ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ. ПОДО ЛЬДОМ ТЕЧЁТ ВОДА

Глава четырнадцатая. Иконическая интерлюдия Эббингауза

Он стоял у окна — электричество отключили с утра, — держал в руках сочинение Маркса «Капитал», уже, уже, уже слом рассудка, труд не имеет стоимости, ага, как будто за проклятья по адресу этого талмуда его и бросили убедиться в продукте фетвы; чёрт с ним, пускай потом родятся всякие оппоненты иконологии, главное — вспышка образности в голове того паренька, Толи. Именно в силу того, что он был третьим, намеревался оказаться более счастливым, нежели первые двое тёзок Новых замков, для чего стоило просто не высовываться, но следующим роковым консигнатором, проводником перста и кисмета в его жизни стали советские аббревиатуры, начиная от СССР и заканчивая Дорпрофсорж(ем), во многом из-за них и того, что стояло за этими нелепыми сочетаниями, теперь претендовавшими на изображение сути для всех и каждого, он сошёл с поезда в Макленбург-Померании, там, где племена ободритов, арочные мосты, речные острова, на них сплошь удивительные замки и охотничьи угодья, перечёркнутые взлётными полосами под светомаскировкой. Он мог оказаться в организации в какой угодно роли, охваченным, педономом, комендантом или женщиной, помимо него врачей было множество, на самом деле, всего около трёх дюжин, некоторые приезжали и уезжали, не возвращались после отпуска, порхали по развёрнутому промыслу der Endlösung der Judenfrage[262], византийски ранили, ещё и, видимо, сгорая от любопытства, что по первому времени невероятно его озадачивало, приходилось очень быстро — хотя он в принципе не любил определённые скорости — приспосабливаться и делать вид, что всё идёт своим чередом и он так же, как и прочие, заинтересован познать все аспекты действия сульфаниламидов, для чего легко приемлет введение в живого человека микробов анаэробной гангрены или патогенных стафилококков. В их роду уже был врач его положения, Виатор Замек, всё повторялось.


Лагерь, становая жила — останки мемориального комплекса, пока не выше первого этажа, обветренные стены, испятнанные охрой и лютеином, низкие бойлерные трубы, колючка ещё не натянута, провисла и скрипит, огнеупорный кирпич, фирма, её заря, руины зиккурата, который, казалось, только сейчас перестали разбирать для некоего загадочного бункера на берегу Одера, во многих местах возле озера и наскоро набросанных черт дорог торчали обломки стены, напоминавшие зубы, словно по зигзагу под землю не до конца закопали десяток черепов без верхней челюсти, обломки жёлтые и чёрные, тут и там брошены рельсы, много где не соединённые между собой и ведущие, если ехать по ним, во все страны мира, чтобы оттуда, как на ковчег, свозить заключённых.

Он сидел у окна, стоял в тени вышки, шёл, объясняя себе это сохранением жизни, хотя бы активной формы своей материи, пока был настроен протянуть как можно дольше, всё время приходилось наблюдать бесконечные ряды и массы старух в полосатых робах, постаревших преждевременно и ставших теперь на одно лицо, на то же лицо и их дети, им на ходу всегда что-то сочиняется, голоса рассказчиц визглеют, они меньше ростом и скорее истончаются, сопереживают боли матерей, и на сожаление о себе до поры чувств у них не остаётся, подумывал нарастить себе роговицу, дождливым вечером, не зажигая свет, до смерти хотелось сладкого, но раз, ход мыслей изменился, и вот он уже увлечён новой идеей и вместе с этим одним продлённым спазмом привык, это случилось одновременно и, возможно, спасло его от этих гулявших по всему старому свету карьерных возможностей — из лагеря в операционную, из Aufseherhaus[263] в штрафбат.

Вскоре в него влюбилась некая Гермина, не сказать, чтобы это случилось само по себе, такого добиться пока не представлялось возможным, он был небезобразен, а она имела большие потребности, к тому же без зазрения совести пользовалась его шаткой позицией, превращая её в конструкцию карательного аппарата, вчера стояла в столовой в стороне от вереницы надзирателей и рассказывала напарнице, что в отношении одного врача гестапо инициирована проверка, которая и вправду могла материализоваться в тупике Принца Альбрехта, там у них под сводами, будто в трансепте, бюсты Гитлера и Геринга смотрят на тебя, как только заходишь, возникновение чувства сразу стало понятно, они стояли одни в пустом кабинете, сделала шаг, другой, уже наступила ночь, поздняя осень, темнело рано, коснулась руки… начала помогать капризным шефством, делясь сведениями, заранее, по-видимому, выстраивая их сложно, сводя к странным, по его мнению, советам, шептала в ухо, доводя фразы до лаконичности, задействуя язык больше, чем нужно, не то чтобы она была такая уж некрасивая, однако само её положение и вещи, которая она делала вполне обыденно, отталкивали, пришлось что-то с этим придумать… и вот он результат, у него на столе, среди карандашной стружки, фрагментов пенсне, шила с окровавленным наконечником, ленты с отпечатками пальцев, разрезанной на четыре части полосатой кепки, по виду вообще не понятно, что это.


Женщины взрывают психологические тесты, каждой нужна пуля, иначе никак, риккетсиозы любви, у них венчур и инциденты на каждом шагу, и матрицы боли, взвод таких дан раз и навсегда, его пополнение загадочно, их свидания с ухажёрами историчны, и до, и после войны, лепестки прилипли к гудрону на крыше, в одном стакане две соломинки, а в другом ни одной, расшатанные барные стулья, на плед разлилась шипучка, снизу трава, недельная норма улыбок, приклеенные на фалды букетики полевых цветов, пальцы застыли в стальных струнах, в платках и цветастых юбках с самыми пленительными щиколотками, на которые всегда встаёт, это сейчас они в плену, но однажды всё изменится, хотя их общая память, наполовину полипептидная, наполовину та, что нужно прошептать или увековечить помадой на зеркале, ещё долго будет поджариваться. Она была безупречна в тонких перчатках, с кобурой, черепом на пилотке, помахивала шамберьером и светила надменным взглядом, приметила его ранним утром в декабре 1939-го года, женщины с непривычки никак не могли построиться, как всё дальше и пойдёт — вытянутые в гармонии толпы и одинокие фашисты на ключевых точках, чем дальше, тем больше думавшие: участвуем либо в чём-то охуенном, либо в чём-то противоестественном настолько… однако вот они, эти массы у них в подчинении, свыше, и уже там точно знают нечто сакральное, либо им просто пока везёт, персонал вытянулся поглядеть, так им намекнул поступить Кёгель, ещё не вступивший в должность, но уже знавший, что его назначат, сейчас сновал везде, интересовался, много ли сюда уже согнали интеллигенции, в городах-то та уже почти исчезла, на него возлагались большие надежды, поскольку лагерь оставался пока совершенно не устроен, предстояло многое если не обратить в экзальтированную упоённость, то хоть отвратить от «Убей немца!».


С третьей недели декабря по Передней Померании распространился холод, их фиолетовая пустошь вдруг побелела, но вскоре оттепели раскололи её на «айсберги», избирательно вминавшие сапоги и спины в молескиновых палатках, солнце уже не проводило над ними столько времени, велели раньше закругляться, оры надзирателей делались трескучей, говно в сортирах задубело, и телеграммой им заказали рожоны, в пять утра привезли ещё женщин и сразу в чистом поле посадили на табуреты стричь, она смотрела на него, старавшегося не смотреть вообще, разве что в сторону озера, ожидая, не всплывёт ли из того нечто любопытное, может, какая обронённая авиацией штучка Эренбурга, что-то не имеющее отношение к фашизму, с которым всё породнилось, тогда она его и приметила, и вскоре после дня, когда подразгреблась с этими острожницами, а случилось это под Рождество, всяким из персонала празднуемое по своему подобию, но праздновали все, поскольку Кёгель отбыл в Берлин и потом по всем этим заповедным домам и бункерам, строившимся на плечах, на плечах, на плечах НСДАП, нанесла визит.


