ВЕСЕННИЕ ПИСЬМА



Ты молод, и твоих детей еще нет среди нас. Но они будут, потому и подумай — чуждые люди соединяются через детей и, дав им растущую жизнь, берегут ее и наблюдают, чтобы она не прервалась, и в том меньше думают о своей смерти, точно жизнь их очнется и поймет себя в детях, взявшихся ниоткуда, как и сами они…

Поэт может действовать инстинктивно, потому что в нем пребывает высшая сила слова. Но кто хочет действовать полемически, тут потребна необыкновенная точность, разъятие ясное и ощутительное показание, в чем дело.

Н. В. Гоголь


Письмо первое

Мы не виделись с тобой три года и все это время толком не переписывались. Не почитать же за переписку обмен праздничными открытками да твои редкие, странные всегда телеграммы. Не стараешься ли ты, ведя все еще холостой образ жизни, производить впечатление на телеграфных девушек, потому и сочиняешь неординарные тексты?


ОТЕЦ МОЙ БЫЛ ПРИРОДНЫЙ ПАХАРЬ


Прочитал я эту твою депешу, и искренне она меня тронула. Сразу далеко, в уголке всего, что помню, сдвинулась темнота и стало кругом горько и тревожно…

Вспомнил, спел про себя старую нашу песню, как знал ее, как слышал когда-то давно в Тырышке.

Удивительно, сильно она выпевала наше сибирское пространство, напрягала его, пронизывала болью родственности…

Ты просишь прислать слова этой песни, они — в конце письма. Пытайся. Сам знаешь, настоящая песня всегда будит душу, ведь не просто так ее начали петь, а только от большой боли, тоски или счастья. Другой раз просто силы не хватает, чтобы спеть что-то настоящее, души не хватает.

Начал с этого, потому что остальное в письме твоем не так просто для ответа. Многое из того, что сегодня занимает тебя, — занимает и меня. Недаром мы встретились (эпистолярно) через три года. Выходит, двигались к одной точке в размышлениях и по пути снова нашли друг друга, чтобы дальше идти вместе. Или, может быть, иначе, — я шел к тебе, а ты ко мне, и мы сошлись на полдороге. Ведь настоящая дорога — это всегда дорога к другу. Это и есть единственно верная дорога людей — дорога к другу.

Но не будем стараться сразу же высказать все, обвалить один на другого все, что несли. Давай-ка присядем и посмотрим, о чем мы поодиночке пытались составить представление и поговорим вместе.

Как поется в старой алтайской песне:

Будем ездить на одном коне,

Будем носить одну шубу,

Не будем скрывать того, что слышали,

Будем беречь то, что нашли!

Ты попытался связать воедино в своих рассуждениях природный (хлебный, так ты его назвал) труд с культурой, с движением народа во времени и в пространстве (в качестве последнего ты избрал нашу золотую Барабу), ты так поэтически описал ее буквально в нескольких строках — языки и наречья прошумели по Барабе, как степной ветер, протекли по ней, как протекает полая вода, и осталась наша Бараба — следами дорог, курганами прощаний, маревом древних, как непонятные воспоминания, песен. Ты нарисовал хакасского балбала, смотрящего в степи кино, которое гонит тут же на стоянке заезжий кинопередвижник. Освещенность экрана меняется, он то ярче, то темнее, и глядящий на экран неподвижный каменный воин смотрит невозмутимыми каменными узкими, как клинки, глазами, а лицо воина в такт происходящему на экране — то темнеет, то светлеет и явно меняет свое вековечное выражение…

Сибирь. Сибирское. Сибиряк.

Я не возьмусь тут прямо формулировать тот круг вопросов, который затронуло твое письмо. Поговорим — разговоримся. Скажу одно — они меня задели, тронули. Обрадовало то, что я тоже об этом думал.


Ты предложил для большей наполненности писем и для «притчевого выражения ускользающих идей» обмениваться в письмах сюжетами и прислал мне свой «для затравки». Согласен. Давай.

Вот что я думаю о и вокруг твоего фантастического сюжета: он хорош, но прими его от меня обратно, как принимают нагруженного коня, как принимают чашку, полную ячменя и пр. (Груз можешь снять, если он мешает, а ячмень можешь высыпать, если чашку никогда под него не предназначал.)

Сама придумка о племени, живущем на узком побережье, отгороженном крутыми горами от остального материка, — дает много возможностей. Можно писать беды аборигенов от безконтактного житья, от вечной нехватки всего, что надо жителю; утомительную, изматывающую зависимость племени от единственного источника пресной воды — ручья, текущего с гор.

Вполне естественно дальнейшее развитие сюжета: молодые аборигены не могут мириться с такой жизнью и уходят в горы, чтобы выяснить — почему ручей периодически иссякает, потом вновь наполняется; почему временами в нем течет отравленная вода, и тот, кто ее попробует — умирает в муках.

(Тут бы я добавил: это вынуждает племя выделять из своей среды добровольных «пробователей воды», которые рискуют собой ради жизни всего рода, и после троекратного или семикратного пробования такие смельчаки занимают законные места среди вождей. Или — есть принужденные «пробователи», обреченные на это тем, что они нарушали какие-то запреты. Это в твоем сюжете создаст дополнительное напряжение смысла. Можно будет написать и средний вариант — желающий стать одним из вождей хитростью и обманом или силою и соблазном понуждает пробовать воду за себя.)

Далее, молодые аборигены лезут у тебя в горы. Часть погибает от диких зверей, от трудностей пути. Самые ловкие и удачливые находят в конце концов в горах истинный рай земной: леса, полные плодов и птиц, поля, полные зверя, озера, полные рыбы. Места обетованные… И вот твои молодые аборигены как-то сразу забывают о бедах племени и остаются наверху в раю, пополняя мирный верхний род, утопающий в покое и счастье.

Что-то есть и в таком повороте. Можно <и так. Но не кажется ли тебе, что противу разума — найти благодать и не поделиться ею с ближним. Даже не похвастаться! Кроме того, ведь твои молодые аборигены оставляют на побережье — и матерей, и отцов, и старых предков, и младших братьев. Тут где-то и есть натяжка. Умышленное сведение сюжета к той мысли, что сытый голодного не разумеет? Ну, не разумеет, но не всегда же так. Это первое. А второе, не все же из сытых не разумеют голодных, бывают же исключения! (А про то, что вода иногда в ручье течет отравленная, ты в финале забыл!)

Потому на твоего «коня», отправляя его в обратный путь, я для дальнейшего размышления навьючиваю следующее:

Молодые аборигены, не соглашаясь с бедственным положением племени, томимые молодой жаждой (духовной и физической), не желая пропасть в пробовальщиках (тут можно дать ряд побудительных мотивов, для каждого героя — свой, это выявит начало характера каждого), — они идут в горы, чтобы решить свои проблемы и принести облегчение племени.

Тут еще вот что: надо место действия сразу и решительно перенести на иную планету, чтобы трудности, которые встречаются молодым аборигенам, можно было сделать невероятными и неземными.

Я не о звездных туманах и космовурдалаках говорю, я говорю об испытаниях моральных, философских, если хочешь.

Так вот, сперва, проходя по горам, через лес, ледники, пропасти и камнепады, они теряют там часть своих товарищей и вступают в серую местность: болото, трясина, нечто душное, мокрое, растормаживающее и аморфное. Тут начинаются главные страсти — юноши испытываются на честность, на самоотверженность, на доброту, на гордость и тщеславие, на властолюбие и корыстолюбие, короче, на все, что и составляет душу — и доброе в ней, и злое.

Кто их испытывает?

А то самое райское племя, которое живет за горами. Эти загорные люди выявляют трещинки и слабинки, разделяют путников, противопоставляют друг другу, делят на группы и группки, в результате они. начинают уже не идти, а спорить — куда идти, в какую сторону, зачем и почему. Далее — все разбредаются и идут поодиночке. Доходят только такие, которые во всем похожи становятся на загорных людей, т. е. как бы те, кто уже в пути ими и стал.

Тут ты и сам сведешь концы с концами, поскольку останется прописать жизнь и ее смысл для людей загорных — почему они не входят в контакт с нижними (скажем, хранят тайну спасения — стоит обессмысленная ракета, про которую все забыто, кроме того, что ее надо хранить, или еще что).

Воду они не травят, а напротив — растворяют в ней вещества, которые должны бы помогать нижним племенам, придавать им силы, но эти вещества действуют на нижних губительно, ибо они уже и сами по себе вырождаются от голода и тесноты…

Это уже не просто канва, но канва с намеком рисунка, дорисовывай и вышивай.

Предвижу твои возражения. Скажешь, подарили тебе коня, а ты его навьючиваешь! Делай то же самое и с моими сюжетами…

И — обещанная сибирская песня. Написал — как помню, как ее пели у нас в Тырышке. Пой и ты, вспоминай сельское детство…

* * *

Отец мой был природный пахарь,

А я работал вместе с ним.

Отца убили злые чехи,

А мать живьем в костре сожгли.

Сестру родную в плен забрали,

А я остался сиротой.

Не спал три дня, не спал три ночи,

Сестру из плена выручал.

И на четверту постарался,

Сестру из плена я украл.

С сестрой мы в лодочку садились

И тихо плыли по реке.

Но вдруг кусты зашевелились,

Раздался выстрел роковой.

Злодей пустил злодейску пулю,

Убил красавицу сестру.

Сестра из лодочки упала,

Остался мальчик я один.

Взойду я на гору крутую

И посмотрю на край родной —

Горит село, горит родное,

Горит вся родина моя!

Письмо второе

Это письмо — продолжение первого. Тут мой тебе сюжет. Можешь его «навьючивать», «разгружать», делать из него слона или верблюда и присылать обратно.

Сюжет таков (он, как и твой, — из расплывчатой области фантастики):


Пилот небольшой транспортно-почтовой ракеты заканчивает плановый перелет на Марс, где уже начали осваиваться первые колонии сынов и дочерей Земли.

Тут Марс должен быть показан совершенно условно, как у Р. Брэдбери, но не в плане поэтической притчи, а реально, обыденно по тону.

Пилот садит ракету (деталь — обходит ее и попинывает стабилизаторы носком башмака), следит за разгрузкой, завершает формальности, затем идет в отведенный ему для отдыха домик у подножия невысоких гор.

Дом на пустынном, голом берегу сухого, шелестящего песком, великого моря.

Он оглядывает пейзаж, который вызывает ощущение не мертвенности пространства, не дикости его и безжизненности, но смутной гигантской скрытой силы и величия. Что-то подобное великим снегам в горах — они сияющи, великолепны, кажутся вечнозастывшими, но достаточно порою вскрика, громкого звука, неосторожного движения, — и, грохоча, сметая все на пути, срывается, рушится, нарастает — лавина!

Это сравнение, это ощущение возникает в душе пилота, он чует при виде пространств Марса скрытую силу, непонятную, огромную. Но — не злую, не разрушительную, хотя и слепую…

Пилот некоторое время сидит на веранде в свете смутного солнца и все более проникается этой скрытой напряженностью, этой, на грани взрыва, силой пустого пространства Марса…

Он берет молоток и лопату и идет вдоль ограды, которая поставлена сдерживать ползущие от голого побережья пески. Он поправляет покосившиеся секций, поднимает и устанавливает упавшие. Случайно ранит ладонь. Зажимает рану. Идет в дом. Забинтовывает ладонь.

Вновь сидит на веранде, вновь его охватывает ощущение видимости, обманчивости слепого покоя, какой-то только кажущейся устойчивости здешнего мира. С тем пилот засыпает.

(Во сне он может видеть широкие картины снежной лавины или океанского шторма, когда полные, большие волны идут на берег — одна за одной, неся внутри себя свет низкого соленого солнца, муть, водоросли.

Волны надвигаются, грохоча и скрежеща донными камнями…)

Пилот просыпается от мерного гула, который подобен шуму отдаленного шторма, грохоту дальней снежной лавины, еще чему-то столь же большому, природному, независимому от ограниченной воли одного человека.

Он выходит из дома.

Окружающее пространство преображено и далее преображается на его глазах:

от ограды до входа в дом стоит череда величественных деревьев, ветви которых растут, делятся и умножаются на глазах. Опережая рост листьев, точно языки мгновенного пламени, — выскакивают огромные цветы и тут же застывают ребристыми и разнообразными плодами.

Деревья с мерностью человеческого дыхания меняют свет цветов на тяжесть плодов и разбрасывают плоды далеко от кроны.

Сразу вокруг вырастают другие растения, непохожие на материнские, разные, быстро восходящие над оживающей почвой.

И вся почва — все далее и далее от дома — шевелится, плывет, бугрится, бурлит и меняет свой цвет. Она прорастает уже каждой песчинкой, лопаются камни и высвобождают из себя зверьков, стаи крылатых созданий — птиц и насекомых…

И со станции, что на плоскогорье, видно — это шевеление, эти волны, этот живой обвал, обтекает пустое ложе моря, забредает в его сухое безмолвие, втекает в обширные трещины.

И ложе темнеет, точно его пропитывают влагой, оно насыщается, тяжелеет…

И ясное солнце отражается от ожившей поверхности великого марсианского моря…

Мир очнулся, когда на него пали капли человеческой крови.


Таков мой сюжет.

Если ты уже ответил на первое письмо, то отдельно об этом марсианском событии не пиши; напишешь, когда придется к слову, когда вспомнится.


И не забудь написать о погоде!

Письмо третье

Итак, костерок разгорается.

Разговор стал двусторонним! Я рад.

Прекрасное дело — телефон, но он — тень звука, он — минута. Хорошо слово произнесенное, а все же слово написанное — лучше. Когда пишешь — можешь думать и поправлять, менять начало, придя к концу; когда читаешь написанное — можешь всегда вернуться и прочитанное понять точнее.

Думал — с чего начать?

Или с желанного рассуждения о культуре[1], как искусно, художественно выраженных свойствах природного труда, или начать с неприятного (не совсем приятного!) разговора о моем космонавте? Начну с него. Только договоримся на будущее — далее не продолжать обсуждение одного сюжета, иначе утонем в вариантах и станем сплетать уже единый сюжет, связанный не столько смыслом, сколько течением разговора, как сказочные арабские словеса.

Согласен, в моей истории с оживлением, пробуждением пространства через живую кровь человеческую есть романтика, и что история эта — притчевая.

Но ты не мог не заметить — я сам исходно понимал близость ее «Зеленому утру» Р. Б. Помнишь, у него там человек идет по Марсу и сажает семена, а когда оглядывается, то уступами, до горизонта встают леса, и небеса Марса наполняются волнами живого воздуха…

Мой сюжет может ожить по-настоящему только тогда, когда будет исполнен без внешней символики, которая (и это вполне естественно) выпирает наружу в сжатом пересказе. Если сюжет прописать, как я предполагаю, в бытовом, приземленно-реалистическом ключе, а финал дать эмоционально прямо из сна космонавта, неотделенно от сна, как пришедшую мысль: любую почву, любую планету можно оживить только собою (своею кровью), то и появится то, ради чего все и пишется.

Согласись, побудительные мотивы полетов в космос — литературных, фантастических полетов — зачастую содержат совершенно первобытную основу. То есть мы в фантастике привносим в поведение людей будущего то, что давно уже начали изживать на Земле — потребительское отношение к природе, приобретательское отношение к новому пространству, к новым мирам.

Зачем они летят в сотнях повестей и тысячах рассказов? Присмотрись: чтобы приобрести новые территории для себя, в соответствии с этим иногда жестоко перестраивают иные миры; легят, чтобы приобрести себе — я это подчеркиваю — новое здание, и приобретение это идет с решительным уроном для иного мира; летят, чтобы продемонстрировать свои суперменские психофизические качества.

Как сказал бы мой знакомый специалист по бронзовому веку Барабы: «Хозяйство у многих космонавтов фантастики по преимуществу многоотраслевое присваивающее, основные отрасли — охота, рыболовство и собирательство, столь характерное в Барабедля населения байрыкского типа в эпоху раннего металла…»

Я уже убежден в том, что человеку при освоении околоземного и космического пространства совсем не обязательно снова повторять весь путь своих взаимоотношений с природой, который он прошел на Земле. Напротив, лететь, сознавая самое высшее знание о связях Человека с Природой. Обдумай это.


Обе твои разработки моего сюжета сами по себе интересны и плодотворны, но это — другие сюжеты и при их реализации получатся другие рассказы. Рассказы как бы обратного свойства, с иным знаком, с иным настроением, иной мыслью.

а) Космонавт прилетает с Марса на Землю. Он ранит руку на своем участке. На месте падения капель крови вырастают удивительно плодоносные растения. А на Земле в те отдаленные времена природа уже в страшном упадке и запустении. И эта космическая (человеческая, подвергнутая влиянию космоса) кровь возрождает земную, почти утраченную, природу.

Что же — интересно!

Но тебя все тянет к идеалистическому ожиданию, упованию — помощь нам придет откуда-то извне, сверху, из иного пространства, иного измерения. Ведь и переиначенный космосом человек, и просто-напросто пришелец — не одно ли и то же? У твоего мутанта благие, но нечеловеческие свойства. Жить надеждой на помощь извне, сверху, значит не двигаться, не бороться, не жить.

Ждать из космоса спасения — сказка.

Сон золотой.

А убеждение в том, что в космос надо идти с добротой, быть готовым не нарушить, а оживить его своею жизнью — ЗАДАЧА. Задача реальная. Ведь многое из того, что делается нами в космосе, — формирует наше отношение к Земле, к себе, к нашим делам и общему делу мира людей.


б) Вторая твоя разработка марсианского сюжета не противоречит моему варианту, но и твоему — тоже.

Марсианский колонист возвращается на Землю (тебе понадобилось более долгое пребывание человека вне Земли, это оправдано); колонист начинает обживать свой заброшенный земной дом, сживаться с ним.

Тут, конечно, полно возможностей для письма — как выглядит этот дом после многолетнего безлюдья, как он странен, как все в нем забыло свое назначение…

Колонист открывает окно и ранит руку. Кровь капает на подоконник. А наутро дом, начиная с подоконника, медленно и неотвратимо растекается, растекшись — высыхает и рассыпается трухой, какой засыпан весь Марс…

Пугаешь?

Предостерегаешь?

Ставишь проблему?

Такой поворот сюжета требует большой определенности и точности идеи, точности и определенности твоего отношения к проблеме контакта. Контакта — в самом широком смысле.

Грубо говоря — ну и что делать? — поставить на пути контакта стену, запретить его, отказаться от самой мысли о возможности контакта, отрицать его необходимость, естественность, как это делают братья Стругацкие? Они, вернее один из братьев как-то заявил по телевидению: если сегодня иноземная цивилизация выйдет с нами на связь с предложением контакта, то надо ей с порога сказать — прилетайте на Уран через двести лет, а если через двести лет нас там не обнаружите, то сделайте еще паузу на двести лет. Эти века, как считает брат Стругацкий, нужны нам, землянам, чтобы решить свои насущные дела (ах, если бы что-то можно было решить раз и навсегда!), приготовиться к встрече гостей. Не похоже ли это на такую картинку — стучатся гости, а хозяева им говорят: ой, заходите через двести лет, извините, мы еще не готовы и т. д. Как-то, в конце концов, не по-человечески получается. Так к гостям ни в одном народе не относятся и не относились.

Ни в одном добром доме…

Это узко — по контакту космическому в твоем варианте сюжета. Но, сочиняя космический контакт, мы думаем о земном. Твой же вариант сюжета, как мне показалось, отрицает и земной контакт, пугает нас земными контактами, поскольку прочитывается он и так. С тем фантастика и обращается в будущее, чтобы оттуда резче увидеть настоящее.

Тут я расскажу тебе давнюю историю из моей флотской юности. Случай это единичный и исключительный для организма любимого мною военно-морского флота, но случай — заставляющий задуматься уже не о флоте.

