Понедельник. – Это новое существо с длинными волосами очень мне надоедает. Оно все время торчит перед глазами и ходит за мной по пятам. Мне это совсем не нравится: я не привык к обществу. Шло бы себе к другим животным… Сегодня пасмурно, ветер с востока, думаю – мы дождемся хорошего ливня… Мы? Где я мог подцепить это слово?.. Вспомнил – новое существо пользуется им.
Вторник. – Обследовал большое низвержение воды. Пожалуй, это лучшее, что есть в моих владениях. Новое существо называет его Ниагарский водопад. Почему? Никому не известно. Говорит, что оно так выглядит. По-моему, это еще недостаточное основание. На мой взгляд, это какая-то дурацкая выдумка и сумасбродство. Но сам я теперь лишен всякой возможности давать какие-либо наименования чему-либо. Новое существо придумывает их, прежде чем я успеваю раскрыть рот. И всякий раз – один и тот же довод: это так выглядит. Взять хотя бы додо, к примеру. Новое существо утверждает, что стоит только взглянуть на додо, и сразу видно, «что он вылитый додо». Придется ему остаться додо, ничего не поделаешь. У меня не хватает сил с этим бороться, да и к чему – это же бесполезно! Додо! Он так же похож на додо, как я сам.
Среда. – Построил себе шалаш, чтобы укрыться от дождя, по не успел ни минуты спокойно посидеть в нем наедине с самим собой. Новое существо вторглось без приглашения. А когда я попытался выпроводить его, оно стало проливать влагу из углублений, которые служат ему, чтобы созерцать окружающие предметы, а потом принялось вытирать эту влагу тыльной стороной лап и издавать звуки, вроде тех, что издают другие животные, когда попадают в беду! Пусть! Лишь бы только оно не говорило! Но оно говорит не умолкая. Быть может, в моих словах звучит некоторая издевка, сарказм, но я вовсе не хотел обидеть беднягу. Просто я никогда еще не слышал человеческого голоса, и всякий непривычный звук, нарушающий эту торжественную дремотную тишину и уединение, оскорбляет мой слух, как фальшивая нота. А эти новые звуки раздаются к тому же так близко! Они все время звучат у меня за спиной, над самым ухом – то с одной стороны, то с другой, а я привык только к такому шуму, который доносится из некоторого отдаления.
Пятница. – Наименования продолжают возникать как попало, невзирая на все мои усилия. У меня было очень хорошее название для моих владений, музыкальное и красивое: Райский сад. Про себя я и сейчас продолжаю употреблять его, но публично – уже нет. Новое существо утверждает, что здесь слишком много деревьев, и скал, и открытых ландшафтов, и следовательно – это совсем не похоже на сад. Оно говорит, что это выглядит как парк, и только как парк. И вот, даже не посоветовавшись со мной, оно переименовало мой сад в Ниагарский парк. Одно это, по-моему, достаточно убедительно показывает, насколько оно позволяет себе своевольничать. А тут еще вдруг появилась надпись:
ТРАВЫ НЕ МЯТЬ!
Я уже не так счастлив, как прежде.
Суббота. – Новое существо поедает слишком много плодов. Этак мы долго не протянем. Опять «мы» – это его словечко. Но оно стало и моим теперь, – да и немудрено, поскольку я слышу его каждую минуту. Сегодня с утра густой туман. Что касается меня, то в туман я не выхожу. Новое существо поступает наоборот. Оно шлепает по лужам в любую погоду, а потом вламывается ко мне с грязными ногами. И разговаривает. Как тихо и уютно жилось мне здесь когда-то!
Воскресенье. – Кое-как скоротал время. Воскресные дни становятся для меня все более и более тягостными. Еще в ноябре воскресенье было выделено особо, как единственный день недели, предназначенный для отдыха. Раньше у меня было по шесть таких дней на неделе. Сегодня утром видел, как новое существо пыталось сбить яблоки с того дерева, на которое наложен запрет.
Понедельник. – Новое существо утверждает, что его зовут Евой. Ну что ж, я не возражаю. Оно говорит, что я должен звать его так, когда хочу, чтобы оно ко мне пришло. Я сказал, что, по-моему, это уже какое-то излишество. Это слово, по-видимому, чрезвычайно возвысило меня в его глазах. Да это и в самом деле довольно длинное и хорошее слово, надо будет пользоваться им и впредь. Новое существо говорит, что оно не оно, а она. Думаю, что это сомнительно. Впрочем, мне все равно, что оно такое. Пусть будет она, лишь бы оставила меня в покое и замолчала.
Вторник. – Она изуродовала весь парк какими-то безобразными указательными знаками и чрезвычайно оскорбительными надписями:
К водопаду на козий остров к пещере ветров
Она говорит, что этот парк можно было бы превратить в очень приличный курорт, если бы подобралась соответствующая публика. Курорт – это еще одно из ее изобретений, какое-то дикое, лишенное всякого смысла слово. Что такое курорт? Но я предпочитаю не спрашивать, она и так одержима манией все разъяснять.
Пятница. – Теперь она пристает ко мне с другим: умоляет не переправляться через водопад. Кому это мешает? Она говорит, что ее от этого бросает в дрожь. Не понимаю – почему. Я всегда это делаю – мне нравится кидаться в воду, испытывать приятное волнение и освежающую прохладу. Думаю, что для того и создан водопад. Не вижу, какой иначе от него прок, – а ведь зачем-то он существует? Она утверждает, что его создали просто так – как носорогов и мастодонта, – чтобы придать живописность пейзажу.
Я переправился через водопад в бочке – это ее не удовлетворило. Тогда я воспользовался бадьей – она опять осталась недовольна. Я переплыл водоворот и стремнину в купальном костюме из фигового листа. Костюм основательно пострадал, и мне пришлось выслушать скучнейшую нотацию, – она обвинила меня в расточительности. Эта опека становится чрезмерной. Чувствую, что необходимо переменить обстановку.
Суббота. – Я сбежал во вторник ночью и все шел и шел – целых два дня, а потом построил себе новый шалаш в уединенном месте и постарался как можно тщательнее скрыть следы, но она все же разыскала меня с помощью животного, которое ей удалось приручить и которое она называет волком, явилась сюда и снова принялась издавать эти свои жалобные звуки и проливать влагу из углублений, служащих ей для созерцания окружающих предметов. Пришлось возвратиться вместе с ней обратно, я снова сбегу, лишь только представится случай. Ее беспрестанно занимают какие-то невообразимые глупости, почему животные, называемые львами и тиграми, питаются травой и цветами, в то время как, по ее словам, они созданы с расчетом на то, чтобы поедать друг друга, – достаточно поглядеть на их зубы. Это, разумеется, чрезвычайно глупое рассуждение, потому что поедать друг друга – значит, убивать друг друга, то есть, как я понимаю, привести сюда то, что называется «смертью», а смерть, насколько мне известно, пока еще не проникла в парк. О чем, к слову сказать, можно иной раз и пожалеть.
Воскресенье. – Кое-как скоротал время.
Понедельник. – Кажется, я понял, для чего существует неделя: чтобы можно было отдохнуть от воскресной скуки. По-моему, это очень правильное предположение… Она опять лазила на это дерево. Я согнал ее оттуда, швыряя в нее комьями земли. Она заявила, что никто, дескать, ее не видел. Для нее, по-видимому, это служит достаточным оправданием, чтобы рисковать и подвергать себя опасности. Я ей так и сказал. Слово «оправдание» привело ее в восторг… и, кажется, пробудило в ней зависть. Это хорошее слово.
Вторник. – Она заявила, что была создана из моего ребра. Это весьма сомнительно, чтобы не сказать больше. У меня все ребра на месте… Она пребывает в тревоге из-за сарыча, – говорит, что он не может питаться травой, он ее плохо воспринимает. Она боится, что ей не удастся его выходить. По ее мнению, сарычу положено питаться падалью. Ну, ему придется найти способ обходиться тем, что есть. Мы не можем ниспровергнуть всю нашу систему в угоду сарычу.
Суббота. – Вчера она упала в озеро: гляделась, по своему обыкновению, в воду, и упала. Она едва не захлебнулась и сказала, что это очень неприятное ощущение. Оно пробудило в ней сочувствие к тем существам, которые живут в озере и которых она называет рыбами. Она по-прежнему продолжает придумывать названия для различных тварей, хотя они совершенно в этом не нуждаются и никогда не приходят на ее зов, чему она, впрочем, не придает ни малейшего значения, так как что ни говори, а она все-таки просто-напросто дурочка. Словом, вчера вечером она поймала уйму этих самых рыб, притащила их в шалаш и положила в мою постель, чтобы они обогрелись, но я время от времени наблюдал за ними сегодня и не заметил, чтобы они выглядели особенно счастливыми, разве только, что совсем притихли. Ночью я выброшу их вон. Больше я не стану спать с ними в одной постели, потому что они холодные и скользкие, и оказывается, это не так уж приятно лежать среди них, особенно нагишом.
Воскресенье. – Кое-как скоротал время.
Вторник. – Теперь она завела дружбу со змеей. Все прочие животные рады этому, потому что она вечно проделывала над ними всевозможные эксперименты и надоедала им. Я тоже рад, так как змея умеет говорить, и это дает мне возможность отдохнуть немножко.
Пятница. – Она уверяет, что змея советует ей отведать плодов той самой яблони, ибо это даст познать нечто великое, благородное и прекрасное. Я сказал, что одним познанием дело не ограничится, – она, кроме того, еще приведет в мир смерть. Я допустил ошибку, мне следовало быть осторожнее, – мое замечание только навело ее на мысль: она решила, что тогда ей легче будет выходить больного сарыча и подкормить свежим мясом приунывших львов и тигров. Я посоветовал ей держаться подальше от этого дерева. Она сказала, что и не подумает. Я предчувствую беду. Начну готовиться к побегу.
