…который силой своего поэтического дара создал воображаемый мир, в котором слитые воедино, реальная жизнь и миф обнажили печальную картину бед и несчастий современного человека
Литература Востока прошла вековой путь развития и сегодня все чаще заявляет о себе в современном мировом литературном процессе. Убедительный пример тому — неоднократное присуждение Нобелевской премии представителям литератур Азии.
С коротким интервалом, всего в 26 лет, два японских писателя стали лауреатами этой престижной премии: в 1968 г. — Кавабата Ясунари, в 1994 г. — Ооэ Кэндзабуро.
1968 г. — символическая дата для современной Японии. Ровно сто лет назад, в 1868 г., началась «реставрация Мэйдзи», буржуазная революция, открывшая новую эру в истории Японии. Страна вступила на путь модернизации под лозунгом «Техника Запада, мораль Востока». Прошло еще два десятилетия, и в 1888 г. увидел свет роман Фтабатэя Симэя «Плывущее облако», заложивший основы новой японской литературы. По словам его автора, роман написан под глубоким влиянием русской литературы[87]. Характерный для русских классиков поворот от повествования «из головы» к повествованию «из сердца» был близок и понятен японцам, воспитанным на традициях лирико-поэтического восприятия мира. Японии, открывшей раньше других стран Азии не только технический гений Европы, но и ее «сокровенную душу», предстояло дать обильные всходы как в технике, так и художественной культуре.
Через 100 лет после начала модернизации страны новая японская литература получила мировое признание. Японские критики заговорили даже о приоритете японского романа в мировой литературе. Так, в 1969 г. критик Саэки Сёити утверждал, что «если XIX век был эпохой русского романа, вытесненного затем американским, то ныне наступает эпоха японского романа»[88]. Думаю, такое категорическое заявление и спорно и преждевременно. Однако, как бы то ни было, никто не станет ныне оспаривать тот факт, что современная японская литература, занимавшая до сравнительно недавнего времени весьма скромные позиции в мировом литературном процессе, сегодня выступает как все более и более заметный его участник.
Присуждение Нобелевской премии Кавабата Ясунари стало для Японии событием общенационального значения. Это и понятно. Едва вступив на путь модернизации, Япония уже стремилась занять свое место среди просвещенных народов Европы, и, естественно, она придавала особое значение европейскому признанию ее современной литературы.
И все же «нобелевский отклик» в Японии был неоднозначен. Кавабата Ясунари — признанный классик современной японской литературы — представлял писателей традиционалистского направления. В постановлении Нобелевского комитета говорилось, что премия присуждена за «писательское мастерство, которое с большим чувством выражает суть японского образа мышления». Речь идет о самобытном понимании прекрасного в произведениях японского писателя, о специфике его художественного видения мира, которое своими корнями уходит к истокам древней национальной культуры.
Формулировка — «выражает суть японского образа мышления» была воспринята неадекватно прежде всего писателями «послевоенной группы» (сэнго-ха), представляющей собою широкое объединение демократически настроенных литераторов. Они считали, что образ мышления современного японца претерпел существенное изменение и вышел за рамки традиционных представлений о мире. Изменения в обществе и в сознании людей нашли свое отражение в лучших произведениях писателей «послевоенной группы». По их мнению, присуждение Нобелевской премии писателю-традиционалисту демонстрирует характерную для Европы тенденцию недооценки достижений современных литератур Азии, в том числе и японской. Европа признала приоритет Японии во многих областях технологии, однако в сфере культуры и искусства предпочитает традиционные ценности, отражающие некую неизменную сущность восточной души.
И сами японцы часто недооценивали свое современное искусство. Еще в 30-х гг. в печати стали появляться статьи о путях японской литературы к мировому признанию. Поэт Ногути Ёнедзиро в статье «Место японской литературы в мировой литературе» писал: «Есть ли в японской литературе наших дней произведения, представляющие мировую ценность? Есть ли в классической литературе Японии книги, способные приводить иностранцев в восхищение? Ответ мой краток: произведения мирового значения мы имеем в нашей литературе прошлого».