Радист на небольшом корабле (флотские меня тут же поправили бы — коробке!) долго слушал вражеские «голоса» и переродился. Он стал сперва «петь», а потом и действовать с чужого «голоса». Меры, конечно, приняли. Когда принимали, то выяснили — почва в душе у этого молодого человека уже до службы была подготовлена, унавожена для посева. Он прошел школу семейного цинизма, когда все (или почти все) советское в семье встречалось смешками, кривыми ухмылками, иронией, издевками, чванливым недоверием. Выяснилось, скажем, что ничего о Чапаеве — кроме анекдотов — он не знает. Даже фильм «Чапаев» ни разу не видел. Выяснилось, что вслед за родителями, порою и по их прямому совету, он ограничивал свое чтение западными бестселлерами, журналами, зрелище — западными фильмами, что жил он в поле постоянно курсирующих слухов и сплетен о том и о сем, почерпнутых теми же шептунами из тех же лживых радиоголосов, что перед самым призывом, от которого родители пытались его всячески «спасти», этот молодой человек затвердил свое смутное миропонимание на «броде». Было такое занятие в конце пятидесятых, начале шестидесятых в Н-ске. Молодежь бродила вечерами по главной улице от кинотеатра им. Маяковского до Дома офицеров. Задавали тон в этом брожении так называемые «стиляги» — парни и девушки, одетые по моде Запада, называющие друг друга «Кэт», «Стив», «Боб», «Стас», «Бен» или кличками «Пробка», «Чалый», «Сивый». Чувак — он, чувиха — она. Один беллетрист и теоретик этих «звездных мальчиков» пояснял в своих писаниях так: чувак, чувиха — это выговор утомленных игрою саксофонистов, мол, губы у них устают… Ерунда, конечно, чувак — это искаженное человек. Это слово, искаженное пониманием его сущности недочеловеком, сводящим бытие только к первой сигнальной системе — чувствованию. Потому — не человек, а чувствак, чувствиха…

Но — вернемся к парню.

Он, будучи радистом, получил возможность слушать «голоса». Вошел в контакт и долго был в контакте. И это дало свои злые плоды. Но только потому, что предварительно была унавожена почва его неразвившейся и искривленной души.


Заряд во втором твоем повороте марсианского сюжета будет верным, думаю, тогда, когда ты точно и определенно укажешь — не все растекается и уничтожается от воздействия перестроившейся крови марсианского колониста, а только (по преимуществу или единственно), то, что неверно, вредно, некрасиво, порочно, — иными словами — то, что уже само выпадает из человеческой гармонии и принадлежит сутью своею иному миру или миропорядку. Тогда не будет необходимости в угоду банальности указывать на средства против разрушительного действия крови пришельца с Марса, как это ты сделал, понудив его покончить жизнь: он сжег и дом, и себя в доме.


Замыкаться в освоенном пространстве — географическом ли, духовном ли — отнюдь не в характере славянина, это не назовешь свойствами русского характера. Наоборот — открытость, стремление приять новое, неизведанное, поделиться своим — щедро и безоглядно, желание в движении своем дойти до края, в чувстве и мысли дойти до предела, и до дна выразиться в песне, в работе, в мечте, и все время быть готовым шагнуть навстречу, сделать первый шаг — вот что, я полагаю, характерно.

В наше время, когда добрый контакт, синтез, интеграция утверждают многое в жизни, нет актуального смысла видеть в противоборческом контакте миров только угрозу для нашего человеческого общества…

Понял, что в этом письме не доберусь до того, что мне интереснее и приятнее было бы писать, чем разбор своего же собственного сюжета, тобою в критических положениях выверенного на укорененность в актуальности.

Но о культуре в следующем письме.

Тут бы я еще мог под горячую руку пройтись и по твоему сюжету, но ты предусмотрительно забыл прислать его. Чужое кроить и крошить легче, чем свое придумывать? Присылай. Кстати, не забудь написать о погоде.

Письмо четвертое

Нет, я не переоценил свою готовность и желание написать тебе по теме, которую мы обозначили так:

культура — художественно выраженные свойства труда природного, —

но я думал, что мне легче и приятнее будет писать об этом, чем о твоем понимании проблемы контакта, сказавшемся на варианте марсианского сюжета, где ты взялся запугивать читателя растворением и высыханием родного дома…

Увы!

Не легче и не приятнее.

Не знал я, с чего и начать, снова перечитал твое первое письмо и решил начать с него, то есть с тебя и себя, с ответов на прямые твои вопросы.


Когда-то польский поэт из Вроцлава, товарищ К., приехав в Н-ск, подарил мне свою книгу стихотворений. Называлась она «Управение паменци». И мы с ним, довольно сносно знающим русский разговорный, долго бились над переводом названия, над уяснением его смысла.

Поэт К. — ветеран войны, коммунист, книга его — о войне, о ее нечеловеческой сущности. Он топковал название так — КУЛЬТУРА памяти. Но тут же добавлял с досадой: «То не совсем так! То есть орка паменци, розумишь?»

Оратай, орало, орка — пахарь, плуг, пашня, — я это понимал. Но и «Пахота памяти» — ни поэту К., ни мне не казались точным переводом названия книги.

Обратились к словарям. В конце концов — помогло.

Культура (лат.) — возделывание, обрабатывание, воспитание, образование, развитие, почитание.

Возделывание же — по-польски будет звучать как то самое «управение», в смысле выправление, исправление, приспосабливание для лучшего использования, возвращение для жизни, но не КУЛЬТУРА или УПРАВЛЕНИЕ, РУКОВОДСТВО.

Так мы и перевели (к радости автора!) название его книги — книги горестных и страстных, откровенных и гневных, трагичных и правдивых верлибров — «ПОЧВА ПАМЯТИ», ибо почва для наших родственных земледельческих народов — это и есть культура.

Возделывание, почитание памяти — это образ культуры вообще.

Итак, возделывание.

Уже из самой природы термина видно, что исходно культура обозначала не только систему ценностей материальных и духовных, но и вполне определенный процесс — возделывание, то есть творение, взращивание, совершенствование, сохранение ценностей.

Что же это за ценности?

Ценностью может быть признано только то из мира духовного или материального, что служит или может служить людям на благо, как пашня, как плуг, как отличное умение пахаря возделывать пашню и т. д.

Культура, возделывание — процесс осознанный, как осознанно земледелие, ориентированное на знание свойств данной почвы, на свойства данного климата, на потребности человека, хозяйства, сообщества.

Справедливо писал С. А. Есенин в статье «Быт и искусство»: «Северный простолюдин не посадит под свое окно кипариса, ибо знает закон, подсказанный ему причинностью вещей и явлений. Он посадит только то дерево, которое присуще его снегам и ветру…»

Культура — процесс творения ценностей, органически естественных для данной местности, не вступающих в противоречие с ее «снегами и ветром», служащих творцу на благо, на благо любому, кто ступил на эту землю как трудящийся, на землю, где она — культура — взошла трудами людей и дала миру хлеб насущный и духовный.

Исходно культура — это поэзия естественного, природного труда. Это закрепление в рисунках, изваяниях, словах, жестах, движениях всех тех чувств, которые человек испытывал, когда трудился — охотился, рыбачил, пас скот, возделывал почву, то есть это — радость от удачного выстрела в зверя, радость от вида обильной нивы или большого улова рыбы, горе — от неудачи и вмешательств сил стихии. Радостью закрепилось усиление своей силы силами сородичей, хорошо сделанным топором, луком, мотыгой. Радостью закрепилось усиление своей силы опытом старших. Гибельной печалью закрепилось все, что мешает работать, сама невозможность трудиться на новом месте так, как трудился на старом, как трудились старшие, как работали тут предки предков. Так возникала тоска по своей земле у кочевника, загнанного в леса более сильными кочевниками. Так возникала тоска у степняка, загнанного в горы более сильными степняками. Тоска по родовому труду — исток тоски по родине.

Радость от удобного, ладного топора, уздечки, корчаги человек прошлого выражал в законах своей первобытной логики, которую теперь мы можем видеть у наших малых детей — он обласкивал ладные предметы труда и быта, украшал их, поскольку был им благодарен за помощь в труде, в жизни, человек раскрашивал их, покрывал узорами, как и свое тело.

Человек уговаривал копье.

Человек уговаривал коня.

Человек уговаривал пашню, ниву.

Человек уговаривал солнце, звезды, ветер, дождь, луну…

(Не тем ли — в стертых формах — занимаются и современные лирики, вообще — поэзия?)

Человек рисовал, выбивал на камне рожающую маралуху, чтобы и действительная живая маралуха не уставала рожать, чтобы земля его рода была всегда богатой зверем…

Многое непостижимое в этом мире человек все же постигал, делал доступным через фиксацию в образах своего чувственного отношения к этому непостижимому, он и для непостижимого находил выражение — и рисунок, и слово, и понимание в законах своей, теперь для нас странной, логики.

Все, что помогало ему жить, способствовало продолжению рода, его спасению, — становилось ценностью, становилось красотой, становилось художественной культурой, наслаивалось, умножалось, приобретало столь прихотливые черты, что позднее связь культуры с природным трудом, ее породившим, могла показаться даже и утраченной. Но суть оставалась неизменной. Эта, назовем ее базисная, культура была только на благо человеку, только для того, чтобы в данных природных условиях, в данном природном труде сохранить его, помочь сладить с миром, с природой и соплеменниками, не дать человеку измельчать, а роду исчезнуть, истаять.

Люди выживали и совершенствовались культурой труда.

Этим сводом обычаев, обрядов, ритуалов, запретов, оберегов, зафиксированных в слове, живописи, движении и музыке, в краткой мысли поговорки и пространном звучании эпического сказания.


Потому на твой вопрос — может ли быть культура античеловеческой? — есть только один ответ: культура не может быть направлена против человеческого в человеке, против человека. Уточняю — против трудящегося человека.

Существует возделывание и есть разрушение возделанного, разрушение самого желания возделывать, разрушение способностей возделывать, разрушение связей между человеком и природной средой, разрушение связей между трудящимися людьми разных природных пространств — и все это, сколь бы художественным ни казалось оно — все это — антикультура, некультура, культура со знаком минус.

Были же и у Гитлера писатели, живописцы, кинематографисты. Те, которых он подкармливал, те, которые проповедовали фашистскую идеологию, внушали своему народу ложные, обманные ценности, никак не способствовавшие утверждению и расцвету нации, напротив, приведшие к трагедии народа, к его разделению. Вот роль антикультуры. Вот ее пути и цели.


Только как некультуру надо понимать всякую современную художественную форму, которая утверждает справедливость разделения общества на «верх» и «низ», противопоставляет духовное — материальному, оправдывает и освящает угнетение одного слоя — другим, одного народа —‘ другим…

Антикультура — все, что сознательно рвет связи между предками и потомками, между отцами и детьми, разрушает гармонию нравственного космоса, выдает безобразное за прекрасное, рушит семью, дом, внушает человеку, что есть какие-то ценности выше, чем созидательный труд человека, что ценность созидательного, общественно полезного труда — относительна.


Отравленная вода и вода родниковая могут внешне ничем не отличаться друг от друга. Противочеловече-ское содержание антикультуры может никак не сказываться во внешнем ее выражении и быть выявлено только при потреблении этой антикультуры массой людей.

Нужно говорить о наличии элементов антикультуры, искусно вживленных, вмешанных в культуру так, чтобы яд антиобщественных идей, постепенно накапливаясь в людях, когда-то и начал свое разрушительное действие, когда-то достиг критической массы и детонировал в душе.


Теперь — о самом слове труд.

Подумай — как, когда и почему понятие это стало как-то утрачивать позитивный смысл и становиться только синонимом тяжести. Почему труд — естественнейшее занятие человека, без которого он не может существовать полноценно, как не может существовать без дыхания, — в свое время был определен как «дело чести, доблести и геройства?»

Не потому ли, что в те годы естественное и полноценное существование человека вообще стало действительно героическим делом?

Не всегда трудно — плохо, а легко — хорошо.

Трудный подросток — это негативная характеристика. Но и легкое поведение — тоже характеристика не положительная. Но трудный подросток — такой подросток, к воспитанию которого необходимо приложить большой дополнительный труд. А легкое поведение — это совсем не значит, что оно нетяжелое. Это значит, что в таком поведении нет доброго, человеческого труда, оно тяжелое, но нетрудное.

И уж совсем определенно, лозунгов© писал В. В. Маяковский:

«Где, какой великий выбирал путь, чтобы протоптанной и легче».

Фразеологизм — «пошел по легкому пути» — ясно означает, что этот человек пошел не туда, обманом.

Есть еще и легкомыслие. Тоже не из положительного ряда.

Фразеологизм — «выбрал трудную дорогу» — значит, идет правильно, верно, трудясь, затрачивая усилия.


Подумай, почему человек, с внутренним предубеждением относящийся к труду, тяготится и легким временем отдыха, не знает — куда себя вне занятий и работы деть?

И вот уже собирается на телестудии толпа умных, взрослых людей, и из Москвы через телемост с нашим Н-ском ведет долгие бурные разговоры — как и чем занять подростка, молодого человека в свободное от учебы (труда) время! Говорят, думают и ничего толком не могут придумать! А почему?

Не потому ли, что противопоставляют труд (занятое время) — отдыху (свободному от труда времени). Решение тут (как путь) может быть одно — чем полнее молодой человек станет реализовываться в труде (учебе), тем меньше будет проблем с его свободным временем, ибо станет оно подчиненным его настоящим, трудовым интересам, постоянной отдаче своей энергии на общее дело, которое нераздельно с делом личным.

Пересадить подростка из подъезда в удобный клуб, навязать ему какое-то занятие — это не решение проблемы.

А вот уже в школе, уже на первых порах дальнейшей учебы включить будущего гражданина и его начальный труд в труд страны, в общее дело, внушить ему сознание того, что труд — высшая человеческая ценность — это значит лишить молодого человека навсегда, на всю жизнь мук со «свободным» временем, с «проблемой» досуга.


Я недавно встречался с человеком, который горячо пытается на базе трех школ в нашем районе организовать «Школьное строительно-монтажное управление», самостоятельную хозрасчетную организацию, которая бы взяла и выполнила подряд на строительство детского кафе, клуба-павильона у детского кинотеатра, большого аттракциона «автодром» — с гаражами, сетью дорог и пр.

Идея этого товарища полностью базируется на нашем законодательстве, на духе и букве происходящей в стране школьной реформы. Базируется на том, что теперешняя практика школьников (они ее называют «отработкой») в нашем районе, да и не только в нашем — дело зачастую формальное и развращающее детей легким отношением к труду.

Тут же — реальное строительство реальных зданий для себя. Тут каждый под руководством мастеров может попробовать и занятие каменщика, и отделочника, и плиточника, и землекопа, и маляра. И все вместе увидят дело своих рук!

Мощная строительная организация, которой сам бог велел взять эту идею и помочь воплотить ее в жизнь, пока занимает какую-то равнодушную позицию, хотя «Школьное СМУ» состояло бы из детей работников этого самого мощного «Сибстроя»,

Сельским школам, школам сельских поселков и городков давно пора арендовать землю, вести там все работы, какие и ведутся на земле, выращивать картофель для своей столовой, капусту, морковь и пр., а не ограничиваться смехотворным пришкольным участком с десятком показательных кроликов!

Ничто не портит в школьнике отношения к труду так, как пресловутые уроки труда, повсеместно превращенные практически в уроки разгрузки, отдыха, безделья!


Синоним отдыха — безделье.

Индустрия отдыха — вроде бы звучит солидно, нормально, но индустрия безделья — это абсурд, сюрреализм.

Нет, погруженные в музыку Баха, мы не бездельничаем; нет, выходя на лыжах в зимнее воскресенье, мы не бездельничаем; НЕТ, посвящая субботний вечер играм и беседам с детьми, мы не бездельничаем! Хотя и отдыхаем.

Вот когда же мы убиваем целый вечер на ленивое проглядывание серого телевизионного фильма «производственной тематики», или просмотр озорной французской комедии, где людей убивают с легкостью невообразимой, как мух или тараканов, или сидим и глотаем «бормотуху», или… О, сколько способов убить время! Потратить время на безделье! Точно живет человек по принуждению, по необходимости только дышит и шевелится, точно живет, отбывая какую-то повинность, потому и считает счастьем, как можно быстрее, как можно легче отвязаться от своей жизни, от времени хвоей жизни, совсем не понимая, что именно его жизнь — от возникновения вселенной и до заката вселенной — единственна, уникальна, неповторима!..

И тут ты не мог не заметить, что культура художественная (Бах), физическая (возделывание здорового тела), семейная (возделывание грядущих людей) — тот же. труд человеческий, та же работа, противопоставленная безделью. Удовольствие, найденное в любой из форм труда, — необманное, это — удовольствие жить!


И последнее — о кино.

Не буду подробно останавливаться, письмо и так затянулось, боюсь — оно тебя утомит.

Ты точно подметил однообразие сюжетов многих кинокартин, повторяемость фабулы: ОН — ищущий художник, растущий специалист, новатор, горящий на производстве. Далее непременный — пусть и постепенный — разрыв его с женой, которая или не понимает, или не разделяет его устремлений, или отстала от жизни или от развития мужа, или ушла в быт и омещанилась… Разрыв, развод.

Много киноисторий, и впрямую рисующих ситуацию разрыва семьи, раскола, развода. Главный мотив — новая любовь, утверждение права на новую любовь, утверждение необходимости новой любви, утверждение блага для людей в том, что они разрушат свою семью.

Ты это увидел.

Пойми и то, что таким показом семьи, таким однобоким показом семьи в кино — формируется общественное мнение, отношение к семье, утверждается относительная ценность семьи полноценной. Как сказал один юморист: «У меня жена, дети, но — есть варианты».

Правильно, у нас, взрослых, есть варианты. Можно до полной лысины на ищущей голове утверждать свое право на поиски счастья, но вот у малых детей наших совершенно нет выбора, нет вариантов — только один отец, только одна мать, только одни эти родители на всю жизнь!

Право отца иметь новое счастье, новую жену — защищается давно и последовательно. А кто же у нас защищает право ребенка иметь отца, того самого, который и произвел его на свет? Защищают ли это право те, кто множит кино и книги о нормальности, необходимости поисков «счастья» человеком, уже взявшим на себя ответственность за новую жизнь нового человека — своего сына или дочери?

Нет, не всегда защищают и не всегда учитывают. Напротив, всячески вызывают у нас сочувствие к бросившим своих детей, к их мукам, страданиям. Да, они страдают. Но какого рода должно быть сочувствие? Ведь люди эти зачастую подобны безумцам, отрезающим собственные руки! О каком же сочувствии должна тут идти речь?

Может быть, я чересчур резок и ортодоксален. Но, когда слышу, что в Н-ске среди учащихся некоторых ПТУ до половины детей, выросших без отцов, что среди школьников в иных школах чуть ли не каждый пятый вырос без отца, я не могу уводить разговор в дебри частностей, рассуждений о «хрупкости» счастья, о том, что семья переживает кризис, что-то там утрачивается в ее моногамном характере, что идет поиск новых форм и пр., пр.

Одно из проявлений некультуры — это разрушение старых форм, когда они ничем не заменяются, когда заменить их нечем, да и не надо менять.

Не считать же новой формой семьи то, что как-то сообщила одна корреспондентка «Литературной газеты» — вот, мол, мы с мужем живем в разных квартирах, в разных районах, каждый в своем кругу знакомых и приятелей, а встречаемся изредка, созвонившись, превращая нашу любовь в вечный праздник, не давая ей угаснуть в быту.

Читая про эту «новую форму», все время ловишь себя на мысли, что не все сообщает корреспондентка, она не сообщает, что живут они с возлюбленным не только в разных квартирах и каждый со своими друзьями, но еще и каждый со своими детьми и супругами.

И новая форма их «семейных» отношений стара как мир…

Что может быть бредовее такого понимания семьи! Все же семья — это союз людей для продолжения рода человеческого.

Конечно, тысячи судеб, и каждая достойна отдельного разговора. Но разговора не в плане умножения безотцовщины, сирот, утверждения права взрослых на счастье за счет несчастья детей.

Семья крепкая, нормальная должна всеми видами искусства утверждаться государственной, национальной ценностью, а семья аномальная показываться художниками так, чтобы в оценке ее не было двух мнений, чтобы она оценивалась однозначно — как исключение, как человеческое несчастье. Зачем? Да только затем, чтобы не видеть умножения сирот в мирное время, чтобы не увеличивалась в нашем обществе доля безотцовщины.

Думаю, я ответил на некоторые вопросы по первому письму. Что-то, конечно, потребует дополнительного разговора, это — только начало. Потому буду ждать твоих писем.

И присылай сюжет, это уже некрасиво — так долго молчать.

Не стесняйся описывать красоты вашей природы и погоду.

Письмо пятое

Вот я и добился своего, настоятельно призывая тебя писать о погоде!

Все письмо о погоде, да еще какое мастеровитое!

И почта постаралась — твой метеорологический шедевр на день опередил ту весеннюю волну, которая, как всегда, прикатилась от вас к нам.