Третий день он наблюдал за неким Теодором, сейчас тот курил ещё с двумя возле разделительной зоны, делал вид, что ищет бумагу во внутреннем кармане, в спину уже пару раз влетели какие-то люди, у которых дня не хватало всё переделать, он почему-то понимал, что Т. — родственная душа, такая же жертва республиканского шуцбунда и его иностранных аналогов, оказавшийся здесь не из верности фюреру, тем временем уже бросавшему зигу вместе с духовенством — какой-то мистический вождизм, когда собираются подметать новый Берлин фасцией, бордово-зелёная рука из марширующих схем в шинелях что-то сжимает двумя пальцами, будучи изначально громаднее Сицилии и мыска башмака, да все уже согласны на легитимность политического насилия, только бы не это неудобство: в ком и не чаешь разглядеть синдикалиста, берёт и декларирует опору на широкие слои, не относящиеся к правящим классам, возможно и участие высших этатизмических фаланг, в иное своё настроение проникавшихся гуманизмом и желавших некоторым людям добра, трактуя его себе как вид модернизма, мол, лучшее для них — это подчиняться новому авторитету как авторитету ушедшему, так вот, такие силы могли и подстроить появление в германских концентрационных лагерях, ещё со времён Намибии, людей, пусть и тайно, но старавшихся сделать жизнь отдельных заключённых легче и уж точно не имевших намерений ухудшать обстоятельства никого, кто оказался в их власти, и подменять личный дневник на «Мою борьбу», пока те на работах.

А она не чужда некоторой внутренней утончённости, думал он, стоя между больницей и стерилизатором, ожидая коллегу, — потому что, желай она всего лишь воздаяния похоти, обратилась бы к любому из надзирателей, это не поощрялось руководством, но было понятно, почти всякий из них с радостью выеб бы её, чтоб заняться хоть чем-то приличным, отводя голову назад за волосы, разнося бёдра о мраморный цоколь, всё исключительно молча. Задумчивого, застенчивого и молчаливого Анатолия она решила растормошить, познать, овладеть, для чего явилась как-то вечером в конце года с двумя бутылками водки, припрятанными в полевой сумке, с подведёнными бровями и красными губами, какими и произносила всё то роковое по службе, мантры чисто министерского, выеденного с бумаг заговора, тогда ещё из людей не начали изготовлять портсигары и сумочки, а не то бы прихватила и что-то из них, у него отдельная комната с хорами, маленькая, большую часть занимал полупустой шкаф с книгами и механизмами, которые он то и дело разбирал, подносил друг к другу детали и долго сличал, и лакированный стол без ящиков и с тонкой столешницей, она сразу оценила его ширину, но и хрупкость и, не желая отбить себе затылок о подоконник, обратила внимание на ложе, пусть и узкое, но точно с пропечатанным Adler[264] где-то там на исподи, состоялся очень сухой разговор на лихтенштейнском, поскольку он либо не понимал, либо не желал понимать никакие намёки и хоть сколько-нибудь раскрываться, не говоря уже о поддержании и действий в свою очередь, совместного вечера не вышло, но он тогда заинтриговал её ещё больше и ещё больше распалил, она же пока вызывала у него только досаду, перетекающую в ирритацию. Украдкой наблюдал в окно, как она решительно удаляется, а потом осматривал комнату, не вполне веря, что он здесь.


Как они, пока что, подтянуты, следят за всем зорко, не просто попав под зловещее влияние, но уже умея длить во времени войны задания, фиксируя результат и по ходу его иногда представляя, это бараки, гнутые развязки, газоны в запретной зоне, такие сложные и требующие обсуждения объекты, как das Krematorium, der Bunker, die Krankenstation[265], das Kommandantenbüru[266], die Werkhalle[267] и die Gas-kammer[268], потом пленила конфигурация всех запущенных в эксплуатацию служб, вытягивавших одна другую, эстампы смерти, равномерно проставленные на территориях рейха, однопалубные, двухпалубные и трёхпалубные, вокруг каждого заданные квадраты свободного пространства, из самолёта не видно рельс и автобанов, а беспрестанное полосатое троганье есть обновляемый ливрезон, коему предназначено никогда не собраться, глядя на поры подъёма лагеря, он разбирал психоредукторы и штудировал книги по медицине, в это же время Кёгель обдумывал свою концепцию «Vernichtung durch Arbeit[269]», как-то утром они столкнулись, он не узнал и прошёл мимо, а ему вообще никуда не было нужно, движение в горизонтальной плоскости от Балтики до Украины и до раструба ботфорта не имели, по его мнению, никакого смысла. К концу лета 1940-го лагерь напоминал наплывающие друг на друга и расходящиеся кровавые льдины, на которых ихор никак не убавлял им холодности, ветра гнали ропаки с разных сторон, пролетая над территорией, они вбирали в себя редкие крики ужаса и смертельной усталости, становясь от них ещё гуще и имея больший противовес неповоротливости льда, провоцирующий аварии, чьи жертвы оказывались однобоки, стёрты — их личные вещи в бочках, раз в неделю те опорожняли в подножия холмов, по виду их можно было предположить некий автомат, по образу и подобию, собравшийся ради спасения, можно, но это нескончаемое отстранение, спиной вперёд, потенция развернуться и побежать непредставима, айсберги, кажется, преимущественно ночью, смыкали плоскости и давили тех, кто попадал между, кроша кирпич и впитывая соки, потом выводя по мере необходимости, пополняя мировой фонд искусственно загрязнённой воды. За завтраком, отодвинув омлет и с тоской глядя на изначально холодный кофе, он включился, попытался вникнуть в беседу и неожиданно узнал, что Теодор влюблён в Гермину, похоже, что тем болезненным чувством, без оглядки на разум, зачастую и без надежды на взаимность, он даже не предпринимал попыток просто поговорить с ней, перешагнуть обыкновенную черту периодических приветствий, при этом Анатолий решительно не понимал, что тот мог найти в надзирательнице.

Душной августовской ночью она посетила его, сидела на стуле и покачивала ногой в сапоге, на ней была странная клетчатая юбка, вязаный жилет и блузка с воротником; сказал, что не мастак в таких делах, но, по его мнению, им уже пора, она поняла, что добилась своего, и растягивала момент триумфа, потом занимались любовью, потом она немедленно пожелала, чтобы он, как и положено мужчине, занял главенство в их связи, будет тебе, блядь, связь, думал А., объясняя, что хочет её сфотографировать, что он не чужд сантиментам, потом не особенно просветил на счёт всего случившегося, наскоро сляпал историю, мол, она принесла ему genähte Hose[270]; неправдоподобно, ни о чём таком он никогда не думал её просить, а она и не думала ничего такого предлагать, да он и не рвал никогда свои брюки, перемещаясь везде с невольной осторожностью, потому что, кроме как под ноги, смотреть никуда не мог.


Там, за стеной, СССР начал войну с Финляндией, она ещё с 17-го года засеяла благодатную почву Южной Карелии спящими сепаратистами, именно там и взметнулись первые снежные вихри, на Выборг легла мгла эскимосских свершений сходного рода, из выдолбленной в вечной мерзлоте землянки красноармейцы спешили на партсобрание в обледенелый окоп, на беленькое, восточная часть Балтийского щита была уставлена танками и грузовиками, вмёрзшими, будто во время автошоу, всегда на одной стороне рессор, подступы к ним заваливали одеревенелые останки в маскхалатах под среду, разве что на ком-то ещё радионаушники, пурга — синоним нивации, из вываленных буханок хлеба строили люнеты, полевые кухни после раздачи с места не сдвинуть, «Фоккеры» приземлялись не на колёса, а на ноги, мотки с кошками, огнестрелы от «Суоми», доты из мегалитов на линии Маннергейма и диаграммы из сигнальных ракет, лыжники против танков, пальцы не гнулись держать крючок вплотную к заушине. У них в Передней Померании зима была мягче, но больше зла.


Через четыре дня он нашёл её блевавшей между промышленными бараками и изолятором, дождался, пока разогнётся, посмотрел в грязное лицо и, фальшиво выказывая энтузиазм, пригласил вечером, при этом поглаживая пах на месте разлёта пиджака, поставил точно такой же градиент и такое же количество переменных в скалярном поле, как он про себя это называл, хотя то, что лежало в основе его аркотрона в консервной банке из-под сельди, напоминало скалярное поле только по своему принципу. Она забыла приблизительно двое суток, на сей раз А. установил более точный промежуток, в эти два дня он следил за ней — высовывался из-за барака, по большей части, и перебирал руками по рабице, двигаясь боком и вытягивая шею, ещё больше закручивая внутренние лагерные дела, и после осторожно выяснил, что последнее она помнила. В ночи, при свете керосинки — в модели немецкого производства он сразу разобрался, куда лить и как подкручивать — Анатолий строчил расчёты относительности силы собственного момента ко времени забвения при условии четырёх переменных, и следующая проба, также забытая несколько уже заторможенной надзирательницей — и ей это шло, — что-то подтвердила и скорректировала всё ещё точнее.


