Всем известно, по какому поводу и в каких условиях создавались, публиковались и распространялись Письма к провинциалу. Если кто — либо случайно этого не знает или позабыл, то его можно было бы отослать к рассказу об упомянутых событиях, оставленному Николем[2]. Данный источник следует дополнить сведениями, содержащимися в VI и XVI главах третьего тома Пор — Рояля, принадлежащего перу Сент — Бёва, и в особенности — в XI, XII и XIII книгах Воспоминаний о. Рапена (Rapin), чтобы, по крайней мере, однажды выслушать сразу обе стороны. Боюсь, что прежде чем говорить о янсенизме в целом и о Провинциалиях в частности, не один критик и не один комментатор именно о подобном требовании охотно забывали.
Еще лучше публика осведомлена относительно предмета знаменитых Писем. Каждое из них тот же Николь снабдил кратким и содержательным изложением. Николю принадлежит также развернутое Оглавление Писем. В числе достоинств указанного Оглавления то, что оно позволяет как бы одним взглядом охватить и картину полемики в ее целостности, и те весьма тесные взаимоотношения, которые объединяют в Провинциалиях вопрос о морали и вопрос о благодари. Но в особенности анализ этих взаимоотношений позволяет увидеть, сколь ошибочно мнение, согласно котором}' Паскаль, начиная с пятого Письма, ловко изменил порядок вопросов (оставив теологам основной предмет дискуссии) к несколько уклонился в область рассуждений о морали и иезуитах. Ведь достаточно сказать, что именно иезуиты из Лувена, Парижа и Рима на тот момент в течение уже шестнадцати лет добивались осуждения янсенизма, и Августин[3] Янсения был написан против них, против Суареса, Васкеса и Молины (являвшихся, согласно аллегории, которая столь забавляла Паскаля, тремя из «четырех животных[4] Эскобара), а также против Лессия. Всех указанных авторов Янсений обвинял в попытках возобновить в церкви заблуждения «массилийцев» и «полупелагиан»[5]. Боюсь, об этом слишком часто забывают, когда идет речь о Провинциалиях и когда хотят почтить светских друзей Паскаля (к примеру, шевалье де Мерэ), якобы наставивших его, о том и не помышлявшего, на путь подлинного успеха[6].
Наконец, я не стану напоминать также ни о триумфе, с которым Провинциалии были встречены читателем, ни о похвалах, которых удостаивается это произведение и по прошествии чуть ли не двухсот пятидесяти лет с момента создания, ни о приговорах, которые ему выносятся: вряд ли найдется что — то более общеизвестное. К тому же «мир стал недоверчивым», и в подобных вопросах восхищение Вольтером или Боссюэ[7] давно уже не направляет, не пробуждает и не ограничивает свободу наших оценок. Мы желаем смотреть своими глазами и выносить самостоятельные суждения.
Но, если я не ошибаюсь, еше можно сделать то, что всегда — а сегодня более, чем когда — либо — интересно: уточнить основания успеха; установить степень искренности Паскаля в его полемике с иезуитами; быть может, разобрать также и последствия выхода Провинциалий в свет. Пусть приведенные вопросы и не новы, но все же к ответу на первый из них никто пока еще не приблизился в достаточной мере. Недавние весьма оживленные дискуссии возобновили актуальность второго, который к тому же пора, наконец, расширить и — главное — вывести из рамок вопроса о том, мог ли Паскаль более или менее буквально передать латынь Эскобара и Филиуция. А что касается третьего, то я очень далек от мнения, будто бы он мог быть согласован с ответом, который на него обычно дают.
Отбросим для начала мотивы неубедительные, незначительные, а также те, которые уже долгое время не рассматриваются нами в качестве мотивов: допустим, стремление к таинственности или скандалу, а равно и мотивы, предлагавшиеся Жозефом де Местром[8] — заинтересованность 1руппы заговорщиков «в извлечении выгоды из пасквиля»; «качества людей, на которых Паскаль нападал в своей книге». Не этот ли критик придумал и следующий дерзкий парадокс: будь Письма к провинциалу, со всеми их литературными достоинствами, написаны против капуцинов, о них бы давно уже не говорили? Только вот он забыл подсказать, как случилось, что мы сегодня не читаем больше, к примеру, обвинительных речей Шалотэ против Общества Иисуса, созданные целым столетием позже, или многословного, хотя и небольшого по объему сочинения этого плоского типа д’Аламбера[9]: К опровержению иезуитов. И как случилось, что «группа заговорщиков», будучи в данном случае стороной не менее заинтересованной, не сумела обеспечить сохранения до наших дней актуальности Частого причащения Арто или Визионеров Николя?[10] Ведь в свое время указанные книги обладали популярностью, не уступающей популярности Провинциалий. Примечательно, что сами противники янсенизма хвалили в Частом причащении «высшую степень литературного мастерства, соединенную с высшими образцами красноречия». Не следует также забывать, что современники обоих мыслителей даже не помышляли о том, что можно как — то сравнивать «г — на Паскаля» и того, кого они единодушно именовали «великим Арно».
Только вот, можно ли заявить вслед за тем же де Местром, что ко времени своего появления Провтщиалии оказались «первой в истории Франции подлинно французской книгой, к тому же написанной прозой»? Это несправедливо хотя бы по отношению к Арно с его Частым причащением (1643), к Декарту с его Рассуждением о методе (1637), к Бальзаку[11], наконец, с его Письмами, первые из которых вышли в свет в 1624 г. Я уже не говорю о Монтене или о Кальвине. Вольтер ближе к истине, когда хочет, чтобы с Провинциалинми связывали эпоху «закрепления языка». Он почти прав, называя их «первой книгой гения, которую увидели <в качестве таковой>»[12]. К сожалению, собственно о том, что такое «закрепление языка», и о качествах, посредством которых или благодаря которым Провинциалии являются «книгой гения», он как раз забыл нас просветить, однако именно в этом и состоит весь предмет нашего интереса. Когда же мы покончим с этой привычкой к недоговоренности, расплывчатости и помпезности? Если речь или обороты Паскаля обладают достоинствами, которых начисто лишены речь или обороты Николя, то не попытаться ли нам перечислить эти достоинства непосредственно? Если Паскалева мысль проникает в такие глубины, о которых даже не подозревает мысль Арно, то не попробовать ли нам эти глубины измерить? И уж если не стоит льстить себя надеждой, что когда — либо мы сумеем определить понятие «гений», то не приложить ли наши усилия к характеристике того, особенного, индивидуального, уникального, что всегда есть в гении?
