свою невесту, «будит» ее и берет за руку, пальцы в пальцы. Происходит ритуальный диалог. Она: «Кто ты?» Он: «Я — сын Адама. Я беден, ты богата. Успокой меня. Мы росли вместе. Час настал. Встань. Мы будем и дальше расти вместе». Она: «Начинай беседу». После этого юноша сажает девушку себе на колени и ласкает до зари. Обычай позволяет ласкать груди и тимереззу — складку живота, разрешаются и поцелуи — прижимание носа к носу, во время которых он «пьет ее душу» (дыхание). Ничего больше, дальше черта, позади которой — смерть. Все девушки-подростки должны пройти чрез такую школу, потому что «та, которая сама не любит любовь, не может возбудить ее в других». Разлучаются по ее словам: «Нужно подрасти еще немного».

Так проходит несколько лет. Наступает пора смотрин, повторение церемонии, называемой ахалом. Невеста сидит на камне, вокруг нее на песке расположились претенденты. Их несколько десятков, многие прибыли издалека, за пять-семь недель пути. Тифарасин — диалог невесты и претендентов на ее руку — строго регламентирован: не допускаются злословие насчет других, разговора о себе, упоминание о Боге, прикосновение к низким темам. Невеста величается юношами аменокалом, сами себя они именуют талаки, то есть несчастные. Такой диалог — поочередное единоборство девушки с каждым из претендентов в элегантности стиля и манер, блестящем остроумии и находчивости, глубоком знании древних сказаний и своего родного языка. Диалог происходит в присутствии чутких заинтересованных слушателей и судей. Да, это красивое социальное учреждение — ахал, туарегские смотрины! Ведь даже самое это наше слово выражает пассивность женщины и подход мужчин к ней как к товару, и только, а здесь, в Стране Страха, выбирает сама невеста, и при этом в форме блестящего словесного турнира!

— Ну, дальше! Рассказывайте еще, пожалуйста!

— Идеал имаджега — полжизни ухаживать за женщинами, а полжизни — спать с ними! Но имаджег никогда не ругается, не сквернословит, он редко вообще повышает голос. Вы увидите — благородный туарег никогда не заговорит с вами первый.

— Почему?

— Из гордости! О, у этих дворян нет штанов, но гордости хоть отбавляй: такой дикарь выпрямится и будет ждать, закинув голову назад. Да, это наши грансеньеры былых времен! Если туарег обнаружит, что жена ему неверна, он спокойно убьет ее любовника и может развестись с ней, но как следует обругать ее или ударить не позволит себе — ни-ни! По матери здесь передается и дворянство, местная пословица говорит: «Чрево украшает человека».

— А в чем преимущества дворянства?

— Имаджег в военное время — начальник своих имгадов-вассалов и укланов-рабов, а в мирное время он — судья района, где пасутся стада его семьи и вассалов. Теперь все изменилось, имгады часто богаче своего господина, но не забывают его и не отрицают его авторитета. Тэллюа происходит, конечно, из знатной семьи: она…

— Ну, а рабы?

— Это веселая сволочь. Грязные и довольные люди. Трудовая нагрузка раба крайне невелика: они или пастухи, или домашняя прислуга. Хозяин постоянно принимает в рабство новых людей и выгоняет старых, особенно ленивых. Много негров идет в добровольное рабство потому, что обслуживать господина легче, чем самостоятельно пробивать себе путь в жизни, рисковать и бороться!

— И все же хозяин выгоняет, конечно, не ленивых, а старых!

— Нет, именно ленивых или просто ненужных, если их развелось у него слишком много. Престарелого раба выгнать нельзя, и хозяин обязан его кормить до смерти. Выгоняют тех, кто еще не стар и может прокормить себя. Условия продажи себя в рабство: чашка кислого молока, кусок лепешки или миска каши в день и женщина на ночь. Чем дольше здесь живу, тем больше убеждаюсь — здешним рабам живется многим легче, чем нам в свободной Европе! Тэллюа…

— А какие еще имеются здесь сословия?

— Идерфаны — вольноотпущенники, энадены — ремесленники, в том числе и врачи, и главное — харатины. Это — пришлый элемент, обрабатывающий здесь землю. Их сословные различия вы определите по росту, по цвету кожи и осанке: имаджег очень высок и строен, со светлой кожей и южноевропейскими чертами лица, он держится гордо. Имгад ниже ростом, значительно темнее лицом, без вызывающей и подчеркнутой независимости в позах и жестах, волосы у него зачастую курчавые, губы полные — словом, чувствуется легкая примесь негритянской крови. Ремесленники и харатины не носят тигельмуста, их лица изобличают негритянское происхождение, они‘часто богато одеты и всегда приниженно услужливы.

— А каково племенное и государственное устройство туарегов?

— Кельтигельми разделены на шесть «народов», несколько отличающихся по языку, костюму и быту. По устройству шатра и покрою гандуры можно определить, к какому народу принадлежит его хозяин. Местные горцы — северяне из народа тель-ахаггар. Ихаг-гарены — самые дикие, бедные и независимые из туарегов. На юге вы увидите роскошные саванны и юллимиденских туарегов — богачей по сравнению со здешними. Во главе каждого народа стоит амено-кал, в Агадесе он же султан государства Аир.

— Продолжайте, пожалуйста.

— Основой нации является род. Недаром туареги говорят: «Потерять род — потерять все, кроме желудка» или «Безродный — это мертвый». Главой свободного рода является старейший, совет старейших назначает вождя племени, совет вождей выбирает аменокала, совет аменокалов является общенациональным органом власти, впрочем, только символическим. Семья зависимых подчиняется одному из имаджегских старейшин и вместе с его семьей идет на войну. Рабы-слуги ниже по рангу рабов-скотоводов — ведь последние тоже брались на войну и там особенно бесчинствовали: поэтому до сих пор у арабов о них упорно сохраняется дурная слава. Рабы имаджегов выше по положению рабов имгадов, и это логично. Вот вам и все, что следует сказать об общественной организации туарегов. Да, еще одна подробность, и притом крайне важная и характерная: женщины здесь имеют те же общественные и политические права, что и мужчины, вмешиваются во все дела и больше всех шумят на всех сходках! За примером далеко идти не надо: месяца два тому назад наша Тэллюа…

— А бывают здесь неурожайные годы?

— Нет, поскольку все харатинские огороды — поливные. Но иногда в течение года совсем не выпадает дождя: тогда не только не появляется последождевая сезонная растительность, но и выгорает постоянная. Это для туарегов катастрофа. Мелкий скот и женщины остаются здесь голодать, а мужчины гонят стада верблюдов на юг, в саванны, где засухи не бывает. Такое массовое передвижение возможно только потому, что животные здесь — верблюды, а люди — туареги: стойкость и выносливость у тех и других одинаково изумительная. Прелестная Тэллюа сама рассказывала, что и она однажды…

Это была странная беседа: Дерюга кстати и некстати расхваливал красоту и обаяние Тэллюа ульт-Акадэи, а я не мог грубо оборвать его, потому что он знал немало интересного о природе и людях Хоггара, в особенности о людях, собирательный образ которых становился все более загадочным и привлекательным. Въезжая в самое сердце Страны Страха, я, удивительно, чувствовал все меньше и меньше тревоги. Неужели Страны Страха нет?

В долине, где вода была так близко от поверхности земли, все было голо, кроме рощицы тощих серых пальм под стенами крепости. Но накануне отъезда Дерюга показал мне место, где примерно тысячу лет назад находилось небольшое озеро, в которое тогда вливалась горная река; по ее высохшему руслу мы теперь и поднимались. Тогда же он показал и археологическую коллекцию экспедиции: в аккуратных коробочках лежали пронумерованные древние наконечники стрел и копий, ножи, сверла, обломки ступок и черепки посуды, разнообразные украшения — вещественные доказательства самостоятельного развития материальной культуры от раннего каменного века через бронзовый до железного века включительно. В то историческое время здесь уже существовали оживленные связи с соседними народами, что доказывается предметами арабского происхождения, привезенными сюда с севера, и изделиями хаус-са, доставленными с юга. Даже маленькие крокодилы жили тут, пока существовали лужи и болотца, окруженные травой, в которой водилось мелкое зверье. «Вот будете в гостях у Тэллюа, не забудьте посмотреть рисунки в пещере. Она где-то над арремом. Саид вас проведет», — сказал тогда Лионель. Значит, здесь были хорошие условия для развития человеческого общества — сначала изолированного, потом связанного с внешним миром.

Это кажется невероятным. Но живые доказательства прошлого остались и сохранились. В горах сохранились те природные условия, которые когда-то были там, внизу. Чем выше мы поднимались, тем чаще появлялись пучки жесткой травы, потом кустики и кусты тамариска и акации. Я попытался выдернуть пучок травы высотой в полметра, но смог это сделать, только когда сенегалец раскопал штыком землю метров на пять в окружности. Едва мы начали шарить по кустам, как поползли ящерицы, блеснула чешуя гадюки… На наш крик отозвались птицы — порхнули показавшиеся здесь очень милыми воробьи, черкнула по воздуху быструю кривую ласточка, захлопал крыльями голубь. Под общее радостное «ура!» бросился наутек маленький серый заяц. Тут я взялся за бинокль и нашел вдали среди скал и кустов антилопу и шакала.

— Мы входим во второй этаж горного пейзажа — средиземноморский! — важно объявил Лаврентий на привале. — Смотрите, вот дикие оливки и фисташки, а это типичное здесь местное деревцо с узловатым стволом и иглистыми листьями. Как называется? Черт его знает! Смотрите-ка лучше сюда! — он указал направление своей неизменной флягой. — Видите? Ну, быстрее, больше влево!

В бинокль я нашел большого муфлона, мирно щипавшего траву. Настоящую радость доставили стада овец, коз, ослов и верблюдов, сначала редкие, потом частые и большие. На одном повороте в предрассветной серой мгле я увидел зрелище, которое не видел со дня выезда из Туггур-та: зелень, скот, шатры кочевников и веселые дымки утренних костров.

— Кто бы поверил, что это возможно в сердце Сахары! — говорю я.

— Да, но только на высоте 1800–2400 метров! — отвечает Дерюга. — После дождя весь Хоггар за двое суток превращается в зеленый Эдем.

— А как радуют глаз стада!

— Скота здесь немало. Туарегская семья кормится продуктами животноводства и живет с их продажи. Аменокалы владеют десятками колодцев, сотнями верблюдов и ослов и тысячами голов мелкого скота! Вот перед нами довольно крупное стадо, прикиньте на глаз.

— Нет, ну разве я этому поверил бы еще вчера? Какая суровая и чудесная, какая страшная и прекрасная эта страна!

— Ну, мы у цели! Вступаем в третий этаж!

— По каким признакам вы это определили, граф?

Молча Дерюга повел рукой с видом волшебника, показывающего свои чудеса. И действительно, дивиться есть чему!

В розовом свете утра нежится в прохладной тишине Хог-гар. Слева от нас тянется могучий массив главного хребта с его вершиной — горой Иламан. Вдали видно зеленое вади Атакор-Н-Ахаггар, главная транспортная артерия Хоггара. Наша дорога, которая тоже пролегла по дну узда, теперь вьется по узкому и короткому полю, посреди которого блестит маленький агельма с сочной травой по берегам. На поле расположен аррем — оживленный поселок, который мне после жуткого безлюдья Сахары показался похожим чуть ли не на Париж: десятка три глинобитных хижин, круглые склады, голубые дымки кузниц и мастерских, звуки человеческой жизни и деятельности… Вокруг деревни хорошо возделанные огороды и канавки с чистой водой; выше на склоне горы эханы и шалаши кочевников. Еще выше — конец ущелья и перевал.

— Три тысячи метров над уровнем моря! — граф показывает на вершину Иламана, которая отсюда кажется невысокой горкой. — Целая деревня в стране, где на один квадратный километр приходится ноль целых семь тысячных одного жителя!

Дышать трудно, но мы переводим дух с довольной улыбкой.

— А палатка Тэллюа?

— Ага, наконец, вспомнили! Я ждал этого вопроса.

Дерюга подходит к кустам и картинным жестом их раздвигает.

— Страна Страха! — театрально декламирует он.

В лучах восходящего солнца среди неописуемо пышных цветов олеандра я вижу повисшую над поселком треугольную площадку, к которой ведет узкая тропинка. Позади площадки очевидно обрыв на другую сторону горы. Точно порхая в воздухе, играют на солнце яркими красками две большие палатки.

— Волшебное гнездо нашей Жар-птицы! — любезно добавляет он, злобно блестя глазами.

Я с восхищением гляжу вперед и вдруг вижу толпу туземцев. Люди галдят и машут руками. Из их гущи отделяется фигура в мундире и шлеме и пускается наутек. В обеих руках легионера бьются куры.

— Ба, — цедит сквозь зубы Дерюга, — я так и думал: господин лейтенант со своими молодцами уже изволил прибыть! Хорош обход района! Слышите радость благодарного населения?

Возбужденная толпа выла и проклинала. Потом вопли вдруг стихли: лохматые фигуры рассыпались как горох, навстречу нам показался Сиф. У него под глазом — здоровенный синяк, лицо помято, и, видимо, сержант не в настроении распоряжаться.

— Командуйте вы, — прошу я Дерюгу.

— Да что тут командовать! Разбивайте свою палатку прямо у источника: вода обеспечена днем и ночью. Вон те палатки — наши, вот моя, а вот герра Балли.

— А где же он сам?

— Сейчас узнаем. Эй, ребята, где профессор? В обходе? Ладно, скоро вернется: мы практикуем выезды с базы на два-три дня для освоения района. Вот что, мсье, — Дерюга оборачивается ко мне, — купайтесь и наводите красоту, даю вам час времени. Потом захожу за вами, и мы отправляемся вместе вон на ту площадку — в гости к прекрасной Тэллюа.

«Любопытно, — говорю я себе, застегивая пуговицы мундира. — Очень любопытно, — пальцы слегка дрожат от волнения. — Уж не включился ли и я в блестящую компанию соискателей? Олоарт — Лаврентий — Лионель?.. Не хватает только меня и Сифа».

Надеваю шлем. Бросаю последний взгляд в зеркало, которое держит мсье Свежесть.

«Чертова баба… а интересно все-таки, как она выглядит?»

— Вы готовы?

На Дерюге новенький белый костюм. В крепости он ходил неряхой, а здесь, в горах, принарядился… Забавный тип… А я?!

Мы замечаем парадную вылощенность друг друга, оба смущены и смотрим в стороны.

— Прекрасная погода, мсье ван Эгмонт!

— Чудесный воздух, граф!

Вот и площадка. Красивый обширный шатер из пестрых тканей, позади него шатры и навесы поменьше. У входа шест с рогатым черепом какого-то животного и копья с флажками, на одном узнаю бело-красные цвета Олоарта аг-Дуа. За палатками громкий смех и говор — молодые женщины заняты стряпней.

Какая бодрость! Воздух пьянит, как вино… Эх, славно! И, готовясь войти в шатер, вдруг замечаю над зубчатой вершиной горы легкое облачко — первое облачко Сахары! «Привет тебе!» — говорю я ему и смело поднимаю полу шатра.

В первый момент после яркого утреннего света шатер кажется темным. Вверху отверстие, сквозь которое льется поток сильного голубоватого света и видно радостно сияющее небо. Потом замечаю второй источник освещения — широкое отверстие в задней стене, затянутое прозрачной оранжевой тканью: оно пылает в темноте, как большой фонарь. Постепенно глаза привыкают — медный треножник, вьется дымок и чувствуется запах благовонного курения. На корточках сидит молодая женщина в полосатом халате — рабыня, по-здешнему шаклитка, с белым веером… Еще замечаю смутные очертания столика, чашки и сласти, ковер на полу и многое другое… но все это выпадает из внимания… Не отрываясь, я гляжу только прямо перед собой.

Посредине шатра, под отверстием в потолке, устроено возвышение, покрытое цветными тканями и подушками — род ложа или староиспанской эстрады. Столб голубого света упирается в него, и на фоне прозрачной темноты шатра яркие краски драпировок сверкают, как эмаль. На возвышении лежит девушка, одетая в короткий халат лимонного цвета, поверх которого наброшен второй ярко-голубой халат. Его атласные широкие складки свободно рисуют небольшое стройное тело. Голубые лучи сверху и оранжевые со стороны перекрещиваются и чудесно мягкими цветами освещают всё — и ткани одежды, и золото украшений, и даже смуглую кожу: девушка светилась и отливала разноцветными бликами, как большой драгоценный камень или крыло бабочки. Вот она шевельнулась, приподнялась мне навстречу, все краски вспыхнули и заиграли, даже тщательно причесанные волосы показались цветными, даже каждый пальчик маленькой босой ножки, перехваченной браслетом, нежно мерцал из темноты оранжевым и голубым.

Я молча стоял и любовался… Я боялся спугнуть это светящееся существо — казалось, оно взмахнет яркими крыльями и упорхнет в смеющееся вверху небо, как настоящая Жар-птица.

— Это — Большой Господин, о котором я говорил тебе, Тэллюа.

— Лионель?! И вы тут?!

— Проездом… Начал обход зоны с этого места.

Теперь я вижу и лейтенанта: он полулежит перед эстрадой на ковровых подушках. Поверх походного мундира накинут красный бурнус зуава. «И он тоже?» — улыбаюсь я.

Лаврентий не может упустить случая:

— Ах, мсье д’Антрэг, как вы предусмотрительны: взять в обход безлюдной пустыни парадную форму — это не всякому придет в голову. Пистолет не забыли?

— Нет, никуда не уйти от всех наших пошлостей — они путешествуют с нами, — я обрываю Лаврентия и подхожу к Тэллюа.

Она встает и, прижав к груди обе руки, кланяется в пояс. Говорит гортанным голосом, с трудом подбирая французские слова, как ребенок в школе, старательно и наивно:

— Здравствуй, Большой Господин!

Начинается официальная часть разговора, ряд обязательных вопросов и предписанных приличием ответов. Девушка говорит спокойно и рассматривает меня из-под синих ресниц. Я стою перед эстрадой с листком в руках, поперхиваясь, читаю ответы.

— Ма ту лит? — спрашивает она певуче.

— Аю, эль кейрас, танемерт! — заикаюсь я.

Потом повторяем то же, но наоборот:

— Ма ту лит? — спрашиваю я.

— Аю, эль кейрас, иншаллах! — улыбаясь, отвечает она.

— Т-эс-ламет?

— Аю, э-с-лама, танемерт!

— Т-эс-ламет?

— Аю, э-с-лама, иншаллах!

И так далее, пока церемония не подходит к законному концу.

Потом, обернувшись к рабыне, девушка продолжает говорить на своем языке, та, с любопытством меня разглядывая и мешая французские и итальянские слова, переводит: «Пусть Аллах меня благословит… Рад ли я, что добрался до этой прекрасной страны? Слава Аллаху, если да… Её бедный шатер принадлежит мне, она — моя бедная рабыня…»

Тэллюа спокойно стоит в сиянии небесных лучей, желтый и голубой атлас широких одежд мягко блестит в полутемном шатре. Неясно, очень неясно я вижу золотой обруч от уха к уху, продолговатое смуглое лицо, блестящие черные глаза и ярко накрашенный алый рот. Тонкие брови насмешливо вздернуты.

«Нет, не рабыня, — думаю я, усаживаясь на ковер, — и, к сожалению, не моя».

Рабыни принесли несколько больших и малых кувшинов и чашки.

— Туареги не пьют и не курят, но они — люди, и у них есть своя страсть, национальное удовольствие и слабость — чаепитие, — поясняет Лионель. — Это единственный в Африке народ чаехлебов. Да-да, не удивляйтесь, ван Эгмонт: в центре Сахары ценят чай не менее, чем под пагодами Пекина или в Лондоне. Сейчас вы увидите ритуал приготовления чая в горах Хоггара.

Между тем Тэллюа насыпала в большой кувшин с широким горлышком из кувшина с узким горлышком сахарный песок, отмерила из маленького красного кувшинчика китайский чай — так, как это делают аптекари — постукивая пальчиком по горлышку, долила немного кипяченой воды и стала покачивать смесь, заглядывая одним глазом в горлышко. Когда заварка настоялась, девушка крикнула, и другая рабыня быстро внесла котелок с еще булькающим кипятком. Туда и была добавлена заварка — началась церемония чаепития. Тэллюа говорит что-то рабыне, гортанный голос звучит, как мягкие удары медного гонга, произнося сложные формулы здешних любезностей, она певуче растягивает слова.

Видимо, девушка с удовольствием играет роль хозяйки. Она стоит, слегка опустив голову, искоса поглядывая на нас троих. Лионель блаженно молчит, я разглядываю хозяйку, разговор поддерживает Лаврентий. Раза два я испытывал горячее желание за наглый тон и шутки встать и сильно ударить его по голове.

— Откуда едет Большой Господин?

— Из Голландии… Ты знаешь, где это?

Тэллюа делает грациозный жест отрицания.

— Очень далеко. Там всегда дождь.

— Каждый день?

— Совершенно точно.

Тэллюа изумленно переглядывается с рабыней. Она явно завидует мне.

— Но если идет дождь, то солнца нет?

— Нет. На небе там всегда тучи. И часто бывает холодно и темно.

Теперь девушка разглядывает меня с сочувствием.

— Бедный Большой Господин… Зачем же он живет в такой стране?

Тэллюа озадачена и с любопытством ждет ответа.

— У него там много жен, — объясняет Лаврентий.

— Сколько же?

— Да пятьдесят наберется наверняка.

Девушка удивлена и что-то соображает.

— А детей?

— По трое и больше от каждой. Всего 168.

Этот вопрос обе женщины обсуждают между собой довольно долго. Цифру 168 переводят неуверенно, и Дерюга подтверждает ее на пальцах.

— Аллах возлюбил Большого Господина, — серьезно заключает Тэллюа и глядит на меня с уважением. В эту минуту у нее милый вид совершенного ребенка.

— Сколько тебе лет, Тэллюа? — спрашиваю я. Она отвечает по-французски, я понимаю только слово десять.

— Десять, — подтверждаю я, показывая пальцы обеих рук, — и еще сколько?

Рабыня предлагает помощь, но мне приятно говорить с самой хозяйкой, и я продолжаю разговор на пальцах. Мы не понимаем друг друга. Тэллюа, мило улыбаясь, оборачивается к служанке и произносит длинную фразу.

— Если Большой Господин хочет знать точно, сколько госпоже лет после десяти, — переводит женщина, — то пусть остается на ночь и считает — если у него хватит сил.

— Здорово! Здорово! — захлебывается Лаврентий. — Что за неприличный ребенок!

— В том-то и дело, — сухо отвечаю я, — ребенок не может быть неприличным. Это удел взрослых, и не всех.

Граф доволен, он смеется до слез, вытирая сильно надушенным платком вспотевший лоб, но глаза у него злые, волчьи.

— На кого это вы намекаете, высокоуважаемый друг?

Однако ссоры мне не хочется: она может быть истолкована как излишняя заинтересованность в девушке. Но очарование беседы исчезло.

Я встаю, поднимаются и остальные гости. Провожая нас к выходу, хозяйка просит пожаловать к обеду и вечером на праздник, устроенный в мою честь. Раскланиваясь, слышу легкий шум шагов, оборачиваюсь и вижу молодого верблюда, которого под уздцы ведет с прогулки хромой раб.

— Что за великолепный скакун! — останавливаюсь я. Благородное животное снежно-белой масти шаловливо перебирает тонкими ногами, толкает слугу боком, в то же время весело косит на нас огромными черными глазами, как будто кокетничая и заигрывая.

— Это — Антар, — просто говорит Тэллюа.

— Знаменитый скакун, его знают все наездники Сахары. Лучший мегари от Туниса до Тимбукту, — добавляет Лионель.

— Откуда он здесь?

— Из Агадеса. Подарок аирского султана, — с гордостью через переводчицу объясняет Тэллюа, лаская животное. — Он у меня как сторожевой пес — все понимает!

— И ты не боишься садиться на такого скакуна?

— Боюсь?.. Я?

Боже, как это было сказано! Мы обменялись долгими взглядами, острыми, как клинки. Я с сигаретой в зубах поправлял на голове высокий шлем, девушка стояла и смотрела исподлобья. Антар мягкими губами перебирал складки небесно-голубого халата.

Глава 6. Страна Страха

Отдыхать не хочется: жары нет, и потому не чувствуется усталости. Спускаюсь к своей палатке, беру фотоаппарат и Саида. Оглядываюсь вокруг, с чего начать?

Так вот он, таинственный туарегский аррем!

Наилучший образец жизни в Стране Страха! Ну, что же, с него и начнем.

Большие оазисы в Сахаре чаще всего построены на холмах. Глинобитные дома, оштукатуренные известью, кажутся издали горой битого сахара, уложенного правильной пирамидой с белой мечетью наверху. У основания пирамиды — пыльная пальмовая роща, колодцы с воротом и ослом на веревке, канавки мутной горячей воды, кучи вяленых фиников и мухи, мухи. Между прочим, пальмы и финики в Сахаре — дело рук человеческих: цветы здесь опыляются искусственно. Араб, взобравшись на верхушку финиковой пальмы, трясет цветущие ветви — что делать, пчел в Сахаре нет! Маленький оазис издали вообще не виден, и не раз истомленные жаждой путники не могли его отыскать, хотя знали, что он совсем рядом, и умирали в сотне шагов от колодца. Типичный сахарский оазис — это группа полузасыпанных пальм на дне глубокой впадины между двумя горками песка и гальки. Зритель такую картину воспринимает как печальное зрелище — в океане серой смерти островок серой жизни, обреченный на исчезновение. Горный аррем имеет совсем иной вид.,

На серо-желтых склонах узда рассыпаны глинобитные хижины, около которых за низкими земляными заборчиками видны ровные ряды грядок — там зреет просо и бобы. Около канавок с прозрачной прохладной водой стоят усыпанные плодами кусты помидоров. Пальм нет, здесь прохладно, финиковые пальмы, как говорят арабы, растут головой в огне и ногами в воде. Всюду видны зеленые лиственные деревья и кусты, пятачки сочной травы и маленькие лужайки приветливо ласкают глаз. Все слегка покрыто пылью, все имеет бархатный оттенок, как на чудесных акварелях Расселла флинта.

Перед деревней я остановился.

