Быстро проходили дни и недели и еще быстрее передвигались мы с места на место; но, несмотря на то, что не теряли времени, мы не видали и двадцатой доли тех исторически знаменитых мест, которыми славится Индия. А между тем жара становилась с каждым днем ужаснее. В начале мая она достигает вообще по всему Индостану своей высшей точки; но Раджастхан является в этом смертельном месяце даже в Индии пеклом, в сравнении с которым сам Аллахабад способен обворожить своей прохладой. В то время как в Петербурге и Москве поля еле начинают одеваться молодой зеленью, а кусты сирени еще стоят обнаженные, на палящих равнинах Раджпутаны все уже испеклось, пережарилось, и поверхность земной коры, как сухарь, слишком долго оставленный в духовой печи, пересохнув, начинает рассыпаться прахом. Ее огромные поляны, выгорелые, печальные, желто-бурого цвета, в местах, где они не столь густо заселены, напоминают русские степи: тот же сухой ковыль, то же частое марево на раскаленном горизонте…
Словно высохшая до мозга костей старица, дремлет вокруг нас усталая, угасающая природа Индии, доживая под палящими стрелами свирепого солнца «сезон жары». Весна, лето, зима и осень для туземца лишь звук безо всякого значения. У индуса всего три времени года, и, говоря о них, он различает сезон «жаркий», «холодный» и «сезон дождей». Через три-четыре недели на ярко яхонтовом, девять месяцев в году безоблачном небе, покажутся первые дождевые облака… Загремит гром, подымутся на Бенгальских берегах циклоны и опустошительные бури. Погибнет несколько человек, разрушится несколько зданий; но зато, пролетев с юга, ураган принесет на мощных крыльях своих столь желанный муссон, весь пропитанный ароматами Цейлона и Южной Индии. И вот снова, в два-три дня, под проливным дождем зацветает вся Индия от Гималаев до Кумари. Затопленные равнины Раджастхана превратятся в моря, из глубины коих будут торчать лишь скалы такуров с их полуразрушенными крепостями и замками. Эти скалы, рассеянные теперь, словно безобразные бородавки, по лицу Сурьявансы – «Земли Солнца» – обмоются и зацветут, и снова все заликует в природе… Закукует кукушка – певец любви Индостана, птица, посвященная Каме, божку любви. Подымется пар от земли – благоуханнейший изо всех ароматов природы в понятиях индуса – пар от первого дождя, и начнутся свадьбы, пиры и веселье…
Но пока до дождя, «возлюбленного земли», по словам греческого поэта, – Раджпутана могла нам предложить не более того, что сама имела. Кругом все выжжено, и нечему уж более выгорать. Все мертво и безмолвно, и на голых полях не видно даже обычной фигуры земледельца, бедного черного скелета, копающегося на них, словно крот, во все остальные времена года… До первых дождей ему нечего делать в поле. В подобный зной даже выносливый верблюд покорно ложится, где попало: жвачка теряет для него всю прелесть, и по целым дням он либо непробудно спит, либо тут же издыхает. Все словно вымерло, застыло в природе, и деятельность ее проявляется теперь в одной смерти да тлении… В такие дни птицы десятками падают мертвые на сухую землю. Общее безмолвие прерывается лишь длинной, жалобной трелью ястреба, где-то недвижно висящего на воздушных горячих струях, да где-нибудь на бугорке стая коршунов, окружив падаль, стоит не двигаясь, понурив голову и не трогая лакомой пищи, довольствуется одними грезами. Смерть в разнообразнейших видах парит над головой европейца. Она мигает на него из дрожащих световых волн, угрожая солнечным ударом; тихо подкрадывается к нему в вагоне, суля «апоплексию от жары»,[181] причиняемую на железной дороге рассекаемым быстротой движения раскаленным воздухом, дома – удушливой температурой. Она ждет жертву в каждом затемненном, сравнительно прохладном уголку, куда сырость поливаемых ставен и дверей привлекает ядовитых тысяченожек, скорпионов, даже змей.