Среда. – Пережить пришлось немало. Я бежал в ту же ночь – сел на лошадь и гнал ее во весь опор до рассвета, надеясь выбраться из парка и найти пристанище в какой-нибудь другой стране, прежде чем разразится катастрофа. Но не тут-то было. Примерно через час после восхода солнца, когда я скакал по цветущей долине, где звери мирно паслись, играя, по обыкновению, друг с другом или просто грезя о чем-то, вдруг ни с того ни с сего все они начали издавать какой-то бешеный, ужасающий рев, в долине мгновенно воцарился хаос, и я увидел, что каждый зверь стремится пожрать своего соседа. Я понял, что произошло: Ева вкусила от запретного плода, и в мир пришла смерть… Тигры съели мою лошадь, не обратив ни малейшего внимания на мои слова, хотя я решительно приказал им прекратить это. Они съели бы и меня, замешкайся я там, по я, конечно, не стал медлить и со всех ног пустился наутек… Я набрел на это местечко за парком и несколько дней чувствовал себя здесь вполне сносно, но она разыскала меня и тут. Разыскала и тотчас же назвала это место Тонаунда, заявив, что это так выглядит. Правду сказать, я не огорчился, когда увидел ее, потому что поживиться здесь особенно нечем, а она принесла несколько этих самых яблок. Я был так голоден, что пришлось съесть их. Это было противно моим правилам, но я убедился, что правила сохраняют свою силу лишь до тех пор, пока ты сыт… Она явилась задрапированная пучками веток и листьев, а когда я спросил ее, что это еще за глупости, и, сорвав их, швырнул на землю, она захихикала и покраснела. До той минуты мне никогда не доводилось видеть, как хихикают и краснеют, и я нашел ее поведение крайне идиотским и неприличным. Но она сказала, что я скоро познаю все это сам. И оказалась права. Невзирая на голод, я положил на землю надкушенное яблоко (оно и в самом деле было лучше всех, какие я когда-либо видел, особенно если учесть, что сезон яблок давно прошел), собрал разбросанные листья и ветки и украсился ими, а затем сделал ей довольно суровое внушение, приказав принести еще листьев и веток и впредь соблюдать приличие и не выставлять себя подобным образом напоказ. Она сделала, как я ей сказал, после чего мы пробрались в долину, где произошла битва зверей, раздобыли там несколько шкур, и я приказал ей соорудить из них костюмы, в которых мы могли бы появиться в обществе. Признаться, в них чувствуешь себя не слишком удобно, но зато они не лишены известного шика, а ведь, собственно говоря, только это и требуется… Я нахожу, что с ней можно довольно приятно проводить время. Теперь, лишившись своих владений, я испытываю одиночество и тоску, когда ее нет со мной. И еще одно: она говорит, что отныне нам предписано в поте лица своего добывать себе хлеб. Тут она может оказаться полезной. Руководить буду я, Десять дней спустя. – Она обвиняет меня: говорит, что я виновник катастрофы! Она утверждает, и как будто вполне искренне и правдиво, что, по словам змеи, запретный плод – вовсе не яблоки, а лимоны! Я сказал, что это только лишний раз доказывает мою невиновность, ибо я никогда не ел лимонов. Но змея, говорит она, разъяснила ей, что это имеет чисто иносказательный смысл, ибо под «лимонами» условно подразумевается все, что мгновенно набивает оскомину, как, например, плоские, избитые остроты. При этих словах я побледнел, так как от нечего делать не раз позволял себе острить, и какая-нибудь из моих острот действительно могла оказаться именно такого сорта, хотя я в простоте душевной считал их вполне острыми и свежими. Она спросила меня, не сострил ли я невзначай как раз накануне катастрофы. Пришлось признаться, что я действительно допустил нечто подобное, хотя не вслух, а про себя. Дело обстояло так. Я вспомнил водопад и подумал: «Какое удивительное зрелище являет собой вся эта масса воды, ниспровергающаяся сверху вниз!» И тотчас, подобно молнии, меня осенила блестящая острота, и я позволил себе облечь ее мысленно в слова; «А ведь было бы еще удивительнее, если бы вся эта вода начала ниспровергаться снизу вверх!» Тут я расхохотался так, что едва не лопнул от смеха, – и в то же мгновение вся природа словно взбесилась, вражда и смерть пришли в долину, а я вынужден был бежать, спасая свою жизнь.
– Вот видишь! – сказала она с торжеством. – Так оно и есть. Именно подобные остроты и имела в виду змея, когда сказала, что они могут набить оскомину, как лимон, потому что – ими пользуются с сотворения мира.
Увы, по-видимому, во всем виноват я! Лучше бы уж мне не обладать остроумием! Лучше бы уж эта блестящая острота никогда не приходила мне в голову!
На следующий год. – Мы назвали его Каин. Она принесла его в то время, как я был в отлучке – расставлял капканы на северном побережье озера Эри; Она, как видно, поймала его где-то в лесу, милях в двух от нашего жилища, а то и дальше, милях в трех-четырех, – она сама нетвердо знает где. В некоторых отношениях это существо похоже на нас и, возможно, принадлежит к нашей породе. Так, во всяком случае, думает она, но, по-моему, это заблуждение. Разница в размерах уже сама по себе служит доказательством того, что это какое-то новое существо, отличной от нас породы. Быть может, это рыба, хотя, когда я для проверки опустил его в озеро, оно пошло ко дну, а она тотчас бросилась в воду и вытащила его, помешав мне, таким образом, довести эксперимент до конца и установить истину. Все же я склонен думать, что оно из породы рыб, но ей, по-видимому, совершенно безразлично, что это такое, и она не позволяет мне попытаться выяснить это. Я ее не понимаю. С тех пор как у нас появилось это существо, ее словно подменили – с безрассудным упрямством она не желает и слышать о каких бы то ни было экспериментах. Ни одно животное не поглощало так все ее помыслы, как эта тварь, но при этом она совершенно не в состоянии объяснить почему. Она повредилась в уме – все признаки налицо. Иной раз она чуть ли не всю ночь напролет носит эту рыбу на руках, если та подымает визг – просится, по-видимому, в воду. Она пошлепывает рыбу по спине и издает ртом довольно нежные звуки, стараясь ее успокоить, и еще на сотню ладов проявляет свою о ней заботу и по-всякому ее жалеет, а из углублений, которые служат ей для того, чтобы созерцать окружающие предметы, у нее опять начинает течь влага. Никогда я не видел, чтобы она обращалась так с другими рыбами, и это внушает мне большую тревогу. Когда мы еще не лишились наших владений, она, случалось, таскала на руках маленьких тигрят и забавлялась с ними, но то была просто игра. Она никогда не принимала так близко к сердцу, если у тигрят после обеда делалось расстройство желудка.
Воскресенье. – По воскресеньям она теперь больше не работает, а лежит в полном изнеможении и позволяет рыбе кувыркаться через нее, и это явно доставляет ей удовольствие. Она издает ртом какие-то нелепые звуки, чтобы позабавить рыбу, и делает вид, будто кусает ее конечности, а рыба смеется. Я еще никогда не видел, чтобы рыбы смеялись. Это наводит меня на размышления… Я теперь тоже полюбил воскресные дни. Поруководишь целую неделю, а потом чувствуешь себя физически совершенно разбитым. Нужно было бы устроить побольше воскресных дней. Прежде я их терпеть не мог, а теперь оказалось, что они наступают чрезвычайно вовремя.
Среда. – Нет, это не рыба. Я так и не могу установить, что же это такое. Когда оно чем-нибудь недовольно, оно производит такие странные звуки, что мороз подирает по коже, а когда его ублажат – говорит «гу-гу». Оно не нашей породы, потому что не ходит, но оно и не птица, потому что не летает, и не лягушка, потому что не прыгает, и не змея, потому что не ползает, и я почти уверен, что это не рыба, хотя до сих пор не имел возможности установить, умеет ли оно плавать. Оно просто лежит, преимущественно на спине, задрав ноги кверху. Я никогда не видел, чтобы какое-нибудь животное вело себя подобным образом. Я сказал, что, по-моему, это какая-то загадка, но она, хотя и пришла в восторг от этого слова, совершенно не поняла его смысла. Думаю, что это либо загадка, либо какое-то насекомое. Если оно подохнет, я расчленю его, чтобы узнать, как оно устроено. Впервые в жизни я решительно поставлен в тупик.
Три месяца спустя. – Я окончательно сбит с толку, я, чем дальше, тем становится все хуже. Я потерял сон. Оно теперь перестало лежать на спине и стало передвигаться на четвереньках. Однако оно сильно отличается от других животных, которые ходят на четырех ногах, ибо его передние ноги ненормально коротки, и от этого выдающаяся часть его туловища как-то странно торчит вверх, что производит довольно неприятное впечатление. По своему сложению оно сильно напоминает нас, но его способ передвижения заставляет предполагать, что это существо не нашей породы. Длинные задние и короткие передние лапы указывают на его принадлежность к семейству кенгуровых, но это, несомненно, совершенно особая разновидность, так как обыкновенные кенгуру прыгают, а оно никогда этого не делает. В общем, это весьма интересный и любопытный экземпляр, который до сих пор еще не был классифицирован. Поскольку он открыт мной, я считаю себя вправе приписать себе славу этого открытия и наименовать его в мою честь – Кенгуру Адамовидное… Должно быть, оно попало к нам еще в очень раннем возрасте, потому что выросло с тех пор просто невероятно. Оно сейчас стало по крайней мере раз в пять крупнее и, если что-нибудь не по нем, производит раз в двадцать – тридцать больше шуму, чем прежде. Применение силы не только не усмиряет его, но дает совершенно противоположные результаты. Пришлось отказаться от этой меры воздействия. Она успокаивает его с помощью убеждения или тем, что дает ему предметы, которые только что отказывалась давать. Как я уже говорил, меня не было дома, когда оно у нас появилось, и она сказала тогда, что нашла его в лесу. Мне кажется неправдоподобным, чтобы это был один-единственный экземпляр на свете, но, по-видимому, это так. Я совершенно измучился – несколько недель кряду все пытался отыскать еще хотя бы одного такого же, как этот, чтобы пополнить мою коллекцию и чтобы этому было с кем поиграть (ведь тогда бы он наверняка немного угомонился и нам было бы легче его приручить), но так и не нашел ничего, хотя бы отдаленно на него похожего, и что особенно странно – никаких следов. Оно не может не ходить по земле, хочет оно того или не хочет, как же тогда оно ухитряется не оставлять следов? Я расставил около дюжины капканов, но без всякого толку. В них попались все как есть маленькие зверюшки, только не оно. И эти зверьки, как мне кажется, забирались в капканы просто из любопытства – поглядеть, для чего там поставлено молоко. Никто из них к нему и не притронулся.
Три месяца спустя. – Кенгуру все продолжает расти – это очень странно и внушает тревогу. Я не видел еще ни одного животного, которому потребовалось бы столько времени, чтобы вырасти. Теперь голова у него покрылась шерстью, которая совершенно не похожа на мех кенгуру, а очень напоминает наши волосы, с той только разницей, что она гораздо тоньше и мягче и не черного цвета, а рыжая. Я, должно быть, скоро сойду с ума от неслыханных, несуразных капризов и причуд этого не изученного наукой биологического уродца. Если бы только я мог поймать хотя бы еще одного, подобного ему… Но все напрасно. Это один-единственный экземпляр какой-то совершенно новой зоологической разновидности. Сомнения больше нет. Однако я поймал обыкновенного кенгуру и принес его с собой, полагая, что наш будет рад хоть этому, поскольку он лишен общества себе подобных и вообще лишен сверстников, с которыми мог бы подружиться и которые посочувствовали бы ему в его ужасном одиночестве среди чуждых ему существ, не понимающих ни его нрава, ни его повадок и не умеющих объяснить ему, что он находится среди друзей. Но это было ошибкой: он так испугался при виде кенгуру, что с ним сделался припадок, и я понял – ему еще никогда в жизни не доводилось видеть кенгуру. Мне жаль бедного крикливого зверюшку, но я бессилен хоть чем-нибудь его порадовать. Если бы я мог приручить его… Но об этом нечего и думать: чем больше я стараюсь, тем получается хуже. Мне больно видеть, как этот ничтожный зверенок неистовствует, когда он чем-то рассержен или огорчен. Я бы выпустил его на волю, но она и слышать об этом не хочет. По-моему, это очень жестоко и совсем непохоже на нее, – и все же, быть может, она права. Быть может, тогда это существо будет еще более одиноко, – ведь если уж я не мог найти другого, подобного ему, так разве ж оно найдет?
Пять месяцев спустя. – Это не кенгуру. Нет, потому что оно делает несколько шагов на задних ногах, держась за ее палец, а затем падает. Возможно, что это какая-то разновидность медведя, однако у него нет хвоста – пока во всяком случае – и нет шерсти, кроме как на голове. Оно все еще продолжает расти, и это обстоятельство кажется мне в высшей степени странным, так как медведи гораздо быстрее вырастают до надлежащих размеров. Медведи теперь опасны (со времени катастрофы), и я бы не хотел, чтобы этот и впредь разгуливал где ему вздумается без намордника. Я предложил ей добыть для нее кенгуру, если она согласится выпустить медвежонка на волю, но ничего не вышло. Как видно, она хочет, чтобы мы самым идиотским образом подвергали свою жизнь опасности. Она была совсем иной, пока не лишилась рассудка.
