Иван Чигринов известен всесоюзному читателю главным образом как автор двух крупных романов, посвященных событиям начала Великой Отечественной войны, — «Плач перепелки» и «Оправдание крови». Но между тем писателю, получившему заслуженное признание самой широкой читательской аудитории, писателю, как мы говорим, «военной темы», в 1941 году не было еще и семи лет. Иван Чигринов принадлежит к тому поколению белорусских прозаиков, которое принято сейчас называть «средним». Этот «возрастной» критерий носит одновременно и конкретно-временной и исторический характер. Детство, годы воспитания души, исторически совпавшие с великой войной (а у Чигринова еще и с немецкой оккупацией), наложили свой неизгладимый отпечаток на всю последующую жизнь каждого советского человека, а в данном случае — самым существенным образом сформировали творческую индивидуальность писателя. В 1975 году, отвечая на анкету журнала «Вопросы литературы», Иван Чигринов назвал войну «первым и главным событием в его жизни». «Каждый из нас, — писал он, — будет привносить в изображение войны что-то свое, воссоздавая ее общую картину. О минувшей войне, на мой взгляд, еще не все сказано».
К большим эпическим произведениям Ивана Чигринова привел не только традиционный в литературе опыт писателя-рассказчика, но и отнюдь не традиционный опыт исторической жизни, выпавший на долю его поколения. Пятнадцать лет назад рассказ «За сто километров на обед» Чигринов начал таким, во многом полемическим зачином (который, кстати, в контексте литературного развития 60-х годов воспринимался как прямой и обоснованный выпад против характерного для тех лет настроения инфантилизма, выразившегося, в частности, в апологетике граждански незрелого героя): «Нам, детям войны, было в ту пору (речь идет о 1943 г. — Г. Е.) лет по десять — ну, кому-то больше, кому-то меньше. Но мы тогда уже все знали, и мне иногда кажется, что знали гораздо больше, чем теперь, когда каждому из нас по тридцать лет».
Осмелюсь повторить старую, но не устаревшую мысль — лучшие произведения о войне всегда современны и доступны любому читателю. Позволю себе рассказать случай из своей литературной практики, связанный с именем Ивана Чигринова.
Мне предложили выступить перед школьниками и рассказать о творчестве Чигринова. Каково же было мое изумление, когда, переступив порог читального зала библиотеки, я увидела перед собой вместо ожидаемых девяти- или десятиклассников — школьников… семилетнего возраста. Признаться, я растерялась — ведь у Чигринова нет, ну, просто совсем нет произведений для ребят. И уже возникло было предательское намерение поменять предмет разговора, как вдруг вспомнился рассказ «За сто километров на обед». Последнее обстоятельство и решило исход нашей встречи, наверное, во многом уникальной встречи совсем еще маленьких граждан с большим, «взрослым» искусством писателя, который скорее всего никогда и не помышлял о столь юной аудитории. Прежде всего пришлось отважиться и задать самый простой и самый бытовой вопрос любопытному черноглазому мальчугану (правда, у меня мелькнула беспокойная мысль, что мальчуган этот не достиг даже семилетнего возраста, что и подтвердилось вскоре): «А далеко ли ты, малыш, ходишь на обед?» На что последовал незамедлительный ответ: «Из комнаты в кухню». Тут же мы подсчитали количество метров, при разных вариациях их получалось никак не больше пяти. Теперь можно было смело рассказывать о том, как дети сорок третьего года в только что освобожденной от фашистов восточной Белоруссии ходили за сто километров на обед в детский дом: из своей голодной деревни, где худо ли, бедно ли, но мате-дом: из своей голодной деревни, где худо ли, бедно ли, но матери все-таки были, — на обед к государству, к Советской власти.
Ситуации в рассказах Чигринова (и смена ситуаций), как правило, построены на противоречивой и неожиданной психологической детали; при простоте и строгости стиля деталь эта вызывает всегда точный эмоциональный эффект, если можно так сказать, происходит прямое попадание. Есть такая деталь и в рассказе «За сто километров на обед». В своей дальней дороге дети встречают пленного немца и у этого запуганного, тощего существа отбирают котомку со съестным (немцу подавали сердобольные белорусские бабы). Немец отдает свой скудный харч безропотно, а дети, распотрошив его торбу, возмущаются, ругают фрица за то, что тот насобирал так мало. Слушатели мои сидели затаив дыхание. И лишь черноглазый мальчуган печально проронил: «Так ему и надо, фрицу, но фрица этого тоже жалко». Вот тут-то и пришла моя очередь удивляться безошибочной детской интуиции и — мастерству писателя.
