Часть вторая Раджа Лебака[30]

Глава четырнадцатая Эвердина Ван-Винберген

Эвердина ступила на трап и остановилась в смущении Она увидела низкий берег, чужую страну и пальмы, похожие издали на гигантские метёлки с распущенными на конце петушиными перьями.

Эдвард надолго запомнил её такою: в гладком коричневом платье, с зубцами кружев у ворота, с дорожным саквояжем в руке, на трапе «Сенделинга». Так он увидел её в первый раз.

Никто не протиснулся к Эвердине из толпы встречающих, никто не назвал по имени, не бросился её обнять.

«Значит, сестра Генриетта не приехала встретить меня из Паракан-Салака?»

Эвердина обвела толпу уже испуганными глазами.

Что она будет делать здесь одна в чужой стране?

— Не нужно ли юфрау[31] носильщика? — Худой, плохо одетый человек протиснулся к ней из толпы.

Эвердина с удивлением смотрела на странного носильщика. Он загорел до черноты и был очень худ, но говорил вежливо и просто. У него были синие глаза северянина.

— Пожалуйста! — сказала Эвердина.

Носильщик скинул кожаный пояс, подхватил саквояж Эвердины и понёс его китайцу-извозчику.

— Если юфрау разрешит, я могу проводить её до гостиницы, — поклонился носильщик.

— Я буду очень рада, — робко сказала Эвердина.

Китаец-извозчик с длинной косой повёз их в город в крытой линейке, обвешанной бубенцами. Эвердина всю дорогу смотрела на жёлтую, медленную воду каналов, на тёмных, сожжённых зноем людей, на зелёное море, исчезавшее позади.

— Как здесь всё не похоже на Антверпен! — вздохнула Эвердина.

В гостинице её смутили чёрные сетки от москитов на окнах, удушающий запах незнакомых белых цветов, толпы босой коричневой прислуги во всех коридорах.

Носильщик внёс её саквояж на крытый двор гостиницы, поклонился и ушёл.

Только тут Эвердина вспомнила, что она не заплатила ему денег. Она выбежала из ворот с кошельком в руках, но странного носильщика уже не нашла.

Эвердина протомилась в гостинице до вечера, покорно съела весь рис и сладкий картофель с чесноком, которые ей подали на ужин, и легла спать.

Утром она пошла искать своего «носильщика». Она не знала ни имени, ни адреса, но храбро двинулась по широкой незнакомой батавской улице, заросшей травой.

Через минуту она увидела его: «носильщик» стоял и смотрел на окна её комнаты. Он тоже искал её.

— Это вы?.. Как я рада!.. Простите!.. — сказала Эвердина и смеясь и краснея сразу. — Вчера я осталась вам должна.

Она хотела вынуть деньги, но носильщик смутился ещё больше, чем она.

— Нет, нет, юфрау! — сказал носильщик. — У соотечественников я денег не беру! — И весело засмеялся.

— Я ещё не знаю, как вас зовут, соотечественник, — сказала Эвердина.

— Эдвард Деккер.

— Хорошее имя! — Больше Эвердина ни о чём не спрашивала.

— И я ещё не знаю вашего имени, юфрау, — улыбнулся Эдвард.

— Эвердина-Губерта Ван-Винберген.

Они пошли вместе осматривать город.

Эдвард показал Эвердине Королевский Луг, Старый малайский базар и Тигровый овраг. Он пришёл и на следующий день. Они долго ходили вместе.

— Удивительно, как мы с вами не встретились в детстве! — твердила Эвердина. — Я до двенадцати лет жила с матерью в Амстердаме.

Они были сверстники, — Эвердина только на полгода младше.

— На какой улице вы жили? На Гаарлемовом пруде? Вот удивительно! Мы с матерью проезжали мимо чуть ли не каждый день!

Мать Эвердины недавно умерла. Она оставила обеим дочерям по пятьсот гульденов и старый выигрышный билет, один на двоих. После смерти матери Эвердина осталась в Европе совершенно одна. Она приехала на Яву, к старшей сестре Генриетте, и ждала теперь, когда та приедет за ней из Паракан-Салака, из внутренней Явы.

Дни проходили — Генриетта всё не приезжала. Эдвард и забыл о том, что она может приехать. Он каждый день теперь виделся с Эвердиной. У неё были светлые глаза, светлые с голубизной. Эдвард полюбил эти глаза, — они напоминали ему родину, море.

«Что бы вы сказали, Эвердина, если бы ваш соотечественник…»

Эдвард не произносил этих слов вслух, — он не смел договорить их до конца даже самому себе.

Что он мог дать Эвердине? Нищету?.. Безвестность?.. Запятнанное имя?..

Стоял декабрь. Всё европейское население Батавии готовилось к святкам. Ребятам ещё за полтора месяца обещали ёлку. За небольшую сосну, привезённую с гор, платили десять гульденов, — ёлки в окрестностях Батавии нельзя было достать ни за какие деньги.

Детям дарили коньки, святочного деда в белой пушистой шапке. Все мечтали о настоящем снеге, о замёрзших каналах, о санках со скрипящими полозьями. Коньки, снег, санки… Все точно сошли с ума. А кругом, словно назло, текла в каналах тёплая, мутная, густая как кисель вода; тропическое небо обрушивалось на город то жарким ливнем, то нестерпимым зноем; крокодилы шевелили острыми спинами в высоких камышах Танджонк-Приока…

Все вдруг не захотели яванских сластей. Бананы надоели!.. Дыня слишком приторна!.. Дурьян скверно пахнет!..

Кофейные и сахарные негоцианты поднимали на ноги всю цветную прислугу, от китайцев-поваров требовали рождественского пудинга, английских святочных кексов с ромом, гусей с красной голландской капустой. Торговцы съестным на Пасар Танабанге завалены были заказами.

Эдвард раздобыл тележку и за несколько дней развозом продуктов заработал двенадцать гульденов. Он купил новую куртку, побрился и так осмелел, что решился пойти поговорить с Эвердиной.

«Что бы вы сказали, Эвердина, если бы…» — он уже приготовил слова, которые хотел ей сказать.

Во дворе гостиницы Эдвард остановился.

У бокового подъезда стоял старый запылённый экипаж с кожаным верхом. Из экипажа выходила дама в чёрном шёлковом платье, та же Эвердина, но лет на десять старше, прямая, сухая, с серыми застывшими глазами, в чёрной наколке на серых от пыли волосах. Чёрно-серую даму вёл под руку пожилой человек, такой же прямой и застывший, в глухом чёрном сюртуке в пятидесятиградусную жару. Они поднялись в комнату Эвердины.

Все приготовленные слова рассыпались. Эдвард струсил. Он тихонько выбежал обратно из ворот и завернул за угол.

Прошёл день, другой, — Эдвард не приходил. Эвердина начала тревожиться.

Стоял жаркий декабрьский день кануна святок. Эвердина прикрылась от солнца светлым зонтиком и пошла по улицам искать Эдварда.

Эдвард Деккер… Она знала только имя, — больше ничего. Эдвард никогда не говорил ей, где он живёт.

Не зная, куда направляться, Эвердина пошла Старым малайским базаром.

Здесь было шумно, нестерпимо жгло солнце. В китайских рядах пахло вяленой рыбой, дурьяном, гвоздикой, чесноком. Китаец-коробейник, засунув кончик длинной косы в карман, раскладывал на земле, на полотняной подстилке, свой товар: жёлтый китайский шёлк, резные шпильки, трубки, расписные коробочки, маленьких точёных божков.

Огромные, как зонтики, красные и синие плетёные шляпы качались, блестя на солнце, у входа в малайскую лавчонку. Тут же рядом молодой малаец в дырявой шляпе, вертясь, крича и обливаясь потом, показывал всем свои мускулы, ступни, зубы, — предлагал себя в слуги.

Эвердина остановилась у лавчонки. Ей хотелось рассмотреть ближе большую голубую шляпу с белым верхом, искусно сплетённую из пальмовой соломы.

Чья-то ручная тележка едва не налетела на Эвердину. Она оглянулась и увидела: сначала горку бананов на тележке, за бананами — битых рождественских гусей, а за гусями — Эдварда, лилового от жары и от усталости.

— Эдвард, неужели это вы? — вскрикнула Эвердина.

— Эвердина! — ахнул Эдвард. Ручка тележки выскользнула у него из рук.

— Почему вы не приходили, Эдвард?

Эдвард молчал. Нагнувшись, он ловил упавшую ручку.

— Я так вас ждала, Эдвард!..

Эдвард не отвечал.

Бананы рассыпались, битые гуси сползли на мостовую…

Как только товар был сгружён, Эдвард снова подошёл к Эвердине.

— Уйдём, отсюда, — сказал он.

Он взял её за руку и увёл далеко от базара, за Тигровый овраг, на глухую немощёную улицу, поросшую травой. Здесь он сел рядом с нею на землю у чьего-то дома.

— Я прятался от вас, Эвердина, — сказал Эдвард.

— А я вас искала, Эдвард…

— Я прятался не столько от вас, сколько от ваших родных.

— Вы сделали что-нибудь дурное?

— Нет, я только хотел попросить вас о том, на что они никогда не согласятся.

— О чём же?..

Загорелая рука Эдварда легла на нежную, ещё совсем белую руку Эвердины.

— Что бы вы сказали, Эвердина, если бы человек, не имеющий работы, угла, денег…

— Да, Эдвард?..

— Человек, презираемый и гонимый всеми, не принятый в так называемом «хорошем обществе», человек, которого считают сумасбродным, неуравновешенным, почти безумным… если бы такой человек решился просить вашей руки?..

Смеющиеся глаза Эвердины сделались серьёзными.

— Что бы я сказала?.. Я сказала бы, Эдвард, что если этот человек — вы, то я согласна.

Через минуту они уже шли вместе к гостинице Эвердины, так и не вспомнив о тележке с продуктами, оставленной на базаре…

— Расскажите мне всё! — потребовала Эвердина.

И Эдвард рассказал ей всё: о Суматре, о баттаках, о генерале Михельсе и о натальской кассе.

Предельным сроком для первого взноса в пятьсот гульденов, в счёт погашения натальской суммы, Батавская палата назначила первое января 1843 года.

До срока оставалось шесть дней.

— Пятьсот гульденов? У меня есть ровно пятьсот гульденов — наследство матери, — обрадовалась Эвердина.

— Это невозможно! — сказал Эдвард.

— Это надо сделать! — сказала Эвердина.

Она сама внесла в палату первые деньги.

Возможность работать в колониях вновь открывалась перед Эдвардом.