Две недели спустя. – Я обследовал его пасть. Сейчас он еще не опасен: у него только один зуб. И по-прежнему нет хвоста. Теперь он производит еще больше шума, особенно по ночам. Я перебрался из шалаша под открытое небо. Впрочем, я захожу в шалаш по утрам, чтобы позавтракать и посмотреть, не прорезались ли у медвежонка новые зубы. Если У него будет полна пасть зубов, тогда – с хвостом или без хвоста – ему придется убраться отсюда восвояси. В конце концов медведю вовсе не обязательно иметь хвост, чтобы представлять опасность для окружающих.
Четыре месяца спустя. – Был в отлучке около месяца – ловил рыбу и охотился в местности, которую она, неизвестно почему, называет Бизон, – вероятнее всего, потому, что там нет ни одного бизона. За время моего отсутствия медвежонок научился вполне самостоятельно передвигаться на задних лапах и говорить: «паппа» и «мамма». Несомненно, это совершенно новая разновидность. То, что эти сочетания звуков похожи на слова, может, конечно, объясняться какой-то случайностью, и вполне допустимо, что они лишены всякого смысла и ровно ничего не обозначают, но тем не менее это все же нечто из ряда вон выходящее и не под силу ни одному медведю. Эта имитация речи в соединении с почти полным отсутствием шерсти и совершенным отсутствием хвоста – достаточно яркое доказательство того, что мы имеем дело с новой разновидностью медведя. Дальнейшее изучение его может дать необычайно интересные результаты. Пока что я намерен отправиться в далекую экспедицию и самым тщательным образом обследовать расположенные на Севере леса. Не может быть, чтобы там не сыскался хотя бы еще один подобный экземпляр, а тот, что у нас, несомненно будет представлять меньшую опасность, если получит возможность общаться с себе подобным. Решил отправиться не теряя времени. Но сначала надену на него намордник.
Три месяца спустя, – О, как утомительна была эта охота, а главное – как безрезультатна! И в это самое время, не сделав из дома ни шагу, она поймала еще одного! В жизни не видал, чтобы кому-нибудь так везло! А мне бы нипочем не заполучить этой твари, даже если бы я скитался по лесам еще лет сто.
На следующий день. – Я сравниваю нового со старым, и мне совершенно ясно, что они одной породы. Мне хотелось сделать из одного из них чучело для моей коллекции, но она по каким-то соображениям воспротивилась этому. Пришлось отказаться от моей затеи, хотя я считаю, что зря. Если они сбегут, – это будет невознаградимой утратой для науки. Старший стал более ручным теперь, научился смеяться и говорить как попугай – по-видимому, оттого, что он так много времени проводит в обществе попугая и к тому же обладает чрезвычайно развитой способностью к подражанию. Я буду очень удивлен, если в конечном счете окажется, что это новая разновидность попугая, хотя, впрочем, мне бы уже пора ничему не удивляться, поскольку с тех первых дней, когда оно еще было рыбой, оно успело перебывать всем на свете, – всем, что только могло взбрести ему на ум. Младшее существо совершенно так же безобразно, как было на первых порах старшее. Цветом оно напоминает сырое мясо с каким-то серовато-желтоватым оттенком, а голова у него тоже необычайно странной формы и без всяких признаков шерсти. Она назвала его Авель, Десять лет спустя. – Это мальчики: мы открыли это уже давно. Нас просто сбивало с толку то, что они появлялись на свет такими крошечными и несовершенными по форме, – мы просто не были к этому подготовлены. А теперь у вас есть уже и девочки. Авель хороший мальчик, но для Каина было бы полезней, если бы он остался медведем. Теперь, оглядываясь назад, я вижу, что заблуждался относительно Евы: лучше жить за пределами Рая с ней, чем без нее – в Раю. Когда-то я считал, что она слишком много говорит, но теперь мне было бы грустно, если бы этот голос умолк и навсегда ушел из моей жизни. Благословенна будь плохая острота, соединившая нас навеки и давшая мне познать чистоту ее сердца и кротость нрава.
Суббота Мне уже почти исполнился день. Я появилась вчера. Так, во всяком случае, мне кажется. И, вероятно, это именно так, потому что, если и было позавчера, меня тогда еще не существовало, иначе я бы это помнила. Возможно, впрочем, что я просто не заметила, когда было позавчера, хотя оно и было. Ну что ж. Теперь я буду наблюдательней, и, если еще раз повторится позавчера, я непременно это запишу. Пожалуй, лучше начать сразу же, чтобы потом не напутать чего-нибудь в хронологии; какой-то внутренний голос подсказывает мне, что все эти подробности могут впоследствии оказаться очень важными для историков. Дело в том, что, по-моему, я – эксперимент; да, я положительно ощущаю себя экспериментом, просто невозможно сильнее ощущать себя экспериментом, чем это делаю я, и поэтому я все больше и больше убеждаюсь в том, что это именно так: я – эксперимент, просто эксперимент, и ничего больше.
Ну, а если я эксперимент, значит, эксперимент – это я? Нет, по-моему, нет. Мне кажется, все остальное – тоже часть этого эксперимента. Я – главная его часть, но и все остальное, по-моему, участвует в эксперименте тоже. Можно ли считать, что мое положение окончательно определилось, или я еще должна опасаться за себя и смотреть в оба? Вероятно, скорее последнее. Внутренний голос говорит мне, что превосходство покупается ценой неусыпной бдительности. (Мне кажется, это очень удачное изречение для такого юного существа, как я.) Сегодня все выглядит значительно лучше, чем вчера. Вчера под конец пошла такая горячка, что горы были нагромождены как попало, а равнины так завалены всякими осколками и разным хламом, что это производило чрезвычайно удручающее впечатление. Прекрасные и благородные произведения искусства не должны создаваться в спешке, а этот величественный новый мир – воистину прекрасное и благородное творение и стоит па грани совершенства, хотя и создавался в столь краткий срок. Звезд кое-где, пожалуй, многовато, а в других местах не хватает, но это, без сомнения, нетрудно исправить. Луна прошлой ночью оборвалась, покатилась вниз и выпала из мирозданья. Это очень большая потеря, и у меня сердце разрывается, когда я об этом думаю. Среди всех орнаментов и украшений нет ничего, что могло бы сравниться с ней по красоте и законченности. Ее следовало прикрепить получше. Если б только можно было вернуть се обратно…
Но никому, разумеется, неизвестно, куда она могла упасть. И уж конечно тот, кто ее найдет, постарается спрятать ее подальше, – я знаю это, потому что и сама бы так поступила. Мне кажется, во всех других отношениях я могу быть честной, но уже сейчас я начинаю понимать, что основа основ моей натуры – это любовь к прекрасному, страстная тяга к прекрасному, и поэтому доверить мне чужую луну небезопасно, особенно если лицо, которому луна принадлежит, не знает о том, что она у меня. Я бы еще, пожалуй, вернула луну, если бы нашла ее среди бела дня, – побоялась бы, что кто-нибудь видел, как я ее взяла. Но найди я ее в темноте, тут уж, мне думается, я сумела бы под каким-нибудь предлогом утаить свою находку. Потому что я без ума от лун – они такие красивые и такие романтичные. Мне бы хотелось, чтобы у нас их было штук пять или шесть. Я бы тогда совсем не стала спать, мне никогда не наскучило бы лежать на мягком мху, глядеть ввысь и любоваться ими.
Звезды мне тоже нравятся. Мне бы хотелось достать две-три и заткнуть себе в волосы. Но боюсь, что это невозможно. Просто трудно поверить, до чего они от нас далеко, потому что ведь с виду этого не скажешь. Когда они впервые появились – прошлой ночью, – я пробовала сбить несколько штук палкой, по не могла дотянуться ни до одной, и это меня очень удивило. Тогда я стала швырять в них комьями глины, и швыряла до тех пор, пока совсем не обессилела, но так ничего и не сбила. Это потому, что я левша и у меня нет меткости. Даже когда я нарочно бросала не в ту звезду, в которую целилась, мне не удавалось сбить ни той, ни другой, хотя я и попадала довольно точно и видела, как черный комок глины раз сорок, а то и пятьдесят летел прямо в золотую гроздь и только каким-то чудом ничего не сбил. Верно, если бы у меня хватило сил продержаться еще немного, я непременно сбила бы хотя бы одну звезду.
Признаться, я немножко всплакнула, что, мне кажется, вполне естественно в моем возрасте, а потом, отдохнув, взяла корзинку и направилась к краю нашей круглой площадки, где звезды висят совсем невысоко от земли и их можно просто сорвать рукой, – что, кстати сказать, гораздо лучше, потому что это можно сделать осторожно, так, чтобы их не поломать. Но идти пришлось дальше, чем я думала, и в конце концов я была вынуждена отказаться от своего намерения: я так устала, что не могла сделать больше ни шагу, и к тому же натерла себе ноги, и они ужасно разболелись.
Я не могла вернуться домой, потому что зашла слишком далеко и стало очень холодно, но мне повстречалось несколько тигров, и я устроилась между ними так уютно, что почувствовала себя на верху блаженства: у тигров удивительно приятное, ароматное дыхание – это потому, что они питаются земляникой. Я еще никогда до той минуты не видала тигров, по тут сразу их узнала, потому что они полосатые. Если бы я могла раздобыть себе где-нибудь такую шкурку, из нее вышло бы прелестное платье.
Сегодня я начинаю уже лучше разбираться в расстояниях. Мне так хотелось завладеть всеми красивыми вещами, что я очертя голову пыталась их схватить, и оказывалось, что одна гораздо дальше от меня, чем я думала, а другая наоборот: я думала, что до нее целый фут, а на самом деле было всего каких-нибудь шесть дюймов, – но зато, увы, сколько шипов в каждом дюйме! Это послужило мне уроком. Кроме того, я открыла одну аксиому – дошла до нее своим умом, – и это была моя первая аксиома: оцарапавшийся эксперимент шипа боится. Мне кажется, для такого юного создания, как я, это совсем неплохо сказано.
Вчера после полудня я долго следовала за другим экспериментом, на некотором расстоянии от него, чтобы выяснить, если удастся, для чего он, но мне это не удалось. Думаю, что это мужчина. Я никогда еще не видела мужчины, но этот выглядит как мужчина, и я чувствую, что так оно и есть. Я сделала открытие, что это существо возбуждает мое любопытство сильнее, чем любое другое пресмыкающееся. Если, конечно, оно – пресмыкающееся, а мне думается, что это так, потому что у него кудлатые волосы, голубые глаза и вообще оно похоже на пресмыкающееся. У него нет бедер, оно суживается – книзу, как морковка, а когда стоит – раздваивается, как рогатка. Словом, я думаю, что это пресмыкающееся, хотя, может быть, это и конструкция.
Сначала я боялась его и обращалась в бегство всякий раз, как оно оборачивалось ко мне, – думала, что оно хочет меня поймать; но мало-помалу я поняла, что оно, наоборот, старается ускользнуть от меня, – и тогда я перестала быть такой застенчивой и несколько часов подряд гналась за ним ярдах в двадцати от него, в результате чего оно стало очень пугливо и вид у него сделался совсем несчастный. В конце концов оно настолько встревожилось, что залезло на дерево. Я довольно долго сторожила его, но потом мне это надоело, и я вернулась домой.
Сегодня все повторилось сначала. Я снова загнала его па дерево.