Статья Ногути написана в 1932 г. Новая японская литература прошла к этому моменту всего лишь полувековой путь развития, и говорить о ее мировом признании было преждевременно. Русская литература проделала более чем вековой путь после петровских преобразований, прежде чем появился Пушкин. Кроме того, Ногути, долгие годы проживший в США, несомненно, учитывал вкусы американских писателей. «Чтобы заслужить мировое признание, — писал он, — нам необходимо предложить вниманию зарубежных читателей произведения, отличающиеся японской спецификой. Другими словами, мы можем оспаривать лавры у зарубежных литераторов только за счет произведений, которые были созданы до проникновения китайского и европейского влияний в японскую культуру». В числе таких «исконно японских произведений». Ногути называет летопись «Кодзики» («Запись о деяниях древности», 712 г.) и поэтическую антологию «Манъёсю» («Собрание мириад листьев», 759 г.), а классический роман Мурасаки Сикибу «Гэндзи моногатари» (конец X — нач. XI в.) оказывается за бортом только на том основании, что в нем сильно выражено китайское и корейское влияние; что касается современной литературы, то она представляется ему подражательной, а потому и не представляющей особой ценности.
В литературных дискуссиях 60-х гг. также высказывались скептические суждения насчет возможностей новой литературы Японии. Писатель Ито Сэй, например, утверждал, что в условиях Японии попытка создать произведения эпического масштаба, подобного «Войне и миру» Л. Толстого, заранее обречена на неудачу. По его мнению, формирование и развитие романа-эпопеи предполагает наличие такой социальной структуры, какая существует в Европе, тогда как общество, в котором живут японцы, не похоже на европейское, и ощущения и переживания японцев резко отличаются от чувствований европейцев. Следовательно, пока японское общество не сравняется с европейским по своей социальной структуре и по культуре человеческих отношений, до тех пор не может быть и речи о какой бы то ни было схожести японского романа с европейским.
Ито Сэй, несомненно, гипертрофирует специфику японского художественного мышления, а также — разрыв в социально-экономическом развитии Японии и стран Запада в наши дни, и это приводит в конечном итоге к консервации самобытности, к противопоставлению традиционной эстетики поэтике современного романа.
Критик Като Сюити, например, утверждает, что для послевоенного поколения Японии общество, в котором оно выросло, «идентично миру, изображаемому в хорошо знакомой ему литературе Запада»[89]. Для послевоенного времени чрезвычайно характерна синхронность литературной жизни Японии и Европы. Перед Японией, превратившейся в одну из крупнейших индустриальных держав мира, встали те же проблемы, которые волновали и страны Запада.
В далекое прошлое ушли те дни, когда японцы возводили непреодолимый барьер между западной техникой и восточной моралью. Японцы пережили период копирования иностранных образцов и период националистической реакции. Попытки создать новую литературу путем повторения «политики закрытых дверей» демонстрировали лишь узость понимания национальной специфики японского искусства. Поиски новых путей в литературе в конечном счете связаны с синтезированием художественных открытий, совершенных в мировой литературе. Для нового поколения японских писателей современное больше не означает «европейское». Эти писатели уже не сковывают себя установившимися нормами традиционного искусства.
Новые тенденции в литературе отчетливо проявились в творчестве писателей «послевоенной группы» — сэнго-ха, или апрэгэр-ха, аналогичной литературному течению, возникшему в послевоенной Франции — «Ahrès guerre». Хотя это была внутренне неоднородная группа, общей единой платформой сэнго-ха была ориентация на «человека современной эпохи», пережившего две мировые войны и революционные катаклизмы. Писатели сэнго-ха провозглашали «принципы новейшего времени», утверждая самоценность человеческой личности. Для сэнго-ха было характерно также осознанное чувство покаяния перед народами Азии за содеянное японскими милитаристами в годы Тихоокеанской войны. Они опирались на демократию и принцип отказа от ведения войны, легшие в основу «новой японской морали». Ооэ считал, что писатели «послевоенной группы» были самыми «сознательными» и «искренними» в литературной истории Японии, поэтому он и примкнул к ним.
Присуждение Нобелевской премии Ооэ Кэндзабуро, спустя 26 лет после Кавабата Ясунари, было воспринято многими в Японии как факт европейского признания новой японской литературы, имеющей теперь более чем вековую историю. Причем это было принципиально важно не только для японской литературы, но и для других современных литератур Восточной Азии, Кореи и Китая, типологически близких к литературе Японии.