Перечитывая сейчас рассказы Ивана Чигринова (а все они написаны в основном в шестидесятые годы), невольно воспринимаешь их (сквозь опыт уже прочтенных и написанных позднее романов) не только как самостоятельные произведения (а они, разумеется, вполне самостоятельны и законченны, со своим локальным сюжетом, со своим строго очерченным кругом характеров), но и как своеобразную «пробу пера», как подступ, как творческую лабораторию будущих романов. И дело тут не только в совпадении или даже в перенесении некоторых ситуаций, а порой и имен действующих лиц, но и в общей настроенности писателя, в той задаче, которую он перед собой ставит, — постижение психологии народа, жившего и сражавшегося в условиях оккупированной Белоруссии. Вспомним рассказ «Гадание на обручальных кольцах», в котором речь идет о родинах, сопровождающихся традиционными народными обрядами, песнями, гаданиями. Начало августа 1941 года. Немцы еще не вступили в Веремейки, но все последние дни оставшиеся в деревне женщины и старики живут в тягостном предчувствии надвигающихся грозных событий. И вдруг «такая радость — родился человек, пускай и в такое лихолетье, как сейчас, в войну». Пожилая женщина, Зазыбова Марфа, отправляется на родины: там, в своей хате, она все время чувствовала гнет неизвестного, того, что предстоит испытать, а здесь, на этой гриве, всего в полукилометре от дома, ничего похожего не переживала: достаточно было увидеть, что все в деревне оставалось нерушимым и что ничего страшного пока не случилось. И вот даже Сахвея Мелешонкова родила».
Потом, позднее, в романах, этот мотив, мотив нерушимости народной жизни, станет одним из центральных. Истоки народного подвига, истоки советского патриотизма писатель ищет на большой исторической глубине — в привязанности человека к родной земле, политой кровью и потом многих поколений крестьян, трудившихся на ней и погибших за ее независимость. Иван Чигринов для отображения войны, избирает свой угол зрения — в его романах читатель не найдет крупных сражений, побед, партизанских диверсий, но зато очень пристально, с максимально близкой дистанции увидит человека, внутренние побуждения и движения его души, которые, в конечном итоге, и привели к великой победе.
Среди рассказов Чигринова встречаются и такие, что тематически связаны с современностью, с сегодняшним днем. Но их немного. Свою приверженность военной теме писатель весьма интересно, в своеобразной метафорической форме объяснил в 1979 году, отвечая на вопросы корреспондента газеты «Лiтаратура i мастацтва»: «Современность… Все мы создаем ее… Но ощущение такое, что когда-то, данным давно, я попал в большой дождь, он все идет, идет и идет, и не прекращается, а на мне некая тяжелая ноша, и я, так сказать, не могу поднять головы и посмотреть, появилось ли уже солнце или нет. Посудите сами. Детство — война, сразу — война и сразу боль, и память, мы же хорошо помним, как рвались снаряды в поле, как люди умирали от ран, как приходили похоронки… Боль памяти породило время труда. А это значит, что я все время нахожусь на войне, живу с одними и теми же людьми, живу их психологией, их радостями, их горем, их борьбой. Словом, если некоторые писатели по многу раз отходили от войны, мне никак не удается уйти от нее. И недаром я сравнил это с положением человека, попавшего в большой и «длинный» дождь».
Иногда говорят, что каждый писатель пишет всю жизнь свою единственную книгу. К Ивану Чигринову это относится в большой степени, так как его идейные и эстетические интересы находятся в одной — даже и тематически — плоскости. Читателям данного издания представлены два романа Ивана Чигринова, составившие дилогию, — «Плач перепелки» и «Оправдание крови». Третья часть эпопеи о войне — «Свои и чужие» — закончена и скоро будет опубликована.
События, изображенные и романах «Плач перепелки» и «Оправдание крови», происходят в течение краткого исторического времени и в ограниченном историческом пространстве. В сущности, все они «укладываются» в август — сентябрь 1941 года и совершаются главным образом в пределах вымышленной деревни Веремейки. Более того, из этих двух месяцев подробно изображены лишь несколько дней, самых значительных в жизни действующих лиц и потому позволяющих рассмотреть характеры глубоко и внимательно.