Воскресенье. – Оно все еще сидит на дереве. Отдыхает, должно быть. Но это просто уловка: воскресенье – не день отдыха, для этого предназначена суббота. Мне кажется, это существо больше всего на свете любит отдыхать. А по-моему, это невероятно утомительно – отдыхать так много. Даже просто сидеть под деревом и сторожить его утомляет меня. Мне очень хочется узнать – для чего оно: я еще ни разу не видела, чтобы оно что-нибудь делало. Вчера вечером они вернули луну на место, и я была так рада! Я считаю, что это очень порядочно с их стороны. Луна опять покатилась вниз и упала, но это не огорчило меня: когда имеешь таких соседей, беспокоиться не о чем – они повесят луну обратно. Мне бы хотелось как-то выразить им свою признательность. Хорошо бы, например, послать им немножко звезд, потому что нам их в так девать некуда. Вернее, не нам, а мне, так как пресмыкающееся, по моим наблюдениям, абсолютно не интересуется такими вещами.
У него низменные вкусы и нет доброты. Вчера я отправилась к нему в сумерках и увидела, что оно слезло с дерева в старается поймать маленьких пятнистых рыбок, которые плавают в озере, и мне пришлось пустить в ход комья земли чтобы оно оставило рыбок в покое и залезло обратно на дерево. Неужели для этого оно и существует? Неужели у него нет сердца? Неужели у него нет сострадания к этим крошечным тварям? Неужели оно было задумано и сотворено для такого неблагородного занятия? Похоже на то. Швыряя в него землей, я попала ему один раз в голову, и оказалось, что оно умеет говорить. Это приятно взволновало меня, так как я впервые услышала чью-то речь, помимо своей собственной. Слов я не поняла, но прозвучали они весьма выразительно.
Когда я открыла, что оно обладает даром речи, мой интерес к нему повысился, так как я очень люблю болтать. Я болтаю весь день и даже во сне, и меня очень интересно слушать; но если бы мне было с кем болтать, то получалось бы вдвое интереснее, и я могла бы болтать, никогда не умолкая, стоило бы меня об этом попросить.
Если пресмыкающееся – мужчина, тогда ведь это не оно, – не так ли? Это было бы грамматической ошибкой, правда? Мне кажется, в этом случае полагается говорить он; думаю, что так. Тогда склонение будет выглядеть следующим образом: именительный – он; дательный – ему; предложный – о ем. Словом, я буду считать его мужчиной и называть «он» до тех пор, пока не выяснится, что это нечто другое. Так будет удобнее, иначе слишком много неопределенностей.
Следующая неделя. Воскресенье. – Целую неделю я неотступно следовала за ним и старалась познакомиться. Всю беседу мне приходилось брать на себя, потому что он очень застенчив; впрочем, мне это ничего не стоило. Ему, по-видимому, приятно, что я все время возле него, а я из учтивости стараюсь как можно чаще говорить «мы», – ему, мне кажется, льстит, что он этим как бы приобщается ко мне.
Среда. – Мы теперь совсем неплохо ладим друг с другом и знакомимся все ближе и ближе. Он уже не пытается больше ускользнуть от меня; и это добрый знак, – видимо, ему нравится мое общество. Это мне приятно, и я учусь быть ему полезной, чем только могу, чтобы еще больше расположить его к себе. В последние дни я освободила его от необходимости подыскивать названия для различных предметов, что было для него большим облегчением. У него нет никаких к этому способностей, и он явно очень мне благодарен. Он, хоть ты его режь, не может придумать ни одного сколько-нибудь толкового названия, но я делаю вид, что не замечаю этого его недостатка. Как только появляется какая-нибудь новая тварь, я сейчас же даю ей имя, пока он не успел обнаружить свое невежество неловким молчанием. Я не раз таким способом выводила его из затруднительного положения. Я-то совершенно не страдаю таким недостатком, как он. Стоит мне только взглянуть на какое-нибудь животное, и я уже знаю, что это такое. Я даже не даю себе труда задуматься хоть на мгновение: правильное наименование рождается у меня молниеносно, как по наитию свыше, – да так, без сомнения, оно и есть, ибо я совершенно твердо знаю, что еще секунду назад не имела ни малейшего представления об этом слове. Должно быть, просто по внешнему виду каждой твари и по ее повадкам я сразу угадываю, что это за зверь.
Когда, например, появился додо, он принял его за дикую кошку, – я поняла это по его глазам. Но я спасла его. И я постаралась сделать это так, чтобы его гордость не пострадала. Я просто сказала самым естественным тоном, словно была приятно удивлена: «Поглядите, да ведь это додо! Ну конечно же это додо!» Да, я сказала это так, будто мне и в голову не могло прийти, что он нуждается в моей информации. И я объяснила, как бы ничего не объясняя, откуда я знаю, что это – додо; и если его и задело слегка, что я узнала эту птицу, а он – нет, тем не менее было совершенно очевидно, что он мною восхищен. Мне это было чрезвычайно приятно, и я снова и снова с огромным удовлетворением вспоминала об этом, прежде чем уснуть. Какая малость может сделать нас счастливыми, когда мы чувствуем, что она вполне заслужена нами!
Четверг. – Мое первое горе. Вчера он избегал меня и, по-видимому, не хотел, чтобы я с ним разговаривала. Я не могла этому поверить, думала, что это какое-то недоразумение, – ведь я так люблю быть возле него и слушать, что он говорит, – как же это может быть, чтобы он стал дурно относиться ко мне, если я не сделала ничего плохого? Но в конце концов я увидела, что, должно быть, это все же так, и тогда Я ушла и долго сидела совсем одна там, где впервые увидела его в то утро, когда мы были созданы и я еще не знала, что он такое, и была совершенно безразлична к нему. Но теперь это место было овеяно для меня печалью, каждый пустяк напоминал мне здесь о нем, и сердце ныло. Это чувство было для меня ново, и я сама не понимала, почему грущу. Я никогда еще не испытывала ничего подобного; во всем этом было что-то таинственное, и я не могла понять, что со мной.
Но когда настала ночь, я почувствовала, что не в силах больше выносить одиночества, и направилась к новому шалашу, который он для себя построил: я хотела спросить его, что я такое сделала и как мне вернуть себе его расположение. Но он выгнал меня под дождь, и это было мое первое горе.
Воскресенье. – Теперь опять все хорошо, и я счастлива. Но то были очень тяжелые для меня дни, и я стараюсь не вспоминать о них.
Я хотела достать для него несколько плодов с той самой яблони, но никак не могу научиться бросать метко. Из моей затеи ничего не вышло, однако мне кажется, что мое доброе намерение было ему приятно. Трогать эти яблоки запрещено, и он сказал, что я наживу себе беду. Но если я наживу себе беду, доставляя ему удовольствие, так не все ли мне равно?
Понедельник. – Сегодня утром я сообщила ему мое имя, думая, что ему будет интересно. Но он даже не обратил на это внимания. Как странно. Если бы он сообщил мне свое имя, мне бы это не было безразлично. Мне кажется, звук его имени был бы самым сладостным для моих ушей.
Он очень мало говорит. Быть может, потому, что он не слишком сообразителен и сам страдает от этого и старается это скрыть? Если это действительно его мучает, мне очень его жаль, потому что ум – ничто, сердце – вот что в нас ценно. Мне бы хотелось заставить его понять, что сердце, способное любить, – это богатство, подлинное богатство; рассудок же без сердца – нищ.
Несмотря на то что он так мало говорит, лексика его довольно богата. Сегодня утром он употребил одно поразительно хорошее слово. Должно быть, он и сам это понял, потому что повторил его потом еще раза два, как бы невзначай. Нельзя сказать, чтобы это получилось у него очень ловко, но тем не менее ясно, что он не лишен известного чутья. Не может быть сомнения в том, что эти семена, если за ними ухаживать, могут дать отличные всходы.
Откуда он взял это слово? Не помню, чтобы я когда-нибудь его употребляла.
Нет, мое имя не интересует его совершенно. Я старалась скрыть свое разочарование, но боюсь, что мне это не удалось. Тогда я ушла и долго сидела на поросшем мхом берегу, спустив ноги в воду. Я всегда так делаю, когда мне не хватает общества и тянет поглядеть на кого-нибудь, с кем-нибудь поговорить. Конечно, мне и этого недостаточно – недостаточно этой прелестной белой фигурки, которая виднеется там, в озере, – но все же это хоть что-нибудь, а что-нибудь лучше, чем полное одиночество. Она говорит, когда я говорю; когда я печальна – и она печальна; она сочувствует мне и утешает меня; она говорит: «Не падай духом, бедная одинокая девочка, я буду тебе другом». И правда – это мой верный друг, и притом единственный. Это моя сестра.
О, этот час, когда она впервые покинула меня! Я никогда не забуду этого – никогда, никогда. Как тяжело стало у меня на сердце! Я сказала: «Кроме нее, у меня не было ничего, и вот ее не стало!» Я сказала в отчаянии: «Сердце, разбейся! У меня нет сил больше жить!» И я закрыла лицо руками и зарыдала безутешно. А когда через несколько минут я подняла голову, она снова была там – белая, сверкающая и прекрасная, и я кинулась в ее объятия! Это было настоящее блаженство. Я знала счастье и прежде, но это было совсем другое, это было упоительно. С тех пор я никогда больше не сомневалась в ней. Порой она пропадала где-то – иногда час, иногда почти весь день, но я ждала и верила ей. Я говорила: «У нее дела или она отправилась путешествовать. Но она вернется». И правда, она всегда возвращается. Она робкое, пугливое создание и потому никогда не показывается в темные ночи, но, как только всходит луна, она тут же появляется. Сама я не боюсь темноты, но ведь она моложе меня: сначала родилась я, а она – потом. Много, много раз я приходила к ней – она мое утешение и опора в трудные минуты жизни, а этих минут так много.
Вторник. – Все утро я работала – приводила в порядок наши владения – и нарочно старалась не попадаться ему на глаза, в надежде, что он соскучится и придет. Но он не пришел.
В полдень, покончив с дневными трудами, я отдыхала: играла с бабочками и пчелами и нежилась среди цветов – этих прекраснейших созданий божьих, которые ловят в небе улыбку Творца и хранят ее в своих чашечках. Я нарвала цветов, сплела из них венки и гирлянды, украсилась ими и позавтракала второй раз – как всегда, яблоками. Потом сидела в тени, томилась и ждала. Но он не пришел.
Но все равно. Ничего хорошего из этого бы не вышло, потому что он не любит цветов. Он говорит, что это мусор, не умеет отличить один цветок от другого и думает, что это значит быть выше мелочей. Он не любит меня, он не любит цветов, он не любит красок вечереющего неба, – интересно, любит ли он что-нибудь, кроме как похлопывать ладонью дыни, щупать груши на деревьях и пробовать виноград с лозы, проверяя, хорошо ли все это зреет, да еще строить шалаши, чтобы прятаться туда от славного освежающего дождика.
Я положила на землю сухую палку и старалась другой палкой просверлить в ней дырку. Мне это было нужно для одного опыта, который я задумала, но тут мне пришлось пережить ужасный испуг. Над дырой взвилось что-то легкое, прозрачное, голубоватое, и я бросила палку и кинулась бежать! Я думала, что это дух, и страшно испугалась! Но потом, оглянувшись, я увидела, что он не гонится за мной, и тогда я прислонилась к скале, чтобы немного отдышаться и прийти в себя, и подождала, пока руки и ноги у меня не перестанут дрожать и не начнут снова вести себя как надо. После этого я осторожно прокралась обратно; каждую минуту я готова была пуститься наутек. Подойдя поближе, я раздвинула ветви розового куста и посмотрела на палку (как жаль, что мужчины не было поблизости, – я выглядела так очаровательно в эту минуту!), но дух исчез. Я подошла еще ближе и увидела в высверленной дырке горстку алой пыли. Я сунула туда палец – хотела пощупать, но тут же закричала и отдернула руку. Я почувствовала жгучую боль. Тогда я сунула палец в рот, попрыгала сначала на одной ноге, потом на другой, постонала немножко, и это принесло мне некоторое облегчение. Но острый интерес уже пробудился во мне, и я принялась исследовать.