Свою Нобелевскую лекцию Ооэ Кэндзабуро назвал «Аймайна нихон-но ватакуси» — «Я — писатель амбивалентной Японии». («Аймайна» — многозначное слово; по японскому толковому словарю «Колзиэн» («Лев слов») означает «неясный», «неопределенный» — обычно в негативном значении, например, словосочетание «ай-майя» — дом сомнительной репутации. Ооэ Кэндзабуро дает английский эквивалент этого слова: ambiguous.)
Амбивалентность Японии означает для Ооэ и амбивалентность ее современной истории, что, в свою очередь, обусловливает и двойственность отношения писателя к прошлому и настоящему своей родины. «Я как писатель, — говорит Ооэ, — живу с этой двусмысленностью в душе, она отпечаталась во мне как шрам от глубокой раны». Речь Ооэ резко контрастирует с Нобелевской лекцией Кавабата Ясунари, озаглавленной «Уцукусий нихон-но ватакуси» — «Красотой Японии рожденный». Эта «красота Японии» Кавабата как раз и встретила сильную оппозицию у нового нобелевского лауреата. Полемическая направленность речи Ооэ обозначена уже в самом ее названии.
Ооэ было 10 лет, когда закончилась война. Он родился в 1935 г. Как личность и как художник Ооэ формировался в послевоенные годы. Это было время переоценки прежних ценностей. Прошлое и настоящее Японии мрачно. Пятнадцатилетняя война (1931–1945) принесла народам Азии невиданные страдания и опустошение. Ооэ утверждает, что тихоокеанская война была порождением «перекосов» модернизации страны. Сориентировавшись на Запад и в короткий срок освоив западное знание и технику, Япония его же оружием закабалила народы Азии; при этом захватническая цель прикрывалась маской «паназиатизма». Но это не помогло Японии, она оказалась в политической и культурной изоляции на Востоке. Война стала проклятием и для японского народа. Страна пережила трагедию Хиросимы. Современное состояние Японии на постмодернистской стадии ее развития также носит, по мнению Ооэ, двойственный характер. Промышленный бум грозит новой бедой — экологической катастрофой и продолжением японской экспансии в страны Юго-Восточной Азии.
Так прекрасна ли «эта» Япония? Ооэ заявляет: «Я как человек, выросший в „этой“ действительности, и живущий, храня в душе горькую память „этого“ прошлого, не могу сказать в унисон с Кавабата Ясунари, что „я — писатель прекрасной Японии“»[90].
Возможно, Ооэ несколько излишне суров по отношению к Нобелевской лекции своего японского предшественника. Кавабата говорил о специфике собственного художественного видения мира, об устойчивости традиции, которая питает его творчество. Он говорил о себе как о писателе, рожденном красотой Японии.
В Стокгольме Кавабата начал свою речь со стихотворения дзэнского поэта Догэна (1200–1253):
Цветы — весной,
Кукушка — летом.
Осенью — луна.
Чистый и холодный снег —
Зимой.
«Здесь простые образы и простые слова, они незамысловаты, даже подчеркнуто просто поставлены рядом, но они-то и передают сокровенную суть японской души», — говорит Кавабата[91]. И, возвратившись на родину, он вновь повторяет: «Может быть, небольшое стихотворение Догэна покажется европейцу примитивным, банальным, даже просто неуклюжим набором образов времен года, но меня оно поражает тонкостью, глубиной и теплотой чувства».
Стихотворение Догэна называется «Изначальный образ». Особенности художественного мышления и осмысления природы поэтического слова, своеобразие мировосприятия Кавабата тесно связаны с этим «изначальным образом» дзэнской поэзии.
Ооэ ставит под сомнение то, что для Кавабата является внутренней сущностью его творчества. «Изначальный образ» дзэнского монаха Догэна, по мнению Ооэ, утверждает невозможность вербальной передачи истины. Здесь поэзия вне слов. Искусство теряет свою коммуникативную функцию и предназначается исключительно для посвященных. Только путем отказа от собственного «Я» читатель сможет постичь смысл «замкнутых в себе слов». Эзотерический стих Догэна не может удовлетворить эстетические запросы современной литературы, задача которой, как полагает Ооэ, художественное исследование крайне усложнившейся действительности наших дней.