Утром, вступая на плато, я издали видел впереди странные темные пятна, похожие на огромные, фантастические деревья — это оказались сохранившиеся в горах Хоггара реликтовые кедры: высотой метров пятнадцать и в обхвате метров восемь. Они стояли, как немой укор и грозное предупреждение человеку. Ведь не так давно, еще в эпоху Рима, Сахара была лесом и степью — цветущим краем жизни, процветания и богатства, житницей империи. Но человек для своих полей выжег девственные степи и истребил леса. Климат стал меняться, становился суше и жарче. Поверхностная вода исчезла, и виновник катастрофы — человек. Он изгадил природу и бежал. Затем пришли в движение силы, работающие быстро и беспощадно, — ветер, смена дневной жары и ночного холода. Горы обрушились, лопнули и развалились скалы, появились гравий и щебень, а потом ветер перемолол их в песок. Не миллионы лет, а короткое время, известный нам недавний исторический период понадобился, чтобы бескрайние цветущие просторы превратились в пустыню, в жерло печи, в ад…

В крепости мне показали засушенного крокодила длинной около метра. Он был пойман среди травы и кустов на высокогорном плато. Это было выродившееся до малых размеров и приспособившееся к безводью трех-четырехмет-ровое речное чудовище. Не останки допотопного ящера, истребленного за ненадобностью ходом естественного развития миллионы лет тому назад, а уничтоженный человеком в близкое нам историческое время реликт природы. Держа в руках ту мумию, я горестно думал о близорукости человека, о его безумной способности уродовать природу, в которой ему довелось жить. И вот теперь снова эти чувства жалости, злобы и недоумения: красавцы великаны стояли предо мной, слегка покачиваясь и поскрипывая на ветру. Таких было здесь тысячи, а теперь их только четыре — четыре старика без молодежи и потомства… Без смены… Эти дорастут до положенного предела, и больше не останется живого доказательства недавнего бытия сахарских лесов, и исчезнут следы человеческого преступного неразумия. В пустыне перед развалинами большого римского города случайные путники останавливаются в недоумении — откуда сие? Здесь?! Зачем? Их мысленный взор не может представить деревья и изумрудные лужайки меж вот этаких статных колонн и развалин…

Французы вычислили — Сахара ежегодно расширяется к югу на километр, значит по всему широкому фронту на тысячи километров! Человек пятится назад — пустыня наступает. И так будет до той поры, пока сюда не явятся иные хозяева, но когда? Какие? Я стоял, опустив голову, а великаны поскрипывали тихонько, то ли с укором, то ли с призывом или угрозой…

День прохладен, ярок и бодр. Небольшая деревня работает. Всюду видны занятые люди, слышатся деловой говор и звуки трудовой деятельности — стук молотков, скрип пил, шум колес.

Мы переходим от одной группы людей к другой: смотрим и прислушиваемся. Саид переводит ответы на мои вопросы и снабжает их своими замечаниями. Я делаю несколько снимков и дальше, дальше! Почти бегом мы движимся с одной страницы поучительной книги жизни на другую, пока все не сольется для меня в единое целое, из которого можно сделать окончательные выводы.

Мы попросили разрешения заглянуть внутрь большого эхана. Хозяин — зависимый, среднего достатка, я нарочно выбрал этот шатер, как более или менее типичный. Заглядываем. Пол посыпан просеянным и чистым песком. Внизу расставлены твердые вещи, вверху подвешены мягкие. Сидя на корточках, я переписываю предметы. Их много: меч, копье, нож-браслет, сбруя, каменная ступка и пестик для растирания проса, глиняная, медная и железная посуда, рога муфлонов для масла, сделанные из кожи верблюдов и зебу бурдюки с простоквашей из верблюжьего молока и водой, топор, ножи, капканы, щипцы для костра, сито для просеивания песка, ножницы для стрижки овец и многое другое. Вот глиняная амфора с жиром. Для чего? Мазать тело, чтобы кожа не трескалась от жары. А вода — для мытья? Конечно, нет — она для питья. Хозяин покачивает передо мной пальцем с большим перстнем, у него вид — «нет, братец, меня на таком пустяке не поймаешь!»

— Мыться вредно, можно заболеть: вода — мать болезней. Туареги аккуратно моются горячим песком каждый день.

— А перед молитвой? — строго спрашивает мегарист.

— Д-д-да, — неопределенно тянет хозяин, — и перед молитвой!

— Свиньи, — бурчит Саид по-французски. — Нарушают слово пророка: ну, где в Коране сказано о мытье песком?

Этот тип шатра характерен только для ахаггаренов: другие «народы» строят шатры иначе. А бывают ли вот такие, как там, наверху, на площадке над деревней? Нет, там материи привозные, это подарки нашей любимице. А всё устройство наши местные мастера скопировали у белого начальника, который что-то ищет в горах: как-то он уехал на два дня, а деревенские ремесленники сняли мерки и построили для знаменитой на всю страну Тэллюа ульт-Акадэи эту большую палатку, только еще более красивую, чем у белого начальника.

— Ночью бывает холодно?

— Нет, вот куски шерстяной материи — закрываться на ночь.

Я фотографирую разборную деревянную кровать с подушками и висящую люльку, коврики и циновки, многочисленные пестрые кожаные мешки, потом хозяина, хозяйку, детей и рабов.

Туареги любезны, но сдержанны; дети не обращают на нас внимания, даже не интересуются моим фотоаппаратом. Раб и рабыня скалят зубы в бессмысленной улыбке. Я фотографирую двух собак, диких, тощих и грязных; их назначение — кусать людей, если судить по нашему опыту. Здесь же зловеще шмыгают лохматые кошки.

— Это новое животное в Хоггаре, его завезли чужеземцы.

— Полезное ли это животное?

— Да, оно питается грызунами и гадюками.

Гм, гм, я смотрю на ворчащего всклокоченного кота без малейшего желания его погладить. В заключение начинаю переписывать названия всех находящихся перед глазами предметов: такуба, аллар, телек, мерден, аокум и прочее, получается целый словарик, хорошо отражающий далеко не низкий уровень материальной культуры туарега.

Когда мы уходим, муж садится, раскручивает тюрбан, но закрывает белой материей лицо, прижимая ее ладонями к носу и рту. Жена устраивается сзади и, напевая песню, переплетает ему бесчисленные косички-змейки, попутно охотясь за насекомыми, и небезуспешно, она аккуратно бросает их на тлеющие угли. Саид поясняет, что такая операция производится два раза в месяц и занимает много времени — не менее трех часов.

— Ха, эти туареги — франты! Даже самые бедные и те за собой ухаживают, наверное, больше, чем в Париже. По этой части мужчины женщинам никак не уступят, а уж особенно они внимательны к мелочам своего костюма и прически. Видели — у каждого мужчины на поясе висит чехол с зубочисткой и премдан — набор туалетных принадлежностей: уховертка, ножичек и пилка для ногтей, пинцет для удаления заноз. Нет туарега без премдана, темаджарруа — талисмана на шее и кинжальчика на браслете.

— Хорошо, что жена тщательно следит, чтобы насекомые сгорали в огне!

Капрал смеется:

— Еще бы! Ведь она боится, как бы вы, мсье, не украли одно и не унесли с собой!

— Вот тебе на! Зачем оно мне?

— Вы получили бы власть над ее мужем и могли бы его околдовать!

У одного эхана движение: две женщины взобрались на верблюдов, гикнули и понеслись к спуску в ущелье. Дети долго махали им руками, а мужчина глядел на облако пыли, в раздумье опершись на длинный меч.

— Что они, бежали что ли? Почему же он стоит?

— Хозяйка поехала в гости. Вы видели корзинку с мясом, мучными лепешками и бурдючок с кислым молоком или водой? А вторая — рабыня. По одежде видно, мсье. Муж проводил жену и будет до ее приезда командовать хозяйством! Ха, эти туареги — плохие мусульмане: имеют только одну жену, и даже самые богатые женщины лица не закрывают. В семье у туарега командует жена, во все вмешивается и не боится мужа. Туарег, как у вас в Европе, — джентльмен, — Саид произнес это слово старательно и не без гордости посмотрел на меня. — Это по-английски, мсье, но вы меня поняли? А по-нашему — дурак! Они своих женщин совсем не заставляют работать, очень их уважают и берегут, как драгоценности. Да какие, впрочем, у них драгоценности? Лучше сказать, как свое оружие и верблюда. Представьте, мсье: у них только женщины грамотные, мужчины ничего не знают. Их письмо называется тифинаг, и женщины его хранят и передают от матери к дочери. Чудной народ! Да я вам расскажу одну историю. Захожу к одному богатому вождю. Его дома нет, в шатре на ковре сидит молодой воин, а хозяйка положила под бока подушки и валяется на кровати. Смеются, разговаривают! Понимаете — одна с чужим мужчиной! Само собой разумеется, я тут же плюнул, вышел, а здесь как раз и мой знакомый. Я одним рывком поднимаю полу шатра: «Смотри и любуйся!» Он улыбается, не понимает. Спрашиваю: «Кто эта женщина?» — «Моя жена». — «А это кто?» — «Ее друг». Тут я показываю ему на его меч и говорю: «Что ты медлишь?» А он отвечает: «У нас жен уважают, и подозрений к ним нет. Мужчины и женщины даны друг другу для глаз и сердца, а не только для постели». Я был поражен его глупостью, мсье, и, конечно, никогда больше к нему не заходил. Глупцы они или просто бессовестные люди — я не знаю, не могу этого понять!

— Но если они так уважают и берегут своих жен, то как же этот муж отпустил ее одну в пустыню? И куда? Ведь деревень по дороге мы не видали?

— Они берегут не жен, а женщин: я вам сказал, это не мужья, а джентльмены! — Саид презрительно скривил рот. — Туареги женщину никогда не обманут и не обидят. А уж щедры, ах, как щедры — это даже в поговорку вошло: если муж много дарит жене, то у нас, арабов, всегда говорят — «дурак, как туарег»! За женщину туарег может убить мужчину или сам на дуэли сложить голову. Возьмут мечи, щиты и прыгают по песку, пока один не изловчится и не рубанет другого: за бабу, за неосторожное слово, за непочтительное движение! Клянусь, мсье! А насчет деревень по дороге — это правильно, деревень нет. Она поскакала вглубь гор, километров за триста-четыреста.

— Одна?!

— Вдвоем с рабыней, мсье.

— Две женщины в пустыне!

— Туареги их не тронут, а негры и всякая местная рвань не посмеют: туарегские бабы при оружии и всегда дерутся

насмерть! Вы заметили копье и меч у седла? К тому же все будут бояться мужа — он обязательно найдет, из-под земли вынет обидчика.

— А легионеры?

— Гм… Наши — другое дело! Они европейцев объедут, знают, не впервые, — Саид усмехнулся с довольным видом и покрутил усы. — Мужья — кавалеры, жены — дамы, комическая нация, не правда ли, мсье?

Но я с уважением теперь смотрел на туарегов — рослых, сухощавых, гордых и смелых. Орлы! Что за независимая осанка, что за посадка головы!

— Здоровый народ!

— Да. Они сами говорят, что вода — мать болезней, и это — правда. Вы сами увидите: возле рек люди будут мельче и слабее, а болезни кишмя кишат! Туарегам здоровье нужно: они в Хоггаре — пастухи, блюстители порядка, туземное войско и полиция. Такие деревушки, как эта, — транспортные станции, перевалочные пункты. Здесь проходит караванов пятьдесят в год. Мсье, видите здания с круглыми высокими крышами? Это склады зерна, соли и товаров. Просо и бобы доставляются местными оседлыми людьми — харакинами, помесью арабов и негров. Они возделывают землю и вырабатывают разные вещи — мелкие железные изделия и ткани. Хозяева этого добра — местная помесь, но охрана и перевозка всегда в руках туарегов. Туареги перевозят товары сюда и отсюда, в первую очередь соль, которую везут с севера, кожи и шерсть. Это их заработок: они получают за свои услуги разные изделия, соль, бобы и зерно. Такой уж здесь порядок: каждый кочевой туарегский род охраняет несколько оседлых семей, у них даже есть договоры. Раньше было что-то вроде зависимости, как между дворянами и крепостными. Ведь туареги продавали пропуска на проезд через пустыню даже иностранцам. Они назывались рхефара, что значит — прощение: как вам это нравится — прощение! Теперь, конечно, не то, французы всех успокоили!

— Создали мир?

Саид отставил ногу и с размаха шлепнул тяжелым ботинком по дороге. Пыль поднялась вокруг.

— Вот! Под сапогом теперь мир, — мегарист важно одернул синий плащ и посмотрел на меня. — Кочевники уже не грабят: война и грабеж у них были как у французов футбол — спорт, и больше ничего. Им жить хуже. Вот здесь болтается такой из-за нас обедневший вождь с шайкой своих имгадов, но ничего, мы его держим на примете!

— А оседлые?

Саид нехотя пожал плечами.

— Им тоже хуже. Торговли нет, караваны ходят редко.

— Кому же стало лучше от этого мира?

Я с интересом ждал ответа. Саид подумал и нахмурился.

— Богу или французам?

Мегарист еще раз одернул форму, подтянул пистолет и отвернулся:

— Идемте, мсье, надо заканчивать осмотр.

В тени большой палатки благородного имаджега сидят женщины, свободные и рабыни, они вместе работают: рабыни ткут плотную материю из верблюжьей и овечьей шерсти, а хозяйки заканчивают кожаную сумку с затейливым узором из цветных ремешков и медных бляшек. Старуха что-то рассказывала, и девушки смеялись. Мы подошли. Ни одна женщина не повернула к нам головы. Смех и рассказ продолжались дальше. Нас демонстративно не замечали. Постояв, мы пошли дальше, хотя мне хотелось купить такую сумку на память.

— В них прячут вещи при кочевке, — объяснил Саид, вынул из кармана маленькую коробочку и повертел ее в руках, шепча какие-то слова.

— В чем дело. Саид?

— Это — шиш. Туарегские рабы злые, у них дурная слава. Каждый культурный араб, отправляясь в Страну Страха, берет у своего муллы вот такую коробочку. В ней слова из Писания.

— Жаль, что не удалось завязать с ними дружбу!

Я остановился и стал издали наблюдать за женщинами.

— Дружбу! С ними завяжешь, — ворчал Саид и вдруг показал пальцем: — Смотрите, смотрите, мсье! Нас испугались: боятся, что сглазим!

Одна из женщин чесала волосы и стригла ногти. Теперь она тщательно собрала волоски и обрезки ногтей, встала и бросила их в костерчик, над которым висел чайник.

— Ну, видели? Не дуры ли? Верить в такую глупость. С презрением араб косился на туарегов, не забывая вертеть в руках свою коробочку.

В тени другого эхана играли две девочки, расставляя на песке фигуры воинов. Куклы в черно-синих гандурах и красных перекрутах на груди и спине были недурно сделаны.

Купить их было бы не плохо. Мы подошли. Девочки не подняли головы и продолжали весело чирикать.

— И эти не замечают? — удивился я.

— Сейчас заметят! — Саид стал так, чтобы тень от его белой чалмы упала на фигурки. Но дети продолжали двигать куклы и упорно не поднимали головы.

— Слушай, ты, дочь Иблиса, проклятый выродок Страны Страха! — Саид толкнул сапогом девочку. — Встань, когда с тобой говорит начальник!

Девочка поднялась и громко заревела, спокойно и выжидательно глядя на свой шатер. Другая не шевельнулась и лишь наблюдала, что будет дальше. Из эхана немедленно вылезла женщина, явно мать ревущей девочки. Посмотрела на нас и гневно бросила в шатер пару слов. Тогда грозно, как лев из логова, оттуда вылез мужчина, быстро смерил нас взглядом и бросился к дочери. Судорожно, изо всех сил он прижал ее к себе и низким, гортанным голосом стал что-то говорить Саиду, прикрывая ребенка полами гандуры.

— Что он говорит?

— Говорит, что бить детей жестоко, что это делают только дикари. Ну-ка, посмотрите на это чучело!

Туарег очень высокого роста, сильный, закутанный в черное с головы до пят, казался страшным. В узкую щель на лице сверкали два свирепых глаза, и было странно видеть эту зловещую фигуру, нежно прижимающую к себе маленькую девочку.

Я объяснил, что хочу купить куклу, Саид перевел мои слова. Туарег взял девочек на руки и унес их в эхан. Потом появился снова, поднял с песка одну куклу и подал мне, обронив при этом два слова:

— Ас саррет.

— Сколько он просит? — спросил я и вынул деньги.

— Он говорит: «Прощай».

— А деньги?

Саид перевел. Воин выпрямился, сделал легкий поклон и коротко ответил.

— Он говорит: «Желание исполнено, счастливого пути».

Я подождал, не скажет ли туарег еще что-нибудь. Нет, высокая безликая фигура, задрапированная в черное, была нема и неподвижна. Мы отправились дальше.

— Туареги с ума сходят по детям! — рассказывал между тем Саид. — Здесь детей не только не бьют — куда там! — даже и ругать не ругают. Дети здесь могут зайти в любой эхан, и везде угощение им обеспечено. Все считают себя их родителями, каждая семья для ребенка — его родная семья. Если родители умрут, то сироты нарасхват разбираются другими эханами.

— Но вас-то он обругал?

— Эти дураки никогда не ругаются. Имаджэг не должен терять спокойствия, тем более, он не может ругаться. Им-гад выразит свое неудовольствие покрепче и погромче, и только. Зато икланы — это другое дело! Эти совсем как у нас — за словом в карман не полезут и сразу обложат по всем правилам — и по-арабски, и на хаусса, а то и по-французски! Да, да, мсье, черт их знает, откуда они знают такие слова, кто их учит? Хотя у нас, арабов, есть хорошая поговорка: «Свинья свинью найдет».

— А женщины?

— Ну, бабы! Они даже говорить стихами умеют, точно как в книгах. Я недурно понимаю мужчин, а с женщинами просто мучаюсь: они такие слова заворачивают, что не сразу и поймешь!

Мы шли дальше, я фотографировал и расспрашивал ме-гариста. Он недурно знал местную жизнь, но его арабо-легионерская оценка требовала тщательного вылущивания очень вкусных и пряных зерен из кучи противной шелухи.

Вдруг Саид спохватился:

— Посмотрите на деревню! Ничего не замечаете странного? — он широко повел рукой. Я посмотрел внимательнее.

— Нет, ничего.

— Ничего?!

Я развел руками.

— Как же вы не заметили — ведь в арреме нет мечети! Мы сейчас пройдем всю деревню, но даже муллы не встретим. Туареги — истинные безбожники, они только на словах мусульмане. Ругаться здесь бесполезно: благородный скажет: «Вот пророк бога», — и покажет на свой меч; зависимый скажет: «Вот поручил мне бог, чтобы я его помнил», — и покажет на свой скот. Да, кафиры — неверные. У французов в каждой деревне церковь, у нас — мечеть, а здесь люди ничего не признают.

— А как же они представляют себе происхождение людей?

— Каких людей? Нами они не интересуются, а насчет себя думают так: здесь раньше жили великаны иджабаррены, они любили играть, и горы — это следы их игр. Сами туареги - потомки великанов. Властители Сахары иджабаррены теперь живут под землей, а свою землю оставили детям. Голоса этих великанов и теперь можно слышать в пустыне из-под земли.

— Полноте, Саид, какие там голоса?

— Вот вернетесь в крепость, двинетесь дальше и как-нибудь ночью в плоской пустыне остановите машину и хорошо прислушайтесь. Вы сами услышите голоса пустыни. Не поверите своим ушам — но эти звуки будут, вы их услышите!

Глинобитная хижина. Под крышей — отверстия, из которых валит дым. Заглядываем. У двери наковальня. Старый хозяин хлопочет у раскаленного железного прута, подручные стучат молотками. Сзади у стены седая женщина в серьгах и ожерельях, видимо, жена хозяина, мерно раздувает меха и подбрасывает в горн уголь. Хозяин, завидя нас, отрывается от работы, кланяется, быстро стелет на землю материю и жестом предлагает нам сесть. Несколько минут я наблюдаю за его ловкой работой, потом он показывает только что сделанную вещь — ключ к замку. Тут же мне были предложены на выбор образцы его изделий — мечи, наконечники для копий, кинжалы, которые туареги носят на руке, прикрепленные к браслету, медные бляшки для сбруи и щитов, замки и прочая мелочь. На шее у хозяина висят старинные пузатые часы. «Который теперь час?» Нет, часы не работают, это просто украшение. Одно слово Саид долго не может понять, потом переводит с улыбкой — не украшение, а культурное украшение.

— Он — чужак. Вы сами видите, мсье, — не негр, не туарег и не араб. Ха, одним словом — энад, ремесленник! Самый презираемый здесь человек!

В углу стоит длинное и тяжелое старинное ружье. Зачем? Принесли починить. Разве такие ружья еще пускают в ход? Хозяин косится на мегариста — нет, это тоже украшение. Культурное? В ответ дипломатический смех.

У круглой хижины хозяин в полосатом халате и в красных туфлях и негры-рабы с повязками на поясе сортируют соль. Перед кучей соли, наваленной на материи, выстроился ряд сумочек и кувшинов.

— Это дорогой товар. Привозится из проклятого Танез-руфта, там, в Амадроре, соляные копи! — Саид берет щепотку и лижет белые крупинки. — Пота не будет и жары тоже. Это делают туареги, а уж они понимают и в жаре, и в жажде!

А вот плотники, столяры, искусные резчики по дереву — целая артель, человек пять. На курчавых головах белые и черные фески, плечи покрыты синими плащами поверх белых халатов. Я покупаю на память таманкаид — центральный столб для шатра с чудной резьбой, подкрашенной красной и белой красками. Тут же долбят ступы из камня и вытесывают к ним пестики. Рядом плетут циновки и вытачивают миски для туарегского кускуса. Одну полированную узорчатую миску я тоже покупаю: это — музейные предметы!

Дальше мы наблюдаем гончаров: женщины месят ногами глину, гончар на колесе формует стройные кувшины и вместительные амфоры, помощники покрывают посуду узорами и обжигают в печи, вырытой в земле. Вот стройная полуобнаженная девушка покупает амфору за две пригоршни соли. Посуда хороша, она покрыта замысловатыми узорами. Для пробы девушка ставит амфору на голову и выпрямляется. Вечная поза! Какая древняя красота! Я довольно щелкаю камерой.

Всюду делаю подсчет количества выпускаемых изделий. Неплохо. Каждая группа ремесленников вырабатывает по десять-пятнадцать разных предметов.

Четырехугольные хижины, зерибы — травяные навесы, индивидуальные заслоны от солнца, кожаные шатры зависимых и палатки из шерстяной материи свободных…

Высокие воины с оружием, много величественных стариков и старух, голые дети и подростки, благородные дамы в пестрых юбках и гондурах с массивными серебряными браслетами на руках и ногах, с перстнями на каждом пальце и огромными серьгами, имгадки в черном, синем и белом, полуголые рабыни и голые рабы… Мы снуем туда и сюда, запас пленок тает. Саид пыхтит под грузом покупок.

Кожевник с целым штатом помощников. Вот натягивают на колышках шкуру антилопы — из нее будет сделан ахрер, желтый щит с крестообразным узором из медных бляшек и цветной кожи, — символ достоинства свободного имаджэга. Мне дают меч, я напрасно пытаюсь разрубить другой ахрер, готовый к продаже, он прочен и крепок, мастер знает свое дело! Из бараньей шкуры выделывают цветные кожи: они идут на сандалии — горные и обычные, на яркую бахрому для седел, на сбрую с медными бляшками и многое другое. В восхищении я покупаю пестрые сумочки для губной помады, краски для бровей и пудры. В Париже это пригодится, поднесу кому-нибудь — вот будет восторг! Потом вспоминаю, в Париж мне не возвращаться… Да, верно… Мой энтузиазм остывает, но прелестную вещицу бросить все-таки жалко, я уже сделал столько ненужных покупок. «Ну, ладно!» Новое приобретение отдаю Саиду, который принимает его без особой радости.

Ага, вот и врач! Высокий седовласый старик в черной феске, белом халате и черной тоге, задрапированной на плечах, как у римского патриция. На руках серебряные браслеты, ноги обуты в зеленые туфли. Он спокойно сидит у порога хижины, ожидая больных. Рядом две помощницы. Врач — не туарег, при содействии Саида с ним легко разговаривать, я быстро знакомлюсь с его нехитрой наукой.

Болезней здесь мало, люди доживают до ста и более лет. Умирают от старости или их убивают в ссоре. Часто обращаются с зубной болью. Ящик с инструментами для лечения зубов я немедленно фотографирую — он интересен тем, что, по-моему, многие инструменты похожи на наши — экстракторы, козьи ножки и прочее. Для хирургических операций имеются ножи разной формы, иглы и нитки, перевязочный материал, мази и примочки. При скачке воины и пастухи часто падают с верблюдов, и врачу в первую очередь нужно овладеть искусством вправлять вывихнутые руки и ноги. Вот деревянные шины всех видов и размеров — они накладываются при переломах. А разбитые головы лечатся? О, да, зашиваются раны и на голове и в других местах. Этот красивый старик ставит банки — рога газели, и практикует кровопускания, иглоукалывания, массажи, прижигания и клизмы — как очистительные, так и лечебные. Вот игла для прокалывания геморроидальных узлов, вот пинцет для раздавливания трахоматозных пузырьков, вот палочка для выжигания сифилитического шанкра. Врач открывает деревянный ларец и вынимает оттуда мешочки и кувшинчики. Это аптека. Снадобья доставляются от арабов с севера и хаусса с юга. Тут десятка три трав самого разного назначения — от запора и поноса, боли в суставах, груди, голове и животе и даже, это было на ухо сказано Саиду, от полового бессилия. А это что за волосяные косички? Это жгуты для перевязки пуповины, их предварительно кипятят. В углу аккуратно расставлены баночки с мазями и кувшинчики с притираниями. Особенно в спросе жгучая мазь от болей в пояснице, ими здесь страдают многие. При заболевании оспой больного закапывают в песок и обслуживают через болевшую оспой женщину. Врач лечит все наружные и внутренние болезни.

А гинекологические? Да, через своих помощниц. Он — универсал. Может ли он продать средство от зачатия? Долго Саид объяснял удивленному врачу смысл моего вопроса, но тот так и не понял: чтобы не родились дети? Не родились? Не??? «Идиот!» — убежденно говорит Саид и отходит в сторону.

На глиняном столике — краска для бровей, щек и губ, пудра и духи — это парфюмерный отдел. Татуируются ли туареги? Вопрос вызывает смех: они — не негры. Но особое внимание здешние люди обращают на уход за ртом: врач показал в красивом футляре из цветной кожи набор палочек для чистки зубов. Ни один туарег, мужчина или женщина, не отлучится из дома без такого набора. Он вешается на поясе. А где мой? Гм, у нас палочек нет. Да, да, он видит это… И врач отходит от нас в сторону с явным презрением.

На пороге я еще раз обернулся: чистая комнатка с несколькими скамейками, стоят амфоры с чистой водой, тлеет огонек, который всегда можно раздуть и вскипятить воду или нагреть лекарство.

Что же здесь должно напоминать дикость и дикарей? Разве это — Серый Ад или Страна Страха?

Мы опять бежим по деревне.

— Саид, а что думают туареги о европейцах? Вот меня от Туггурта уже стали называть господином, большим господином и начальником. А как бы искренно назвала меня Тэл-люа ульт-Акадэи, если бы она говорила со мной одна?

Саид весело захохотал и хитро подмигнул мне одним глазом:

— Для любого туарега вы — икуфар, то есть дикарь. Они думают, что европейцы живут где-то неподалеку от Сахары в маленькой и дрянной стране, настолько тесной и голодной, что они вынуждены выползать оттуда, как вши, и кормиться за чужой счет.

— Но, позвольте, Саид! Как глупо! А это что? Это им ничего не говорит? — и я указал на наши пистолеты.