К середине 1940-го машинерию малость обкатали — Gas[271], Arbeit[272], Sportereignisse[273], пресытились жертвами, поднаторели в концентрации и начали использовать лагерь для всяких своих литофанических проектов — Аненербе скрывало от Министерства пропаганды, партийная канцелярия скрывала от гестапо, РСХА скрывало от Schutzstaffeln, все вместе — от параноика Геринга; сегодня целый день обсуждалось назначение куратора конкурса двойников Гитлера, в курилках под открытым небом, в операционных, в Zahnarztpraxis[274], где десять кресел стояли в ряд вдоль окон от пола, вылитый Спецприказ, но там не архетипы данного ряда, а ряд — усовершенствованные реплики, где тёмная аура смещена к венцам изголовий, присевши, до того приплетясь, глядя в пол с квадратной плиткой, с поволокой хлорки, корни не спроста забраны в конус, а тот направлен раструбом в монолит, слит с ним пятидюймовыми анкерами, но и с чем-то, что несравнимо глубже, на чём стоит сама клиника, от чего её усадка длится уже четверть века, трещины в стенах заделываются героином, который, вроде как, отбивает тягу к морфию, но в дёсны его ещё не колют, только изучая путём долгих взглядов в каналы на месте удалённых коренных, пока не затянуло плотью. С крыльца столовой А. смотрел, как конструкторы «Siemens» проводили смотр женщин, те выстроились вдоль колючки, вытянув руки ладонями вверх, из телексов, которые они здесь собирали, он приспособил себе лишь деревянную раму, очень похожую на бюро, до этого перебрав всю начинку и почти всё отставив, сзади схватил за плечи человек со знакомым лицом, имени он не помнил, громким шёпотом поделился сплетней, что у Берлина в лагере новый фаворит — штурмбаннфюрер СС Штайнер, а, это тот, сообразил он позже, в кого влюблена его возлюбленная Светлана. Он выделил себе на наблюдения неделю, после работы сел за остов Т100, отхлебнул коньяку из алюминиевой кружки и записал долго обдумываемую характеристику: исполнительный, черпает в этом внутренние силы и верит в абсолютную правильность такого мировоззрения, составляет в соответствие с ним жизненные девизы, присовокупив суровость нрава и общий внушительный вид своей персоналии, кроме того, силится излучать угрозу, молчалив и иногда грубоват, к тому же не обращает внимания на происходящее вокруг и, по-видимому, окончательно убедил себя, что справа, слева, впереди и позади него ежесекундно не страдают тысячи человеческих существ, а обстановка вроде штабной или министерской, где каждый старается быть выше соседа и обстоятельств, между ними уже установилась связь, как общность денацификации всех их, создавшейся вне зависимости от хода войны, от самой идеи сгонять людей и отыгрываться на них из-за каких-то сомнительных мистических коннотаций, наваждением нашедших на упоённого злодея, спущенных от него по цепочке в геометрической прогрессии, мол, наш рейх точно тысячелетний, с Данцигом или без него; третий запитан от однопартийной системы Вика в великое переселение, потом это преобразуется в храм для обожествления нации, пока же приходится всё раскидывать на пальцах: Священная Римская империя — канувшая в небытие расстановка приоритетов, империя Бисмарка — обезьяна всего этого и Культуркампф, а das dritte Reich[275] — антипод анализа, говённый синтез, где всё бегает посредством экспансии и надменности.


Она втолкнула С. в смотровой кабинет, наугад выхватив из строя, косые мышцы фашистки дали тягу, и вот она в его объятьях, распределённая, косится на Gynäkologenstuhl, на обшарпанные стены и на медицинский шкаф со стеклянными дверцами, где лежат инструменты в стальных суднах. В соответствии с инструкциями её предстояло подвергнуть искусственному ранению, имитирующему пулевое, и ввести в рану частицы дерева, стекла, металла и несколько видов натуральных камней — пидараса Гейдриха не вытянули недавно примерно с таким набором, — после чего наблюдать эффект и на определённом этапе начать применение сульфаниламида. Длительное исследование, рассчитанное на две недели. На краю обтянутой клеёнкой кушетки на коленке он фальсифицировал результаты, косясь на сидевшую в устройстве женщину, почти всегда молчаливую и предпочитавшую смотреть в окно, Гебхардт потом включил его раздутые цифры в свой доклад о действии сульфаниламидов на Третьей конференции по Востоку для врачей-консультантов Берлинской военной академии, направил ему в числе прочих благодарственную телеграмму, копию текста раздали всем, он читал перед сном, думал о возлюбленной, этот листок теперь неразрывно с ней связан, выбросить будет не так просто. Они мало говорили, по большей части старался Анатолий, это было совершенно на него не похоже, и её, кажется, нисколько не поражало, что нацистский врач носится с ней, болтает по-русски и не тиранит тело, она только и задала один-единственный вопрос касательно порядка отправления и получения почты заключёнными, да и то не самого даже порядка, а одной из фраз, содержавшейся в соответствующем предписании, «Es macht keinen Sinn, eine Freilassung im Namen der Lagerverwaltung zu beantragen[276]», спросила, не знает ли он, на чьё имя имеет смысл подавать такие заявления, он счёл, что она бредит или насмехается, но из-за этого чувства до боли искренней жалости, для другого человека бывшей бы вовсе необоснованной, он, должно быть, начал любить её ещё больше.


Ему мнилось, что, если смотреть сверху, лагерь напоминал свёрнутую вдвое Германию, а именно орла в профиль, стерилизатор будет глаз, бараки СС — крыло, а постройки Siemens & Halske AG — хвостовое оперение. В ложбинах за границей территории по утрам стоял туман, между ними и Уккермарком раскинулось поле, посреди которого лицом в землю лежала фигура с белым крестом на спине, не смываемым здешними ливнями, в кабинетах комендатуры всё это обсуждалось титанами, получившими ответственность после визита или спонтанно пришедшей на ум депеши, её было кому надиктовать, потом, несомненно, вертелось в головах так и эдак, вот приезжает начальник Освенцима, вот Гиммлер, вот ждут Красную армию, а ручательство на них, все перлюстраторы сидят в коридоре, их, в случае чего, можно спросить про ситуацию и сколько состоялось выходов за Grenzlinie[277] словами: «люблю», «спаси меня», «здесь плохо кормят». Когда две недели истекли, её ещё три дня продержали в бараке, подобное милосердие системе было не свойственно, скорее всего, по недосмотру, и вновь отправили на работы, даже не выказав удивления, что после всего она способна ходить, в эти дни в нерабочее время он навещал её, принося тайком еду и рассказывая всякую ерунду, поскольку говорить с ним она по-прежнему не желала; он оправдывал это её чудовищным положением, каковым здесь объяснялось всё что угодно, от смерти от обморожения летом до левитации.


Главный и единственный член жюри конкурса Герман Геринг послал вместо себя доверенное лицо, означенное в сопроводительных документах как «meine volle Verkörperung in Allem[278]», ну тут всё ясно, некий Баумбах, офицер люфтваффе, Кёгель смотрел из своей квартиры, как их автомобиль въехал в ворота, остановился подле нового помоста — он ещё подумал, какого чёрта тут делает этот помост — и они долго не выходили, у него за дверью был наготове секретарь, вызвал его, громко выкрикнув имя, сел за стол, тот перед ним, принялся диктовать свой распорядок на несколько дней вперёд, чего никогда не делал. На другой день привезли двойников, в общей сложности они прожили в лагере неделю, в конце которой и состоялся конкурс, на него Кёгель проник инкогнито, в финал вышли двое, Густав В. и ещё один человек, по слухам, отказывавшийся называть своё имя, за что его, и заодно для выяснения оного, не пытали в гестапо и вообще никак не воздействовали, это уже нечто из оккультно-идеологического обеспечения, и, кажется, он был протеже Хильшера.