Нобелевская лекция Ооэ построена на антитезах по отношению к Кавабата Ясунари. Полярность мнений двух выдающихся писателей лишний раз свидетельствует об актуальности споров, продолжающихся и поныне в японской критике вокруг проблем традиции и современности, Запада и Востока.
Кавабата в своей Нобелевской лекции акцентирует различие, то, что отличает японское искусство от западного. «Некоторые критики усматривают в моих произведениях нигилизм, — говорит Кавабата, — но мой нигилизм в корне отличается от западного, он основан на дзэн-буддийском миросозерцании». Ооэ, наоборот, постоянно подчеркивает типологическую соотносимость своего творчества с эстетическими концепциями западной литературы. Для него «изначальным образом» был гуманизм французского Возрождения. Японскому писателю близка универсальная всечеловеческая основа идей европейского гуманизма.
Тяготение к гуманистическим ценностям Запада проявилось у Ооэ с ранних лет. Среди книг, которыми он зачитывался в детстве, были «Приключения Гекльберри Финна» Марка Твена и «Чудесное путешествие Нильса Хольгерсона по Швеции» Сельмы Лагерлеф. По признанию Ооэ, они «потрясли его до глубины души». Книги заморских авторов будоражили детские фантазии писателя, выросшего в провинции, на окраине страны. С тех пор пристальный интерес к художественной культуре Запада не покидает его. В Нобелевской лекции он скажет: «Откровенно говоря, мне духовно ближе не соотечественник, который 26 лет назад стоял на этой самой трибуне, а ирландский поэт Уильям Йейтс, удостоенный этой же премии 71 год назад, будучи почти в моем возрасте»[92]. Имя Йейтса названо здесь не случайно. Именно его поэзия вдохновила роман-трилогию Ооэ «Горящее зеленое дерево», который, по словам автора, подытоживает его творчество как романиста.
В резолюции, принятой ирландским парламентом в связи с награждением У. Йейтса Нобелевской премией, были слова: «Наша цивилизация будет оценена человечеством благодаря Вашим усилиям… Бесценны Ваши произведения, направленные к защите людей от энтузиазма разрушения…» Свою миссию художника Ооэ видит в том, чтобы, подобно Йейтсу, внести свой вклад в дело признания Японии, ее цивилизации, о которой мир больше знает по электронике и производству автомобилей, а не по уровню развития философии и искусства. Ооэ говорит и о своем долге как гражданина страны, которая в недавнем прошлом с разрушительным фанатизмом попирала человеческое достоинство как у себя дома, так и за его пределами. Ооэ и Кавабата — писатели разных идейно-эстетических ориентаций. Ооэ считает, что традиционное искусство, изображающее жизнь в мягких, пасторальных тонах, далеко от реальности современной Японии. Он объявляет себя писателем не пасторальной, а «реальной жизни» («Наше время», 1959).
Интересно рассуждение Ооэ о том, кто такой современный японец. В представлении европейцев он обычно выступает как натура, отличающаяся изяществом, утонченностью и созерцательным умом. Ооэ, однако, считает, что современный японец во многом изменился. Ныне, помимо прочего, его отличает и гуманистическое мировосприятие, чувство сопричастности всему тому, что происходит в мире. Гуманизм становится и японским стилем жизни.
Высокий гуманизм европейского Возрождения, перенесенный на японскую почву самоотверженным трудом Ватанабэ Кадзуо (1901–1975), виднейшего исследователя творчества Франсуа Рабле, трансформировался в собственно японскую традицию, став неотъемлемой составной частью мировоззрения современного японца. Во время войны и в условиях послевоенного голода Ватанабэ не только довел до конца перевод романа «Гаргантюа и Пантагрюэль» и других произведений Рабле, но и опубликовал книги, статьи и эссе о гуманизме эпохи Возрождения; всего им было издано около 50 томов. Он не жалел сил, чтобы привить на японской почве идеи гуманизма, составляющие основу западного стиля мышления. Ооэ называет труд Ватанабэ «эпохальным» для японской культуры. «Я ученик и последователь гуманизма Ватанабэ», — говорил Ооэ в своей Нобелевской лекции.