— Ничего, то есть абсолютно ничего, поверье мне, дорогой мсье! Туареги говорят: разные бывают насекомые и змеи. Одних нужно обойти, от других — откупиться. От скорпионов и змей туареги носят на шее амулеты, от вас — откупаются налогами. Но вашей техникой они совершенно не интересуются, ее они не боятся и не ценят. Они даже не завидуют ей, поверьте мне. Зачем она им? Ведь человек не может завидовать пауку, его жалу или яду. Вы, наверное, не пове-рите, мсье, если я вам скажу одну вещь, — Саид оглянулся и шепотом быстро сказал мне в ухо: — Они вас, европейцев, а с вами и нас в придачу, даже за людей не считают! Да!

В тени большого навеса работают женщины: они шьют черно-синие и белые гандуры. За несколько часов я успел заметить: здесь работа всегда сопровождается пением или рассказом. На этот раз, однако, мы еще издали услышали горячий спор, чей-то сердитый голос и взрывы смеха. Подходим. Женщины прервали работу и сидят кружком вокруг двух девушек, которые по очереди что-то нараспев декламируют, а потом сердито спорят под общий смех слушательниц. Проходившие мимо мужчина и женщина, они несли тяжелую корзину с помидорами, остановились, прислушались и вступили в спор: вот мужчина отер пот с лица, шагнул в кружок и негромко запел, а когда закончил, то спор вспыхнул снова. Воин со связкой верблюжьей сбруи на плече оперся на палку, наклонил голову и тоже тихонько себе напевает те же слова, но по-иному.

— В чем дело. Саид?

— Чепуха! Поэты! У туарегов стихи и песни складываются по случаю — ну, мимо проходит красивый юноша, или подул свежий ветерок, или по небу проплыло облачко! Понятно, мсье? И вот сразу складываются по этому поводу стихи и песня, а чтобы это делать быстро и красиво, у них имеется множество готовых из песен оборотов и подходящих кусочков. Поэты пользуются этими кирпичиками, из которых строится здание новой песни. Искусство оценивается по умению комбинировать эти кирпичики, они известны всем, а здание выходит каждый раз новое — то похуже, то получше. Вот и сейчас они спорят, как покрасивее выразить что-то. Здесь все — поэты, все знают и любят эту игру, и сейчас принимают участие в обсуждении как специалисты. Если одна девушка победит, быть ей скоро замужем.

— Почему?

— Слава о ней сразу же пойдет по аррему, женихи очень ценят таких невест — они считаются образованными!

— И молодой человек начнет ухаживать?

— На туарегский манер, мсье, я же вам рассказывал: будет дарить разные вещи, петь ей песни по вечерам, она будет ходить к нему на айая, потом начнут целоваться вот там, в кустах олеандра, наконец, он переедет в шатер ее семьи.

— Не спрося ее родителей?

— Ясно, это ведь дикари. У нас и у вас родители договариваются о приданом и прочем, деньги в браке — это главное, не правда ли? А уж раз договорятся, так окончательно! У туарегов иначе: женщина сама выбирает себе мужа — понравился ростем, храбростью, щедростью, хорошими манерами и щегольством, — ну и берет она к себе жениха на пробный год.

— Не может быть! Как так?

— Вот так! Живет он один год в семье родителей жены, а потом сдает экзамен, ха! Если он понравится им, особенно ее маме, то только тогда делают настоящую свадьбу. Конечно, дурацкую.

— Почему?

— Дикую, я хочу сказать. Мулла в этом деле играет самую маленькую роль, а мечетей здесь нет. Соберутся на лугу родственники невесты и жениха, наготовят еды и чая — ждут. Между тем жених оденется в боевое облачение, прискачет от шатра своей матери к шатру матери невесты: там она одна его ждет. Он ее и «похищает»: взвалит на верблюда и везет на лужок, где их ждут две семьи. Тут разом заиграет музыка, все запоют, потом хорошо поедят и выпьют уйму чая, будут еще хоровод женщин и илуган — верблюжьи скачки; и только после этого считается, что пробный год успешно закончен и молодые могут построить свой собственный шатер.

— А если жених не понравился маме невесты?

Саид широко ухмыльнулся:

— Эта мама выгонит его в шею, и все! Разговор у мамы с женихом здесь бывает короткий, как у нашего сержанта с солдатом! Впрочем, он получит откуп — семь верблюдов за имаджанку, или двадцать пять коз за имгадку, или двенадцать — за красивую рабыню. Утешение за позор!

Мы оба засмеялись.

— Постойте, Саид, а дети?

— Дети здесь — всеобщая радость. Чем больше у вдовы детей, тем скорее она найдет нового мужа, а тем более молодая после пробного брака — это ей в честь!

— И новый жених будет заботиться о чужом ребенке?

— У них чужих детей нет, все свои. У туарегов существует пословица: «Нет тяжелого труда для ребенка».

Мы помолчали.

— Хорошо, а вы, Саид, хотели бы заботиться о чужом ребенке?

— Как и вы, мсье!

— А как умирает туарег?

— Так же как и рождается — просто. Перед родами женщина уходит в сторону от жилья и одна рожает, присев на корточки: ребенок падает на теплый мягкий песок, как яйцо у птицы. Обслуживает при этом роженица только сама себя. Умирает туарег без страха и сожаления. Никто не плачет: «В кулаке солнца не спрячешь», — говорят умирающему родственники. Он попросит прощения, и все. Четыре месяца и десять дней вдова живет отдельно от людей: справляет траур, не моется и не меняет одежды. Когда положенный срок истечет, она хорошенько помоется, оденется, подкрасится и устраивает праздничный пир. Мужчины делают ей подарки. В тот же вечер, как стемнеет, она берет пестик и начинает бить по ступке. Это — тэнде, любовный призыв в темноту — снова вертится Вечное колесо!

Наконец, последний и главный из здешних ремесленников — ювелир. Сухой старичок ловко работает у горна. На похвалу улыбается, качает головой и выносит из шатра разные вещицы, сделанные им из тончайшей серебряной проволоки: коробочку, пару сережек и большие браслеты. Я покупаю ажурные безделушки, но это не всё: есть ли у него золото? Старик исподлобья косит на моего переводчика. Синий плащ явно не внушает ему доверия. Нет, золота у него не бывает…

Тут только я вспомнил о пещере и рисунках. Саид забыл, где она, и мы спросили у случайного встречного.

— A-а, тифинар?

И он указал рукой вверх.

По невысокому склону мы взобрались к пещере и остановились в изумлении. Вся поверхность большой плиты над входом была гладко обтесана и покрыта старинными письменами, врезанными в камень. Они местами стерлись, почернели, были сглажены водой, песчаными бурями, сменой температур. Но столетия или, может быть, тысячелетия донесли из глубин прошлого до нас весть. К кому обращались неизвестные нам люди? Может быть, и к нам, далеким потомкам, но не к случайным собирателям сахарских чудес. Дело не в экзотике грозной скрижали, оставленной судьбой нам в назидание здесь, в самом сердце грандиозной пустыни. Эти надписи сделаны буквами тифинаг — письменности, когда-то принятой берберами, то есть обитателями всей Северной Африки и бахары. Они сами называют себя има-зирен, а свой язык — тамазирт. Туареги — это ветвь, вследствие своей изолированности в пустыне сохранившая свои национальные особенности. И тифинаг связывает их не только с берберами Марокко и Алжира, но и с коптами Египта. И все же это письмо живо, оно не утеряно окончательно, и прошлое здесь красноречиво перекликается с настоящим. Но Саид попробовал прочесть хотя бы одно слово и не смог, видно, изменилась сама речь. Мне хотелось сфотографировать надпись, поставив рядом фигуру девушки с амфорой на голове или библейского старого пастуха, но со мной был лишь ненавистный этому народу моказни в синем плаще и с пистолетом у пояса…

Мы осторожно вошли в пещеру. Я чиркнул зажигалкой. Со стен взглянули на нас полустертые следы древней росписи: жирные быки и буйволы… причудливо одетые дамы… голый мужчина танцует в маске… роскошный царь в окружении бородатых придворных… боевая колесница и тройка яростных коней… Да, все это было. Тысячи лет тому назад. Загадочная сказка о прошлом.

Мы вышли и от ослепительного света зажмурили глаза, а когда открыли, то увидели настоящее. Прямо перед скрижалью с таинственной надписью на уровне глаз торчали бесчисленные гемиры, вдали здесь и там возвышались ред-жэмы, серые и черные груды раскаленных скал; по горизонту маячили фиолетовые остроконечные горы, слегка и волнообразно колеблющиеся в раскаленном воздухе. Внизу под нами начинались уэды — извилистые высохшие русла, пепельно-серые и почти белые, усыпанные темными пятнами — деревцами, кустиками, пучками травы. Это был бы пейзаж серой смерти, но страна эта не была умершей, потому что в этих узких ущельях действительно жили люди: внизу совсем невдалеке от нас блестел голубым стеклышком агельмам — сахарское болотце — метров в сто длиной, из него вытекал короткий сахарский ручеек — тегерт. Через несколько сот метров он исчезал в песке, а выше болотца виднелся ану — колодец. Вот она, вода — источник жизни! По берегам болотца и ручейка шатры и навесы туарегов, мазанки, квадратные загоны для скота — зарибы, желтые полосочки заслонов от ветра и солнца — оссаборов, и беспорядочные разноцветные кляксы и черточки — шалаши рабов: даже сверху видно, как треплется на ветру их жалкое рванье. Черные и белые фигурки снуют взад и вперед, между ними копошатся, как протозоа под микроскопом, тоненькие запятые — голые дети. Да, конечно, это — живая жизнь, но она — только что-то среднее между мертвой жизнью там, на рисунках в пещере, и полумертвой у стен крепости.

Еще раз я оглянулся на пещеру, эти странные врата в иной, исчезнувший мир, потом махнул рукой, и мы, как два краба, боком быстро поползли вниз.

На перекрестке дорог сидит молодой харатин в драном халате и с пестрой повязкой на курчавой голове. У его босых ног ржавая банка из-под консервов. Настроение хорошее, видеть нищих не хочется, проходя мимо, я бросаю в банку монетку. Парень вытаскивает ее, кладет за щеку и быстро протягивает мне банку. Уже уходя, бросаю в нее вторую монету. Оборванец делает удивленный жест, молниеносно прячет деньги за другую щеку и снова тянется ко мне с банкой. Положение начинает казаться забавным. Бросаю третью монетку. Парень сует и ее в рот, ставит банку у моих ног, всплескивает руками и низко кланяется.

— Ну, Саид, крепкие же нервы у здешних нищих, усмехаюсь я.

Но Саид только смеется в ответ:

— Да это не нищий. Это серьезный продавец, он продает банку. Парень больше вашего удивлен!

Недоразумение выясняется. Зрители довольны. Продавец снова усаживается на землю. Банка ему не нужна. Он решил выменять ее на две горсти проса. Теперь все интересуются его товаром, я сделал ему хорошую рекламу, и банка ходит по рукам. На ней я вижу надпись швейцарской фирмы, мне делается грустно: наша цивилизация упорно расползается вширь, лезет во все щели и проникает в самые далекие уголки. Оазис в крепости уже в ее лапах, но она ищет все новые жертвы. Вот здесь, в горах Хоггара, уже заметны первые грозные признаки ее приближения. Дерюга и банка — это только начало. Своими глазами я видел, что Страны Страха и Серой Смерти здесь пятьдесят лет тому назад не существовало. В самом сердце Сахары сохранились островки яркой и самобытной культуры, и далеко не примитивной, сохранилась независимость, потому и жизнь: последняя жизнь через последнюю независимость. Лионель сказал, что в Сахаре есть нефть. Может быть… Тем хуже! Эти богатства окажутся причиной окончательного разорения и гибели настоящих владельцев этой земли: исчезнут гордые воины и очаровательные поэтессы, пестрые амфоры и мерно покачивающиеся караваны… Все здоровое и честное будет беспощадно вытоптано кованым сапогом: появятся белые машины, люди в шлемах и синих очках, пышно расцветет наш образ жизни, такой мерзкий и безжалостный. Белая чума ползет по Сахаре…

Глава 7. Аид

Я задумываюсь. Да, Лаврентий и банка… Проходимец отравил первое впечатление от встречи с Тэллюа. И вдруг все отодвигается куда-то, становится ненужным и пустым. Тэллюа…

Даже не закрывая глаз, вижу перед собой темный фон неосвещенного шатра и на нем яркое пятно пестрых тканей, оно блестит, как эмаль, — прекрасная оправа для живой драгоценности. Как хороша была девушка в двух халатах — желтом и голубом, как нежно отливало ее смуглое тело холодными и горячими бликами! Напрасно старался я вспомнить черты ее лица — осталось лишь впечатление чего-то яркого, переливчатого и совсем не обыкновенного.

В детстве, когда я увлекался собиранием коллекции насекомых, отец подарил мне большую коробку, устланную изнутри черно-фиолетовым бархатом. В коробке была приколота одна большая бабочка чудесной, дивной красоты. Прошли годы, я не помню теперь ни форму, ни рисунка, ни даже расцветки ее крыльев, но волшебные переливы ярких и чистых красок остались в моей памяти неизгладимо и как живые. И вот теперь — все совершенно тоже…

Так пусть Тэллюа останется для меня лишь сказочным воспоминанием!

Размышляя, я поднимался к верхней площадке и пришел в себя, когда услышал тихое ржание Антара: белый скакун уже насторожил уши.

У входа в палатку Тэллюа меня ждал сухой старичок с большими серьгами в ушах — ювелир. Оглянувшись по сторонам и убедившись, что мы одни, он вынимает из-за пазухи белый шелковый платок, разворачивает его края и протягивает золотую заколку для волос, скорее брошь, с ажурным украшением из тончайшей витой проволоки, похожую на цветок. Бесспорно высокое качество работы и своеобразие рисунка.

Ювелир быстро-быстро что-то говорит, указывая на шатер и повторяя имя его хозяйки:

— Тэллюа!

Он сладко улыбается и прикладывает заколку к лысине. Искушение велико. Я вспоминаю смуглую девушку с ярко накрашенным алым ртом. И вынимаю кошелек.

Втроем мы стоим перед шатром.

— Нет, позвольте, — горячится Дерюга, — вопрос нужно решить сейчас: пригласить или нет? Экспедиции он нужен, и мне хотелось бы сделать ему приятное!

— Кто этот Олоарт? — спрашиваю я невинно.

— Туарегский вождь, главарь стоящего здесь сильного отряда. Мне нужно привлечь его симпатии: в любой момент мы можем при раскопках найти большие ценности, и тогда доброе отношение этого разбойника окажется совершенно необходимым. Что вы скажете, мсье лейтенант?

— Мне все равно, пусть решит наш гость.

— А для меня все туземцы интересны, — отвечаю я, — нечасто приходится обедать с туарегскими князьями-разбой-никами. Давайте его сюда!

И опять я с восторгом смотрю на Олоарта. На нем парадное облачение, на босых ногах розовые сандалии, у левой щиколотки серебряный обруч… Тот же пучок черно-синих блестящих косичек, змейками извивающихся по спине. Та же независимая, гордая осанка. Лицо закрыто. Но что за голова! Под повязкой легко угадываются впалые щеки и хищный орлиный нос. Холодной свирепостью блестят прямо и смело глядящие вперед глаза.

Двадцать лет русский художник Иванов работал над своей картиной «Явление Христа народу». Кто не помнит его Иоанна Крестителя — упитанного и холеного, поставленного в холодную академическую позу. Волосы расчесаны, как у модной дамы, лицо благообразно, от фигуры веет напомаженной красивостью… И это — пустынник, питавшийся насекомыми, фанатик — огненный проповедник! Пророк! Провозвестник Мессии! Нет, таким он быть не мог. Олоарт — вот настоящий вождь и пророк! Я не сводил с него глаз, мысленно ставя его в разные позы, окружая подобающей средой и прикидывая композиции на разные сюжеты. Что за глупец этот Иванов! Десятки лет погубить на слащавую мазню с римских натурщиков, когда под боком Палестина или Африка. Такой типаж! Олоарт как будто создан для ивановской темы. А еще лучше — дать его Иисусом Навином, на поле боя кричащим солнцу «Остановись!» Вот где можно обыграть каждую деталь — от пламенных налитых кровью кровавых глаз до сверкающего меча!

— Прошу обедать! — с поклоном говорит рабыня, таклитка Тата, и мой пророк направляется в шатер. Мы следуем сзади, ощущая вдруг прилив здорового аппетита.

Ложе убрано, вернее, сделано ниже и расширено так, что вокруг могут полулежать человека четыре. Мы обедаем. Белоснежный Дерюга, красный Лионель, черный Олоарт и, увы, песочный я.

«Определенно проигрываю в такой блестящей компании, — мелькает у меня в голове. — Особенно хорош Лионель: к юному лицу так идет алый бурнус, небрежно наброшенный поверх мундира. Что сказали бы парижские девушки, видя такого зуава?»

Но, видно, и африканская девушка не могла остаться равнодушной. Тэллюа, прислуживавшая нам с помощью двух служанок, все время поглядывала на молодого офицера, я ловил эти быстрые взгляды и чувствовал за него радость и странную горечь, которая злила меня, потому что была похожа на зависть. Обед был сытный и приятный, вполне приспособленный к климату: прохладная простокваша из верблюжьего молока, запеченое в золе вяленое мясо — абатул, мэльфуф — шашлык из печени и почек козы, кискис с горячими кефами, яичница из черепашьих яиц и свежими помидорами, отварные бобы с пряным сыром, горстью аира, таркит — мятые финики в молоке и свежим сливочным маслом, юэльсан с фати — нежный сливочный сыр с тончайшими хрустящими лепешечками.

— А почему ни хозяйка, ни вождь не притронулись к яйцам?

— Спросите Тэллюа!

— Мы не едим ящериц, рыбы, птиц и птичьих яиц. Рыб мы не видим и не знаем, птицы забыты на земле иджабаррена-ми нашими предками, а варан — наш дядя по материнской линии, — важно ответила девушка.

— Наверное, половина яиц — змеиные! Я не буду есть эту гадость! — пробурчал Лаврентий.

Лионель сделал гримасу и предложил включить в меню наши запасы. Я запротестовал — черт возьми, раз в жизни выбрался в эти места, и я не намерен искажать себе впечатление фальсификацией!

Оба европейца откинулись на подушки. Олоарт едва прикасался к пище и не сводил с хозяйки глаз, я же храбро пробовал все, что подавали служанки. Разговор не клеился.

— С чего это у вас такой усталый вид? — спросил Дерюга, закуривая сигарету и передавая портсигар Лионелю.

Офицер махнул рукой.

— Все тоже, без конца. С утра судебные дела.

— Украденные куры и изнасилованные женщины. Обычный ассортимент!

— В том-то и дело…

— Поручили бы судебные функции Сифу. У него для судьи отличные манеры и наружность.

— Пробовал. Сиф был доволен, как козел в огороде, — морда так и сияла. Но это опасно, такой судья может вызвать серьезное недовольство населения.

— Небось, любит подношения?

— Хуже! Вот послушайте. Недели три тому назад в становище около Джебель-Казара приходит ко мне туземец и жалуется, что, пока он отлучился к колодцу за водой, легионер изнасиловал его жену. Я говорю Сифу: «Разберите это дело точнее, я сейчас зайду в палатку за трубкой и табаком». Через пять минут выхожу, смотрю — жалобщик уже покачивается на пальме, а Сиф рапортует: «Разобрался, мой лейтенант. Этот человек не следил за своей женой, в назидание всем мужчинам я его немного наказал». Ну, не подлец?

— Остроумно! — хохочет Дерюга. — Из него вышел бы великолепный капитан пиратского корабля. Пират божьей милостью — Сиф! Просто родился не вовремя! Как вы думаете, ван Эгмонт?

— Я весьма мало думаю о Сифе. А вы не боитесь восстания такого геройского народа, как туареги? — спросил я у Лионеля.

— Нисколько. У них еще не сформировалось политическое понятие единства и свободы. Процесс борьбы за освобождение на севере уже начался. Его начали тщедушные и молчаливые арабские рабочие и интеллигенты. Геройские на вид обитатели Хоггара получат свободу из чужих рук.

Молчание. Я разглядываю поданное блюдо: сладкий рис с мелконарезанными полосками яичницы и какими-то белыми семечками.

— Личинки муравьев. Добавлены для остроты. Кушайте на здоровье, дорогой мсье ван Эгмонт, вы любите романтику!

— Не у себя в тарелке, мсье де Рюга.

Снова пауза.

— Слушай, Тэллюа, как же туарегские девушки выбирают себе мужей — ведь они никогда не видят лиц женихов?

— И мужей тоже. Всю жизнь до смерти. Зачем лицо? Мы судим мужчин по делам. Хорошая девушка ищет хорошего жениха. Хороший жених должен быть ауакка!

— Что это такое?

— Вот ауакка, смотри, — девушка показала на Олоарта.

Он сидел неподвижно, прямо и спокойно, ни одного лишнего слова, ни одного грубого движения. Он поднял глаза, и я вздрогнул: сколько в них было спокойной жестокости. «Напрягшийся и готовый к прыжку лев», — мелькнуло у меня в голове.

— Что же значит это слово, Тэллюа?

— Лев.

Я еще раз взглянул на вождя. Да, да, конечно, лев…

— Что же, граф, — лениво начинает Лионель, — раскопки подходят к концу, и надо полагать, что скоро вы получите свое золото?

— Я не ищу золота, — сухо отвечает Дерюга, — для меня существуют лишь археологические ценности.

Лунный двор предстал у меня перед глазами и силуэт Бонелли, и я едва удержался от смеха.

— А какой клад вы ищете, граф?

Лаврентий самодовольно откинулся на подушку.

— В середине прошлого века англичане и французы нос к носу встретились при дележе Мадагаскара. Остров огромный и богатый, первоклассная добыча, или, как говорится официально, «достойный объект для приобщения к цивилизации». Представьте себе, хе-хе-хе, аппетиты! Вы не обижайтесь, мсье д’Антрэг, я ведь только шучу! Французы «признали» королем Радаму I, но он оказался англофилом. Этот дикарь прекрасно понял задачи времени, послал молодых людей учиться в Англию и стал вводить европейские порядки, но по английскому образцу. Ведь англичане уже захватили соседний Занзибар, и король должен был искать их дружбы. Французская агентура расправилась с Радамой, и на престол возвели его вдову Ранавалону, давшую профранцузское направление политике правительства. Для укрепления своего влияния французы затем посадили на престол Радаму II, он был немедленно убит английской агентурой, которая сделала королевой его вдову Разогерину. Французы не остались в долгу: их агентура убила Разогерину и вернула к власти Ранавалону. Французы получили решительный перевес, и англичане признали это. Дорога к цивилизации была теперь открыта, оставалось сделать последний шаг, и он был сделан: французы инсценировали восстание, министры были ложно обвинены и расстреляны, а королева Ранавалона свергнута и выслана сначала на остров Реюнион, а потом в Алжир. Мадагаскар стал колонией, и можно было приступить к выполнению «цивилизаторской миссии». Однако мальгаши — не негры: это гордая и сильная раса. Они собрали золото и другие драгоценности и решили тайно вернуть свою королеву, подкупив в Алжире охрану. Секретная миссия отправилась из Абиссинии к южным границам Алжира, но в Сахаре все ценности попали в руки разбойников и переходили от одной банды к другой, пока, наконец, не очутились в Хоггаре. Где они спрятаны, никто не знал, но один человек догадывался. Он умер и перед смертью лишь приблизительно указал место. Вся история могла бы казаться вымыслом, если бы герр Балли не получил от умирающего мальгашское золотое кольцо. Сомнений быть не могло, и мы отправились в Хоггар. Мы методически, по квадратам, обыскиваем горы и сейчас находимся в последнем квадрате. Клад найдут именно здесь, вблизи нас, и я надеюсь, что Лувру и швейцарским коллекционерам будут переданы большие этнографические, исторические и культурные ценности!

Между тем Тэллюа принесла амзад — музыкальный инструмент, похожий на нашу скрипку, с одной струной, сбросила шитый блестками красный халат, чтобы его длинные и широкие рукава не мешали игре, и осталась в узком белом платье. Легким жестом она приказала поднять полог шатра. Горячий свет хлынул внутрь, девушка в белом платье, опоясанном золотым шнурком, казалась античной статуей. Минуту она стояла, выпрямившись, устремив взор в дальние вершины гор, как бы ожидая порыва вдохновения. Потом вдруг легко повела смычком по струнам, и они зазвенели, как падающий на камень металл. Тронула их пальцами, и они в ответ мягко загудели: мне почудилась мелодия ветра в пустыне. Размеренным речитативом, как белые стихи в сопровождении музыки, Тэллюа начала приветственную песнь Большому Господину, который из далекой и сумрачной страны, где нет солнца, по воле Аллаха приехал к ней…

Гортанный голос звучал приятно и чисто, варварские слова казались древними, как Сахара. Зачарованный, я слушал, остро ощущая сдвиг времени далеко назад. Лионель, не слушая, любовался девушкой. Олоарт сидел на ковре, скрестив ноги, не поднимая опущенных глаз. Лаврентий потребовал три чашечки, извлек из карманов две бутылки и разлил коньяк.

— Забыл предупредить, — наклонился он ко мне, — после песни здесь принято делать хозяйке подарок.

— Спасибо, я готов.

Песня окончена. Я передаю всученную ювелиром золотую заколку. Девушка равнодушно произносит «танемерт» и не глядя передает подарок рабыне.

— Что это — ей не понравилась заколка?

— У них не принято рассматривать подарки. Туареги — гордый народ, она боится унижения.

Тэллюа пытливо вслушивается в наш разговор.

— Что говорил Большой Господин?

— Понравился ли тебе его подарок?

— Белые господа очень ценят золото, — уклончиво отвечает она.

— А что ценят девушки туарегов?

Глаза Тэллюа блестят, когда она молча указывает на сердце.

— Золото приходит и уходит, — переводит ее слова служанка, — человек рождается и умирает без украшений. Выше золота любовь, и сильный мужчина всегда найдет, как ее показать.

Тэллюа снимает с шеи ожерелье, которое я не заметил, простенькое, белое. Протягивает мне и, указывая на Олоар-та, говорит:

— Его подарок.

Это были зубы, нанизанные на белый шнурок.

— Это знак удачной охоты?

— Да, но только на людей, — цедит Дерюга.

— Как на людей?!

— Посмотрите получше. Ведь зубы-то человечьи!

Я поглядел. Точно — зубы были человечьи. Тридцать штук, передние верхние резцы, взятые не менее чем у пятнадцати человек.

— Где он их добыл? У кого?

Тэллюа взглянула на князя, но тот молчал, не поднимал глаз и не шевелился.

— В бою! У тех, кто при жизни были его врагами, — тихо ответила она.

Я подержал странное ожерелье в руках. Олоарт, не поднимая головы, вдруг вскинул вверх глаза: они блестели, как раскаленные угли. Не говоря ни слова, он обвел всех пылающим взглядом и потом остановил его на Лионеле. «Ведь и Олоарт должен был заметить влюбленность Тэллюа», — подумал я. Точно дополняя мои мысли, Лаврентий произнес со смехом:

— Мсье лейтенант, берегите ваши зубы!