Пожалуй, первое, что привлекает внимание в романах, можно определить как точность хронологических границ. От начала августа 1941 года и до исхода шестидесятого дня войны — таков временной отрезок действия в первом романе, с шестидесятого дня войны и до конца сентября 1941 года — во втором. Историческая конкретность времени подчеркивается и скрупулезной географической точностью: юго-восток Белоруссии, река Беседь, деревня Веремейки…
Но роман нс стал бы романом, если бы автор ограничился фактической достоверностью изображенных событий.
История, как правило, не поддается рационалистически выпрямленному изображению, а приобретает свою подлинную многозначность и многосодержательность лишь при метафорическом осмыслении.
Художественный мир романа един, но существует в нескольких измерениях. «Все это — и стремительный марш отдельных полков кавалерийской группы Городовикова, и отступление 13-й армии — происходило в пределах одного календарного месяца, но почему-то казалось, что время тянулось необыкновенно долго, может, потому, что оно вдруг стало восприниматься как что-то почти неуловимое и тем более неопределенное… Так возникает в романе параллелизм в изображении времени: точность и неуловимость, конкретность и неопределенность. Но в этом внешнем несоответствии нет надуманности художественного парадокса, несоответствие неизбежно, так как оно реально возникает на стыке объективного стремительного развития событий и несовпадающего с ним замедленного, в большой степени еще довоенного образа мыслей и жизни героев романа, находившихся до августа 1941 года все еще в стороне от главных событий войны. Расположенная в глухомани деревня Веремейки еще не втянута в ее круговорот, но привычный ритм жизни уже нарушен. Вчерашним действием (колхозные работы, наступившая страда) время уже не может быть заполнено, завтрашнее действие еще не родилось. Замедлившее свой темп время создало своеобразную обстановку, пробудило в человеке рефлексию — мысль.
Под внимательным взором писателя краткое «сегодня» стало наполняться историческим опытом, который, может быть, объяснит и завтрашний день. Границы романа раздвигаются, и события двухсотлетней давности (основание Веремеек после восстания Василя Ващилы) естественно вписываются в его нарочито замедленный мир. Незаметно, исподволь замедленность оборачивается настороженностью, внутренней напряженностью. Активная работа мысли создает своеобразную атмосферу «накануне», «на пороге».
Иван Чигринов широко пользуется приемом параллелизма для воссоздания сложности момента: неопределенность — катастрофичность. Картина дополняется все новыми и новыми аналогиями.
«Сегодня перепелка не иначе как плакала. То ли гнездо ее разорили, то ли другая какая беда заставила оглашать тоскливым зовом окрестность… Зазыба почувствовал это и с грустью подумал: если птицы так плачут, то как же должны голосить люди, у которых горя несравненно больше, а теперь так его и вовсе через край?»
Внешняя безыскусность сопоставления обманчива, ибо это сравнение только начинает собой длительный ряд вариаций, все более и более углубляющих первоначальный образ. Выстраивается своеобразная лирико-эпическая аналогия — человек и природа, природа и человек.
Изображение одушевленной, страдающей вместе с народом природы — один из принципов поэтики И. Чигринова. Во многих критических статьях, анализировавших романы Чигринова, звучала мысль о том, что эпичность в них является результатом глубокого, пристального внимания писателя к отдельной человеческой судьбе, к истории души. Меньше исследована его поэтика, лирическое начало в его творчестве. А между тем ее принципы имеют свою богатую и древнюю традицию, истоки которой можно найти еще в древнерусской литературе. Другим питающим ее истоком является, конечно, фольклор, народное творчество. Опираясь на известные слова К. Маркса, можно сказать, что фольклорная мифология — не почва, а только арсенал, откуда современный писатель черпает поэтические средства, но эта могучая и животворная криница одухотворяет, поднимает повествование от страшной в своей будничной жестокости войны в сферу возвышенного — речь идет уже о бессмертии природы и народа.
Романы Чигринова невозможно представить себе без эпизодов, связанных с плачем перепелки, с судьбой маленького лосенка-сироты, с жизнью природы. Живой кажется Чубарю трепещущая в затишье молодая осинка: «Казалось, на нее дует кто-то невидимый из огромной пасти или, что еще хуже, поджигает огнем или травит ядом ее корни в черной почве. И каждый раз, когда Чубарь видел эту непонятную лихорадку незадачливого дерева, ему становилось Не по себе, хотелось подойти к осинке и, жалея, придержать руками, чтобы помочь успокоиться…»
С необъяснимым любопытством наблюдает председатель колхоза за «умными и самоотверженными» муравьями, которые, не обращая внимания на человека, заняты своим неутомимым трудом.