Можно было начинать с того же: младшим контролёром на Яве, на Целебесе или на Амбойне.[32]

На Яве был голод, на Целебесе — волнения, на Амбойне — восстание.

— Вы должны обещать мне, что станете, наконец, разумным! — просила Эвердина.

И Эдвард обещал Эвердине стать «разумным».

Глава пятнадцатая На новом месте

В старый дом на окраине Рангкас-Бетунга, маленького бамбукового городка западной Явы, приехал новый ассистент-резидент, Эдвард Деккер, с женой и маленьким сыном.

В первый же день Эдвард осмотрел дом и усадьбу.

Сад давно заглох, дом был старый. Одной стороной он выходил на пустынную дорогу, другой — на заросший колючками глухой участок. Затопленные рисовые поля подходили к дому с третьей стороны, и после дождя, когда переполнялись канавы, огораживающие поле, мутная вода затекала под самую веранду дома.

Эдвард занялся садом. Он хотел отвоевать у колючего пустыря место для цветника. Сам вскопал лопатой землю перед низкой верандой, очистил от сорняков и посадил на клумбах европейские цветы: астры, левкои.

В душной сырости тропиков, точно торопясь, в шесть-восемь дней из земли поднялись буйные побеги. Но вместе с цветами вставала опять высокая колючая клагга, кактус, ещё какие-то упрямые серо-зеленые колючки, и через неделю-полторы Эдвардова сада нельзя было отличить от колючей путаницы окружающего пустыря.

Эдвард снова расчистил свой участок. Он выполол сорняки, углубил канаву.

— Если тебе что-нибудь удаётся, продолжай работать, — твердил Эдвард. — Если не удаётся, — всё равно продолжай!

Тринадцать лет прошло с того памятного для Эдварда восемьсот сорок третьего года. Многое изменилось с той поры. Тогда он был беден, безвестен и гол, сейчас занимал почётную должность помощника самого резидента. У него был сад, дом, слуги. Он и лицом и движениями мало походил теперь на прежнего Эдварда. Тот был порывист, робок и быстр, — этот нескор и осмотрителен в движениях. Кто знал когда-то его отца, капитана Деккера, тот нашёл бы сейчас, что Эдвард стал больше похож на отца. Он рано начал сутулиться и привык к трубке. Желтизна легла на его лицо, — желтизна кожи европейца, который слишком долго живёт в тропиках.

Ява, Целебес, снова Ява… Нигде Эдвард не служил дольше полутора-двух лет. Он срывался и просил перевода или его переводили без его просьбы. «Способный чиновник! — говорили о Деккере в Колониальном управлении. — Способный чиновник, но сумасбродный, невыдержанный человек!»

В Пурвакарте[33] был голод, в Менадо[34] — волнения, на Амбойне — восстание. Эдвард везде заступался за крестьян и везде ссорился с властями.

— Ты мне обещал! — говорила Эвердина.

— Да, Эвердина, но разве я сейчас неправ?

— Конечно, Эдвард, ты прав! — И они переезжали в другое место.

Маленький Эдвард родился у них в Менадо на Целебесе, в загородном доме среди какаовых деревьев.

Им дёшево сдали тогда в наём просторный дом на заброшенной плантации. Какая-то болезнь разъедала стволы какаовых деревцов на этой плантации, — должно быть, от паров соседнего вулкана. Плантация стала бездоходной, и владелец оставил её. Они с Эвердиной были одни в большом запущенном доме с деревянными колоннами. Какаовые деревца стояли голые, зато вокруг дома круглый год цвела красная и белая азалия. В Менадо они провели три спокойных года. Потом у Эдварда опять вышло столкновение с властями, и их перевели сюда, в западную провинцию Явы.

Им обоим понравилось в Рангкас-Бетунге. Дом был просторный, стоял в стороне; резной деревянный павлин распускал крашеный хвост на крыше дома.

— Здесь нам будет хорошо, — твердил Эдвард с первого дня приезда. — Ты увидишь, Эвердина, здесь мы отдохнём.

Он окапывал свои клумбы в саду.

— Какая плодородная земля в Лебаке!.. — Он поднимал на лопате блестящие, жирные комья. — Смотри, Эвердина, какая плодородная земля!.. Разве могут люди голодать на такой земле?

* * *

В один из первых дней Эдвард с маленьким Эду до вечера работали в саду. Уже темнело; они собрали совки, лопаты и хотели уже вернуться в комнаты. Тут Эдвард услышал странный звук под забором, точно большой пёс негромко царапался и выл по ту сторону на пустыре.

Эдвард подошёл к забору, и шум затих. Эдвард осмотрел забор, сад, пустырь, — никого не было видно.

На другой вечер шум повторился. На этот раз звук был громче, явственнее, — точно не одна, а несколько собак выли от боли под забором. Эдвард подкрался тихо, как мог; это были люди. Они разбежались, исчезли, как тени. Ни один не обернулся на оклик Эдварда.

Несколько дней спустя Эвердина заметила днём на пустыре незнакомого яванца в цветной тряпке, намотанной на голову. Яванец сидел на корточках на земле, свесив руки с колен. Он был худ и жалок и со страхом смотрел на неё. Эвердина позвала Эдварда, но едва Эдвард сошёл со ступенек веранды, — яванец скрылся.

Он показался и на следующий день. Человек сидел совсем близко, на краю канавы, огораживающей сад, и внимательно смотрел на окна дома. Но едва Эдвард подошёл ближе, яванец убежал.

К вечеру Эдвард вышел в сад. У изгороди он наткнулся на спящего человека. Тот самый яванец! Только сейчас Эдвард разглядел его. Это был старик. Морщины старости и горя собирались в жалостную гримасу на его тёмном безбородом лице. Эдвард коснулся его руки.

Старик открыл глаза.

— Туван! — он отчаянно огляделся и побежал прочь.

— Погоди, старик, погоди! — Эдвард нагнал его. — Скажи мне, старик, зачем я тебе нужен? Зачем ты бродишь, как вор, вокруг моего дома вот уже несколько дней?

Старик лёг в пыль у ног тувана.

— Помоги, туван!

— Что с тобою? Забрали что-нибудь у тебя?

— Да, да! — Старик тряс головой.

— Что забрали? Говори! Рис? Кукурузу?

— Нет! Нет!

— Дом? — спросил Эдвард. — Буйволов?

— Нет! Нет!

— Что же?

Старик поднял к нему запылённое тёмное лицо.

— Сына! — крикнул старик. — Младшего сына!

— Кто же? Кто велел забрать у тебя сына?

Туземец вдруг снова с ужасом оглянулся, быстро сделал «сумба» и убежал. Эдвард не успел спросить ни имени, ни деревни.

— Что это за человек? — спросила у Эдварда Эвердина, когда он вернулся на веранду.

Эдвард прочёл тревогу в её серых глазах.

— Да, Эвердина, — сказал Эдвард. Он отвечал на её мысль. — Да, Эвердина… Кажется, нам и здесь не придётся отдохнуть.

Глава шестнадцатая Раджа

Прошло два дня, и молодой яванец Касим прибежал под окна ассистент-резидента. В каждой руке Касима было по крису, он тряс обоими крисами сразу. Он кричал на трёх языках, мешая второпях вместе голландские, яванские и малайские слова. У него забрали буйволов, только вчера, обоих, — всё, что у него было! Касим громко кричал и бил кулаком землю; твёрдая, как камень, земля у него на поле, ему отвели такой плохой участок, — ему нужен крепкий буйвол, чтобы вести плуг. Парень показывал руки: как он вспашет землю голыми руками, как посеет рис? Что они будут есть? Какую соберут жатву?

— Кто забрал? — спросил Эдвард.

— Раджа Адхипатти, да будет имя его благословенно… Несчастный я!.. Несчастная моя жена!.. Что мы будем делать?

— Раджа Адхипатти?

Эвердина видела, как насторожились у Эдварда глаза, из голубых сделались синими, тёмными.

— Иди домой, Касим, — сказал Эдвард. — Тебе вернут твоих буйволов.

Он велел седлать коня.

До кратона[35] раджи, туземного князя и регента, было четыре индийских паля.

Эдвард спешился у входа и ожидал в тени. Две столетние индийские смоковницы, посаженные, по древнему обычаю, у ворот княжеского дома, покрывали благодатной тенью подходы к каменному кратону.

Кривобокий старик в зелёной кабайе, в плоской шапочке слуги, с пузырём на макушке выбежал навстречу Эдварду. Он лёг в пыль у головы его коня и попросил «высокого, милостивого, справедливого тувана осчастливить его хозяина и войти в дом».

Эдвард переступил порог. Внутри кратона пахло кислым варевом и чадом жаровен. В тесных каменных закоулках копошились слуги. Кривобокий вёл его дальше, во внутренние покои.

В большом круглом темноватом зале, на возвышении, на крытом помосте, сидел коричневый старик с провалившимся ртом.

Голову старика покрывал круглый кусок шкуры, срезанный с головы мёртвого тигра. Сверх полосатого саронга на нём был европейский бархатный камзол, чулки и испанские туфли с пряжками. Босые женщины в распахнутых кабайях, юноши и дети в плоских шапочках сидели на полу вокруг помоста. Женщины держали чаши с крошеным табаком, золотые и медные блюдечки с бетелем,[36] серебряные плевальницы.

— Садись, туван, — сказал раджа. — Ты большой гость у меня!

Раджа кивнул, приглашая Эдварда сесть у своего локтя.

Эдвард не сел. Это была его первая невежливость.

— Адхипатти, — сказал Эдвард, — зачем ты забрал буйволов у Касима?

Раджа слегка потемнел лицом: так начинать разговор было, по его понятиям, неприлично.

Но раджа не показал вида, он был хорошо воспитан.

— Адхиппати, — сказал Эдвард, — ты мудрый правитель! Ты знаешь, что, кто не имеет буйвола, тот не посеет риса. А кто не посеет риса, тот не соберёт жатвы и не уплатит сбора тебе и налога государству. Тогда в Лебаке будет голод и недовольство, и большой начальник — туван-бесар — пришлёт к нам сюда из Батавии войска, и в стране будет раздор и кровь. Ты мудрый правитель, Адхипатти, — зачем же ты забираешь буйволов у беднейшего в твоей стране?

Раджа вздохнул и поник головой.

— Ты новый человек в Лебаке, — кротко сказал раджа. — Ты не знаешь, какой лживый народ в нашей стране. Никто не забирал буйволов у Касима. Подожди, туван, сейчас сам Касим скажет это тебе.