После этого А. стал приглядываться к Богумиле, а она, тем временем, возможно, покорённая добротой — здесь за неё принималось простое отсутствие внимания, — влюбилась в Теодора. В конце лета 42-го у лагеря сменился комендант, вместо Кёгеля с 1 сентября назначили Фрица Зурена, до того служившего лагерфюрером, тогда, после конкурса и прибытия Зурена, что-то изменилось, это ощущалось сразу по выходу на службу с утра, он пребывал почти на грани того, чтобы признать себя жертвой, что такое зудит у него в голове и в чём необходимо разобраться? локальное изостатическое равновесие под его сапогами, он стал почти невыездным, а значит, более тонко чувствовал, как вулкан преобразуется в атолл, здесь ведь что-то было и до них, а может, они и были, но теперь это стёрлось из памяти, сколько лет уже тела отправляются в печь, имелся какой-то непознанный круговорот, надо лучше наблюдать за озером… точно, возможно, здесь зона субдукции, в последний интергляциал, вероятнее всего, это и началось, какая-нибудь мистическая сшибка коры со стратосферой, и прогоны Миланковича теперь напрямую способствуют Konzentration, нет уж, думал он, плетясь к лазарету, обтекая спешившие навстречу фигуры, любую платформу под данный труд не подогнать, но она, ясно, есть. Он сидел один в курилке позади карцера из красного церковного кирпича, пялился в перекрестье сетки, отстранённо гадая, под напряжением ли она, неожиданно подошла та самая Богумила, как только умудрилась, видимо, думала, что так можно — ходить, где ей заблагорассудится, — а Штайнер будет преследовать её чёрным вороном и отводить дула и хлысты, попросила стереть память Теодору до момента, когда он впервые увидел Гермину, чтобы тот мог заново пройтись по субъективным индикаторам счастья. Он посмотрел на неё, и показалось, что сейчас из-за сетки взметнётся гигантское щупальце или прилетит угловатый германский орёл, гнездящийся только на свастиках, и её вернут в строй до того, как он придёт в себя и сможет что-то пролепетать, у таких строптивых узниц апломб или уничтожался, или рос безоглядно, она, разумеется, понимала, что получит либо прямой отказ, либо вообще отговорки, приготовив некоторые мотивационные слова на сей случай. Теодор в его комнате хлопал глазами, он в ответ тоже начал, думая, не похоже ли это на издевательство, почти сразу фиксируя у себя внутри полное безразличие на сей счёт, поднялся, рассеянно начал снимать с полки книги одну за другой и как будто искал между страниц какую-то ценность, потом вдруг повернулся и признался, что сблизился с ним из-за любви Гермины, Анатолий поскорее выпроводил его, он очень сокрушался, позабыв нечто обретённое в лагере, что придётся обретать заново, но вёл себя послушно.


Штайнер негромко разговаривал со старшей по бараку, выглядело это диковато, он и не смотрел бы, если бы тот минутой ранее, когда он проходил мимо, не попросил его задержаться, был вечер, красное солнце близилось к заходу, в снегу виднелись геохоры чёрной земли, пронизывающий ветер бил в лицо, А. украдкой дотронулся до щеки и ощутил холод, вот он уже близко, взял под руку и повёл от крематория по аллее между бараков в сторону мужского лагеря, сразу начав разговор с просьбы стереть память Богумиле, он молчал, тот продолжал настаивать, сказал, что в случае необходимости сам приведёт её и подержит, ведь, насколько он понимает все эти дела, она этого всё равно не вспомнит, А. только и мог признать, выдавив это вслух, что, судя по всему, он понимает эти дела не так уж плохо, сказал, чтобы завтра приводил и был наготове и что держать не надо, а Теодор, таким образом, пострадал напрасно.

На протяжении более года страсти держались в узде, импульсы души, беспорядочные и излишние, затирались аскетизмом затяжного убийства, башни и псарни королевства из пустотелов и керамической облицовки, везувиновые швы, черепичные скаты, в которые в 45-м уже без изумления войдёт Красная армия, восставали и тянулись вверх, пронзая бараки и просвечивая, как призрак, соединяя рельсы и тени, забираясь под одеяла дрожавших по ночам надзирателей, а им, вопреки пропаганде, было навешано порядком про дела на Ostfront, национал-социализм колебался, может, уже пора выводить средства, в изгнании обороты придётся сбавить, любой гаучо набьёт тебе нацистское ебало за надменный взгляд по адресу его телеги, идеи с приставкой «анти» не могли понравиться этим прекрасным людям, за исключением, разве что, антисептика, если его насыплют в обе пригоршни. Чтоб им не пришлось шариться от Анд до Гран-Чако, от Ла-Платы до устья Параны, Пуль морально уничтожал Функа, тот выносил это молча, — лишь ночами позволяя себе сесть за стол, — и подмахивал римессы.


О действии прибора теперь знали только Иоганн и Светлана. Анатолий — было похоже, что он исподволь устраняет свидетелей — не мог ответить себе, какие теперь отношения между соединённой им, исковерканной войной парой, но Богумила пропала из поля зрения, и он подозревал, что он каким-то образом вывел её из числа заключённых и содержал где-то у себя, либо вообще вывез, сменяя зоны, кидая её в ковре или в тележке с матрасами в дальние углы пустынных вагонов, влекомых мимо начала новой жизни, просыпающейся сразу после того, как воронка остывает, подёргивается мальвином, земля ещё с закрытыми порами, даже не впитывает дождь; смотреть в след составу — становятся на колёса вразнобой, вереница уходит на Берлин вперевалку, на следующей станции всё перецепляется, и хорошо, если кто-то доезжает хоть до товарной под Нюрнбергом, фантом «Норд-экспресса», не влияющие на место поршневые двигатели позволяют совершать такие броски по запретной — уж теперь-то точно, поскольку об этом столько кричалось — земле, она уже очевидна, эта невозможность пребывать на одном месте, подкараулившая как явление всех германцев и ощутительно их соседей — братьев по плодам смешения арийцев с аборигенами, придя в себя и не имея представления о географии её тела ныне, едва открывающимися от кровоподтёков глазами смотрела в щель в стене вагона и видела пространства разбитого «Толлбоями» бетона, а в нём горла штолен с выведенными из строя «Трудолюбивыми Лизхен», задница болела после вчерашней пересадки, но назад она уже не вернётся.


А вот и она, без затянутых рубцами лакун на каком бедре ни возьми, с которой он так и не решил, как быть, явилась с просьбой стереть память Иоганну. После того давнего визита, когда он попросил стереть память Богумиле, А. развил кипучую деятельность, ходил в зону «Siemens» по три раза на дню, пытался найти в себе силы обратиться к кому-то, кто имел власть на месте и подкупить, а потом прозрел, что приобрести магнитофон можно и в Берлине в выходные, стал записывать все беседы, происходившие в комнате, ожидая ту, которую затеет Иоганн, когда у него созреет стоящая область применения. Покончить со знанием Штайнера было заманчиво, и нельзя сказать, что он не думал об этом, но не решался взяться за такое в одиночку, а вместе со Светланой, в которую тот даже не был влюблён, это вообще всё равно что с одной рукой вместо двух, обещал ей подумать, и довольно холодно, хотя сердце трепетало, велел явиться завтра за ответом, эти отсрочки вообще действовали на него как-то успокаивающе, заключённые, которым приспичило, шастали в дом охраны, когда заблагорассудится, атрофируя, надо думать, у себя все процессы, и непонятно, на благо ли столь освоенная Preußische Tugend[279], эта их вечная опредмеченная потребность, любовь… раз, два, иннервация, импульсы в лимбической системе, изменение мизансцены коммуникации, когда нельзя кричать через проволоку, не выходит пробудить веру в возможность труда без телесных наказаний, говорят, что в газовых камерах появляется всё больше надписей, следов от ногтей, но чувство закручивается, парит, люди открыты всему новому.


Когда она пришла в себя, всё изменилось, пока была в беспамятстве, он, скрепя сердце, не решаясь включить свет и потому долго примериваясь в сгущавшихся сумерках — за окном зажигались прожекторы, редко гавкали овчарки — ударил ей в область затылка, каковое место он в порывах чувств мечтал покрывать поцелуями, сказал, имело место покушение на жизнь коменданта, возможно, оно и сейчас ещё не окончено, по крайней мере, охрана не чувствует, что можно выдохнуть, но директива бегать по лагерю пока снята, ничего такого она не помнила и, как будто, ни в чём таком не могла участвовать, хотя и с удовольствием удавила бы эту мразь Кёгеля, что теперь ей надо давить Зурена и что с момента её выписки из больницы прошло почти два года, она должна была узнать не скоро, не раньше, чем у неё будет минимум возможностей в этом разобраться, он якобы подобрал её позади крематория, лежавшую без сознания, вероятнее всего, не пощадила проносившаяся мимо сила, попутная либо противопоставляемая режиму. Война была проиграна, Appelle[280] давно слушались вполуха, он сфальсифицировал справку, что такая-то такая-то не перенесла эксперимента и теперь уже смёрзлась с прочими в одном из мест, на плане эвакуации для этого не отведённых.