Мне очень хотелось понять, что такое эта алая пыль. И неожиданно меня осенило, хотя я никогда не слышала об этом прежде: это огонь! Если можно вообще быть в чем-нибудь уверенной, то я была абсолютно уверена в том, что это огонь, и потому без малейшего колебания так его и назвала.
Я создала нечто такое, чего не существовало прежде; к неисчислимому миру вещей я добавила еще одну вещь. Я поняла это и была горда, – и уже хотела побежать, найти мужчину и рассказать ему о своем достижении, чтобы поднять себя этим в его глазах, но, подумав немного, решила этого не делать. Нет – его этим не проймешь. Он спросит: а зачем это нужно? И что я ому отвечу тогда? Потому что, если это ни к чему не пригодно, а просто красиво, только красиво…
Словом, я вздохнула и не пошла за ним, потому что мое открытие действительно ни к чему не пригодно, – с его помощью нельзя ни построить шалаш, ни улучшить сорт дынь, ни ускорить созревание плодов; оно совершенно бесполезно, – это просто глупость и пустое тщеславие; и он, конечно, отнесется к нему с презрением и скажет что-нибудь язвительное. Но я не могла отнестись к своему открытию с презрением. Я сказала: «О ты, огонь! Я люблю тебя, изысканное нежно-алое создание! Люблю потому, что ты прекрасен, и этого с меня довольно!» И, сказав так, я хотела прижать его к груди. Но я сдержала свой порыв. И тут же придумала новый афоризм – я дошла до него своим умом, но он так похож на мое первое изречение, что, боюсь, не является ли он плагиатом: «Обжегшийся эксперимент огня боится».
Я снова принялась за работу, и, когда у меня получилась довольно большая кучка огненной пыли, я высыпала ее на пучок сухой травы – мне хотелось унести ее домой, чтобы всегда иметь под рукой и играть с ней когда вздумается, – но ветер дунул на травку, взметнул ее вверх, и она так страшно зашипела на меня, что я выронила ее из рук и бросилась бежать. А когда я оглянулась, голубой дух вился и клубился там, точно облако, и в ту же секунду я его узнала – это был дым! Однако даю вам слово, что до той минуты я никогда и не слыхала про дым.
И почти тут же ослепительно-желтые и красные языки пробились сквозь дым, и я мгновенно назвала их пламя, – и конечно не ошиблась, хотя это было первое пламя на земле. Пламя стало прыгать на деревья, величественно сверкая и то прорываясь сквозь огромную и все растущую завесу клубящегося дыма, то исчезая за ней, и я невольно захлопала в ладоши, рассмеялась и принялась танцевать от восторга, – все это было так ново и так чудесно, так удивительно и прекрасно!
Он прибежал со всех ног, остановился, уставился на огонь, широко раскрыв глаза, и минут пять – десять не произносил ни слова. Потом спросил: что это такое? Ах, ну зачем понадобилось ему ставить вопрос ребром! Я, разумеется, вынуждена была ответить, и я ответила. Я сказала, что это огонь. Если ему было неприятно, что приходится спрашивать у меня, это не моя вина. Мне совсем не хотелось сердить его.
Помолчав, он спросил:
– Откуда он взялся?
Еще один прямой вопрос, который тоже требовал прямого ответа.
– Я его сделала.
Огонь распространялся все дальше и дальше. Он подошел к краю выгоревшей лужайки, остановился, посмотрел на землю и спросил:
– А это что?
– Угли.
Он поднял один уголек, чтобы получше его рассмотреть, но, как видно, передумал и положил обратно. Потом он ушел. Ничто не интересует его.
А меня интересует. На земле лежал пепел – серый, мягкий, нежный и красивый, и я сразу поняла, что это пепел. И еще там была тлеющая зола. Я ее тоже сразу узнала. И я нашла там мои яблоки и выгребла их из золы. Я им очень обрадовалась, потому что я ведь еще молода и у меня хороший аппетит. Но я была разочарована: все яблоки полопались и были совершенно испорчены. Впрочем, оказалось, что они испорчены только с виду, – на самом же деле они стали вкуснее сырых. Огонь прекрасен, и мне кажется – когда-нибудь он будет приносить пользу.
Пятница. – В понедельник, поздно вечером, я опять увидела его на минуту, – но только на одну минуту. Я надеялась, что он похвалит меня за усердие, с каким я приводила наши владения в порядок, – ведь я работала не покладая рук и побуждения у меня были самые лучшие, – но он ничем не выразил своего одобрения, повернулся и ушел. Больше того – он был недоволен, и вот по какой причине: я сделала еще одну попытку убедить его не переплывать водопада. Дело в том, что огонь пробудил во мне новое чувство – совершенно новое и абсолютно непохожее ни на любовь, ни на печаль, ни на что-либо другое, что мне уже доводилось испытывать. Это чувство – страх. И это ужасное чувство! Зачем только я его узнала! Оно омрачает мою жизнь, мешает мне быть счастливой, заставляет меня дрожать, трепетать и вздрагивать. Но мне не удалось убедить его, потому что он еще не познал страха и, следовательно, не в состоянии меня понять.
Вероятно, я не должен забывать, что она еще очень молода, совсем девочка, в сущности, и требует к себе снисхождения. Она полна любопытства, все интересует ее, жизнь кипит в ней ключом, и в ее глазах мир – это чудо, тайна, радость, блаженство; когда она видит новый цветок, она не может вымолвить ни слова от восторга – она ласкает его, и играет с ним, и беседует, и нюхает его, и осыпает самыми нежными именами. И она помешана на красках: коричневые скалы, желтый песок, серый мох, зеленая листва, синее небо; жемчужно-розовая заря, фиолетовые тени в ущельях, золотые островки облаков в багряном океане заката, бледная луна, плывущая среди рваных туч, алмазная россыпь звезд, мерцающих в безграничном пространстве, – все это, насколько я могу судить, не имеет ни малейшей практической ценности, но раз в этом есть краски и величие – для нее этого достаточно, она совершенно теряет голову. Если бы она могла не суетиться так и хоть изредка, хоть две-три минуты побывать в покое, это было бы необычайно отрадное зрелище! В этом случае, мне кажется, на нее было бы приятно смотреть; я даже уверен, что мне это было бы приятно, так как я начинаю замечать, что она на редкость миловидное создание: гибкая, стройная, изящная, округлая, ловкая, проворная, грациозная… И как-то раз, когда она, мраморно-белая и вся залитая солнцем, стояла на большом камне и, закинув голову, прикрывая глаза рукой, следила за полетом птицы в небе, я понял, что она красива.
Понедельник, полдень. – Если есть на всей планете хотя бы один предмет, который ее не интересует, то я, во всяком случае, не берусь его назвать. Некоторые животные лишены для меня всякого интереса, но для нее таких не существует. Она не делает различий, одинаково обожает их всех, считает сокровищами и каждое новое животное встречает с распростертыми объятиями.
Когда гигант бронтозавр забрел в наш лагерь, она нашла, что это очень ценное приобретение, в то время как я воспринял это как бедствие. Вот отличный пример полной дисгармонии наших с ней взглядов. Она хотела приручить бронтозавра, а я хотел подарить ему наш участок и пересолиться в другое место. Она верит, что, обращаясь с ним хорошо, его можно выдрессировать и превратить в нечто вроде любимой комнатной собачки; а я сказал, что комнатная собачка в двадцать один фут высотой и в восемьдесят четыре фута длиной не особенно удобна в домашнем обиходе, так как эта громадина может с самыми лучшими намерениями сесть невзначай на наш дом и смять его в лепешку, – ведь легко можно заметить, насколько это чудовище рассеянно, достаточно посмотреть на выражение его глаз.
Но ей уже во что бы то ни стало хотелось иметь чудовище, и она не пожелала о ним расстаться. Она решила, что мы можем организовать молочную ферму, и просила меня помочь ей подоить его. Но я отказался, так как это было слишком рискованно. Прежде всего, оно было совсем неподходящего пола, и, кроме того, мы еще не обзавелись приставной лестницей. Тогда она задумала ездить на нем верхом и любоваться окрестностями. Футов тридцать – сорок его хвоста лежало на земле, подобно поваленному дереву, и она решила, что сумеет забраться к чудовищу на спину по хвосту, но ей это не удалось. Она вскарабкалась только до того места, где подъем стал слишком крут, и полетела вниз, потому что хвост оказался скользким, и, если бы я вовремя не подхватил ее, она бы сильно расшиблась.
Вы думаете, она успокоилась после этого? Ничуть не бывало. Она никогда не успокаивается до тех пор, пока все не испробует: не проверенные опытом теории – это не по ее части, они ее не удовлетворяют. Должен признаться, что это отличное качество, оно мне очень по душе; я чувствую, что заражаюсь им от нее и что полностью воспринял бы его, если бы мы больше общались. Кстати, у нее была еще одна идея относительно этого колосса: она думала, что нам удастся приручить его и заставить подружиться с нами, и тогда мы сможем поставить его поперек реки и ходить по нему, как по мосту. Но выяснилось, что он и сейчас уже достаточно приручен, – во всяком случае, с ней он совсем ручной, – и она попыталась претворить свою идею в жизнь, но ничего из этого не вышло: стоило ей установить чудовище в нужном положении поперек реки и сойти на берег, чтобы испробовать свой новый мост, и оно тотчас вылезало из воды и тащилось за ней по пятам, как ручная гора. Совершенно так же, как и все прочие животные. Они все это делают.
Пятница. – Вторник, среда, четверг и сегодня – все эти дни я не видела его. Трудно так долго быть одной, но все же лучше быть одной, чем являться непрошеной.
Однако я не могу обходиться без общества; мне кажется, общество – это моя стихия, и я завожу дружбу с животными. Они очаровательны, у них легкий, приятный нрав и самое вежливое обхождение; они никогда не бывают угрюмы, никогда не дают вам понять, что вы явились не вовремя; они улыбаются вам и машут хвостом, если он у них есть, и всегда готовы порезвиться с вами или совершить маленькую экскурсию, – словом, согласны на все, что бы вы им ни предложили. Я считаю, что они истинные джентльмены. Все эти дни мы так чудесно проводили время, и я ни разу не почувствовала себя одинокой. Одинокой? Нет, о нет! Ведь их целые стаи вокруг, иной раз они занимают пространство в четыре-пять акров – просто не сочтешь; и когда стоишь на скале и оглядываешься кругом, на это море шерсти, такое пестрое, и веселое, и красочное, а все эти пятна и полосы переливаются на солнце, словно рябь, – может показаться, что это и впрямь море, только я-то знаю, что это все же не так. А временами налетает настоящий шквал общительных птиц и проносятся ураганы машущих крыл, и, когда лучи солнца пронизывают этот пернатый хаос, перед глазами у вас реют разноцветные молнии, горят и сверкают все краски мира, и можно проглядеть все глаза, любуясь на это.