Раджа кивнул кривобокому в зелёной кабайе; кривобокий поцеловал колено раджи и, не распрямляя ног, — он не имел права подниматься с пола в присутствии раджи, — заковылял вприскочку к выходу.

Раджа сплюнул в подставленную плевальницу. Он не понимал нового ассистент-резидента. Старый любил охоту. Предшественник старого любил поесть. Блюдом из риса с мочёными ананасами и особенным соусом можно было добиться полного его расположения. Но этот, кажется, ничего не любит. Он заботится о чужих буйволах. Раджа сплюнул недожёванный бетель. Словно ассистент-резидент не может сам взять себе буйволов сколько ему захочется!..

Неожиданно быстро — точно яванца держали уже наготове — распахнулась дверь, и в зал вполз сам Касим. С головы его была сорвана цветная повязка, криса не было у него в руке. Лицо Касима посерело от страха. Он прополз несколько шагов к помосту, ничком упал на землю и, не глядя на раджу, прикрыл руками лицо: человек низкого рождения, он не имел права видеть близко такое земное великолепие.

Кривобокий ковылял за ним. Он ткнул Касима бамбуковой палочкой в шею.

— У тебя забрали буйволов? — спросил раджа.

Касим привстал и сразу снова приник к полу. Он что-то неуверенно прошептал про себя. Он подбирал слова на «крама».

В присутствии раджи яванец не имел права говорить на своём языке, на «нгоко» — языке низших, на котором он привык разговаривать в деревне, с товарищами и родными. Радже он должен был отвечать на «крама» — языке высших.

— Если великий Адхипатти разрешит, я скажу «да», — запинаясь, выговорил Касим.

Раджа взял новую жвачку бетеля.

— У тебя забрали буйволов? — точно не слыша ответа, переспросил раджа.

— Если великий Адхипатти разрешит, я скажу «нет», — с усилием выдохнул Касим.

Только тут он увидел ассистент-резидента. Капли пота выступили у яванца на лбу.

— Разве ты неправду сказал мне утром? — спросил Эдвард. — Разве у тебя не увели твоих буйволов?

Касим не отвечал.

Женщины замерли со своими блюдечками и плевальницами. Мальчишка в плоской шапочке шумно втянул воздух.

Касим посмотрел на раджу.

— Я сам отдал их Адхипатти, — сказал он.

Регент прикрыл коричневыми веками повеселевшие глаза.

— Ты сам отдал твоих буйволов мне, — ласково сказал раджа. Регент говорил на «нгоко» — он обращался к низшему. — Ты отдал мне их потому, что хотел услужить своему радже. Ты знал, что получишь за них справедливую цену.

— Адхиппати велик и мудр, — нетвёрдо пробормотал Касим. Он с трудом подбирал слова на почтительном «крама» — чужом и непривычном для него языке. Всё, что касалось самого раджи — его особы, его личных качеств, его родни, — требовало на «крама» особенно изысканных выражений.

— Адхипатти велик и мудр! Милость Адхипатти превышает ожидания его слуг. Я сам отдал буйволов моему господину и ещё накануне получил за них трижды справедливую цену, — наконец договорил Касим.

Раджа улыбнулся, показывая красные от бетеля дёсны.

— Ты видишь, туван, — миролюбиво сказал раджа, — лебакские люди не всегда говорят тебе правду.

Раджа увидел, как глаза ассистент-резидента вдруг потемнели, выкатились; он ступил вперёд. Движением руки старик поспешил отпустить Касима.

Яванец поцеловал радже ступню, — для того, чтобы иметь право поцеловать колено, он должен был быть хотя бы мантри (низшее из дворянских сословий). Но Касим был ниже всех, он был простой земледелец, чернь, нгоко, он имел право только на ступню. Не смея подняться с полу под взглядом раджи, Касим пополз к двери. Раджа смотрел ему в спину тяжёлым подталкивающим взглядом.

У самого выхода произошла задержка. Створчатая дверь плотно притворилась; чтобы открыть её, надо было подняться. Яванец не смел, да и не имел права по своему положению распрямить ноги и подняться в присутствии раджи. Он несмело попробовал привстать и снова опустился на пол. Раджа молчал и не сводил с него тяжёлого взгляда.

Эдвард не стерпел; он подскочил и распахнул дверь. Обернувшись, он встретил уже откровенно-злобный взгляд раджи.

— Регент Лебака, твой слуга, будет счастлив, если ты, туван, согласишься поесть риса из одного блюда с ним, — быстро сказал раджа и прикрыл глаза.

Из боковых дверей женщины уже несли глубокие чаши с рисом, плоды в больших медных блюдах; откуда-то из недр кратона потёк запах тушёного в пряностях мяса. Это раджа готовился угостить голландского амтенара.

Может быть, с восточной любезностью он велел заколоть для гостя одного из тех буйволов, из-за которых начался спор.

Но Эдвард не стал дожидаться угощения.

— Прошу тебя, Адхипатти, — сказал он, — отныне вести счёт всем буйволам, которые ты берёшь… — Эдвард запнулся, — которые тебе отдаёт население. И точное число сообщать мне.

Он поклонился и вышел.

Это было объявлением войны.

Глава семнадцатая Утопленник

На следующий день контролёр Ван-Хемерт прибежал к Эдварду с тревожной вестью: в деревне Тьи-Пурут утопили человека.

— Я сам поеду на дознание, — сказал Эдвард.

Он велел оседлать коня.

Десса Тьи-Пурут, окружённая зелёной изгородью, показалась вдали, как зелёный островок среди однообразного рисового моря. Эдвард проехал прямо к той хижине, перед которой толпились люди. Все расступились перед ассистент-резидентом. В центре толпы лежал мёртвый человек. Обрывок верёвки из пальмовых волокон торчал у человека на шее. Вода ещё блестела на прямых седых волосах, на жёлтых морщинах лица. Эдвард узнал того самого старика, который прятался у него на пустыре.

— Лучше бы ты умер, Мамак, на своей циновке!.. — причитали над стариком женщины. — Лучше бы длиннозубый крокодил утащил тебя в тростники!.. Лучше бы тигр убил тебя!..

Жена старика, старуха Кирьям, сидела над утопленником в неподвижном отчаянии.

— Лучше бы тигр — злой мачанг — снёс тебе голову могучей жёлтой лапой!.. Зачем ты приплыл, Мамак, к родной дессе, с верёвкой на шее, насильственно убитый, как злодей в ночи?..

— Кто из вас нашёл его в реке? — спросил Эдвард.

Ему не ответили. Люди отворачивались под взглядом голландского чиновника.

— Старший твой сын Уссуп, — причитали над мёртвым женщины, — был твой верный помощник. Он любил землю, политую дождём и вскопанную его руками. Он знал время, когда сеять и когда пересаживать рис. Опора твоей старости был твой старший сын… И вот, за Уссупом приехали из самого серанга; его и многих других забрали в деревне. Им сказали, что сам король призвал их на службу к себе. И с тех пор ты, Мамак, больше не видел Уссупа, твоего старшего сына…

— Ай-ай, больше не видел!.. — завыли старухи.

— Второй твой сын, Ардай, был красив и силён. Он знал оперение каждой птицы в лесу и повадку каждого зверя. Гусли согласно пели у него в руках, и в день праздника жатвы, когда умолкали голоса ступок и запевали медные горла гамеланга и молодёжь, нестройно крича, шла на сборище, не было тогда равного Ардаю в дессе… Десять дней назад пришли и за тобой, Ардай… Второго, последнего сына забрали у старого Мамака, а последнего сына не забирают даже по закону белых!..

— Лучше бы крокодил утащил тебя в тростники… Лучше бы злой тигр снёс тебе голову могучей жёлтой лапой… Ты пошёл, Мамак, искать правды у голландского тувана и не вернулся живой назад…

— Что это значит? — уже резко спросил Эдвард у стоящих вокруг.

Люди молчали. Никто не решался взглянуть ему в лицо.

— Я скажу тебе, что это значит! — крикнул вдруг резкий девичий голос. Девушка лет шестнадцати выскочила на порог хижины старика. — Это раджа… Раджа Адхипатти утопил деда!

— Ай-ай!.. — женщины в страхе заламывали руки. Несколько человек бросились к девушке.

— Аймат-Си-Кете!.. Девчонка потеряла разум!.. Ай-ай!.. Держите Аймат, она сошла с ума!..

Старая Кирьям, жена Мамака, подняла голову и сейчас же вновь опустила.

— Погодите! — Эдвард подошёл к девушке.

— Уходите все! — крикнула Аймат. Жёсткие чёрные волосы падали ей на лицо. Она сунула руку за пояс, и волнистое лезвие криса блеснуло у ней в пальцах.

— Повтори мне то, что ты сказала! — Эдвард с силой прижал девушке локоть, и крис упал на порог.

— Словно ты сам не знаешь! У нас забрали Ардая, — не по закону забрали. Дед пошёл жаловаться к тебе, и за это его утопили!

Дьякса, деревенский староста, уже шёл к Аймат. Девочка поменьше и совсем маленький мальчик выглядывали из-за травяных занавесок в полутьме хижины за её спиной.

— Уходи! — Аймат грозилась кулаками: она защищала детей.

— Подожди, Аймат! — Эдвард взял её за руку.

— И ты уходи!

Девчонка кусалась. Дьякса взял её за плечи. Она вырвала у него зубами пуговицу из форменной куртки. Дьякса кивнул головой помощнику.

— Не тронь её! — сказал Эдвард. — Не смей трогать эту девушку без моего позволения!

Дьякса отступил перед голландским амтенаром.

Едва Эдвард отъехал, из-за ближней хижины вышел кривобокий слуга раджи. Точно ветром смело всех людей, стоявших вокруг тела. Они разбежались, исчезли, словно провалились сквозь землю.

Слуга раджи, ковыляя, шёл к Аймат. Она метнулась вглубь хижины, но её вытащили за руки. Дьякса с помощником стояли наготове. Аймат прикрутили руки к поясу. Кривобокий узлом завязал ей жёсткие косы вокруг шеи. В хижине отчаянно заголосили дети. Аймат увели.

* * *

Эдвард перестал объезжать деревни, забросил отчёты, забыл текущие дела. Он зарылся в бумаги за прошлый год. Он замучил контролёра: в двенадцать часов ночи добродушный и заспанный Ван-Хемерт доставал ему из шкафов новые и новые связки дел. Эдвард рылся в бумагах с тревогой и поспешностью, точно не просто собирал данные, а напал на какой-то след. Он уже знал наизусть дела за прошлый, 1855, год и требовал у Ван-Хемерта данных за позапрошлый.