Ты пишешь о погоде так фенологически убедительно и достоверно, что невольно создается впечатление — а не ведешь ли ты там тайно от сослуживцев «Дневник натуралиста» и под псевдонимом позаковыристее — Степан Закатный, Семен Копновоздвиженский — печатаешь в краевой газете заметки, типа: «Вот и отсвистел февраль-ветродуй, прикатил март-бокогрей…»

А уж твое изречение насчет очистительных свойств весеннего времени я переписал крупными и красивыми буквами и повесил над своим столом:

ВСЕ ОТМЫВАЕТСЯ ВЕСНОЮ —

И СТВОЛЫ БЕРЕЗ,

И СОСНОВЫЕ ИГОЛКИ,

И ВОРОБЬИ,

И СИНИЦЫ,

КОТОРЫЕ ЗА ЗИМУ СОВСЕМ ПОЧЕРНЕЛИ,

И ТОЛЬКО ЧЕРНОГО КОБЕЛЯ

ДАЖЕ ВЕСНА НЕ ОТМОЕТ ДОБЕЛА…

Спасибо! И далее не забывай писать мне о погоде. Только распределяй усилия, рассредоточивай закаты, снегопады, ледоходы, радуги, ветры и лесные костерки по одному-два на письмо, как рекомендовал один из сибирских классиков. А то буйство какое-то получается, театр метеорологический, чрезмерность активных проявлений природы создает превратное представление о нашей, как принято говорить, неброской природе.

У нас, чтобы быть кратким, ваша погода. Только без той щедрости и буйства (потратила в дороге), которыми полно твое письмо.

Я весь в предлетних делах. Выволакиваю на свет божий снаряжение и устраиваю ему смотр — перетряхиваю рюкзаки, палатки, штормовки и пр., пр., впереди лето и Алтай!

АЛТАЙ!

Достаточно написать или произнести это слово — и на душе становится лучше, просторнее, роднее…


Поскольку ты пока не написал ничего по поводу основной части моего предыдущего письма (обдумываешь? правильно делаешь!), далее я остановлюсь только на твоем сюжете, скромно подверстанном к многокрасочному описанию погоды. И опять говорю тебе — распределяй усилия! Вот ведь — сколь сильным и впечатляющим оказалось описание «вешних вод», столь непроработанным получился новый твой сюжет, хотя двигатель в нем есть, и двигатель, по мощности вполне достаточный для небольшой повести.


Первое.

Ты подробно написал, как переустроилась окраина города после заполнения «рукотворного моря» — водохранилища возведенной тут ГЭС. Как образовался необитаемый и недоступный островок среди пригородных болот, заполненных водою оврагов и всего прочего, что обрело новую жизнь, преобразилось после заполнения водохранилища.

Отчетливо из твоего немногословного описания видишь этот странный островок, спрятанный, затерянный среди догнивающих лесов, в непролазных зарослях камыша, за лабиринтом проток и заполненных водою оврагов…

Островок в трех километрах от бетонного шоссе, в полутора километрах от пестрых и прихотливых домиков садового кооператива «Меломан»; островок, над покоем которого и днем и ночью бороздят сибирские небеса авиалайнеры, пролетающие из Москвы и обратно…

Тут у тебя все хорошо продумано (или взято из реальной действительности?)

Так и хочется представлять себе и описывать дальше этот островок:

Нарисовать дорогу, пересекающую край островка. Она, уже тонущая в дикой траве, тальниковом подросте, с колеями, которые полны преющих листьев и невысыхающих лужиц, выползает из-под дремы болотной ряски, из небытия, потом, еле видимая, ползет через край островка и вновь, теперь уже навсегда, — уходит в трясину, в гущу застывшей мелкой растительности болота. Уходит без всплеска.

Хочется представить и написать остов какого-то длинного и несуразного сооружения — сарая или дома. Этот остов — особенно в сумерках — напоминает скелет доисторического зверя, взгорбившего хребет и уронившего пустоглазый череп в густые кусты акации.

Там, за кустами, все время что-то шуршит, колышет бурьян, перебегает, прячется и поскуливает. А ночами, в парах болота остатки бревен тускло светятся фосфором гнилушек…

Я вижу около обрывка дороги два бетонных кургана. Они уже буро-зеленые от мха и мелкой травы, они уже сглажены и размягчены в очертаниях этой первоначальной растительностью, а на вершине одного из курганов в случайной ямке видна маленькая березка.

Я вижу их, я останавливаюсь около них и так элегически думаю — как они тут оказались? Или заблудился шофер в пригородных перелесках и оврагах, ища путь покороче от растворной до строящейся ГЭС? И тогда, боясь, что раствор застынет у него в кузове и будет страшная морока его оттуда выбивать, — он и вывалил самосвал в придорожную траву…

Или намеревался продать машину бетона расчетливым жителям близлежащей деревеньки, но что-то с продажей не сладилось. Ну, не возвращать же ворованное туда, где ты его умыкнул? Вот и вырос в бурьяне бетонный курган…

Или платили ему, бедолаге, не за то, что он куда-то привез, а уже за то, что он откуда-то увез, вот он и разгружался попутно, чтобы скорее загрузиться снова и увеличить количество ездок, а следовательно и количество «заработанных» рублей…

Может быть, попросилась по пути в кабину смазливая и разбитная девчонка, да и сговорились они, да и свернули в лесок… А там слово за слово — уже и поздно стало куда-то там бетон везти, надо было уже в гараж ехать, да и не везти же домой девчонку в машине, груженной бетоном…

Мало ли что могло произойти. Но так или иначе — эти бетонные курганы в пригородных лесах всегда наводят на размышления, хотя и нет на них тривиальных надписей: «Налево пойдешь… направо пойдешь…»

Я брожу по этому островку и среди расправившихся сосен и раздобревших берез вижу совсем странные предметы, невесть как сюда попавшие. Вот в густой, светящейся крапиве косо торчит, тронутая зеленцой, полуоббитая скульптура пловчихи, изготовившейся прыгнуть в воображаемый бассейн с кирпичной тумбочки. Сквозь пальцы ее спортивной ступни проросла мелкая сурепка, на мускулистой голени заметно незабвенное имя «Вася», а в ложбинке, образованной напряженной шеей и выгнутой спиной, — покоится гнездо какой-то лесной пичуги, по краю трогательно трепеща белым пухом…

Чуть поодаль, в густых тальниках, я набредаю на остатки карусели, здесь торопливые растения проросли ветвями в звенья цепей и сгнившую крышу, оплели то, что осталось от лошадок, все спутали и связали так, что и самый сильный порыв ветра не стронет теперь ничто в этой карусели, ничем она теперь не скрипнет, все глубже и глубже погрязая в живой зелени…

Что там белеет, что там движется в тени черемух?

Это куры, это белые куры! Они, одичавшие, живут тут, плодясь и спасаясь в трудные зимние дни от холода и стай пригородных собак…

Кто это — странный, заросший, в смокинге — сидит у костерка и что-то пишет угольком на бересте?

Может быть, это дух острова? Может быть, это отшельник? А может быть, профессиональный беглец от алиментов, потерявший чувство реальности и счет годам, все скрывается и скрывается тут, сочиняя на бересте и на обрывках, заносимых сюда осенними ветрами газет, пространные трактаты о женском коварстве и мещанстве…

Не буду продолжать. Ясно, что остров (необитаемый!) в пригороде — идея живая, ветвящаяся, сама по себе обрастающая листвой подробностей и деталей.


Далее ты заселил этот остров. Ты поместил на нем молодого человека. Забросил его неведомым нам образом. Ты пишешь: «Чучин очнулся на острове». И все. Как он туда попал — это тебе не важно. Но, согласись — от того, как герой попал на остров, от его пути на остров — многое зависит и в характере самого героя, и в смысле всей этой истории.

Даю несколько первоначальных, поверхностных вариантов:

а) Чучин — орнитолог. Он в пригороде, у моря, наблюдал за беркутами, расплодившимися тут в последние годы, когда болезни леща стали массовыми, и беркуты стали своеобразными санитарами моря — они выбирают из моря больную, не способную затонуть, рыбу. Чучин, увлекшись интересным экземпляром, сам того не заметив, забрел в болото, долго блуждал, водимый странной птицей, и оказался на острове, откуда выхода уже не нашел и вынужден был там пребывать далее. (Этот вариант, прямо скажу, не лучший. Опять увлеченный чудак-ученый, какие давно не встречаются нам в жизни, где чудаки не от мира сего давно перестали встречаться среди ученых, предоставив эту, приписываемую им, особенность, сельским пастухам. А потом еще может возникнуть мысль, что ученые заблуждаются, что наука куда-то забрела в болото… Причем какая-то орнитология… Ну, благо был бы тут не орнитолог, а гидролог…)

б) Можно взять и гидролога, или еще кого-то, причастного к возведению тут этой маломощной и неоправдавшей надежд и песен ГЭС. Но что его загонит в болото? Да и слишком в лоб будет звучать намек — вот, мол, своими руками сам себе построил, придумал ловушку… Увы, в свои ловушки эти умники редко сами попадают.

в) Списать все на то, что Чучин лишнего выпил накануне, отмечая по старому обычаю в коллективе свой уход в очередной отпуск. Доотмечался он до того, что продолжал праздник и по дороге к дому своему, а потом притянулся к каким-то странным, пахнущим рыбой типам, они тоже что-то праздновали и приняли Чучина за своего. Вся эта братия праздновала потом уже и в пригороде, а потом и на острове, где Чучин заблудился, а случайные приятели уехали, не заметив того, что человека забыли… (Тоже — не блеск. Плохо. Выпивка, как сюжетообразующий элемент, банальна. Более того — обстоятельство отягчающее. Да и Чучина хотелось бы видеть человеком нормальным, положительным, даже где-то и сочувствие вызывающим).

Неопределенность исходного события можно дать через рассказы героя, который самое начало своей истории представляет в разных вариантах. Прямо так и начать текст:

Начало этой истории, именно то, как он оказался на острове, Чучин рассказывал по-разному — в разных случаях и разным слушателям. Впрочем, и дальнейший его рассказ тоже не страдал единообразием — в нем все время возникали новые подробности, детали, повороты сюжета, и напротив — некоторые элементы пропадали, исчезали, забывались или замалчивались. Шло, как сказать, творчество. Возникала история, исполняемая Чучиным с модуляциями в зависимости от целей исполнения.

Сперва все начиналось с тренировки, обычной тренировки Б-ского клуба дельтапланеристов, где Чучин действительно в то лето мог заниматься, в крайнем случае об этом он любил рассказывать, однако точно никому не было известно — поднимался он в воздух или ушел из клуба, так и не ощутив ветра высот и счастья свободного полета.

Так вот, на очередной тренировке он поднялся на дельтаплане с меловых скал в окрестностях речки И., поймал поток и заскользил по привычному кругу. Усилившийся западный ветер заставил его чуть скорректировать направление, потом еще. И тут — над обширной не то поймой, не то огромным болотом — восходящий поток внезапно иссяк, и Чучин просто-таки свалился на остров, причем запутался в ветвях сосны и долго не мог выбраться из ее объятий. Далее — именно дельтаплан, а вернее его героические обломки и помогли Чучину выбраться в мир, они же — эти обломки — в качестве укрытия спасали путешественника на острове от дождя и холода.

Другой вариант значительно приземленней. Чучин рассказывал, как в первый день отпуска он зашел в пивную «Парус» к знакомому официанту поинтересоваться раками. Официанта как на грех не оказалось — послали на картошку в Морской совхоз, зато оказалась очень колоритная компания речных волков, как впоследствии выяснилось — отчаянных браконьеров с Бугринки. Слово за слово, разговорились, вышли вместе из «Паруса», и речные волки (их было двое, трое, четверо) взялись доставить Чучина на левый берег, где он и жительствовал на площади им. И. С. Тургенева. Однако в пути возникла идея заехать в Бугринку и попробовать копченого осетра.

Чучин не мог устоять.

Пробовать осетра на замусоренном берегу под неприязненные взгляды жен речных волков и крики волчат, было неуютно. Решили снова сесть в лодку и через каких-то полчаса оказались в длинной протоке — слева домики садоводческого кооператива «Меломан», справа густые камыши. Тут лодка углубилась в камыши, долго виляла между зарослей, коряг, кустов и пристала к берегу. Симпатичный берег. Тут-то и был неторопливо и обстоятельно за весьма занимательным разговором о рыбном промысле в черте Н-ска и съеден осетр, но беседа не иссякла, она была в самом разгаре. Тогда волки решили подкрепить беседу и завязавшийся интерес еще чем-нибудь. Один из них сказал, что в «Меломане» (так назывался садовый кооператив, который они миновали, проходя протоку), всегда у одного деда есть нечто ягодное. Волки оттолкнулись от берега, и Чучин больше их в жизни не встречал.

И началась его робинзонада.

И в этом рассказе — неопровержимые детали — Чучин действительно уходил в отпуск перед своим исчезновением, Чучин действительно имел хорошего знакомого в «Парусе» и не жилился, а напротив, порою приглашал сослуживцев на свежих раков или баночное пиво, которое, конечно же, пили не в «Парусе», а у него дома, но в обществе милого официанта.

К тому же некоторые непридуманные детали — как-то: описание волчонка из Бугринки, который шел по песку и за ним далеко волочилась лента с надписью «Передовому кузнецу» — могут придать этому варианту повествования достоверность.

Был и еще один вариант — для узкого мужского круга, романтический: случайное знакомство, как удар тока поразившая Чучина молодая женщина, мгновенное взаимное расположение, бешеная поездка куда-то за город, страстная, невероятная ночь в пустом пионерском лагере. Под утро Чучин проснулся один, вышел и увидел свою незнакомку идущей среди сосен от их бумгало, пошел за ней в тумане, шел по каким-то мосткам, через полусгнившие купалки, через полузатонувшие мостки, камыши — все ему, естественно, казалось романтическим, к тому же и незнакомка — он мог видеть в тумане — как-то улыбалась ему. Потом он потерял ее в ивняковой чаще, потерял и оказался на острове, куда она его завела, а вернее, куда он сам зашел, гонясь за нею. Рассказ этот тоже не просто висел в воздухе, сотканный из чистой фантазии, но был связан с реальностью хотя бы тем, что друзья Чучина не раз имели возможность убедиться в том, что он имеет удивительную способность не только знакомиться с женщинами где угодно — в очереди в баню, в трамвае, в кино во время сеанса, на скучном собрании, — но и продолжать эти знакомства, порою тут же доводя их до совместного ужина в «Виринее» с последующей чашечкой кофе у себя в однокомнатной берлоге на площади им. И. С. Тургенева.

Были еще и одноразовые варианты начала истории, то есть такие, которые Чучин, рассказав один раз, больше никогда не повторял, то ли убедившись в их неинтересности для слушателей, то ли в силу каких-то других причин. Например, вариант с ограблением его — взяли отпускные, двухместную палатку, которую он вез другу в Академгородок, а самого со связанными глазами (руками) забросили на остров. Тут тоже было что-то достоверное, действительно палатка у Чучина пропала, действительно автобус № 36 порою ломался на трассе, причем и поздней ночью, и тогда пассажирам приходилось ждать следующих автобусов или ловить леваков, что на свою беду и сделал Чучин.

Вскоре, как он далее рассказывал, его стукнул по. голове сзади сидевший мужик, Чучин выключился и обнаружил себя на острове со связанными руками (завязанными глазами).

Эту историю он рассказал только раз, когда к ним в фотоателье зашел приятель Чучина — историк из Академгородка — и спросил, когда же тот завезет ему обещанную палатку.

Другой одноразовый вариант появился в беседе со знакомой Чучина (назовем ее Н. Н., чтобы не возбуждать излишнего любопытства читателей, поскольку эта знакомая Чучина знакома в нашем городе и еще большому числу людей).

Когда Н. Н. совершенно равнодушно поинтересовалась у Чучина, почему тот не появляется на ее горизонте уже четыре дня, хотя сам униженно выпрашивал аудиенцию, выпросил и тем самым скорректировал планы Н. Н., понудив ее сидеть эти дни на даче, Чучин сбивчиво, перемежая речь дурацкими — Вы не поверите, — рассказал…


Итак — предлагаю нейтральный вариант:

Знакомая женщина, приятельница Н. Н., приглашает Чучина к себе, на свой садово-кооперативный участок — помочь ей, скажем, прополоть крыжовник в свободное от службы время.

Чучин приезжает, пропалывает крыжовник и задерживается, а ему непременно надо быть сегодня же в городе. Он прощается и уходит. Сюда его подвозит либо левак, либо такси, либо попутная легковушка. Обратно он топает сам. А от кооператива «Меломан» надо сперва километр идти по дамбе, потом столько же по проселочной дороге до шоссе, где и можно поймать машину, чтобы вернуться в город. Долго. Торопится. Видит в протоке у дамбы дремлющего в лодке заскорузлого Харона. Сговаривается с ним. Харон за трешку соглашается перевезти Чучина напрямки, протоками, к шоссе.

Поплыли. Но в сумерках природы и собственного сознания Харон сбился в камышах и протоках и высадил Чучина на остров, будучи совершенно уверен, что высадил его на континентальный берег, у шоссе.

Чучин пошел и уткнулся в болото. Пошел снова — опять болото. Он двинулся и вскоре, уже в темноте

убедился, что попал на остров, а когда попытался кричать, то ему ответили только эхо и ночные птицы, Лезть же через болото он не решился по темноте. Так и заночевал на острове, благо, что нашел какую-то землянку — с дверью и лежанкой, с окошечком и железной печуркой. Как всякий уважающий себя человек, Чучин был вооружен зажигалкой, пачкой «Ту-134», перочинным ножиком, сорока пятью рублями, носовым платком, удостоверением личности, абонементами на проезд в общественном транспорте, в пластиковом пакете у него было некоторое количество еды — крыжовник, огурчики и т. д., врученные ему внимательной приятельницей из кооператива «Меломан».

Плевав на это дело и все еще переживая прополку крыжовника, Чучин сориентировался в обстановке и затопил печурку ветками, которых около землянки, врытой в склон холма, было предостаточно.

Ночь. Огонек печки. Тепло в предосенней темноте. Ночные звуки, шорохи и вскрики.

Ночные запахи и движения.

Мириады осенних звезд над головой Чучина.

Некоторые раздумья и короткий сон в землянке, в живом тепле и совершенной заброшенности. Более всего Чучина почему-то грела и радовала мысль, что никто на земном шаре нынче не знает, где и как он ночует. Это — совершенно непривычное для него состояние — возбуждающе действовало на героя, продолжая приключение, праздник прополки крыжовника в забавном домике кооператива «Меломан». И до утра Чучину было хорошо.

И не надо, наверное, как это ты делаешь, в первую же ночь пребывания Чучина на острове обваливать на него всю эту нечисть — домовых бездомных, леших, которые лишены леса, русалок, давно уже ведущих сухопутный образ жизни. Ты торопишься окружить героя всем этим сонмом духов, которые живут на острове, сбредшись сюда потому, что места, где они раньше обитали, теперь скрыты под мутной толщей водохранилища.

Ты выбрал наиболее легкий путь, дружище! (О легком пути см. мое предыдущее письмо.)

С чертями — проще всего. Они и сделать, и сказать могут, что угодно автору. Как говорил классик: черти — слишком пластичный материал для прозаика.

Стоило ли вообще городить огород, чтобы черти твои высказали все свои претензии представителю человечества ~ Чучину, а потом эта нечистая сила вынесла его на твердый берег. И пошел он, что-то там поняв, что-то там переосмыслив, и как-то там иначе решив относиться к живой природе!..


Нет! Шутишь, брат!

Все было совсем не так просто и красиво. Подумаешь — написал простуженное шамканье престарелой русалки, дал слово одичавшему домовому — да ведь он у тебя абзацами Дедова цитирует — написал под маской лешего этакого умудренного эколога, и считаешь, что твой сюжет поплыл? Не поплыл он, а потонул в том же болоте!


Предлагаю, советую тебе выбросить из головы и из сюжета всю чертовщину, весь этот домотканый сюрреализм. Заменить всех чертей на одного деда, того самого Харона, который привез сюда Чучина. Ведь этот Харон Сидорович, как оказалось, тут на острове который год сажает картошку, и эта землянка — его рук дело, и привез он сюда Чучина не случайно, а механически в сумерках выгребая по привычному маршруту…


Так вот.

Написать первое утро и первый день пребывания Чучина на острове — дело привычной техники.

Чучин встряхивается, умывается, закусывает тем, что ему уложила в дорогу приятельница, и начинает искать выход с острова. Здесь темп повествования предельно замедляется, все надо увидеть подробно — от травинки до кургана, от скульптуры до карусели и пр., пр. Сквозной мотив описания, сквозная деталь — наплывающий на край острова едкий дым от леска, виднеющегося за обширным и непролазным болотом.

Подробно вслед за героем мы видим все его попытки преодолеть болото. (Путь плоскодонки Харона Сидоровича за ночь затянуло ряской и камыши сомкнулись.)