Смерть в Индии не пропустит ни одного случая: она лучший союзник туземца и она часто избавляет его от тирана. Она сторожит англо-индийца из-за каждого угла; все средства для нее хороши. Вечно потеющий англичанин находит ее всюду: в искусственной прохладе; панки, осуществляющей в Индии perpetuum mobile,[182] – под колыханием коей он ест, спит, пьет, ругается, дерется и отправляет служебные обязанности, – как и в каждом стакане питья со льдом. Воспаление легких и холера прекращают его карьеру в несколько часов.
Все это нам было известно, и мы были предупреждены о раджпутанском зное. Но до тех пор все нам сходило с рук, и безнаказанность сделала нас дерзкими. В Дели такур нам сказал: «Не бойтесь; за вас двух я ручаюсь, и если оба наши англичанина послушают моего совета, то поручусь и за них»… И мы были совершенно спокойны.
Все более и более – я говорю о полковнике и о себе – овладевал такур нашею волей, всеми нашими помыслами. А заручившись всем нашим умом и душой, раздражив наше любопытство до крайних пределов, заставив нас чувствовать, что по одному мановению руки его мы готовы последовать за ним без колебания и метафоры – в огонь и воду, овладев наконец окончательно нашей волей, он видимо не пожелал воспользоваться своими преимуществами… Всегда ровный и приветливый со всеми, он был с нами, быть может, минутами ласковее, но также непроницаемо замкнут насчет своих таинственных несомненных познаний в «тайной науке», как и с прочими. Что он знал о нашем страстном желании поучиться у него, получить объяснение его необычайной, а для нас абсолютно доказанной психологической силы – это также для меня несомненно, как и то, что он, находясь в эту минуту в Тибете, знает, если только желает знать, каждое слово из того, что я пишу. Но, зная это, он молчал. Минутами мне казалось, что он будто изучает нас; желает убедиться, насколько он может довериться нам, и я боялась говорить о нем даже с полковником. Принадлежа к нашему «обществу», он оставался простым членом, отказавшись даже от не раз предлагаемого ему звания «почетного члена общего совета». Один из таких главных советников Теософического Общества в Лондоне, лорд и граф и, главное, человек признанный одним из ученейших членов Королевского Общества, зная о нем, писал в прошлом году другому члену совета нашего Общества, редактору главного журнала правительства: «Ради Бога, просите такура ответить мне, есть ли для меня надежда достичь результатов, которых я тщетно ожидаю вот уже пятнадцать лет… Спиритизм изменнически предал меня. Феномены его – факт; объяснения – чушь. Как возобновить прежние сношения с тем, с кем я когда-то разговаривал так свободно за три тысячи миль, каждый из нас в своей комнате?… Теперь все исчезло, он не слышит меня более, даже не чувствует… Почему?!!..» Когда я передала такуру письмо по просьбе редактора, Гулаб Синг просил меня написать под его диктовку следующее: «Милорд, – вы англичанин и ваша вседневная жизнь вся проходит по английскому шаблону. Честолюбие и парламент начали дело разрушения, мясная пища и вино окончили оное. Для ассимиляции духа человека со всемирной душой Парабрахмы существует лишь одна узкая и тернистая тропа, по которой вы не пойдете. Материальный человек убил в вас духовного. Вы один можете воскресить последнего и никто другой на это не способен…»
Конечно, скептики и материалисты, как те, которые приписывают явления спиритизма нечистой силе, так и другие, убежденные, что после смерти от нас ничего не останется, а будет, по выражению Базарова, «лопух расти», ничему этому не поверят, а одни станут нас с такурами и лордами подымать на смех, другие открещиваться от нас. Но к этому нам не привыкать стать. Зато люди серьезные, ученые, опытные в медиумических явлениях, как профессоры Бутлеров, Вагнер, Цёльнер, Уоллас и другие, которых факты победили и принудили признать за факты, эти ученые, убедившиеся в существовании силы, способной завязывать узлы на бесконечной веревке, поверят реальности странных и необъяснимых феноменов, виденных нами в Индии. В одном мы разойдемся с ними: они верят, что невидимая сила, работающая над превращениями материи на спиритических сеансах, принадлежит духам: мы не верим в активное вмешательство усопших и приписываем эту силу лишь духу живого человека. Кто из нас прав, кто ошибается, может решить только время. Прежде всего люди должны убедиться в объективности этих спорных явлений, а затем уже приниматься за объяснение их. Спиритизму более всего повредила теория верующих в него.