Эдвард действительно напал на след. Он держал в руках конец, и за этот конец он хотел вытянуть всю нить.

«Его высокопревосходительству господину генерал-губернатору, менгеру Ван-Твисту…»

Предшественник Эдварда, ассистент-резидент Ван-Гейм, составлял жалобу на раджу Адхипатти самому генерал-губернатору. Дальше шли наброски, черновики заявлений. Раджа строил дом в Паранг-Кудьянге и незаконно согнал на работу людей из двадцати деревень. На крестьянских полях гнил несобранный рис, люди умирали в пыли на дороге.

Ван-Гейм собирал улики против раджи. Цифры были ужаснее, чем мог себе представить Эдвард: сотни отобранных буйволов, восьмилетние дети на земляных работах. Наброски вдруг обрывались: Ван-Гейм отлучался куда-то.

Потом шли неразборчивые строки, упоминание о Паранг-Кудьянге; пятна, восклицательные знаки и несколько чернильных клякс, в которых ничего уж нельзя было разобрать.

Ван-Гейм ездил в Паранг-Кудьянг в первых числах ноября. После этой даты начинались в записях пропуски, непонятные слова. Несколько раз вполне отчётливо упоминалось о жалобе генерал-губернатору; жалоба была, видимо, составлена и готова к отсылке, но самой бумаги или хоть копии её Эдвард не мог найти нигде.

В конце ноября Ван-Гейм умер. От «затяжной желудочной болезни», как значилось в списках.

Что-то здесь было неясно Эдварду.

Он насел на Ван-Хемерта.

— Что произошло с предыдущим ассистент-резидентом? — в упор спросил он у контролёра.

Ван-Хемерт не ответил. Эдвард прочёл страх в его светлых добродушных глазах.

Тогда Эдвард начал искать разгадки другими путями.

В пристройке на пустыре жила служанка прежнего ассистент-резидента, метиска Кадат. С позволения Эдварда, она осталась доживать свой век в маленькой бамбуковой пристройке за домом. Метиска могла знать больше, чем другие. Эдвард позвал Кадат к себе. Едва он заговорил о Ван-Гейме, у старухи затряслись тёмные ревматические руки. Она ничего не знает, ничего не видела!..

— Ты должна мне сказать, старая, — настаивал Эдвард.

Метиска ничего не говорила. Эдвард видел только расширенные от страха глаза на жёлтом сморщенном лице. Ему стало совестно: зачем он её мучает? Больная старуха, — более ничего. Что она могла знать?..

Но кто же другой мог знать, если не она? Ван-Гейм доверял ей, он брал лекарство только из её рук, перед смертью он просил, чтобы метиску не гнали из дому. Старуха должна знать! Эдвард снова звал её к себе. Он расспрашивал, просил, умолял. Но старуха тряслась, кланялась, складывала руки, делала «сумба» и ничего не говорила.

Глава восемнадцатая Дети за изгородью

Маленький Эдвард откопал в земле толстого красного червяка и шевелил его палочкой:

— Ползи, ползи!..

Червяк не хотел ползти; он тыкался головой в разрытую землю, он хотел домой.

Зелёная змейка обвилась вокруг кривого ствола карликового дерева — маленькая смирная змейка рисовых полей. Эду не боялся змейки: она не трогала людей.

— Шшш, — подразнил её Эду.

Змейка уползла в траву. Эдвард побежал за ней.

— Эду! Сюда, Эду!.. Не уходи никуда!

Эвердина сидела в саду с шитьём. Она ни на минуту не отпускала сына от себя:

— Сиди здесь, Эду. Играй с кошкой!

Здесь, на крохотном цветнике у веранды, было безопасно. Бамбуковый домик старой метиски Кадат прислонился к изгороди со стороны пустыря. Высокий забор защищал их от пыли проезжей дороги и от взглядов прохожих.

Эду не боялся солнца, — часами играл в саду в одной лёгкой шапочке и синих штанишках. И кошка Минтье подолгу играла с ним, не боясь жары, точно и она родилась в Индии.

— Играй здесь, Эду, подле меня!

Они с трудом достали европейскую кошку. Эвердина терпеть не могла яванских, — они были дики, серы, кусались; вместо хвоста у них торчал какой-то короткий безобразный обрубок. Ван-Хемерт привёз ей из Батавии, вместе с печеньем и кубиками для Эду, белую амстердамскую Минтье, учёную и ласковую, с длинной пушистой шерстью.

Эду обнимал кошку обеими руками. Минтье покорно мяукала.

— Жарко, пить хочу, — сказал мальчик. — И Минтье хочет.

— Погодите, сейчас я принесу вам молока!

Эвердина пошла в комнату.

— Погоди, Минтье, сейчас нам обоим принесут молока! — объяснил кошке мальчик.

Но Минтье вдруг, точно почуяв что-то, вся взъерошилась, дыбом выгнулась у Эду в руках и прыгнула в кусты.

— Куда ты, Минтье? Мама не позволила!

Минтье не слушала. Эду бросился за ней.

Он успел взять её на руки, но Минтье отчаянно рвалась и царапалась. Тут Эду увидел: в густой траве у забора стояла другая кошка, худая, дикая. Глаза у ней сверкали, как две жёлтые пуговицы.

«Фррр!..» — Минтье зашипела и вырвалась из рук Эду. Обе кошки встали друг против друга.

«Фррр!..» — изящно изогнувшись, Минтье легонько шлёпнула дикую лапой по голове.

«Гррр!» — задрав обрубок короткого хвоста, дикая кошка бешено наскочила на Минтье.

Минтье стала боком и изогнула шею. Она ещё, кажется, готова была поиграть, но дикая впилась ей в ухо с ужасным рычаньем. Белая шёрстка Минтье полетела над травой.

— Минтье!.. Минтье!..

Минтье погибала. Дикая рвала ей спину, кусалась, терзала лапами. «Гррр!..»

— Минтье!.. Минтье!.. — уже плакал Эду.

— Сюда, Кьяссу!

Дикую кошку позвали из-за зелёной изгородки. Значит, она была не дикая. Она была чья-то.

— Кьяссу, сюда!..

Дикая оторвалась от Минтье, неохотно оглянулась и побежала к изгороди.

По ту сторону, прижав носы к бамбуковым колышкам, стояли двое незнакомых детей, мальчик и девочка, оба коричневые.

Девочка была большая; ей было лет десять. Длинный синий саронг закрывал почти до пят её босые ноги. Мальчик был поменьше, худенький и тёмный, на тонких слабых ногах. На нём была только жёлтая узорчатая тряпка, подхваченная пояском у бёдер.

— Кто ты? — спросил Эду у мальчика.

Мальчик дрожал от страха. Он не отвечал.

— А ты?

— Дакунти, — шёпотом ответила девочка. У неё были чёрные блестящие волосы, стянутые в узел, как у взрослой женщины.

— Ваша кошка сильней нашей! — сказал Эду.

Дети молча кивнули.

— Идите к нам играть! — предложил Эду.

Дети глядели на него испуганными тёмными глазами и молчали. Они ещё никогда не видели таких детей. У этого мальчика были мягкие, как молодой мох, светлые волосы и лицо белое, как кость. Он, кажется, нисколько не стыдился того, что зубы у него не подпилены и не вычернены, как у них. Он улыбался, показывая ровные зубы, белые, как у собаки. Дакунти схватила брата за руку.

— Уйдём! — сказала Дакунти.

— Эду! — раздалось вдруг совсем близко от них. — Где ты, Эду?

Дакунти с мальчиком разом упали в траву, точно потонули.

— Эду!.. Где же ты?.. — Эвердина бежала вдоль изгороди. — Почему ты ушёл?

— Это Минтье, — сказал Эду. — Я за ней побежал.

Минтье давно уползла под веранду зализывать раны.

— Ты с кем-то разговаривал, Эду? Кто здесь был?

— Дети, — сказал Эду.

— Какие дети? — встревожилась Эвердина.

— Коричневые, сказал Эду.

Эвердина потащила Эду к дому.

— Никуда не ходи от меня, Эду! — сказала Эвердина. — Не то я больше не пущу тебя в сад.

Эвердина потеряла покой. Какие-то люди ходили вокруг дома. Но Эдварду она решила пока ничего не говорить.

Он и без того был так неспокоен и грустен все последние дни.

Глава девятнадцатая Разговор в лесу

Эдвард терял надежду. Бумаги Ван-Гейма издевались над ним: они загадывали загадку, но не давали к ней ключа. «Надо ехать в дессу, — решил, наконец, Эдвард, — надо расспросить ту смелую девчонку, Аймат-Си-Кете. Может быть, она скажет о радже больше, чем другие».

Эдвард проехал длинной бамбуковой улицей. Десса была пуста. По сторонам стояли одинаковые лёгкие домики. Крыши из листьев водяной пальмы, разворошённые частыми ливнями, протекали во многих местах. К каждому дому был пристроен открытый с трёх сторон навес, веранда на ветхих столбиках. В тёмных контурах из бамбука и прутьев на циновках копошились тихие, совершенно голые дети.

Как найти хижину Мамака? Она ничем не отличалась от других нищих хижин.

Эдвард осмотрелся. У одной хижины, прислонясь к бамбуковой подпорке, сидел крестьянин. Кожа у него была светлее обычного, почти светло-золотистая, какая бывает у панкерана, сына китайца и яванки. Красный пояс был намотан на его тощем, почти голом теле. Все рёбра, туго обтянутые сухой кожей, можно было пересчитать над поясом. Солнце било человеку в закрытые глаза, он тихонько покачивался из стороны в сторону и что-то бормотал про себя.

Эдвард подошёл к крестьянину.

Человек открыл глаза и хотел сделать «сумба».

— Не надо! — сказал Эдвард. Он отвёл его руки. — Скажи мне, где дом старого Мамака?

Крестьянин закрыл глаза и снова стал покачиваться из стороны в сторону. Не раскрывая глаз, он протянул руку и показал на третью от него хижину.

— Вот! — сказал крестьянин.

Эдвард посмотрел на него.

— Что ты тут делаешь? — спросил Эдвард.

— Лапарр!.. Голодный! — сказал человек.

Эдвард дал ему серебряную рупию.

Человек хотел лечь в пыль перед туваном. Эдвард удержал его и быстро пошёл дальше.