Ни о Рабле, ни о Монтене в данном контексте заводить речь не стоит. Их язык еще слишком перемешан с латынью, их фразы «неорганичны». И даже наиболее индивидуальные особенности их стиля, к примеру, повторения, перечисления, изобилующие у Рабле, а равно и метафоры или сравнения Монтеня, выглядящие так, как будто выходят сами по себе из — под его пера, все это, по правде говоря, отражает лишь первые шаги в овладении стихией языка. Они ищут специфику (ρΓορπέίέ) слова и, не находя таковой, оставляют нам в качестве поля исследования те различные формы, которые кажутся им почти адекватно передающими их собственную мысль. Ограничимся рассмотрением Арно. Всегда просторная, всегда безукоризненно выстроенная и, обычно, понятная, его фраза зачастую оказывается тяжеловесной, как правило, унылой и всегда монотонной. Я уже не говорю о ее длиннотах. Паскалевская фраза отнюдь не короче фразы Арно. Критики не раз упрекали Паскаля — и, думается, не вполне безосновательно, — что она часто бывает загромождена скобками, вводными или подчиненными предложениями, а также подчиненными, входящими в состав других подчиненных. Вот один из примеров сказанному, отмеченный о. Даниэлем в его Беседах Клеандра и Евдокса[13]: «Но если бы я не боялся оказаться столь же дерзким, — говорит Паскаль, — то, мне думается, я последовал бы мнению большинства людей, с которыми вижусь; считая достоверным обнародованное, они верили до сих пор, что положения эти находятся у Янсения, а теперь начинают подозревать обратное вследствие странного отказа показать их, который доходит до того, что я не видел еще ни одного человека, который сказал бы мне, что их там видел»[14]. Приведенная фраза извлечена из первой Провинциалии; быть может, этот физик, этот геометр, прежде почти ничего не писавший, был еще стеснен пределами того нового применения, которое он здесь дал своему перу? Вот фраза из тринадцатого Письма, одного из тех, которые, по словам Николя, переделывались автором по семь — восемь раз: «Итак, отцы мои, сделаем заключение: поскольку ваше учение о вероятности делает благие мнения некоторых ваших авторов бесполезными для церкви, а полезными лишь для вашей политики, то они своим противоречием указывают нам только на ваше двоедушие, которое вы раскрыли вполне, объявляя, с одной стороны, что Васкес и Суарес против человекоубийства, а, с другой стороны, что многие знаменитые авторы за убийство, для тою, чтобы предоставить людям два пути, разрушив этим простоту духа Божия, который проклинает тех, кто двоедушничает и готовит себе два пути: vae duplici corde et ingredienti duahus viis»[15].
Однако если фразу Паскаля и не назовешь короткой и если ее длина соразмеряется с важностью или, так сказать, с природой выражаемой ею мысли, то, тем не менее, подобная фраза всегда понятна, более чем понятна, она выглядит ясной, как следует из вышеприведенных примеров. И такой она становится в силу того, что неравномерно освещена. Именно в данном изобретении состоит вклад Паскаля в историю французской прозы и вклад, надо сказать, значительный. Тогда как до него — у Арно, а равно и у Декарта — фраза освещалась лишь белым и холодным светом, повсюду ровным и как — то равномерно рассеянным, фраза Паскаля наполнена резвящимся и играющим воздухом, а вместе с воздухом в нее проникает пламя, движение и жизнь. Паскаль краток, когда нужно, и пространен лишь постольку, поскольку этого хочет. Или, скорее, он не пространен и не краток, однако его фраза, ничего не теряя в точности контура, делается эластичной, сгибается, дробится и сокращается или удлиняется, когда и как ему угодно, обнаруживая исключительную податливость, легкость, живость. Если естественность в нашем языке никогда не шла дальше уровня, достигнутого Паскалем, то лишь по причине отсутствия дальнейшего прогресса в искусстве письма, ибо суть последнего состоит не в стремлении к внешнему блеску за счет содержания, но в поисках и обретении из всех вариантов высказываний, способных быть предоставленными языком для одной и той же мысли, того единственного, который ей соответствует, который ей соразмерен, и того единственного оборота речи, который следует за ней, который ее копирует, который воспроизводит, так сказать, все ее акциденции[16]. Мне известен лишь один стиль, который, в указанном смысле, был бы сравним с паскалевским. Он может быть также назван пор — рояльским, поскольку я имею в виду стиль Расина[17].
Вполне понятно, что таким образом определенное, указанное достоинство не ограничивается фразой, но распространяется с фразы на целостный фрагмент текста, а с этого фрагмента — на все Письмо, а с одного Письма — на все остальные. Легкая, светская и жизнерадостная ирония; глубокомысленные и не лишенные горечи шутки; легкое и изящное повествование; порой попеременно, а порой в одно и то же время, проницательная и пылкая диалектика; живость штриха; стремительность ответного выпада (riposte), широта и свобода душевного порыва; святое негодование: если для Мольера не было — как рассказывают — чтения более излюбленного, чем первые Провинциалии, а для Боссюэ — более возвышенного, чем последние из них, и если в небольшом томе, таким образом, нашли себе место все разновидности красноречия и ума, то все это — следствия вышеназванного основополагающего достоинства. Другие авторы обладали другими качествами, скажем, большим красноречием, как Боссюэ, или большим остроумием, как Вольтер. Оба указанных автора, подобно Паскалю, признаны мастерами французской прозы, но возникает впечатление, что их манера писать менее разнообразна, нежели паскалевская. Ни Боссюэ, ни Вольтер не сумели заполнить весь промежуток между тоном повседневной беседы и тоном, посредством которого принято воспевать Генриетту и Конде.[18] В арсенале средств своего искусства они не имели, в отличие от Паскаля, той особой точности рисунка или, вернее, непреложности чувства меры. Для Паскаля не характерно испытывать нехватку последнего, кроме, быть может, одного — единственного раза в шестнадцатом Письме, «которое он не имел времени сделать более коротким» <см. с. 342–343 наст. т. — ОХ>. В этот день, 4 декабря 1656 года, он обманулся относительно интереса, который публика могла питать к способу, позволившему иезуитам извратить взгляды Арно на пресуществление. Однако шестнадцатое Письмо стоит особняком, и если где — нибудь и можно усмотреть оригинальность Провинциалий, то только в этом не выпячивающем себя суровом вкусе, направляющем выбор слов и оборотов речи, выбор шутливого тона и страстного стремления к подлинной значительности мысли, которыми отмечено данное произведение. Можно посмеяться над «компьенской пощечиной» и позабавиться размолвкой повара Гийя (Guille) с иезуитом Бореном[19]. Однако этот вопрос соприкасается с другим, с вопросом о знании того, что мы вправе сделать для отмщения за нашу оскорбленную «честь». И когда кто — либо провозгласит — как, например, Лессий или Эскобар, — что в подобном случае для нас простительно убийство, то для кого секрет, что рядом с вопросом о праве самому вершить правосудие возникает вопрос об убийстве, о праве наказывать, об основе человеческого правосудия? И по мере того, как один вопрос возникает вслед за другим, тон полемики накаляется, становится раздраженным, повышенным; шутка обретает большую резкость; ораторские приемы как — то сами собой упорядочиваются под пером Паскаля. И вот, при отсутствии зримого перехода, дискуссия, начавшись с шуток, заканчивается ударами высочайшего красноречия.