Все попытки кончаются неудачно. А последняя, уже когда предосеннее солнышко повисло над вершинами островных сосен, — чуть было не кончилась для нашего героя трагически — он угряз в трясине в пяти метрах от острова и только чудом вылез на берег. Тут он и понял серьезность положения. Отстирал в бочажине одежду, сушил ее в землянке над печуркой и недоуменно оценивал свое положение, все еще находя в нем много комического.

Ночью он проснулся от звуков шлягера:

Мы — дети галактики!

Но — самое главное —

Мы — дети твои,

Дорррогая Земля-аа!

Выбежал из землянки, рванул на звук, уперся опять в болото, за которым — страшно далеко, как в ином мире, — виднелся крошечный огонек отдаленного костерка и оттуда, плавно катясь по влаге болота, неслись звуки песни.

Естественно, Чучин стал кричать и звать. Даже, забыв о темноте, махать курткой. Но тщетно, вскоре песня смолкла, костерок дальний угас, донесся дальний звук отъезжающего автомобиля, и снова мир поглотила тьма и ночная тишина.


Можешь, по душевной слабости, написать, что там, на другом берегу, была его приятельница из кооператива «Меломан», она сидела за весьма ранним или слишком поздним ленчем с новым приятелем, который помогал в отсутствие Чучина пропалывать незабвенный крыжовник… А можешь и не писать этого. Какая, собственно, разница Чучину — кто там был, если его не заметили и не услышали. А может быть, потому и уехали, что заметили и услышали?..


«Ерунда какая-то получается», — одна из сквозных и самых определенных мыслей Чучина.


Можешь держать его на острове еще день.

Пусть он дойдет до такого состояния, когда перестанет пытаться выбраться, переберет все возможности — от изготовления плота (плот тут же безнадежно застрянет в трясине) до возжигания огромного и дымящего костра (дым и так есть, он сильнее чучинско-го плывет в небо от дальнего берега болота, где, как потом выясняется, горит городская свалка).

Когда Чучин перестает рыпаться — появляется Харон Сидорович. Он приехал окучивать картошку.

Или подкапывать для свеженького супца.

Знакомые встречаются вновь.

Разговор.

Харон (бурчит). Черти тут вас носят…

(Харон думает, что бродячее племя туристов открыло его заповедный островок, где он без суеты и копоти выращивал ежегодно достаточное количество картофеля, а может быть, и капусты. Вообще, можно на этом острове разместить целую ферму песцов, полле-стить три коровы и пр. Но — это, так сказать, уже фантазии.)

Чучин. Ты что, дед, угорел? Куда ты меня завез?

(Чучин более радуется встрече, чем негодует. Все его островные невзгоды сразу как бы проходят, когда он видит живого человека и понимает, что его заточение в природе — кончилось.)

Далее, побеседовав, прополов и окучив картофельное поле, (задав корму песцам, почистив клетки, подоив коров, попромывав золотишко в местном ручейке и пр.), они благополучно плывут на плоскодонке в сумерках, Харон Сидорович высаживает Чучина на действительный берег у шоссе, где нашего Робинзона подбирает мусоровозка. Здесь, в (кабине мусоровозки он и едет до родного города, говоря с водителем об амбивалентности, эсхатологии и бабах.


Я тут, наконец-то, назвал Чучина Робинзоном. Меня эта параллель нисколько не смущает. Пусть она не смущает и тебя. Только надо подойти к ней сознательно, и даже пойти на сознательное «рифмование» ситуаций «Робинзона» и этого сюжета с Чучиным.

Скажем, там — племя людоедов. А здесь — кто бы это мог быть? Правильно, браконьеры! Тоже весьма драматическая и интересная была встреча на острове и поведение Чучина в ней.

Кстати, родственник из Нижней Дельцовки рассказывал мне, что есть такие островки, такие тайные места в черте нашего города, где, скрытые водой, камышами, браконьеры пируют и делят добычу, время от времени посылая гонцов пополнить запасы спиртного и заменить девочек.

Несомненно украсят сюжет некоторые, разбросанные там и сям, экзотические детали. Скажем, бутерброды с сыром, которые дала Чучину в дорогу подруга из кооператива «Меломан», у него отобрал и съел молчаливый лось.

Или — часы, которые он снял в первое утро с руки, умываясь в бочажине, схватила пролетающая сорока и уронила в болото.

Когда Чучин ищет дорогу и борется с болотом, в мозгу его может звучать одна-две фразы из самых расхожих шлягеров. И только они. С навязчивостью неотвязной. Скажем:

— А ты такой холодный, как айсберг в океане,

И все твои печали — тарам-тарам-тарам…

Или что-нибудь такое:

— Влюбленных много, ты — один,

Влюбленных много, ты — один,

Влюбленных много, ты — один

У переправы…

Но это — опять же — дело техники воображения, все само придет, притянется и выстроится в законах того силового поля, которое ты организуешь сюжетно в самом начале.


А ведь, наверное, зря я сперва так невысоко оценил твою придумку! Нет, несправедлив я был, признаюсь! Если даже твоя короткая схема так подробно и охотно прорабатывается, значит — живая она. Этот твой Чучин, он, кстати, и в городе, и в однокомнатной своей квартире в самом центре города может жить, как на необитаемом острове. Одно ясно, он никакой не супергорожанин, неприспособленность которого выверяется дикой природой…

Еще одно. Это сцена для начала истории Чучина.

Когда он шел к транспорту, чтобы ехать пропалывать крыжовник, ему повстречался на пути бывший сослуживец — человек пожилой, лет этак сорока семи, со взором чрезмерно просветленным и в одеждах недорогих и граничащих своею скромностью с унынием заброшенности. Этот сослуживец имел в руках дерматиновую хозяйственную сумку, был умеренно бородат и доброжелателен.

Он неторопливо узнал Чучина и ровно, неторопливо обрадовался.

Чучин имел чуть лишнего времени. Они сели на скамейку в тени бульвара и стали по очереди говорить.

Получилось так, что Чучин кратко обсказал свое теперешнее положение и перспективы, которые самому ему казались достойными интереса. Но чем далее он выводил свой рассказ на уверенность в добротности своего пути по службе, тем большую горечь и сочувствие видел в затухающем лице собеседника. Больше того — когда Чучин кончил, то бывший его сослуживец с беззащитным участием спросил:

— И вот так до конца? И ничего уже больше нельзя изменить?

Тут их окутала долгая беззвучная пауза. Их облетали городские птицы. Притопавший с ведерком и лопаткой малыш деловито засыпал штиблеты Чучина песочком…

Чучин очнулся и понял, что собеседник его говорит, говорит о чем-то туманном и плавном, точно весьма связно бредит в спокойном сне. Складывались слова о небесной иерархии, о светлом пути, о Шамбале, о добрых силах жителей планеты Венера…

Чучин стряхнул песок со штиблет и выяснил, где работает, чем занимается и чем практически живет его собеседник.

— Земля меня кормит, — ответил тот не без тайного пафоса.

— Как это? Крестьянствуешь, что ли?

— Я иду по городу и смотрю на землю. Лишнее с людей осыпается… — Собеседник запустил руку в боковой карман своего болезненного пиджака и раскрыл перед Чучиным ладошку, полную редкой медно-серебряной мелочи. — Все от земли. Пройду час-другой — бутылка молока, булка хлеба…

Чучин хотел дать ему рубль. Но рубля у него не было, было только две бумажки по двадцать пять.

«Да он бы еще и обиделся…» — успокоил сам себя Чучин, хотя и не поверил себе.

И они расстались.

(А далее уже — буквально одной фразой его пребывание в кооперативе «Меломан» под крыжовником, мотив торопливости, встреча у дамбы с Хароном Сидоровичем… На острове же темп повествования надо резко затормозить и писать все обстоятельно и подробно)…

Что станется с героем, когда мусоровозка ввезет его в город, огни которого наплывают, плывут, обещают праздник, движение, разговоры, встречи?..

Какой урок Чучин вынесет из своего трагикомического пребывания в роли современного Робинзона?

Поймет ли он, насколько зависим от города, насколько без него беспомощен, насколько живет он не сам, не самостоятельно, насколько не знает себя, не имеет о себе — реальном — представления, возникая то в одном лице и характере, то в другом обличье и темпераменте — в зависимости от момента, встречи, ситуации, от человека, с которым теперь говорит, от музыки, которую теперь слушает, от кино, которое теперь смотрит?..

Будет ли он петь песни, которые поют все, потому что поют все?

Будет ли он читать книгу только потому, что ее читают все, говорят о ней все?

И спросит ли Чучин себя: где я был?

А если спросит, то отнести этот вопрос он должен не к острову, а к своей городской жизни ДО острова…


Жду твоего письма о семье и кино.

Письмо шестое

Теперь-то я понял, почему прошлое письмо ты полностью посвятил изысканным описаниям природных явлений. Ты копил заряд, собирал силы, чтобы плотнее припечатать меня со всеми рассуждениями о ценности полной семьи, о задаче — переориентировать мнение людей по поводу полной семьи.

И думаешь, наверное, что припечатал меня уже только одним этим словом — ДОМОСТРОЙ!

«Замшелая мораль», «пуританство сермяжного толка» — это самые невинные выражения, которыми ты определил мои убеждения в том, что крепость и устойчивость семьи должна теперь всячески, всеми средствами возводиться в абсолютную ценность, что крепость и устойчивость семьи не должна никем у нас и нигде пониматься как ценность и величина относительная. А последнее, согласись, ползучим образом нам навязывается и стало уже образно, художественно прокламируемой идеей. Да и свои теоретики у этой идеи тоже есть.

Но не будем стоять в позах друг против друга и де-кламировать друг другу лозунги, Попытаемся спокойно и коротко разобраться, не пугая друг друга словами, не пугаясь слов, а с чувством относясь к тому, ЧТО эти слова обозначают в действительности.


Я согласен с любым определением морали, пусть ее называют «замшелой», «патриархальной», «дедовской», — лишь бы она действительно охраняла интересы тех, кто никак сам себя охранить не способен — интересом малых детей.

Взрослый человек — мужчина или женщина, — ломающий семью в тридцать-сорок лет, уже довольно пожил, уже был и увлечен и счастлив, многое испытал и увидел в жизни, и вот он еще раз вознамерился пройти хотя бы часть этого пути, избирая новую подругу, нового возлюбленного.

А малый сын или несмышленая дочь, только-только волею взрослых людей, как волей божественных существ, вызванные к жизни, они и не пожили ничего, и не видели ничего, ничего не знают, и счастье, и радость, и надежды их — в полной семье.

Так что же им?

Какая им разница — как ты назовешь мораль, если она встанет на их сторону?

Замшелая

Вот тут-то собака и зарыта.

Противопоставленная замшелой, иная мораль, назовем ее незамшелой, утверждает: все относительно, то есть в одном случае осиротить ребенка — аморально, а в другом случае — не аморально. По этой незамшелой морали выходит, что принести горе ребенку в одной ситуации — дурной поступок, а в другой ситуации — поступок нормальный.

Но скажи — где, когда, в каком обществе нормальных людей считалось, что обижать и обездоливать малых детей — дело нормальное?!


«Что же теперь, — пишешь ты, — издать закон, запрещающий разводы?» Напротив, процедуру развода нужно упростить и облегчить. Все эти сроки для раздумий, уговоры и увещевания судей, — дело, думается, мало полезное. Все эти душеспасительные статейки в прессе, основанные на письме «нашей читательницы К.», тоже ничего ровным счетом не дают.

Что же нужно?

Нужны громкие и честные голоса, которые бы прямо и откровенно, с честной статистикой рассказали бы обществу о положении детей, о главной беде — безотцовщине: количество сирот в стране и по регионам, динамика за последние годы, состояние здоровья, психофизическая характеристика выпускников и воспитанников детских домов, социальная характеристика тех, кто вырос в неполной семье до совершеннолетия; пусть все узнают — какой процент выросших в детских домах и в неполных семьях подростков садится на скамью подсудимых?

Все это крайне нужно, чтобы у нас наконец-то открылись глаза на правду. Чтобы мы поняли — кто же нас сменит, кто войдет в XXI век, какие люди, какое общество? Известно, что ребенок, выросший в неполной или неблагополучной семье, такую же семью и сам создает по преимуществу. Что человек, воспитанный в детском доме, затрудняется создать и сохранить полную, полноценную семью. Бывают исключения, но это — правило.


Демагогом ты меня не назвал, но можешь теперь и это сделать. И все же я тебе напомню, что выделение демографии в ряду основных проблем, стоящих перед нашим обществом, говорит о многом.


Нет, не ужесточать надо законы, а уточнять, делать более справедливыми. В частности, срок выплаты алиментов детям настоятельно требует продления. В 18 лет молодой человек только-только заканчивает школу, идет в армию, после которой ему предстоит учеба, настоящее приобретение профессии. И на этот период он лишен помощи отца или матери, которые его оставили, поскольку не смогли жить вместе, поскольку нашли себе иную, как им казалось, лучшую пару. Но почему из-за этого должен страдать будущий гражданин? Думается, будет справедливее срок выплаты алиментов продолжить до исполнения 21 года, когда молодой человек заканчивает учебу (если у него есть отец, то он всегда поможет своему сыну-студенту), когда молодой человек окончательно определяется профессионально.

Что говорить, скудость средств в неполной семье понуждает подростков рано идти на работу, браться за первое попавшееся дело, входить в жизнь без настоящего образования.

Или такое — сколько снято лент, сколько написано статей о тех женщинах, которые отказываются от своих новорожденных детей! Но дальше риторических возмущений мы не идем. И опять же — ничего не надо ужесточать, не надо никого уговаривать, не надо заставлять этих «кукушек» насильно брать своих детей. Должна быть свобода совести даже для тех, у кого она оказывается свободой бессовестности. Но и тут нужна справедливость — оставляешь ребенка без средств к существованию — плати алименты, как и положено, и тот срок, который положен. Родила — получи штамп и запись в паспорте о рождении ребенка. Разве это — не справедливо?

Ведь есть такие среди оставляющих детей, которые рожают для здоровья. Вот после уточнений — алименты, запись — и пусть себе на здоровье рожают.


И все же я о другом.

Боже избавь, я нисколько не посягаю на волеизъявление и свободу чувствования. Пусть люди изъявляются и проявляются. Я о том, что пора всем средствам, которыми обладает общество — кино, радио, газеты, журналы, милая поэзия и суровая проза, — начать планомерно и последовательно вырабатывать единственно верное отношение к разрушению семьи, к сознательному обездоливанию детей взрослыми — как к делу аномальному, исключительному, чрезвычайному, как к несчастью, горю, беде тех, с кем это произошло.

Тут общественное сознание не надо переориентировывать. Люди и так к этому в душе относятся правильно, но природное правильное (как ты пишешь — сермяжное) отношение давно и старательно забивается неодолимым потоком ползучего размывания морали и этики, превращением истин абсолютных — в относительные.


Писатели! Да если Ф. М. Достоевский сомневался в истинности прогресса, основанного на единой слезе ребенка, то как же мы внушаем людям возможность личного благополучия, которое прямо питается горем детей наших?

Во что, в кого ему потом верить, если его предал родной отец?

Ах, бездуховность, ах, не слушают Баха и Генделя, ах, пьют одеколон в подъездах, ах, ведут себя вызывающе! — долдоним мы и по делу, а чаще ради красного словца, но видим ли мы, что подростки так выражают свое горе, так изломанно и разрушенно выражают свою, нами прерванную, привязанность? Нет, мы горазды уже в сорок лет старчески ворчать: не та пошла молодежь., заелись, вот в наши годы… И не всегда понимаем, что полностью ответственны за тех, кто наш сын, или таковым теоретически значится в наших документах, или годится нам в сыновья по возрасту.

Но… не буду сходить на крик, как это ты сделал в своем письме.


Хорошо, что ты написал прямо, вдвойне хорошо, что ты правильно оценил участие нашего кинематографа и кинопроката в деле переориентации общественного сознания; хорошо, совсем хорошо, что ты искренне относишься к сиротам. Но мой тебе совет — найди возможным, сходи в детский дом, выбери самый лучший, самый современный и комфортабельный, с самым честным и квалифицированным персоналом, приди и посмотри детям в глаза.

Это станет для тебя сильнее моих слов, сильнее тысячи любых других слов, поскольку ты — человек добрый, хотя по дурной моде и стараешься это всячески скрыть.


На «сермяжность» — нисколько не обижаюсь. Да, сермяжный. Не фрачный, не мундирный, не блайзеровый — ничего не имею против этих одежд, каждому — свое, а я — сермяжный, то есть из рода крестьянского. Почему же мне этого стыдиться? Зачем меня этим попрекать? Почему надо над этим насмехаться?

Я не побегу, как наши европейские модники, в комиссионный или антикварный магазин выбирать себе предка из имеющихся в продаже портретов. Не стану я придумывать себе родословную поблагородней — на крайний случай из «прогрессивного дворянства». Нет у меня в Париже родных могил. И я полно доволен своими сермяжными предками: землепашцами казацких кровей из Кулунды — по отцу, коренными крестьянами из приволжской деревни Бестужево — по матери.

Сермяга, дяревня, колхозник — цедит иной горожанин тем же ртом, которым он ест мясо из деревни, пьет молоко из деревни, жует хлеб, выросший, конечно же, не на городском асфальте, А «дяревня» кормит и будет его кормить, как глупое дитя, дитя неразумное, и все-таки свое, жалко…


О том, что ты меня заклеймил «домостроем», скажу одно: понимаю тебя, давно и прочно стало это слово ругательством. Никто из нас толком и не понимает, что оно обозначает, но им ругается. Теперь наступила пора и появилась возможность посмотреть — насколько слово это, понятие это, уместно для ругательства. «Домострой» издан в 1985 г. в книге из серии «Памятники литературы Древней Руси».

Не буду предвосхищать твое чтение, а прочитать надо, хотя бы для того, чтобы наконец-то узнать, чем же это таким мы ругались долгие годы, приведу тебе только две фразы из этого произведения, перепишу их «старыми словесы», убрав «ер» и заменив «ять» на «е».

Вот послушай:

1. Да самому тебе государю и жену, и детей, и домочадцев своих учити не красти, не блясти, ни солгати, не оклеветати, не завидети, не обидети, не клепати, чюжаго не претися, не осуждатися, не бражничати, не просмеивати, не помнити зла, не гневатися ни на кого, к большим быти послушну и покорну, к средним лю-бовну, к меншим и убогим приветну и милостиву…

2. Имей, чада, истинную правду и любовь нелицемерную ко всем… хмелнова пития, господа ради, отверзи от себя, пияньство в семь убо недуге, и вся злая рожаются обычаи от него…


Лично я не нашел в этой книге ничего достойного осмеяния или обругивания. И вообще, как можно к литературному памятнику, одному «из важнейших памятников древнерусской светской литературы» относиться столь пренебрежительно, что употреблять его заглавие столько лет единственно для ругательства?

Свое же, русское, родное слово, страница нашей истории, истории нашей культуры национальной!

Себе же, а не ворогу лютому в душу плюем, торопливо утираемся и долдоним, долдоним о бездуховности!

Конечно, теперь не XVI век, много воды утекло, много ушло в небытие, но тем дороже и роднее правда этих «старых словес», что не утратили, не потеряли своей истинности, звучат и теперь актуально:

…учись сам отец, учи детей, жену и близких своих не красть, не блудить, не лгать, не клеветать, не завидовать, не обижать, не возводить напраслину, не желать чужого, не осуждать, не пьянствовать, не насмехаться, не помнить зла, не гневаться ни на кого, к старшим быть послушным и покорным, средних любить, к младшим относиться с приветливостью и милостью…


Это же великое счастье, что история не лишила нас с тобой «СЛОВА О ПОЛКУ ИГОРЕВЕ», что не оставила она «СЛОВО» неведомым до сего времени, затерянным где-то среди редких и старых церковных книг, что хотя бы «СЛОВОМ О ПОЛКУ» нас никогда не ругали и не понуждали в неведении друг друга ругать им по русскому решительному обычаю!

И это счастье, что теперь, когда издана и издается после паузы в человеческую жизнь наша древняя национальная литература, «СЛОВО О ПОЛКУ» уже не станет восприниматься единственным ее произведением, достойным памяти и славы, «СЛОВО О ПОЛКУ» уже не будет одиноким в нашем сознании, точно единственное древо в пустыне, оно увидится справедливо окруженным другими живыми деревьями, увидится укорененным в широкую почву вечности плодородия славянского духа.


Много я тебе не дописал, не досказал. Но — не последний день живем, надеюсь.

Спасибо тебе, что написал ты мне резко и открыто. Что нам чиниться в письмах? Что нам утаивать в себе то, что есть? Твоего за тебя никто не скажет, а я промолчу — и ты не узнаешь, что там у меня на душе.