Человек снова сел. За поясом у него был крис. Он положил руку на рукоятку криса, и медленная улыбка поползла у него по лицу. Белый туван дал ему серебряную рупию. У тувана доброе сердце, он хотел рупией откупиться за всё, что белые сделали ему, Гудару. За отобранную ниву, за убитых братьев, за погибшую от голода жену… У белого тувана доброе сердце… Гудар пошевеливал рукой вычерненную рукоять кинжала. Он улыбался и что-то бормотал, тихонько покачиваясь под солнцем.

В хижине покойного Мамака было полутемно, дверь открыта настежь. Медный пестик стучал в хижине, — значит, там кто-то есть!.. Эдвард заглянул в дверь. В углу, в тени, сидела старуха. Она толкла рис в ступке медленными размеренными движениями.

— Кирьям! — сказал Эдвард.

Старуха подняла лицо. Эдварда поразило неподвижное, застывшеее выражение её лица.

— Где твоя внучка, Кирьям? — спросил Эдвард.

— Где твоя внучка, Кирьям? — мёртвым голосом повторила старуха.

Эдвард заглянул в ступку. Ступка была пуста. Старуха толкла пестиком пустоту.

— Что ты делаешь, старая? — спросил Эдвард.

— Что ты делаешь, старая? — тем же мёртвым голосом повторила старуха.

Неужели это латта?.. Эдвард взял пучок травы с циновки, чтобы проверить.

Он кинул пучок в угол. Кирьям тоже схватила с циновки пучок травы и кинула его в угол.

Да, это была латта — болезнь старух.

Годы унижений, тяжёлого труда на затопленном водою поле, под солнцем и ливнем, долгие часы у деревянной ступки, у колыбели ребёнка, в дыму очага к концу жизни делали из яванской женщины это слабоумное, покорное, полуидиотское существо. Старуха беззвучно и безвольно повторяла каждое сказанное ей слово, каждое движение того, кто обращается к ней. Это — латта, болезнь, не известная в Европе.

— Где Аймат? — ещё раз спросил Эдвард.

— Где Аймат? — повторила старуха.

Кирьям отставила ступку. Она поднялась и тем же мёртвым покорным жестом поставила глиняный горшок на очаг. Она высыпала в горшок из ступки несуществующий рис. Потом достала из дальнего угла сухой свёрнутый лист, развернула его, осторожно взяла из листа щепотку драгоценной соли и бережно спрятала лист обратно в угол. Над очагом сохранились ещё медные прутья: когда-то здесь висели и коптились тонкие длинные ломтики динг-динга — буйволова мяса. Старуха сыпала в горшок соль, мешала в нём деревянной ложкой. Муж старухи был убит раджой, старший сын, Уссуп, забран в армию, младший, Ардай, тоже уведён куда-то, внуки разбрелись. Пустой горшок стоял на холодном очаге.

— Прощай, Кирьям! — сказал Эдвард.

— Прощай, Кирьям! — ответила старуха.

Эдвард пошёл искать дьяксу, деревенского старосту.

Дом дьяксы он узнал издали по затейливой четырёхскатной кровле. Кровля была выложена тонкими стволами молодого бамбука, расколотыми вдоль на половинки, так что вся она состояла из желобков для стока воды.

Сам дьякса шёл навстречу босой, в синей форменной куртке с блестящими пуговицами. Он присел на землю в приветственной «сумба».

— Где Аймат, девушка из этой хижины? — спросил Эдвард.

— Не знаю, туван, — отводя взгляд в сторону, ответил дьякса.

— Почему так пусто в дессе?

— Мужчины в Серанге, на постройке тюрьмы.

Это был приказ резидента. Эдвард промолчал.

— А женщины, дети?

— Женщин и детей угнали на двор раджи рыть новый колодец.

— Почему погнали? Кто велел? — вскипел Эдвард.

— Адхипатти, да будет имя его благословенно!

Дьякса сел на корточки и приложил ладони ко лбу в почтительной прощальной «сумба». Коричневые глаза дьяксы улыбались. «Не станешь же ты ссориться с самим Адхипатти», — говорили эти глаза.

Эдвард пошёл прочь от дьяксы.

«Спи, маленький, спи…» — услышал он в дальней хижине.

Там женщина укачивала ребёнка:

Спи, маленький, спи…

Закрой свои тёмные глазки,

Спрячь свои чёрненькие зубки,

Белый туван ходит вокруг дома.

Спи, маленький, спи…

У тувана глаза серые, как у рыси,

У тувана зубы белые, как у собаки.

Белый туван заберёт тебя…

Эдвард вздрогнул и остановился. Это о нём поют!..

Всё тот же крестьянин в красном поясе сидел у бамбукового столба крайней хижины. Он почти лежал, прикрыв глаза; должно быть, задремал. Но рука человека и в полузабытьи тянулась к рукоятке криса; он шевелил пальцами, словно проверяя себя.

Эдвард ехал домой узкой полевой дорогой, среди канав. По сторонам лежали рисовые поля: светло-зелёные ростки начинающего всходить риса и поднявшийся золотистый колос. На Яве не знают одного срока для посевов, и зима и лето одинаково жарки и одинаково дождливы; вокруг той же дессы одни режут уже созревший рис, «падди», другие пересаживают молодые ростки, третьи ещё только окапывают своё поле и проводят к нему воду.

Эдвард глядел по сторонам и почти не видел людей. Крестьян угнали на правительственные плантации или на поля раджи. Созревший рис стоял и осыпался, зелёные ростки хирели, не пересаженные вовремя.

Срезая дорогу к дому, Эдвард повернул на узкую тропку. Бамбуковый лесок, весь прямой и частый, рос здесь в нескольких шагах от дороги. Конь шёл тропкой мимо леса. Эдварду показалось вдруг, точно светлая тряпка мелькнула среди тонких стволов. Кто-то пробирался бамбуковым лесом; светлый саронг мелькал всё дальше. Эдвард сошёл с коня. Молодой бамбук рос здесь слишком частыми пучками, тонкие суставчатые стволы столпились на опушке, точно не пуская его. Эдвард пробился с трудом. Дальше стволы поредели, показалась круглая полянка.

Эдвард остановился. На полянке, прикрытые частым строем бамбука, стояли и сидели люди. Они были оборваны и страшны на вид: рёбра под натянутой кожей выступали, как обручи на худом бочонке. Посредине, боком к Эдварду, сидел на земле молодой яванец в полосатой повязке, красной с жёлтым, намотанной низко над самыми бровями. Человек говорил, и на полянке было тихо: его слушали.

— Кровь брызжет из наших глаз! — говорил яванец. — Наших братьев и жён впрягают в плуг, чтобы вспахивать поле белого. Наши дети роют землю во дворе раджи! Слушайте, люди Лебака! — Человек вдруг встал и взмахнул крисом, вынутым из-за пояса. — Большой ветер поднялся над яванской землёй… Притеснителей народа гонят из городов и сел. С плантаций бегут, крестьянин точит крис в своей дессе… Пускай трепещет белый начальник! Пускай трепещет Адхипатти, тигр Лебака, подлый пёс белых, жадный червь, который уже столько лет сосёт наши сердца! Вот что мы готовим для них!

Человек поднял руку с кинжалом, и все увидели рога буйвола, чернью выведенные на серебре рукоятки.

— Ардай! — зашумели голоса. — Ардай из Тьи-Пурута!

— Да, это я, Ардай, сын Мамака! Четырнадцать дней и четырнадцать ночей я бежал с плантаций лесом, разбив камнем цепи; я семь раз встретил грудью течение реки и дважды ушёл от тигра, я ел кору в лесу и ядовитые корни, чтобы не вернуться назад. Что я нашёл в родной дессе? Мой отец убит раджой, дети моего брата разбрелись по чужим людям, мать моя потеряла разум… Десса пуста, мы бродим, как воры, вокруг родной деревни и не смеем снять рис, который посеяли собственными руками. Долго ли мы ещё будем терпеть, крестьяне? Нас много, — легко нам, соединившись, прогнать белых из нашей страны. Пускай поклянётся каждый, что не отступит, когда начнётся бой!..

— Клянёмся, Ардай, клянёмся! — Шум пронёсся по полянке, поднялись руки с отцовскими и дедовскими крисами. — Мы все пойдём, Ардай! — Голоса доносились сверху и снизу. Только сейчас Эдвард увидел, что люди не только на полянке, — кругом люди: в лесу, на земле и на деревьях, между ветвями.

— Клянусь!.. — человек в лохмотьях нищего, более светлый, чем другие, худой, как ствол молодого бамбука, выглянул из ветвей. Это был тот самый крестьянин, которого Эдвард видел в деревне. Должно быть, он успел прибежать сюда более короткой дорогой. Крестьянин стоял под деревом и тряс крисом. Он смотрел в сторону Эдварда, точно видел его, и угрожал ему.

— Клянусь!.. — старик, кривой и тёмный, точно источенный червями корень лесного дерева, лёжа на земле, тоже поднял кинжал. — Мы их прогоним с нашей земли!.. Клянусь!..

Эдварду стало страшно. Ему казалось, что все кинжалы, все взгляды обращены на него. Он тихонько отступил, прячась за стволы.

«Или сейчас, или никогда!» — думал Эдвард, гоня коня дальше через пустыри.

— Эвердина, я решился! — он приехал домой растерзанный и бледный и упал на стул в своём кабинете. — Дольше так продолжаться не может! Надо облегчить страдания лебакских крестьян. Надо убрать раджу, иначе прольётся кровь! Я пишу резиденту, Эвердина! Я буду требовать ареста раджи, облегчения поборов, расследования всех преступлений. Будь что будет, Эвердина, я решился!..

Глава двадцатая Раджа идёт в наступление

Странные вещи начали происходить в доме Деккеров с того дня, как верховой повёз в Серанг жалобу на раджу.

Раз как-то, засидевшись до позднего вечера в своём кабинете, Эдвард вышел в сад. Было тихо, одуряюще пахли белые цветы. Эдвард спустился со ступенек веранды и прошёл на открытое место, к цветнику. Вдруг стрела просвистела очень близко, у самой его головы. Звук резко пресёкся: должно быть, стрела впилась в ствол дерева рядом. Луна выплыла из-за бамбукового леса, и Эдвард увидел, что перистый кончик стрелы ещё трепещет в лунном свете у ствола, в полутора шагах от него.

Эдвард чиркнул спичкой и осветил ствол. Там, где впился кончик стрелы, светлая кора дерева резко потемнела. Стрела была отравлена.

В саду вдруг появились змеи — большие опасные змеи с дальних болот.

Эвердина окончательно потеряла спокойствие. Она никуда не отпускала сына с открытой лужайки у самой веранды.

Дакунти с маленьким Раятом часто стояли, прижав носы к изгороди, и смотрели.