Но это еще не все. Форма у Паскаля в значительно большей мере неотделима от содержания, нежели у Боссюэ, и в этом основная причина успеха Провинциалий. Благодаря быстроте и верности взгляда, благодаря проворству и гибкости, благодаря искусству наделять вещи их подлинной ценностью и в соответствии с ней соразмерять свои усилия, Провинциалии внезапно пролили свет на самый темный и самый важный вопрос, затрагивавший в то время самую суть христианства. Не то чтобы они рассеяли в данном случае всякую тень (напротив, я охотно сказал бы, что некоторые из этих теней были ими даже сгущены), но из средоточия затемненного они вычленили то, что нам единственно необходимо знать. Речь идет о том, чего не сумели сделать ни глубокий и учёный автор Августина, еще целиком принадлежащий схоластической науке, ни автор Частого причащения, которого старая Сорбонна так недальновидно исключила из числа своих докторов[20], ибо я сомневаюсь, был ли у нее когда — либо более славный представитель. К той самой морали, которая у названных авторов оказалась скрытой под недоступными в своей глубине принципами догмата о благодати (как будто бы человеческое поведение может зависеть от непостижимого разумом правила!), Провинциалии свели весь янсенизм. И тотчас все, до выхода в свет этой книги непонятное, стало понятным, уясненным, увиденным воочию, приведенным в соприкосновение с реальной жизнью. Поэтому меня не слишком удивляет, когда Сент — Бёв, сравнивая некоторые части Провинциалий с Филиппинами[21], отважился сказать, что Демосфен «находился всегда в более выгодных, по сравнению с Паскалем, условиях, поскольку ему не требовалось таких усилий для дистанцирования от расхожих стереотипов, да и жил он в более здоровом и естественно организованном общество. Ох уж это преклонение перед античностью! Если у нас имеется некий долг перед родиной, то разве не чувствуем мы каких — либо обязанностей перед самим собой и, в глубине души, перед человечеством? О чем хотят сказать с помощью этого «усилия для дистанцирования», которое нам нужно для того, чтобы заинтересовать все наше существо вопросами, обсуждаемыми Паскалем: имеем ли мы, к примеру, право самолично вершить правосудие в собственных делах; стоит ли наше «благополучие» смерти человека; можем ли мы принести ложную клятву ради спасения нашей жизни? Однако именно то, что другие, подобно Декарту, сделали для философии, Паскаль, посредством Провинциалий, сделал для моральной теологии. Он извлек последнюю из монастырского мрака, из области тайны, открываемой на исповеди. Он предлагает рассмотреть ее при ярком свете дня. И, без всякого желания и впредь тратить время на умствования по поводу ближайшей причины и довлеющей благодати, он, расширяя поле исследования, обращается ко всем тем, кто не видит пользы в подобных предметах или, точнее, страстно взывает: «Вот следствие из этоде: теперь смотрите и выносите суждение».
Кстати, одним из великих преступлений, вменяемых в вину автору Провинциалий, является его попытка, не будучи теологом, браться за трактовку вопросов, находящихся в исключительном ведении теологов, и собственный пример, провоцирующий «свет» на дебаты вокруг этих вопросов. Но поскольку предоставилась такая возможность, нужно, чтобы кто — то наконец взял на себя смелость сказать: «свет» имеет на это право и даже обязан обращать на это внимание. «Свет» имеет право подвергать проверке те принципы, от имени которых им пытаются руководить. И если теологи без нужды скрывают указанные принципы от посторонних или зачастую опутывают сетью своих тонкостей, то у «света» есть право очистить данный предмет от примесей. А если реализация подобного права ему не под силу, то у него есть, по крайней мере, право судить об упомянутых принципах по следствиям, извлеченным из них. Теология — не та наука, которая может существовать независимо от своих следствий, на манер алгебры или физики, в отношении которых следствия оказываются некоторым образом предшествующими или выходящими за пределы поля исследований. Ведь в теологии речь идет не о «пустоте», не о «полноте» и не о «полноте пустоты»[22], но о человеческом действии, о решимости поступать так или иначе и о руководящих нами мотивах. Является ли благодать «предварительной», «сопутствующей» или «возникающей как следствие»? Я не собираюсь призывать к недооценке данной проблемы и, надеюсь, сумею показать ее насущность. Но, чего я действительно требую (информации об этом я имею право требовать прежде всего), так это показа последствий, к которым может привести меня принятие того или иного предполагаемого мною решения указанных проблем. Мой рассудок вполне способен постичь их, ведь для подобной цели он мне и дан. В это верил Паскаль, в это же, вслед за Паскалем, верим и мы. Не отделяя себя от церкви и даже продолжая составлять с ней единое целое, — почти что вопреки ее собственной воле, — автор Провинциалий требовал для «света» тех объяснений, в которых, как ему показалось, «свету» было отказано. Паскаль сделал больше: он сам дал эти объяснения[23]. И потому будь Провинциалии написаны против капуцинов, что бы там ни заявлял де Местр, о них все равно говорили бы сегодня, причем говорили бы точно так же. Я только что попытался показать мотивы, под влиянием которых Паскаль вступил в полемику с иезуитами, а также подчеркнуть тот факт, что он мог и должен был полемизировать именно с ними.
И если я здесь преуспел, то самое время перейти к показу того, сколь страстно и в то же время искренне вел свою полемику автор Провинциалий.
Скажем в общем: пусть автор Провинциалий и не всегда заставлял себя буквальным образом переводить или воспроизводить цитированные им тексты[24], однако, в лучшем случае, его можно не более двух — трех раз уличить в недосмотре или в серьезном упущении, в клевете же — и вовсе ни разу. Отец Нуэ, при поддержке отца Анна и отца Бризасье, некогда уже терял время в попытках доказать обратное. Да и наш современник, аббат Мейнар (Maynard), автор Опровержения Писем к провинциалу (недавно один прелат все пытался адресовать нас к этой книге), отнюдь не лучше справился с данной задачей, нежели его предшественники. Впрочем, если кто — нибудь возразит, что даже две или три неточности — слишком много для работы, где один только Эскрбар, по его собственным подсчетам, процитирован не менее шестидесяти семи раз, — то мы с этим согласимся, но тогда уж попросим не забывать, что если бы Паскаль захотел сделать Провинциалии еще «более, — как он выразился, — сильными», то Эскобар и другие дали бы к тому все необходимые поводы. Казуисты, о которых шла речь, и вправду выносят порой суровые решения, допустим, ко1да учат: врач совершает смертный грех, предлагая свои услуги стольким пациентам, что уже не в состоянии обо всех них позаботиться. Эскобар {Tract. Ill, Ex. IX, 34). Есть среди их решений и забавные. Позволительны ли репрессии? — вопрос, которым задается тот же Эскобар. Без сомнения: ita plane[25]. Однако — при соблюдении шести условий, первое из которых состоит в том, чтобы не принимать репрессивных мер по отношению к церковным лицам (ibid. Tract. I, Ex. VII, 115). Таким же является решение, относящееся к смертным грехам книгопродавцев: «Продавец книг совершает смертный грех, продавая иностранные книги, если те конкурируют с книгами автора соотечественника» (Ibid. Tract. II, Ex. Ill, 2). И, наконец, они принимают скандальные решения, от необходимости подробного изложения которых нас весьма желательно было бы избавить. Паскаль не отрицает и даже прямо заявляет о том, что строгие предписания у Эскобара действительно имелись, но что до скандальных и забавных, то из них он полагал необходимым выбирать лишь те, которые соответствовали значительности реализуемого замысла.