Все вышесказанное не отступление от моего рассказа, а необходимое объяснение тому, чтò следует. «Письма из Пещер и Дебрей Индостана» не одно географическое и этнографическое описание Индии со вплетенными в него фиктивными героями и героинями, а скорее дневник главных членов Теософического Общества, с которыми начали уже считаться и спиритизм, и материализм в Европе, а главное – неряшливые ориенталисты.
Садясь в экипаж махараджи Баратпурского, мы ужаснулись, еле коснувшись до него. То было огромное полуоткрытое ландо времен царя Гороха, довольно удобное, впрочем, и способное легко вмещать шесть и даже восемь человек. Но сиденье его, в ожидании нашего приезда, успело превратиться в кресло, на котором поджаривались когда-то жертвы инквизиции… На подножках и железной обшивке ландо можно было готовить яичницу, а от прикосновения голой руки к его стенке у меня слезла кожа на ладони. В ужасе отдернув руку, я не решалась садиться; и даже бравый полковник остановился в смущении… В такой колеснице разъезжает, вероятно, один Вельзевул, князь ада!
– Вам нельзя будет ехать до вечера в этой коляске, – заметил такур, хмурясь. – Придется провести день здесь поблизости. Войдите в буфет, пока я пошлю за крытой каретой…
Последовало совещание. До волшебных садов Дига, поливаемых 600 фонтанами (исторически известное наследие Баратпурских махараджей) было 18 миль; до столицы штата 5; до места завтрака 15. Поезд опоздал, и было уже десять часов. Ехать в самый полуденный жар, когда и теперь у нас кружилась голова и темнело в глазах, было бы безумием. Все, кроме такура, даже индусы побледнели, то есть сделались земляного цвета, и обвевались шарфами… Один бабу, казалось, блаженствовал. Простоволосый, как и всегда, и подпрыгивая на переднем сиденье, на котором уже уселся с ногами, он нырял в волнах раскаленного воздуха, как другой ныряет в прохладных струях реки, уверяя, что вовсе еще не так жарко, и что в Бенгалии такой день считался бы многими прохладным.
Пока такур отдавал приказание, и два оруженосца поскакали куда-то за каретой, мисс Б***, совершенно изнемогая от жары и придираясь ко всему и всем, сочла своим долгом оскорбиться словами бабу:
– C'est du persifflage, cela!..[183] – повторила она, обмахиваясь в волнения. – Ему прохладно, когда мы все умираем от жары!..
– Ну, а вам-то чтò до этого?… разве вы можете запретить человеку чувствовать себя иначе, нежели себя чувствуете вы? – уговаривала я ее, предчувствуя новую между ними ссору.
– Но ведь это он нарочно!.. Он смеется над нами, – громко ворчала старая дева. – Он, как и все индусы, ненавидит нас, англичан! Он радуется нашим страданиям!..
– Совершенно напрасно так думаете, – поддразнивал ее бабу из коляски. – Я вовсе не ненавижу наших добрых повелителей. Только когда им жарко, мне всегда бывает прохладно и – vice versa… Садитесь возле меня, и я вас стану обмахивать вашим веером… Вы знаете, как я вас… уважаю!..
– Прошу вас не учить меня, если я даже и ошиблась! – взвизгнула она, бледнея от бешенства. – Не вашей… расе учить нас – англичан!
– Я вам серьезно советую быть осторожнее… при такой жаре, – вмешался такур, слезая с лошади и многозначительно подчеркивая последние слова. – Малейшее волнение может оказаться гибельным в нашем климате, которого даже и английская власть не сумела еще поработить.
И снова та же острая молния сверкнула в полузакрытых глазах раджпута, и ноздри слегка дрогнули при тоне презрения, с каким она произнесла слова «ваша раса». Но рассвирепевшая островитянка уже закусила удила, и остановить ее не было возможности.
– Мы не можем долее пребывать в гармонии, необходимой для приятного путешествия, – объявила она. – Пусть господин президент выбирает теперь между членами европейцами и азиатами!..