Мы совершали большие экскурсии, и я повидала не малую часть света; мне кажется даже, что я повидала его почти весь. Таким образом, я – первый путешественник на земле, и единственный пока. Когда мы в пути, это очень величественное зрелище – ему нет равного. Для удобства передвижения я еду обычно верхом на тигре или на леопарде, потому что у них мягкая, округлая спина, на которой приятно сидеть, и потому что они такие миловидные животные; но для далеких путешествий или для тех случаев, когда мне хочется полюбоваться окрестностями, я пользуюсь слоном. Своим хоботом он сажает меня к себе на спину, но спуститься вниз я могу и без посторонней помощи: когда мы решаем сделать привал, он садится, и я спускаюсь на землю, так сказать, с черного крыльца.
Все птицы и все животные дружат друг с другом, и между ними никогда не возникает никаких разногласий. Они все умеют говорить и разговаривают со мной, но, должно быть, это какой-то иностранный язык, потому что я не понимаю ни слова. Однако сами они нередко понимают, когда я говорю им что-нибудь; особенно хорошо понимают меня собака и слон, и мне в этих случаях всегда бывает очень стыдно: ведь это показывает, что они умнее меня и я должна признать их превосходство. Это досадно, потому что я хочу быть главным экспериментом и надеюсь все же им быть.
Я уже узнала довольно много различных вещей и стала теперь образованная, чего раньше никак нельзя было про меня сказать. Вначале я была совершенно невежественна. Первое время я, сколько ни билась, никак не могла уследить, когда водопад взбегает обратно на гору, – у меня не хватало на это соображения, и мне было очень досадно, но теперь я успокоилась. Я следила и сопоставляла, и теперь я знаю, что вода никогда не бежит в гору при свете – только когда темно. Я поняла, что она проделывает это в темноте, потому что озеро не высыхает, а ведь если бы вода не возвращалась ночью обратно на свое место, то оно непременно бы высохло. Самое лучшее – все проверять экспериментальным путем: тогда действительно можно приобрести знания, в то время как строя догадки и делая умозаключения, никогда не станешь по-настоящему образованным человеком.
Некоторые вещи понять невозможно, но вы до тех пор не поймете, что они непознаваемы, пока будете пытаться их разгадать и строить различные предположения; нет, вы должны набраться терпения и производить опыты, пока не откроете, что ничего открыть нельзя. А ведь именно это и восхитительно – мир тогда становится необычайно интересен. А если бы нечего было открывать, жизнь стала бы скучной. И в конце концов, стараться открыть и ничего не открывать – так же интересно, как стараться открыть и открывать, а быть может, даже еще интереснее. Тайна водопада была подлинным сокровищем, пока я ее не раскрыла, после чего весь интерес пропал, и я познала чувство утраты.
С помощью экспериментов я установила, что дерево плавает, а также и сухие листья, и перья, и еще великое множество различных предметов; отсюда, делая обобщение, можно прийти к выводу, что скала тоже должна плавать, но приходится просто признать, что это так, потому что доказать это на опыте нет никакой возможности… пока что. Я, конечно, найду и для этого способ, но тогда весь интерес пропадет. Мне становится грустно, когда я думаю об этом: ведь мало-помалу я открою все, и тогда не из-за чего будет волноваться, а я это так люблю! Прошлую ночь я никак не могла уснуть – все размышляла над этим.
Прежде я не могла понять, для чего я была создана на свет, но теперь, мне кажется, поняла: для того, чтобы раскрывать тайны этого мира, полного чудес, и быть счастливой и благодарить Творца за то, что он этот мир создал. Я думаю, что есть еще очень много тайн, которые мне предстоит узнать, – я надеюсь, что это так; и если действовать осторожно и не слишком спешить, их, по-моему, должно хватить не на одну неделю, – я надеюсь, что это так. Если подбросить перо, оно реет в воздухе и скрывается из виду. А если бросить комок глины, он этого не делает. Он всякий раз падает на землю. Я пробовала снова и снова, и всегда получается одно и то же. Интересно, почему это? Конечно, я понимаю, что на самом деле он не падает, но почему должно непременно так казаться? Вероятно, это оптический обман. То есть я хочу сказать, что одно из этих двух явлений – оптический обман. А какое именно, я не знаю. Быть может, в случае с пером, быть может – с комком глины; я не могу доказать ни того, ни другого, я могу только продемонстрировать оба, и станет ясно, что одно из двух – обман, а какое именно – каждый может решать по своему усмотрению.
Из наблюдений я знаю, что звезды не вечны. Я видела, как иные, самые красивые, вдруг начинали плавиться и скатывались вниз по небу. Но раз одна может расплавиться, значит, могут расплавиться и все, а раз все могут расплавиться, значит, они могут расплавиться все в одну ночь. И это несчастье когда-нибудь произойдет, я знаю это. И я решила каждую ночь сидеть и глядеть на звезды до тех пор, пока смогу бороться со сном; я постараюсь запечатлеть в памяти весь этот сверкающий простор, так чтобы, когда звезды исчезнут, я могла бы с помощью воображения вернуть эти мириады мерцающих огней на черный купол неба и заставить их сиять там снова, двоясь в хрустальной призме моих слез.
Когда я оглядываюсь назад, мне кажется, что наш сад привиделся мне во сне. Он был прекрасен, несравненно прекрасен, упоительно прекрасен, а теперь он потерян для нас, и я никогда больше его не увижу.
Сад утрачен навеки, но я нашла его, и я довольна. Он любит меня, как умеет; я люблю его со всем пылом моей страстной натуры, как и подобает, мне кажется, моему возрасту и полу. Когда я спрашиваю себя, почему я люблю его, мне ясно, что я этого не понимаю, да, по правде говоря, я не особенно стремлюсь понять; такая любовь, думается мне, не имеет ничего общего ни с рассуждениями, ни со статистикой, как любовь к другим пресмыкающимся или животным. Да, вероятно, все дело в этом. Я люблю некоторых птиц за их пение, но Адама я люблю вовсе не за то, как он поет, – нет, не за это. Чем больше он поет, тем меньше мне это нравится. И все же я прошу его петь, потому что хочу приучиться любить все, что нравится ему, и уверена, что приучусь, – ведь сначала я совершенно не могла выносить его пение, а теперь уже могу. От его пения киснет молоко, но и это не имеет значения, – к кислому молоку тоже можно привыкнуть.
Я люблю его не за его сообразительность, – нет, не за это. Каков бы он ни был – это не его вина, ведь он не сам себя создал. Он таков, каким его создал господь, и этого для меня вполне достаточно. Тут была проявлена особая мудрость, я совершенно в этом уверена. Со временем его умственные способности разовьются, хотя, я думаю, что это произойдет не сразу. Да и куда спешить? Он достаточно хорош и так.
Я люблю его не потому, что он деликатен, заботлив и чуток, – нет; у него есть недостатки в этом отношении, но он достаточно хорош, несмотря на них, и притом уже начал понемногу исправляться.
Я люблю его не потому, что он трудолюбив, – нет, не потому. Мне кажется, он обладает этим свойством, и я не понимаю, зачем ему нужно его от меня скрывать. Вот единственное, что меня печалит. Во всем остальном он теперь вполне откровенен со мной. Я уверена, что, помимо этого, он ничего от меня не утаивает. Меня печалит, что он находит нужным держать от меня что-то в тайне, и порой я долго не могу уснуть – все думаю об этом. Но я заставлю себя выкинуть эти мысли из головы, – ведь, кроме них, ничто не омрачает моего счастья.
Я люблю его не потому, что он очень образован, – нет, не потому. Он – самоучка и действительно знает уйму всяких вещей, да только все это не так.
Я люблю его не потому, что он рыцарственно благороден, – нет, не потому. Он выдал меня, но я его не виню – это свойство его пола, мне кажется, а ведь не он создал свой пол. Конечно, я бы никогда не выдала его, я бы скорее погибла, но это тоже особенность моего пола, и я не ставлю себе этого в заслугу, так как не я создала свой пол.
Так почему же я люблю его? Вероятно, просто потому, что он мужчина.
В глубине души он добр, и я люблю его за это, – но будь иначе, я бы все равно любила его. Если бы он стал бранить меня и бить, я бы все равно продолжала любить его. Я знаю это. Мне кажется, все дело в том, что таков мой пол.
Он сильный и красивый, и я люблю его за это, и восхищаюсь, и горжусь им, – но я все равно любила бы его, даже если бы он не был таким. Будь он нехорош с виду, я бы все равно любила его; будь он калекой – я любила бы его, и я бы работала на него, и была бы его рабой, и молилась бы за него, и бодрствовала у его ложа, пока жива.
Да, я думаю, что люблю его просто потому, что он мой, и потому, что он мужчина. Другой причины не существует, мне кажется. И поэтому, вероятно, я правильно решила с самого начала: такая любовь не имеет ничего общего ни с рассуждениями, ни со статистикой. Она просто приходит совершенно неизвестно откуда и объяснить ее нельзя. Да и не нужно.
Так думаю я. Но ведь я только женщина, почти ребенок, и притом первая женщина, которая пытается разобраться в этом вопросе, – и очень может статься, что по своей неопытности и невежеству я сделала неправильный вывод.
Единственное мое желание и самая страстная моя мольба – чтобы мы могли покинуть этот мир вместе; и эта мольба никогда не перестанет звучать на земле, она будет жить в сердце каждой любящей жены во все времена, и ее нарекут молитвой Евы.
Но если один из нас должен уйти первым, пусть это буду я, и об этом тоже моя мольба, – ибо он силен, а я слаба, и я не так необходима ему, как он мне; жизнь без него – для меня не жизнь, как же я буду ее влачить? И эта мольба тоже будет вечной и будет возноситься к небу, пока живет на земле род человеческий. Я – первая жена на земле, и в последней жене я повторюсь.
Адам. Там, где была она, был Рай.
…Любовь, покой, мир, бесконечная тихая радость – такой мы знали жизнь в райском саду. Жить было наслаждением. Пролетающее время не оставляло никаких следов – ни страданий, ни дряхлости; болезням, печалям, заботам не было места в Эдеме. Они таились за его оградой, но в него проникнуть не могли. Все дни там походили один на другой, и каждый был безграничным восторгом.
А сколько там было интересного! Ведь мы были детьми, и детьми невежественными. Сейчас даже невозможно представить, до чего невежественны мы были. Мы ничего не знали, совсем ничего. Нам пришлось начинать с самого-самого начала. Мы должны были изучить букварь всего сущего. Теперь четырехлетний ребенок прекрасно разбирается в том, о чем мы не имели представления даже в тридцать лет. Ведь мы были детьми без нянек и учителей. Никто нам ничего не объяснял. У нас не было словаря, и мы не знали, правильно мы употребляем слова или нет; мы предпочитали длинные слова, но, как я знаю теперь, нам нравилась их звучность и солидность, а на самом деле мы часто не имели ни малейшего представления о том, что они, собственно, означают. А наше правописание – это было нечто невообразимое! Но такие пустяки нас нисколько не смущали. Нам хотелось накопить побольше пышных слов, а каким способом – это было неважно.
Но больше всего нам нравилось учиться, узнавать, исследовать причины, природу и назначение всех вещей и явлений, какие нам встречались, – это была подлинная страсть. Адам и по склонностям, и по характеру был настоящим ученым; без ложной скромности я могу то же сказать и о себе, и мы любили называть себя этим величественным словом. Каждый из нас жаждал превзойти другого в научных открытиях, и это дружеское соперничество подстегивало нас и не давало нам впасть в безделье и предаться поискам пустых удовольствий.