Однако Паскаля обвиняют и в другой, более значительной и более грубой ошибке, нежели пропуски или изменения слов в тексте Эскобара или о. Бони. Упреки сводятся к тому, что автор Провинциалий говорит о написанных на латыни и предназначенных исключительно для использования исповедниками Моральных теологиях казуистов так, как будто эти «теологии» предлагались их авторами в качестве чтения любому верующему; и, во — вторых, что он изображает казуистов допускающими или прямо позволяющими посредством своих решений то, что на самом деле нисколько указанными авторами не защищается. Для полного оправдания Паскаля здесь следовало бы привести побольше различных сведений (details) как о самих казуистах, так и о казуистике вообще, что для нас невозможно. Подобная тема потребовала бы значительного труда, поскольку именно хорошей книги об истории казуистики нам сегодня как раз не хватает. Однако в ожидании таковой забывают, что если автор писал на латыни — это еще вовсе не основание для того, чтобы в XVII веке Моральная теология не приобрела большого количества читателей. И разве не доказывается подобный тезис следующим наблюдением: успех самих Провинциалий стал, если можно так выразиться, европейским лишь после перевода их Николем на латынь? Впрочем, в этот самый момент у меня перед глазами сорок второе издание Моральной теологии Эскобара, датированное 1656 годом. Каким бы наивным ни представлялся данный автор, — а он, судя по всему, был наивен до ужаса, — вряд ли он, тем не менее, смог бы поверить, что сорок одно предшествующее издание его книги использовалось лишь исповедниками. Впрочем, чтобы убедиться в этом, нам достаточно выслушать его самого. Он ставит вопросы, подобные, к примеру следующему, цитируемому мной в латинском оригинале:
«Dormire quis nequit nisi sumpla vesperi coena: tenetume jejunare?»[26] И отвечает — без смягчающих акцентов, оговорок и какого — либо комментария: «Minime». Стоит ли в данном случае требовать чего — либо более ясного? Вот, однако, решение, еще более утвердительное по форме; «Dubilo пит expleverim annum vigesimum primumОтв. — «Non teneris jejunare». Приведем и третью цитату: «Dixisti a mortali parvitatem excusare materiae: assigna matenae pawitatemОтв. — «Duarum unciarum, quae est quarta pars collationis». Если даже допустить, что указанные вопросы интересуют одних лишь исповедников, то неужели говорить кающемуся, который винит себя в нарушении поста, будто он ничего не нарушал, если, неспособный заснуть на голодный желудок, ужинал <накануне>, не означает сообщать ему вполне определенное правило поведения? Равно как и говорить ему, что он имеет право пить вино и даже ипокрас?[27] Так можно ли утверждать, что Паскаль ошибался, когда видел во всем этом разрешения и советы поступать вполне определенным образом? Какими же глазами мы читаем Эскобара, если видим там нечто иное? Так ответим же, чтобы впредь не возвращаться к вопросу о мере распущенности и строгости Эскобаровой морали, можем ли мы понять и принять этого казуиста иначе, чем автор Провинциалий? Нет. Чего бы о том ни говорили, но трактатами казуистов пользовались не одни только исповедники. А если бы для данного тезиса потребовалось самое последнее доказательство, я бы его почерпнул из тех недвусмысленных одобрений, которые снискали себе вышеупомянутые трактаты: Нос opus — дословно цитирую одного епископа, представляющего читателям знаменитое произведение Санчеса De main — тото — «hoc opus dignissimum censeo quod non solum pm communi scholae utilitate in hicem prodeat, typisque quam dlissime mandetur, verum eliam quod omnium oculis ac manibus continue versetw».
Продолжим оправдание Паскаля. Против него выдвигают также и другой упрек: якобы он всему Обществу Иисуса вменяет в вину взгляды казуистов этого Общества, будто высшие иерархи Ордена и впрямь имели время читать все, что писалось их собратьями во всех краях света! Как если бы неумеренность — говорят даже: сумасбродство — некоторых рядовых членов, установленная на основании событий, имевших место в каком — нибудь итальянском монастыре, могла к чему — то обязывать и, главное, компрометировать большею организацию! Ответ здесь более чем прост. Если иезуиты не отрекаются от славы своего Общества, то нет у них возможности отречься и от уз солидарности, связывающей их с теми авторами, от которых они не отреклись публично. Суарес и Санчес, Васкес и Эскобар, Лессий и Луго, Молина и Валенсия — не они ли, собственно, и составляют «славу» Общества, не они ли — его штатные «теологи», а стало быть, «авторитеты» в области вопросов морали? Нужно покончить с этим софизмом. В Compendium theologiae moralis иезуита о. Гюри, расширенном и исправленном о. Дюма, также иезуитом, и датированном 1881 годом, Эскобар и Лами характеризуются как солидные авторы, а равно — Энрикес и Регинальд. Для Лаймана же или Лессия просто не находится слов, чтобы воздать им достойную хвалу. Так ли говорят о людях, чьих поступков не одобряют? Допустимо ли для иезуитов рассуждать о недостатках или странностях тех, кого они продолжают превозносить и через двести пятьдесят — триста лет? И разве не прав был Паскаль, возлагая на все Общество целиком ответственность за мнения его «классиков», из казуистики которых, как нельзя не заметить, иезуиты всегда заимствовали принципы, методы и решения?
Он тем более не погрешил против справедливости, вменяя эти взгляды лишь иезуитам и упоминая только их одних в своей, если я могу так выразиться, обвинительной речи против казуистики. Тем не менее, именно здесь — основание важного аргумента отцов Нуэ и Анна, приводимого в их Ответах на Провинциалии, а также — о. Даниэля, прибегающего к аналогичному средству в своих Беседах Клеандра и Евдокса. Еще совсем недавно этот же аргумент был одним из аргументов г — на Ж. Бертрана, фигурировавших в его любопытном очерке о Провинциалиях. Если Карамуэль или Диана, иезуитами отнюдь не являвшиеся, подняли лишь немногим меньше «милых вопросов», чем Эскобар или о. Бони, то вызывает удивление, почему свои суждения о морали и политике иезуитов Паскаль не распространяет на мораль и политику театинцев или бенедиктинцев? И это не только вызывает удивление, но расценивается как чуть ли не преступление Паскаля[28]. Ведь было бы чудом, если бы у Луиса Лопеса или Томаса Меркадо, являвшихся, как утверждают, якобинцами, нашли вдруг те или иные решения, по скандальной изощренности уступающие решениям, измысленным Васкесом или Лессием. Однако, рассчитывая таким образом подорвать авторитет Провинциалий, лишь принижают значимость самих обсуждаемых Паскалем вопросов и низводят до масштабов школьного или, лучше сказать, лавочного соперничества, — что выглядит всегда слишком уж незамысловато, — тот спор, в котором гений автора Провинциалий убедительно указывает на подлинный предмет — на всю мораль в целом. Таким образом уподобляются тому Медичи[29], церковному иерарху, который некогда с высоты своего Ватикана также видел лишь «дрязги монахов» в памятном диспуте, с которого и начались смуты внутри церкви, разделившие вскоре католический мир на две части.
Стоит ли, право, придавать значение тому, что были казуисты, рядящиеся в самые разные одежды и цвета; что были среди них «босоногие» и «носящие капюшон» <см. с. 298 наст. т. — ОХ>; что при нужде их можно было найти даже среди янсенистов, если никакой из Орденов, никакое из церковных сообществ не имели в своих рядах более многочисленных, более сговорчивых и воистину более известных теологов данного типа, чем Общество Иисуса? Если иезуиты лучше кого бы то ни было видели выгоду, которую можно извлечь из казуистики не только для руководства совестью или владычества над ней, но и для того также, чтобы саму религию склонить в сторону, им желательную? Если эти «янычары католической церкви» (подобным именем их полагали прославить) одни только и сумели превратить последнюю в политическое средство, боевое оружие, орудие царствования? Перед нами факт, который обязательно следует видеть и который не может быть увиденным без восхождения к истокам Общества Иисуса (или немного дальше) и к эпохе Реформации.