Для Ооэ гуманизм является одним из основных законов человеческой природы. Его занимает идея всемирного литературного братства. Ооэ восстанавливает творческие связи с китайскими писателями Чон и Му Джэном, а также с корейским поэтом Ким Джи Ха, которых он считает совестью народа. Японский писатель принимал активное участие в забастовке в поддержку опального поэта Ким Джи Ха. Это было жизненным уроком «гуманизма Ватанабэ».
Главная задача современной литературы, по убеждению Ооэ, заключается в решительной гуманизации всей жизни на земле. Не случайно в центре его творчества оказалась тема Хиросимы. Для него Хиросима является как бы пробным камнем, на котором проверяется верность японской литературы гуманистическим идеалам. В интервью «Литературной газете» Ооэ сказал: «По-моему, настоящая литература должна показывать человеку, какую ответственность он несет перед обществом и миром. В этом смысле литература никогда не утратит своего значения»[93].
Роман Ооэ «Личный опыт» (1964) и раскрывает смысл этой ответственности человека перед обществом и миром. У героя, прозванного «Птичкой», рождается ребенок-урод. После взрыва атомной бомбы в Хиросиме подобные случаи были нередки. Молодой отец хочет избавиться от сына-урода, отправившись с любовницей в путешествие по дальним странам Африки, о которой он мечтал всю жизнь. Однако в его душе возникает чувство смутного недовольства принятым решением — бросить ребенка и родину. Постепенно он приходит к убеждению, что человеку не дано права пренебрегать своими моральными обязанностями даже во имя осуществления сокровенной мечты.
Ооэ вынашивает замысел такого романа, который «в конечном счете обретает космические масштабы, космическое звучание». Действительно, в его романах «Футбол 1860 года» (1967), «Объяли меня воды до самой души моей» (1973), «Игры современников» (1979) локальные сюжеты из японской жизни получают глобальное звучание, связываются с судьбами современного человечества, с его тревогами и надеждами в условиях постоянной угрозы ядерной и экологической катастроф. Меняется и традиционное соотношение человека и природы. Мир природы предстает у Ооэ не только как объект возвышенных лирических переживаний, но и во всей конкретности своих реальных связей с человеком. Человек не просто созерцает природу, он активно выступает в ее защиту от натиска «железного века». Ооэ вкладывает в традиционное понимание природы новый, гуманистический смысл.
Желая создать роман «космического звучания», писатель, естественно, должен был освоить адекватные ему средства художественного выражения. Его уже не удовлетворяет система традиционной поэтики. В поисках нового стиля Ооэ обращается к творчеству Франсуа Рабле. По словам писателя, на примере произведений французского гуманиста он учился тому, что было теоретически сформулировано М. М. Бахтиным в работах, посвященных образной системе «гротескного реализма» и народной смеховой культуры.
Ооэ вводит в японскую литературу «гротескный реализм». Смелый полет фантазии, свободное перемещение повествовательного времени, гиперболическое изображение предметов и явлений, неожиданные и резкие контрасты, а также элементы карнавального смеха над глупостью и злом, — именно эти художественные приемы, реализованные в романе «Футбол 1860 года» и других произведениях Ооэ, связаны с поэтикой романа Рабле.
Японский писатель неоднократно подчеркивал важность для современного романа идей, высказанных М. М. Бахтиным о природе гротеска: «Гротескный образ характеризует явление в состоянии его изменения, роста и становления. Отношение к времени, к становлению — необходимая конститутивная (определяющая) черта гротескного образа. Другая, связанная с ним, необходимая черта — его амбивалентность: в нем в той или иной форме даны (или намечены) оба полюса изменения — и старое и новое, и умирающее и рождающееся, и начало и конец метаморфозы»[94].
«Эта образная система, — сказал Ооэ в своей Нобелевской лекции, — открыла для меня путь к художественной выразительности, ведущей к универсализму, позволяя остаться при этом корнями в родной почве»[95].
Возникает, однако, вопрос: не ведет ли творческая ориентация Ооэ, опирающегося на европейский художественный опыт, к нивелировке японской литературы, к стиранию ее национальной специфики? Чтобы ответить на этот вопрос, обратимся к дискуссии о содержании и форме новой литературы, начатой в японской критике еще в начале века и продолжающейся поныне.