– Тут никакого не может быть выбора, – медленно начал он, сильно разгневанный и выколачивая в своем смущении горячую золу из трубки на подушки ландо его светлости. – Все члены вверенного мне в Нью-Йорке общества, к какой бы они расе или религии ни принадлежали, равно уважаемы мной и дороги Центральному Обществу. От выбора поэтому я отказываюсь; а о праве своем решать споры и недоразумения между членами – заявляю. Я слышал каждое слово вашего… немного крупного разговора и должен сознаться, что не нахожу в нем ничего похожего на ссору!.. Почтенная мисс Б*** вспылила и наговорила дерзостей бабу. Он промолчал и поступил как джентльмен. Надеюсь, что мисс Б*** теперь поймет, что оскорблен он, а не она, а в его лице и прочие члены-туземцы; надеюсь, что она присоединит к моей и свою просьбу, чтоб они забыли эту пустую вспышку и попросит наших добрых, уважаемых друзей не уезжать от нас…
Мисс Б*** вся затряслась от бешенства.
Стоя в двух шагах от меня и облокотясь на седло, такур не спускал с нее широко открытых зрачков, блестевших в эту минуту каким-то зловещим фосфорическим сиянием. Нараян, опустив глаза и голову, молчал; но на сильно закушенной губе его выступила крупная капля крови…
– Как! мне… мне просить у него извинения?… – прошипела англичанка. – Мне… когда он…
«Вот тебе и „Братство человечества“, подумалось мне.
Такур вдруг быстро протянул к ней руку… Захлебываясь и бормоча несвязные звуки, она неожиданно грохнулась, как скошенный сноп, хрипя и в судорогах, прямо в объятия У***, на руки которого Гулаб Синг ловко перебросил ее падающее тело…
– Так и есть, как я ее предупреждал, – тихо и спокойно произнес такур, наклоняясь над сильно вздрагивавшим телом. – Солнечный удар; несите ее в дамскую уборную!
Оскорбленный мисс Б*** бабу пошел на отчаянное средство и – явился ее и нашим спасителем. Он побежал с Нараяном в поле и принес целую охапку травы под названием кузимах. Эта трава, имеющая свойство крапивы, покрывает тело вследствие одного легкого прикосновения к ней сыпью и ужасными волдырями. Не говоря ни слова, он попросил меня надеть перчатки и растирать ноги больной кузимахом. У самого у него лицо и руки мгновенно вздулись как пузырь, но он не обратил на это внимания. Признаюсь, я исполнила возложенное на меня поручение со злобным рвением. Я почему-то надеялась… чувствовала, что такур не допустит до такого трагического конца, каким явилась бы смерть англичанки во время нашего путешествия, а доставить ей неприятный, но благодетельный зуд в продолжение нескольких дней мне было весьма с руки. Чрез пять минуть втирания ноги англичанки превратились в кровавые волдыри, но зато сама она открыла глаза и имела удовольствие заметить (по крайней мере я надеялась), как за ней ухаживает «сын презренной расы». Но бабу не ограничился этим: тогда как с девяти часов вечера У***, ее соотечественник, под предлогом нездоровья и усталости, залег спать в соседней комнате, маленький бенгалец не оставлял ее ни на минуту. Один он переменял ей головные примочки изо льда, который наконец под вечер и вследствие нашей телеграммы был прислан из Агры, и ушел от нее лишь на другое утро, когда с первым поездом приехал вслед за льдом и врач англичанин.
Узнав о странном лекарстве бабу, доктор фыркнул себе что-то под нос, но объявил, что и кузимах хорош, как и всякое другое отвлекающее кровь от головы средство. Приказав везти пациентку назад в Агру, а по выздоровлении тотчас же назад в Бомбей, он взял 50 рупий и отправился в ожидании обратного поезда завтракать, попросив У***, en passant,[184] чтоб эти «негры» ему не мешали. У***, чувствуя, что я гляжу на него, сильно покраснел, но обещал – не сделав ни малейшего замечания. Он ехал с ней, так как нельзя же было отпустить ее в таком состоянии одну, а нам невозможно было уехать, не повидавшись со свами Дайанандом.