Пиши мне и дальше так, как писал, не бойся обидеть. Самая большая обида между друзьями, когда они начинают говорить друг другу заведомую неправду, говорить то, во что они сами не верят.

Этого побоимся.


Свое сочинение про погоду и сюжет в обмен на Чучина я пришлю через день-другой. Еду на выходные к матери в К. (это в нашей области), буду сидеть в электричке, смотреть в окно и все для тебя запоминать. Сюжет есть, но он в самом общем виде, его еще надо продумать.

Р. S. Ты молод, и твоих детей еще нет среди нас. Но они будут, потому и подумай — чуждые люди соединяются через детей и, дав им растущую жизнь, берегут ее и наблюдают, чтобы она не прервалась, и в том меньше думают о своей смерти, точно жизнь их очнется и поймет себя в детях, взявшихся ниоткуда, как и сами они.

А дети — еще не отлипнувшие от мира, выглядывающие из равнодушной им растительности — отделены от будущего исчезновения такой длинной чередой родичей, что смерть самого старого из них видится ребенку так, словно бы человек ушел за линию горизонта…

Письмо седьмое

Пишу из К. Не знаю, сколько тут пробуду, потому — если что — посылай мне письмо в Н-ск. Вернусь и прочитаю сразу пачку твоих сердитых и талантливых посланий.

Всю дорогу от Н-ска неотвязно читал «Песочные часы» Гурницкого — было не до природы, не до погоды. Хотя — видел зайца и окончательно очнувшиеся перелески.


К. — небольшой, типичный для Барабы районный городок тысяч на пятнадцать населения. Железнодорожные службы, полузаглохшая речушка одноименная городку, элеватор на три окрестных района, он высится серой громадиной над одноэтажьем и виден далеко из степи.

На окраине густо дымит современный сырзавод, к-ские сыры — «со слезой», очень славные, но немного их поступает в местную продажу. Этого я никогда понять не мог и могу. Почему считается кем-то, что местным жителям, которые сами делают сыр, продавать его не надо, что сыр этот значительно нужнее не здесь, а в другом месте, другом городе, нужнее другим людям? На противоположном конце городка — небольшой мясокомбинат, с совсем маленьким колбасным цехом. Колбаса местного производства бывает здесь в магазине потребительской кооперации. Одно время она почему-то называлась «Польская», потом «Донская», потом еще как-то, а теперь называется просто и правдиво «Кооперативная».

Цеха промкомбината расположены в разных местах города: катают валенки, шьют телогрейки, — в одном месте; отливают чугунки, сковородки, сковородники, дверки и колосники для печей — в другом. Это здание когда-то было местной церковью, потом в него вселилась в двадцатые годы литейная артель «Свободный труд», которая со временем и стала одним из цехов местного промкомбината. К. — далеко до славы Касли, но К-ское литье, особенно печное, известно по всей области.

Что еще?

Пищекомбинат, это — пряники, в том числе и овсяные, печенье «Золотой улей», «Целинное», «Шахматное», лимонад, конфеты «Петушок на палочке».

Пекарня — ее состояние просто удручающее, помещение заваливается, протекает, горит периодически, но у властей как-то все руки не доходят, чтобы наконец-то отдать должное условиям, в которых работают люди, снабжающие городок и прилегающие деревни хлебом насущным.

Инерция — многое от нее зависит.

Кто-то где-то и когда-то ограничил продажу муки в сельской местности. Так это и закрепилось, так это и тянется. А правильно ли это?

Где же жителям К. и К-ского района смолоть, скажем, зерно на муку? Негде! Хороший ли хлеб выпекает местная пекарня в условиях прямо-таки диких — конечно, плохой! Сколько до сих пор скупается хлеба для выкармливания скота! Много! Очень много!

Так вот и надо бы — во-первых, разгрузить пекарню и часть муки продавать людям, которые бы не стали выпекать из нее хлеб для своих свиней, а себе бы пекли хлеб, благо, что такие условия теперь есть — везде электричество, газовые печи.

И опять же к тому разговору о сыре. Почему в городке, который собирает хлеб трех районов, который сам весь и живет только на производстве зерна, — не продают того, что район производит — хлебной муки? Мне это совсем непонятно. Кому же и где же хлеб нужен больше, сильнее, чем тут. Почему горожанину мука нужнее, чем сельчанину? Или спросим так — жителю миллионного Н-ска нужнее, чем жителю пятнадцатитысячного К.?

Еще здесь есть нефтебаза, автохозяйство, автошкола ДОСААФ, краеведческий музей (он организован три года назад), лесхоз — вырастивший за городом в лесостепи небывалые для Барабы сосновые полосы (их тут называют «посадки»), где теперь в добрые годы обилие маслят и даже белые грибы встречаются.

Есть городская (она же — районная) газета с названием широким и громким до трогательности — «ГОЛОС БАРАБЫ», в ней теперь небольшими кусочками публикуется повесть М. Черненка «Завещание ведьмы». Есть большая и расположенная в прекрасном современном помещении библиотека. Правда, фонды ее в те годы, когда книга еще была «валютой», сильно пострадали, будучи неоднократно прореженными «книжными жуками». Они приезжали из Н-ска (и не только в К.!), всяческими способами охмуряли библиотекарш (ах, обмануть меня не трудно, а я сам(а) обманываться рад(а), иные даже временно устраивались на разгрузку вагонов, записывались в библиотеку и, пользуясь свободным доступом, быстро и точно прибирали к рукам все ценные редкие, а порою и раритетные издания. — Потом платили за них, а чаще заменяли сакраментальной книгой «Блюда узбекской кухни», купленной тут же, в здешней «Коопкниге».

Способов у «жуков» было много; думаю, что в погоне за приварком они способны были даже жениться на пожилых библиотекаршах, а молоденьких удочерять.

Что-то К-ская библиотека утратила и за счет плановых списаний. Книги списывались как устаревшие, как двадцать и более лет ни разу не востребованные. Я как-то испросил разрешения покопаться в ворохе инвентаря, предназначенного к списанию, и обогатился такими изданиями, которых либо вообще нет на территории нашей области, либо они существуют в одном-двух экземплярах.

Назову два: «Когутэй» под редакцией В. Зазубрина и «Материалы по шаманству у алтайцев» А. В. Анохина (1924 г.)

Есть Дом пионеров, стадион спортобщества «Урожай», Дом культуры им. М. Горького с памятником пролетарскому писателю у фасада, кинотеатр «Космос» на 200 мест, кооперативный универмаг и большой магазин «Современное домашнее хозяйство» — вариант старой деревенской лавки, где продавали и хомуты, и керосин, и гармошки. В этом же супермаркете — ковры, мотоциклы, телевизоры, электрогитары, запчасти, холодильники, утюги, посуда, хрусталь, мебель. Тут я полюбовался разнокалиберными сундуками и сундучками, раскрашенными пестро и оббитыми по уголкам листовым железом. Есть там в продаже и мелочь всякая — шурупы, вешалки, пластинки с записями Аллы Пугачевой.

Купил я себе в этом магазине необычное изделие за рубль двадцать. Доска букового дерева с ложбинкой и деревянным воротком на конце. Вороток этот похож на колодезный. Изделие называется — «доска для разделки рыбы». Учитывая, что самая большая рыба, когда-либо выловленная в местной речке, не превышала и двадцати сантиметров, а ложбинка на доске — полуметровой длины (я промерил) — доски эти сделаны с запасом, на вырост или с учетом последствий мутационного всплеска в мире местных чебаков.


Вокзал в К. старый, одноэтажный, деревянный, он все оседает и оседает в землю. Внутри — автоматика: камеры хранения, информационные автоматы, табло и пр., а снаружи — сарай сараем.

Чуть поодаль от него высится прекрасное произведение промышленной архитектуры — водонапорная башня еще времен строительства Великого Сибирского пути.

Ты наверняка видел такие сооружения на разных станциях и своего края. Многие из них со времени полного перехода на тепловозы и электрическую тягу стоят в полном запустении, какие-то используются как резервуары для водопровода или пожарных нужд. Но по-хорошему все должны охраняться как памятники архитектуры, памятники истории, свидетельствующие о качественно новом этапе освоения Сибири, который начался с прокладкой Транссиба. Пока же — деревянная резьба узорных наличников и карнизов облетает, крошится сыреющий камень, башни произвольно перестраиваются, а уж что там внутри, а уж какие слова выгрызены на стенах…


Кстати, о вокзалах.

Каждый раз, когда я отправляюсь осенью, зимой или весной из Н-ска на пригородном поезде, я недобрым словом вспоминаю тех, кто придумал поставить на нашей станции этот крайне несуразный пригородный вокзал, это пренеприятнейшее сооружение.

Представь — кассы практически на улице, то есть открыты всем холодным ветрам сибирского города. Более того, помещенные на уровне верха переходных мостов, они отгорожены от мира с двух сторон, и в этот коридор, в эту трубу, даже и при небольшом ветерке зябко заходить. Аэродинамика такова, что и небольшой ветер преображается в режущий сквозня-чище.

Крыша над этим сооружением, над этой бетонной трубой (даже патрубком!) сделана с огромной фасонной дырой. Для чего — непонятно. Наверное — для красоты. Через дыру летит дождь и снег, залетают, завихриваются дополнительные потоки ветра.

Остальное в этом сооружении — башня, на которой табло с временем и числом, но главное, на башне показываются и цифры со скоростью ветра, чтобы входящий в патрубок вокзала знал, на что он себя обрекает. Переплетением лестниц этого сооружения мало кто рискует пользоваться. Во-первых, они никуда не ведут, а во-вторых, большую часть года покрыты опасной наледью.

Все это, особенно, наверное, в маленьком макете, выглядит ужасно модерново, может быть, это даже красиво, но не для сибирского города, а для южного побережья Крыма! Даже при самом регулярном движении поездов такой «вокзал» неудобен. А ведь электрички имеют обыкновение опаздывать, особенно зимой, и вот пяти — десяти минут на холоде и сквозном ветре в кассовом патрубке вполне достаточно для того, чтобы простыть и захворать.

Кто бы посчитал, какой убыток городу нанес уже этот чудовищный красавец! Соберутся десять «мудрецов» и решат такое, от чего потом тысячам и тысячам непричастных к этому решению людей приходится мучаться долгие годы, а может быть, и всю оставшуюся жизнь.


Обещал написать тебе о погоде.

Описывать мне, ей-богу, нечего, потому вот только одна сценка, которую я вчера наблюдал в окно.

Представь — майский вечер в самом начале месяца; уже в сумерках трое мальчишек играют в мяч, ударяя его в кирпичную стенку трансформаторной будки.

И вот один промахнулся, мяч скользнул по кирпичам, по стене и ударил в черемуху — темную и тяжелую от сока.

И дерево колыхнулось, как живое, как существо, как корова. И было в этом колыхании что-то темное и страшноватое, — дерево еще не до конца очнулось, оно еще было лишено листьев — этих глаз, этих ушей, этого своего древесного многоязычья.

Ударили дерево, оно отозвалось как глухонемой, как оцепеневший или беспробудно спящий. Что-то жутковатое было в движении, долгом колыхании тяжелых ветвей — темных и полуочнувшихся…

Письмо восьмое

Завтра возвращаюсь в Н-ск. Сегодняшний вечер весь для письма к тебе.

Был в редакции местной газеты у друзей-товарищей. Хорошая у них работа! Нравится мне бывать в редакциях районных газет. Или действительно есть нечто особое в этих редакциях, или это уже моя ностальгия по юности, когда я, вернувшись с флота, год с небольшим проработал здесь, в этом самом «Голосе Ba-рабы»…

Поговорили, спросил у ребят — почему они выбрали именно «Завещание ведьмы»? Предположил, что для привлечения подписчиков. Оказалось, эта проблема тут решена без литературы, только журналистикой — качеством информации, ее актуальностью и нацеленностью. И большего, чем есть, количества подписчиков газета иметь не может. (Земляки, наверное, немного преувеличили славу нашей газеты.) Повесть они решили печатать, поскольку она крайне злободневна сейчас для К.

Оказывается, тут несколько лет назад произошла история в истоке аналогичная той, что составляет фабулу «Завещания», только, как и всегда в жизни, — история более обнаженная, более неприятная и драматическая:

Молодая, цветущая женщина ухаживала за своей престарелой соседкой — одинокой старушкой, о которой ходили слухи, что она, как и ее покойный дед, знается с нечистой силою.

Так это или не так, но факт остается фактом — детей к ним таскали лечить «от сглаза»; женщины, замученные пьянством своих благоверных, тоже похаживали тайком к старику и старухе, чтобы найти помощь и т. п.

Старуха сама сильно захворала, слегла. Положили ее в больницу. Соседка и там навещала ее. Вот знахарка и отказала перед смертью дом и сбережения свои молодой и сердобольной соседке. Впрочем, подробностей толком никто не знает, а слухов и версий столько теперь понакручено, что и сам черт не разберет. Кто говорит, что молодая соседка к старухе ловко и вполне сознательно сама подкатилась и вынудила ее завещать дом и деньги; кто говорит, что старуха требовала от молодой, чтобы она приняла на себя ее колдовство, ее черную миссию, а когда молодуха, ссылаясь на свое членство в партии, отказалась, тогда старуха и завещала ей все, чтобы тем наказать: кто же не знает, что колдовские деньги до добра не доведут?..

Так оно и получилось. Не успела она обрадоваться свалившемуся богатству, как все и началось, все и поехало вкривь и вкось: появился какой-то человек, здешний же, и подал на наследницу в суд, заявив, что наследство она получила незаконно, что бумаги оформлены неправильно — нет там каких-то положенных по закону подписей.

Один суд. Другой. Шум по городу. Разговоры.

Молодая наследница сдала, осунулась, блеск в глазах нехороший загорелся. А все судится и отказаться не может. (Там фигурировало что-то около двадцати тысяч — деньги для Сибири немалые.)

Тут — или так совпало, или что — муж ушел от этой богачки к другой женщине. Детей у них не было. Ушел, все оставил, ничего не взял — гарнитуры, хрусталь, ковры, «Жигули» и пр., естественное для нормальной жизни в районном городке.

Хозяйка же вскоре разбивает «Жигули» — сама отделалась легкими ушибами. Проходит неделя, она еще страховку не успела получить — в доме у нее случается пожар, еле-еле успевают отстоять крышу и стены. Выясняется — утюг забыла выключить.

Разговоры в городке нарастают.

Наследницу вызывают в райком, беседуют. Она настолько сжилась с деньгами, что не может от них отказаться, хотя и понимает, что практически никакого права на них не имеет, даже юридического. Ее исключают из партии, понижают по службе на телефонной станции — от заведующей до рядовой телефонистки, поскольку работу она давно запустила и, естественно, никем руководить не может.

Судебный процесс тянется, обрастает бумагами и прочим.

Ясное дело, и в столб она въехала, и утюг забыла выключить — все из-за того, что голова занята борьбой за наследство, но разве так это толкуется в магазинах, на базаре, в столовых, в конторах и предприятиях городка. Так, но с приговоркой — вот они, ведьмины-то, денежки боком выходят… И страсти нарастают. Выясняется, что старуха еще кому-то что-то отдавала, кому-то (из врачей!) передала в наследство свой колдовской дар. Слухи определяют, что это врач Л., и у его кабинета, у его дома начинает толпиться народ, врач обращается за защитой в милицию. Потом тоже самое говорят о другом враче. Потом о главном враче больницы. Как грибы, в городке возникают и исчезают калифы на час — травники, шептуны, отливальщики и пр. мошенники.

И тут земляки-журналисты узнают от своих коллег из Тогучина, что М. Черненой заканчивает повесть, сильно перекликающуюся с событиями в К., и через них запрашивают рукопись у автора и начинают ее печатать небольшими, но захватывающими отрывками. Цель — сбить нездоровую волну, разрядить ситуацию и вывести ее на разумное решение, дать возможность землякам посмотреть на себя несколько со стороны и увидеть, насколько вся эта история глупа и смешна, хотя страшна и тревожна.

Дело идет. Повесть печатается. Газета нарасхват. Но чем все кончится — ив повести, и в жизни — пока неясно, все еще впереди. Но газетчикам удалось-таки, хотя бы частью, взять эту историю под контроль…

В К. вообще густовато ведьм. В каждый свой приезд я узнаю о явлении нового деда, знающего «голубиное слово», новой колдуньи, которая до этого «лечила космонавтов».

Вот и теперь, еще одна история не закончилась, а после всей мистической мелочи в К. говорят только о новой загадочно-зловещей величине — о ведьме с улицы Рабочей. Она, по достоверным слухам, может мановением руки отправить человека в любой конец страны. В частности, ее соседка после такого мановения через несколько дней очнулась в г. Алма-Ате без денег, документов, не зная во всех пределах Казахстана ни единого человека, кроме виденной по телевидению Розы Рымбаевой.

Другая соседка — по тем же слухам — была задержана линейной службой милиции, когда раскладывала на рельсах за городком медные монеты и ушла в этом странном занятии за полтора километра от границы станции. Машинисты сообщили о странной путнице, милиционеры и подкатили к ней на дрезине. А все — ведьма.

У кого-то эта ведьма с улицы Рабочей вызвала пневмонию, у кого-то запой, а одному мужику предсказала выигрыш в спортлото.

Так что есть над чем задуматься в «Голосе Барабы». Оно и в Н-ске суеверных людей предостаточно, но все не так на виду — город огромен, да и городское суеверие всегда не так откровенно, как районное, сельское, любит оно рядиться в словеса, манипулировать именами махатм, подводить болтологическую базу под «летающие тарелочки» (кстати, заметил, что они как-то меньше стали летать?), а идеологическую под сыроедение и голодание. Но при случае городское суеверие не преминет и по дереву постучать, и через левое плечо плюнуть, и, вернувшись с полдороги, чтобы взять забытый пропуск в научно-исследовательский институт, обязательно глянуть в зеркало — иначе пути не будет…

Можешь мне не верить, но меня лично знакомили с женщиной — офицером милиции в Н-ске, которая уверила себя и уверяла не без успеха других, что она обладает способностью ставить диагноз заболевания, прозревая почки и селезенки человека через одежду или даже по фотографии… И мой нервический товарищ под милым, но сверлящим взглядом этой шутницы уже на полном серьезе верещал: «Это в конце концов неэтично — копаться без разрешения в моих внутренностях!..»


Теперь К-ский сюжет. Приготовься, он длинен и, как я думаю, не столько подслушан и подсмотрен в жизни, сколько навеян давними стихами местного поэта Ильи Мозолина, который, в частности, писал о быках и коровах:

Мне жалко их,

Но мясо все же ем.

Так где же, черт возьми, принципиальность?!

Я не предлагаю эти стихи в качестве эпиграфа, поскольку они заужают мысль моего сюжета, однако — возьми их во внимание, они наивностью вопроса своего что-то тебе в сюжете прираскроют.

Итак:

Геодезисты работают вблизи таежного колхоза, что-то снимают на берегу реки под перспективное строительство.

Колхозный председатель просит их помочь деревне — сделать толковый план застройки села (или еще что-нибудь важное, нужное). Иных исполнителей ему долго еще не найти, а тут случай подвернулся. Как не попользоваться?

Геодезисты соглашаются и исполняют работу быстро и качественно, время у них есть, свое основное дело они уже закончили и все равно сидели и ждали вертолета.

Председатель принимает работу и мнется, поскольку денег в кассе у него мало, а поступлений пока ждать не приходится.

— Мужики, — говорит он геодезистам, — берите быка, он как раз то на то и потянет!

— Орел! Куда же мы с быком в вертолет? И с такой горой мяса — тоже?

— Зачем в вертолет? Вы вон Петруху оставьте, он быка в райцентр отгонит — тут напрямки, делов-то, двадцать верст с небольшим. Я и провожатого дам до перевала, а там зимовье есть — заночует, а утром и сдаст быка в райцентре…

— Двое вышли из леса…

— Ну, такое дело, мужики, Нет денег. Бык даже больше потянет…

— А нам чужого добра не надо.


Короче, порядились и порешили: оставили Петруху быка гнать в райцентр на мясокомбинат; остальных назавтра вертолет снял; Петруха с парнем деревенским пошли в тайгу с быком…

Конец лета. Тает снег в горах. Мелкие речки взбесились. Большие — вообще не пройти, не проехать.

Идут они, аккуратно быка гонят, чтобы он весу по пути не сбросил против положенного, а сами про то про се разговаривают.