Во время этой дискуссии много было сказано о создании нового стиля путем синтеза традиционных элементов с элементами, пришедшими с Запада. Это закономерно: уже более века японская литература как бы находится на пересечении двух культур — европейской и азиатской. Смешение двух культур наблюдалось всюду, но это еще не было их органическим синтезом. Не избежала «культурного раздвоения» и Япония.
Раздвоенность проявилась особенно ярко в сфере архитектуры. На первых порах японцы попросту подражали западным образцам, и в результате получились лишь бледные копии созданий европейских мастеров. В то же время идея сохранения в чистоте традиций путем отказа от «чужих» идей и форм была отвергнута самой историей. Поиск национального своеобразия привел к появлению в Японии 30-х гг. настоящих архитектурных чудовищ: между крышей традиционной формы и железобетонным каркасом не было никакой связи. После войны в Токио был построен Дворец культуры по проекту знаменитого архитектора Танге Кэндзо. Характеризуя архитектурный стиль этого замечательного сооружения, критик Като Сюити пишет: «Архитекторы наших дней не стремятся больше восславить японский национальный характер, они отвергают и эклектизм, а просто пытаются решать стоящие перед ними проблемы, пользуясь международным языком выразительных средств современной архитектуры. И тем не менее в их произведениях весьма часто проявляется именно то, что можно назвать чисто японскими особенностями восприятия: тонкое чувство цвета, гармония форм, изящество линий и т. д. Японский характер архитектуры обусловлен целым рядом объективных факторов (климатические условия страны, природное окружение, душевный склад автора и пр.), а не навязыванием архитектору извне каких-либо концепций. И если мы считаем работы Танге Кэндзо японскими по духу, то именно в том самом смысле, в каком французскими кажутся нам произведения Ле Корбюзье»[96].
В подлинном произведении искусства творчески освоенные традиции и «чужой» опыт присутствуют как бы в «растворенном» виде, утрачивая свои конкретные очертания. Безусловно, основные элементы традиционной эстетики сохраняют свое значение и в наши дни. Но если рассматривать традиции как нечто живое, функциональное не только в прошлом, но и в настоящем и в будущем, то смысл поступательного движения современного японского искусства следует видеть не в консервации традиционалистски понятой самобытности. Если в архитектуре ввиду ее специфики обращение к «международному языку» не вызывает сомнений и упреков, то в литературе дело обстоит несколько иначе.
Поучителен пример романа Абэ Кобо «Женщина в песках», который переведен на многие языки мира. Некоторые критики упрекали автора в «космополитичности», поскольку, по их мнению, роман можно воспринимать, не имея никаких представлений о японских художественных традициях. Возражая им, критик Китамура Бикэн писал, что «нет ничего абсурднее, чем упрекать писателя в том, что он модернист без гражданства»[97].
В романе Абэ Кобо символическая «стена» в образе песка не имеет национальной окраски. Пески — это метафора современной ситуации всеобщего отчуждения. Рецензент парижской газеты «Монд» Марсель Брион пишет, что абсурдность происходящего в романе Абэ Кобо создает ощущение еще большей безнадежности, чем «Процесс» Кафки. Американский исследователь Морис отмечает, что в романах Абэ «почти не чувствуется ничего японского», что японские традиции в них «представлены крайне слабо».
В этих отзывах, несомненно, сказывается инерция прежних европейских представлений о Востоке, о неизменной сущности его души. В «Женщине в песках» действительно нет традиционной гармонии между стихией и человеком, их равновесие явно нарушено. Мир природы предстает у Абэ Кобо не в поэтических связях, не как объект возвышенных лирических переживаний, а во всей конкретности своего материального бытия. Героя романа Ники Дзэмпэя интересуют физические свойства природной субстанции, одиночество среди песка не вызывает у него тоски, грустных воспоминаний о прошлом. Ему не свойственна мечтательная созерцательность. В песчаной яме герой сооружает «лабораторию» по изучению свойства песка, законов его движения. Мировоззрение героя Абэ Кобо отражает те разительные перемены, которые происходят в сознании современных японцев.