Думается, что в некотором смысле перерождение Чубаря, превращение его из «винтика» и «шестеренки» в свободную, сознательную личность, в подлинного гуманиста (а именно таким представляется будущее образа согласно логике его развития в написанных двух романах) связано с приобщением его к естественной основе бытия человека — к природе. Не случайно, может быть, так настойчиво сталкивает писатель председателя колхоза с осиротелым беззащитным лосенком: «По эту сторону канавы, всего шагах в шести, растопырив по-телячьи передние ноги, застыл лосенок. В темно-вишневых глазах его Чубарь ясно увидел что-то невыразимо трогательное и доверчивое, в грудь даже ударила горячая волна, которая возникает в минуту неожиданной, нежеланной нежности».
Безусловно, становление Чубаря происходит в опыте войны — в эпическом ключе, но одновременно и в столкновении с израненной, беззащитной природой — в лирическом. Природа и человек сливаются в одно нерасторжимое целое: не только природа приобщается к сиюминутности человека, но и человек — к бесконечности, неистребимости природы.
«Оправдание крови» начинается непосредственно в лиро-эпическом ключе: «Маршевая немецкая колонна давно уже прошла мимо Кандрусевичевой хаты в Веремейки, а в деревне мало кто видел ее: почти все взрослое население было в Поддубище.
Первой углядела немцев старая аистиха, одиноко и беспомощно, словно подвешенная, маячившая над гнездом возле кладбища. Она была очень голодна, немощна и вообще этот год постоянно недоедала, редко когда снималась с березы, чтобы поискать в траве на кладбище или на краю болота пищу, поэтому в голодном забытьи немецкая колонна внизу показалась ей вертлявым ужом».
Этот своеобразный зачин сразу создает эмоциональный настрой у читателя. Высвечиваются как бы две параллельные линии: факт — немецкая колонна — тут же переосмысляется в метафорическом плане — «вертлявый уж». И. Чигринов легко и незаметно умеет переключить повествование из бытового, эмпирического плана — в символический. Это связано с тем, что писатель идет к обобщениям не через широту и объемность картины, а через глубину — историческую, психологическую, эмоциональную.
Зазыбе почудился плач перепелки, когда он стоял у окна своего дома, вслушиваясь в тревожную военную ночь: ожидал услышать грохот немецких танков и мотоциклов, но пока еще только плакала перепелка — так в маленькие Веремейки врывается грозное время. Плач природы воспринимается как шквал всеобщего горя. Силы природы выступают как бы вместе с человеком и — за человека. Вот почему так важна И. Чигринову сцена, где предатель Рахим убивает старого лося, — ею заканчивается первый роман и ею же начинается второй. Предатель стреляет не просто в чудесное животное, но в то, что оно собою олицетворяет, — добро, красоту, самое жизнь. А заканчивается «Оправдание крови» тем, что Чубарь ищет лосенка, находит его и спасает: «Без всякого опасения он подошел к лосенку. Увидев Чубаря, тот не вскочил и не кинулся прочь, наоборот, совсем свалился наземь, будто и вправду понял, что с человеком пришло спасение».
Есть в романах И. Чигринова и еще одна возможность лири-зации эпоса, связанная с категорией художественного времени. Эпос в традиционном понимании подразумевает окончательное завершение, результат. Романы «Плач перепелки» и «Оправдание крови» — о прошлом, которое стало историей. Но И. Чигринов пишет о минувшем как о сегодняшнем, как о том, что происходит и формируется сейчас, на наших глазах: отсюда, возможно, и отсутствие некоторой эпической дистанции, подчеркнуто детализированное видение, скрупулезное растягивание нескольких дней на часы, минуты, мгновения. Писатель изображает как бы не то, что было и прошло, а то, что происходит сегодня.