В продолжение всего обеда юноша едва ли сказал десяток фраз. Пошлости Лаврентия вызывали у него явное отвращение, а экзотическая обстановка обеда была знакома. Он только в меру приличия смотрел на девушку — очень сдержанно, но так, что она читала эти взгляды, как открытую книгу. Когда Тэллюа подала мне ожерелье, он поднял голову и стал наблюдать. При словах Дерюги лейтенант даже не взглянул на Олоарта, но поймал блестящий взор девушки и улыбнулся ей. Она улыбнулась ему в ответ, так они смотрели в глаза друг другу, может быть, в этот момент позабыв о нас.

Не зная, как прервать их немой разговор, все напряженно молчали. Потом Олоарт резко поднялся и низко поклонился гостям и хозяйке. Видимо, он с трудом сдерживал себя. Не проронив ни слова, он вышел. Я не мог сдержать вздоха облегчения. Лаврентий, покручивая усы, холодно и в упор рассматривал влюбленных. Только они ничего не заметили, как потерянные с удивлением посмотрели вслед удаляющемуся разбойнику.

— Он ушел? — спросила Тэллюа.

— Пора, — поднялся Дерюга.

Я последовал его примеру. Молча мы вышли из шатра.

Лионель обернулся:

— До скорого свидания, Тэллюа, — внизу на плато. Через час, да?

Девушка подошла к нему.

— Не надо идти!

— Как не надо?

Если часа два тому назад при выходе из шатра наш обмен взглядами был дуэлью, то теперь Лионель и Тэллюа молча, одними глазами, исполняли песнь, её юноша воплотил в своей музыке и назвал «Торжествующей любовью».

— Вот так, не надо!

Тэллюа еще держала в руках свое ожерелье и вдруг одним движением набросила на шею офицеру тридцать зубов, добытых Опоартом после его победы над врагами. Потом, взволнованно улыбаясь и не отводя горящих глаз от взора зачарованного юноши, назад потянула ожерелье, дальше и дальше, пока растерянный и счастливый Лионель не скрылся с нею в шатре.

Дрожащими руками я зажег сигарету.

— Цветок пустыни сорван, — яростно прошипел Дерюга, повернувшись ко мне спиной. — Атласные халаты и цветные платки не дают осечки. Я это вижу. Но остается посмотреть еще кое-что другое: осечки не бывает, если…

Не отвечая, я начал спускаться вниз…

Без сомнения, Лаврентий потерял надежды на девушку и сталкивает других претендентов. Недаром он так старался добиться приглашения Олоарта к обеду… Бонелли запретил ему интригу против Лионеля, но если зависть и злоба возьмут верх над рассудком, то… Что произойдет тогда? Кстати, о каких осечках он начал говорить? Не может быть… Сорвалось словцо от злости… А если нет…

Становище отдыхает после обеда. Ни одного человека у шатров. Я лежу в палатке один. Сквозь входное отверстие видны розовые зубья вершин и широкая спина моего сенегальца. Основную массу сенегальских стрелков французские колонизаторы набирают из племени бамбара, живущего на реке Нигер, и мой Бамбара сидит на траве: скрестив ноги, подперев голову и закрыв глаза, что-то тихо поет, мыслями улетев на свою далекую родину.

Мне больно и вместе с тем стыдно своей боли. Больно потому, что прошла юность, что я — Большой Господин, которому отдают дань почета, но любят другого. Стыдно же потому, что я понимаю ненужность и бессмысленность своих ожиданий. На что мне Тэллюа? Она — как дикий цветок на моем пути… Полюбовался, вздохнул и дальше в дорогу… не протягивая руки. Рвать без смысла — низко, но еще хуже — хотеть сорвать и не смочь. Только не для Донжуана, и в особенности небитого. Смеяться над собой не позволю даже себе самому.

Я встаю, снова беру фотоаппарат и поднимаю Саида.

— Людей не будет, мсье. Жара. Ничего интересного. Все спят. Через полчаса — начало праздника, — уговаривает он.

— Не ленитесь, капрал, пока никого нет, мы заснимем горы.

Косой предвечерний свет подчеркнул изрезанность склонов нашего уэда. Я делаю пару любопытных пейзажных снимкой. Хорошо бы забраться на площадку Тэллюа, но сейчас неудобно. При одном взгляде на цветной шатер игла ревности и сожаления колет сердце, и я поворачиваюсь в другую сторону.

— Заберемся по этой тропинке, Саид, и заснимем становище сверху!

Мы поднимаемся до небольшого уступа высоко над плато. В тени скал на груде камней сидят Лаврентий и Олоарт. Очевидно, они горячо спорили и только при нашем появлении подняли головы, смолкли и отодвинулись друг от друга.

— Прохаживаться изволите, милейший мсье ван Эгмонт?

— Как и вы, дорогой граф!

Надо предупредить Лионеля… Пока не поздно…

От мала до велика все население аррема собралось у края плато, вдоль большой дороги. Впереди копошатся и галдят голые ребятишки, всклокоченные и темные, как чертенята. Дальше в несколько рядов толпятся женщины — одетые, полуодетые и на четверть одетые, увешанные безделушками общим весом до одного килограмма. Позади всех стоят и вытягивают шеи мужчины — туареги, несколько белоснежных арабов, пестрые харатины и хауса, горстка разнузданных легионеров, с которыми все боятся стоять рядом, мой моказни в белой чалме и синем плаще — красочная, шумная, всклокоченная толпа, несколько эффектных фигур в диковинных национальных костюмах, а общий фон — неописуемое театральное рванье, обнаженные и прекрасные тела, искрящиеся на солнце украшения. Сиденья знатных гостей сложены из камней и покрыты тканями. Позади стоят наши персональные слуги с зонтами. Забавно, в Африке зонт — показатель степени человеческого величия: над сиденьем Дерюги возвышалось два пестрых местных зонтика и один большой холщовый, взятый у рабочих экспедиции и похожий на зонт базарной торговки, а над центральным сиденьем, предназначенным для меня, живописная группа рабов держала три зонта, а позади них тянулась изо всех сил с видом неописуемого довольства и гордости молоденькая служанка Тэллюа — она высоко поднимала черный английский зонтик. Как он мог попасть в руки Тэллюа?

Уж не забыл ли его после знойной африканской ночи любви проезжий английский священник? Теперь зонт красуется над моей головой, напоминая о вздорности всех сожалений! «Вехой, после которой начнется старость, будет не поражение, а сожаление о нем, — думаю я. — Молодость беспечна: она выигрывает с радостью, но и теряет без печали». И в наилучшем расположении духа я занимаю свое место между Лаврентием и Лионелем.

Тэллюа, одетая в белое платье и шитый блестками алый халат, очень яркая и красивая, привлекает общее внимание и держится с большим достоинством. У нее такой же равнодушно-недоступный вид, как и у наших львиц, украшающих своим присутствием скачки в Long Champs или поло в Ranelagh. Но здесь не Париж и не Лондон: мы разваливаемся на коврах, а девушка стоит позади, как хозяйка, готовая ответить на вопрос или удовлетворить пожелание гостей. Она делает вид, что всецело занята моей персоной и даже слегка наклоняется ко мне, но я прекрасно вижу, что немой диалог с Лионелем продолжается, и юноша полулежит в сладкой истоме, неудачно стараясь придать себе подчеркнуто суровый вид. Нахмурившись, офицер хочет обвести толпу взглядом сурового начальника, но по дороге его взор видит яркую улыбку девушки, он смущается, радостно вспыхивает и отворачивается, чтобы через минуту снова под каким-нибудь предлогом взглянуть на нее. «Как хорошо, что пока нет Олоарта, — приходит мне в голову. — Как бы в деликатной форме предупредить Лионеля? После праздника приглашу его пройтись со мной… не забыть бы только»… Лаврентий смотрит то в землю, то на девушку, и я не могу определить его чувства. Не принадлежит ли он к тому типу людей, которые в обществе любимой женщины ведут себя нарочито грубо, неприятно и вызывающе? Обычно это слабые и неуверенные в себе неврастеники… Пожалуй, Лаврентий именно такой: его развязная пошлость может прикрывать глубокое чувство к девушке и сознание своей неполноценности. Мне вспоминается тяжеловесный немецкий термин — Minderwertig keitskomplex.

Толпа волнуется от нетерпения. Тэллюа делает знак — и на арену выезжает герольд: маленький седой негр в красной феске и живописных лохмотьях. Он верхом на осле. По бокам седла висят барабаны — большие деревянные котлы, сверху обтянутые кожей. Герольд громко объявляет о начале айда — праздника в честь приезда Большого Господина, и в такт словам стучит кулаками в барабаны. Будут юю, будет илуган, будут улед наил и многое другое. Стена зрителей плотнее жмется к арене, мужчины, балансируя на грудах камней, еще выше вытягивают шеи. Особо шумных ребятишек успокаивают родители. Порядок утверждается, все стихают.

До этого я видел жителей становища поодиночке, так сказать, в быту, но здесь они стояли передо мной в массе, принарядившись, оживленные нетерпеливым ожиданием удовольствия. Я взглянул на толпу и ахнул. Ах, что за типаж!

— Саид, быстро! За мной! Волоките кассеты!

Я схватил киноаппарат и потащил его на арену, в одну минуту мы установили треножник и зарядили камеру. Нацелился объективом на первый ряд зрителей и, приложив глаз к видоискателю, повернул ручку. Когда в тишине раздался легкий треск, в толпе кто-то взвизгнул. Не обращая на это внимания, я вертел ручкой, медленно обводя объективом ряды туземцев. Тут получилось нечто неожиданное: толпа дрогнула, заревела и пустилась наутек! Дети и женщины, подобрав полы юбок и халатов, смяли и опрокинули мужчин. Они, прыгая через камни, неслись в деревню, оглашая воздух проклятиями. Только с полдесятка храбрецов остались у дороги, они стояли, окаменев и с ненавистью пожирая меня налитыми кровью глазами.

— Вы погубите и себя, и нас! — Дерюга вскочил и замахал руками. — Ваш аппарат они приняли за пулемет! Саид, живо объявите об ошибке! Тэллюа, пошли этого старого дурака на осле, пусть скорее растолкует, что никакого пулемета нет!

Еще полчаса уходит на восстановление порядка. Камера убрана. Зрители на месте. Праздник, наконец, начинается.

На арену выходит длиннобородый, белый как лунь старичок в тюрбане, халате и туфлях с загнутыми кверху носками. Он точно сошел с иллюстрации к сказке Шехерезады. На плечах у него коромысло с двумя крытыми корзинами. Старик ставит корзины в том месте, где травы нет, садится на песок и вынимает дудочку. Закрыв глаза и слегка покачиваясь, он играет тонкую, однообразную мелодию. Проходит минута. Вдруг из отверстий в крышках корзин показываются маленькие серые головки, с любопытством оглядываясь вокруг. Потом одна за другой на песчаную площадку выползают с полдюжины змей. Они выстраиваются перед старичком полукругом, приподнимаются на хвостах и начинают покачиваться в такт музыке. Заклинатель встает, продолжая играть, идет по арене, делает замысловатые петли. Зачарованные змеи торопливо ползут за ним, в точности повторяя его извилистый путь. На песке получается фраза — благословение Аллаха собравшимся: «Бисмилла хиррахман ниррагим», — усердно пишут змеи. Старик снова усаживается и вдруг меняет мотив. Змеи, поколебавшись в нерешительности, подползают к хозяину, взбираются к нему на колени, лезут за пазуху и в широкие рукава. На песке остается одна гадина, в толпе с ужасом произносят какое-то слово.

— Это самая опасная, таких здесь особенно боятся, — шепчет мне Саид. — Рогатая гадюка.

Старик протягивает к змее руку, та вокруг нее обвивается, подползает к плечу и заглядывает в лицо хозяину. Старик раскрывает рот, и змея вползает в него, из-под седых усов некоторое время торчит пыльный серый хвост, потом он исчезает. Старик показывает толпе пустой рот, хлопает себя по животу, и головка змеи высовывается изо рта. Фокусник открывает ей пасть, показывая зрителям, что ядовитый зуб не выбит, он цел. Толпа одобрительно гудит.

Едва заклинатель уходит, как раздается топот. Начинаются молодецкие скачки, они по-кавказски называются джигитовкой, а по-арабски — фантазией. На горячих поджарых верблюдах-скакунах двумя рядами имгады Олоарта ак-Дуа выезжают на арену. Впереди всех сам феодал на своем дымчатом красавце. Отъехав подальше, они скачут мимо и на полном скаку делают телом рискованные движения и стреляют в воздух. Сквозь топот и пальбу они нестройным хором кричат: «Мы любим войну», «Мы любим любовь!» Все это создает вместе со зрителями эффектную картину. Но мастерство езды у русских казаков выше, и джигитуют они куда отчаяннее, да и лошадь, конечно, не сравнить с верблюдом. Я смотрю на скачку довольно равнодушно.

— Большой Господин не любит фантазию? — интересуется внимательная хозяйка.

— Красивая игра, — отвечаю я, — но в ней мало жару!

Тэллюа пытливо глядит на меня и кивает головой, потом встает. Маленьким фотоаппаратом я фотографирую скачки и не замечаю, как приводят Антара и как девушка садится в седло. Ловя движущих всадников видоискателем, я неожиданно вижу перед ними белую фигуру на белом скакуне и в изумлении отрываюсь от фотоаппарата.

— Что за черт! — вскрикивает Лаврентий и впивается в бинокль глазами.

Тэллюа делает по полю широкий круг. Белоснежный скакун, распустив по ветру хвост и гриву, легко, точно играя, перебирает тонкими ногами. Девушка, садясь в седло, сбросила красный халат — на ней только белое платье, опоясанное золотым шнуром. Длинные волосы вьются над смуглой головой. Сделав круг, она сближается с разбойниками… нагоняет их сзади… и вдруг на всем скаку срывает со спины Олоарта желтый щит.

Толпа вскрикивает от удивления. Имгады придерживают скакунов, поняв, что началась другая игра, более отчаянная и серьезная. Дымчатый скакун вождя несется вперед как ветер, едва касаясь земли. Так скачут они, как будто щеголяя своей красотой, — девушка в белом платье на белом скакуне с желтым ахрером, поднятым над головой как знамя, и сзади на сером скакуне черный Олоарт, в эти мгновения похожий на Гагена, зловещего рыцаря из германских саг.

Тэллюа делает круг. Олоарт бьет своего скакуна, и расстояние между ними начинает сокращаться… Клочья пены летят с яростных животных…

— Олоарт!! Олоарт!! — ревут имгады.

— Тэллюа!! Тэллюа!! — вопит толпа.

Особенно усердствуют женщины, их визг покрывает все. Порядок нарушается. Увлекшиеся зрелищем люди вне себя выбегают на арену, топают ногами и орут имя девушки, словно бросая этим вызов чужим всадникам, которые съехались в кучу и издали наблюдают за исходом борьбы.

Олоарт уже близко… Склонившись к седлу, он начинает вытягивать вперед правую руку…

— О-о-о-о-о-о-о… — ревут имгады.

— А-а-а-а-а-а… — визжит толпа.

Олоарт настигает девушку и, как будто, хватает ее. Но в последний момент она делает резкое движение телом, Антар прыгает в сторону, и Олоарт тяжело проносится мимо с пустыми руками.

Теперь люди окончательно вне себя. Они колотят о землю палками, прыгают и, схватив себя за волосы, воют от возбуждения. Неожиданно я вижу перед собой хорошенькую девушку из своей свиты: она визжит имя хозяйки и кружит по воздуху чопорным английским зонтом.

Сделав поворот, Тэллюа выходит на прямую дорогу, идущую мимо нас. Мне видно, что Олоарт сорвал ей белую ткань с левого плеча, она развевается в воздухе как крылья, смуглая грудь открыта, по ней неширокой алой полосой стекает кровь.

— Он ранил ее?

— Нет… царапина… в руке у него оружия не было, — роняет Лаврентий, не отрываясь от бинокля.

Вот они как вихрь несутся на нас — животные и люди, вне себя от напряжения, в воздухе кружатся гривы и волосы, клочья одежды и хвосты, а высоко кверху тонкая смуглая рука девушки держит отчаянно вьющийся ярко-желтый щит, которым она дразнит феодала… Зрелище необыкновенное — это всадники Апокалипсиса!

Тэллюа с топотом проносится мимо. Ахрер, описав в воздухе дугу, падает к ногам Лионеля. Освободившись от тяжести, девушка легко скачет дальше. Но этого не нужно: Олоарт осаживает своего скакуна. Скакун становится на дыбы и, чтобы сохранить равновесие — танцует, камни летят из-под его тонких ног.

Олоарт подъезжает к нам. Одно мгновение смотрит на свой щит, который валяется в пыли у ног офицера. Затем отъезжает прочь к своему отряду.

— Ну, как?

Тэллюа тяжело дышит, волосы в диком беспорядке, глаза горят. Одной рукой она зажимает рану, другой поддерживает сорванное платье. Вокруг волнуется довольная толпа.

— Что скажет Большой Господин теперь?

Я любуюсь девушкой, ее прекрасным лицом, которое одухотворено победой.

— Ты была сегодня бабочкой и Сапфо, а сейчас вижу тебя предводительницей амазонок — Пентезилеей! Кем ты покажешься еще?

Тэллюа скалит ослепительные зубы.

— Ничего не понимаю!

И набрасывает на смуглые плечи пурпурный халат.

На арене появляются четыре совсем молоденькие девушки.

Это танцовщицы из Улед-Наил, лучшие в Северной Африке исполнительницы танца живота. Длинные волосы закинуты за спину, переплетены пестрыми лентами и монетами, они цветным хвостом свешиваются почти до земли. Груди прикрыты бархатными тарелочками. Торс обнажен, на ногах широкие прозрачные шальвары и цветные туфельки на высоких каблучках. Тоненькие и гибкие, как лозинки, они выстраиваются в ряд с большими бубнами в руках. Старый араб берет инструмент, похожий на гусли, и танец начинается.

Разгоряченная и возбужденная толпа жадно разглядывает нежные девичьи тела. Они слегка дрожат — еле заметной дрожью, пробегающей по телу снизу вверх и сверху вниз. Чуть слышно звенят бубенцы. Постепенно музыка ускоряется, звучит громче и веселее — танцовщицы оживают, поднимают бубны высоко над головами и хором вскрикивают в такт мелодии. Их желтовато-бронзовые тела змеино вьются, каждая мышца пляшет свой особенный танец, груди трепещут — это целая буря страсти, которая разжигает уже взволнованную толпу. Я тоже чувствую возбуждение — очень странное возбуждение, вызванное сочетанием вихря движений верхней части тела при полной неподвижности нижней: хочется вскочить и схватить, заставить двинуться эти замершие на месте змеино-вьющиеся тонкие девичьи тела. Змеино… Ну, да — вот они выстроились полукругом перед сидящим на песке стариком, как те, настоящие, которые только что плясали перед своим заклинателем!

Музыкант еще более ускоряет ритм.

— Ай! ай! ай! — вскрикивает толпа.

Внезапно девушки широко разводят руки и откидываются назад, выгнувшись на зрителей животами. Груди, каждая в отдельности, весело приплясывают, и трепетная судорога пробегает волнами по обнаженным животам. Порядок в толпе снова нарушается, но когда первый потерявший голову человек выскакивает на арену — музыкант делает громкий аккорд и обрывает мотив. Девушки убегают, разгоряченная толпа недовольно рычит.

На арене новая перемена. Заклинатель змей снова здесь: четырьмя досками он вместе с помощниками быстро отгораживает маленькую площадку. Потом вносят две корзины, долго тычут в них палками и, наконец, вытряхивают на площадку двух разъяренных змей.

Змеи приблизительно одинаковы по размерам. Сначала они делают движения в стороны, но их палками бросают одну на другую, и вот рассвирепевшие гадины нападают друг на друга и начинают бой не на жизнь, а на смерть. Толпа издает хриплый крик жестокой радости и стихает. В напряженной тишине слышен отвратительный шелест пресмыкающихся. Они приподнимаются на хвостах и медленно начинают сближение — рывками, по сантиметрам. Сделают движение вперед и замрут на месте, покачивая маленькими головками. Пасти широко раскрыты, тонкие язычки торчат вперед. «Х-х-х», — шипят обе от ярости и предсмертной тоски… и снова рывок… и снова покачивание.

Толпа молчит. Глаза у всех выпучены, рты раскрыты… точно каждый сейчас тоже должен выиграть бой или умереть!

Гадины сближаются… ближе… еще ближе… «Х-х-х», — слышится в мертвой тишине их мерзкое шипение. Платком я вытираю со лба крупные капли пота…

Молниеносно одна из змей вытягивается вперед, хватает другую за челюсти и втягивает ее голову в свою раскрытую пасть. Это происходит мгновенно, почти неуловимо для глаз: две змеи раскачиваются на хвостах друг против друга. Рывок, и вот уже обе лежат на песке… Одна заглатывает другую и в тишине слышен хлюпающий и сосущий звук… Отдохнет, полежит неподвижно и снова всасывает торчащее из пасти тело другой… Та в смертельном отчаянии вьется кольцами, подбрасывается кверху, завязывается узлами, цепляется за выступы почвы и все-таки глубже и глубже лезет в глотку. Минуту у растянутой пасти судорожно дергается тонкий хвостик — совсем как только что у рта заклинателя, потом скрывается и он. Гнусно раздувшуюся гадину загоняют в корзину.

Толпа неистовствует. Только теперь я вижу действие чувственности, умноженной на жестокость — настоящей африканской смеси, превращающей человека в зверя. Люди рычат и наступают на арену.

— Зверинец заволновался! — говорю я, оглядываюсь и вижу дико возбужденные лица.

— Хорошо! Это хорошо! — бормочет Тэллюа и выступает вперед.

Никогда бы себе я не представил эту девушку такой — с трепещущими ноздрями и хищной усмешкой ярко накрашенных губ: она была похожа на фурию. Глаза светились убийственным жаром пустыни, волосы, растрепавшиеся в скачке, теперь змеями крутились вокруг головы. Левой рукой девушка все еще сжимала кровавое пятно на груди, правой — золотую перевязь на талии: тонкие цепкие пальцы лихорадочно трепетали, как будто стараясь развязать узел…

— Сейчас, смотри, Большой Господин… Будет самое большое… — с трудом хрипит она сквозь стиснутые зубы.

«Неужели она сорвет с себя одежду?» — мелькнуло у меня в голове.

Danse macabre… я встал и, сам не зная зачем, шагнул ей навстречу.

Толпа в ожидании замерла.

Объятые порывом возбуждения и загипнотизированные друг другом, мы не услышали ни топота, ни звука шагов. Я вдруг как будто бы вышел из внезапно надвинувшегося горячего, багрового тумана, медленно оглянулся, увидел притихшую толпу и бледные лица Лионеля и Дерюги.

По арене прямо к нам шел араб-рабочий. Откинувшись назад, он прижимал к груди кубок, чашу, браслеты — груду золота… За ним двигались двое рабочих. На самодельных носилках они несли безжизненное тело европейца — его бледная голова свесилась вниз, льняные волосы мели песок.

Подойдя к нашим сиденьям, носильщики осторожно опустили на землю тело и положили рядом волшебно искрившееся на солнце сокровище.

— Золото! — не своим голосом взвизгнул Лаврентий. — Наконец-то!

Глава 8. Тэллюа щелкает орешки

Раненый открыл глаза.

— Мсье, подойдите поближе, — пролепетал он дрожащими губами.

Мы склонились над ним. Я бегло осмотрел бессильно распростертое тело. На груди и спине большие кровоподтеки. Переломов, видимо, нет, но лицо неестественно осунулось и посерело, нос заострился, губы посинели. Лионель склонился к профессору:

— Что случилось, герр Балли. Ради Бога, говорите!

— Я оставил носильщиков на привале… Один обходил горы… Натолкнулся на пещеру и клад… Три сундука. Один разбил, взял для образца… Сколько мог унести… Недалеко от привала сорвался… Порода здесь мягкая… Крошится под ногами…

— Значит сокровище Ранавалоны найдено. Поздравляю, дорогой профессор! Вы скоро оправитесь и…

— Я умираю гд’Антрэг, — прошептал раненый и бессильно закрыл глаза. — Слишком долго лежал без помощи… Все кончено…

Он слабо зевнул и с видимым напряжением зашептал снова:

— Письмо… Заранее заготовлено на случай… деньги переведите… жене… поручаю… забо… заботу…

Он опять замолчал.

Я видел, как Лионель качнулся было вперед, чтобы сказать несколько слов утешения и надежды, но бессильно замер. Слова были бесполезны, ученый умирал. Страшным усилием воли он добился того, что попал в лагерь живым, и теперь силы быстро оставляли его исковерканное тело.

— Где… граф? — чуть слышно и не раскрывая глаз, спросил раненый.

— Нужно передать… место…

Лионель вскочил.

— Сейчас, профессор… Эй, где мсье де Рюга?

Вокруг нас стояла толпа легионеров и туземцев. Все молчали.

— Я спрашиваю, где начальник экспедиции?

— Побежал к своей палатке, мой лейтенант, — ответил Саид.

— Что же делать? Наверное, за лекарствами — ведь у него аптечка. Я сейчас позову… Одну минуту!

Лионель исчез.

На бескровном лице ученого выступили мелкие капли пота. Дыхание стало редким и глубоким. Вдруг он открыл глаза.

— Кто… вы?

— Друг Лионеля и ваш, профессор. Чем могу помочь?

Несколько секунд мутнеющие глаза смотрели на меня, как будто ничего не видя. Потом бескровные губы шевельнулись снова:

— Времени нет… слушайте.

Я нагнулся ниже.

— Золото…

Раненый вздохнул.

— Лежит…

Губы его дрогнули.

— Вблизи…

Стеклянные глаза уперлись в небо. Герр Балли был мертв.

Громкий шепот. Клубы пыли. Граф спешит во главе отряда рабочих. Он сильно изменился за эти десять минут: шляпа съехала на бок, волосы прилипли к потному лбу, усы обвисли — он был похож на пьяного.

— Ну, дорогой профессор, я готов, — закричал он еще издали, — носильщики, охрана, все организовано по вашему плану! Вы будете довольны, уважаемый друг!

Путаясь длинными ногами от нетерпения, он торопливо подбегает и садится на корточки:

— Итак, я слушаю, милый Балли. Вот карта. Укажите место! Он нагнулся к трупу.

— Ведь это недалеко, а? Но без вас в лабиринте этих проклятых гор ни за что не найти! Ну-с, я к вашим услугам!

Пауза.

— Профессор, вы…

Лаврентий смолк. Из-под съехавшей на бок шляпы виднелись только рыжие усы — они вдруг задрожали. Медленно-медленно Дерюга поднял перекошенное лицо и взглянул на меня потерянными глазами.

— Умер, — отрезал я.

— Как… умер? — с трудом шевеля побелевшими губами, переспросил Лаврентий. — Умер? Не может быть!!

Я молча, пожал плечами.

— А золото?!!

— Не успел указать место.

Но Лаврентий не слушал: он бросился на колени и схватил умершего за плечи.

— Герр профессор… Профессор… Балли… Черт…

Поднялся. Подошел ко мне.

— Он указал вам место.

— Нет.

— Вы врете.

— Не забывайтесь, граф!

— Я все узнаю!

В упор мы долго сверлили глазами друг друга. Передо мной стоял волк, ощетинившийся и скалящий зубы. В глазах его залегла смерть, может быть, моя.

— Мы готовы, господин.