Тогда, в 1656 году, для европейской действительности был характерен непрерывный кризис, в течение полутора веков поражавший мораль и религию. Одним из эпизодов, или перипетий указанного кризиса, был хронологически расположенный между эпохой реформы XVI века и эпохой философии века XV1I1 янсенизм. Речь шла о будущем самой религии, со всех сторон одновременно подвергавшейся нападкам и светских князей, и гуманистов (Генрих. VIII и Эразм); вовне столкнувшейся со всей яростью народного гнева против церковного владычества; изнутри потрясенной — как сказал Боссюэ в своей Истории изменений — собственным беспорядком. Сохранит ли она и в дальнейшем свою власть, добытую благодаря средневековой фантазии? Удастся ли спасти от окончательного разрушения остатки христианской морали? Именно эту задачу попытался решить Лютер. И если политическая необходимость, возбужденные им и передавшиеся его сторонникам страсти, его собственная слабость, наконец, оказались слишком уж неразрывно связанными с его реформой, то Кальвин в Женеве частично преуспел. Для церкви совершенно необходимо было все это в конце концов уяснить. И, согласно общепринятому мнению, как раз чтобы попытаться самопреобразиться «и главою, и членами», она прибегла как к крайнему средству к Тридентскому собору[30]. Хорошо известно, какую роль иезуиты играли здесь, а также в контрреформационном движении вообще, пусть и не возвратившем ни Германии, ни Англии вновь в лоно католицизма, но, быть может, помешавшем Австрии и Франции перейти в протестантизм. Никто из историков никогда не игнорировал ни значения, ни масштабов сыгранной иезуитами роли, и сам Паскаль, вспоминая о ней, красноречиво противопоставляет в конце тринадцатой Провинцишши прежние дела, первоначальную политику и христианскую строгость первичного уклада, — характерные некогда для Общества, «разнузданности учения», исповедывавшегося иезуитами впоследствии. «Я, быть может, как — нибудь поговорю с вами об этом, отцы мои, и тогда люди изумятся, увидя, насколько вы уклонились от первоначального духа вашего учреждения, и что ваши собственные генералы предвидели, что распущенность вашего учения в области морали может стать пагубной не только для вашего Общества, но и для вселенской церкви»[31]. Эпоху упомянутых перемен в политике иезуитов следует, по — видимому, связать с генеральством Аквавивы[32], а также с публикацией книги Молины Liberi arbitrii cum gratiae donis concordia[33] и преподаванием Лессия в Лувене[34].
Но что же произошло в действительности? Да, собственно, ничего, кроме одной глубоко свойственной человеческой природе и вполне естественной вещи. Ни Лютер с Кальвином, ни тем более папство с иезуитами так и не смогли привести человеческую жизнь к евангельскому идеалу, и мирской дух одержал победу над духом божественным. Родилось новое, день ото дня возвышавшееся общество, еще не в прямом смысле атеистическое и даже не характеризующееся четко выраженным неверием, но уже пропитанное либертинажем, равнодушное к религии и совершенно светское. Чтобы оно и впредь называлось христианским, а религии и впредь отдавалось должное, хотя бы как внешнему культу, следовало предоставить ему облегченное христианство. В особенности надлежало добиться, чтобы от имени христианства этому обществу не проповедовали мораль, принципы которой заставляли бы мирянина выбирать между <светской> моралью и христианством. Именно это и поняли иезуиты, превратив казуистику в средство согласования требований христианской морали со светским образом жизни, а ослабление суровости данной морали — которое безусловно оправдывалось масштабностью цели — в средство спасения того в религии, что еще могло быть спасено. Тексты категоричны в этом пункте: «Весьма не правы те, — пишет Эскобар в Преамбуле к своей большой Моральной теологии, — кто жалуется на предлагаемое докторами множество различных решений относительно правильного поступка в той или иной жизненной ситуации! Указанные лица должны бы скорее радоваться этому обстоятельству, усматривая в нем столько новых поводов к утешению и надежде. Ибо различие мнений относительно морали есть иго Господне, сделавшееся легким и приятным[35] — Ex opinionttm varietate, jugum Christi suavius deportatur». И далее в манере, которую находят ироничной и почти вольтерьянской, хотя, впрочем, истинный характер его добродетели, искренности и благочестия нам неизвестен, Эскобар заявляет: «Провидение, в своей бесконечной благости, пожелало, чтобы имелись различные средства, позволяющие выпутаться из моральных коллизий и сделать пути добродетели широкими, patescere, чтобы подтвердить слова Псалмопевца:, Vias turn, Domine, demonstra mihi[36]». Таково последнее слово пробабилизма[37] и такова последняя степень злоупотреблений, присущих учению, как говорит Паскаль, «их» Молины. Однако некоторые души (не удержусь от того, чтобы назвать их более чистыми или более благородными, однако, безусловно, менее политичными и мало ценящими те выгоды, которые принесло бы примирение церкви со светом, окажись оно достигнутым с ущербом для чистоты христианства) молча негодовали и в подобного рода услужливых учениях не могли и не хотели видеть ничего, кроме обновленного пелагианства и прямого (prochain) разложения морали. Именно здесь кроется источник янсенизма. Для этих непреклонных христиан двойственность выглядела неприемлемой. Они не допускали человеческой свободы, которая делает благодать бесполезной, себя же саму возводит в ранг единственного и полномочного арбитра собственных судеб. Но в еще большей мере они не допускали ослабления практических требований к добродетельному поведению и изгнания из самой идеи последнего обоих детерминирующих ее понятий: человеческого усилия и необходимости содействия горней благодати[38]. Дело обстоит так, что нам не дано от природы быть добрыми, направлять самих себя к благим поступкам, обладать без посторонней помощи способностью к исполнению христианских добродетелей, равно как не дано и гарантированной уверенности в том, что даже при намерении поступать наилучшим образом к нашим действиям не присовокупится некая закваска вожделения или гордыни, делая их порочными и предосудительными перед лицом Божьим. Надо ли мне намеренно акцентировать внимание, отмечая, что именно здесь находится подлинный фундамент Провинциалий, в равной мере выступающий и фундаментом Mfrtaieui Таким образом, нет большего ребячества, чем попытки разделить Паскаля — что иногда наблюдается еще и сегодня — и, отвергая Провинциапии, стремиться сохранить в памяти его Мысли. «Ужасное (hideuse) лицо его Евангелия», согласно энергичному выражению Боссюэ, — вот что Паскаль намеревался осветить как в Мыслях, так и в Провинциалиях. И что бы церковь не говорила по данному поводу, к чести янсенизма следует заметить, что он никогда не обнаруживал желания вступать в сделки со светом, а строил все здание морали на основании победы благодати над похотью.
Но если теперь оказывается, что эти разложение и перелицовка Евангелия были делом рук иезуитов, то кому же как не последним Паскаль должен был адресовать свои упреки? Уфоза действенной благодати и чистоте морали исходила не от частных мнений или взглядов Карамузля или Дианы, отдельно взятых. Источником этой опасности служили: молинизм, пробабилизм, а также — в глазах Паскаля, как и в глазах автора Августина — открытая и очевидная поддержка, встречаемая названными учениями у теологов Общества Иисуса. Так что ситуация, когда Паскаль удостаивается упреков за атаки, направленные преимущественно против иезуитов (словно иезуиты одни и были во всем виноваты), в действительности напоминает ситуацию, когда бы предметом упреков служило то, что он с самого начала разглядел и освободил из — под бремени пустых придирок и ухищрений, порожденных чьей — то ловкой политикой с целью его запутать, подлинный и единственно важный вопрос, вопрос о том, в чем состоит и из чего складывается христианская добродетель. В действительности жаловались на то, что он правильно понял суть ситуации и провозгласил: «Нет! Путь спасения не широк![39] Нет! Ваших заслуг еще недостаточно, чтобы оправдаться перед Богом! Нет! Вы больше не вправе примирять Евангелие и свет (monde), как не вправе примирять разум и веру!» Но разве не делает все это также несомненной и искренность его полемики? Следует лишь подобно ему попытаться взглянуть на вещи несвысока. Нескольких неверных или урезанных цитат, найдись таковые, вовсе недостаточно, чтобы заполучить оружие против него в вопросе, затрагивающем почти что все содержание религии и наиболее возвышенные предметы морали. А если уж расставлять все точки над i, я не понимаю, как иезуиты, жалуясь, что именно против них он направил могучий напор своей диалектики и красноречия, могут забыть, что они не были бы тем, чем стали в истории церкви, если бы, в частности, не удостоились ударов столь опасного противника.