Но вернемся на несколько часов назад. Накануне, под вечер после катастрофы и когда больная уснула, четверо нас: такур, полковник, Нараян и я, собрались вместе за маленьким садиком станции, у разбитых для нас палаток. Палатки принадлежали такуру, появились в несколько минут, словно вызванные волшебством из-под земли, и были весьма курьезны. В другое время их внутреннее устройство, где находился кругом и коридорчик, и спальная, и гостиная, и даже комнатка для ванны, привлекли бы все внимание нашего любознательного президента, особенно их вполне восточная меблировка. Но в настоящую минуту нашего рассказа он был слишком взволнован. Его занимала лишь одна мысль – об ответственности его положения как президента Общества; мысль, что компания наша расстраивается, и один из членов ее, как бы ни был он виноват, находится в опасности. Неизвестность будущего и искреннее огорчение ввиду фактической невозможности помирить два столь противоположные элемента в управляемом им и доверенном ему Обществе, как чванные англичане и туземцы, которые, как огонь и вода, лишь шипели при малейшем соприкосновении, все это не давало ему покоя. И он шагал, бедный полковник, в величайшем смущении, прогуливаясь взад и вперед пред навесом средней палатки, где такур, спокойный и безмятежный, как и всегда, курил у дверей на ковре.
– Не волнуйтесь, полковник; она не умрет, – равнодушно заметил такур.
– Нет!.. вы даете мне в том слово, мой дорогой такур? – воскликнул обрадованный американец.
– Давать слово в жизни или смерти больной особы, не будучи врачом, было бы слишком дерзким с моей стороны, – возразил раджпут, смеясь. – Но, судя по долголетнему опыту, если она пережила первые полчаса и к солнечному удару не присоединились симптомы другой какой болезни, то, конечно, главная опасность миновала…
Американец поднял на него свои ясные голубые глаза и, задумчиво пощипывая бороду, покорно заметил:
– Мы приехали в Индию за 10000 миль изучать психологию и все касающееся духовного человека… и… по вашему зову. Мы вас выбрали нашим гуру,[185] а теперь, когда мы нашли в вас одном воплощение «тайной науки», неужели теперь вы отвернетесь от нас?
В голосе нашего президента зазвучала очень грустная нотка. Такур быстро взглянуть на него и, помолчав, отвечал уже совершенно спокойно и даже ласково:
– Я действительно посвящен в то, что у вас называют гупта-видьей – тайными науками…
– Вам известны эти науки? Вы наконец решаетесь сознаться в этом хоть пред нами – вашими невежественными, но всею душой вам преданными учениками?
– Я никогда этого не скрывал и не мог бы, даже если бы хотел скрыть… Я брахмачарья.[186] Но ведь под названием «брахмачарьи» и словом «тайные науки» разумеется иногда очень многое, и смысл их весьма эластичен. Со славных времен риши прошли тысячелетия, Индия пала и выродилась, – печально добавил он. – Теперь вы найдете во всех больших городах «брахмачарий», которые заменяют недозволенную им кастой законную жену тайным гаремом – зенаной – и отдают в рост деньги; часто встретите шарлатанов, составляющих и продающих во имя «тайных наук» любовные зелья! Неужели и за такими вы станете гоняться и отдавать им почести из-за одного имени?…
– Что такое «тайные науки»? – продолжал такур. – Для меня эти науки, как и для всякого, кто им посвятил всю жизнь, содержат в себе ключ ко всем тайникам природы и миров как видимого, так и невидимого. Но этот ключ достается дороже, нежели вы думаете. Гупта-видья – обоюдоострое оружие, и к нему нельзя приступать, не пожертвовав заранее жизнью, хуже, разумом, так как она одолевает и убивает каждого, кто не успеет одолеть ее самое. Басни древности основаны не на одной фантазии. И в нашей допотопной Арьяварте найдется сфинкс, как и в Египте, и на одного Эдипа в итоге получаются тысячи жертв. Особенно она опасна для вас, европейцев и белых. Вот почему я колеблюсь пред вашим страстным, но… неразумным желанием дозволить вам даже начать первые испытания…
– Такур! ради всего для вас дорогого!.. – воскликнул наш президент умоляющим голосом. – Прошу вас во имя всего нашего общества, во имя науки и человечества!.. Вы знаете, я не трус. Я не дорожу жизнью, и если хотя в конце ее не блеснет для меня луч истины, то чем… скорее этот конец… тем лучше!.. Только наставьте меня раз на путь истины, и клянусь никогда ей не изменить…
Такур отвечал: не сейчас.