Первым памятным научным открытием, которое мы сделали, был закон, устанавливавший, что вода и подобные ей жидкости текут вниз, а не вверх. Открыл это Адам. Много дней он втайне ставил свои опыты и ничего мне о них не говорил, так как хотел прежде увериться окончательно. Я знала, что его замечательный ум занят решением какой-то важной проблемы, потому что сон его был тревожен и по ночам он беспокойно ворочался на своем ложе. Но в конце концов его последние сомнения рассеялись, и он рассказал обо всем мне. Я просто не могла ему поверить – таким странным, таким невероятным это казалось. Мое изумление было его наградой, его триумфом. Он водил меня от ручейка к ручейку – мы осмотрели их десятки, – без конца повторяя: «Вот видишь, он бежит с холма. Каждый раз они бегут вниз, и ни один из них не бежит вверх, на холм. Моя гипотеза справедлива. Все факты подтверждают ее. Она доказана. Ничто не может ее опровергнуть». Как приятно было видеть радость, которую доставило ему его великое открытие!
Теперь не найдется ни одного ребенка, который удивился бы, заметив, что вода бежит вниз с холма, а не вверх. Но тогда это казалось чем-то ошеломляющим и невероятным. Видите ли, я бессознательно наблюдала это простое явление с той самой минуты, как меня сотворили, но я никогда не обращала; на него внимания. Я не сразу привыкла к этой мысли и приспособилась к ней, и еще много времени спустя, стоило мне увидеть текучую воду, как я невольно начинала следить, куда она течет, ожидая, что вот-вот обнаружу исключение из закона Адама; но в конце концов я окончательно убедилась и теперь была бы очень удивлена и сбита с толку, если бы вдруг увидела водопад, который лился бы вверх, а не вниз. Знания приходится добывать тяжким трудом. Ни одна частица его не достается нам даром.
Этот закон был первым значительным вкладом Адама в науку, и более двух столетий он носил его имя: «Закон Адама об устремлении жидкостей». Адама всегда можно было привести в хорошее настроение, стоило только будто случайно обронить в его присутствии два-три лестных словечка об этом законе. Он чрезвычайно гордился своим открытием – не стану скрывать, – но не заважничал. Чванство всегда было ему чуждо – таким он был хорошим, милым и добросердечным. Он, досадливо махнув рукой, обыкновенно отвечал, что это пустяк, что другой ученый обязательно открыл бы то же самое. И все же, если какой-нибудь приезжий, получив у него аудиенцию, бестактно забывал упомянуть про этот закон, мы всегда, замечали, что второго приглашения он не получал. Столетия через два возникли сомнения, кто, собственно, открыл этот закон; ученые общества спорили более полувека и присудили честь его открытия кому-то из новых. Это был жестокий удар. Адам так и не смог от него оправиться. Шестьсот лет эта печаль терзала его сердце, и я убеждена, что она свела его в могилу; Разумеется, до конца дней своих он стоял выше царей и всех остальных людей, как Первый Человек, и получал все почести, на которые дает право этот титул, но такие отличия не могли возместить ему столь горестную утрату, ибо он был истинным ученым – первым ученым на земле; и он не раз признавался мне, что, если бы за ним сохранили славу первооткрывателя закона об устремлении жидкостей, он согласился бы считаться своим собственным сыном и Вторым Человеком. Я утешала его, как могла. Я говорила, что его слава, слава Первого Человека, вечна, но что наступит время, когда имя лжеоткрывателя закона, согласно которому вода бежит вниз, забудется, сгинет и исчезнет с лика земли. И я в это верю. Я никогда не переставала верить в это. Конечно, такой день наступит.
Следующим своим великим триумфом наука обязана мне. А именно – я установила, как молоко попадает в корову. Мы оба долгое время ломали голову над этой тайной. Мы целыми годами ходили по пятам за коровами – днем, конечно, – но ни разу не видели, чтобы они пили жидкость такого цвета. Поэтому мы, наконец, пришли к выводу, что они раздобывают молоко по ночам. Тогда мы стали по очереди наблюдать за ними ночью. И все с тем же результатом – загадка оставалась неразгаданной. Иных методов от начинающих и нельзя было ожидать, но теперь, конечно, нетрудно заметить, насколько они ненаучны. Однако со временем опыт подсказал нам более надежную методику. Как-то ночью, когда я лежала, задумчиво глядя на звезды, мне в голову пришла великолепная мысль, и я увидела, как это можно сделать! Я уже хотела было разбудить Адама и все ему рассказать, но удержалась и не выдала моей тайны. До утра я не могла сомкнуть глаз. Едва забрезжил первый рассветный луч, я потихоньку ускользнула и, отыскав в глубине леса поросшую травой полянку, обнесла ее плетнем, а потом заперла в этом надежном загоне корову. Я выдоила ее досуха и оставила там – в плену. Пить ей было нечего – либо она сотворит молоко при помощи какого-то тайного процесса, либо так и останется выдоенной.
Весь день я не находила себе места и на все вопросы отвечала невпопад, потому что думала только о своем опыте. Но Адам был занят изобретением таблицы умножения и ничего не заметил. Незадолго до заката он уже установил, что шестью девять – двадцать семь, и пока, опьяненный этим открытием, он забыл о моем существовании и обо всем на свете, я тайком пробралась к моей корове. У меня от волнения и от страха перед неудачей так дрожали руки, что несколько минут я не могла как следует ухватить сосок. Но наконец мне это удалось – и брызнуло молоко! Два галлона. Два галлона, хотя изготовить его было не из чего! И я тут же нашла объяснение: молоко не поглощалось ртом, оно конденсировалось из воздуха через волосы на шкуре коровы.
Я побежала рассказать обо всем Адаму, и он был счастлив так же, как и я, и невыразимо гордился мной.
Потом он вдруг сказал: «Знаешь, ты сделала не один важный и многообещающий вклад в науку, а целых два».
И это было правдой. Поставив серию опытов, мы уже давно убедились в следующем: атмосферный воздух является водой в невидимой суспензии, а вода состоит из водорода и кислорода, причем на две части водорода приходится одна часть кислорода, что выражается формулой H2O. Мое открытие доказало, что существует еще один ингредиент – молоко; и мы уточнили формулу – H2OM.
Еще одно открытие. Как-то я заметила, что Уильям Мак-Кинли[22] выглядит совсем больным. Это – самый первый лев, и я с самого начала очень к нему привязалась. Я осмотрела беднягу, ища причину его недомогания, и обнаружила, что у него в глотке застрял непрожеванный кочан капусты. Вытащить его мне не удалось, так что я взяла палку от метлы и протолкнула его вовнутрь. Уильяму Мак-Кинли сразу стало легче. Возясь с ним, я заставляла его пошире открывать пасть, чтобы мне было удобнее туда заглядывать, и обратила внимание, что зубы у него какие-то странные. И вот теперь я подвергла их внимательному научному осмотру и к своему величайшему изумлению открыла следующее: лев – не вегетарианец, он плотоядный хищник! Во всяком случае, его готовили в плотоядные хищники.
Я побежала к Адаму и сообщила ему об этом, но он, конечно, только насмешливо рассмеялся и сказал:
– А откуда он возьмет плоть?
Мне пришлось сознаться, что я этого не знаю.
– Отлично. Значит, ты сама видишь, что это чистая фантазия. Плоть не предназначена для того, чтобы ее ели, иначе она была бы ниспослана. Раз ниспосланной плоти не существует, отсюда неопровержимо следует, что в план мироздания плотоядные твари включены не были. Ведь это логично, не так ли?
– Логично.
– Есть в этом рассуждении какие-нибудь натяжки?
– Нет.
– Хорошо. Так что же ты можешь на это возразить?
– А то, что существует нечто превыше логики.
– Неужели? Что же это?
– Факты.
Я подозвала первого попавшегося льва и велела ему открыть пасть.
– Взгляни-ка на подветренную верхнюю челюсть, – сказала я. – Разве этот длинный передний зуб – не клык?
Он был удивлен и сказал решительно и веско:
– Клянусь моим нимбом, это клык.
– А эти четыре позади него?
– Малые коренные, если мне не изменяет рассудок!
– А эти два сзади?
– Коренные зубы, или я не способен отличить на глаз коренной зуб от причастия прошедшего времени Мне нечего больше возразить. Статистика не может ошибаться: этот зверь – не травоядное.
Вот он всегда такой: ни мелочности, ни зависти – только справедливость и великодушие. Докажите ему что-нибудь, и он тут же, и без всякой обиды, признает, что был неправ. Не знаю, достойна ли я этого чудесного юноши, такого прекрасного и благородного?
Это произошло на прошлой неделе. С тех пор мы обследовали многих животных и убедились, что здешние места изобилуют плотоядными зверями, хотя прежде мы этого совсем не замечали. И вот теперь почему-то очень грустно бывает смотреть на величественного бенгальского тигра, который пожирает землянику и лук; это как-то но вяжется с его натурой, хотя я раньше ничего подобного не чувствовала.
(Позже). Сегодня в лесу мы слышали Глас. Мы долго искали его, но так и не нашли. Адам сказал, что слышал его и раньше, но никогда не видел, хотя и находился совсем рядом с ним. По мнению Адама, этот Глас вроде воздуха и увидеть его нельзя. Я попросила его рассказать все, что он о нем знает, но он почти ничего не знал. Это Владыка Сада, сказал он, который велел ему ухаживать за Садом и хранить его; и еще Глас сказал, что мы не должны есть плоды одного дерева, а если поедим их, то обязательно умрем. Смерть наша будет неизбежной. Больше Адам ничего не знал. Я захотела посмотреть дерево, и мы пошли длинной и чрезвычайно приятной дорогой к уединенному и очень красивому месту, где оно растет; там мы сели на землю, долго его рассматривали и разговаривали. Адам сказал, что это – дерево познания добра и зла.
– Добра и зла?
– Да.
– А что это?
– Что – «это»?
– Ну, это самое. Что такое «добро»?
– Не знаю. Откуда мне знать?
– Ну, а «зло»?
– Наверное, название какого-нибудь предмета, только я не знаю какого.
– Адам, но ты же должен иметь о нем хоть какое-то представление.
– С какой стати? Я его никогда не видел. Как же я могу иметь о нем представление? А по-твоему, что это?
Конечно, я ничего не могла ему ответить и поняла, насколько неразумно с моей стороны было требовать объяснений у него. Мы никак не могли догадаться, что это такое. Просто новое слово, как и «добро», – мы их никогда раньше не слышали, и они не имели для нас никакого смысла. Я продолжала о них думать и вскоре спросила:
– Адам, а эти другие новые слова, «умрем» и «смерть», что они означают?
– Понятия не имею.
– Ну, а как ты думаешь, что они могут означать?
– Деточка, неужели ты не видишь, насколько невозможно хотя бы приблизительно угадать, о чем идет речь, если я вообще ничего об этом не знаю? Человек не в состоянии думать, если ему не о чем думать. Разве не так?
– Да… конечно; но только ужасно досадно. Ведь Именно потому, что я ничего не знаю, я и хочу узнать. Некоторое время мы молчали, ломая голову над этой загадкой, но вдруг я сообразила, что нам надо сделать, чтобы разрешить все сомнения, и даже удивилась, как мы сразу до этого не додумались – так это было просто. Я вскочила на ноги и воскликнула:
– Какие мы глупые! Давай съедим этот плод; мы «умрем», узнаем, что такое «Смерть», и не будем больше из-за этого мучиться!
Адам согласился со мной, встал и уже потянулся за яблоком, как вдруг мимо проковыляло крайне любопытное создание, каких нам еще не доводилось видеть, и мы, конечно, забыли о пустяках, не имевших отношения к науке, и погнались за тварью, которая имела к ней самое прямое отношение.