Чистокровные арийцы в этом крыле здания собирались на вечеринку через стенку от них, всякий раз они непременно разыгрывали чинный переход мужчин в сигарную после ужина, оставление дам щебетать о своём, пусть пока потыкают друг друга теми чёрными дилдо, к которым германцам как бы дан намёк стремиться, поймут, от чего всё реже, но всё-таки, воротят нос, то и дело прерываясь для регистрации шума и через него хода раута, он рассказывал ей новости о поиске всех причастных, периодическом и неустанном разоблачении участников и вообще обо всём, об экспериментах, казнях, приездах зондеркоманд, какие теперь пошли винкели, цитировал выписки из лагерного распорядка, упомянул, а потом по её просьбе и описал приезд настоящего рыцаря, которого то ли оживило Аненербе, то ли привёз из прошлого Зиверс, должно быть, повстречавший его у стен Иерусалима, когда, стоя на холме — ноги широко расставлены, плащ с алым подбоем развевается на горячем ветру — с ненавистью смотрел на alte Juden[281], перечислял, кого отобрали для уничтожения, кого для перевода во внешние лагеря, каковы по внешности новые надзирательницы, не загнулась ли Эмма Циммер, на самом деле, к тому времени обер-надзирательница уже сменилась, не подавилась ли чьим-нибудь хером Тереза Брандл, не удавилась ли на своих грязных трусах Ида Шрайтер и прочее подобное, половина из этого намечалось за торцовой перегородкой.

Она питала к нему какие угодно чувства, но только не любовь, она есть пик и воллюста, и мании, редкая штучка, так что он, сознавая это, не печалился прямо по всем фронтам, зато боялся Божьей кары за сотворённое с Герминой и Теодором, которая будет явлена ему в виде того, что Светлана влюбится в его товарища, однако и тот ей, по всей видимости, оставался безразличен. Он расхаживал по перрону и выискивал глазами Теодора, все вокруг обрядились в шинели, и он тоже, уже близкий к бешенству, возможность уехать отсюда на два дня он сегодня, по теодоровой милости, уже упустил, Светлана, очевидно, тоже настроилась побыть одна, отдохнуть от него, придётся и её разочаровать. Фашисты курили группами, провожали взглядами угрюмых женщин в меховых воротниках, гребень рельс блестел, шпалы засалены, бетон с двух сторон выметен от листьев, именно на нём те люди в особой зоне получали удар первого разочарования, граничившего со страхом самой кромкой, не более того, рёгот охранников позади него пропитался и их горечью, у клумбы стояли синие бочки, на каждой виднелась маркировка в виде черепа в германской фуражке, мальчонка при полном параде войск СС, в форме по мерке, скакал по ним, словно это классики, из одинокого вагона, давно отцепленного, охранники выкатывали деревянные рамы на колёсах, на них висели длинные хрустальные люстры в человеческий рост, катили по четыре человека на каждую, волокли по перрону, стекло дребезжало, как и шарниры, всем говорили, что Сталинград почти покорён, завтра, завтра, Паулюс там всех нагибает, крутит вертикально указательным, и Волга, к которой группа их войск вышла сразу, расступается, а Мамаев курган исторгает засевших на нём русских солдат, и те летят по траектории радуги к ногам der Sieger[282]; он тронул его сзади за плечо, он подскочил, вынырнув из своих мыслей, решил не тянуть и прямо сказал, что у него есть возможность стереть память Гермине (к тому времени он делал это уже восемь раз), после чего, при определённых обстоятельствах, которые должен будет создать сам Теодор, она влюбится в него. Он отказался, выказывая ужас от предложения тем, что пятился спиной по перрону и наткнулся на группу фрицев, все гренадёрского роста, приняли его со смешками, поддержали под локти и затёрли к себе, странно, что он вот так сразу поверил, для него это символизировало разрыв, но не такой уж и болезненный в этой всеобщей атмосфере скорого конца.


Шёл дождь, над головой всё чаще летали цеппелины в процессе поиска, стреляли прожекторами в лужи, а те какую-то часть света перемещали на сапоги, с них во внутренний лагерь сбрасывались Strickleitern[283], но по ним никто не поднимался и не спускался, однажды А., возвращаясь со службы в глубокой задумчивости, запутался в такой и с ужасом увидел, что вокруг в них же трепыхались ещё какие-то люди, и все они напоминали мух, прилипших к клейкой ленте, это его отрезвило. Вести с фронта приходили неутешительные, и надзиратели обоих полов, как будто желая напоследок отдать и другую автономную силу, плохо разбирая гендер, под эгидой которого происходило совокупление, уже не думали о завтрашнем дне. Он спасался тем, что всё чаще приводил к себе Светлану, оставлял ночевать, она отдалась ему несколько раз — по скверному стечению обстоятельств это бывало как раз в те дни, когда он чувствовал себя разбитым после свиданий с Герминой, она входит, уже без исподнего, сапоги из чёртовой кожи продлены нашивками до середины бёдер, в глазах эготизм; да он и вообще-то не питал особенной страсти к сексу в значении «коитус», — но всё равно не полюбила. Штайнер уже сделался штандартенфюрером, однажды утром он нарисовался в его дверном проёме, до того качал дверь из коридора, будто проверяя петли, прикрученные орлами внутрь, прежде чем войти и втравить его в смертельную опасность, неторопливо изучал комнату, во взгляде ни толики сомнения или расположения, от ужаса Анатолий едва не забыл включить плёнку, вскочил, начал расхаживать, лихорадочно соображая, как это замаскировать, жался спиной к шторам, Ш. сказал, что они будут стирать память Гиммлеру, собирающемуся посетить лагерь, заманчиво, надо бы сесть и перебрать, что ему терять, какой вообще эмоциональный фон, когда близится конец и, более того, когда в его силах этот конец ускорить.


Анатолий влетел в комнату, — руки трясутся, щека горит, — распахнул сундук и стал швырять за себя листы с инструкциями касательно Светланы на все случаи её жизни, за которую он отвечал, график менструаций, список подарков на новый год, незаконченная вышивка, прогрессивная характеристика по декадам, коллаж из страниц её медицинской карточки с красными крестами на проблемных зонах, дневник наблюдения после стирания, наполовину фетиши, наполовину её смертный приговор, усеивать ими пространство — шаг не столько опрометчивый, у него и других оттенков изрядно, от края предательства до края решения задачи сокрытия военных преступлений, вот человек, ещё до конца ничего не решил, но швыряет, а сам просил ему доверять, это всё, однако, его только подстёгивало, разогнулся, принялся плясать на листах, надрывая свои же вердикты, полные страстей, развёрнутые намёки отдать всё, для него gewöhnlicher Faschismus[284] был таков, кадр отъезжает, видно всё общежитие, два этажа, на каждом по пять освещённых жёлтым всплеском окон, раздвинутые шторы, десять сцен в проёмах сквозь редкий снег, кто-то танцует с невидимым партнёром, кто-то висит на медном абажуре под потолком и поднимает ноги к груди, кто-то в спешке пакует вещи, периодически прыгая на крышке чемодана, другой мастурбирует на вид лагеря, стоя на подоконнике, держась левой рукой за карниз, другой штопает форму под настольной лампой, другой ебёт разложенный на письменном столе труп, другой с безразличным лицом крутит ручку направленной в окно кинокамеры, другой держит в обеих руках по вставной челюсти и двигает ими навстречу друг другу, озвучивая, другой заколачивает изнутри входную дверь необрезной доской, в его проёме видна слабая вспышка, ему теперь десять лет, он рассчитал, что точно не успеет вновь изобрести прибор до того, как закончится война.

Глава пятнадцатая. Их роли

Л.Г.

Л.Г. стоял на круглом балконе санатория имени Челюскинцев, кричал вниз, там на волнорезе полоскал ноги в море его второй ассистент, приставленный КГБ, но уже переметнувшийся на правильную сторону.

В 70-х нажим, устранение, депортации, уикенды в тайных тюрьмах стали более утончёнными. Допускались и прогулки под руку у всех на глазах, и на такси до хлебозавода, чтобы там, за этажерками на шарнирных колёсах, сплошь в дорожных батонах, «поделиться» информацией. Сотрудники целыми днями стояли в воротах психиатрических больниц и манили пальцем, прерываясь вычеркнуть фамилию в тетради — злоупотребление диагнозом и ограничение фундаментальных прав по нониусу с километр. Он давно пребывал в зоне риска, потенциальный источник идеологической диверсии, они даже не представляли себе насколько. Его пас девятый отдел пятого управления, ребята, работавшие по Солженицыну. Тайком передавался, да и сейчас, надо думать, передаётся «Раковый корпус» в самиздате, отнюдь не шутники подменяют страницы на свои, искусственно состаренные, где, по их мнению, два-три абзаца должны начинаться чуть по-иному. После войны мятежные тексты приобрели такие фабулы и диалоги, что теперь это кинжалы из плазмы, которым нельзя касаться земли, если, конечно, есть план её сохранить.