В чем собственно заключается «японское» в представлении европейцев? В своей Нобелевской лекции Ооэ счел важным затронуть и этот вопрос. Европейские авторы многочисленных путевых заметок по Японии обычно отмечают утонченную изысканность, созерцательный ум как главное свойство в натуре японцев. И Ооэ говорит с некоторым сожалением о том, что европейцы не замечают больших перемен, произошедших в мировоззрении современного японца. По его мнению, устоявшееся представление о японском менталитете должно быть дополнено понятием гуманизма, провозглашающего принцип свободного развития человеческой личности. В числе тех, кто посвятил себя «формированию нового японца», Ооэ называет Ватанабэ Кодзуо, который, как было сказано, привнес гуманистические идеи французского Возрождения в японскую культуру. Ныне уже невозможно говорить о социально-политической и литературной истории Японии XX в. без учета идей гуманизма.
По инерции мысли европейцы, как правило, ищут в искусстве Востока «неизменную» сущность восточной души, а то, что в нем «современно» и «универсально», кажутся им плодом подражания или европеизации. Между тем очевидно, что в наше время «современное» больше не означает «европейское». Суперсовременный корабль, построенный в Японии, нельзя называть «европейским». Нечто подобное произошло и в литературе.
Кстати, небезынтересно упомянуть в этой связи малоизвестный случай из истории русско-западных литературных связей. В начале века в США вышел сборник «Русские рассказы», куда вошли произведения русских писателей от Пушкина до Куприна. В послесловии сборника переводчик, сравнивая «Пиковую даму» Пушкина с «Шинелью» Гоголя, рассуждает так: «Прочитав с интересом „Пиковую даму“, мы все же задаемся вопросом, является ли она произведением русского автора. Нет, это не русский рассказ. Если бы рассказ был опубликован в каком-нибудь американском журнале с подписью Джона Брауна, то ни у кого это не вызвало бы сомнения. Что же касается „Шинели“ Гоголя, то это без сомнения русский рассказ. Он никого не может обмануть, если даже под ним поставить подпись Джона или Смита».
Здесь та же самая инерция мышления: то, что «современно» в литературе незападного мира, это «европеизированное», и потому выводится за пределы национальной художественной культуры. Однако Пушкин в «Пиковой даме» и в других произведениях, например в цикле «Подражаний Корану», в «Моцарте и Сальери», «блистательно доказал, что, разрабатывая и не русскую тематику, он может оставаться и глубоко национальным поэтом»[98].
Очень поучительно суждение самого Пушкина на этот счет: «Мудрено отъять у Шекспира в его „Отелло“, „Гамлете“, „Мера за меру“ и проч. — достоинства большой народности. Vega и Кальдерон поминутно переносят во все части света, заемлют предметы своих трагедий из итальянских и французских новелл … ле Ариосто воспевает Карло-мана, французских рыцарей и китайскую царевну. Трагедии Расина взяты им из древней истории. Мудрено однако у всех сих писателей оспаривать достоинства великой народности»[99].
Под «народностью» Пушкин разумеет национальное своеобразие художника, которое может проявиться и не только на «отечественной тематике». Если перефразировать мысль Пушкина применительно к литературам Востока, в частности японской, то можно сказать, что, разрабатывая «национальную тематику», писатели вправе прибегнуть к «международному языку» выразительных средств и при этом сохранить «достоинства большой народности».
Произведения Ооэ принципиально синтетичны. Его творчество сформировалось на фундаменте нового художественного содержания. Источников этого содержания два: японская национальная жизнь и культура европейского гуманизма. Персонажи произведений Ооэ проявляют себя в открытых движениях, явно дисгармонирующих с традиционным соотношением природы и человека, индивидуума и общества. Ооэ разрушает прежние традиции в литературе, чтобы внести новые, обусловленные переменами, происходящими в мире и в сознании современного японца, — причем не только в содержании, но и в самой стилистике произведения.
Творчество Ооэ, вероятно, можно рассматривать как итог столетней истории новой японской литературы, завершающий процесс ее самоопределения, в котором принимали участие выдающиеся писатели современной Японии. Созданные ими новые художественные традиции в литературе открывают широкую перспективу для последующих поколений японских писателей.
Спору нет, традиционное сохраняет свое значение и сегодня. Свидетельство тому — мировая известность Кавабата Ясунари, этого писателя своеобразной «японской Японии». Присуждение Нобелевской премии Ооэ Кэндзабуро было европейским признанием художественных достижений современной литературы «амбивалентной Японии». Оба направления закономерно сосуществуют в литературе Японии наших дней, дополняя друг друга.