Много миль гнались мы по горам и долам за этим неуклюжим, хлопающим крыльями уродом, пока не очутились в западной части долины, где растет большая смоковница, и там мы его изловили. Какая радость! Какой восторг! Он оказался птеродактилем! До чего же он прелестен, милое страшилище! И какой злюка, и как отвратительно каркает! Мы подозвали двух тигров и поехали домой верхом, захватив его с собой, и теперь он сидит рядом, и уже поздно, но я не ложусь спать, такое он обворожительное чудище, да к тому же и поистине царственный вклад в науку. Я знаю, я не сомкну глаз, все буду думать о нем и торопить утро, чтобы поскорее обследовать его, осмотреть, угадать тайну его происхождения и решить, насколько он птица, а насколько пресмыкающееся, и установить, реликт ли он или результат естественного отбора; впрочем, последнее, судя по его виду, сомнительно. О Наука! Рядом с тобою все прочие интересы рассеиваются как туман!
Проснулся Адам. Просит меня не забыть записать эти четыре новые слова. Значит, он их уже забыл. Но я их помню. Ради него я всегда начеку. Они уже записаны. Он составляет словарь – по крайней мере, так ему кажется, однако я замечаю, что все хлопоты достаются на мою долю. Но что за беда! Я люблю делать то, о чем он меня просит, а работа со словарем доставляет мне особое удовольствие, потому что иначе бедный мальчик попал бы в очень неловкое положение. Слишком уж ненаучно его правописание. Он пишет «мышь» через «ж», а «мышление» через «ш», хотя оба эти слова одного корня.
Три дня спустя. Мы зовем его Терри – для краткости, и он просто прелесть! Все эти три дня мы только им и занимаемся. Адам не может понять, как наука до сих пор обходилась без Терри, и я с ним согласна. Наш кот, увидев чужого, позволил себе с ним вольность, но тут же пожалел об этом. Терри так хватил Томаса от носа до кормы, что только клочья полетели, и Томас удалился с таким видом, будто готовил сюрприз, а теперь собирается поразмыслить на досуге, почему все вышло как раз наоборот. Терри великолепен, с ним никто не сравнится. Адам тщательно его обследовал и теперь убежден, что он – результат естественного отбора. Мне кажется, Томас придерживается иного мнения.
Третий год. В начале июля Адам заметил, что у одной рыбы в пруду развились ноги; эта рыба принадлежит к семейству китовых, но это не кит, а только его карликовая разновидность. Она называется «головастик». Мы наблюдали за ней с величайшим интересом, так как решили, что в случае, если ее ноги достаточно вырастут, окрепнут и окажутся пригодными к делу, мы разовьем их и у других рыб, чтобы они могли вылезать на сушу и гулять там на свободе. Нас часто огорчает судьба этих бедняжек, живущих в вечной сырости и обреченных всегда оставаться в воде, в то время как все остальные могут резвиться среди цветов и радоваться. Вскоре ноги стали совсем настоящими и из кита получилась лягушка. Она вылезла на берег, начала прыгать и весело петь – особенно по вечерам, – ибо благодарность ее была безгранична. Другие последовали ее примеру, и теперь у нас по ночам полно музыки, что очень приятно по сравнению с прежним безмолвием.
Мы вытаскивали на берег самых разных рыб и пускали их гулять по лугу, но каждый раз нас ждало новое разочарование – никаких ног у них не появлялось. Это было очень странно; мы ничего не могли понять. Не прошло и недели, как они все забрались обратно в воду, и, кажется, им там нравится больше, чем на суше. Мы сделали вывод, что рыбы вообще не, любят суши и не интересуются ею – все, кроме китов. В трехстах милях отсюда в обширном озере водятся большие киты, и Адам отправился туда, чтобы развить у них ноги и сделать их жизнь еще более счастливой.
Через неделю после его ухода родился маленький Каин. Я очень удивилась – я и не подозревала, что может случиться нечто подобное. Но, как любит говорить Адам, всегда случается то, чего не ждешь.
Сначала я не поняла, что он такое, и думала, будто это – новое животное. Но, обследовав его, я убедилась, что это ошибка, так как у беспомощной крошки не было зубов и почти никакого меха. Некоторые черты у него были совсем человеческими, но их оказалось недостаточно, чтобы я имела научное право отнести его к этому виду. Так что сперва он рассматривался как lusus nature[23], уродство – и на время пришлось этим ограничиться в ожидании его дальнейшего развития.
Однако вскоре он начал меня интересовать, интерес этот день ото дня рос и превратился в более теплое чувство – в привязанность, потом в любовь, а потом в слепое обожание. Это существо завладело всей моей душой, и я была невыразимо счастлива и благодарна судьбе. Жизнь стала блаженством, восторгом, экстазом, и каждый день, каждый час, каждую минуту я жаждала, чтобы поскорее вернулся Адам и разделил со мной мою почти нестерпимую радость.
Годы четвертый и пятый. Он наконец вернулся, но не согласился с тем, что это – ребенок. Намерения у него самые лучшие, я его очень люблю, но он всегда сперва ученый и лишь потом человек – такова уж его природа, – и каждый факт обязательно хочет проверить научно. Сколько тревог перенесла я за следующий год, пока он ставил свои опыты, описать невозможно. Он подвергал малыша всяческим лишениям и неудобствам, чтобы выяснить, птица он, пресмыкающееся или четвероногое и каково его назначение, так что я, изнемогая от усталости и отчаяния, день и ночь ходила за ним, стараясь утешить малютку и как-то помочь ему переносить эти испытания. Адам думал, что я нашла маленького в лесу, и я не стала его разуверять, так как эта мысль заставляла его по временам уходить в лес на поиски другого такого же создания, а мы с малышом могли пока отдохнуть и набраться сил. Никому не понять, какое облегчение я испытывала, когда он прекращал свои ужасные опыты, собирал ловушки и приманки и уходил в лес. Едва он скрывался из вида, как я прижимала моего малютку к сердцу, душила его поцелуями и плакала от радости. Бедный малыш, казалось, понимал, что случилось что-то приятное для нас с ним, и брыкал ножками, ворковал и открывал беззубый ротик в широкой счастливой улыбке до самого мозга, если, конечно, мозг его находится именно там.
Год десятый. Потом появился наш маленький Авель. По-моему, нам было года полтора-два, когда родился Каин, и три или три с половиной, когда к нашей семье прибавился Авель. К этому времени Адам уже многое понял. Его опыты становились все менее опасными и наконец после рождения Гледис и Эдвины (на пятом и шестом году) прекратились совсем. Он нежно полюбил детей, после того, как научно их классифицировал, и с тех пор в Эдеме царит полное блаженство. – Теперь у нас девять детей – половина из них мальчики, а половина – девочки.
Каин и Авель начали учиться. Каин уже умеет складывать не хуже меня, а кроме того, немножко вычитать и умножать. Авель не такой способный, как его брат, но он очень старателен, и это качество как будто заменяет сообразительность. За три часа Авель выучивает столько же, сколько и Каин, но Каин за это время успевает часа два поиграть. Таким образом, хотя Авель бредет по дороге долго, но, как говорит Адам, «прибывает на место точно по расписанию». Адам пришел к выводу, что старательность – тоже талант, и поместил ее в соответствующем разделе словаря. Я убеждена, что грамотность – тоже дарование. Несмотря на свои блестящие способности, Каин пишет безграмотно. В этом отношении он очень похож на своего отца, который способнее нас всех, но чья орфография совершенно неописуема. Я пишу грамотно, и Авель тоже. Эти отдельные факты еще ничего не доказывают, ибо такого скудного количества примеров недостаточно для выведения общего принципа, но они все же заставляют предположить, что уменье писать грамотно – это особый дар, который дается человеку от рождения и является признаком посредственного ума. Отсюда можно сделать обратный вывод, что отсутствие его указывает на высокий интеллект. Порой, когда Адам пропускает через свою мельницу какое-нибудь внушительное слово вроде «рационализма» и стоит, вытирая со лба пот, над его останками, я готова пасть перед ним на колени, таким он кажется интеллектуально великим, могучим и великолепным. Он способен написать слово «фтизиатр» большим количеством способов, чем их вообще можно придумать.
Каин и Авель – очень хорошие мальчики и нежно заботятся о своих младших братишках и сестренках. Четверо старших бродят, где захотят, и мы часто не видим их по два-три дня подряд. Как-то раз они потеряли Гледис и вернулись домой без нее. Они никак не могли объяснить, где, собственно, они ее хватились. Где-то далеко отсюда, говорили они, но где именно, они не знают, так как никогда прежде не бывали в тех местах. Они изобилуют ягодами растения, которые мы называем «смертоносной белладонной» – а почему смертоносной, мы и сами не знаем. Слово это не имеет никакого смысла – мы воспользовались для него одним из тех слов, которые давным-давно слышали от Гласа, потому что мы любим использовать новые слова при всяком удобном случае, чтобы они становились ручными и привычными. Дети очень любят эти ягоды и, собирая их, долго бродили между кустов; а когда они решили пойти в другое место, то оказалось, что Гледис исчезла, и она не откликнулась на их зов.
На следующий день она не вернулась. И на следующий тоже, и на третий. Прошло еще три дня, а она все не возвращалась. Это было очень странно – ничего подобного до сих пор еще не случалось. В нас заговорило любопытство. Адам решил, что если она не вернется завтра или, в крайнем случае, послезавтра, нам следует послать Каина и Авеля на поиски.
Так мы и сделали. Они отсутствовали три дня, но все-таки отыскали ее. У нее было много приключений. В первую же ночь она в темноте упала в реку, и течение унесло ее очень далеко – как далеко, она не знала – и выбросило на песчаную отмель. После этого она гостила у семейства кенгуру, которое приняло ее очень хорошо и всячески за нею ухаживало. Мама-кенгуру была с ней чрезвычайно ласкова и заботлива; каждый день она вынимала своих детенышей из сумки и отправлялась на фуражировку среди холмов и долин и приносила домой полную сумку самых спелых фруктов и орехов; и почти каждый вечер к ним приходили гости – медведи, кролики, сарычи, куры, лисицы, гиены, хорьки и всякое другое зверье, – и все ужасно веселились. Животные, видимо, тревожились, что на девочке нет меха, и, когда она засыпала, укрывали ее листьями и мхом, чтобы защитить ее нежную кожу от холода. И мальчики так ее и отыскали – под кучей листвы. Первые дни ей было не По себе так далеко от дома, но потом это прошло.
«Не по себе» – это ее собственное выражение. Мы поместили его в словарь и вскоре подыщем для него какой-нибудь смысл. Оно состоит из уже известных нам слов, обладающих самостоятельным четким смыслом, хотя в сочетании они его как будто утрачивают. Составление словаря – работа чрезвычайно увлекательная, но нелегкая; как говорит Адам…
О да, в те далекие, бесхитростные, простодушные времена нам по легкомыслию и в голову не приходило, что мы, скромные, никому не известные, маленькие люди, баюкаем, нянчим и лелеем самое значительное и необычайное событие, какому только суждено было произойти во вселенной за это тысячелетие – основание человечества!
Правда, в те первые дни мир был пустыней, но оказалось, что это – дело поправимое. Когда нам исполнилось тридцать лет, у нас уже было тридцать детей, а у наших детей их было триста; еще через двадцать лет численность населения возросла до шести тысяч, а к концу второго столетия эта цифра достигла нескольких миллионов. Ибо наша семья была долговечна и умирали лишь немногие. Более половины моих детей живо и по сей день. Я рожала, пока не достигла пожилого возраста. Почти никто из моих детей, благополучно переживших первые нежные годы детства, с тех пор не умирал. Так же обстоит дело и в других семьях. Человечество ныне исчисляется миллиардами.