Свидетельствует ли это, что мы всегда против иезуитов, всегда на стороне Паскаля? Нет, конечно же. Иезуиты могут, как я полагаю, с полным правом поставить в упрек автору Провинциалий, например, характерное для всей полемики отрицание им своей принадлежности к Пор — Роялю и какой бы то ни было связи с янсенисгами. Требуется признать, что нельзя без некоторой неловкости перечитывать начало семнадцатого Письма: «Значит, Вы серьезно, отец мой, признаете меня еретиком… Вот я и спрашиваю, какие у Вас доказательства… Во — первых, Вы предполагаете, что «автор Писем из членов Пор — Рояля“. Затем Вы говорите, что «Пор — Рояль объявлен еретическим»: из этого Вы делаете заключение, будто «автор Писем признан еретиком». Следовательно, отец мой, вся тяжесть этого обвинения падает не на меня, а на Пор — Рояль, и Вы возводите его на меня только потому, что предполагаете, будто я из Пор — Рояля. Значит, мне не трудно будет оправдаться, так как достаточно сказать только, что я не из Пор — Рояля, и указать на мои Письма, где я говорил, что «я один», и прямо, что «я не из Пор — Рояля»»[40]. Когда Вольтер обращает, таким образом, против своих противников их же собственное оружие, то данный поступок можно при желании рассматривать лишь как ловкий маневр. Однако я никогда не стал бы подобным же извинением сглаживать ту двусмысленность, к которой имел заблуждение прибегнуть Паскаль — в конце концов, он ведь сам заставил нас относиться к нему более придирчиво.
Отнюдь не в большей мере импонирует мне и предпринятое автором Провинциалий в начале шестнадцатого Письма оправдание епископа Ипрского от резонно адресованных ему обвинений в непорядочности[41]. Речь идет о деньгах Лувенской коллегии, часть из которых Янсений счел возможным употребить на содержание г — на де Барко (Barcos), племянника своего личного друга Сен — Сирана… Но таковы уж подводные камни полемики. Согласно ее правилам, ничто не должно остаться без ответа; все возражения противников следует разрушать одно за другим; надлежит разделять, различать, доводить до тонкостей. И в этом нет абсолютно ничего ошибочного, — поскольку противник слишком громко восторжествовал бы ввиду нашего молчания, — однако и правды здесь ничуть не больше. Даже лучшие из нас — все — таки люди. И если Янсений поступил бы, конечно же, правильнее, изыскав средства для г — на Барко из других источников, нежели касса Лувенской коллегии, то Паскаль сделал бы лучше, либо умолчав о данном событии, либо, если уж о нем сказано, дав ему должную оценку.
В равной мере бесспорно, что далеко не однажды следует признать правоту иезуитов. В частности, неприемлемо ни то, что Паскаль говорит о дуэли в тринадцатом и седьмом Письмах[42], ни то странное смешение, которое им допущено в Письме четвертом[43] — между «грехом неведения» и грехом по привычке. Его диалектика выглядит здесь, если можно так выразиться, зараженной диалектикой его противников. Перечитайте внимательно начало тринадцатого Письма[44]. Не правда ли, под общим термином «убийство» (homicide) Паскаль сознательно смешал три аспекта, рассматриваемые как в морали, так и в юриспруденции в качестве достаточно самостоятельных случаев: наемное убийство (assassinat), лишение жизни (meurtre) и дуэль? Да, конечно, в передаче Паскаля Эскобар с Лессием и вправду учат, что «мнение, гласящее, будто можно убить за пощечину, вероятно в умозрении (speculation)». Второй из только что указанных авторов дословно утверждает, что «получивший пощечину считается обесчещенным до тех пор, пока не убьет того, кто ее нанес». Однако о чем не учат ни тот, ни другой, так это о позволительности «наемного убийства» за пощечину — я имею в виду ситуации, когда мстят за себя предательски, из засады или неожиданно. Паскалю же кажется, что именно об этом говорят вышеупомянутые казуисты. Ни в тринадцатом, ни в седьмом Письме мы на самом деле не находим ни единого слова о равной степени риска или о равных шансах, предполагаемых самим определением дуэли, позволяющим лишить жизни лишь тогда, когда рискуешь собой. Однако то, что Лессий и Эскобар допускают или, лучше сказать, извиняют, оправдывают от греха, — в определенных случаях — вовсе не следует понимать просто как лишение жизни или даже вешктту, но — как дуэль, поединок, честную борьбу (guerre) в конце концов. И позволительно думать, что, защищая от указанных авторов Non ocddes[45] Десятисловия и не обращаясь здесь к. каким — либо дистинкциям или разделениям, Паскаль выходит за рамки реального вопроса и отклоняется от него в сторону[46].
Аналогичным образом Паскаль ошибается в четвертом Письме[47], когда упрекает о. Бони за провозглашение следующего принципа; «Чтобы совершить грех и быть виновным перед Богом, нужно сознавать, что собираешься совершить поступок недостойный, или, по крайней мере, сомневаться…» Идет ли речь о соблюдении поста, относительно которого столько сказано в пятом Письме, или о слушании мессы[48] — как могу я преступить заповеди церкви, если совершенно их не знаю? Крайне ловко Паскаль набрасывается здесь на те из наших грехов, которые являются пороками или преступлениями, считаются таковыми как в Китае, так и в Риме, и будут считаться таковыми во все времена, как, например, воровство или распутство. Но не забывает ли он, что всякая религия осуждает и другие грехи, так сказать, искусственно созданные, как, например, непразднование субботы или занятие какой — либо деятельностью в воскресенье, равно как и ересь и святотатство. Более того, эти — то грехи и осуждаются суровее прочих. Дабы их совершать, требуется, как минимум, знать об их существовании. Excusatur a crimine qut in die jejunii cames comedit, nihil cogitans de jejunio[49] — здесь Эскобар прав. Пойдем далее: он прав и тогда, когда выносит решение, позволяющее, не нарушая поста, пить вино и даже ипокрас. Ибо. в конце концов, правило, предписывающее пост, установлено церковью и, следовательно, всецело находится лишь в церковной компетенции вплоть до определения того, в чем состоит пост и что можно «пить» или «есть», не нарушая его.
Впрочем, здесь напрашивается последний упрек, который мы отважимся адресовать Паскалю. Если мораль Эскобара, безусловно, является чересчур снисходительной, то собственная Паскалева мораль слишком уж сурова и нетерпима[50]. Не то чтобы Провинциалии требовали от человека усилий, превышающих наши возможности, но характер упомянутых требований и их исполнение все же плохо согласуется с тем, что я называю течением жизни. Дабы связать себя, как требует Паскаль, «исключительно и неизменно» с Богом, нам полагалось бы, подобно нашему автору, посвятить себя отшельничеству, надолго удалившись в Пор — Рояль. Нам нельзя было бы иметь никаких обязанностей, которые удерживали бы нас в обществе других людей, не следовало бы быть ни 1ражданином, ни мужем, ни отцом, возбранялось бы обладать профессией, заниматься делами. То есть, в конце концов, нам надлежало бы пользоваться некими льготами, реальными для некоторых из нас лишь при условии, что другие люди смирятся с отсутствием подобных льгот у себя. Назовем же вещи своими именами: строгая в плане собственных принципов, Паскалева мораль в практическом применении оказывается аскетической. Несомненно, как раз указанное обстоятельство и делает ее прекрасной, возвышает над моралью казуистов, причем даже само имя последней кажется навсегда дискредитированным Паскалем. Но это же самое обстоятельство превращает ее в столь трудноисполнимую на практике. Если иезуиты (или казуисты вообще) непомерно расширяли пути спасения, то можно задаться вопросом, а не сужает ли неоправданно эти пути Паскаль, не слишком ли он «приумножает тяжесть Евангелия», желая поработить совесть христиан слишком уж неоправданными строгостями? Можно поставить себе такой вопрос хотя бы потому, что Боссюэ размышлял и высказывался о том же.