— Большинство не ве-е-рит в переселение душ, — видимо, продолжая прерванный разговор.

— Межеумки, что ещё тут скажешь? — тихо и печально произнёс ассистент, неотрывно взирая на волны.

— Я написал Кюнне, — оглядываясь в фойе и снова ловя в фокус помощника внизу на волнорезе.


На террасе они случайно встретили Виталия Жданова с женой и дочерью лет семи. Лучезарная советская первоклашка, полностью на обеспечении интеллигентных родителей и государства, крепко держащаяся за свои банты. Он был приятно удивлён, сели за стол вместе. Сквозь открытые окна с моря дул приятный ветерок, воротники были свободны, играла тема из «Черёмушек» Шостаковича.

— Ну, как там идут дела во ВГИКе? — поинтересовался он, в шутку поточив нож о вилку.

— Могло быть и лучше, не правда ли, отец? — цепко глядя в лицо режиссёра.

— Вот как? — он прокашлялся, покосился на ассистента.

— Об образе-движении никакого понятия, я чуть со стула не упала, когда отец рассказал.

— Это ты об имитации естественного восприятия, я что-то не понял?

— Да обо всём, обо всём, — она сняла деревянной палочкой подтаявший верхний слой с шара и отправила в рот. — Раньше, когда требовалось восстановить движение, его восстанавливали, уже исходя не из формальных трансцендентных элементов, то есть чего, отец? — она локтем пихнула Жданова в бок.

— Поз, — сказал Виталий Николаевич.

— Правильно. А из имманентных материальных элементов, то бишь…

— Срезов.

— Вот именно, срезов. А для тамошней профессуры это тёмный лес, — она посмотрела на Л.Г., повернувшегося к ассистенту.

— Дезурбанизация душ? — нерешительно пробормотал тот.

— Вот ещё. Когда я кладу сахар в стакан с водой, мне приходится ждать, когда тот растает. Вот о чём я говорю.

— Хм… да уж… Ну а вы бывали уже у мужа на работе?

— Нет… нет, ещё не успела.

— Куда уж тебе успеть, — себе под нос, ковыряя в мороженом и болтая ногами.

— Ну хорошо, — он начал заводиться. — Раз уж пошёл такой разговор, любопытно послушать юного гения на тему кадров.

— Типичная ошибка. Хотя чему я удивляюсь, вы же просто статист, вы вообще кто? Есть хоть что-то, что я должна о вас знать? Отец, кто это?

— Кажется, ммм… Леон… ид… ард…

— В чём его ошибка, отец?

— Он, как и все остальные, хочет покуражиться за твой счёт, — быстро ответил Виталий Николаевич.

— Позволю я ему это?

— В зависимости от того, как сложится ситуация.

— Как по мне, ну, если особо не углубляться, к чему нас и не располагает эта обстановка типичного советского курорта, кадр обладает опосредованной функцией записи информации, не только визуальной, но и звуковой. Вы их выстраивать не умеете, уж простите за прямоту. Сколько я ни смотрела ваш этот путь, ни динамической конструкции в действии, ни связи с заполняющими его сценами, ни пространственной позиции из параллелей и диагоналей, которая возникла бы по вашему замыслу. Вы вообще в курсе, что кадрирование представляет собой ограничение в любом случае?

— Однако.

— Вот Герман — другое дело.

— Однако.

— Вы вообще где учились?

— В театральной студии при Иркутском драмтеатре.

— А в каком-нибудь человеческом месте?

— Во ВГИКе.

— Ну а я о чём! Видишь, отец?

— Да.

— Разговор что?

— Закольцевался.

— Закольцевался, а я доела. Пошли отсюда.


Часов через пять они были в курзале на прогоне. Одним глазом он читал письмо из «Мосфильма», где сообщалось, что снимать про атомные бомбардировки можно только идя через арки цензуры, а их портал за порталом, портал за порталом. Без разницы, что это Ромм написал, отделил подстрочник от «Обыкновенного фашизма» — Сизов, пытаясь усидеть на новом месте, перестраховывался. Но он уже отснял сцены, не монтировав пока, думая соединить прихотливо и где-то полагаясь на авось. У Германа в «Проверке на дорогах» нечто такое зарождалось, чего только стоил этот убийственный взгляд в камеру, ну а он начнёт с того, что возьмёт сценарием, не исключая, однако, нешаблонных ходов во время процесса; как же тяжело время опережать, в нём все видят комедиографа, а будет драматург, натренированный, вот парадокс, — хотя тут кинематограф как раз и перетёк в жизнь, — на явлении с того света. Вдохновлялся он, на первых порах, само собой, сценарием Ромма.

На сцене читали роли по очереди артисты разной величины, он даже Плятта заполучил, хотя тот приехал больше покупаться в море; никак не мог определиться, кого читать Вицину, почти все подсматривали в текст, ну, это ничего, они прямо жаждали открыться, пусть и морочили голову брюзжанием.

— 11 ноября 1970-го года, час 34 минуты пополудни, маяк на западном побережье… какого острова?!.. у трибуны Христофор Теодорович Ртищев…

— Да не Ртищев, а Радищев, я вообще-то пару месяцев не разгибался.

— Теодорович Радищев.


Встреча была назначена на нейтральной территории, в фойе «Интуриста». Делёз, Дали и Л.Г., потиравший руки, поскольку подборка подручных казалась самой выверенной для его целей. Сели в кресла с велюровой обивкой вокруг стеклянного столика фабричного производства, он достал из-за пазухи бутылку водки и три раздвижные стопки, налил, полуотвернувшись от администратора, протянул каждому. Он ждал, что они будут понимать друг друга с полуслова, так и получилось. Вручил им словари, чтоб никого не обижать, но собирался модерировать беседу сам, исключительно обсуждение плана, ну и некоторых всего лишь концептуальных нюансов, кого в каком порядке указывать в титрах и на афишах, если до этого дойдёт. Делёз был настроен мрачно и глубоко убеждён, что в их бытие навряд ли, но как только последний испустит дух, всё и закрутится, а там уже, если сейчас они не договорятся, станут решать другие… и вставят везде Л.Г., влез Сальвадор, левой рукой крутя ус, а правой легонько стукая себя набалдашником трости в висок, а значит, ничего принципиально не изменится.

— Коллеги, — угрюмо, чтобы произвести впечатление, чтобы они поняли, насколько всё серьёзно, — я прошу вас ещё раз прислушаться к себе и ответить согласием только в том случае, если это дело и вашей жизни тоже. Ради банальной помощи коллеге по цеху соглашаться не стоит.

Дали захохотал, он не считал его коллегой по цеху.

В стеклянных дверях возникла японская делегация, он расстегнул молнию на брюках от туфли до колена, там на клейкой ленте держался небольшой, согнутый по форме икроножной мышцы альбом. Он отодрал его с волосами и начал зарисовывать их, кивнув, мол, потом пойдёт им в топку, в декорации или, возможно, как ликбез гримёрам. Д. смотрел в панорамное окно вестибюля, в Москве шёл снег, он стал анализировать Полярный круг, заставил себя перенестись туда мыслью так мощно, чтоб это было похлеще прыжка из вертолёта, радикальная имманентность опыту. Его начала бить дрожь, на висках кристаллизовался иней, нос посинел, он счёл момент удачным и налил ещё водки.

Позже они широко шагали втроём по Арбату, спеша на некий квартирник, где готовилось кое-что в пику соцреализма, Л.Г. пообещал всех провести. КГБ следил за ними на трёх Волгах, пешие агенты также вели. В архивах своей конторы, как ему рассказал один сопереживавший их делу освед, нашли похожий случай, не такого, разумеется, масштаба, ну да тогда и не переживали войн, как Великая Отечественная, и не развенчивали фигур, как Сталин. Народ сейчас мыслил и делал всё шире, видя каверны в сочетаниях несочетаемого, в глубине и последствиях.


Они подошли к дому на Берсеневской набережной с разных сторон, встретившись в одном из дворов. Л.Г. накануне вкратце описал соратникам количество чекистов внутри, 506 квартир, в четверти из них сидят сочувствующие их гонителям, без исключения консьержи, лифтёры и дворники — это они. Ключи от всех помещений, презрение и подозрительность к новым лицам. Могут, действуя на автомате, спрятать иностранца в конспиративной, едва учуют его инаковость, ха-ха. Они целили к пустоте между десятым и двенадцатым подъездами. Он пожал обоим руки на прощание и удалился в центр двора. Дали начал собирать стремянку. Прикрутил к мольберту ножки, раскрыл и достал из гнезда баллон, пристёгнутый ремешком.