И вот что тут важно, дружище: у них в разговоре получается, что Петруха и к тайге, и к деревне, и к быку лучше относится, чем исконный деревенский парень — провожатый его. Когда эта особенность окончательно выявляется, то они чуть было не поцапались, но как-то утихомирились перед лицом тайги и быка. Один подумал: мели-мели, Емеля… Завтра-послезавтра будешь на базе, через сутки в своем Красноярске. Вот и заливаешься соловьем о природе да деревне. Пожил бы тут годик-другой — иначе бы петь начал…

Другой подумал: это он меня заводит, скулит надо мной, насмехается, не любят в деревне, чтобы вот так про чувства мужик да еще не за бутылкой распространялся… А может быть, и серьезно не любит он свою деревню — мало ли что…

(В скобках замечу — тут есть свобода для выбора Петрухе в провожатые разных персонажей: может быть пацан, может быть молодуха. Правда, второе — это уже из области оперетты или мелодрамы. Но, сам понимаешь, выбор попутчика — это и выбор характера ге-роя.)

Сам бык в проходе до перевала никакой активной роли в повествовании не играет, общее ощущение — за перевалом Петруха его благополучно по справке из колхоза сдаст и все будет в порядке…

Так с раннего-раннего рассвета идут они и к четырем пополудни достигают перевала, откуда видится далекий внизу колхоз, за ним — великая река, где они снимали площадку, и многое другое видится, осиянное солнцем конца лета… А за перевалом, впереди таежные холмистые склоны, тьма наплывает и даже совсем не летним холодком навевает.

Там и лесистым горам и тайге — нет краю…

Они прощаются. Деревенский еще раз очень подробно обсказывает все ориентиры до зимовья, от зимовья до дороги, которая ведет в райцентр. Но подробнее всего он рассказывает, как найти в райцентре мясокомбинат, это он доскональнейшим образом и со знанием дела рассказывает…

Деревенский спускается в свет. Петруха идет с быком во тьму.

Зимовье он находит уже в полной темноте и холоде.

Забирается, предварительно привязав быка к дереву, топит печь, пьет чай и начинает спать. Но ночью ему становится страшно, он выходит и отвязывает быка, которому тоже страшно. И они спят вместе в зимовье. Оба видят сны. Тут впервые можно дать ощущения быка — смутные, смазанно звериные, ибо он все же зверь, только травяной. (Травяная сыть, как говаривал И. Муромец.)

Утром Петруха бодр, но ненадолго — вокруг густой туман, морось, слякоть.

Они уходят в ту сторону и по тем ориентирам, которые сообщал деревенский, далеко в глубь тайги, поднимаются на склон, спускаются, увязают в болотце, утыкаются в какую-то дикую речку, про которую деревенский ничего не говорил…

Попытались вернуться к зимовью.

Окончательно заблудились.

Петруха злится от усталости и плохой погоды, проклинает всех, быка — в первую голову, поскольку из-за него все это и получилось… Потом он пытается поглядеть на все романтически, через призму литературы и искусства, но вместо (или вместе) этого приходит такая мысль: «Быка можно убить и есть, и мяса его хватит надолго, выйду…» Петруха вооружен ружьем и десятком патронов, половину которых он уже распалил, крича и взывая, когда ему показалось, что только мелкий сосняк в тумане скрывает межрайонное шоссе с проходящими машинами. Оказалось — это поревывает дикая речушка за леском и болотцем, в котором он телепается, а мелькают дыры в густом тумане, он над речкой — ниже.

Мысль — убить и съесть при случае быка — успокаивает Петруху. Но бык ночью исчезает, уходит. Он понимает, чует, что это и есть первая спасительная мысль человека.

Бык идет по тайге, тоскливо раздумывая, бык недалеко отходит от места неуютной ночевки человека и ложится пугливо дремать. Ему страшно, ему страшнее, чем человеку, поскольку бык боится всего того, что и человек, но еще и самого человека.

Петруха просыпается. Один. Быка нет.

Петруха сперва думает — вот, из-за него я попал в эту дикую историю, и он же меня бросил! Надежда на бычье мясо, как на спасение, обваливается.

Он проклинает быка страшными словами, но вдруг приходит, чуть-чуть брезжа, и другая мысль — бык понял, что его хотят съесть, и испугался…

Петруха начинает кричать, звать быка, прогоняя все думы об убийстве.

Бык слышит это.

Бык чует — человек пахнет страхом, отчаяньем, одиночеством, беззащитностью. Но злоба еще не растворилась до конца в этом запахе, она высверкивает на серо-зеленом фоне яркими мертвенными вспышками.

Он думает долго, как это всегда делают быки. Но мыслей у него немного — две-три. Потом приходит к человеку, наверняка зная, что он теперь, сейчас, не убьет его и не съест. Но близко не подходит, а только боком показывается из мелкого сосняка и тумана.

Человек идет к нему, а когда подходит совсем близко, то бык трогается и начинает идти и вести человека за собой через тайгу. Так они идут весь день до вечера. Вечером бык опять исчезает, он думает, что человек может его убить и съесть ночью, в темноте. Бык укладывается раздумывать недалеко от человека, прикрытый от таежных страхов усталым запахом хозяина…

На следующее утро они скоро выходят на шоссе.

Попутный грузовик быстро довозит их до районного городка.

Впрочем, лучше тут обойтись без грузовика, ведь загрузить туда быка без специального настила или крепких плах и веревок — невозможно.

Короче, на рассвете они входят в городок.

На окраине живет бывший колхозник — из того самого таежного колхоза, — к нему у Петрухи поручение от председателя. Тут они с быком и останавливаются, отъедаются и отдыхают.

Бык ночует на привязи во дворе.

Среди ночи Петруха испуганно просыпается, ему неспокойно, он выходит из дома во двор и долго стоит около быка, понимая всем существом, что бык его спас от смерти. Человек понимает, что если бы спас его не бык, а другой человек, то он был бы ему — этому другому человеку — благодарен долгие годы и мог бы для него сделать любое дело и любое добро. А тут — бык… Глаза живые. Стоит. Вздыхает. Тихо посапывает…

Человек его вел на смерть, чтобы сдать на убийство и получить деньги за его мясо. Человек, заплутавшись в тайге, хотел сам тайком убить его и долго есть бычье тело, чтобы спастись. А бык вывел его к людям, хотя знал, чуял — куда и зачем его ведут из родного стада…

Но — что делать, что делать?..

Человек уходит. От пригона пахнет жизнью, там с вечера стоит корова, это совсем путает мысль быка. Он думает, что будет жить вечно, как думал до этого только в родном стаде.

Петруха решает оставить быка, не сдавать, отдает его этому бывшему колхознику. Тот соглашается, но нужно исполнить еще некоторую формальность на местном мясокомбинате, то есть пойти и, представив колхозную справку, где сказано, что бык получен в уплату за работу и подлежит сдаче, как часть плановой продукции колхоза, заявить — быка сдавать не будем, распорядимся им сами, потому из плана эти центнеры надо вычеркнуть.

С тем Петруха и отправляется на мясокомбинат.

Бык к утру совсем уверился в продолжении своей жизни до бесконечности, и накрепко это у него связалось с Петрухой. Потому бык забеспокоился, когда увидел, что человек уходит. А когда запах человека вошел и стал окружаться запахом крови и смерти — от мясокомбината, бык порвал привязь, проломил заплот и, топая по улице, догнал человека недалеко от мясокомбината.

Петруха даже умиляется — бык идет рядом, как пес. Петруха похлопал его по шее, оставил у ворот и пошел в контору…

А бык все понял, он понял все так: спасенный им человек — подарил ему вечную жизнь, но для того — сам решил вместо быка пойти туда, где кончаются бычьи жизни в крови и грохоте.

Бык понял, что человек пошел вместо него.

Бык не может этого принять, он смешивается с пригнанным на убой стадом, входит во двор, окунается в смертельную душную пропасть кровавого запаха, идет и погибает с мыслью, что он опять спас человека…

И все это происходит.

Все заканчивается, пока Петруха находит в конторе тех, с кем можно решить мелочные формальные вопросы… Конец.


Вот, дружище, сам решай — стоит ли мой Бык твоего Робинзона Чучина.

Попутная идея: а не забрел ли Чучин на городской остров, ведя Быка из таежного колхоза?

Письмо девятое

Дома меня ожидало только одно твое письмо, но пока я настраивался отвечать на него, пришло еще два, причем одно из них, как это видно по штемпелю, написано и отправлено раньше, чем то, которое я получил первым. Это бывает.

Как-то я был в Алма-Ате и взял за правило писать каждый день по письму домой, пробовал заменить фотоаппарат письмами, в которых фиксировал все, на чем с вниманием останавливался мой глаз в незнакомом и интересном городе.

Писал я их в разных местах и из разных мест города отправлял. Но немногие мои письма успела получить жена за те две недели, пока я был в Алма-Ате. Основную массу писем я получил сам, когда вернулся, и если бы не даты под текстами, не почтовые штемпели, то сам черт бы не разобрался-когда какое написано, поскольку все они пришли вперемешку — первое среди последних, а последнее не пришло вообще.

Тут-то я и вспомнил, что к некотором почтовым ящикам торил тропинку по нетронутому снегу, что и назавтра к этому ящику ничьих следов, кроме моих — не было!

Местный житель, он знает, куда бросать, какие ящики опорожняют, а какие висят просто так, для создания цветового пятна в уличном пейзаже.

Теперь по делу:

Твои соображения, что государство все больше и больше берет на себя заботу о воспитании детей, и это уже само по себе, якобы, — поиск новых форм семьи; раньше семья держалась на том, что давили экономические и религиозно-общинные обстоятельства и вязали людей дети; теперь экономические обстоятельства уже не вяжут, женщина в зарплате сплошь и рядом догнала мужика, а если учесть, что она в массе своей не столько тратится на табак и выпивку, то и обогнала мужика, значит — теперь вяжут только дети; наконец, остатки общинного отношения к семье («домостроевщина»), характерные для пятидесятых годов, — изжиты, и это — хорошо; таковы твои соображения, они, мало сказать, наивны.

Скажи, а тебе никогда не приходило в голову, что семья — это не вынужденный, а добровольный союз, где никто никого ничем не вяжет?

Не вяжут, а любят друг друга, жалеют, сочувствуют… И не потому ли государство берет на себя все большую и большую заботу о детях, что состояние семьи вынуждает к этому. Кто поможет одиноким матерям? Государство. Государство, а не те, кто стал (?) отцами их детей. Кто предоставит такую возможность — не отдавать в ясли ползунка, а выращивать ребенка дома при матери до года? Может быть, отцы предоставят матерям такую возможность, станут вкалывать день и ночь, изыскивать все возможные средства к тому, чтобы мать не убегала на службу от трехмесячного ребенка? Нет, не мужья это сделают, а государство. Замедлит несколько общее свое движение — и сделает.

А мы между тем будем биться и бороться за счастье в личной жизни или за личное счастье, видя его в окончательно легком пути. Тяжело с этой женой — найдем другую, третью. Плох мужик — выгоним или заменим. Делов-то куча! А дети? А их тетя в детсаде, в детдоме воспитает, их государство не оставит…

Плоха стала жена. Но была же она «когда-то хорошей! Когда гуляли, когда признавались, когда расписывались — нравилась же она, была же она единственной? Так вот и оставь ее такой навсегда, надолго. Трудно? А кто сказал, кто навязал нам понимание, что семья — это череда удовольствий и развлечений, что это — луг, покрытый цветами растительного счастья? Семья — труд, а там, где труд, всегда должно быть трудно.

Чаще всего недостатки жены — это увеличенное отражение недостатков мужа. Надо попытаться исправить сначала себя, то есть в себе самом исправить все то, что не нравится в собственной жене, все, что в ней не устраивает.

А поиск новых форм семьи — это досужие разговоры. Не новые формы люди стараются найти себе, а такой вариант жизни, где поменьше было бы труда и ответственности, побольше удовольствий.

И, наконец, задайся вопросом, который вносит ясность во многие с виду смутные проблемы. Вопрос таков: кому это выгодно?

КОМУ ВЫГОДНО, чтобы в нашей стране число сирот и безотцовщины росло год от года?

Тебе? Мне? Какая же нам от этого выгода?

Отцам — пусть они дважды алиментщики?

Матерям — пусть они трижды омещанились?

Рабочим? Крестьянам? Науке? Искусству? Обществу нашему? Кому?

Правильно, никому среди нас.

И все же это ВЫГОДНО!

Выгодно тем силам, которые хотели бы видеть наше общество год от года ослабевающим, которые хотели бы приостановить наше развитие, наше движение, которые тратят на ослабление нашей державы столько средств!

Рушили избы, жгли нивы, давили танками, засыпали бомбами — не смогли поколебать наше общество. Что же теперь? Теперь всеми средствами идеологической, психологической войны бросились на разваливание изнутри, одну из ставок сделали на развал семьи, авось — получится!

Вот где проходит фронт.

Так и только так нужно понимать это дело. А не трясти частностями, рассказывая друг другу байки о женах, занятых изготовлением рогов, тряпками, склоками; о мужьях с газетой за обеденным столом, заначкой за подкладкой смокинга и любовницей-секретаршей.


Второе, — ты делаешь, на мой взгляд, неверный логический вывод, отмечая, что разговоры о разрушении семьи, о повреждении нравов — разговоры вечные, что ведутся они не один век, следовательно — и разрушение семьи, и повреждение нравов — процесс естественный, присущий жизни вообще.

Естественный процесс?

Нет и еще раз нет!

Напротив — если человечество из, века в век, постоянно борется с явлениями, которые оценивает как ЗЛО, то длительность и непрерывность этой борьбы свидетельствуют о том, что явления эти, ЗЛО это, — крайне противоестественны для человечества, крайне для него нежелательны, что ЗЛО — сильно и борьба с ним сложна.

Если человечество из века в век, из тысячелетия в тысячелетие, из уст в уста повторяло и повторяет, проповедует, учит, как сказано в «Домострое» — «не красти, не блясти», «не убий, не лжесвидетельствуй», — если человечество всем неизмеримым пластом фольклора утверждает праведность честного труда и неправедность наворованного богатства, праведность самоотверженности и неправедность эгоизма и лени, — то какие могут быть сомнения в том, ЧТО утверждается естественным и необходимым для человека, а ЧТО изгоняется и признается аномальным и противоестественным?


Когда-то человечество боролось не с модничаньем или обезьянничаньем, человечество боролось с людоедством. Следы этого остались в мифах, эпосе, фольклоре. Победив и изгнав это явление, оставшееся от звериных эпох, человек не повторяет тему противоестественности людоедства, множа и множа соответствующие сказки и высказывания, запреты и установки. Человек загнал семиголового людоеда Дьельбегена на Луну, обрушил его глубоко под землю, и, изжив реальное явление, выбросив из реального космоса, человек оставил только память о борьбе со зверем в себе.

«Ивана Петровича съели в конторе», «она его ест поедом», «он от тебя костей не оставит» — видишь, какой давний, атавистический смысл в этих фразеологизмах.

Убежден, что следующий этап борьбы человека со зверем в себе не менее сложен и продолжителен. Я говорю об убийстве человека человеком, в какой бы форме оно ни проявлялось.

Человечество в разные периоды своего движения выработало разные точки зрения на эту проблему:

Убийство — естественно. Ты убьешь меня, если я не убью тебя.

Убивать можно только чужого или плохого своего.

Убивать можно только плохого чужого и плохого своего.

Отдельный человек не может решать — убивать или не убивать плохих.

Никому из людей никогда нельзя убивать никого из людей. Процесс возникновения, утверждения и смены этих взглядов — длительный и невероятно сложный. И все в нем, как всегда, не идет в едином русле, да и в отдельных потоках струи перемешаны и переплетены — одна светлее, другая темнее, одна быстро стремится, а другая кружит у берега и всасывается болотом.

Но направление общего движения — едино, течение идет вперед, к тому времени, когда убийство человека человеком будет вытеснено за пределы человеческого космоса, как ранее было вытеснено людоедство, как для большинства человечества был вытеснен полигамный брак.

Но искорененное людоедство и искоренямое убийство — главные коренные проблемы, тут смысл и цели борьбы всякому нормальному человеку ясны и недвусмысленны. А вот как быть с падением нравов? Смотри, что по этому вопросу было писано двести лет назад:

«…в коль краткое время повредилися повсюдно нравы в России… гражданские узаконения презираемы стали; судии во всяких делах нетоль стали стараться, объясня дело, учинить свои заключения на основании узаконений, как в том, чтобы, лихоимственно продавая правосудие, получить себе прибыток, или, угождая какому вельможе, стараются проникать, какое есть его хотение; другие же, не зная и не стараясь узнать узаконений, в суждениях своих, как безумные бредят, и ни жизнь, ни честь, ни имения гражданские не суть безопасны от таких неправосудий.

Несть ни почтения от чад к родителям, которые не стыдятся открыто их воле противуборствовать и осмеивать их старого века поступок.

Несть ни родительской любви к их исчадию, которое, яко иго с плеч слагая, с радостью отдают воспитывать чуждым детей своих, часто жертвуют их своим прибыткам и многие учинились для честолюбия и пышности продавцами чести дочерей своих.

Несть искренней любви между супругов, которые часто друг другу холодно терпят взаимственные прелюбодеяния, или другие за малое что разрушают собою церковью заключенный брак, и не токмо не стыдятся, но паче хвалятся своим поступком.

Несть родственнических связей, ибо имя родов своих заничто почитают, но каждый живет для себя.

Несть дружбы, ибо каждый жертвует другом для пользы своея.

Несть верности к государю, ибо главное стремление почти всех обманывать государя, дабы от него получить чины и прибыточные награждения.

Несть любви к отечеству, ибо почти все служат более для пользы своей, нежели для пользы отечества;

и наконец несть твердости духу, дабы не токмо истину перед монархом сказать, но ниже временщику в беззаконном и зловредном его намерении попротивиться».


Ну, как — актуально?

Это 1787 год, «О повреждении нравов в России князя М. Щербатова» (М., Наука, 1985).


Ясное дело, князь он и есть князь, да еще двухсотлетней давности. Но далеко не случайно это сочинение издал Искандер в 1858 году, в одной книге с «Путешествием из Петербурга в Москву». Есть в искренней заботе князя то, что сближает его с Искандером, с нашими делами и заботами — с общей заботой человечества: борьба со ЗЛОМ, со зверем в себе!

И заботы князя М. Щербатова никак уж не говорят об искусственности его пафоса, о сплошной только реакционности князя, о том, что падение нравов — дело естественное.

Напротив — противоестественное!

Противоестественно презирать государственные законы, превращать государственную службу в кормушку; противоестественно занимать должность, будучи темным, бредя в своих суждениях, как безумный; противоестественно, как и двести лет тому назад, детям не почитать родителей, противиться их доброй воле и осмеивать дела старших; скажи, кто признает естественным такое положение, когда родители, меняя детей на прибыток и удовольствия, стараются поменьше обременяться детьми и слагают их, как иго с плеч? Почему же мы теперь считаем почти за норму то, что и двести лет назад было НЕ НОРМОЙ? Если двести лет тому назад порицалось разрушение семьи по пустякам, «за малое что», то теперь массовая культура это самое «малое что» возводит чуть ли не в жизненный принцип, а разрушение семей сплошь и рядом преподносит как нормальное, естественное и даже необходимое (кому?!) дело.

И надо отдать князю должное — он понимает не только то, что нельзя изменять семье, но и то, что терпеть этого нельзя, мириться с этим нельзя, нельзя сохранять видимость семьи, не будучи способным к семейной жизни.

А то, что говорит князь в конце приведенной цитаты, это — если перевести на современный язык — об активной и принципиальной гражданской позиции. Поскольку «твердость духу» — это и есть требуемое мужество для обличения непорядков, для поиска путей к их исправлению.


Наши недруги понимают, что открыто проповедовать нелюбовь к собственным детям или непочтение детей к старшим и родителям, пассивность и трусость, корыстолюбие и аморальность — невозможно, ибо тайное сразу станет явным и результат их усилий станет обратным задуманному.

Поэтому ползуче внедряются такие мыслишки: вообще-то воровать дурно, но если украл для пользы дела, то не совсем дурно и даже совсем не дурно; во-обще-то жестоко и несправедливо относиться к подчиненным — нельзя, но если это делается на пользу дела (выполнение плана по валу), то можно и даже нужно; ползуче проводится мыслишка: если ты заинтересовался поменять больную жену на здоровую или старую на молодую, называя это «любовью», то, конечно же, эта «любовь» должна всегда, непременно побеждать любовь к детям, которых этот заинтересованный обрекает при этом на муки всей дальнейшей их жизни; ползуче внушается подросткам, что самое главное и даже единственное, что должно их теперь интересовать в жизни — это интерес к противоположному полу, любовь к сокласснице, томление, страсти, ревность, очарования и разочарования в окружении враждебных взрослых. Не тому ли посвящены некоторые теле- и театральные зрелища, иные повести для подростков?