Однако, как бы там ни было, именно этот аскетизм довершает доказательство — если таковое еще необходимо — страстной искренности Паскаля. В решении великого вопроса, державшего в беспокойстве и ожидании умы того времени, он занял крайнюю позицию. Как невозможно было примирение веры и разума для автора Мыслей <ср. с. 515 наст. т. — ОХ>, так и автор Провгащиаяий не видел перспектив для хоть какого — то примирения казуистики и морали. Надлежит выбирать. С одной стороны — закон Христа, с другой — закон природы; с одной стороны — праведники, с другой — либертины, равнодушные, атеисты; янсенизм или картезианство (мы говорим сегодня — «рационализм»); религия или светское общество. Но чего Паскаль действительно не допускает, так это приспосабливания указанных оппозиций друг к другу. Прочтите фрагмент, озаглавленный Сравнение первых христиан с нынешними (судя ио всему, он написан годом — двумя ранее Провинциалий): «<…> первые христиане, чтобы быть принятыми в церковь, должны были покинуть мир, тогда как в наш век вступают в церковь одновременно со вступлением в мир. Благодаря такому порядку делалось существенное различие между миром и церковью; их считали противоположностями, двумя непримиримыми врагами, постоянно преследовавшими друг друга <…> Люди <…> отвергали законы одного ради законов другого; совлекались мыслей, приличных одному, чтобы облечься мыслями, соответствующими другому <…> в былое время замечалось между церковью и миром существенное отличие <…> Приступают к таинствам и наслаждаются удовольствиями этого мира <…> Теперь же самое заурядное явление, что христианское сердце исполнено светских пороков»[51] и т. д. Если иезуиты были для Паскаля, как и для всякого янсениста, авторами описанного «смешения церкви с миром», то неужели для него могло существовать что — либо более естественное, чем стремление направить основные свои усилия именно против этих отцов? Если Паскалева цель состояла в разделении церкви и мира, то кому не ясно, что для ее осуществления не было лучшего и более законного средства, нежели то, к которому он прибег? И, если мы хорошо поняли Паскаля» разве не очевидно, что длящаяся вот уже два с половиной века критика точности некоторых из приводившихся им цитат не принесла ему ни пользы, ни убытка? Теперь мне остается лишь посмотреть, достиг ли он своей цели и каковы были исторические последствия Провинциалий.
Сент — Бёв в своем Пор — Рояле попытался вкратце их резюмировать: «Обращаясь к свету, причем — в светской манере, Паскаль, — говорил он, — достиг результата, к которому наименее стремился: он ускорил процесс становления морали порядочных людей». И с тех пор, как Сент — Бёв произнес эти слова, в той или иной мере их повторяли все. Сами иезуиты, или враги янсенизма в целом, не находившие до того момента никаких поводов для упреков, с жадностью ухватились за подброшенную идею. Как великое преступление, они теперь приписывали Паскалю то, что последний, по их словам, проложил путь неверию: «Паскалево несчастье есть нечто большее, чем просто отсутствие искренности и беспристрастности, он убил ту самую строгую мораль, за которую боролся; он утвердил мораль распущенную и поспособствовал распространению того духа неверия, дыхание которого наполняет собой руины церкви и общества». Таким образом высказывается один из наших епископов. Не восхитителен ли подобный поворот дела? Разве не полагали вы, что худшей бедой для христианина было бы низвержение власти истины «в храме своего сердца»? Кажется, что в данном случае это самым непосредственным образом и происходит. Однако и г — н Эрнест Авэ, один из тех, кто все — таки хорошо отзывался о Паскале, в оценке последствий, порожденных Провинциалиями, солидаризуется с иезуитами: «Ум Паскаля начал разрушительную работу, продолженную XVIII и нашим столетиями, работу, которая вовне велась с помощью красноречия, изнутри — с помощью философии. Деструктивное воздействие его идей продолжалась и после его смерти, выйдя далеко за рамки самих этих идей. Речи с трибун, памфлеты, взрывная сила ежедневной печати — все это идет от Провинциалий… Всякий раз, когда дух современности готовится к какой — нибудь битве, именно в них он находит свое оружие». Таким — то образом, забывая обо всех предосторожностях, смягчениях или ограничениях, которыми Сент — Бёв — человек светский, всегда наиудачнейшим образом избегавший подобной непродуманное — имел благоразумие окружить свои выводы, или пренебрегая упомянутыми предосторожностями, и превратили (я не слишком — то понимаю, зачем) в наши дни Провинциалии в смутную аналогию Тартюфа, а самого их автора — в своего рода предшественника Вольтера.
Я не могу присоединиться к данному мнению. Нельзя сказать, что за более чем два века после своего появления Провинциалии не породили каких — либо последствий, не предусмотренных Паскалем. К сожалению, в истории нет ничего более типичного. Взгляд человека никогда не простирается слишком далеко, а его понимание собственного произведения слишком часто оказывается ненадежным и смутным. И несомненно, что в наше время, отклоненные от своей истинной цели в угоду определенным партийным интересам, Провинциалии, лишь благодаря своему лозунгу борьбы с иезуитами, служат делу борьбы с религией и церковью. Однако в прошлом человеку XVII или XVIII века — как уже нами сказано — и в голову не могла прийти подобная идея. Более того, разве сам Вольтер, судя по сохранившимся сведениям современников, не считал своим долгом опровержение паскалевских Писем? Неужели последнее не доказывает с достаточной очевидностью, что в те времена указанную книгу не считали опасной для религии? Ведь, с другой стороны, известно, что, избрав Паскаля чуть ли не с первых шагов своего творчества (1728 г.) важным противником, против которого следовало бороться и авторитет которого надлежало ниспровергать, насколько это возможно, Вольтер не изменил подобным взглядам и в 1778–м, когда, обремененный годами и славой, именно Паскалю он дал свой последний бой[52]. Во — вторых, чтобы обратить Провинциалии против религии, надо старательнейшим образом воздерживаться от их чтения или, по крайней мере, читать без всякого представления об их смысле, abstrahendo a sensu Jansenistorum, как мог бы сказать Паскаль, et a sensu omnium atiorum theologorum?[53]. Для начала нужно лишиться всякого представления о том, что в них содержится, затем — приписать черты, не присущие им в действительности, и только тогда уже находить там все, что душе угодно. И, наконец, относительно пресловутой опасности, якобы всегда в них таившейся, согласно утверждениям некоторых лиц, затрагивавших только некоторые темы; ответ здесь дала сама церковь, заявив, что «острейшее и мучительнейшее чувство горечи, которое она испытывала, успокоилось». Современность же, со своей стороны, отвечает, что она не в силах обеспечить кому — либо исключительное право трактовать моральные и философские вопросы. Я не говорю о тех, кому бы хотелось, чтобы Паскаль возмущался мягко или, так сказать, безмолвно; чтобы он умерял вспышки своего гнева и иронии; и чтобы он сдерживал их или, в случае необходимости, запирал в пор — рояльских стенах, ибо вполне серьезно опасаюсь, не издеваются ли обладатели подобных суждений в равной мере и над нами, и над Паскалем, и над религией.