Такой способ изображения времени приводит к созданию непосредственно эмоционального сопереживания. Когда человек поет песню, он страдает и радуется в момент исполнения, он переживает все те чувства, которые заключены в слове, в звуках, — в это, теперешнее, а не в прошедшее мгновение. Вот так и в романах И. Чигринова создается художественная иллюзия теперешнего осуществления событий, движения характеров, душевных импульсов. «Так это ж я на поминках его плясала!» — кричит Дуня Прокопкина, и кажется, что эта солдатская жена кричала не тогда, не тридцать шесть лет назад, а сегодня, теперь, рядом с нами.
Романы И. Чигринова написаны в строго объективной манере, обогащенной лиризмом. Именно лиризм привносит в объективное повествование новое эстетическое качество непосредственного свидетельства и глубоко искреннего эмоционального переживания. На наших глазах как бы творится таинственный эффект «соприсутствия» в войне, отодвинутой от нас временем и уже целым поколением людей, родившихся и духовно сформировавшихся после войны. При этом художественная правда реализуется на нескольких уровнях изображения. В романах развиваются параллельно, почти нигде не смыкаясь событийно, две линии. Каждая из них сопряжена с одним характером. Первая связана с Денисом Зазыбой, вторая — с председателем колхоза Родионом Чубарем. Зазыба, его заместитель, находится в деревне, Чубарь в пути: сначала к фронту, а затем — к Веремейкам. И если круг общения Зазыбы в основном неизменен (односельчане), то встречи Чубаря случайны и на первый взгляд последовательность их неуловима.
Характер Зазыбы уже сформировался, и в романе лишь раскрывается его внутренний мир. Ни недавно перенесенное личное несчастье (несправедливый арест сына), ни тем более первые неудачи и поражения в войне не могут поколебать внутренней убежденности Зазыбы в исторической справедливости Советской власти. Вот. почему вызывает сомнения иллюзия Зазыбы, пусть даже кратковременная, относительно немецкого коменданта Адольфа Гуфельда. Но, пожалуй, это единственная непоследовательность, нарушающая логику характера. Другое дело — медлительность и осторожность Зазыбы, здесь, безусловно, воплотились некоторые, отнюдь не второстепенные черты крестьянской натуры. Он является «носителем мудрого народного опыта».
Неторопливый ритм сельских — случайных и неслучайных — сходок подчеркивает иллюзию устойчивости, якобы сохранившейся и в безвременье, но нервные всплески отдельных реплик создают ощущение тревоги. «Бессознательная круговая порука», существовавшая до сих пор в Веремейках, поколеблена: казалось бы, еще ничего не случилось, но, в сущности, уже все предрешено. Еще Парфен Вершков в состоянии относиться к Роману Семочкину как к «человеку», но слово «дезертир» уже произнесено, а на пороге слово еще более страшное — «предатель». Мораль веремейковцев, бесхитростно делившая род человеческий на «своих» и «чужих», оказалась несостоятельной, ибо один из «своих» стал предателем. Более того, он не вдруг. оказался в этом новом качестве, а всегда был таковым. И проявился в этом качестве еще тогда, когда убил беззащитную старуху. Человек, лишенный нравственного стержня, становится глухим к морали.
Если в изображении нарушенного ритма деревенской жизни автор стремится к предельно объективному повествованию, то в линии Чубаря принята иная точка отсчета — субъективные впечатления героя. Но композиционно эта часть построена таким образом, что личное не мешает, а, напротив, способствует выявлению объективного. Здесь автор прибегает к своеобразному приему, который, пожалуй, вообще редко используется в художественной литературе. Чубарь живет сразу как бы в двух измерениях, двух плоскостях. Одна плоскость — быстро текущее время, связанное с появлением в жизни Чубаря все новых и новых людей. Другая — время замедленное, то самое, в котором живут земляки Чубаря, веремейковцы. Благодаря такому временному наслоению создается впечатление, что председатель колхоза все еще не приобщился к чему-то главному, происходящему сейчас в стране, что он еще находится где-то в стороне от магистральных событий. Судьба оставила ему, как и жителям деревни, возможность осмыслить то, что было, есть и будет.
Таким образом создается естественная атмосфера для изображения эволюции характера. Недаром так часто повторяется слово «впервые»: «Кажется, впервые за всю свою сознательную жизнь Чубарь мог подумать о том, кто он, откуда пришел в этот мир и как жил»; «Сегодня Чубарь впервые своими глазами увидел войну с ее жертвами, так как до сих пор… он смотрел на нее будто издалека… Теперь она становилась для него и страшной явью, и тягостным воспоминанием»; и наконец, возвращаясь в деревню, Чубарь «впервые» был взволнован, увидев знакомые места.