Слова, которые Д. последние два дня учил по-русски, — это «Генрих Ягода», «призрак», «взрыв гробницы» и «самопоглощение». На него среагировал комендант из пятого подъезда, остановился в раскрытом дверном проёме и посмотрел с подозрением, меж тем уже начался экстрасенсорный приступ, левиафан строения стал подчинять его себе и страгивать к стезе немного другой философии. Заколоченные в квартирах дочери репрессированных, сквозная слышимость, предложения в точке выхода образовывали прихотливую и устрашающую конструкцию, ее машинописные копии ложились на несколько столов в разных учреждениях, до того сросшихся с Москвой и озвучивавшим отсюда условия жизни аппаратом, что мало кто задумывался ходить не в «Ударник» или о занавесе вокруг союза, который уже можно было потрогать, то есть нельзя, конечно; болота, соляные склады, тракт каторжников, расстрелы политических, дурная слава среди бояр, гулкие шаги по ступеням в ночи, не нужно никого искать, достаточно просто прийти с двумя-тремя сотрудниками за спиной в плащах с пропиткой из бутадиен-натриевого каучука, а с другой стороны двери «Шостакович» стоит одетый, с чемоданом, с предчувствием облегчения, всё не наступающего.

Переговорив с ним, — тот выдал всё не так из-за приступа, — он бегом скрылся в доме. Д. уже заретушировал прямоугольник два с половиной на полтора метра на стене между подъездами и взялся за валик. Он его прикрывал, посматривая на вертикаль балконов левее. На девятом этаже был свешен медный поднос на четырёх цепочках от углов, сходящихся в одну, что на нём, снизу не представлялось возможным различить, хотя он и знал это. Д. имел инструкцию в условиях ограниченного времени больше сосредоточиться на изображении в проёме, нежели на нём самом. Что именно, заранее не обсуждали, он не исключал, что тот и сам не знал этого, намереваясь импровизировать по ауре места. Стремянка плотно стояла в слякоти, он — на две ступени выше, как и следовало по концептосфере. Создавал нечто, будучи оторванным от общей всем поверхности; это была и галактика во всей красе, и современная квартирная обстановка в ней, и средневековый кабинет в замке, и бункер с радиолокационной антенной, одно перетекало в другое, фрагмент крематория в фрагмент ракеты, тропическая поросль пробивалась из обнажённого двигателя подводной лодки, из набора переписчика взмывал космический лифт, оригинальностью могущий пустить культуру граффити в иную сторону, отодвинуть появление трафаретов на век или два; голые туземные женщины под пальмами, где кокосов всегда по два и они похожи на мужские яички, высыпающие из поезда евреи видят, как встречающие на перроне фашисты превращаются в тундру, а та в зады арестантской кареты… Три дня назад Дали ходил тренироваться на Хитровскую площадь, нашёл посреди неё Электромеханический техникум, возвратившись с чем-то другим в и без того безумных глазах.


Когда он вошёл в переулок, на восток под острым углом слева от Солянки, всё изменилось. Весь его интроспективный самоанализ вместе с иберийским неистовством и католической мистикой пошли псу под хвост. Он наблюдал ретро и русский бунт, и православное визионерство. Ну что тут говорить, если у него встал ещё напротив церкви Николая Чудотворца, а он заметил это, лишь по второму кругу обойдя техникум. Стало очевидно, что одна из великих целей его реализма, наряду с Гитлером, кино, атомной бомбой, католицизмом, футболом, Вильгельмом Теллем, временем, заключением под стражу, Ренессансом, автобиографией, музейным стилем, революцией и омлетом, здесь.

Из других переулков, выходящих на площадь, веяло холодом. В техникуме горели окна, в несколько нижних он заглянул и понял, что это неверный след, контроль со стороны разума не разоблачался, нет, он облачался в глупые и многословные следствия того, что Эйнштейн выразил уравнением из двадцати восьми символов. На чердаках иных домов кто-то прятался. В подземельях выше и ниже тоннелей метро кто-то жил и, более того, пытался действовать. Если бы восемьдесят лет назад местные жители потрудились записывать свои сновидения сразу после пробуждения, то не понадобились бы ни Бретон, ни Фрейд. Чёрт подери, кажется, он нашёл эту самую брахму, кормящую мать магии, иронии, секса и психического мира истериков. Кто-то скандалил в одной из квартир, неясно в какой. Женщина кричала по-русски, если бы посмотрел туда — он знал, — то увидел бы вырывающийся из форточки пар. Сумерки сгущались, уже воцарившись над всей остальной Москвой, они с известной фундаментальной физической постоянной стекали отовсюду по склонам. Мыслительная машина художника, оснащённая, помимо стаканчиков с горячим молоком и мании величия, ещё и ницшеанской волей к власти, пребывала в ступоре, даже страшно стало, сколько времени и какое число свидетельств физиологических функций его организма понадобится, чтобы описать всё произошедшее в нём, чтобы выразить это причастие. Он брёл спиной к несуществующей площади, справа врезалось нечто большое и живое, обладавшее отчётливым запахом и, скорее всего, в одежде, его развернуло в сторону Яузского бульвара, и он потащился туда. Сзади в голову ударил снежок, очень больно, следом шли две женщины, он тут же расстался со всем, что имел, кроме пуленов с солеретами, лосин и кивера.


Через двор к ним бежали трое консьержей-мордоворотов, много окон уже было открыто, и жильцы завороженно взирали, замерев подбородками над фикусами, простоволосые, в белых майках и трико, академики в помпезных халатах с кистями, под ними рубашки, в разрезах воротов платки, только что покинули кабинеты, которые в здешней планировке в шесть раз больше кухонь, народные артистки с высокими причёсками, из-за чего приходилось садиться в такси несколько дольше, их великовозрастные и не столь гениальные дети курили на балконах, пуская в квартиры холод, пропитанный запахом табака. Михаил Шатров узнал его, но они были всего лишь шапочно знакомы, поэтому он не стал ему махать. Фрума Ефимовна Ростова-Щорс с одного, похоже, взгляда поняла и, кажется, впервые за много лет улыбнулась. Он доканчивал очертания подъезда, поднос опустился ещё и уже свисал на уровне третьего этажа. Л.Г., весь напружиненный, готовился к встрече. Делёз медленно кружился на одном месте в середине гигантского колодца, помалу поднимая руки, закрыв глаза.


Трумэн

Следующий день, неужто тот мозгляк всё это написал?

Зала в охотничьем доме была перегорожена пологом из шкур, он стоял на границе, держа угол завесы отброшенным, и сомневался, куда ему пойти, ставя для себя вопрос в иной форме, «где мне остаться?». С одной стороны имелась кровать под балдахином, встроенная изголовьем в отделанную камнем нишу, и сундуки, заменяющие всю мебель, плюс камин. С другой — раньше полагалось демонстрировать публичную власть, то есть жить, в отблесках пламени, вне одиночества, в декорациях для индивидуальной авантюры, в непрерывном и тщательно ритуализованном служении непонятно чему. Диане или просто казням. На контакты с внешним миром падало подозрение в нечистоте. Всё-таки сел за сундук в передней части, расположил лист на скате и в письменном виде начал высказываться, привычно обходя остриём своего монблана заклёпки и двигая лист. Всё об этом топике про атомную войну, в том числе и очерк, который Радищев заставлял его записать с указанием времени и места, в чём он не видел никакой практической надобности.

В окно что-то ударилось, так и знал, что не стоило их расширять. Тяжело поднялся, подошёл и выглянул из-за стены, тут же раздался ещё один удар. Снаружи стоял худой человек в массивных очках и клетчатом пиджаке поверх водолазки, в руках кистевая рогатка для прикорма рыбы.

— Leopold, exit, — игриво закричал пришелец и тут же добавил, — exit, cowardly coward.

Почему это он подлый, да ещё и трус, да ещё и Леопольд? Что за дикарство и убийственность стали твориться на бедной далёкой Тасмании? Может, визитёр ошибся охотничьим домиком?