Сквозь щели они видели дом белого тувана, его сад и веранду.

Белая женщина сидела с мальчиком в саду. Она шила, маленький играл подле неё. У белой женщины были удивительные волосы: они вились, как плющ по дереву. У здешних яванских людей волосы были не такие. Дакунти щупала свои — прямые и чёрные, как птичье перо.

Маленький смеялся, показывая белые зубы, и пил молоко. Дакунти брезгливо морщилась: пить молоко коровы! Это значило стать молочным братом телёнка! У них в деревне никто не пил молока. «Это хуже, чем пить кровь», — говорили старики.

Раз они стояли с Раятом и смотрели. Белая женщина склонилась над шитьём. Маленький отошёл от неё. Он присел на землю, чтобы нарезать твёрдых стеблей клагги. Из полого стебля получалась хорошая дудка.

Дакунти вздрогнула. Змея бесшумно подползла к ребёнку в траве, маленькая голова шевелилась, приподнятая над пятнистым телом. Белая женщина, склонясь над шитьём, не поднимала глаз. Упруго отталкиваясь хвостом, змея скользнула в полуметре от голой ножки ребёнка, подняла голову…

— Улар-лананг! — пронзительно закричала Дакунти. Она метнула палкой в змею. Эду отскочил, ещё не понимая, в чём дело. Палка со свистом пролетела в воздухе, змея, неохотно отклонившись, обвилась пятнистым кольцом вокруг пня.

— Змея! — теперь и Эвердина увидела. — Эду, сюда! — она побежала с ним к дому: — Змея в саду!.. Большая, улар-лананг!.. Эдвард, сюда скорее!.. Змея в нашем саду!..

Эдвард схватил толстую бамбуковую палку и побежал в сад. Змея уже уползла в траву. Эдвард позвал Ван-Хемерта, и они вдвоём обыскали сад. Змеи нигде не было.

Несколько минут спустя Эдвард увидел её. Улар-лананг обвилась вокруг ствола дерева. Это была крупная змея из породы пифонов, с чёрно-жёлтым пятнистым телом и маленькой головой. Она раскачивалась на двухметровой высоте, угрожая каждому, кто пройдёт под деревом. Эдвард с Ван-Хемертом с двух сторон подступили к змее. Длинными палками они скинули змею на землю и разбили ей голову. Издыхая, змея долго ещё шевелилась. Все столпились вокруг. Только тут начали вспоминать, кто первый увидел змею.

— Кто же отогнал змею от ребёнка? — спросил Эдвард.

— Здесь была девочка, — сказал Эду.

— Где?

— Здесь! — Эду показал на угол сада, где к забору с внешней стороны прислонился домик Кадат.

— Какая девочка? — встревожилась Эвердина.

Тут она увидела синий саронг, и Ван-Хемерт вытащил из-за забора смущённую, не успевшую убежать Дакунти и насмерть испуганного маленького её брата.

— Что это за дети? — спросил Эдвард.

— Прости меня, туван! — старая метиска бросилась ему в ноги. — Я спрятала этих детей… Они мне приходятся сродни. Раджа хотел забрать их в деревне, как забрал их старшую сестру, Аймат.

— Аймат-Си-Кете? — быстро сказал Эдвард. — Я помню её. Пускай эти дети живут здесь!

— Их надо прятать, туван! — плача, выговорила Кадат. — Адхипатти разгневается, если узнает.

— Никто не тронет этих детей в моём доме, пока я здесь, — сказал Эдвард. — Пускай они играют в моём саду!

Глубокая канава, которой Эдвард велел окружить сад, не уберегла дом от змей. Улар-лананги переползали канаву или их кто-то приносил в сад. В кратоне раджи умели обращаться со змеями.

Эвердина больше не пускала Эду в сад. Она отослала в Батавию свою малайскую няньку и глядела за ребёнком сама. И всё по дому Эвердина теперь делала сама, не доверяя никому.

В доме не хватало самых необходимых вещей — обувь, бумагу, нитки, даже сахар надо было везти из Батавии. Сахарный тростник рос в этих местах, крестьяне сосали его в зелёном виде, но сахара в Лебаке не варили. Пшеничной муки нельзя было достать на много палей в окружности; население ело лепёшки из кукурузной муки пополам с сушёной травой. Эвердина очень страдала от отсутствия европейского хлеба, но не хотела пускать в дом странствующего торговца, который мог бы приносить им хлеб.

Даже мыла не было у Эвердины. Она стирала песком и больно натирала себе руки. Дакунти, яванская девочка, неожиданно пришла к ней на помощь.

— Зачем песком стираешь, ньо-ньо? — удивилась Дакунти. Она сбегала на пустырь и принесла каких-то мягких светло-зелёных шишек. Размоченные в кипятке шишки дали настоящую мыльную пену.

Дакунти оказалась полезна в доме. Она умела варить краску из орехов, умела от руки разрисовывать ткани. Сидя на полу, на скрещённых ногах, она в полдня сшила Эвердине белую кабайю — просторную яванскую блузу с оторочкой — и сама разрисовала её от руки зелёными и голубыми рыбками.

— Что тебе подарить, Дакунти? — спросила у неё Эвердина.

Дакунти смутилась. Она показала Эвердине на буквы, нарисованные на кубиках Эду.

— Подари мне это, ньо-ньо! — попросила она.

— Ты хочешь научиться читать? — удивилась Эвердина.

— Да, — сказала Дакунти. Тёмные глаза у ней заблестели под припухлыми малайскими веками. — Хочу читать, как ты читаешь!

Эвердина показала девочке голландские буквы, и через неделю-полторы Дакунти уже складывала из кубиков слова.

— Этот народ очень способен к наукам, — твердил Эдвард. — О, если бы только дать им свободу!..

У них по-прежнему не было хлеба; вся семья уже неделю ела кукурузные лепёшки. У Эвердины распухли дёсны.

Незнакомый малаец остановил Эдварда возле дома. Он говорил на языке приморских малайцев, — значит, был городской, тёртый, из приморских мест. Малаец сказал, что у него есть булочная в Серанге и что он может постоянно привозить Деккерам хлеб.

Эвердина разглядела малайца из окна.

— Мне не нравится этот человек, — сказала Эвердина.

Старая Кадат присоединилась к ней. Малаец внушал метиске отвращение. Она встревожилась, когда Эдвард дал малайцу вперёд деньги, но ещё больше испугалась, когда человек принёс в дом два больших пшеничных хлеба.

— Уходи! Уходи! — Кадат прогнала малайца.

— Что это значит? — рассердился Эдвард. Он хотел вернуть человека.

— Нет! Нет! — Кадат схватила его за руку. — Не давай никому есть этот хлеб!

Эдвард смутился.

Ява, страна ядов, знает все виды убивающих средств — и медленные, и молниеносно действующие. Злые соки бродят в растениях её лесов, губительная плесень выступает на серой коре ядовитого дерева анчара; колючий кустарник на склоне горы встречает человека смертельным укусом.

— Объясни мне, что это значит? — Эдвард разломил принесённый малайцем хлеб.

— Нет! Нет! — Кадат упала ему в ноги.

— Хорошо, я сделаю пробу.

Эдвард отломил кусочек хлеба и дал его Минтье.

Прошёл день, другой — кошка была здорова.

— Ты напрасно напугала всех, старая, — сказал он Кадат.

— Подожди ещё, туван! — умоляла метиска.

Прошло ещё два дня, — Минтье сделалась грустна.

Она перестала есть, забилась в угол.

Весь дом ходил за кошкой, как за опасно заболевшей дочерью. Но Минтье не поднимала головы со сложенных лапок.

День спустя она начала визгливо мяукать, кататься от боли. Ужасные рези мучили кошку, изо рта шла кровь и пена.

Старуха-метиска ходила бледная, с расширенными глазами. Страдания Минтье словно напомнили ей о чём-то.

Наконец Минтье издохла в страшных мучениях.

— Вот так он погиб! — зарыдала метиска.

— Кто, Кадат? Кто?

— Он, он, мой туван! — Кадат ломала руки.

— Ты мне всё расскажешь, Кадат, — сказал Эдвард.

Он ушёл к метиске и просидел с нею в её пристройке до темноты.

Он был бледен, когда поздно вечером шёл обратно домой через сад.

В стеблях листьев водяной пальмы есть жёсткие, точно металлические, очень тонкие волоконца. Стебель крошат на куски, и искрошенные волоконца загибаются тоненькими опасными крючками. Крючочки подмешивают в рис или запекают в лепёшку; человек съедает, ничего не замечая: ни вкуса, ни запаха. Два дня он остаётся здоров, на, третий-четвёртый — начинается лёгкая резь в кишечнике. Это загнутые в крючки волокна впиваются в стенки кишок. Боль всё усиливается, кишки начинают кровоточить.

Какие бы ни глотал человек лекарства, — ему становится только хуже; отравленный умирает нескорой, мучительной смертью.

Ван-Гейм, чиновник прямой и совестливый, хотел жаловаться на раджу. У него лежала готовая к отсылке бумага. Он не успел отправить верхового в Серанг,[37] — его вызвали на объезд горного участка Паранг-Кудьянг. В Паранг-Кудьянге ассистента-резидента встретил раджа и зазвал его на обед к своему зятю.

После обеда Ван-Гейм не почувствовал никакой боли, но на третий день у него началось жжение в кишечнике.

Через три недели Ван-Гейм скончался в страшных мучениях. Старая Кадат ходила за ним до последнего часа.

Раджа Адхипатти, регент Лебака, боролся за свои права, за власть над населением, за милость голландских властей, за возможность привольно жить с семьёй и домочадцами на лебакской земле. Раджа не выбирал средств.

«То же самое ты приготовил и нам, Адхипатти!» — с дрожью подумал Эдвард.

Он прошёл к Эвердине.

— Эвердина, — сказал Эдвард, — моего предшественника отравили.

Лицо Эвердины от страха сделалось пепельным.

— Надо уезжать отсюда, Эдвард!

— А мои крестьяне, Эвердина? Я ещё не получил ответа от резидента.

Глава двадцать первая Поединок огня и медузы

Крытая европейская коляска остановилась у дома.

Грузный мужчина вылез из коляски; став на подножку, он спустил ногу и несколько раз попробовал ею землю, словно не решался ступить сразу.

Это был Брест-ван-Кемпен, резидент всего Бантама.[38]

Провинция Лебак была для резидента, как коварный яванский вулкан: много лет мирно курится на горизонте, все давно привыкли к этому и не боятся извержения. И вдруг — столбы огня и тучи пепла.