Все эти «впервые» отмечают новые ступени развития характера.
В «Оправдании крови» появляется новый герой, в первой части романа только упомянутый. Это Масей, сын Дениса Зазыбы. Незадолго перед войной он был осужден. В суматохе первых дней войны ему удалось пробраться в Веремейки. Герой этот во второй части эпопеи еще не до конца ясен. И это не удивительно. Перу Ивана Чигринова вообще не свойственна торопливость: прежде чем делать какие-то определенные выводы, прежде чем дать герою возможность совершить какой-то окончательный поступок, писатель рисует обстоятельный бытовой и психологический портрет. Масей Зазыба пока присматривается к жизни. Беседуя с отцом, матерью, Парфеном Вершковым, с жителями деревни, Масей как бы ищет способа своего оптимального участия в войне. Как сложится его дальнейшая судьба — мы не знаем. Видимо, это тема следующего романа.
А вот Парфен Вершков во второй книге раскрыт автором до конца. Надо сказать, что это вообще один из самых интересных своей жизненной подлинностью образов романа. Кульминационный поступок Парфена, поступок, который и окончательно определил его как личность — решение принять на себя вину за смерть немецкого солдата, чтобы спасти Веремейки от погрома, — подвел черту под его жизнью.
И не случаен, видимо, в сюжетном развитии романа «Оправдание крови» тот факт, что последним человеком, с которым Парфен Вершков разговаривал перед смертью, был сын Зазыбы, Масей. Развернутый внутренний монолог Парфена не только предшествует его прощальному диалогу с Масеем (диалогу — прощанию с жизнью), но и связан с ним единой мыслью, мыслью о смысле жизни, и не в абстрактном понимании вечной проблемы, а в сугубо конкретном, данном, историческом, связанном именно с Парфеном, именно с Масеем, то есть с выбором единственно правильного пути в определенных обстоятельствах, в обстоятельствах войны. Размышляя над собственной жизнью, Парфен приходит к выводу, что жил он честно, но перед судом своей совести признается, что для жизни мало одной честности. «Честность — еще не добро!». Свое недовольство собой (можно сказать — святое недовольство) Парфен Вершков передает Масею как своего рода завещание, как предупреждение о будущем.
И, конечно, недаром буквально за несколько часов до встречи с Парфеном Масей вдруг неожиданно по-новому увидел свою родйую деревню — издали Веремейки были похожи на изогнутый лук. ’Тетива этого своеобразного лука давно была туго натянута, даже слишком близко сводила оба конца дуги, а стрела все не вылетала. Не вылетала, может быть, потому, что не имела перед собой верной цели. Пораженный своим открытием, Масей еще не думал, что она с равным успехом может пронзить и его, может, она вообще предназначена для него с самого начала, как только прикоснулась одним концом к тетиве, а другим легла на самый изгиб древка; но вот он наконец представил это и почувствовал толчок в сердце, словно и вправду стрела догнала его».
Это метафорическое сравнение, рожденное, без сомнения, народной, фольклорной образностью, вызывает широкий и идейно точный круг ассоциаций, связанный не только с судьбой Масея, с его предстоящей борьбой против фашизма, и не только с судьбой жителей деревни Веремейки, но и с народным подвигом в Великой Отечественной войне. Состояние «накануне», «на пороге» приходит к своему логическому завершению, внутренне оно уже сгустилось, сконцентрировалось до возможности перехода в иное, новое качество — туго натянутая тетива вот-вот дрогнет, и стрела пронзит верную цель.
Все это будет, а пока писатель подробно описывает процесс вызревания нового качества. Он внимательно исследует психологию крестьянской души, в которой непосредственная действенность предваряется длительным и основательным раздумьем. Именно по этой причине несколько дней двух военных месяцев смогли стать благодатным материалом для двух крупных романов. По этой же причине медленно и постепенно назревает и разрешается один из важнейших конфликтов романа-эпопеи, конфликт не внешний, но тем не менее достаточно драматический, носителями которого являются главные герои: Зазыба и Чубарь.