Многообразный, талантливый, мятущийся, направленный на реализацию природной жажды созидания — мир подростков принудительно загоняется в рваную тьму дискотек, пропахших «бормотухой», сводится массовой культурой к одному — как можно более ранней его сексуализации. Навязывается расхожий стереотип поведения, вырабатывается отношение к жизни, как к потоку удовольствий, развлечений, приключений.

А засилие в нашем кинопрокате дешевых «кассовых» западных фильмов только утверждает это и показывает, что имеющий больше денег — имеет и больше удовольствий, что умеющий сильнее и техничнее ударить человека по голове — более прав и счастлив, что самое главное в жизни — деньги и сила. И совершенно неважно — получены эти деньги в наследство, украдены они в банке, найдены в пещере или на дне морском. Деньги не пахнут!

Эстрадный лауреат-попрыгунчик в дамских пиджачках; песенная «дива» с раскованностью базарной торговки; живописец, торгующий историческим натурализмом; другой живописец, портреты которого своей красивенькостью так и напоминают работы Черткова («Портрет» Гоголя); уважаемая газета, считающая крайне необходимым сообщить всей стране подробности брака, развода, нового счастья серенькой актрисы; полнометражный цветной широкоэкранный фильм, снятый только для того, чтобы предоставить возможность престарелой красотке предстать в двух десятках нарядов; модный роман о приключениях демона и его любовных играх в Кордильерах; великий актер, который волею совсем невеликого режиссера вынужден перед стыдящейся публикой делать ежевечерне непристойности и всячески показывать пристрастие своего героя к мальчикам; кинорежиссер, понуждающий немолодую уже актрису голой кататься в снегу, чтобы тем самым показать свою передовитость и неотсталость от Запада… А стихотворные сборники, сплошь наполненные стихами о любви несостоятельной или несостоявшейся…

И постепенно затуманивается ясное.

И постепенно становится странным — почему это мне делают замечания, когда я надеваю любимую майку с флагом США или американскую армейскую рубашку со знаками различия?

Действительно странно…

Но можно ли представить Олега Кошевого в немецкой армейской рубашке? Можно ли представить Александра Матросова в рубахе с государственным флагом явно недружественной нам державы?

А ведь и они, и те парни, которые щеголяют сегодня в майках с надписями, типа — «Да здравствует пожарная команда города Бостона!» — состоят в одной организации — ВЛКСМ!

Почему комсомол берет под свое крыло городской рок-клуб, не открыв «Клуб советской песни»?

Надо ясно видеть ответ на этот вопрос.

Но ясное затуманивается. Абсолютное или тяготеющее к абсолютному подменяется относительным. Человек, видя плохое, уже не говорит ему НЕТ, а говорит НЕТ, НО…

Исключения из правил, которые, как известно, подтверждают правила, становятся не исключениями, а параллельным сводом антиправил.

КОМУ ЭТО ВЫГОДНО?

Видеть наше общество добрым, умным, честным, здоровым, сильным — выгодно нам, каждому из нас, выгодно всем людям, осознавшим доброе будущее человечества.

Видеть нас разобщенными, задерганными, полупьяными, видеть как можно больше сирот и неполных семей, видеть нас, бредущими в тумане утверждения относительности морали и этики, относительности всего в этом мире — выгодно тем, кто живет еще по законам людоедских времен, тем, кто считает: надо убить всех чужих, чтобы своим было хорошо.

Тревожно в мире. Проходит время, когда мы говорили обо всем — ДА, НО… НЕТ, НО…

Приходит время говорить всему человеческому — ДА!

Пришло время говорить нечеловеческому — НЕТ!

Письмо десятое

Теперь коснусь твоих соображений по моему сюжету с быком. А потом порассуждаю о присланном новом сюжете.

Сказал бы прямо — нравится тебе мой сюжет и ты попытаешься «обрастить его мясом». Мне вот тоже все больше и больше приходится по душе ситуация с Чучиным на городском острове, да так, что я могу теперь много чего порассказать о нем и о его жизни до острова, на острове и после острова…

Твое предложение — отпустить Быка на волю — доброе и романтическое. Но где она — бычья воля? Он же не дикий олень!

Противоречие между Быком и Человеком неразрешимо (пока?), но для искусства, я думаю, важно все время выделять и верно указывать направление течения этого процесса.

Проще говоря, пусть Быка будет жалко.

Жалко во всей широте этого чувства: от жалости элегической и пассивной (унижающей, по Горькому) до жалости действенной, искренней, активной, которая иначе называется — любовью.

Ты сам только подумай — у нас уже законодательно запрещено воспевать жестокость и убийство, смаковать их, эстетизировать, но это не значит, что нельзя писать о жестокости и убийствах, как думают иные «бдительные» редакторши. Можно писать и нужно писать, но с четких классовых позиций, с четкой идейной оценкой материала.

А то ведь дело доходит порою до парадоксальных вещей.

Из очередного переиздания прозы Анатолия Черноусова, ты его должен помнить еще по «Практиканту» и фильму «Завтрак на траве», «бдительной» редакторшей выстригается сцена, где замученный военным голодом мальчишка убивает утку, и невероятно он при этом мучается, мучается так, что на всю жизнь запоминает этот день и час, этот жизненный урок.

Так вот, выстригается эта верная по сути своей сцена, где жестокость никак не эстетизируется, не воспевается, не смакуется, а в то же самое время по всему городу на многих сеансах при полных «кассовых» залах идет очередная пошлая «бельмондятина», где шутя-играючи, походя убивают людей десятками, где просто так, для смеха людей избивают зверски, где сцены смачного мордобития столь естественно сняты, что зал просто катается со смеху, видя человеческую кровь и слыша тупые удары по человеческим лицам!

С кем боремся?

Неужели правдивое слово писателя вредно для нас, а пошлая западная белиберда — не вредна?

Сейчас эта «бдительная» редакторша кинется в срочном порядке при переиздании нашей прозы усиленно ее «отрезвлять», тупо и механически выстригая все, что крепче кваса. А что получится? А получится, что деревня у нас в шестидесятые годы была такой правильной, такой трезвой, что странным покажется и введение известного Указа, и та долгожданная борьба с пьянством, которая, в частности, и была подготовлена честной и правдивой прозой, необманной информацией о состоянии дел в обществе. Той информацией, которой не коснулась рука перестраховочно «бдительной» редакторши.

Вот в этом аспекте я и прочитал твой новый сюжет. Теперь вкратце тебе его и перескажу по-своему. Теперь твой сюжет может звучать так:


Некое собрание. Тема: погода и наше к ней отношение.

Трое выступающих, все нагнетая и нагнетая, говорят о холоде, неподготовленности к нему, угрозе простудных заболеваний и пр.

Выступает четвертый и говорит примерно следующее:

— Да, товарищи, надо смотреть в лицо фактам: известное похолодание в нашем районе отмечается. Да, морозы местами доходят до тридцати — сорока градусов ниже нуля. Но мы же не одни на земле, почему мы смотрим на вещи узко, как-то местнически. Надо смотреть шире. (Разворачивает газету.) Вот, в Ашхабаде — плюс девять. Неплохие, прямо скажем, температурные показатели в Крыму и на черноморском побережье Кавказа. И это тоже факт! А в городе Термезе градусник показывает двадцать пять выше нуля! Значит, в среднем у нас не так уж и холодно, если сложить наши минусы и термезские плюсы. И потом, почему мы живем одним днем? Кто сказал, что у нас всегда будет так, как сегодня? Пройдет месяцев пять — шесть и все зазеленеет, станет тепло и даже жарко. Вот так, я полагаю, надо смотреть на вещи и не нагнетать тут уныние и не запугивать друг друга морозами!

Речь произвела на всех такое сильное впечатление, что собрание проголосовало за то, чтобы считать, что на улице тепло, и единогласно все вышли на улицу соответственно без шуб и шапок и поголовно простыли.


Твой же поворот с собранием, когда выясняется, что это не люди спорят и выступают друг перед другом, а все это идет в недрах специальной электронной машины, которая существует для высвобождения коллективов от траты времени на собраниях и заседаниях, — этот поворот интересен, но опять из области фантастики. Да и не очень подробно ты его разработал. Я бы сказал так: в память этой машины, способной делать 10 миллионов операций в секунду, каждая контора вводит все данные каждого из своих сотрудников. Это первое. А уж второе — для проведения очередного собрания вводит повестку дня. И тогда машина проигрывает собрание и выдает результат в виде протокола и решения.

Но, подумай, может быть, лучше написать реальное, без машины, но несколько в юмористическом ключе заседание о погоде?


Шутки шутками, но не главная ли задача литератора честно сообщать читателям эту самую «температуру» мира, не успокаивать читателя, не запугивать, не ограничиваться только тем, что будет с погодой потом, что с ней творится сейчас на черноморском побережье Кавказа, но говорить именно о той погоде, которая сегодня здесь, чтобы читатель знал, в чем ему выходить из дома и к чему готовиться.


И еще о моем Быке.

Надо сказать, что эта история несколько не в русле уже ставшего расхожим толкования о противостоянии человека и природы. Довольно слез над цветком, на который наступили копыта стальной опоры ЛЭП; довольно вздохов над родничком, в который туристы-бандуристы с песней славного Розенбаума сбросили свой послеобеденный мусорок; довольно проклятий любознательным путешественникам, которые разве что на храме Василия Блаженного еще не выгрызли сакраментальное — «Здесь был Вася!»

За всеми этими картинками и совершенно искренними вздохами, пока они не стали расхожими и дежурными, есть правда, но как-то мы слишком удалились в частности. А дело-то давно не в частностях, если сама формула труда — безвозмездное пользование природой — не соответствует теперешним потребностям жизни и перспективам ее развития. Вот о чем надо печься!

Но мой Бык не о том.

Он, скорее, о глубинной неразъемности Человека и Природы, о той неразъемности, которая выше Человека, выше Быка, поскольку они связаны между собой в самом моменте жизни. Они объединены этим моментом, как части Единого. И приносящий природе вред приносит его, во-первых, себе, во-вторых, тоже себе и, в-третьих, только себе — природному в человеке.

Природа не столь беспомощна и беззащитна, как мы ее привыкли изображать в противостоянии машинной цивилизации и потребительскому отношению человека.

Простой пример:

Пригородные леса Н-ска стали сохнуть от переизбытка отдыхающих в них неорганизованных горожан, подснежник исчез совсем, редкой стала мать-и-мачеха, медуница; жарки уничтожаются, как сорняк на хорошем огороде. Много людей — трава не выцветает, птицы от шума не селятся, нарушаются какие-то тонкие и не всегда понятные нам связи в лесу, и — сохнут сосны, и весь лес, засыпанный пробками, бутылками и отбросами, устает и тихо отмирает.

Но, посмотри, что получается дальше — что-то срабатывает в системе самозащиты природы, и лес получает полную возможность отдохнуть от человека, лес густо заселяется клещом.

Клещ особо опасен весною и в начале лета, когда вырастает трава, цветут цветы, птицы заселяют гнезда, и выводят птенцов, и кормят их, очищая природу.

Так или иначе, но за последние три-четыре года, когда клещ стал на многих участках очень густым, пригородные леса несколько ожили, много медуниц, огоньки цветут уже не только в глубине массивов. В прошлом сезоне я видел их в тридцати метрах от остановки автобуса. И это отнюдь не свидетельство повышения экологической культуры масс. Просто — люди боятся клещей.

А сколько птицы стало в пригородных лесах!


Думается, и здесь четко сработал природный охранный механизм, который ввело в действие наше поведение, наше отношение к озерам, земле, воздуху.

Это случаи неприятные, но все же локальные, как-то ограниченные в пространстве и — будем надеяться — во времени,

А уж то, что с нами делает природа, когда мы замахиваемся на дела крупные, — ты и сам можешь вспомнить — тут уж доходит до климата, его изменений, столь ощутимых человеком.

Природа неуязвимей, сильней, необоримей, чем мы о ней писали и привыкли думать. Уязвим, слаб, а порою и беззащитен — человек со всей его наукой и техникой, со всеми его пристрастиями, фобиями и самонадеянностью, граничащей с безответственностью. Подрубив сук, на котором сидим, мы грохнемся на землю, а дерево останется стоять.

А подрубаем мы этот сук с невероятной последовательностью.


Ты вот пишешь мне — время покажет, время разберет — кто прав, кто виноват и пр. Время временем, но писал ли Толстой в расчете на то, что его «Исповедь» или «Что такое искусство?» правильно поймут и оценят через сто лет? Да и множество других статей великого старца — разве не к тому дню, в котором они появились, были обращены, и в том уже дне признаны были настоящими и бессмертными?

Неужели потомкам нашим будет яснее этот сегодняшний день, его боль и правда, его надежда и свет, его борьба и слава? Разве им яснее станет — что сегодня главное, а что — второстепенное? Что ложное и что истинное? Что минутное, а что вечное? И кто сказал, что ценность произведения в его сегодняшней оценке критикой, тиражами и премиями?

Каждое произведение содержит ценность в себе, а не вне себя. И эта немодная, непреходящая ценность видна в нем сегодня, и не надо дожидаться потомков, чтобы увидеть ее.

К таким высоким произведениям, радеющим о душе человеческой, я отношу статьи Валентина Распутина, опубликованные в газете «Известия» в 1986 году. Эти его статьи ярчайшими страницами войдут в историю русской публицистики, как свидетельства подлинной ее гражданственности, патриотичности, высокого мужества и твердости духа…

Раскрой первый том «Истории Сибири», главу о древнекаменном веке, эпохе палеолита.

Там, на тридцать девятой странице, помещена карта-схема «палеолитических нахождений», то есть следов, стоянок сибирских людей эпохи палеолита. Они рассредоточены в пяти группах — Алтай, верховья Енисея, Лена, Ангара, Селенга. Три группы из пяти — у самого Байкала. Это убедительно говорит о достаточно плотной заселенности этих мест уже в столь невероятно отдаленные от нас давние каменные века.

Ты только подумай, ты только представь себе, что нас, сибиряков, кровно связывают с Байкалом не годы, не десятилетия и даже не века — нас связывают с Байкалом ДЕСЯТКИ ТЫСЯЧЕЛЕТИЙ!

Сколи глубока эта память, сколько основательна, сколь неразменно дорога! Бросьте клич в сибирский народ — и он неурочным трудом, добровольными пожертвованиями, даже выплатой специального «байкальского» налога посчитает счастьем и радостью собрать столько денег, сколько будет нужно для того, чтобы сохранить озеро навсегда от непродуманных и слабо обоснованных хозяйственных посягательств. И сделаем мы это не столько потому, что Байкал — это действительно дорогостоящий природный объект, который можно продавать более или менее рационально, сделав его местом, где пресыщенный и слепой духовно иностранец с удовольствием от посещения престижного места оставлял бы свою твердую валюту.

Нет. Байкал нам дорог потому, что — Байкал, потому что это — наша прародина, это земля святая, это море — священное.

Тысячи и тысячи предков наших стоят за каждым словом статей Валентина Распутина, он — их голос, он их боль, он их надежда. И голос этот слышит каждый живой человек. Не слышит его только тот, кто еще не родился или не рождался никогда.


Работает комбинат.

Трудятся сотни людей.

Этот труд — основное содержание их жизни. В этом труде люди реализуются как единственные и неповторимые личности. Ведь каждый живет, желая раскрыться и воплотиться в деле…

О, как мы привыкли повторять истины, порою и не вдумываясь в их настоящий смысл!

Не просто в труде реализуется личность человека, но в общественно полезном труде. ПОЛЕЗНОМ — я еще раз повторяю это слово, в таком труде, который приносит пользу обществу.

Стал я, друг мой, частенько заглядывать в словарь Даля, чтобы для себя уточнятк смысл даже и привычных слов. Так через Даля приникаешь к их незамутненному источниковому значению…

Владимир Даль:

ПОЛЬЗА ж. и польга сев. вост, (льга, легко) льгота, облегчение; помощь, прок, подспорье, улучшение; выгода, прибыль, барыш, нажива. Что пользы в посулах! Глупому дитяти невпользу богатство. Сохе грамота не польга. От лекарского снадобья полый мало. Что пользы в ссорах! Тут всего пользы нам будет по грошу с аршина. Что в рот полезло, то и полезно. Судье полезно, что в карман полезло. Без ума — не в пользу (впользу) и сума. Все добро, да не всякому на пользу. ПОЛЕЗНЫЙ, служащий на пользу, ее доставляющий. За полезный труд спасибо, за бесполезный дурака скажут…

Облегчение, помощь, прок, выгода, подспорье — вот этими значениями и поверим некоторые занятия конкретных людей, чтобы выявить — насколько полно они реализуются как личности в своем труде.

Крестьянин вырастил картошку. Убрал и сдал государству. Картошку большей частью сгноили в неприспособленном помещении, а остальное продали в магазине людям и те это съели.

Другой крестьянин вырастил урожай винограда, сколько-то сам съел, а остальное сдал государству, и из этого винограда сделали люди вино «Агдам».

Какой прок, облегчение, подспорье, помощь, льгота людям от труда крестьянина, который вырастил картошку, а она до потребителя почти не дошла? Значит, крестьянин этот трудился на все сто, а реализовался на, скажем, 15 процентов? Выходит, что так.

А если в результате труда второго крестьянина, вырастившего урожай винограда, ни одному человеку, купившему и выпившему «Агдам», не было принесено никакой выгоды, проку, помощи, прибыли и подспорья (вот уж действительно — «Агдам» — подспорье в жизни!), а напротив — нанесен и довольно ощутимый вред, то как мерить общественную пользу труда виноградаря? Как считать его чистый и благородный труд — общественно полезным! Не было бы разве больше пользы обществу, если бы он вообще не выращивал этот виноград?

Конечно, было бы больше пользы, в крайнем случае — меньше вреда.

Потому и ставится задача — не изводить добро на бурду, одуряющую человека, но дать ему возможность покупать виноград и пить виноградный сок. И только тогда труд виноградаря будет полезным не единственно для него, но еще и для общества. Только тогда, когда желательно вся картошка, выращенная другим крестьянином, дойдет до народного стола, он — этот крестьянин — и станет реализовываться как личность в труде общественно полезном.

Нормальные люди делают дурное дело с большой ленью и неохотой. Зачем выращивать картошку и аккуратно ее убирать, если все равно погноят?

Сколько у нас людей еще вынуждены заниматься дурными делами!

И опять к Владимиру Далю.

Сколько я ми искал в его томах — так и не нашел толкования слова БЕСХОЗЯЙСТВЕННОСТЬ. Или неважным посчитал он это слово, или не было его во времена Даля в активном и существенном составе живого великорусского языка…


А где сюжет? — спросишь ты.

Не буду нарушать нашего договора, но сюжет тебе предложу совсем непритязательный, совсем привычный, однако мне он очень дорог и для меня сюжет этот — единствен.

Помнишь, еще в Москве я тебе рассказывал, что раннее мое детство прошло в Новотырышкинской МТС, в Тырышке, как ее все тогда называли. Была такая МТС недалеко от деревни Новотырышкино, где теперь крепкий и славный колхоз «Красный Октябрь».

Не буду повторять, что место это для меня святое, хотя с конца пятидесятых годов оно пусто. Эх, а еще говорят, что свято место пусто не бывает!

Но я не о том.

Сперва тоска по родине так нас с братом не донимала, чтобы бросить все и рвануть туда, в Тырышку. Да и добираться было трудно. А потом выяснилось, что до Тырышки от Н-ска, если все рассчитать, можно добраться на автобусе (Н-ск — Колывань — пересадка — Колывань — Новотырышкино) буквально за пару часов!

Я взял с собой старшего сына, был он тогда еще первоклашкой, вернее, только готовился в первый класс, поскольку дело было в конце августа, сговорились мы с братом и в солнечную субботу двинули на родину.

Автобус до Колывани нас домчал невероятно быстро. Но там оказалось, что транспорт до Новотырышкино уже ушел, а еще будет только Кечером.

Мы пошли пешком. На первых километрах нас подвезла одна попутка, а в «Красный Октябрь» мы въехали на огромном КамАЗе, в кабине просторной и красивой.

Да, для сюжета важно, что ни я, ни мой брат — не были мы в Тырышке до того дня с момента отъезда ровно тридцать лет.

На деревенской улице мы выбрали женщину постарше и спросили у нее о дороге к поселку бывшей МТС. Она рассказала, но коротко и с удивлением — да это тут рядом! И мы пошли.