Отряд носильщиков выстроился перед Дерюгой. Слуги держали под уздцы трех ослов. Лионель подбежал к нам:

— Ван Эгмонт, я обыскал все становище… Ах. Вы здесь, граф! Герр Балли… Вы успели поговорить?

Не отвечая, Дерюга повернулся к своему отряду.

— Забрать! — указал он старшему на дивное золотое блюдо и стоящую на нем чашу, наполненную драгоценностями.

— Перенести в мою палатку. Поставить надежную охрану. Отвечаешь головой. Сунув руки в карманы, он отошел прочь.

Я вспомнил о Тэллюа и одновременно увидел ее. Она уже успела побывать у себя, переодеться в простую черную юбку и гандуру и привела с собой служанок. Когда Дерюга со своими людьми скрылся из вида, мы с Лионелем посмотрели ему вслед, переглянулись, затем недоуменно остановились перед трупом, не зная, что делать дальше. Тут Тэллюа сделала знак — женщины подняли умершего и перенесли в его палатку. Начался печальный обряд приготовления к погребению. Тем временем мы собрали вещи умершего. Письма и деньги Лионель спрятал в походную сумку. Когда женщины приступили к омовению тела, мы вышли из палатки. Закурили.

Наконец, Лионель прервал молчание:

— Какая неожиданная гибель! В расцвете сил и на пороге большой удачи… — он задумался и молчал. Потом сказал: — Интересно бы знать, намеревается ли мсье Дерюга отправиться в крепость и сообщить в Швейцарию о несчастье. Он, кажется, не особенно тронут трагическим концом герра Балли…

Удобный момент! Ну, не упустить… только сделать всё поделикатнее…

— Вполне естественно с его стороны.

— Почему?

— Потому что мсье де Рюга — очень дурной человек.

Лейтенант удивленно поднял брови.

— Вы отзываетесь так неблагоприятно о человеке, которого знаете едва ли три дня.

Наивный мальчик! Он, точно Красная Шапочка, бродит в лесу один среди волков. Пристально, как можно выразительнее я поглядел на юношу, давая этим понять всю серьезность предстоящего разговора. Ну, деликатнее, как можно мягче!

— Судьба захотела, чтобы этих трех дней оказалось достаточно для оценки личности графа, — начал я спокойно и даже несколько холодно. — Мне очень была приятна мысль, что через неделю можно будет с ним навсегда расстаться.

— Через четыре месяца я сделаю то же самое.

— Четыре месяца… Гм… У него вполне достаточно времени, чтобы причинить вам какую-нибудь неприятность.

— Неприятность? Мне?

— Вам, Лионель. Граф — опасный человек. Как все слабые люди, он увлекается и не умеет вовремя сдерживать порывов раздражения. И…

Я запнулся. Лионель спокойно смотрел на меня с улыбкой, словно ободряя и приглашая продолжать…

— У него порыв раздражения может вызвать враждебный и необдуманный выпад, последствия которого…

— Полноте, дорогой друг! Вы намекаете на заинтересованность графа известной нам девушкой?

— Да.

— Знаю. Но, — офицер шагнул ко мне, с той же дружеской улыбкой заглянул в глаза и закончил шутливым шепотом, — но дуэль не состоится.

— Вы напрасно взяли этот снисходительный тон. Я уважаю вашу матушку и сестру, искренне полюбил вас, и, наконец, я значительно старше. Все это позволяет мне быть несколько навязчивым в роли непрошенного советчика и самозваного опекуна, — теперь я шагнул к нему и закончил серьезно и веско: — Дуэль не состоится: удар будет в спину.

Лионель ответил внимательным взглядом, что-то, видимо, соображая. Молча он долго рассматривал меня, как будто видел впервые. Этот взгляд был настолько проницательным, что он даже состарил его юношеское лицо. Молоденький офицер вдруг перестал казаться мальчиком.

— Удар в спину также не состоится — будет лишь фейерверк: немножко искр, немножко треска… И все

— Все ли?

— Милый ван Эгмонт, неловкости в разговоре легче смягчаются прямотой. Вам хочется мне что-то сказать? Ну, смелее, подавайте на стол ваше блюдо!

В сжатой форме я изложил свои наблюдения за обедом и после него. Но мои соображения не произвели большого впечатления на лейтенанта; лишь при рассказе о свидании после обеда он оживился и задал несколько вопросов.

— Все это я учту. Спасибо, и не беспокойтесь, дорогой ван Эгмонт. Опасности нет.

Его уверенный вид начал уже бесить меня. Несносный мальчишка! Конечно, какое мне дело? Но я вспомнил милую седую даму и Адриенну… Сколько любви, тревоги и озабоченности звучало в их словах… Нет, нужно довести дело до конца!

— Вы полагаете, все в порядке, — начал я упрямо. — Хорошо. Жара подняла меня с постели в первую ночь приезда и…

Лицо Лионеля отразило быструю мысль. Он отбросил сигарету и повернулся ко мне. Ага! Теперь-то ты у меня запрыгаешь, милый!

— Я невольно оказался свидетелем одной весьма примечательной встречи.

— Под навесом?

— Да.

Я ожидал взрыва любопытства. Но тонкие черты Лионеля отобразили скорее недовольство, усталость и еще что-то — он сделал брезгливую гримасу, как будто бы прикоснулся к скользкой жабе.

— Очень жаль, что, попав сюда, вы начинаете втягиваться в омут нашей жизни. Или Африка делает свое дело? Ван Эгмонт, милый, — Лионель с видом некоторого душевного движения даже взял меня за руку, — бегите отсюда! Заворачивайте назад — и домой! Через неделю конец Сахаре, через две — конец Африке! Ведь славно, а? Возвращайтесь!

Я холодно выдернул свою руку.

— Вижу, что вас совершенно не интересует разговор графа Лоренцо Домиано де Рюга с…

Я хотел сделать многозначительную паузу, но офицер сам закончил:

— С Бонелли.

Отступив на шаг, я смотрел на него во все глаза.

— Позвольте… на днях вы даже на знали этой фамилии…

— Знал, дорогой ван Эгмонт, хорошо знал.

— Черт побери, так зачем же вы спрашивали, кто это и где я его встретил?

— Мне нужно было проверить обстоятельства вашего знакомства.

Слово «проверить» неприятно резануло уши. Исподлобья я посмотрел на своего собеседника — решительно лейтенант Лионель д’Антрэг в эту минуту казался следователем, ведущим мое дело. Это до такой степени меня поразило, что я на мгновение забыл главное — откуда ему известен разговор под навесом. Слегка отвернувшись, я очень сдержанно спросил через плечо:

— Итак, вам вздумалось проверять меня?

— Да, по обязанности. Своих врагов мы держим под наблюдением.

Мы обменялись взглядами. Я швырнул прочь потухшую сигарету, машинально скомканную руками.

— Вот как… Ну, а что же вы думаете о нашем знакомстве?

— Считаю, что синьор капитан предпринял неудачную попытку оседлать моего друга ван Эгмонта.

Долгое молчание… Быстрый поток мыслей…

— Я не проявил должного интереса к пресловутой беседе под навесом по одной весьма простой причине, — вяло мямлит лейтенант. — Она мне известна от первого до последнего слова.

— Значит, и вы… были там?

Я озадаченно смотрю на Лионеля.

— Нет, зачем же… слишком жарко, чтобы бродить по ночам… Утром я получил письменный рапорт.

— Значит…

Лионель пожимает плечами:

— Совершенно верно: граф Лоренцо — мой платный информатор.

Нужно быть наследником изживающей себя культуры, чтобы глядеть так тонко, вяло и горько, и в ту минуту Лионель был мудр, как змей, ему было много сот лет.

— Вы заглянули в недозволенное, — заговорил наконец он, — и узнали, что происходит позади пышных декораций франко-итальянской дружбы, и теперь вы знаете: там делаются гадости. Друзья подставляют друг другу ножку. Но вы узнали и другое. В этой борьбе противники, нанося удары, щадят и оберегают друг друга, потому что они находятся перед лицом общей опасности — сопротивлением туземцев. Свалка между хищниками при дележе добычи допускается только до момента возникновения угрозы возможности грабежа, при первом же признаке сопротивления грызня прекращается, и хищники сообща добивают жертву.

Лейтенант помолчал.

— Хотелось бы предостеречь вас от недооценки увиденного и услышанного. Конечно, после разговора под навесом на следующий день вы ожидали взрывов и стрельбы. Ведь правда? А теперь вы можете считать услышанное лишь досужей болтовней! То и другое — неверно. Пусть внешние порядок и спокойствие вас не обманывают! Много хороших людей сошло в могилу вместе с плохими, угнетенные и угнетатели своими телами выстлали тот путь, по которому бежала в Сахаре ваша белая машина… Помните: чудовище колониализма питается человеческой кровью!

Теперь о себе. Наша скрытая борьба гораздо умнее, чем вы думаете, не в кулаках здесь главное, а в голове. На стороне итальянцев — задор и напористость, на нашей стороне — опыт. Сотни лет Франция успешно угнетает цветные народы, и было время научиться правилу divide etimpera… Опасностей много, но они в границах учтенного. Я мог бы упустить из вида мелочь, но главное предусмотрено. Французский ум, склонный к логическому анализу, всегда был и будет нашим лучшим оружием!

Мы замолчали.

Удивительно, как новая точка зрения может сразу изменить соотношение сил и перспективу! Я нашел маленький мирок, где в порядке официальной иерархии были расставлены определенные фигуры. Ночью мне неожиданно открылась тайна: я заглянул за кулисы, и фигуры заняли вдруг совершенно другие места. Наверх пирамиды вместо начальника крепости сел проезжий автомеханик. Сейчас я зашел за сцену полностью и вижу ее два плана — передний и задний, и довольно трудно решить, какой из них гнуснее.

— Взгляните, — приподнимая полог палатки, говорит служанка Тата.

Умерший лежит на носилках, аккуратно повитый белой материей.

— Нужно хоронить здесь, — вслух размышляет офицер. — По жаре тело везти нехорошо, гораздо достойнее предать его земле в горах, чем под стенами крепости.

— Конечно. Отдайте распоряжение о немедленных похоронах.

— А кому? Священника-то с нами нет.

— Но солдат вы же хороните сами?

— Зарываем в песок. Как и животных, убитых в перестрелке. Так хоронить нашего профессора не хотелось бы…

— Что же делать?

— Не придумаю. Нужно спросить у Сифа.

Взвод выстроен у свежевырытой могилы. За ним теснятся туземцы, совсем как на празднике. На носилках у ямы лежит тело. Над ним стоим — Лионель, Дерюга и я. Сиф бегает и распоряжается, стараясь придать похоронам торжественный вид.

— Можно начинать, мой лейтенант, — наконец шепчет сержант, утирая рукавом широкое лицо.

— Что начинать?

— Отпевание.

Мы переглядываемся.

— Прочитайте молитвы, мой лейтенант!

— Я? Я не умею… Может быть, вы, граф?

— Я — православный, у нас хоронят иначе. Герр Балли был протестантом. Пусть ван Эгмонт помолится у тела!

Мы в затруднении, и Тэллюа замечает это. Она шепотом спрашивает у Сифа причину. Тот что-то хрюкает в ее маленькое бронзовое ушко.

— Не умеют молиться?!

Тэллюа так поражена, что у нее даже слегка, по-детски, полураскрыт рот. Она смотрит то на нас, то на тело, потом оборачивается к служанке и передает ей эту совершенно не понятную новость.

Приходит на помощь Сиф.

— Не извольте беспокоиться, господа, сейчас всё обтяпаем в наилучшем виде.

— Только не вы… — начинаю я.

Сиф пронизывает меня жестким взглядом.

— Не волнуйтесь, мсье. Вы не умеете, я не люблю. Но мы найдем специалиста. Он поворачивается к солдатам.

— Эй, ребята, есть ли у нас священник?

Молчание.

— Кто сумеет отпеть тело?

— Я, — отвечает голос из рядов.

— Вали сюда.

Перед лейтенантом вытягивается длинный солдат лет сорока, с усталым и интеллигентным лицом. Глаза у него как у виноватой собаки — покорные, печальные, кроткие… От этой нелепой фигуры распространяется запах хороших духов.

— Рядовой № 8771, к вашим услугам.

— Вы — бывший священник?

— Я — бывший монах. Достаточно помню молитвы, чтобы отпеть тело.

— Начинайте, пожалуйста.

— Слушаю.

Это были живописные похороны. Аккуратно перевитое тело лежало перед неглубокой ямой. Бывший монах, положив винтовку на землю, негромко, но ясно читал молитвы. За ним стояли мы трое, Сиф и Тэллюа, четкие ряды легионеров, а дальше толпились туземцы, да пылали в раскаленном небе оранжевые зубья Хоггара.

Солдаты всех наций и религий не знали порядок католических похорон, но набожное благочиние поддерживал пример сержанта: когда он крестился — все начинали креститься, и как только грузно, но с достоинством опустилась со всех сторон видная фигура стопроцентного легионера, все повалились на колени. Потом тело уложили в яму, забросали раскаленной землей и камнями, сверху придавили глыбой, на которой расторопный Сиф уже нацарапал надпись. Взвод дал залп, куры и женщины бросились врассыпную… Все было кончено.

Но расходиться сразу не хотелось.

— Каким же образом вы попали в Легион? — обратился к бывшему монаху Лионель и, чтобы подчеркнуть неофициальный характер беседы, предложил ему сигарету. — Что толкнуло вас на необычный путь?

— Духи, — отвечал печальный солдат. — Я люблю душиться… Всегда любил, признаюсь. Бывало, настоятель едва войдет, как уже начинает морщиться: «Греховно смердит, ох, греховно! Опять согрешил брат Гиацинт!»… Это меня в монашеском звании именовали Гиацинтом. Мне надоели вечные укоры, а тут кстати подвернулась война. Я удрал из монастыря и поступил в гусары. Я венгр, мсье.

— Так вы — старый вояка?

— Вышел в отставку ротмистром.

— Ах, вот как!.. Почему же вы не подаете заявления об экзамене на звание сержанта? Ведь жить станет гораздо легче!

Солдат равнодушно улыбнулся и пожал плечами:

— Чинов мне не надо, и за легкой жизнью, раз записался в Легион, не гонюсь. У меня случилась в жизни катастрофа. Дело чести. Застрелиться не хватило мужества, и я похоронил себя здесь. Дослуживаю второй срок, запишусь снова и буду служить, пока не убьют.

Солдат № 8771 докурил сигарету, взял под козырек и скрылся в рядах легионеров. Покорные и печальные глаза исчезли, а впечатление осталось. Я вздохнул, оглянулся — туземцы группами уходили к шатрам, легионеры стояли «вольно», почесываясь, ожидая дальнейших приказаний. Праздник был сорван, больше того — даже идти к Тэллюа не хотелось. Очевидно и Лионель ощущал такой же упадок настроения.

— Как всё надоело, — страдальчески поморщился он. — Четыре месяца… Еще четыре…

— Что вы намереваетесь делать?

— Отправляться дальше. Зайду к Тэллюа проститься. Через четверть часа выступаем. Эй, сержант, готовьте людей к походу!

Лаврентий и я стоим у края дороги. Тускло сверкает оружие сквозь завесу пыли, ровно стучат по горячим камням кованые копыта ослов и солдатские ноги. Вот проходит последнее животное, за ним, о чем-то задумавшись, душистый брат Гиацинт, он плетется с винтовкой за плечами. Сейчас растянувшийся гуськом взвод скроется за поворотом. Лионель, остановившись в тени скалы, проверяет людей.

— Свидание в Париже! На обеде у Адриенны в день вашего приезда! Ведь я буду дома раньше вас!

Юноша машет мне рукой. Сквозь серую пыль и солнечный блеск видна улыбка. Потом легионеры скрываются, только из-за поворота еще доносится мерный топот. Постепенно стихает и он…

Я ощущаю пустоту в душе. Усталость? Возможно. Множество впечатлений одного дня угнетает воображение. Итак, в Париже… Да… Седую даму усадим в кресло, а сами уютно устроимся на диване. «Расскажите что-нибудь про Африку», — попросит Адриенна, и мы с Лионелем переглянемся… Раскаленные скалы Хоггара встанут в воображении, нежное лицо Тэллюа… вечер пройдет так мирно и так спокойно.

Лаврентий поднимает опущенную голову. Любезно улыбается.

— Мсье ван Эгмонт, трагическая гибель профессора спутала мои планы. Но не должна спутать ваши. Пройдем к Тэллюа и поговорим о том, что вам следует посмотреть в этих горах. Времени у вас немного, и нужно узнать самое главное.

Тэллюа, по-восточному скрестив босые ножки, сидит на эстраде и щелкает засахаренные орешки. Лаврентий и я, обложившись подушками, расположились на ковре. Подан чай. Жестом руки хозяйка отсылает прислугу. «Как будто меня уже ожидали здесь», — проносится в голове.

— Итак, я с интересом слушаю вас, любезный граф.

Некоторое время Лаврентий молча курит и пускает перед собой дымок, как будто собираясь с мыслями для большого разговора. Какое-то инстинктивное чувство опасности овладевает мною. Зачем он увел меня из становища. Как будто бы оторвал от моих слуг… Где Олоарт? Почему он исчез сразу после гонки с девушкой?

Лаврентий молча рассматривает плывущие перед собой синие кольца дыма, а я украдкой ощупываю в кармане браунинг. Пуля в стволе. Замечаю, что Тэллюа внимательно смотрит на графа, и мне делается окончательно неприятно: между ними существует какая-то договоренность, она чего-то ждет… Конечно, я не боюсь, но… Ну, ладно. Посмотрим.

— Мы мало знаем друг друга, дорогой гость, — мягко начинает Дерюга, глядя в сторону, — но есть основания для того, чтобы рассказать вам немного о себе. Желаете выслушать маленькую историю?

— С величайшим интересом.

— Спасибо. Обещаю не утомить длинной болтовней.

Мы взяли со столика чашечки и отхлебнули по глотку.

Лаврентий вздохнул и начал рассказ.

— В 1820 году молодой человек вышел на взморье и задумался. Это было на юге России, в Одессе. По причинам, о которых здесь не стоит упоминать, он был беден, очень беден: голова и пара рук — вот и все, что у него было. Он глядел на море и решал, броситься ли ему в воду, разом освободившись от всех тягот жизни, или же засучить рукава и взяться за тяжелый труд, не сулящий скорого благополучия.

Видно, в этом человеке были заложены незаурядные душевные силы: он не побежал от затруднений, а повернулся к ним лицом. Прошло много лет, и после долгой трудовой жизни он умер, оставив сыну небольшое состояние. Сын упрямо потащил воз дальше. Юг России в те годы развивался быстро, строились и богатели города, разбогател и этот напористый человек. Внук опять увеличил свое состояние и снова передал его своему сыну. К этому счастливцу жизнь уже повернулась лицом: ребенок получил хорошее воспитание и превратился в юношу, ему дали высшее образование и вооружили всем необходимым для приятной и счастливой жизни. Труд трех поколений, их усилия, их лишения, их вера в будущее — всё дало, наконец-то, желанные плоды: жизнь подвела молодого человека к вратам царства, распахнула их и сказала: «Вон там — прелести культурного бытия! Иди и пользуйся ими, они твои!»

Лаврентий вначале говорил размеренно, спокойно и печально, как будто бы читая книгу. Но потом лицо его отразило внутреннее волнение, тот жар, который, казалось бы, был совсем чужд этому потрепанному и изношенному человеку: слабый румянец выступил на дряблых щеках, потухшие глаза оживились.

— Но в 1917 году в России произошла революция. Победоносная революция! Силы порядка потерпели поражение, и в 1920 году молодой человек снова вышел к морю, чтобы решить для себя вопрос жизни и смерти. Дело было в Константинополе, а молодым человеком оказался я.

Лаврентий сделал паузу. «К чему он клонит? — пронеслось в голове. — Непонятно».

— Ван Эгмонт, вы не пережили крушения всех надежд и не знаете, что значит стоять у врат жизни как пария, как нищий. Видеть, что радость жизни проходит мимо… когда блага бытия пышно расцветают для других… Мучительно завидовать и отчаянно проклинать… Есть от чего сойти с ума! Но я оказался не робким и не побоялся поединка с судьбой. Хотя, мой друг, — Лаврентий с чувством взял меня за руку, — это было страшное единоборство! Сколько падений… Сколько унижений… Помните, как это чувство прекрасно выразил Ницше: «Знаешь ли ты, что такое одиночество и муки твоей справедливости — быть справедливым к презирающим тебя?» Все это было, было…

Он судорожно перевел дыхание.

— Было, но дальше может и не быть! Судьба сжалилась надо мной и протянула руку спасения в тот миг, когда я повис над бездной. Вы понимаете меня, ван Эгмонт?

— Не очень.

— Балли нашел золото!

Ага… сердце у меня стукнуло…

— Вы — богатый человек. Немножко больше денег — что для вас это? Приятный пустяк! А для меня…

Дерюга приподнялся на подушках и приблизил свое лицо к моему. Его как будто бы навсегда потухшие водянистые глаза теперь возбужденно блестели.

— Для меня сокровище Ранавалоны — это жизнь. Слышите — жизнь! Жизнь!! Нет, гораздо больше — золото для меня — это свобода!

Тэллюа, смуглыми пальчиками выбиравшая с подноса засахаренные орешки, подняла голову и в ожидании повернулась ко мне — не к Лаврентию, говорившему громко и с жаром, а именно ко мне, хотя я сидел молча. Она посвящена в его игру! Сговорились!

— Произошло недоразумение. Балли умер, не успев передать секрета.

Лицо Дерюги передернулось, но он сделал усилие и овладел собой.

— Ван Эгмонт, отпираться бесполезно. Я знаю все. Рядом с вами в толпе стоял легионер, немного понимающий по-немецки. Профессор сказал: «Das gold Liegt in…» и назвал место, но мой осведомитель не расслышал слова.

Я рассмеялся.

— «Das gold Liegt in…» означает «золото лежит в…». Это правда. Подтверждаю. Затем, умиравший успел произнести еще «Der Nahe von», то есть «вблизи от», «золото лежит вблизи от» — вот все, что он сообщил мне. Где именно находится клад, я знаю так же мало, как и вы.

Желваки на щеках Дерюги задвигались, он страшно побледнел.

— Ван Эгмонт, я прошу вас, слышите, прошу: скажите, где золото?

Задыхаясь от волнения, он приложил руку к сердцу; лицо его отобразило страдание.

— Пожалейте меня… умоляю…

Я молчал. Лаврентий сорвал галстук и расстегнул воротничок. Его бледное лицо медленно краснело.

— Где золото?

— Уверяю, что…

— Где золото?!

— Мсье де Рюга, этот тон…

Лаврентий скрипнул зубами. Водянистые глаза налились кровью, рыжие усы ощетинились.

— Мне надоело повторять одно и то же, — с расстановкой прошипел он. — Я не шучу… Довольно с меня уверток…

Не сводя друг с друга глаз, мы медленно поднимаемся. Ногами отбрасываем подушки. Проносится неожиданная мысль: «Как две змеи на празднике у Тэллюа. Но он не проглотит меня… Нет…» Тэллюа, с любопытством наблюдая сцену, щелкает орешки. Этот сухой треск и наше тяжелое дыхание нарушают жаркую тишину. Маскируя намерение, я сую обе руки в карманы; правой беру браунинг и снимаю предохранитель.

— Так вы отдадите мне мое золото? Или я должен вырвать его силой?

— Клянусь…

— Вор! — с искаженным лицом визжит Дерюга и дрожащей рукой лезет в кобуру.

— Стреляю через карман! — не вынимая браунинга, я направляю на него дуло. — Еще одно движение, и вы убиты!

Тэллюа громко засмеялась.

Боком я попятился к выходу.

Вдруг кто-то торопливо откинул полу шатра. Рабыня просунула голову и, задыхаясь от волнения, вскрикнула:

— Патруль вернулся!

Глава 9. Первый дикарь Африки

Не глядя один на другого, мы побежали вниз.

Близкий вечер уже смягчил резкие краски и звуки дня: это был час золотисто-розовой тишины. Все вокруг нежилось в сладком ожидании покоя, и если бы я остановился полюбоваться чудесным видом, то одно, только одно слово, невольно сорвалось бы с моих уст: мир… Потому что казалось, что в такие минуты не может быть ни борьбы, ни злобы, только возвышенное и полное глубочайшей мудрости спокойствие. Мир, мир…

Взвод рассыпался вдоль дороги. Солдаты, разувшись и расстегнув мундиры, потирали измученные ноги, вяло жевали галеты. Пыльный осел, устало опустив голову, стоял среди дороги. Сиф, капрал и брат Гиацинт снимали с него большой брезентовый сверток. Хриплая брань гулко плыла в безмятежно дремавшем воздухе. Мы подбежали, когда брезент был снят и люди, рукавами утирая потные, грязные лица, стояли вокруг.

На острых камнях в горячей пыли лежал мертвый Лионель. Руки судорожно прижаты к груди, но белое лицо не выражало ни ужаса, ни упрека. Оно было спокойным, каким никогда не бывало при его жизни. Юноша как будто бы думал о чем-то, глядя в вечернее небо, только одна светлокаштановая прядь прилипла ко лбу, выдавая окончательность и непоправимость того, что случилось.

С криком, похожим на кошачье мяуканье, Тэллюа бросилась к телу. Горящими глазами впилась в неподвижное лицо. Резким движением открыла на груди убитого маленькую ранку. Вскочила и обернулась к Сифу с дико перекошенным лицом:

— Кто?!

— Давай его сюда, капрал!

Здоровенный и хмурый капрал тащит на аркане темнокожего и совершенно голого человека с закрученными назад руками. Чудовищная грива спутанных сине-черных волос закрывает опущенное лицо. Убийца упирается, капрал грубо дергает веревку, брат Гиацинт помогает сзади прикладом, и вот, наконец, он поставлен перед нами.

Одним легким прыжком Тэллюа подскакивает к незнакомцу и, ухватив за дикие космы, поднимает опущенную голову.

— Олоарт! — кричу я.

Молча Тэллюа хватает его за горло и валит на камни. Разбойник хрипит. Смуглое тело судорожно бьется в цепких и ловких руках девушки.

— Пошла прочь! — орет Сиф, пытаясь за плечи оторвать её от Олоарта.

Но Тэллюа ничего не слышит. В безумном порыве ярости она видит, наверное, только горло, которое сжимают её пальцы. Сиф и капрал поднимают её; она вырывается и снова, не издав ни звука, бросается на убийцу. В маленькой ручке сверкает кривой нож.

— Вот проклятая… Хуже пантеры…

Сиф загребает в два кулака бесчисленные косички и оттаскивает девушку в одну сторону, а капрал на веревке волочит Олоарта в другую и привязывает к ослу. Сиф шумно пыхтит, ладонью смахивая с лица капли пота. Когда все готово, он многозначительно подмигивает пойманному льву:

— Ну, ты, сахарский почтальон, сиди смирно и ничего не бойся! Помни, я из тебя еще сделаю человека, только не валяй дурака и слушай меня. Понял?

Я ошеломлен смертью юноши и стою совершенно парализованный ужасом над его телом. И в то же время не могу не думать о словах сержанта. «Сахарский почтальон»… Откуда Сиф знает? Неужели… нет, я еще не проник в самую суть того маленького мирка, в который попал: вся глубина заложенной в нем человеческой подлости еще не открылась мне, и скоро положение действующих лиц, как видно, снова изменится. Кто на этот раз будет наверху пирамиды?