Письмо ассистента Деккера из Лебака было первым облачком пара. Резидент выехал в Рангкас-Бетунг, чтобы с глазу на глаз поговорить с ассистентом.

«Этот сумасбродный Деккер!»… — с досадой думал резидент в дороге.

«Сумасбродный» Деккер уже бежал к нему от дома, худой, светловолосый, растрёпанный.

— Господин резидент!.. Очень рад, господин резидент!..

— Очень рад, — бесцветным голосом произнёс резидент. — Какая жара!

Резидент с неодобрением посмотрел на полуразвалившийся дом, на бедную веранду, на заросший сад.

Они прошли в кабинет.

— Я хотел лично переговорить с вами, менгер Деккер…

— Ваш слуга, господин резидент!

Брест-ван-Кемпен сел и расплылся в кресле, как беспозвоночное животное.

— В ответ на ваше отношение от двадцать четвёртого февраля…

— Прошу извинения, господин резидент!.. — Эдвард не мог усидеть в кресле. — В моём отношении была изложена только десятая доля тех преступлений, которые…

Но резидент не слушал.

— В ответ на ваше отношение от двадцать четвёртого февраля, — недовольно дотянул резидент, — хочу поставить вам на вид, менгер Деккер, что обвинения ваши преждевременны…

— Преждевременны? — подскочил Деккер. — Преждевременны, после десятков лет самого подлого угнетения?.. После неслыханных преступлений, совершаемых на глазах у всех, на ваших глазах, господин резидент?!

Лицо резидента, водянистое и расплывчатое, как тело медузы в воде, не изменилось.

— … что ваши обвинения несколько преждевременны и что вам следует взять их обратно! — наконец договорил он свою фразу.

— Обратно? Никогда! — сказал Эдвард. — Я не стал бы ставить на карту семнадцать лет — семнадцать трудных лет службы в колониях, если бы не был уверен в правоте моих обвинений… И я ещё не всё вам написал, господин резидент! У меня в руках есть прямые доказательства того, что мой предшественник, Ван-Гейм, погиб не своей смертью. Его отравили!

— Доказательства? — быстро спросил резидент. — Какие?

— Показания Кадат, старой служанки Ван-Гейма. Раджа отравил моего предшественника, когда он обедал у него в Паранг-Кудьянге. Кадат ухаживала за Ван-Геймом до последнего часа, она знает все обстоятельства его гибели.

— Эта служанка Кадат, — осторожно спросил резидент, — белая?

— Метиска, — объяснил Эдвард. — Дочь голландца и яванки.

— А, вот как! — Брест-ван-Кемпен, успокоенный, откинулся в кресле. — Разве можно, менгер Деккер, давать веру показаниям лиц туземной крови?

Не торопясь, он закурил сигару.

— Зачем вам понадобилось так неосторожно поднимать историю? — уже откровенно сказал резидент. — Здешний туземный регент — очень милый, сговорчивый старик. Без его влияния на народ мы не смогли бы собрать налоги по Лебаку. Когда мне нужны люди, я обращаюсь только к нему.

Брат жены резидента, плантатор Ван-Грониус, арендовал в соседнем округе большую правительственную кофейную плантацию. Ван-Грониусу часто бывали нужны люди, и он доставал их через раджу.

— Вы сделали ошибку, написав мне, — уже откровенно сказал Брест-ван-Кемпен. — Советую вам взять обратно свои обвинения, пока не поздно.

— Нет! — твёрдо сказал Эдвард. — Обвинений своих я назад не возьму. Раджа повинен в том, что население Лебака голодает сильнее, чем народ в других провинциях… Что деревни пусты… Что люди бегут в лампонгские[39] болота… Что несчастные жители, доведённые до крайности, готовы взяться за оружие!.. Я виню в этом туземного регента и ещё виню голландское правительство, которое в своей слепоте…

— Молчите! — поднялся резидент. — Понимаете ли вы, что говорите?

— Да, голландское правительство, которое в своей слепоте довело до голода и вымирания население страны!

— В таком случае, — задёргал подбородком Брест-ван-Кемпен, — мне придётся сделать представления его высокопревосходительству.

— Пишите генерал-губернатору! — заносчиво сказал Эдвард. — Я не боюсь!.. Лучше возить тачку с грузом или бить камень на дороге, чем служить так, как служат ваши чиновники, господин резидент!

Резидент ещё сильнее задёргал подбородком и торопливо начал прощаться.

«Сумасшедший, совершенно сумасшедший!» — морщился резидент весь обратный путь.

* * *

Всё стало непрочным и неверным в этом доме, затерянном в глубине Явы; даже крашеный деревянный павлин на крыше словно облинял и опустил хвост. Контролёр Ван-Хемерт, пухлый и весёлый вначале, теперь помрачнел, похудел и смотрел в сторону: в конце концов, он не хотел лишиться места из-за «сумасбродного» Деккера. Эвердина сделалась недоверчива и грустна. Она никого не пускала ни в комнаты, ни на веранду. Только Дакунти с маленьким братом проходили к Эду и играли с ним целые дни.

Все продукты они теперь запирали в шкаф, всё быстро портилось в закрытом шкафу, в духоте и сырости тропиков. Сахар, крупу, соль, печенье надо было держать в стеклянной посуде. В бумажном мешке соль за несколько дней становилась мокрой, точно её смочили водой; крупа слипалась в комки и покрывалась пятнами плесени.

Сад Деккеров быстро зарос, семья сидела в комнатах и наглухо запиралась на ночь. Дом был старый, половицы гнулись во многих местах; резные украшения на веранде от прикосновения осыпались, как труха. Деревянные дома недолго стоят в вечной сырости индийских тропиков: жучок-точильщик дырявит их перекрытия, древесный муравей ест сердцевину брёвен. Эдвард постукивал по столбикам веранды, они давали гулкий отзвук; проеденные внутри, они грозили обвалом.

В довершение ко всему заболела Эвердина. У ней распухли ноги, пожелтели белки глаз, озноб тряс её по вечерам.

«Неужели лихорадка?» — думал Эдвард.

Лицо Эвердины скоро стало жёлтым, тёмные круги легли под глазами. Озноб возвращался аккуратно после захода солнца. Да, это была тропическая лихорадка.

Эвердина хорошо перенесла сырой климат Целебеса, злая амбойнская лихорадка пощадила её, а здесь, в относительно благополучном Бантаме, она неожиданно слегла.

— Мне холодно! — жаловалась Эвердина. — Согрей меня, Дакунти!

Дакунти укрывала её платком и шалями. Эдвард, раздувая угли, пытался сварить для Эвердины чай на яванской жаровне. Вода кое-как вскипела, но к чаю не было сахара, и Эвердина его не пила. Целыми днями она лежала полуодетая среди разбросанных вещей.

Словно все сговорились против Деккеров — старый дом грозил обвалом; он потрескивал по ночам, точно кто-то ходил вокруг и выстукивал брёвна, ища слабого места. Кто-то разбил на веранде их единственную европейскую лампу, и после шести вечера они сидели в темноте или зажигали яванскую светильню: джутовый фитилёк в масле, налитом в половину скорлупы кокосового ореха.

Ван-Хемерт, выезжая на рассвете на объезд участка, дважды приметил у дома незнакомого человека. Человек стоял на пустыре и внимательно осматривал сад, веранду, изгородь, к которой прислонилась бамбуковая пристройка старой Кадат. Ван-Хемерт не хотел усилить беспокойство в доме и ничего никому не сказал.

Каждый вечер Эдвард осматривал все окна и двери, проверял запоры и клал пистолеты возле своей постели.

Однажды ужасный крик метиски Кадат поднял его среди ночи.

Кто-то проник в её домик снизу, через полуразрушенные половицы приподнятого над землёй пола. В неясной суматохе по другую сторону забора Эдвард различил слабый отчаянный вскрик Дакунти и чей-то резкий голос. Тёмная фигура, едва не задев его, скользнула вдоль забора. Эдвард бросился за ней и наскочил в темноте на человека. Эдвард уже держал его за плечи, но голое, натёртое кокосовым маслом тело скользнуло у него в руках, Эдвард не смог его удержать. Они зажгли с работником свет и обшарили весь дом.

Метиска громко выла на весь двор. Дакунти? Раят? Дети исчезли.

Глава двадцать вторая Дакунти

Всю ночь под ними вертелись колёса и тряслось неровное дно повозки. Всю ночь они ехали куда-то, ещё какие-то связанные люди лежали на дне повозки рядом с ними, и дощатое дно подскакивало на камнях и корнях: ехали перелесками, без дороги. Только два раза за ночь останавливались: в первый раз какой-то сердитый человек с длинными волосами, перевязанными лентой на лбу, подбежал к ним, сосчитал всех и велел вознице ехать дальше; во второй раз остановились уже ближе к утру и стояли довольно долго возле каких-то строений.

Возница куда-то ушёл, а потом много людей пришло сразу; они ругались и вели связанных по двое женщин, а позади бежали ещё люди, громко кричали и грозили. Одна связанная женщина с грудным ребёнком за спиной громче других плакала и причитала… Дакунти вздрогнула, она узнала голос: это была Мадья, жена Касима, их соседа по деревне. Это была их десса, Тьи-Пурут, — в темноте она не сразу узнала. Дакунти закричала, но её никто не слышал, потому что все женщины громко плакали и причитали, а мужчины махали крисами и грозились. Мадью с ребёнком и других женщин бросили в заднюю повозку; человек с лентой крикнул вознице, и все сразу погнали лошадей, а люди из дессы бежали за ними, кричали и страшными словами проклинали человека с лентой.

Передняя повозка свернула на большую дорогу, за ней — другие, и люди отстали. Стало совсем светло, и они остановились перед воротами, над которыми торчал сноп рисовой соломы. Это был пасанг-рахан — постоялый двор.

На пасанг-рахане их всех заперли в грязном сарае. Дакунти смотрела в щель в дощатой стене; она видела пустой двор и китайца-хозяина, который хлопотал у конюшен. Потом Дакунти уснула. Сквозь сон ей всё казалось, что кто-то подходит снаружи и стоит у стены сарая, у самой её головы. Раят громко застонал, и Дакунти проснулась. Во дворе теперь было много людей. Человек в полосатой повязке, оранжевой с красным, намотанной низко, над самыми бровями, поил у колодца распряжённых лошадей. Несколько мужчин стояли вокруг него, они совещались о чём-то. Потом человек в полосатой повязке пошёл к сараю.

— Больно, больно!.. — вдруг опять заплакал Раят. — Надо развязать верёвку!..