Редкий, кривой, вытоптанный коровами лесок за деревней тут же кончился. Открылась широкая луговина со стожками сена, редким кустарником. Впереди и слева она упиралась в плотный березовый лес, а справа оканчивалась хлебами.

Мы уже волновались и спорили, как идти — правей или левей.

По логике и памяти надо было идти левей, поскольку там и есть угол — речка Антропка впадает в другую речку — Оёш, на которой и стоит «Красный Октябрь».

Спорить было некогда, городского мальчика заедали в деревенской траве крупные и равнодушные комары.

Мы пошли прямо. У березняка брат — он старше меня — все досконально вспомнил: тут была нефтебаза, тут жили Капустины.

И этот лес — березы, боярка, осины — быстро кончился.

Скоро нам открылась светлая поляна, широкая, как бы выпуклая, светлая как песня, высоко заросшая цветущей некошеной травой. Справа ее пересекал короткий ряд одичавших старых кленов, которые когда-то стояли в палисадниках. Слева на поляне стояла одинокая старая-престарая боярка, вся усыпанная яркими гроздьями ягод.

Мы прошли поляной и вышли к речке Антропке. Она была! Хотя и пересыпана чудовищной дамбой (дорога), хотя и за дамбой вода не доходила до железной трубы и совсем заболотилась, заросла и зацвела.

Мы покопались на месте родного дома. Нашли огромный кованый гвоздь, Останки настенных часов-ходиков, тяпку, сделанную из какой-то детали сельхозмашины. Все это было не из нашего хозяйства. Не мы последние жили в том казенном доме, но все это железо мы нашли на том месте, где стоял наш дом.

В скобках. (Самовар мы с братом извлекли из земли, где стоял отеческий дом. Тронули его только, задели слегка, и он сам стал очищаться, отряхать мороку и светлеть на наших глазах. И вот уже брат задумался и загляделся в его золотой усталый бок. Русые его волосы шевелит ветерок поля родного. Что ему там увиделось, в этом золотом боку? Что зазвенело, запело, что заплакало из той дальней дали, где было его и мое сиротское, военное, счастливое детство? Что шепчет брат мой, сидя здесь на солнечном холме святой и пустой родины?)…

Там, где стоял двухэтажный деревянный клуб, там где были каменные мастерские, кузница, мельница, — в тяжелой траве огромные, больше футбольных мячей, грибы-дождевики. Я позвал сына, чтобы удивить и обрадовать его в этой странной для городского мальчика поездке. Но удивил меня он. Там же в траве он обнаружил вросшие в землю, проржавевшие, полуистлевшие, но СУЩЕСТВУЮЩИЕ еще на этом свете два остова — один ЗИСа, другой «студебеккера». И все бы ничего, но дело в том, что я и брат мой и другие тырышкинские пацаны — мы в детстве все время играли на этих остовах, они тридцать лет назад тут были, и теперь так и лежат!

Потом мы прошли километра полтора до устья Ан-тропки, она к устью совсем ожила — ключей много, — потом мы втроем искупались на том самом месте, где купались тридцать лет назад. И вода была нестерпимо холодной и чистой. И ангина, с которой я отправился с утра в этот путь, сразу прошла.

Рыбу мы увидели тут в реке, когда смотрели на нее с крутого бережка.

На обратном пути на заброшенной дороге сын мой нашел полушку 1700 какого-то года.

Теперь мы с братом часто вспоминаем ту, первую, поездку на родину. Честное слово, ничего с нами тогда не произошло, но как-то нам в жизни стало крепче, когда мы увидели и эту солнечную поляну, и эту речку, и все эти места.

Я не мог себе раньше даже и представить, как сильно, как полно и как светло можно любить кусок земли! Не знал я, какую силу может он придать душе, от каких нелепостей удержать в жизни, и каких бед вызволить только тем, что он есть на свете, что не залило его рукотворное море, не построили на его месте гигант какой-нибудь индустрии и пр. Вот ведь выпадает такое счастье! А как же счастлив тот, чья родная деревня стоит себе под сибирским небом, живет и не собирается исчезать…

Письмо одиннадцатое

Прекрасно ты написал письмо о своих затаенных, как ты их назвал, мечтах. Это здорово, что ты полон больших планов, что ты — мечтаешь! А ведь действительно — счастлив человек, которому не стыдно признаться в своих мечтах, у которого нет тайных мыслей, скрываемых показной порядочностью, который любое свое дело может открыто и добровольно разделить с ближним, не понуждая его на сделку с совестью, напротив — высвобождая у ближнего сознание того, что любое и его доброе дело — это дело общее, каким бы личным оно ни казалось.

Но каждый из нас обладает раз и навсегда обретенной единственностью, местом, занятым в мире с момента рождения, той частичкой пространства, которая стала его телом, и если человек стоит на земле, то никто уже не встанет на его место, а если и попытается встать, то не сможет, ибо, сдвинув человека, он займет место пустое, тогда как человек все равно будет занимать свое место, то есть то место, где он теперь находится.

Человека можно лишить квартиры, всех материальных благ, семьи, родных мест, но невозможно лишить его той частички пространства, которую он занимает, пока жив.

Невозможно занять место дерева, птицы, зверя, травы.

Невозможно занять место деревни или холма, горы или долины, реки или книги.

Мир наш составлен весь из единственностей, из неповторимостей.

Войди в мое положение, — говорим мы, Встань на мое место, — просим мы. Побывал бы ты в моей шкуре, — сетуем мы.

Чтобы понять меня, ты должен побыть мною.

Искусство, литература — предоставляют такую единственную возможность для человека — быть понятым, дать человеку возможность не просто посмотреть на себя со стороны, а войти в положение других людей и существ, встать на их место, побыть в их шкуре, т. е. пережить, кроме своей единственной жизни, сотни и сотни жизней других, неведомых, отделенных от этого человека пространством, временем, социальными, политическими, религиозными, национальными и прочими непреодолимыми или трудно преодолимыми преградами.

Вот роль литературы и искусства в том, что называется духовным опытом.

Одна из задач этого рода человеческой деятельности, а возможно и задача главная, единственная, — объединение человечества вокруг Добра, Правды и Красоты.

Человек — в идеале — должен обладать объемным восприятием мира, т. е. пониманием того, что он не ОДИН в мире и жизни, но неразрывно и кровно связан со всеми и всем. И когда человек приносит себе несчастья, он приносит несчастья миру, а принося себе подлинное праведное благо, — он приносит благо миру. Мы видим, что часть общества, часть человечества, как единого организма, который еще мучительно складывается, ведет себя подобно злокачественной опухоли. Эта часть общества, часть человечества умножается в себе за счет всего остального организма и ничего остальному организму не приносит, кроме зла, вреда. Часть обезжизнивает целое.

Возможен ли какой-то путь?

Можно ли на первых порах хотя бы локализовать эту вредоносную часть!

На этот вопрос не может быть двух ответов!

Борьба за единство, социальную справедливость, равноправие, взаиможизнь — это и есть надежда людей.

Но есть однако такие люди, которые твердо считают, что их собственная смерть искупает все, что они делают при жизни.

Есть в мире рабы собственной смерти. Они уверились в том, что кроме смерти ничем в этой жизни неотвратимо не обладают, потому и готовы есть в три горла, носить сразу четыре шубы, иметь по три жены, но ни одного настоящего сына. Поскольку сын, на их взгляд, это не приобретение, а трата жизни, разменивание ее.

Суетливость этих людей подобна суетности земляного червя, прижатого лопатой крестьянина..

Неужели в час смерти их успокоит сознание, что они съели не ведро икры, а бочку; что они выпили не бочку коньяка, а три бочки; что была у них не одна жена, как у человека цивилизованного, а все встречные женщины в женах, как у дикаря, как у человека каменного века?..

Неужели смысл жизни в том, чтобы побольше пропустить через себя еды и питья, поменьше отдать сил чему-то, тут же не приносящему лично тебе пользы, побольше обворовать, обмануть, обвести людей вокруг себя?

Да, жить под страхом смерти, побольше съесть, побольше выпить — содержание жизни!

Тогда бессмертен кран на бочке с коньяком, ибо никто еще не пропускал через себя столько престижного напитка. Тогда надо петь гимны подсобке, где хранится продовольственный и промышленный дефицит, ибо ни одна квартира, ни один желудок не вместят сразу такого количества престижности!

«Вот это — жизнь! Живи — не тужи!.. — как поет Лоза в «Примусе», — …ах, если б каждый вечер — такая жизнь!»

В скобках. (Смотри, как отозвалось в рок-музыке шаляпинское «Ах если б навеки так было…»)


Не думаю, что носители зла в нашем обществе слабы и примитивны. Они сложны и сильны, хотя бы потому, что им первые билеты на вернисажи, на лучшие спектакли в лучшие театры, им лучшие книги в достаточном количестве, они видели Европу, они не лыком шиты в прямом и переносном смысле.

Но «съесть» книгу — это не значит понять ее.

Покрасоваться в театре, это еще не значит что-то там испытать душою.

Те же органы, которые есть у человека для потребления вечной духовной пищи, у этих людей давно атрофировались, они подавлены страхом физической смерти.

Человек, не употребляющий, не усваивающий духовную пищу, духовно умирает с той же непременностью, как физически умирает человек, лишенный хлеба насущного.

Потому и говорится о гармоничной личности.


У мира человека нет выбора. Или быть добрым, или не быть вообще. Человек, который начал жить по законам зла, т. е. предавая, обманывая, — уже мертв, хотя окружающим долго еще может казаться, что он жив. Но постепенно дух его разложения — гниет душа — становится настолько сильным, что вокруг этого мертвеца остаются только такие же мертвецы, а все живое бежит от него, вернее уходит, как в конце концов уходят люди от любой могилы.

Письмо двенадцатое

Ну, жутковатый, страшненький ты мне прислал сюжетец, не к ночи будь он помянут!

Намекаешь на мой пожилой возраст? Побуждаешь меня задуматься о том, что я уже, на твой взгляд, стар?

Но — в сторону риторику и восклицания, перейдем к делу.

Начало — маленькая планетка в созвездии Стрельца попадает в непредвиденное космическое облако, тайные силы которого лишают всех жителей планетки способности к продолжению рода своего. Это напоминает фантастические ходы прошлого. Помнишь, нечто подобное произошло у Г. Уэллса? Кажется, и у А. Беляева было нечто такое же. Это была литература, предвещающая первую волну глобальных катастроф — мировые войны, фашизм, возникновение атомной бомбы, зло науки, поставившей себя над общечеловеческой моралью.

Однако новизна в твоем сюжете есть, насколько я могу судить, ведь знаю историю фантастики довольно слабо. Кажется, до такого ужаса никто еще не додумывался — написать целую планету, пусть небольшую и далекую, где перестали рождаться дети!

Ты предполагаешь не писать в сюжете определенную линию или семью, но показывать общее затухание: последний престарелый пилот в последнем усилии поднимает в воздух последний самолет с последнего аэропорта в последний полет над планетой, Последний альпинист поднимается на последнюю горку… Последние лыжники идут в последний поход по снегам севера… Последний автомобилист… Последний велосипедист… Последний… Последний…

Вот все, что ты выводишь из предложенной ситуации. Если писать для демонстрации своих беллетристических возможностей, то тут простор огромный. Только сперва надо все это написать, нагнать ужаса, а в последней фразе сказать: вот, мол, пролетало какое-то космическое облако — и люди на планетке были лишены возможности и способности к продолжению рода своего.


Но какая же мысль из всей этой истории высечется? Мир не может без молодых? А кто когда утверждал обратное? Написать боль поколения, которое уходит? Но ни одно поколение не уходило так и не уходило все сразу, поскольку поколения всегда складываются не только из ровесников, но и единомышленников разных возрастов…

Словом, определенной живой мысли я пока в сюжете этом не прощупываю. Только игра воображения.

А ты помнишь вот эти стихи Афанасия Фета:


НИКОГДА

Проснулся я. Да, крыша гроба. — Руки

С усильем простираю и зову

На помощь. Да, я помню эти муки

Предсмертные. — Да, это наяву! —

И без усилий, словно паутину,

Сотлевшую раздвинул домовину

И встал. Как ярок этот зимний свет.

Во входе склепа! Можно ль сомневаться? —

Я вижу снег. На склепе двери нет.

Пора домой. Вот дома изумятся!

Мне парк знаком, нельзя с дороги сбиться,

А как он весь успел перемениться!

Бегу. Сугробы. Мертвый лес торчит

Недвижными ветвями в глубь эфира,

Но ни следов, ни звуков. Все молчит,

Как в царстве смерти сказочного мира.

А вот и дом. В каком он разрушеньи!

И руки опустились в изумленьи.

Селенье спит под снежной пеленой,

Тропинки нет во всей степи раздольной.

Да, так и есть: над дальнею горой

Узнал я церковь с ветхой колокольней.

Как мерзлый путник в снеговой пыли,

Она торчит в безоблачной дали.

Ни зимних птиц, ни мошек на снегу.

Все понял я: земля давно остыла

И вымерла. Кому же берегу

В груди дыханье? Для кого могила

Меня вернула? И мое сознанье

С чем связано? И в чем его призванье?

Куда идти, где некого обнять,

Там, где в пространстве затерялось время?

Вернись же, смерть, поторопись принять

Последней жизни роковое бремя.

А ты, застывший труп земли, лети,

Неся мой труп по вечному пути!

январь 1879

Мы говорим о космизме восприятия мира, порою понимая под этим прямое перечисление в стихах ненаполненного терминологического ряда — пространство, вселенная, космос, ракета, орбита и пр. Но стоит вчитаться в такие стихи, становится очевидным, что по силе и качеству ощущений полет в космос в них ничем не отличается от поездки на автомобиле за город. Полет в космос вызывает у автора эмоции того же мизерного масштаба, хотя и выражены они «космическими» словами.

Афанасий Фет, которого часть критики продолжает числить по ведомству «тихой лирики», даже и в обыденных ситуациях выражает столь сильные чувства, что подлинный космизм восприятия проходит по всему его лирическому миру.

Я загораюсь и горю,

Я прорываюсь и парю

В томленьях крайнего усилья

И верю сердцем, что растут

И тотчас в небо унесут

Меня раскинутые крылья.

29 августа 1885

Чувство космоса, чувство человека в космосе и космоса в человеке Афанасий Фет выражал сильно, точно, заразительно.

Унылая наша инерция невнимания к собственным богатствам, отрицания нами собственных богатств, когда до сих пор плохих стихотворцев по дурной привычке ругают именем Фета, — все- это нас же самих и обедняет. Мы все еще по какой-то странной пугливости не хотим всей душой открыться нашему родному русскому слову, принять высокое богатство русской классики, которое почитаем зачастую только на словах, а не на деле.

И не потому ли, в частности, это происходит, что иному громыхателю прописных истин, горячему повторятелю вчерашних газет в кое-как на скорую руку зарифмованных стишках, ему удобнее существовать в литературе, когда в ней нет Фета, Майкова, Никитина, когда непереваримый мусор скороспелой серой псевдопублицистики не поверяется чистотой и силой классики, ее верностью действительной жизни национального характера. За частью классики закрепляется оценка — ДА, НО… И всем этим складывается, как норма, невнимание молодых к классике, они приходят к своим книгам без ШКОЛЫ. А если вдуматься, то чего недостает современной поэзии последних поколений, так это настоящей классической ШКОЛЫ. Представь себе балет без школы, без постижения классики; представь живопись без рисования гипсов и постижения законов перспективы, классической композиции; представь себе музыканта, скрипача, у которого не поставлена рука, который не прошел школу классики… А для стихотворчества это стало почти нормой. И нет ничего неосновательнее, бездоказательнее, чем бодряческие утверждения, что культура стиха, общая культура поэзии — растет, что она выросла! Увы, нисколько!

Напомню тебе еще одно стихотворение Афанасия Фета, где космизм восприятия выражен настолько ощутимо, красиво и сильно, что эти строки — как живая классика — бессмертны:

* * *

На стоге сена ночью южной

Лицом ко тверди я лежал,

И хор светил, живой и дружный,

Кругом раскинувшись, дрожал.

Земля, как смутный сон, немая,

Безвестно уносилась прочь,

И я, как первый житель рая.

Один в лицо увидел ночь.

Я ль несся к бездне полуночной

Иль сонмы звезд ко мне неслись?

Казалось, будто в длани мощной

Над этой бездной я повис.

И с замираньем и смятеньем

Я взором мерил глубину,

В которой с каждым я мгновеньем

Все невозвратнее тону.

1857

В стихотворении «Никогда» сила творческого воображения в том, что свое исчезновение — исчезновение одного человека, себя — представлено, как исчезновение всей и всякой жизни на планете.

Земля рождается для человека с его собственным рождением, земля умирает для человека с его собственной смертью. Потому так склонна иногда старость собственное старение воспринимать как старение мира, а собственный грядущий конец, как грядущий конец света.

Афанасий Фет нарисовал картину мертвого мира и единственного оставшегося в живых человека. Страх абсолютно одинокой жизни — это выражение страха всегда одинокой смерти. Все остается — льется свет, шумит ветер, движутся птицы, говорят, смеются люди, а он одиноко, один, в одиночку — непонятно почему, по какому смыслу и праву, за что? — обречен покинуть этот живой мир! Это ощущение, ощущение смерти, дано Афанасием Фетом космически.

«Пароходы, строчки и другие долгие дела» — это космическое воплощение бессмертия человеческого.

Ты же рассредоточил и ослабил ощущение серьезности, космизма ухода человека из мира физически живых, — последний пилот, последний хирург, спелеолог, альпинист, велосипедист и — т. д. и даже, скажем, — последний подниматель ложки с манной кашей. Это уже доведение — пусть невольное — серьезного до пародийного звучания.

Все же в твоей разработке сюжета я не почувствовал, что ты хочешь донести мысль: каждый человек — и первый, и последний на земле (единственный). Каждый человек — космос — и Акакий Акакиевич, и Иван Александрович, и Иван Ильич.

«Никогда» Афанасия Фета и «Смерть Ивана Ильича» Льва Толстого — вещи удивительно созвучные, органически связанные.

Классики понимали ценность жизни и единственность человека, как единственность космоса…


Твоя же придумка о планетке, лишенной возможности к продолжению рода — так пока что совсем не воспринимается.

Это или агитация за увеличение детей в семье или еще что.

Агитация, если это так, правильная, но она прозвучала бы сильнее и убедительнее, если бы сюжет твой перенести на историю реалистическую о семейной паре, без всяких там космических факторов:

Постепенно, постепенно, ВНЕЗАПНО — стареющая пара понимает, что все, на что была потрачена жизнь — тщетно, суетно, несущественно. Все нажитое — прах, мертвый и бесполезный. Но главное — страх их обуревает — невероятно длинная нить жизней, протянутая до каждого из них из тьмы тысячелетий, — вот тут на них и прервется. Вместе с ними теперь уже в полное небытие и забвение уйдут все тысячи и тысячи предков, которые сохранили жизнь, не давали ей прерваться и передавали дальше через пожары, нашествия, войны и революции!

Тут у этой семейной пары, потратившей свое единственное время на созерцание чужих пространств, на поедание редкой неродной пищи, на добывание и одевание себя в тряпки и шкуры, которые считались лучшими тряпками и шкурами, на произведение обманного впечатления о себе, — страх встает полный — жизни не было, они, оказывается, и не жили, хотя родились, но потом как-то постепенно, постепенно, ВНЕЗАПНО при жизни умерли…

Думаю, так вот надо сюжет заострить, если ты агитировал за многодетные здоровые семьи.

Но — вряд ли. Пока что придумка твоя скорее воспринимается плоским противопоставлением отцов — детям (хотя в сюжете только отцы). Или еще более тривиальным — выпрашиванием у старшего поколения возможности сидеть за рулями управления — будь то штурвал авиалайнера или кресло директора сельской школы.

Причем выпрашивание у тебя идет через запугивание старшего поколения!

Мелко и смешно!

Солнышко весеннее льется, А небо такое чистое, умытое!

Кончается весна. Этот перелом самый красивый в природе, самый впечатляющий. Хорошо все!

Радио поет:

Миллионмиллионмиллион — алыхроз —

Изокнаизокнаизокна — видишьты —

Ктовлюбленктовлюбленктовлюблен — ивсерьез —

Жизньсвою — прев — вратит — вцветы!

Будем петь один шлягер, будем носить джинсы одной фирмы, никогда не отдадим своего и постараемся размотать то, что сделано до нас! — это вольный перевод той самой алтайской песенки народной, которую я тебе сообщал в первом письме, помнишь? —

Будем ездить на одном коне,

Будем носить одну шубу,

Не будем скрывать то, что слышали,

Будем беречь то, что нашли!

Загрузка...