Сгорбившись, точно постарев за эти минуты, Тэллюа тяжело подходит к трупу, опускается рядом на камни, покрывает себе голову и лицо полой разодранной гандуры и застывает в позе скорбного отчаяния.

Итак, свидания в Париже не будет… Все вспоминается снова: маленькая дама, прощаясь, заглядывает мне в глаза: «Вы его увидите… Замечайте мелочи… Как он там, маленький герой? Я так беспокоюсь! У него от жары всегда болела голова».

Письмо лежит на столе, придавленное пистолетом… Страстный шепот: «Четыре месяца… еще четыре»… Юная улыбка сквозь серую пыль, под мерный топот кованых ног. «Свидание на обеде у Адриенны в день вашего приезда — ведь я буду дома раньше вас!»

Нет, никогда… Он умер унизительной смертью, которой так боялся — на руках у Сифа: в предсмертном томлении открыл глаза и увидел над собой похабное лицо сержанта… Подлый плевок судьбы! Страстные поиски правды, юношеское стремление вперед, смутная тоска по большому и хорошему делу — все оборвано пулей разбойника. Жизнь, обещавшая так много, не успела развернуться. Да и что она могла дать в этой бессмысленной и жестокой путанице.

Я стоял, опустив голову на грудь, исполненный горечи и горя. Но лицо Лионеля светилось спокойствием, только одна каштановая прядь упала на белый лоб. Все кончено…

— Разбирайся на ужин! — оглушительно ревет Сиф.

Когда я повернулся к сержанту, мне показалось, что он смотрел на меня в нерешительности, точно желая и не осмеливаясь начать разговор.

— Мсье сержант, — сказал я официальным тоном, — будьте любезны рассказать, при каких обстоятельствах погиб лейтенант д’Антрэг.

С видимой неловкостью Сиф подходит близко, изобразив на грубом лице вежливую улыбку и стараясь держаться как можно достойнее.

— Ничего особенного, мсье ван Эгмонт! Обычное дельце. Пустячок. Но нужно понимать толк в мелочах нашей службы, иначе прошляпишь в два счета. Патруль шел ущельем. Пологие склоны, заваленные глыбами камня. Лейтенант впереди. Тихо. Вдруг «цок!» Он падает и через секунду умирает у меня на руках. Я держу его, а сам не теряю времени, шныряю глазом туда-сюда. Замечаю впереди колонны белый бурнус среди камней. Неподвижный. Оглядываюсь к выходу из ущелья, легкое облачко пыли движется за скалами по косогору. «Старый номер, бурнус положен для приманки», — говорю я себе. Беру пятерку солдат из хвоста колонны, и мы топаем наперерез. Да, старый номер: я его в первый раз видел во время охоты на индейцев в Андах, когда служил в колумбийской армии… Поймали мы троих, двух шлепнули на месте, чтоб на такой жаре не возиться, а этого прихватил с собой. Он мне сейчас дороже брата.

— Надеетесь с его помощью вскрыть смысл убийства?

— Отчасти. Олоарт задумал его хитро: переоделся местным оборванцем и кокнул нашего лейтенанта рядом со становищем. Не поймай мы его, плохо пришлось бы этому сброду! Но теперь вина падает на шайку пришлых наездников, дело ясное.

— Так что же вы не принимаете мер против этой банды?

— Эх, мсье, да ее уже давно здесь нет! Эти ребята не такие дураки, чтобы у своих шатров ожидать наших пулеметов! Поднимаясь сюда, мы сверху видели, как они галопом неслись по дну ущелья — спешили укрыться в горах. Только это бесполезное дело: самолеты скоро откроют им двери в рай Аллаха!

— Какая же сволочь этот Олоарт… Ведь всё началось из-за пустяков…

Сиф проницательно взглянул на меня и качнул головой.

— То-то и оно. В колониальной жизни такие гастролеры, как лейтенант д’Антрэг, неизбежно проигрывают: они тащат сюда из дома логику, анализ, план — всё, что в Европе определяет успех. Всё главное предусмотрят на сто лет вперед, а здешняя жизнь построена на случайностях и пустяках: упущенный пустячок здесь означает дырку в собственной шкуре.

— Как вы правы, Боже мой, как правы! — проговорил я, вспомнив разговор с Лионелем. И в то же время что-то странное показалось мне в разумных словах и манере говорить Сифа. Но он не дал мне времени подумать и замеченное не дошло до сознания.

— Так-то, мсье, не в лейтенанте дело. Его убийство — лишь звено в цепи определенных фактов. Начало цепи у меня в руках, и я держу его крепко-накрепко. Затевается крупная игра, и в центре комбинации я. Однако, заметьте, нужный разворот придать ей без вас нельзя, именно без вас, уважаемый мсье ван Эгмонт!

— Без меня?

— Без предварительной беседы с вами.

— Вы хотите обеспечить примерное наказание преступнику?

Волосатой лапой Сиф сделал жест, каким отгоняют комара.

— Я хочу пригласить вас к ужину, мсье ван Эгмонт, и по душам поговорить, а потом, когда вы увидите, что я неплохой парень, то можно будет задать вам один маленький вопросик. Учтите — многое в моей и вашей жизни зависит от вашего ответа. Учтите это, пожалуйста.

«По душам поговорить с тобой? — думал я, холодно рассматривая лоснящееся лицо Сифа. — Этого еще не доставало… Хотя сегодня произошло столько неожиданного… Что же… Может быть, состоится и задушевная беседа с этим носорогом»…

— Эй, малый! — закричал сержант брату Гиацинту, — ужин на двоих, да поживей! Тряхни костями, неси чемодан лейтенанта!

— Нельзя ли поговорить без ужина? Не особенно удобно располагаться к еде рядом с телом убитого друга.

Сиф, мельком взглянув на дорогу, энергично пожал богатырскими плечами.

— Вздор. Обман. Не поддавайтесь вредным теориям: кушать полезно всюду и всегда. Пусть desconserto do mundo вас не расстраивает: павшим — вечный покой, а живым — бутылка хорошего вина!

Я молчал, обдумывая смысл его слов. «Мировая нескладица» — это намёк на известное стихотворение Камоэнса! Какой же комбинации он хочет дать разворот? Пока непонятно. Вопросик… Угроза? Очевидно. У меня по-прежнему наготове в кармане браунинг, но… видимо, здесь будет игра покрупнее… два осла загружены пулеметами… Гм, гм… Начинает надоедать эта постоянная забота о целости головы.

— Послушайте, ван Эгмонт, не пора ли вам отплыть отсюда в голубые дали? Устраивайтесь на этом камне, вот тут! Покушаем по-солдатски. Уж вы не пеняйте: чем богаты, тем и рады!

Сиф тараторил, сидя на траве. Он был похож на сорокаведерную бочку, поставленную стоймя. Я не мог сосредоточиться на окружающем и думал о Лионеле и его судьбе. Брат Гиацинт постелил на землю салфетки, поставил тарелки, раскрыл банки с консервами, и в три минуты ужин был готов.

Медвежьей лапой Сиф сделал театральный жест и продекламировал:

— Поди, поди к столу, мой друг!

В пустом искать ума не стоит:

Как рыба старый мир протух,

Не нам бальзам ему готовить!

Я живо поднял голову. Думая о Лионеле, я все же не мог не поразиться его словами.

— Вы знаете Камоэнса и помните кое-что из Гете?

— Я хорошо знаю Гете.

Обмен взглядами, обмен улыбками — недоумения с моей стороны и жесткого вызова с его. Спокойные глаза насмешливо меряют меня с головы до ног.

— Когда-то я взял гетевскую тему для диссертации! Он перешел с хорошего французского на прекрасный немецкий язык. Вдруг я все понял.

— «Пашоль» и «шифо»?! Куда девался ваш акцент? Ведь вы квакали как неотесанный пруссак!

— Наконец изволили заметить, — криво усмехается мой странный собеседник.

— Квакал Сиф. На время я его выставил за дверь. Заметьте, мсье ван Эгмонт: сейчас Сифа здесь нет.

— С кем же я говорю?

Не поднимаясь, через накрытый ужин толстяк отвесил величественный поклон.

— Доктор философии Альфред Реминг.

Мы обменялись церемонным рукопожатием. Распространяя вокруг волны тонкого аромата, беглый монах, присев на корточки, наливает в наши стаканы красное вино.

Мы оба смолкли: он, не зная, с чего начать разговор, а я — ошеломленный неожиданностью открытия. Глядя перед собой, я видел вечер в горах Хоггара, лицо сержанта Иностранного легиона, но теперь безразличный и безликий № 606 вдруг приобрел плоть и кровь. Мне с потрясающей ясностью вспомнились иная страна и другие люди: 1932 год… вечер в моей берлинской квартире… Ганс яростно комкает книгу, на обложке которой стоит: «Легенда XX столетия», а выше имя автора: Альфред Реминг. Грета поднимает опущенную голову и с улыбкой застенчивого страдания говорит: «Бывают минуты, когда я стыжусь, что я — немка…»

Альфред Реминг… «Легенда XX столетия»…

— Так это вы написали эту книгу?

Доктор философии кивает головой. Он доволен драматическим эффектом.

— Эту подлую книгу?! Этот второй источник яда, затмивший сознание немецкого народа?!

— Да! Да!! Да!!! — торжествующе и сильно подтверждает он, твердо и прямо глядя мне в глаза и сквозь меня, дальше — в пространство, в будущее. — Да, и еще раз да!

Это не обмен взглядами, похожими на сверкающие клинки. Нет, это взгляд человека, над головой которого повис уже потрескивающий камень, и взгляд камня, нависшего над человеком, обмен взглядами между прохожим и лежащей на его пути страшной сахарской рогатой гадюкой…

И опять услужливая память напоминает мне эту книгу, страницу за страницей. Именно так, как мы ее читали когда-то в Берлине…

Герр доктор писал тяжеловесным и заумным языком, как и приличествует немецкому философу, тщательно маскируя острый и современный политический смысл своих рассуждений терминологией обветшалой немецкой философии и эстетики прошлого.

Развитие человеческого сознания представляется всегда борьбой двух начал — аполлоновского и дионисовского. Законченности, уравновешенности, разумности, радости, света с тьмой, в которой бурлит экстатическое, трагическое, половое и бессознательное, властно требующее извечной Смерти, без которой невозможно извечное Рождение. История человечества являет собой картину этой борьбы — смены поражений и побед. Аполлоновская разумная Эллада сменяется дионисовским железным Римом, а дионисов-ский благородный феодализм — аполлоновским презренным капитализмом. Всё дозревшее, стареющее, слабеющее, цепляясь за жизнь, ищет статики, потому что самое страшное для дряхлости — смерть. Всё растущее и сильное ищет динамики, борьбы, жестокости и утверждения себя хотя бы через смерть, потому что жестокость и смерть — лишь оргазм, переходное состояние, внутренне присущее динамическому развитию и необходимое для оплодотворения. Жестокость и смерть — не проклятие и даже не благословение, а лишь формы бытия дионисовского человека, его способ утверждать себя в жизни, его торжество и апофеоз. В наши дни романо-славяно-семитское отрепье, слабое и неспособное изнутри к движению вперед и к самоутверждению, ищет спасения в мире и любви как современных объективных эквивалентах своего ничтожества. Напротив, современный северный готический человек может выразить себя только в войне, беспощадном истреблении или покорении выродившихся и отживших народов, легко и свободно ради идеала идя на смерть. Таким образом, открывается внутреннее расовое различие между низшими, неспособными к самопожертвованию, и высшими — всегда готовыми принести себя в жертву идеалу. Низших на смерть можно гнать только плетью, высшие умирают добровольно. Совершенно ясно, готический человек в предстоящей схватке неминуемо утвердит готическое начало в жизни: неизбежным концом этой страшной борьбы будет всемирная победа дионисовского, то есть готического идеала — становление Нового Порядка. Но, морально подавив, бросив на колени или физически истребив носителей аполлоновского начала, готический человек современности в своем апофеозе свершит великое таинство перевоплощения: экстатическое и оргиастическое дионисовское начало он оплодотворит в аполлоновское начало мягкости и любви, произойдет мистическое слияние Мужского и Женского в форме слияния Незаконченности и Уравновешенности, Ненависти и Любви, Тьмы и Света. Новый Порядок явится разрешением заложенного в истории человечества извечного Трагизма и будет осуществлением мечты бесчисленных поколений — наступлением радости и счастья во веки веков.

В конце книги к какому-то слову была сделана сноска — длинное примечание, напечатанное мелким шрифтом. Здесь автор вдруг перестает говорить на туманном языке философии и переходит прямо к делу, ставя над «і» все точки. Для того чтобы современный немец стал готическим человеком, ему нужна идея. Германия нуждается в легенде, которая могла бы охватить массы, организовать толпу в армию и двинуть последнюю на бой. Это в состоянии сделать лишь призыв к невозможному: чем нелепее и неосуществимее идея, тем легче она завладеет умами простаков, которые составляют девяносто девять процентов любой толпы. Не надо ясности, она вредит, поскольку каждая религия основана на красивой нелепости. Пример — христианство. Если ставить близкую и достижимую цель, то идея воспринимается как бытовая желаемость, которая должна быть осуществлена лишь мирным путем, без жертвы! Кто пойдет на убийство или смерть ради приобретения теплых кальсон или пылесоса? Но если внушить немецкому мещанину, что он — не просто колбасник и дурак, а сосуд со священной северной кровью, то это уже что-то, это уже может сработать, это поднимет на ноги миллионы мирных людей к смутно маячащей впереди цели: мещанин выплюнет тогда свою сладенькую жвачку и перешагнет через кровь — навстречу своей или чужой смерти. Миллионы способны на это лишь ради Великой Чепухи, и немецкому народу в настоящее время нужна именно чушь, которая могла бы стать новой религией, то есть силой, которая бы заставила красномордого колбасника искренне, всем сердцем поверить, что он — прекрасный белокурый зверь. А если поверит — ну, что ж, тогда сможет свершить многое…

Я тряхнул головой и очнулся. Да, да — Сахара… Лионель убит… Сиф…

— Вы — член гитлеровской партии, герр Реминг?

— Пока нет. Но скоро буду.

— И вы действительно верите в то, что написали?

Доктор философии усмехнулся и пожал плечами.

— Плох тот пастух, кто думает то же, что и его дойные коровы.

— А вы намерены стать пастухом?

Герр Реминг отрицательно покачал головой.

— Я люблю говядину, но только в моей собственной тарелке. Вот герр Гитлер — это действительно тип человека, который нужен в Германии на роль вождя. Он искренне верит в миф, и это весьма удобно для тех, кто дергает за сценой веревочки. Но наш фюрер кончит плохо: ловкий торговец знает не только хорошие, но и плохие качества своего товара и не очень-то верит в собственную рекламу. Он, стоя перед толпой, только делает вид, что с удовольствием кушает свое блюдо, а на самом деле за кулисами может отложить его в сторону и выбрать что-то повкуснее. Герр Гитлер не удержится на облучке, если всерьез решит управлять лошадьми. А мне, мсье, нужна моя шея.

— Для чего?

— Хотя бы для этого, — почтенный философ потянулся к бутылке. — Что там у нас? «Nuits St. Georges»? Не плохо, одобряю вкус лейтенанта, — герр Реминг отпивает несколько глотков и затем с довольным видом приступает к еде.

— Кушайте, кушайте, дорогой гость! Что это вы призадумались? Э-э, бросьте! Как мне хотелось бы найти тему для дружеской беседы, да не придумаю, где ее искать. Человек-то вы уж слишком бронированный.

Я едва удержался от улыбки.

— Меня занимает вот что: не могу представить себе среду и обстоятельства вашей прежней жизни. Если мой вопрос не покажется вам назойливым, то скажите, любезный герр доктор: давно ли вы знакомы с сержантом Сифом?

Герр Реминг, откинувшись назад, уперся обеими руками в землю и, подняв кверху грузное брюхо, оглушительно захохотал. Тело его колыхалось, как гора зыбкого желе.

— Го-го-го! Вот так вопрос! Го-го-го! Клянусь честью: этого негодяя я таскаю на своих плечах уже двадцать лет! Но я рад, что Сиф вас занимает, — вот и найдена тема для задушевного разговорчика. Ничто так не сближает, как сентиментальные воспоминания, ведь верно, а? Жалко, что еще не взошла луна!

Он опрокинул в свою тарелку половину большой банки консервов, допил стакан и снова наполнил его. Затем приступил к еде и рассказу, одновременно бросая на меня исподтишка, короткие и колючие взгляды.

— Наше хваленое общество, герр ван Эгмонт, не что иное, как лестница, средние перекладины которой расшатались и подгнили, они на наших глазах выкрашиваются и летят к черту. Наверху довольно прочно устроился господин буржуа — одной рукой он покрепче уцепился за боковину лестницы, а другой отбивается от всех, посягающих на его заманчивое место. Внизу еще прочнее закрепился товарищ пролетарий и двумя руками старается стянуть буржуа вниз за жирные и щегольски обутые ноги. Посредине, держась обеими руками за гнилую перекладину, болтается в воздухе человек средних классов: подняться вверх он не может, опуститься вниз не хочет, его удел — переживать ужас ожидания гибели и, в конце концов, кувыркнуться в пропасть. Вот вам социальная среда, из которой я вышел, потому что таким манером болтались в воздухе мой отец и я сам. Мы оба совершили полет вниз головой. За ваше здоровье!

Мы отпили по глотку.

— В студенческие годы я рос идеалистом. Чтобы стать ангелом, мне не хватало только пары крылышек — все остальное у меня было. Удобного местечка на земле для себя я не видел, а потому парил в туманных высях метафизики: добро, идеалы, свободная воля… Бог! Го-го-го! За неимением мелкой монетки на гороховый суп с копченой свининой приходилось питаться такой дрянью… Да, было времечко… Между прочим, особенно часто в поднебесье загонял меня один приятель-студент своим материализмом. Пришпоренный смутным сознанием его правоты, я трусливо нырял в метафизику и отчаянно пытался оторваться от настоящего мира. Годы шли. Началась война. С величайшими затруднениями мой приятель добыл документы об инвалидности и пристроился в тылу. Я же, едва получив докторат, бросился на фронт. «Идиот, — сказал мне на прощание трезвый и расчетливый приятель, хорошо знавший законы реального. — Скоро ты поймешь, что лучше быть пять минут трусом, чем целую жизнь трупом». Три года я похрапывал под гром канонады и с аппетитом хлебал суп, прислушиваясь к свисту пуль. Моего умника в первый год войны на улице переехал трамвай.

— Prost! — сказали мы оба и подняли стаканы.

— Больше всего на фронте меня поразили легкость и бессмысленность разрушения. Сотни лет неисчислимые поколения трудятся и копят ценности. Потом один человек нажимает спусковой механизм — взрыв! Груда мусора на месте домов, музеев, театров, библиотек, церквей, заводов. И ничего нет… Как-то раз я провожал товарища в месячный отпуск. Он его получил за то, что сто раз добровольно выползал из окопов, ставил мины и резал ножницами французские проволочные заграждения. Едва мы добрались до тылового окопа, поднялись на ноги, вытерли лица и вздохнули с облегчением: «Ну, теперь могу сказать вполне законно: я дома!» — пробурчал мой парень и стал чистить сапоги. Неожиданно завыл снаряд — случайный, заблудившийся… Мы пригнулись… Нас обдало газами и землей… Когда я поднялся, товарища не было. Только на дереве покачивалась запутавшаяся меж ветвей нога в начищенном сапоге. И с каждым таким взрывом в моей голове становилось все светлее, все просторнее… Начался спуск из поднебесья на грешную землю. Я подходил к своим богам по очереди и давал каждому пинок в заднюю часть. Тьфу! — он сочно сплюнул за плечо. — Еще теперь чувствую облегчение: ведь этакий хлам приходилось таскать на спине — мешок, набитый идолами. Тьфу, черт! Вот уж могу сказать — сбросил груз! Освободился! Не скушаете ли вы сардиночку в томате? Очень советую — пища по здешнему климату!

— Нет, спасибо. Продолжайте!

— Извольте слушать. После разгрома армии я вернулся домой и пережил разгром семьи: это было время инфляции, десяток тиссенов рос за счет сотни тысяч ремингов. Отец окончил жизнь самоубийством, я поселился с матерью на чердаке. Работы не было, да и я ничего не умел делать: ведь после школьной скамьи меня сразу научили только убивать. Голодный сидел я в своей дыре и все думал, думал. Вокруг меня падали и вздымались волны революций и контрреволюций… двигались миллионные массы… Я думал и думал… Справа и слева была пустота… Я не чувствовал у своего плеча друга, дружеское плечо… Однажды почистил свой ветхий костюмчик, нацепил ордена, сунул в карман маузер и отправился в город. Тогда у нас процветал ресторан «Камповский» — храм обжорства для спекулянтов и новоиспеченных богачей. Я вошел в лучший кабинет, где упивались жратвой с десяток жирных и приземистых фигур. «Господа, прошу внимания», — крикнул я, становясь у двери. Ко мне с недовольным хрюканьем повернулись хищные морды, принимая меня за безработного попрошайку. Я выхватил пистолет и перестрелял их всех до одного.

Рассказчик тяжело перевел дух. Видно было, что воспоминания, начатые в шутку, чтобы подладиться ко мне, неожиданно раздвинули перед ним перспективу безотрадного прошлого. Минуту он молчал. Потом, встряхнувшись, закончил со смехом:

— А вот и конец моей забавной истории: после громкого процесса — каторжные работы, закулисное вмешательство Союза бывших фронтовиков и освобождение… Но я на своей родине стал лишним человеком, и когда пароход отвалил от гамбургской пристани, направляясь в Южную Америку, на его палубе стоял наемный боец колумбийской армии — будущий наемник всех армий мира, покупающих человеческое мясо, — ландскнехт, гладиатор и профессиональный убийца сержант Сиф!

— Крепко сказано, герр Реминг! Но неужели фигура Сифа — чисто отрицательная? Без единого светлого пятна?

— Никоим образом. Сиф — человек, и ничто человеческое ему не чуждо, конечно, и достоинства у него есть. Главное из них — цельность характера, а таких людей в наши дни мало. Сиф — не любитель сидеть на двух стульях, как, например, пытался делать этот юноша! — доктор философии похожим на кусок колбасы пальцем тычет за спину.

Невольно гляжу туда: на острых каменьях, сложив бессильно руки на груди и повернув безмятежное лицо к небу, валяется мертвый Лионель.

— А была ли у него руководящая идея? — спросил Реминг.

— Да. Девизом убитого юноши было одно слово — культура.

— Хи-хи-хи, — вдруг засмеялся Реминг тоненькой и высокой ноткой, похожей на соловьиную трель — она странно прозвучала из тела, напоминавшего огромную бочку.

— Чего вы? — нахмурился я.

— Ой, не смешите, достопочтенный! Колониальный офицер и культура!

— Ошибка, — смущенно пожал я плечами. — Но у него были хорошие намерения…

— Кой черт нам до добрых намерений! Ими вымощена дорога в ад! — перегнувшись через салфетку, толстяк вдруг скрежещет с ненавистью: — Когда я слышу слово «культура» — моя рука тянется к револьверу.

Он перевел дух.

— Ненавижу трусливую ложь, ненавижу лицемеров, которые лезут ко мне в карман, отвлекая мое внимание кивками на небо. Перешагнув через мораль, Сиф не опускает глаза и смотрит вперед прямо и гордо, его душа прозрачна, как кристалл. Гете сказал: «Я никогда не слыхал о преступлении, которого сам не смог бы совершить». У старика это было красивое словцо, кокетство, а Сиф может эту фразу взять эпиграфом к своей жизни. Для него она звучит как девиз и как клятва!

Герр Реминг поднял к небу волосатую лапу, как бы присягая, торжественно и с достоинством провозгласил:

— Сиф — законченный негодяй! Опаснейший подлец, которому в порядочном обществе нет места!

Блестящие глазки пронзили меня, и на какой-то момент я увидел жестокое и холодное обличье зверя.

— Откровенный и безжалостный мерзавец, — с расстановкой закончил он.

Я сделал вид, что не понял угрозы. К чему он клонит? Неужели между нами станетТэллюа? Какая сволочь… И, как всегда, я чувствовал внутри себя раздвоение — голос рассудка требовал отступления, зачем мне похмелье на чужом пиру? Но радость жизни, сознание своей силы, неутомимая жажда ярких ощущений влекли меня в гущу опасностей. К тому же беседа с Ремингом меня захватила: в моем представлении фигура Сифа безмерно выросла и приобрела значение символа. Это был великолепный образчик нового человека, порожденного «Закатом Европы». Ведь именно он, этот двуногий зверь, в своих лапах держит будущее разлагающейся западной культуры. Он — Сиф, наследник Канта, Гете и Бетховена!

— Вижу, что вы новый Заратустра и Единственный! — сказал я, подзадоривая Реминга.

Он уже расправился с рыбой и перешел к мясу: вытряхнул из банки здоровенный кусок и с видом лакомки облизывал губы. На мои слова толстяк сделал брезгливую гримасу.

— Штирнер! Взбесившийся мещанин, он боялся идти по дороге отрицания до логического конца, а Ницше — идеалист, вывернутый наизнанку. Вот поэтому Единственный так жадно цепляется за собственность, а Заратустра сыплет нам на головы не меньше запретов, чем сам Иисус, сын Божий. Что же касается Сифа, — тут герр Реминг сделал энергичное движение рукой, — то будьте спокойны: его мешок пуст, он не обдаст вас идеалистическим мусором, а свою собственность он давно пропил или проиграл в карты. Этот веселый толстячок любит чужую собственность, он так и шныряет глазками в поисках того, что плохо лежит! Великий расточитель Сиф по необходимости должен быть и великим стяжателем!

Герр Реминг сгреб с тарелки кусок мяса и, держа его за косточку, стал объедать мякоть.

— Великий стяжатель — недурно звучит, а? Как находите, дорогой ван Эгмонт?

— Во всяком случае — метко.

— Рад слышать. Вы меня хорошо поняли. Надеюсь, вас нисколько не удивит и мой маленький вопросик, — доктор философии, с аппетитом уплетая мясо, поднял глаза к розовому вечернему небу и закончил мягко, совсем невинно, как дитя: — Скажите: где лежит золото?

Так и есть… сердце опять тревожно дрогнуло. Никакого успокоения от тяжести пистолета в кармане… Неужели я обзаведусь лишней дырой в груди? Носорог… Бандит…

По возможности спокойнее и обстоятельнее я рассказал ему последние минуты жизни профессора.

— Итак, вы ничего не знаете? Это точно?

— Герр доктор…

— Простите. В пустыне начинаешь становиться неучтивым.

Прекратив еду и опустив руки на колени, Реминг некоторое время задумчиво рассматривает меня. Лицо его сосредоточено, сдержанно и разумно. Я понимаю, что в эти минуты, может быть, решается моя судьба, и выжидающе отхлебываю вино. Так сидим мы друг против друга, разделенные салфеткой. Солнце спустилось уже совсем низко, наши тени отпечатались на земле — одна непомерно широкая и короткая, другая — тонкая и прямая…

На лице Реминга я читаю сомнение: не верит, значит, приговор будет грозным. Я гляжу на часы.