Спор, начавшийся между председателем колхоза и его заместителем в первом романе, имеет свое продолжение и во втором, когда возвратившийся в Веремейки Чубарь предлагает Зазыбе действовать. Правда, и Чубарь уже не совсем тот, что месяц назад; приобретенный опыт, безусловно, раздвинул границы его понимания жизни вообще и военной ситуации в частности, но этот опыт не стал еще руководством к действию, хотя уже и породил в нем внутреннее сопротивление самому себе, которое особенно явственно проявилось после того, как он все же поджег колхозный хлеб, не посчитавшись с мнением Зазыбы, что надо сохранить хлеб во что бы то ни стало для своих людей, в том числе для будущих партизан.
Тактическую ошибку Чубаря Зазыба видит ясно и отчетливо. Смысл ее сводится к тому, что Чубарь понимает войну изолированно от контекста народной жизни, неистребимой и вечной в своей сути. Потому-то и смотрит Зазыба на Чубаря, «человека, в чистоте намерений' которого не приходилось сомневаться», «с каким-то острым, почти щемящим чувством, кажется, впервые четко осознав громадную разницу между своим и его возрастом», смотрит как на своего сына.
«Но кровь героев, — упрямо доказывает Зазыбе Чубарь, — помогает зреть идеям…
— Хватило уже крови и без моей для идей, — спокойно ответил на это Зазыба. — Кровь здесь не поможет. Надо сделать так, чтобы не мы немцев боялись, а они нас. И не кровью своей мы должны напугать их, а оружием. Я вот так понимаю дело и хочу, чтобы ты наконец понял это».
Оправдание крови может быть только в борьбе, и в борьбе победной. «Я хоть сейчас готов смерть принять, но чтоб от этого польза была. А что с того будет, если я пожертвую собой, а делу не помогу?» — говорит Зазыба, и эта мысль совпадает с авторской. А это значит — борьба должна быть разумной, и в этой борьбе надо беречь людей и народное богатство во имя людей, и, стало быть, допускать напрасные жертвы не только бессмысленно, но и преступно.
Как победить, сохранив жизнь максимально возможному количеству людей (незаменимых, невосполнимых), — об этом романы Ивана Чигринова «Плач перепелки» и «Оправдание крови». Именно здесь, на мой взгляд, надо искать сокровенные истоки народного гуманизма писателя, его стремление увидеть войну через судьбу и душу отдельного, неповторимого человека, готовящего себя к великому подвигу борьбы и победы.
Когда читаешь романы Ивана Чигринова, невольно вспоминаешь толстовский образ, которым охарактеризовал великий писатель внутреннее состояние русских солдат накануне Бородинского сражения, — «скрытая теплота патриотизма». В «Плаче перепелки» и «Оправдании крови» нет описаний победоносного движения наших войск, которым закончится Великая Отечественная война, но есть та «скрытая теплота патриотизма», которая и привела — сквозь поражения, сквозь неизбежные и трагические утраты — к 9 мая 1945 года.
Осенью 1978 года Иван Чигринов работал на 33-й сессии Генеральной Ассамблеи ООН. Выступая в Нью-Йоркском университете с лекцией о современной советской литературе, писатель ответил на вопрос, почему в Советском Союзе так много пишут о войне. «Опыт минувшей войны, — сказал он, — не только пережитый опыт. Это и наука на будущее».
Один из героев дилогии, старик Кузьма Прибытков, ведет свою затейливую и в то же время горестную речь о судьбе Белоруссии в войнах: «Москва, она как приманка. С войной на Москву ходили и в старину. Да все через нас, все через Беларусь… Я так вот думаю иногда, что очень уж чудно размещена эта Беларусь наша, будто господь бог с умыслом ее положил так. Все через нас войной на Москву, все через нас. Кажется, кабы кто перенес ге в другое место, так и нам бы лучше зажилось в одночасье. А земля хорошая, может, даже лучше, чем тот рай».
Белорусская земля… Немыслимыми, нечеловеческими страданиями заплатила она за наше сегодня, которое в 1941 году было далеким и неизвестным будущим. Оправдание народной крови и в том, что сейчас, спустя десятилетия, живет и созидает белорусский народ, живет и духовная память народа в его культуре, в его литературе. Белорусская проза давно перешагнула границы не только своей республики, но и Советского Союза. Имена белорусских прозаиков — Василя Быкова, Ивана Мележа, Алеся Адамовича, Ивана Шемякина — прозаиков, на протяжении многих лет неизменно верных военной теме, известны во всем мире. Свое достойное и оригинальное место занимает в этом ряду и Иван Чигринов.