— Молчи, Раят, сюда идут! — сказала Дакунти, а человек в повязке уже стоял на пороге. Он прошёл прямо к ним.

— Кто это плачет? — спросил человек.

— Верёвка, верёвка!.. — плакал Раят.

Человек вынул крис и разрубил верёвку. В полосе света, упавшей сквозь щель, Дакунти увидела рукоятку кинжала и голову буйвола, чернью выведенную на ней.

— Ардай! — вскрикнула Дакунти и схватила человека за руку. Это был Ардай, родной брат её отца.

— Дакунти! — прошептал Ардай. — Это ты? Молчи, Дакунти, сегодня ночью мы вас отобьём!

Ардай ушёл, и сейчас же пришёл человек с лентой. Он велел раздать людям воды и лепёшек, а потом их всех опять поволокли в повозки. На этот раз с ними была охрана: несколько человек в одинаковых синих кабайях, с карабинами. Человек с ленгой всё время злился на кого-то, беспокоился и всех торопил, чтобы выехать пораньше. Всё же они выехали поздно; скоро стемнело. Местность резко изменилась, пошли заросли, шумели ручьи. Малаец на передке хлестал коней и торопился, а человек с лентой визгливо кричал что-то на непонятном Дакунти языке. Лошадиный топот послышался сзади: за ними гнались. «Ардай с товарищами», — подумала Дакунти. Малаец отчаянно хлестнул по коням, а человек с лентой соскочил с телеги и побежал рядом. Дакунти никогда ещё не видела такой погони: сзади стреляли, а человек с лентой бежал рядом, — наравне с лошадьми, и хлестал кнутом и по людям, и по коням. Сзади всё стреляли, малаец на передке вдруг охнул и провалился куда-то: дикий, задушенный крик донёсся из-под колёс, а человек с лентой вскочил на место возницы и хлестнул коней ещё сильнее. Они резко свернули, погнали по голым холмам без дороги, и погоня отстала. Высокий забор вырос перед ними и висячий фонарь над воротами.

— Наконец-то! — сказал из ворот сонный голос.

— Едва привёз! — ответил человек с лентой.

Всех сняли с повозок и повели. Дакунти с братом посадили куда-то под навес. В темноте она ничего не могла разглядеть. Откуда-то снизу тянуло сыростью, — должно быть, навес стоял на берегу, у самой реки. Солома под ними шевелилась, как живая. Дакунти протянула руку и отдёрнула с отвращением: по соломе ползали черви.

— Где мы, Дакунти? — спросил Раят.

— Не знаю, — сказала Дакунти с болезненно сжавшимся сердцем. — Спи, Раят, завтра узнаем.

Глава двадцать третья На кофейной плантации

Солнце ещё не взошло, а Дакунти уже узнала, куда её привезли. В четыре утра её ткнули в спину бамбуковой палкой:

— Вставай!.. На работу!..

Кофейные деревца в белом цвету стояли по склону холма, на одинаковом расстоянии друг от друга. На рыхлой земле между ними нестройно поднимались сорняки.

— Дёргай колючки! — приказал мандур.

К полудню Дакунти свалилась без сил; у неё мутилось сознание. Колючки ободрали ей пальцы, из них сочилась кровь. Солнце изнуряющими прямыми лучами обрушивалось на голову и спину, насквозь прожигало плотную ткань, навёрнутую на макушку. Мандур схватил Дакунти и потащил её с откоса вниз, к реке. Он окунул её дважды в воду и поставил на ноги.

— На ногах стоишь? — спросил мандур.

— Стою, — шатаясь, ответила Дакунти.

— Ступай работать!..

Раят с другими маленькими детьми обирал белого червя со стволов на участке, где росли трёхлетние деревца.

Солнце зашло, стемнело, но работу продолжали при свете бумажных фонарей, укреплённых на длинных и гибких бамбуковых шестах.

Руки Дакунти скоро покрылись незаживающими ранами; она обматывала их тряпками, но колючки протыкали тряпки насквозь и впивались в кожу. Раны за ночь не успевали затянуться.

Скоро заболел Раят. Он всегда был хилым, с самого рождения. Он родился в тяжёлый год, когда пепел из бетехского вулкана чёрным ковром покрыл посевы на много палей кругом на полях не взошёл рис, а голландцы велели тогда дьяксам собрать рисового налога столько же, сколько в другие годы, ни на зёрнышко меньше. Много народу в тот год умерло в Лебаке. Теперь Раят заболел первым из детей-шестилеток, живущих с ними под одним навесом. Он выл, как щенок, всю ночь, а наутро мандур не смог поднять его на работу. Мандур подтащил мальчика к свету и увидел распухший рот, лиловые желваки подмышками и посиневшие ноги.

— Бéри-бéри! — сказал мандур. Он ногой оттолкнул Раята в угол навеса.

— Бери-бери! — испугалась Дакунти. Надо было доставать брату лекарство.

Заболевшим бери-бери становилось легче от сока листьев калади. Дакунти знала это по деревне. Здесь, на плантациях, им не давали есть ничего, кроме воды и лежалого риса. Работая, она высматривала место, где могла бы расти калади или молодой бамбук. По краям плантацию обступил лес; там тоже работали, там пахло дымом: люди корчевали и жгли лесные деревья. По краям леса стояла двойная охрана: с этих участков убегали чаще, чем с других.

Среди цветущих кофейный деревьев, в центре плантации, у проточного пруда, издалека виднелся дом — просторный белый дом голландской стройки. Высокая красная кровля накрывала дом низко, до самых окон. В этом доме под высокой кровлей было всегда прохладно: огромный индийский веер-опахало из пальмовых листьев день и ночь колыхался под потолком; белые водяные лилии стояли на столе индийской веранды в плоских блюдах с водой. Здесь жил главный туван плантаций, арендатор Ван-Грониус.

Каждый день, в семь утра, раскрывались ворота, и главный туван выезжал на осмотр участков.

Он носился, большой и грузный, на рыжей кобыле по разрытым холмам, в жару, с открытой седеющей головой, красный от загара и от водки.

Он объезжал плантацию от центра к дальним участкам, от старых насаждений к новым. Мандуры выпрямлялись под его взглядом, работницы склонялись ниже.

Настал полдень. Дакунти дождалась часа, когда главный туван, седой плантатор, кончил объезд и мандуры притихли, разморённые жарой.

Дакунти побежала западным склоном и тихонько пробралась на самый крайний участок, к опушке леса.

Она искала среди стволов больших, припавших к земле листьев формы сердца. Нет, здесь калади не росла. Дакунти скользнула дальше. Дальше рос бамбук, а молодые мягкие побеги бамбука тоже хороши: от них у больных спадает опухоль и дёсны перестают кровоточить. Вот росток, ещё один, ещё…

— Дакунти! — кто-то звал её.

Дакунти отскочила. Какой-то мальчишка, как показалось Дакунти, растерзанный и злой, с коротко остриженными волосами, поднялся с разрытой земли ей навстречу.

— Аймат! — Дакунти узнала старшую сестру. — Ты здесь, Аймат!

— Уходи, уходи, нельзя!.. — мандур из лесной охраны заметил Дакунти. — Уходи прочь!..

— Как тебя найти? — быстро спросила Аймат.

— Мы под крайним навесом, что над рекою, — успела ответить Дакунти.

У Мадьи из Тьи-Пурута всю ночь кричал под навесом грудной ребёнок. Мандур велел Мадье напоить ребёнка жидким опиумом, чтобы не мешал спать. Пососав опиуму, ребёнок затих. Мадья просидела над ним до утра, не шевелясь, а утром, когда пришёл мандур, громко закричала и вцепилась зубами ему в руку. Ребёнок умер ночью от опиума. Мандур толкнул Мадью, опрокинул на землю, сорвал повязку и за волосы потащил из-под навеса. Второй мандур прибежал к нему на помощь; они уволокли Мадью вниз к реке и привязали к колоде, вбитой в дно реки у берега, на мелком месте. Маленькие крокодилы разбивали воду острыми спинами у самых её ног. Мадья сначала молчала, потом начала кричать и кричала так ужасно, что тот же мандур прибежал и снова избил её. Мадья стояла весь день, оцепенев; маленькие крокодилы мутили воду у её ног и жадными глазами смотрели на её избитое тело, синее от побоев. Вечером от устья реки приплыл большой крокодил и схватил Мадью за ногу. Она истекла кровью в воде.

На следующую ночь Аймат пробралась к Дакунти. Глаза у Аймат светились на похудевшем лице. Она показала Дакунти глубокий порез на плече: это мандур хватил её ножом, когда она пыталась убежать.

— Всё равно убегу! — сказала Аймат.

Она работала на крайнем участке, у опушки. Сюда, на корчёвку пней, сгоняли самых строптивых.

Кругом в лесах бродили бежавшие с работ. Люди не смели вернуться в родную дессу. Многие уже подолгу вели жизнь обезьян, питались плодами и съедобными корнями лесных растений, на ночь забирались высоко в густую листву деревьев. Многие бежали к морскому берегу и оттуда перебирались на ту сторону пролива, в Лампонг.

— Я убегу, Дакунти!

— Возьми и нас с собой, Аймат!

— Вы не дойдёте, — сказала Аймат. — Я убегу далеко, к самому берегу моря.

* * *

Аймат работала у опушки. У ней был нож в руках; Аймат надрубала корни. Она всегда глядела в лес, точно ждала кого-то.

Раз, уже перед самым закатом, она увидела в глубине леса, среди частых бамбуковых стволов, человека в полосатой повязке, оранжевой с красным, намотанной низко, на самые брови. Человек делал ей знаки. Но мандур стоял рядом. Аймат не могла ни отбежать, ни ответить знаком.

Фонарь на бамбуковой палке качался перед навесом всю ночь. Аймат лежала с краю. Вдруг порыв ветра с неожиданной силой сорвал фонарь, стало темно. Чья-то рука протянулась к Аймат из темноты, и, ухватившись за руку, Аймат скользнула за человеком в высокую траву.

— В Тьи-Пуруте началось, — сказал ей в ухо тихий голос.

— Ты, Ардай? — узнала Аймат.

— Четыре деревни ушли в леса. Весь Бадур в огне.

— Нам ждать? — спросила Аймат.

— Ждите знака! Когда нищий в красном поясе прибежит к дому главного седого тувана и бросится в воротах ему в ноги, поджигайте в ту же ночь навесы и склады, бегите в лес. Кто останется, пускай пробирается к морскому берегу. Там, у Андьера,[40] есть переправа в Лампонг.

Загрузка...