— Не спешите. У меня имеется еще один вопрос.

— К вашим услугам.

— Каковы ваши планы на ближайшее будущее?

— Зачем они вам? — спрашиваю я холодно.

— Да видите ли, — герр Реминг делает сладкие глаза, — сейчас здесь старший начальник я, и мне нужно решить, как поступить с вами. Какой дать вам приказ, милый герр ван Эгмонт!

Нет, нет, ни малейшего утешения от заряженного пистолета… Совершенно инстинктивно я поворачиваюсь и смотрю на ослов, груженых оружием. Проклятье, пройдоха ловит мой взгляд. Подперев голову рукой, он сидит как толстая баба и медово улыбается.

— Надоел мне этот железный скарб, ох, как надоел! Но он здесь необходим: тут все решает сила, а она сейчас на моей стороне. Если я не властен уберечь свою жизнь, то я всегда могу значительно укоротить чужую. Милейший гость и друг, здесь не Париж и не Амстердам!

Или я, или он. Времени терять нельзя. Он еще не принял решения, и нужно заранее взять его в руки. Скоро стемнеет, африканская ночь покроет все тайны, нужно спешить. Но как подойти к этому носорогу? Я исподлобья разглядываю могучее и опасное животное. Оружие? Он сейчас сильнее… Вернее пули его сразит блеф. Да, да… Только блеф, больше у меня ничего нет…

И, приняв решение, я почувствовал себя увереннее. Теперь положение мне начинает казаться даже забавным: двумя-тремя движениями нужно загнать животное обратно в клетку. Попытаемся!

— Вы напрасно понимаете силу только в ее физическом аспекте. Силой, герр доктор, может быть и знание, — я скромно отхлебываю глоток вина и продолжаю вяло: — Вы надеетесь дать своей комбинации выгодный разворот только потому, что обладаете крупицей кое-какой информации. Она страшнее пулеметов и командует нами.

Реминг вздрагивает. Ему очень хочется забросать меня вопросами. Но он владеет собой: взяв банку, он заглядывает в нее, выбирая кусочек пожирней.

— Что это за крупица?

— Знание факта, что Олоарт недавно был письмоносцем.

Глаза герра Реминга перестают источать елей и мед. Они теперь совсем не детские.

— О какой комбинации вы говорите, герр ван Эгмонт?

— О той самой, о которой давеча упоминали вы, герр Рединг. Я всё знаю, до мелочей.

Секунду толстяк колеблется и соображает. Потом успокаивается и берется за банку.

— Да, туземцы иногда употребляются нами для связи, — с усилием выдавливает он из себя.

— Вами? — спрашиваю я строго. — Вами?! Значит, я должен понять, что и вы лично поддерживали преступную связь с лицом, которое сейчас находится под арестом?

Банка оставлена. Герр Реминг оторопело глядит на меня выпученными глазами. Лицо его медленно багровеет. Он осел, как мешок с капустой, словно невидимая рука трахнула его по голове и слегка вбила в землю. Каким вихрем несутся его мысли — отображает, как зеркало, вдруг сильно вспотевшее лицо.

— Олоарт находился на скрещении нескольких оперативных линий… Я хорошо платил… и он показал пакет… Клянусь, что я никогда…

— Жаль, туземцы ненадежные ребята, — перебиваю я. — Мне тоже хотелось передать с ними в крепость срочный пакет.

— Как вы сказали? — Реминг смотрит мне в рот, стараясь налету поймать каждое слово.

— Я заметил здесь кое-что весьма неприятное. Необходимо принять меры. Дело вот в чем… — я начинаю медленно закуривать, делая мучительную паузу. По лбу толстяка ползут капли пота. — Вино графа де Рюга совершенно низкого качества. Не послать ли в крепость требование заведующему складом? Пусть пришлет ящик порядочного коньяка! Как вы считаете?

Точно стопудовый груз падает с плеч герра Реминга. Он выпрямляется, оправляет мундир. Смахивает капли пота. Он как будто бы опять приободрился, но дышит часто и тяжело, как после большой работы.

— Что ж вы не кушаете, герр Реминг? Время идет!

— Да, да, нужно торопиться, — волосатая лапа неуверенно тянется к банке. — Поступайте, как знаете. Моя голова занята другим.

Без всякого аппетита он начинает есть.

— Знаю, знаю — разворот комбинации, — усмехаюсь я. — Хотите использовать Олоарта как главного свидетеля и громоотвод… — я наклоняюсь через салфетку и зловещим шепотом бросаю: — Не поздно ли вы решили выполнить воинский долг, сержант № 606?

Герр Реминг бледнеет. Загорелое лицо становится грязно-зеленым, оно перекошено. Машинально он сует палец за ворот и обводит им вокруг шеи.

«Чувствует приближение петли», — мысленно улыбаюсь я.

— Я своевременно докладывал лейтенанту д’Антрэгу, — он запальчиво и с отчаянием почти кричит мне в лицо. — Я не знаю, почему он повел патруль прямо сюда. Я не причем! Я докажу!!! Я…

— Малый, вина! — командую я через плечо. — Выпьем еще по стакану, и пора кончать, любезный герр доктор, меня абсолютно не интересует разворот вашей комбинации, потому что со следующей машиной я уезжаю из этих мест навсегда. Турист я или нет, думайте что хотите, неважно, может быть — я и не совсем турист. Но не забывайте одного: я не участник в драке за золото и не участник в борьбе за коммуникации в Хоггаре, — с каменным лицом глядя ему в лицо, я загадочно добавляю: — Сахара — только часть Африки, а Африка — только часть света.

Потом, нагнувшись через салфетку, дружески беру его за плечо и заканчиваю небрежно, свысока, по-барски:

— Оставляю вам доску с партией, розыгрыш которой уже начат. Любопытно, черт побери, кто из оставшихся двух противников поставит другому мат и получит приз королевы Ранавалоны.

— Занятный вы человек, ван Эгмонт, очень занятный!

Герр Реминг похож на больного, перенесшего приступ лихорадки. Усталыми движениями приводит себя в порядок. Он сидит обмякший, томный и обмахивается засаленным шлемом как веером.

— Закружили вы мне голову, что и говорить, и все-таки я рад встрече с вами: вы самый странный из всех чудаков, каких мне пришлось видеть!

— И я рад нашей встрече, — отвечаю я искренне, даже с некоторым подъемом. — Вы для меня — ценнейшая находка. Подумайте только: я тащился сюда поглядеть на дикарей. И нашел, что в Африке их нет. Туземцы имеют свою, чуждую нам культуру, но они ее имеют. Туарег также набит правилами, запретами и идеями, как любой европеец. Это было разочарование. И вдруг вы! Свободный человек с пустым мешком за плечами… Культурный зверь… Нет, вы, герр доктор, просто-напросто настоящий дикарь, первый дикарь Африки!

И снова великан, запрокинувшись назад, оглушительно хохочет, но так, что на этот раз солдаты на дороге недоуменно смотрят на нас, и даже пыльный осел брата Гиацинта с любопытством поднимает голову и прядет ушами.

— Го-го-го! — как из пушки стреляет Реминг. — Уморили! Настоящий дикарь! Ну, голубчик, поздравляю и благодарю: вы первый поняли меня так прекрасно. Спасибо!

Вдруг он вскакивает упругим движением гимнаста. Расправляет богатырскую грудь.

— Довольно болтовни. Время на исходе. Сейчас увидите, как я двину фигуры на шахматной доске. Эй, люди, сюда! Малый, смотайся в лагерь экспедиции, тащи сюта обоих носильщик, котори биль с профессор в его последний поход. Та пригласи сюта мсье де Рюга. Шифо! Пашоль, скорей!

— Сиф снова здесь, — улыбаюсь я.

Сержант только подмигивает одним глазом.

— Патруль, становись!

Солдаты почесываются, нехотя встают, разбирают оружие и амуницию. Прислуга суетится у ослов. Топот ног, звякает железо, над дорогой поднимается пыль.

— Сафернуть тело в презент! Подвязывать на этот осель! Ты, чучело, заходи с та сторона!

В вечерней сиреневой дымке густо расползаются отборная брань и прусское кваканье. Тэллюа отходит в сторону и стоит в ожидании, спокойно сложив руки на груди. С гор ровно веет прохладный ветерок.

— Это что такое?! — взбешенный Лаврентий подскакивает к сержанту с кулаками. — Зачем вам мои рабочие?

Сиф нагло усмехается:

— Забираю их в крепость. Для допроса.

— Не смеете! Не забывайтесь! — граф пронзительно визжит тонким голосом. Он вне себя и бессмысленно машет длинными руками, — Я знаю, зачем вам эти люди…

— Тем лучше, — хладнокровно цедит Сиф, оборачивается к капралу: — Забрать обоих. Стеречь как Олоарта. Спущу шкуру, если они останутся здесь.

— Но мне они нужны! Я завтра…

— Вам они не нужны. Завтра вы сворачивайте лагерь и приезжайте в крепость.

— Что-о?! — Дерюга поражен, как громом. — Вы рехнулись?

— Пока нет. И помните, мсье де Рюга: это — приказ, — Сиф угрожающе напирает необъятным брюхом на тощую фигурку Лаврентия. — Понятно? Приказ!

— Я не подчиняюсь вам.

— Тогда вы подчинитесь силе.

Руки графа нервно бегают по одежде, ремням. Он снимает шляпу, порывисто надевает… Губы дрожат… Сиф каменным взглядом давит его. В конце концов Лаврентий разводит руками и отходит в сторону. Таким оборотом дела он разбит, он совершенно уничтожен.

— Кстати, сержант, — вмешиваюсь я, — жаль, что вы забираете обоих проводников. Мне хотелось бы завтра отправиться с ними в горы.

— Куда? — рычит Сиф.

— К месту последней стоянки Балли.

— Зачем?! — Дерюга вне себя от ярости подскакивает ко мне. — A-а, так я говорил! Вы знаете место!

Мне жаль человека, все надежды которого так катастрофически рухнули на моих глазах.

— Успокойтесь! — как можно мягче говорю я. — Мне ничего не нужно. Но я буду в Цюрихе и обязательно зайду к фрау Балли рассказать о трагедии, передать фотографии похорон, могилы и последнего рокового привала. Иных целей у меня нет.

— Когда вы возвращаетесь в крепость? — спрашивает Сиф.

— Послезавтра.

— Почему не завтра?

— Завтра буду занят, — отвечаю я и не могу удержаться от улыбки: вдруг вспоминаются Тэллюа и та проклятая минута, когда она, подобрав ножку, делала вид, что разглядывает смуглый пальчик, и косилась на меня смеющимися, блестящими глазами, а я пятился к выходу… Ах, дрянь! Ну, погоди, завтра я тебе… Теплая волна пробегает по телу, я сладко потягиваюсь и вдруг вспоминаю Лионеля. Сдерживаю себя, оправляю шлем и ремни, но повторяю упрямо: — Завтра у меня дела.

— Дела, — бурчит Сиф недовольно. — Ну, ладно. Однако проводников я не дам, это уж как хотите. Он отворачивается.

— Эй, ты, Тэллюа!

— Я здесь, начальник!

Сиф рассматривает девушку в упор, крутит ус, затем произносит несколько похабных фраз. Солдаты ржут, Тэллюа отворачивается со скучающим видом, но Сиф вспоминает, что время не ждет.

— Сегодня ночью соберешься, завтра убирайся отсюда. Куда пожелаешь, твое дело. Чтобы завтра к вечеру тебя здесь не было. Но далеко не уходи: ты будешь мне нужна. Поняла?

— Аю, — Тэллюа делает холодный поклон.

— Капрал!

— Слушаю!

— Оставить здесь восемь человек с пулеметом. Снабдить всем необходимым до прихода следующего патруля. Задание: проследить за выполнением моих приказов. Чтобы до завтрашнего вечера ни экспедиции, ни становища здесь не было. Пикет расположить на бугре у дороги. При первом признаке сопротивления открыть огонь!

Сиф поднимает страшную лапу.

— Смирно!

Патруль уходит. Уже стемнело, голова колонны едва видна в призрачном сумраке.

— Ну, как? — хвастливо оборачивается ко мне гигант, завивая усы колечками. — Партия недурно начата? Две пешки вовремя изъяты, резвый конь удален, королю сделан шах. Доска заметно очистилась от фигур. Но это не все. По возвращении в крепость защита противника будет окончательно взломана взятием башни. Тогда я скажу мат и…

— И протяните руку за призом.

В сумраке я вижу довольное лицо Сифа. Он даже опять вспотел и гордо озирается вокруг движениями носорога.

Темнота сгущается. Однообразные силуэты солдат с мерным топотом проходят мимо. Вот осел, на его спине чернеет большой брезентовый сверток. Я стискиваю зубы. Как не похожи эти проводы патруля на те, что были сегодня после обеда… Всего несколько часов — и…

Мимо проплывает верхом на осле огромный силуэт, несчастное животное едва передвигает ноги, точно тащит на спине поставленную стоймя сорокаведерную бочку.

— Как вы сказали? Настоящий дикарь? — гремит мне зычный голос… — Первый дикарь Африки! Го-го-го!

И долго еще грохочут раскаты буйного смеха под первыми нежными звездами в смиренной тишине угасшего дня.

Тихо.

Оглядываюсь — никого, только Тэллюа да я.

— Пойдем ко мне, Большой Господин.

— Сейчас?

— Ночь — служанка любви.

— Послушай, Тэллюа, не ты ли сейчас здесь сидела у тела Лионеля, прикрыв лицо полой халата?

— Я! — с наивным довольством подтверждает девушка. И добавляет деловито: — Так надо: здесь я молилась по нашему закону, а похороны сделает толстый начальник по вашему. Всё по правилам. Душа красивого офицера довольна. Только не говори о нём.

— Почему? Разве ты не любишь Лионеля?

Тэллюа озадачена. В синеве ночи я вижу перед собой ее чистые правдивые глаза.

— Люблю? Его? Но ведь он умер, — говорит она в недоумении.

Девушка грациозно нагибается и подносит к моему лицу узенькую ладонь, в которой видна горсточка дорожной пыли.

— Вот цветок пустыни. Разве можно любить землю? — легким движением она бросает в воздух еще теплый прах. — Его нет. Мы здесь. Хорошо! Смотри, вот наша ночь!

Звезды как фонари на куполе нашей спальни. Черным бархатным занавесом сомкнулись вокруг горы. Воздух прохладен, но от земли веет теплота, словно от приготовленного на ночь желанного ложа. Париж, друзья, заученные с детства правила — все кажется маленьким и ненужным. Бессильно рушатся внутри меня обычно такие прочные преграды и запоры. Цепкие пальчики берут меня за мундир на груди.

— Постой, Тэллюа, а где сейчас граф де Рюга?

— Ты боишься его, Большой Господин? Ай-ай-ай. Не бойся! Он в своей палатке складывает рубахи и штаны, завтра уезжает. Пойдем!

— Постой, еще одно дело: нужно сообщить моим слугам, что я буду у тебя.

— Зачем? Разве ты не желаешь нашей ночи? — все догадки и подозрения мгновенно и бесследно тонут в бурно клокочущем желании.

Часто — увы! — очень часто обольстительный призрак Невозможного влечет нас в жизни от одной иллюзии к другой. Что делать! В нашей силе кроется слабость… И тонкая фигурка Тэллюа неудержимо повлекла меня вперед, в синюю тайну африканской ночи…

Глава 10. Над Хоггаром всходит луна

Подъем окончен. Вот площадка и шелковый шатер.

Здесь небо как будто ближе… Как ярко горят звезды! Ни один звук не доносится сюда из сонного становища…

Темная фигурка скользит в шатер, одну секунду стою, улыбаясь небу. Потом поворачиваюсь, откидываю полу шатра и быстро вхожу внутрь.

Свет фонарей слепит. Я щурюсь и прикрываю глаза рукой. Радость жизни кипит в груди… Порывисто бросаюсь вперед, раскрываю счастливые объятия.

Передо мной, скрестив на груди тощие руки, стоит Дерюга. Пораженный, я оглядываюсь. Тэллюа уже взобралась на диван, поджав ноги, и с любопытством на нас поглядывает.

— Прошу прощения, у меня нет желания обниматься с вами, — насмешливо и торжествующе цедит Лаврентий. Он дрожит от волнения и едва владеет собой.

Я готов провалиться сквозь землю и принимаю необычайно высокомерный вид.

— Итак, у вас завтра дела… Недостает только двух проводников герра Балли, чтобы отправиться к месту последнего привала… Это мы уже слышали…

Он смотрит на меня с неописуемой злобой… бешенство ему мешает говорить.

— Ну, а вверх по тропинке, ведущей к пещере с сокровищами, вы не хотели прогуляться? Чтобы сфотографировать три сундука, доверху набитых золотом?

Я стою внешне спокойно, но мысли несутся вперед. Его кобура открыта, и правая рука лежит на рукояти пистолета. Что делать? Он не даст времени, чтобы сунуть руку в карман, снять предохранитель и прицелиться… Первый выстрел его… С такого расстояния… Что делать?!

— Я устроил это свидание, — задыхаясь, продолжает Дерюга, — чтобы вам сообщить: ваш выезд к пещере состоится, но не так, как вы хотели: на рассвете мы выезжаем вдвоем.

От волнения его дрожащие губы пересохли, он глотает, и я невольно замечаю кадык, противно торчащий на длинной и тонкой шее. Он движется при каждом глотке… Мои руки напрягаются… и сами собой начинают медленно подниматься.

Не спуская глаз с ненавистной глотки, я делаю шаг вперед… В то же мгновение сзади слышу шорох… Цепкие смуглые, точно обугленные, руки хватают меня сзади.

Борьба длилась недолго. Слуги обвивались вокруг моих ног, висли на руках, впивались в горло… Минут через десять они выволокли меня на площадку с кляпом во рту и крепко скрученными руками и ногами. Надели на шею аркан и конец веревки закрепили на узде Антара. Белый скакун, вздрагивая и перебирая ногами, стал надо мной как бдительный страж.

Первые минуты я задыхался. Кляп во рту, укрепленный обвязанным вокруг головы платком, мешал дышать. Потом стали болеть связанные ноги, я стоял на коленях и чувствовал под ними каждый камешек. Минут через пять терпение истощилось, нестерпимо захотелось сесть на песок и поудобнее устроить скрученные конечности.

Едва я пошевелился, как Антар вздрогнул и заржал. Из заднего шатра выбежал слуга с мечом; потом появился Дерюга. Они осмотрели узлы и поправили кляп. Все было в порядке: мой плен начинал казаться безнадежным.

— Укладывайте вещи! — приказал Дерюга. — Поклажу для Антара готовьте в первую очередь. Как я объяснял, помнишь? Пошел!

Когда мы остались одни, Дерюга закурил и присел на землю рядом со мной. Некоторое время он молча курил, как тогда в шатре, нервно и с надрывом, каждым движением выдавая охватившее его отчаяние. Потом повернулся ко мне.

— Я понимаю ваши чувства, ван Эгмонт, но, поверьте, иного выхода у меня нет. Таковы обстоятельства. Хотя это и звучит странно, но я хочу по-дружески поговорить с вами.

Пауза.

Языком я пробую выдавить изо рта кляп, чтобы сказать ему пару крепких слов, но проклятая тряпка не двигается, ее не пускает повязанный через лицо платок.

— Пока что три человека спешат к одной цели — я, вы и Сиф. Сегодня — три, завтра могут быть шесть, а послезавтра — девять. Золото притягивает, и я не могу ждать. Поймите — не могу.

Он мучительно задыхается от волнения.

— Бесполезно вам доказывать, что я один имею право на сокровище. Что вам до меня? До моих забот? Трудов? Усилий? До ужасных сомнений, тревог и надежд… У вас есть всё. Вы никогда не поймете мою страстную жажду независимости и мой безумный порыв к свободе.

От догорающей сигареты Дерюга прикуривает новую. При слабой вспышке света я вижу кончики дрожащих пальцев. Он в ознобе нервной лихорадки. Болен. Невменяем! От этого человека можно ожидать всего.

— Путей к отступлению у меня нет. Тем лучше. Золото или смерть. Но ваша судьба связана с моей, мой успех означает вашу свободу, а моя смерть случится только после вашей. Мы против воли союзники, и нам необходимо договориться.

Он шумно перевел дух.

— Чтобы вы доверяли мне, я хочу вас посвятить в мой план. Вы слышите, я доверчиво раскрываю карты… Оцените же мой поступок и помогите приблизить минуту вашего освобождения!

Сделав подряд несколько торопливых затяжек, Лаврентий швырнул сигарету прочь и с жаром начал:

— Нижняя дорога занята пикетом Сифа. Но у нас есть Антар — он сумеет прямо с площадки спуститься вниз к тропинке. Слуги уже готовят запасы провизии и воды. С рассветом я, вы и один горец отправимся на поиски клада. Я опросил проводников Балли и приблизительно знаю дорогу к месту последнего привала. До восхода солнца мы должны скрыться. В своей палатке я оставил записку старшему пикета, где сообщаю, что мы вдвоем решили верхом догнать патруль. Прозевав наш отъезд, смущенный солдат не станет поднимать шума.

Пауза.

— Я давно… как бы это сказать… относился внимательно и любезно к Тэллюа. Эта дурочка даже воображает, что я за ней ухаживаю. Пусть! Это помогает делу. Сегодня я сделал ей предложение выйти за меня замуж, сделаться Большой Госпожой и уехать со мной в Европу. Она в восторге: жена белого начальника… дальние края… есть от чего закружиться голове. Словом, она у меня в руках. Но, — сказал я ей, — нашему счастью угрожает один человек. Вы, ван Эгмонт. Нужно вырвать из его рук золото. Она… да что говорить… Игра вам понятна.

К вечеру с поклажей и слугами тронется Тэллюа. Место и время встречи с ней условлены. Если золото будет найдено — мы бросим ее и вместе совершим побег к ливийской границе. Если нет — ее табор около Джебел-Кибира будет нашей тайной базой, пока мы не разыщем пещеру с кладом. Говорю — тайной, потому что Сиф разом смекнет, в чем дело, и возьмет Тэллюа под наблюдение.

Когда все будет готово, с двумя-тремя верными слугами я, Тэллюа и вы ночью заберем золото, воду и провизию и потихоньку покинем табор, чтобы не возбудить внимания Сифа. Выиграть три дня — значит выиграть все дело. До Ливии не так далеко, дорогу я хорошо знаю. Местность там пересеченная, и мы укроемся от летчиков. Для нас двоих заготовлено туземное платье, мы закроем лица и при встрече с патрулем сойдем за туарегов или женщин. Вы на границе получите свободу, слуг, воду, провизию и мулов, — Дерюга засмеялся, — и Тэллюа в придачу!

Он перевел дух.

— Вы возвратитесь в крепость и с некоторым запозданием покатите дальше. По правде говоря, ван Эгмонт, вы должны даже благодарить меня: вам хотелось в Африке немного подогреть свою остывшую кровь, всё складывается как нельзя удачно. Вы даете мне золото, я вам — забавное приключение. Мы квиты, — он поднялся. — Ну, что — согласны?

Я в бешенстве замычал, как раненый бык, но чертов кляп плотно сидел во рту, руки и ноги ныли от веревок.

— Не понимаю, — Дерюга нагнулся ко мне. — Да или нет?

Я напрягся и довольно сильно головой ударил его в подбородок.

— Вы деретесь?

Он зажег спичку.

— Да или нет?

Я пожал плечами, желая повторить ему, что не знаю местонахождение клада. Но Дерюга понял этот жест иначе. Спичка задрожала в его пальцах.

— Ах, нет… Собака!

Пока горел свет, Лаврентий, скованный приступом ярости, пожирал меня глазами, когда спичка потухла, он сорвался с места, и я увидел в темноте багровый отсвет жаровни. В мгновение негодяй высыпал раскаленные угли мне на голову и плечи и стал колотить жаровней, приговаривая:

— Не думай, я сумею вырвать секрет! Сам поведешь меня к пещере! Вор!! Фотограф!!!

Он окончательно потерял самообладание. Движением головы и плеч я стряхнул с себя крупные угли, но несколько мелких застряло в волосах и за воротом. Напрасно я дергался в своих путах, мычал и мысленно обрушивал на Дерюгу, какие знал, проклятия. Особенно больно жег спину один уголек, попавший под рубашку. Дерюга ударом жаровни сбросил его, мне стало легче. Я так был занят угольками, что не обратил должного внимания на пистолет, он несколько раз приставлял его к моему лбу.

Наконец, угольки потухли, и ярость Лаврентия Демьяны-ча охладела. Он встал надо мной, тяжело дыша и, видимо, не зная, что предпринять. В этот момент слуга вышел из шатра и что-то ему шепнул. Дерюга выругался и бросился к дороге, ведущей на плато.

— Тэллюа, я через час-два! Готовь Антара к отъезду! — крикнул он на бегу и скрылся в темноте.

Слуги, проверив мои узлы и кляп, удалились. Я слышал звяканье посуды, стук передвигаемых предметов и шум вытряхиваемых ковров. Табор готовился в путь.

Прошло минут десять. Я отдышался и успокоился. Связанными руками начал медленно ощупывать веревки на ногах. Нашел узел, попытался его развязать, но Антар насторожился и заржал. Слуги снова выскочили. Я получил несколько новых ударов. Наконец всё успокоилось. Воцарилось великолепие африканской ночи.

На востоке медленно разгоралось багровое зарево: там из-за черной зубчатой линии гор вставала большая оранжевая луна. Стало холодно. Я продрог и, понурив голову, сидел не шевелясь.

Это были печальные минуты. Мужество оставило меня, высоко между небом и землей я обдумывал случившееся.

Завтра Дерюга на аркане потащит меня в горы. Обнаружится, что я не знаю секрета. Что тогда произойдет? Думая, что я упорствую, надеясь заполучить золото, и не хочу выдать место клада, Дерюга, натолкнувшись на новое препятствие, стоя у самой цели, придет в неописуемое бешенство и убьет меня как собаку. Если же он поверит, что мне ничего не известно, я окажусь для него тяжелой обузой. Неужели он во время поисков клада станет меня поить, кормить и стеречь, а затем потащит с собой до Ливии? В случае встречи с французским патрулем — своего обвинителя! Невероятно… Нет, в этом или ином случае он меня убьет, повысив свои шансы на благополучное бегство. Послушные его приказу туземцы, симулируя рукопашную схватку, проткнут меня копьями и бросят труп на дороге в крепость. Прекрасный повод для догадок: нападение остатков банды Олоарта, я убит, а Дерюга уведен в плен… И концы в воду. Сотню раз перебрав все возможные варианты, я сотню раз в конце каждого неизбежно находил для себя один исход — смерть. Это моя последняя ночь, затем еще один день, и жизнь кончена.