Однако менее утонченная и более 1рустная истина в том, что Паскаль потерпел поражение в затеянной им борьбе. Вспомните еще раз определение, которое дал Сент — Бёв морали порядочных людей·. «Это не добродетель, но комплекс привычек, хороших манер, учтивых поступков, имеющих под собой обычно более или менее общее основание, более или менее щедрые природные задатки… Она совершенно не использует в качестве общего основания человеческую доброту или злобу. Когда наступает какой — либо великий кризис, когда какой — нибудь великий плут, какой — нибудь опасный и удачливый преступник обретает власть над обществом, чтобы лепить его по собственному усмотрению, эта мораль порядочных людей становится недостаточной.
Она проявляет завидную «гибкость и приспосабливается, находя тысячу причин, чтобы приукрасить свою алчность и низость. Тому были уже примеры». Разве нет ощущения, что в этих словах определена сама суть казуистики? И упоминавшиеся «податливость», «приноравливания», компромиссы — разве не они служили причинами столь сильного негодования Паскаля против Моральных теологий Эскобара и Дикастильо? «Я упрекаю вас не за то, что вы боитесь судей, — говорил он, — а за то, что вы боитесь одних только судей <…> вы дерзки против Бога и робки перед людьми»[54]. Если и существует мораль порядочных людей, на деле соответствующая своим принципам, то это, конечно же, мораль иезуитов, с помощью которой отцы из Общества Иисуса заменили приятной легкостью суровость древних предписаний. Заявить о том, что Паскаль — де достиг результата, к которому наименее стремился, недостаточно, нужно сказать, что его противники одержали над ним победу.
Впрочем, не проистекает ли данный вывод необходимым и естественным образом из того, что мы называли подлинной целью Провинциалий и Августина? Являясь христианами уже практически исчезнувшего в их эпоху типа, Паскаль, Арно, Янсений напрасно пытались привести христианскую мораль к ее первоначальной строгости. Склон был слишком крутым, а движение — слишком стремительным. Если им удавалось в течение полувека сдерживать прогрессирование казуистики, то почти на столько же им удалось прервать или остановить поступательное развитие картезианства. Пока они подкрепляли свои сочинения ярким блеском собственных личностей и подавляли противников весом собственного живого авторитета, соединенного с их красноречием, они заставляли сам ход времени прерываться и замирать, что может служить весомейшим и редкостнейшим похвальным словом одновременно и их гению, и их добродетели. Однако, уходя из мира, они унесли с собой и дело своей жизни. Все противники, которых они вынудили либо к молчанию, либо, по крайней мере, к уважению, подняли голову и вновь обрели голос. Все — и либертины, и иезуиты — разом поняли или, лучше сказать, почувствовали, что со смертью автора Мыслей и Провинциалий они счастливо лишились своего великого врага. И тогда время возобновило течение. Мораль порядочных людей вместе с предоставляемыми ею послаблениями вновь обрела свою естественную власть над светом. Религия, существование которой имело смысл лишь при убежденности в ничтожестве человека и его плачевном бессилии достичь блага, стала в лице своих наиболее знаменитых представителей — Фенелона[55] или, скажем, Маесильона[56] — прославлять благость природы. И когда эта новая догма прочно утвердилась, когда стало допустимым думать, будто человеку, чтобы быть добрым, надлежит лишь следовать внушениям собственных инстинктов, тогда появились философы, заявившие: раз природа добра, то нет ничего более бесполезного и унизительного, чем подчинять ее неким ребяческим требованиям, разум — непостижимым догмам, и наконец, человека — закону, отличному от закона природы. И если во всем этом мне ясно видится влияние «распущенной морали» иезуитов и расплата за их политику, то никакого аналогичного влияния Провинциалий усмотреть здесь так и не удается[57]. И даже если читатель захочет порассуждать об этом не в пример глубже, не думаю, что он увидит здесь больше, чем увидели мы.
Единственное, что я считаю своим долгом добавить и что может дополнить пояснения по поводу исторической судьбы Провинциалий — поражение Паскаля не окончательно, и вопрос здесь не закрыт. О чем я веду речь? Я констатирую возрождение интереса к этому вопросу. Ибо разве не правда, что после стольких глубочайших революций, свидетелем которых довелось быть нашему, идущему к концу, столетию, никто сегодня не отважится поддержать идею доброй в своем основании человеческой природы, которая, благодаря собственных задаткам, способна обрести любые добродетели, способна в итоге (опираясь лишь на свои силы, без непрерывной битвы с собственными инстинктами, без какой — либо посторонней помощи) — я уже не говорю о самопожертвовании или самоотречении — хотя бы на простое милосердие? Наблюдаются, скорее, перегибы в противоположном духе, и все вокруг нас, как некогда в среде янсенистов, говорят о согласии или о намерении, направленном на то, чтобы победить нашу изначальную низость и выявить даже в тех из наших деяний, которые мы более всего ставим себе в заслугу, некое эгоистическое начало, принижающее и искажающее мотивы этих деяний. По — другому вы не объясните ни натурализма наших романистов, ни пессимизма наших поэтов, ни реалшма наших философов.
Разве не столь же верно, что вот уже двадцать пять — тридцать лет всякий искатель средства от мучающих нас болезней не предлагает под варварским именем альтруизма ничего другого, кроме как пожертвовать нашим индивидуализмом; научиться забывать самих себя в других; стремиться к тому, чтобы цели нашей деятельности и цель нашей жизни полагались вне нас. Ни Шопенгауэр с его буддизмом, ни даже Конт, Стюарт Милль или Джордж Эллиот с их утилитаризмом; ни Толстой с его мистицизмом; ни, наконец, масса других мыслителей с их социализмом не советуют, не проповедуют, не рекомендуют ничего другого.
Однако именно здесь — основной пункт янсенизма, именно здесь, если очистить данное учение от теологических покровов, коренится его суть и содержание. И именно об этом голосом Паскаля вечно взывают к нам его Мысли, его Провинциалии. Не существует религии, чьи требования могли бы нас освободить от постоянной работы над тем, чтобы стать лучше и равнодушнее к миру, поскольку нет таких требований, навыков, не найти ни такого отпущения грехов, ни такого причащения, которые оказались бы способны заменить наши собственные усилия. Речь идет об усилиях, которые мы должны предпринимать против самих же себя. А что касается этой конечной жизни, то хотя в ней мы и стремимся добиться, чтобы имя наше пережило нас на сколько — то там лет, или же пожертвовать своим счастьем в интересах будущих поколений, или «достичь, наконец, спасения души», она все равно достойна быть прожитой лишь в случае, если ставит перед собой цель, отличную от самой себя. В день, когда эти идеи восторжествуют над долгое время затемнявшими их софизмами и, вопреки формальному правилу поведения, вновь станут, по крайней мере для людей, отражением истины, в этот день, говорю я, Паскаль одержит победу. Битва переменит свой характер, фортуна — лагерь, к которому она благоволит. Не смею надеяться, что такой день близок, но он придет, мы все в этом уверены. И коль скоро мы в этом уверены, то никогда не будет создано на французском языке более красноречивых обличений, нежели Провинциалии и более прекрасной книги, нежели изувеченные фрагменты Мыслей. А равно не будет более великого писателя, которого следовало бы усерднее перечитывать, горячее любить и глубже чтить, нежели Паскаль.
Ф.Брюнетьер (1891 г.)