– Хорошо, – вдруг обрадовал он полковника. – Теперь, когда вы завтра, вероятно, будете освобождены от ваших двух англичан, я могу вас пригласить к себе, в Д*** поместье. До вашей поездки к свами Дайананду остается еще две недели… Раз у меня, полковник, я вас подвергну одному предварительному и небольшому испытанию. Останетесь вы победителем – хорошо, быть вам моим челой на семь лет. А нет, ну, тогда все останется по-прежнему. Согласны?…
– С радостью, с радостью!.. – суетился наш развеселившийся президент. – И вы увидите, такур, что я не ударю лицом в грязь ни перед каким испытанием!..
По окончании разговора такур попросил меня отправиться к мисс Б*** узнать о ее состоянии. Все трое, т. е. Гулаб Синг, полковник и Нараян, заперлись затем одни в палатке. Когда я вернулась часа через полтора, полковник весь сиял.
– Знаете, – произнес он радостным шепотом, – как скоро ушел Нараян, – такур допускает меня к «первому искусу»…
– Знаю; ведь это он при мне вам обещал, если счастливо пройдет предварительное испытание.
– Нет, это совсем другое… он позволяет мне попробовать кхумбаки и пураки… когда бы я ни пожелал!
– Господи!.. – в ужасе всплеснула я руками. – Да ведь это вы, значить, будете висеть вниз головой и не дыша по целым часам?… Да с вами будет непременно удар!.. В своем ли вы уме?…
– Почему же непременно удар? Все зависит от силы воли, а в ней у меня недостатка никогда не было, – немного обидясь отвечал О*.
– Ну, как знаете… Только смотрите, не смеется ли он над вами… Он только желает вам доказать, как совершенно неспособен европеец к подвигам индийского аскетизма…
В первый раз со времен нашего знакомства достойный американец чуть не разбранился со мною за это замечание. Он приехал де изучать «тайные науки» и изучить их.
– Да вы на что же решились?… – рассердилась я наконец. – Факиром, разрисованным коровьим навозом желаете быть или раджа-йогом? Так ведь вы или забыли, или не знаете, что первым настоящая гупта-видья столько же знакома, как и вам, а настоящие раджа-йоги, такие как такур, вниз головой и вверх ногами не висят и мозгов себе вверх дном не перетряхивают.
Последний аргумент видимо поразил его.
– Как?… Разве такур не практиковался в 86 позициях, предписанных «Йогой» Патанджали?…[187]
– Очень это похоже на него, который всегда говорит с таким презрением о юродствах «хатха-йогов», т. е. тех, которые, следуя мертвой букве учения Патанджали, стоят по целым дням на голове, – отвечала я, окончательно разозлясь.
– Но как же он дозволяет мне?
– Дозволяет, чтобы отвязаться от вас, потому что вы пристаете к нему слишком, и он желает вас проучить вероятно… Не сердитесь, полковник; но где же вы когда-нибудь встречали факира или даже простого байрага-госсейна (странствующего монаха) с таким, как у вас, брюшком?
О* снова обиделся, даже огорчился.
– Но я могу похудеть; я только желаю ему показать силу воли моей, доказать, что не одни индусы достойны посвящения в высшие «тайные науки».
– Не этими фокусами докажете вы это ему! Я его лучше вас знаю… Полноте, не морочьте себя напрасными надеждами! Благодарите судьбу и за то, что, принадлежа оба к ненавидимой и презираемой им «белой расе», видя лучше всякого другого нашу безусловную горячую к нему преданность, а быть может еще более за нашу искреннюю симпатию к его народу и уважение к родине его, нежели за первое, он делает такое неслыханное для нас исключение. Не требуйте от него того, чего он не может, не смеет нам дать, и довольствуйтесь крохами, которые он нам бросает по дороге.
– Но почему же, – не отставал от меня полковник, – скажите, почему! Ведь есть же у него ученики?