Жизнь… С поразительной ясностью вспоминалась она вся: светлые видения, обгоняя друг друга, в волшебном шествии вели меня от детства к юности и потом дальше… «Боже мой, — горестно повторял я себе, — как много мне было дано! Здоровье, способности, условия для творческой работы — всё это щедрой рукой судьба дарила мне, ожидая взамен только одного, чтобы я с благодарностью воспользовался этим сокровищем. Я растерял его на дороге тщеславия и вздорного любопытства: к смерти прихожу с пустыми руками, без достижений, без заслуг… Промотавшийся игрок… Нищий»…

Какая презренная смерть! Как уличный зевака попадает под машину, так и я сам довел себя до положения раба с петлей на шее. Винить некого… Сам, сам… Я не мог скрежетать зубами и биться головой о камни. Связанный по рукам и ногам, с кляпом во рту, я мог только сидеть неподвижно, уронив голову на грудь, и проливать невидимые слезы.

Объятия, раскрытые Дерюге… Торопливый бег к Тэллюа… Улыбка небу перед входом в шатер, упрямое «завтра у меня дела»… Теперь я шел назад по пути ошибок. Дальше… дальше… Наконец предстала в воображении напудренная дама с гигантским бюстом… Боже мой. Боже мой… Где они, эти коробки и коробочки, чистенькие, прочные и нарядные: с подтяжками, кальсонами, запонками и прочими свидетелями благополучной и безопасной жизни! Дайте мой холодильник, чтобы я мог опуститься перед ним на колени и покаянной головой припасть к его белому эмалированному брюху! Но безжалостная память уводила меня все дальше вглубь прошлого, пока во мраке ночи перед моими глазами не встал образ вертящейся перед зеркалом расфранченной фигуры. Рождение героя! Я протяжно замычал от нестерпимой боли, сгорая от стыда и горечи. Что привело меня к такому позорному концу?! И тогда в мертвом свете холодной луны на маленькой площадке перед шелковым шатром Тэллюа выстраиваются передо мной давно знакомые тени.

Проливной дождь когда-то много лет назад загнал нас, веселую ватагу молодежи, в один музей. Непочтительно громко разговаривая и смеясь, мы бродили по залам, вызывая возмущенные взгляды седовласых сторожей. Наконец, наше внимание привлекли стоящие в углу пестро раскрашенные бревна с вырезанными фигурками. Странные человечки как бы сидели другу друга на шее, образуя высокий столб. На табличке сообщалось, что это — тотемы с каких-то тихоокеанских островов. Они изображают собой добрых и злых духов, живущих в душах каждого человека. Мы молча разглядывали человечков, которые молча строили нам в ответ рожи. Дождь утих, мы двинулись дальше, и больше я никогда не видел в наших душах причудливое сборище таящихся кривляк. Но я их не забыл.

«Я тоже ношу в себе курьезных уродцев, и они по-разному и в разной степени руководят мною. Вон тот, на самом верху, — изможденный фанатик, яростно кричащий немым ртом слова повелений и запретов, а этот — брат Савонарола: он представляет собой то лучшее, что заложено во мне — упрямый идеализм, веру в людей и потребность в деятельном добре. Проповедник уселся на шее у толстяка — это тоже я, лысый чиновник в золотых очках: педант, осторожный счетовод, трезвый практик, неутомимый труженик, моя воля, трудоспособность и умение. И он оседлал чью-то шею. Дальше к низу виднеются человечки, давно и хорошо мне знакомые, — сильные и убогие, прекрасные и мерзкие. Они все вместе являются моими творцами — это они по своему усмотрению дергают нити моего выступления на подмостках кукольного театра жизни, это их черты видят сквозь меня мои знакомые и друзья. А комическую фигурку в самом низу я узнаю тоже: это не умеющий стрелять офицер в пышных эполетах и аксельбантах, с пестрым плюмажем и звонкими шпорами — я видел его недавно у лазурного моря на параде опереточной армии из двадцати человек. Он тоже живет во мне как олицетворение слабости и ничтожества».

Так я думал тогда в музее, стоя перед пестрыми человечками, этим странным зеркалом, дробившим изображение моей души на составные ее части; так и потом всегда думал я. Теперь в синеве хоггарской ночи эти дробные частички моего «я» выстроились предо мною — поникшие, пристыженные и растерянные.

Я гневно закричал им в лицо:

— Ну, чего молчите? Отвечайте: кто из вас привел меня сюда?

Фигурки робко переглянулись, но чиновник в золотых очках уверенно шагнул вперед и рассудительно доложил:

— Ответ станет вам ясен из расположения фигур: если вы, господин ван Эгмонт, существо с головой фантаста и с ногами опереточного пошляка, то, надо полагать, во всем виноваты вот они, — счетовод указал пальцем на розовые рейтузы офицера. — Они приглянулись вам в зеркале парижского универмага, и за них вы завтра отдадите свою жизнь!

Я замер. Это был приговор в тысячу раз более тяжелый, чем решение Дерюги: ибо что значит пуля в спину по сравнению с сознанием собственного ничтожества?

Огромная луна медленно поднималась над каменным безумием Хоггара. Зубья скал и бездонные провалы, острые вершины, рвущие звездное небо и тесные ущелья, наполненные до краев тусклой мглой, — всё это нагромождение голого мертвого камня с жуткой четкостью рисовалось в лунном сиянии.

Сказочный чертог Голубой Смерти, в котором я, поставленный на колени и придавленный безнадежностью, ожидал своего конца. Не думая, я повторял себе: «Луна всходит над Хоггаром… все равно… меня уже нет…». Но я был еще здесь, потому что зубы стучали от холода, нестерпимо ныли связанные ноги, и безумно хотелось пить. И все же физические страдания не занимали меня, они и не доходили до переутомленного и затемненного сознания: измученное тело становилось чужим, оно отмирало. Подавленный и потрясенный дух изнемогал — сознание то угасало, то вновь прояснялось, как в догорающей свече колебание пламени. Напрягая последние силы, я говорил себе: «Прежде чем меня раздавит каблук Дерюги, нужно самому покончить с собой. К чему ждать последнего унижения? Извиваясь по земле как червяк, я успею подползти к краю пропасти прежде, чем выбегут слуги на призыв белого скакуна…» В тоске я обвел глазами голубую пустоту ночи. Итак — смерть!

Ни звука. Голова кружилась. И вдруг мне показалось, что из толпы неясных призраков опять отделился один и голосом ясным и твердым мне бросил: «Нет!»

Я бессильно закрыл глаза и увидел стройную фигуру, небрежно покрытую черным плащом. Рука в черной перчатке крепко взяла меня за плечо. Когда молодой человек наклонился ко мне, его прекрасное и порочное лицо улыбалось:

— Ты спрашивал: кто привел тебя сюда? Отвечаю: я!

Это были мессэр Пьетро и Бенвенуто — они тоже были частицей моего «я».

В истории человечества бывают эпохи грозового рассвета, когда мучительно и радостно рождается Новое. В эти бурные и страшные годы рушатся тесные рамки обязательного уклада жизни, она становится опасной и прекрасной, а человек — лишь огонек на ветру… Привычные запреты теряют власть, свобода раскрывает широкие дороги и в хорошее, и в дурное, а сознание эфемерности бытия придает неизъяснимую сладость всем радостям жизни. Вот тогда беспокойный человеческий дух расправляет могучие крылья на миг, только на один миг, чтобы как можно выше подняться, жадно окинуть взором всё земное, упиться свободой и пасть.

Человек Возрождения — не только титан, не только ясная чистота Рафаэля, трагическая фигура Микеланджело или мудрость Леонардо: человек Возрождения — это скорее блестящее и очень сложное соединение добра и зла, таланта и порока, какое мы видим в более обычных людях того времени, например, в Пьетро Аретино или Бенвенуто Челлини.

Друг и вдохновитель великого Тициана, мессэр Пьетро, бросавшийся в самую гущу жизни, ненасытно упивавшийся любовью и знавший только одну заповедь — жить! Автор скандальных «Sonetti insuriosi» и полных скабрезностей «Ragionamenti». Тонкий эстет, острый наблюдатель, без зазрения совести торговавший своим пером. Бесстыдный взяточник, бравший деньги для покупки произведений искусства, бессовестный стяжатель, безгранично любивший красоту, который думал: «Вряд ли существует на свете что-нибудь столь же привлекательное и ласкающее глаз, как живопись, — даже драгоценные камни и золото не могут сравниться с нею». Этот очень хороший и очень дурной человек нес в себе неугасимую искру Возрождения.

Таким же был и знаменитый мессэр Бенвенуто — всесторонне образованный человек, ваятель и золотых дел мастер, музыкант, писатель, отчаянный храбрец, ненасытный любовник, опаснейший дуэлянт и убийца. Он просидел на тюремной цепи двадцать лет и написал свои жизнерадостные «Воспоминания» — единственные в мировой литературе воспоминания узника, звучащие как бурный и торжествующий гимн радости бытия.

Все доброе и злое, что в обычной душе развивается лишь вялыми ростками, у этих людей распустилось фантастическим цветом: страстные искатели красоты, они, не боясь смерти, любили жизнь, и в этом было их подлинное величие.

Мессэр Бенвенуто, с улыбкой играя эфесом шпаги, между тем говорил:

— Все, что случилось с тобой, ты понял как несчастье. Стыдись! Миллионы людей рождаются в слепой темноте, в ней живут и умирают. И самое страшное в таком прозябании — найти свое маленькое счастье. Это дешевый уют, сомнительная сытость и «величайшее благо!» — безопасность. Они годами строят свою хижину, чтобы в конце концов повесить на чердаке копченую свиную ногу — предел их мечтаний. Вот тогда их возможная цель достигнута — прозябание обеспечено, остается лишь досадная тревога — не украдут ли злые воры с чердака это сокровище…

Всю твою жизнь я вел тебя по иному пути. Ты не построил хижины. Ты шел вперед недосягаемым и очарованным. Я показал тебе великолепие сего мира и щедро одарил возможностями — научил любить красоту, осчастливил радостью творчества, поднял до высоты идейных страстей. Ты так много видел, так много знаешь, так много чувствовал. И что же? Ты изменял мне, по крайней мере, в желании. Утомленный и измученный трудностями моего пути, ты не раз поворачивался назад и с завистью глядел на прочную и спокойную хижину соседа. Твоя рука уже тянулась к свиной ноге, и я едва успевал вкладывать в нее цветы и шпагу. Ты прожил неразумную жизнь — короткую, тревожную и опасную, но она была безмерно ярка, как всё твое прекрасное и страшное время. Ее крупицы могли бы украсить прозябание десятка других жизней. Ты — дитя своего века, счастливец! Так что же, ты хочешь изменить мне теперь?

Перед тобой луна всходит над Хоггаром, ты — рядом с шелковым шатром Тэллюа. Вокруг тебя чудеса, недоступные миллионам. Ты — избранный! Радуйся: твоя жизнь была красивым раскрытием самого себя, и пусть такой же будет твоя смерть. Умереть — это значит испугаться смерти! Все прочные хижины населены мертвецами, а ты — бессмертен, потому что у тебя ничего нет кроме свободы и красоты. Ты ли не бесстрашный боец, неутомимый искатель и ненасытный любовник? Ты позавидовал своим друзьям, оставшимся дома? Они в этот час спокойно спят в своих удобных постелях за надежно запертыми дверьми. Ты можешь унизиться до идеалов Дерюги, для которого сокровище Ранавалоны — лишь золотой ключ в серое царство посредственности?

Я не хочу для тебя ни долгой, ни спокойной жизни, но только короткий и обреченный рассвет. В эти годы разрушения всех прочных хижин ты пройдешь по дороге к Недосягаемому с непокрытой головой и потому совершенно не доступный для могущества бури. Нет у тебя свиной ноги, которую можно отнять, и ты ее не прижмешь к груди в предсмертный миг, как жалкие миллионы других. Вот потому, умирая, ты не умрешь: твой дух в красоте, а красота бессмертна!

Истерзанный, связанный, с кляпом во рту и петлей на шее ты подлинно свободен, и то, что ожидает тебя — лишь радость жизни, самый высокий взлет избранного счастливца!

Подними голову и открой глаза! Смотри — вот луна всходит над Хоггаром, может быть, освещая последние минуты твоего торжества!

Я вздрогнул и открыл глаза. Мне показалось, что это был сон. Возможно, но он освежил и укрепил меня.

Рядом слуги седлали белого скакуна. На земле лежала приготовленная для похода поклажа — мешок с провизией, бурдюк с водой и тяжелый пакет, очевидно — золото Балли. Закончив работу, слуги осмотрели мои узлы и, тихо разговаривая, ушли в шатер.

Голова кружилась. В скрученных ногах и руках я чувствовал боль и в то же время не чувствовал ее, как будто бы это было чужое тело, на которое я смотрел со стороны. Мысли путались. Странно, никакой тревоги больше не было. Равнодушие. Я вспомнил о Дерюге только на один момент и потом стал смотреть кругом.

Как неполно слово «голубой» передает дивные переливы лунного сияния, или такой прекрасной может быть только ночь в Хоггаре? Тончайшие оттенки других цветов нежно мерцали в ослепительной голубизне неба и облитых сиянием скал. Да, это голубой чертог моей смерти, видимый сквозь три завесы — розовую, зеленую и желтую, три слегка шевелящиеся тончайшие завесы, шитые тяжелыми серебряными нитями. Какая красота! Будь благословенна жизнь…

Голова кружилась, и опять я бессильно закрыл глаза. Тело совсем отделилось от меня. Освобожденный и легкий, я поднялся, взмахнул руками и уплыл в волшебные переливы ночи…

И снится мне удивительный сон.

Кровавое солнце заходит, алые лучи низко стелются по плоской и голой земле. Тяжелая тишина. Безлюдье. Я знаю, это — конец странствия. Смерть.

С непреодолимой силой она влечет меня к себе, в мутную даль. Я не хочу идти, упираюсь, широко расставляю ноги, вдавливаю их в песок, и ничего не помогает. Она притягивает меня: голова, руки, тело — весь «я» стремлюсь к ней и, чтобы не упасть, делаю шаг… потом борьба начинается снова… и опять мучительный шаг… еще… еще… я чувствую ее близость и в отчаянии падаю на колени… ложусь… но тело волочится вперед и всё вперед… Напрасно впиваюсь пальцами в песок: сила смерти беспощадна, и она тащит меня к себе. Позади остается лишь взрытый песок — ничтожный след моих отчаянных усилий…

Тихо, никого нет. Крикнуть о помощи? Бесполезно. Кое-где из песка торчат обугленные пни, однобоко освещенные кровавым светом. Вот море, серое и тяжелое, как жидкий свинец.

Страшная сила влечет меня в воду. Я делаю сверхчеловеческое напряжение, последнюю попытку и цепляюсь за берег. Нет. Все напрасно. Я иду по воде. Глубже… Вода журчит у колен… струится по груди… заливает лицо… Конец! Конец!!! Я под водой, в голубом Чертоге Смерти. Она наклоняется надо мной… Я слышу ее смех…

Яркий и мертвый голубой свет. Под водой! Объятый ужасом, я порывисто разгибаю спину. Делаю судорожное движение и просыпаюсь.

Огромная желтая луна. Тысяча голубых зубьев, вонзившихся в звездное небо, синие тени ущелий и пропастей — неописуемый пейзаж. Площадка. Совершенно обнаженная Тэллюа стоит на коленях перед большим тазом. Она моется и со смехом брызжет мне в лицо.

Проходит время. Холодно. Искоса на меня поглядывая, словно желая проверить производимое впечатление, тоненькая девушка продолжает плескаться очень красиво и картинно. Я вижу, как дрожат голубые капельки на темной коже. «Тэллюа осыпана алмазами», — думаю я. Как жаль, что руки связаны!

— Ты спал? — голос девушки звучит также мило, как и всегда.

Я киваю головой.

— A y меня не было времени. Я устала. Скоро ты отправишься в путь, знаешь?

Отрицательное движение головой.

— Так ты не скажешь, где золото?

Она оставляет таз и, покрытая сверкающими капельками, приседает рядом со мной.

— Почему?

Голубое личико с удивленными большими глазами приближается к моему.

— Послушай мои слова, — убеждает она тоном матери, поучающей упрямого ребенка. — У меня есть тайна… я клялась молчать… Но поверь: мне нужно золото. Не мне, но… нужно. Пойми это… И еще: я теперь — Большая Госпожа, а ты — пленник. Не Большой Господин, просто мой пленник. Я тебя заставлю говорить. Ты хочешь жить?

— Вынь кляп изо рта, — хотел я сказать, но лишь промычал что-то невнятное.

— Ага, хочешь! — Тэллюа рассмеялась. — Ты ничего не сказал моему господину, но мне скажешь, раб.

— Убери кляп, — промычал я.

Тэллюа довольно кивнула головой. Несколько секунд она в нерешительности смотрела на меня. Ей было холодно, она поднесла к губам тонкие голубые пальчики и согревала их дыханием. Жуткий свет мертво заливал сказочный пейзаж. Может быть, это сон? Легким движением Тэллюа поднялась, подошла к оседланному мегари и вынула из сумки кинжал. Снова подсела ко мне.

— Вот, — проговорила она тихонько, едва подавляя дрожь. — Крикнешь — тебе конец.

Ярко блеснуло лезвие. Острый конец уперся в мою грудь прямо против сердца. Осторожно левой рукой девушка сдернула с моего лица повязку и нерешительно потянула изо рта кляп. Пригнулась ко мне совсем близко. Живые черные глаза казались теперь синими, наклонившись вперед, я мог бы поцеловать ее дрожащие от холода губы.

— Говори. Кляп почти вынут.

С трудом двигая языком, я говорю:

— Ты — дура.

Обнаженная голубая девушка решительно обескуражена.

— Что такое?

— Я был Большим Господином и всегда им буду. А ты — Дура.

Для большей убедительности я показываю ей язык. Так сидим мы минуту — я с петлей на шее и закрученными руками, Тэллюа с ножом у моего сердца. Ей холодно, на темной коже дрожат и сверкают при свете безумной луны бесчисленные алмазы. Зачарованно голубеет вокруг нас мертвый Хоггар. Желтая луна. Безмолвие. «Может быть, все-таки это лишь сон? — думаю я и себе отвечаю: — Нет, это радость вольной жизни, которая сильнее, чем смерть!» Я смотрю на нож в руке Тэллюа… разве он может меня испугать? Разве утром меня испугает пистолет Лаврентия? Смерть — только шаловливая сестра жизни, но она не властна надо мной, ибо я — бессмертен!

Меня охватывает страшное возбуждение. Напрягая тело, наклоняюсь к девушке и тихо, но горячо говорю:

— Самое прекрасное в жизни — свобода, и ты хочешь отдать ее за дешевую честь стать Большой Госпожой. Ты не любишь Лоренцо, но тебя прельщают сила и слава белого человека. Зачем тебе это, Тэллюа?

Ты рождена в Хоггаре, чтобы в пустыне жить, любить и умереть. Каким мужем мог быть для тебя Олоарт! Ведь он любил тебя. Ты, предавая его, предала свою кровь и себя. Он погиб, но и ты, изменница, погибнешь!

Ты поверила любви белого человека. Так знай: ты для него — лишь мост, чтобы перейти пропасть. Его сердце в когтях иной любви, побороть которую ты не в силах!

Слегка наморщив лоб, слушала голубая девушка мою пылкую речь, стараясь схватить хотя бы ее общий смысл. Потом покачала головой.

— Ты лжешь. Кого, по-твоему, любит мой господин?

Рванувшись вперед, я крикнул ей в лицо:

— Золото!

Тэллюа засмеялась.

— Золото — не враг любви. Любви приятно идти по дороге, вымощенной золотом. Я знаю, что хочет мой господин.

— Он хочет с твоей помощью добежать до границы Ливии и там бросить тебя мне вместе с поклажей и верблюдами! Дура! Дура!!

Лицо девушки изменилось. Острие кинжала, блеснув как голубое пламя, снова уперлось мне в грудь.

— Собака, — проговорила она с тихой яростью, — говори, откуда ты знаешь о ливийской границе?

Теперь засмеялся я.

— Вот твоя тайна, — и я передал ей план Дерюги.

— Зачем же он рассказал тебе? Он же клялся…

Девушка села на траву. Я молчал.

— Зачем, скажи?

— Он обманул тебя! Его золото сильнее твоей красоты.

— Он сказал, что ты поможешь найти золото…

— Чтобы я помог ему в Европе с золотом найти ту свободу, которую здесь имела и бросила ты. Ты проиграла, Тэл-люа ульт-Акадэи!

Лунный свет, голубой и мертвый, вдруг блеснул живым пламенем в больших глазах девушки. Несколько раз она тяжело перевела дух, сжав руками маленькие груди. Это был момент сомнений. Потом цепкие пальцы ухватили рукоять кинжала.

— А если я убью тебя, и золота не будет?

— Я умру свободным, а ты будешь брошена ради того золота, которое он уже имеет. В этом случае твоя цена будет поменьше: одно блюдо, одна чаша да горсть безделушек. Сейчас вас разделяет только золото, а тогда между вами стеною встанет мой труп. Ты побеждена, Тэллюа. Я говорю тебе: ты — моя пленница.

Девушка, прижимая руки к груди, откинулась назад.

— Если не боишься, испытай его, — сказал я мягко и вкрадчиво, — испытай себя и его!

На этот раз мы опять долго смотрели друг на друга — насмешливый, спокойный Большой Господин и тоненькая нагая девушка туарегов.

С легким стоном она вскочила и рванулась к дороге вниз.

— Развяжи мне руки! — крикнул я, но девушки уже не было на площадке.

Небо потемнело. Луна, краснея и набухая, клонилась к зубчатому горизонту. Черные тени косо легли на горы. Ан-тар как бдительный страж, насторожив уши, стоял надо мной.

Оставшись один, я засмеялся. Как все просто: ночь подходит к концу, с ней утомление и слабость. Пусть у меня связаны руки, но я могу говорить, и слово будет моим лучшим оружием. Блеф поразил Сифа, правда обезоружит Дерюгу. Теперь я сильнее его. Потянулся довольный и спокойный. Закрыл глаза. Когда Дерюга появится на площадке, я вдруг скажу ему по-русски: «Эй, Лаврентий, подойди-ка сюда! — и хорошенько его отчитаю. — Капитан Бонелли недаром говорил, что ваше главное несчастье — неумение владеть собой» и т. д. Интересно, какая у него будет рожа? Хотя, пожалуй, от испуга у него могут подкоситься ноги. С такими истериками лучшая политика — удар в лоб! Убить его сразу будет безопаснее. Может, разумнее начать так… с закрытыми глазами… я задумался… И заснул глубоким сном здорового усталого человека, у которого спокойно на душе.

— Кто дал знать?! Чья измена?!! — Дерюга ревет как разъяренный и раненый зверь. Страшный рывок арканом, от которого моя голова едва не срывается с плеч. В безумном ужасе я раскрываю глаза.

Далеко внизу на плато разгорается большой костер. Красные пятна света трепещут по склонам гор, внизу видны фигурки солдат, дорога с площадки заперта.

Мечутся потерявшие голову слуги. Дерюга уже в седле. С пистолетом в руке он дергает аркан, я, задыхаясь, падаю.

— Развязать ему ноги! Режьте веревки!

Лаврентий тянет аркан. Кое-как поднимаюсь, нет воздуха, не могу произнести ни слова, только мычу. Тоненькая фигурка виснет на седле.

— Я с тобой, господин!

Резкое движение ногой.

— Пошла прочь! Антар загружен!

— Брось золото! Я сяду в седло… Ты пойдешь сзади… Брось золото!

Короткая безумная борьба.

— Убирайся! Дура!

Удар кулаком. Антар, волоча девушку, прыгает вперед. Рывок, я дергаюсь за ними. Нет воздуха. Напрасно мотаю головой в петле. Подламываются отекшие ноги…

— Вперед, собака! Золото или смерть!

Дерюга тащит аркан.

«Смерть!» — проносится в моей болтающейся голове. Кровавая луна прыгает по черному небу… Угасающими глазами я взглянул вперед. Пропасть, в нее стремился безумный всадник, на петле увлекая и меня… Увидел багровое зарево заходящей луны, похожее на дальний пожар, а на нем — тонкий силуэт нагой девушки с развевающейся гривой волос… Она прыгает… звериным движением выдергивает одно из торчащих перед шатром копий… широко замахивается… Глухой удар. Антар качнулся вбок. Всадник с протяжным стоном рухнул к моим ногам.

Это были те короткие минуты рассвета, когда все кругом кажется серым: горы, небо… Дерюга и я словно покрылись пеплом. Он лежал на животе, уткнувшись лицом в землю. Из спины торчало вверх тонкое древко копья. Клинок прошел сквозь грудь вместе с флажком, и крови вытекло немного.

Я отослал всех и сидел около Лаврентия один в полном изнеможении: даже шевельнуться не хватило бы сил. В душе пустота, я бездумно смотрел, как лежавший передо мной человек вдруг задвигался, будто устраиваясь поудобнее. На худой загорелой шее выступили капельки пота. Несколько раз древко копья дрогнуло и заколебалось. Тело стало спокойным и плоским, будто вдавленным в землю.

Значит и здесь впереди был лишь мираж… Золото Ранавалоны оказалось для этого слабого человека Недосягаемым… Что ж, возможно… Не замечая времени, я сидел и сидел над трупом. Вдруг мне показалось… Я вздрогнул… Серая щека умершего стала розоветь.

Заиграл рассвет. Пурпурное солнце едва глянуло из-за гор, и всё стало теплым и живым. На тысячу ладов вздымавшиеся из утренней мглы радостно засверкали бесчисленные вершины гор, как будто бы венчая меня драгоценной короной. В немом восхищении я обвел взором небо и горы, и только тогда заметил, что надо мной стоит Тэллюа.

Высоко поднятыми руками она держалась за копья, воткнутые в землю перед шатром, и стояла между ними, изящно изогнув гибкое тело. Розовое марево рассвета плыло позади нее по вершинам гор. Тэллюа словно спускалась с неба — тоненькая нагая девушка, рожденная радостным утренним сиянием.

Без слов, без движения я любовался прелестью этого рассвета и красотой дикой девушки. Я знал, в эти минуты мы с ней — только частицы великого праздника жизни, я смотрел на нее с преклонением и благодарностью за царственный дар созерцания ее наготы.

Говорить не хотелось. Я молча поднялся, взял сверток с золотом и положил к ее ногам.

— Это — за твою жизнь, Большой Господин? Одно блюдо, одна чаша и горсть безделушек?

Тогда я поднял руки и взялся за копья повыше ее тонких пальчиков. Сквозь рваную рубаху жгло легкое прикосновение ее маленьких прохладных грудей. Где-то далеко поднялась горячая волна и, всё сметая на пути, покатилась к нам.

Вот она вздымается выше… выше… Тэллюа, полузакрыв глаза, скалит ослепительно-белые зубы и трепещет…

На один миг я вспоминаю не снятую с шеи петлю… могут выглянуть слуги… и потом — Лаврентий… надо уважать мертвых… как все это нелепо! Вспоминаю только на миг. Нас накрывает горячая волна и бросает на траву. Изо всех сил я сжимаю тонкое, упругое тело, желая вырвать из него хоть единый стон. Напрасно.

Мне всегда вспоминалось потом это тело, изгибавшееся в руках, оно было послушное и в то же время недоступное, как будто бы я обнимал прекрасную девушку и змею!

Сусловский лагпункт. Сиблаг. 1942–1947 гг.

(запись вынесена на волю и сохранилась).

Москва, 1960 г.

Загрузка...