– Есть, да не такие, как мы с вами, дети гнилой цивилизации, наследники всех пороков Запада. Вот посмотрите на Нараяна: бедный малый – мистик и фанатик по природе; он живет и дышит им одним и готов по одному мановению пальца его положить за такура десять тысяч жизней, когда б имел их. А он никогда не будет у него принять челой, хотя он и природный индус.
– Но как же вы можете знать! Разве он говорил?…
– Ничего не говорил, а знаю; хотя бы потому, что лучше вас понимаю Патанджали и что я не в первый раз в Индии. Несчастный Нараян не может сделаться раджа-йогом, потому что он женат.
– Да ведь он женат еще пока номинально: его жене всего одиннадцать лет. Это только обручение.
– А разве такур имеет право разбить всю жизнь молодого, ни в чем неповинного существа? Разве он такой человек? Вы забываете, что брось теперь Нараян жену, она будет обесчещена до дня смерти. Не только она, но и все ее родные и родственники до седьмого колена лишаются касты…
– Несчастный молодой человек!.. – с сердечным соболезнованием воскликнул полковник.
– Но… ему, быть может, еще улыбнется счастье… она, быть может, еще… умрет? – наивно добавил он.
– Бедная, маленькая Авани-бай![188] Как вам не стыдно надеяться на ее смерть!..
– Да я вовсе и не надеюсь на это… но ведь все может случиться… и я ведь только из желания ему добра…
Не успел он еще договорить последнего слова, как произошло нечто необыкновенное. Мы стояли на заднем дворе станции под деревом и говорили почти шепотом, а палатка такура находилась, по крайней мере, за двести шагов оттуда. Вдруг, словно из густой листвы мангового дерева, над нашими головами раздался чистый, звучный голос Гулаб Синга в ответ на эгоистическое замечание нашего президента, который так и замер на месте…
– Тому, кто строит собственное свое счастье на несчастии другого, – не быть никогда раджа-йогом!.. – явственно произнес голос.
Начатые почти над нашим ухом, последние слова фразы, как бы постепенно удаляясь, прозвучали где-то далеко и наконец слились с жалобным завыванием и хохотом голодных шакалов в поле.
Полковник побежал во всю прыть своих толстых ножек назад, в палатку такура, где и нашел его за ужином с Нараяном и двумя другими нашими индусами. Такур допивал свою вечернюю порцию молока – единственная его пища (сколько мы успели заметить за все долгие недели его пребывания с нами), и на вопрос, не выходил ли он перед тем из палатки, полковник получил отрицательный ответ ото всех присутствующих.
– Я глядел на него как под влиянием минутного безумия, – рассказывал мне затем полковник, – а он сидел такой же, как и всегда, равнодушный и спокойный, вперив в меня свои удивленные глаза, которыми он словно перебирает и пощипывает вам душу до самого ее дна!.. И знаете, что он отвечал мне на мое невольное восклицание, что я, кажется, слышал его голос на дворе станции? «Очень может быть, мой дорогой полковник. Невидимые коридоры вечности и безграничного пространства акаши[189] наполнены всеми голосами природы – прошлого и настоящего. Весьма естественно, если вы и наткнулись нечаянно на застывшую волну моего голоса и, приведя ее в движение, пробудили в одном из таких коридоров эхо… Помните, ничто не исчезает бесследно в природе; поэтому никогда не произносите, даже не думайте того, чего бы вы не желали впоследствии найти запечатленным на таблицах вечности»… Черт меня побери, если я понимаю эту ходячую загадку, которую мы все зовем такуром! Кто и чтò он такое?!..
На другой день мы уложили мисс Б***, слабую, но уже бранчливую, в вагон и отправили ее на попечении У*** и врача назад в Агру. На прощальный привет бабу, который провозился с ней и ухаживал за ней до утра, она отвечала милостивым, но величавым и довольно холодным наклонением головы. Из индусов она никому не подала руки; но У***, устыдясь нашего присутствия, торопливо и будто прячась за спины зрителей, пожал им всем руки, кроме такура, который не присутствовал при проводах.
Под вечер того же дня мы отправились в столицу махараджи, где и ночевали впервые во дворце независимого принца Индии. Но об этом и дальнейших наших приключениях сказка впереди.