Он, — тут приходилось ступить в область презумпций, чего он всегда старался избегать, — обязан был высказаться, с железной фактурой, разумеется, и на сей счёт. Странно, что заставляет выпустить когти, спрятать когти, выпустить когти, спрятать когти, но подобный акт посвящения в физики-ядерщики практиковался во времена его президентства в Лос-Аламос, о чём он и доложил — а по-другому это не назвать — этому властному человеку, просто прибившему его компетенцией, несколькими древними паролями и доказательствами сопричастности ритуалу, о существовании которого он долгие годы насильно забывал. Но мост вышел из пазов в бодлаке стелящемся, рыцари скатились обратно. Начинался сразу от замка, должна была уйти прорва масла смазывать. Место, где фашистские археологи открыли жизнь, располагалось перед родовым гнездом Новых замков, а, следовательно, Роберта. Отдаёт фальсификацией исторических событий, расследовать которые представляется непростым свершением, эта история, изложенная с разных концов, вмещала много такого, чего нельзя знать наверняка. Он готов был бросить пить за хотя бы намёк на то, откуда Радищев это берёт, зачастую оказываясь единственным источником сведений. Но он никак не может претендовать на истинность в связи с тем, что в сочинение, насколько понял чтец в его лице, вмешиваются многие подозрительные лица со своей точкой зрения, какие сценаристы, а какие ещё и режиссёры, fucking камеоисты, категоричной и часто подкрепляемой потоком исторических же фиксаций.


…тем более оставалось всё меньше времени. Он не успевал править все его вставки с должным вниманием, часто от смеха болел живот, от возмущения едва не случался сердечный приступ. Тхить Куанг Дык совершил самосожжение уже девять лет назад, а он всё ещё топтался с этимологией слова «информация».

Поездка Оппенгеймера в Европу описывалась как непрекращающийся ряд буффонад, настоящая ироикомическая поэма. Например, только ступив на борт парохода, он сразу упал на спину, взвив банановую кожуру в декольте жене знаменитого дирижёра, от чего всё и затанцевало. Или эти возмутительные тирады, подумать только, кто-то догадался приписать их Л.К., который был частью плана, что, в свою очередь, было частью его плана. Он, судя по всему, встречался с Робертом в Гёттингене, где не говорил с ним, а исключительно пророчил так, что тот и слова произнести не мог, такое, оказывается, бывало в обращении не только к Прохорову или к Шальнову. Словом, подводя итог, в нём бурлил всё больший и больший скепсис касательно достоверности описываемых на той тысяче перипетий, последний бой на руинах мира он вообще просто проглядел по диагонали. Кроме того, и это самое возмутительное и загадочное, он беззастенчиво прислал ему на ознакомление фрагмент, в котором депрессивный антураж был выше толерантности — описывалась их с ними посиделка; это-то там при чём? Он места себе не находил. Его святая правда дополнялась и урезалась так… по-видимому, это было ему выгодно, хотя он и ума не мог приложить, для чего, вероятно, не поймёт, не дочитав, а если и дочитает однажды, то всё равно ничего не поймёт или позабудет, с чего всё началось.

Попытался выйти на улицу, дверь поддавалась чрезвычайно туго, он давил плечом, позвоночник начал отзываться болью, тот процесс сильно подкосил его здоровье. Уже разъярённый, он бросился в щель, поскользнулся на конвертах, насыпанных горкой, и упал на задницу поверх них. Вскрывал уже отрешённо, перегорев.

Вообще, сколько он о нём вызнал, можно было заключить, что это очень странный человек, все старания вокруг книги, может, и давали ему отдохновенье, а может, он и сам всё так обставил или, по крайней мере… всё… всем рад, цели туманны, говорит, что хочет лишь написать хороший и правдивый апокалипсис, последнее выглядит совершенным издевательством, может, он и жаждет закрыть вопрос Третьей мировой в литературе, но только как и что будет проповедоваться в этой книжке? Всё настойчивее напоминал, что нужны ещё более подробные комментарии, да у него нет столько бумаги, текст оказывается запутанными кусками, между которыми совсем немного событийной логики. Пояснения к ним он вовсе не хочет писать и тратить на это оставшееся ему время.


Честь имею

Если напёрсток наполнить материей из нейтронной звезды, он будет весить около восьмисот миллионов тонн. Не меньшее усилие понадобилось бы, чтобы сдвинуть с места Л.К., заставившего вкатить его в руины некоего дома неподалёку от набережной и ждать указания оставить в покое. Как только он напал на след, Нюрнберг изменился, потускнел и наполнился другими запахами. Избирательная направленность восприятия сама, невольно, сосредоточилась на башнях, церквях, все они вдруг оказались на размытых задворках с неясным вертикальным фоном, монохромность серого, ни малейшего следа подчеркнуть арку или парадную со снятой дверью углём, под дождём, не достигающим земли, на какой-то иной мостовой, в каналах которой между камнями обитало гораздо больше микроорганизмов, живые реки бактерий перемещались в рамках расчерченного поля, их лабиринт понятен, не требует обзора с высоты, но ему подвержен; словно оказался не в таком уж и масштабном землемерном плане, дотошном, точно гамельнский крысолов, консервативном, с печатями в застывшей лаве несколько большего количества, словно оставить свой след на нём является чем-то более весомым, нежели простая констатация причастности, расчерченном задолго до, но при посредстве инструментария, который появится значительно после, присутствие в нём что-то влечёт автоматически, совершение скачка во времени в непривычной форме, не в той, в которой это мог бы выразить латиницей и цифрами коллективный разум Манхэттенского проекта. Когда он чуть позже дал понять слонявшемуся под выбитыми окнами Честь имею, что следует разместить объявление об открытии двух вакансий бульдозеристов и одной — экскаваторщика для выполнения единоразового задания, оплачиваемого, впрочем, по ставке директора банка, нет, по ставке нюрнбергского палача, требуемые качества: обе руки, обе ноги (протезы допускаются), моральная готовность к умеренному членовредительству, необязательно оба глаза, но один минимум, фундаментальные знания городских легенд Нюрнберга и в целом Средней Франконии, специализация на неповоротном отвале, руины, встретившие их на въезде и простиравшиеся до определённого момента, того самого, дальше которого невозможно взглянуть, возвратились.

Уточнять он ничего не стал, да он и не ответил бы. Их вояж — исследование всё новых концентрированных на той или иной катастрофе террас, расположенных амфитеатрами, этого никто из двоих и не оспаривал — по разорённой войной Европе подходил к концу, сыщиков он сильно изменил, и что их, патентованных звукоснимателей и мастеров подыскать предлог откланяться, ждало дальше, когда дело, сложенное, как оказывается, из многих других дел, в том числе и лукиановской эпохи, будет закрыто, оставалось неведомо. Эйфория от успехов, достигнутых глобализмом, давно сошла на нет, по крайней мере, для него, всё чаще отождествлявшего себя с именем «Василий», с изменившимся отношением ко всему, с местами выгоревшими эмоциями и урезанными донельзя переживаниями, разве что только за боли в простате.


На протяжении двух последовавших дней он записал пару кандидатов, ловко уходя от вопроса, в который день и час потребуется продемонстрировать искусство управления такой массивной с виду, но в то же время такой проворной и чуткой к командам машиной, отправлял их в библиотеку читать Geschichten[285], старался не уснуть, то есть не выказать слабость перед ним, в то время как он растворялся в представлениях горожан о видах чёрной магии, которые, по их мнению, были подвластны местным палачам. На самом деле, его занимал один конкретный, персона примечательная тем только, что имела, похоже, эмоциональный фон шире, чем у всей вместе взятой толпы, собиравшейся подле Воронова камня или платформы для утопления, или места обезглавливания, в те или иные дни, безошибочно их находя даже за Stadtmauer[286].

Этот человечный душегуб, исследователь справедливости и феноменов современного ему общества, тем сильнее наделялся в глазах союза горожан сверхъестественными навыками и знаниями; гравюры с мышечными системами, а для них просто с трупами, чью кожу ободрали при жизни, все случаи разграбления могил, все случаи пропажи тел в то время, когда они должны были быть отданы стихиям, зарисовки нелегальных эмпиризмов организованной преступности, кипучий фон фронтального, пандемического помешательства насчёт ведьмовства, однополые и разнополые соития со всевозможными сочетаниями демонов во главе с Дьяволом, за которые он карал и к которым, по мнению общественности, не мог не обращаться сам, всегда удерживаемое в голове «нечто худшее» по отношению к любому проявлению инаковости палача делали этого человека центром того, за чем стоят пристрастия и определённые ожидания, парадигмы и направленность субъекта, и тем страннее и невозможнее, по мнению случайно заметившего всё это Л.К., была его собственная Menschlichkeit[287].


Он стоял в тени руин и смотрел, как четверо американских солдат катят по Фюртерштрассе грубо сколоченную деревянную катушку с телефонным кабелем, выше их роста, а кабель — длиннее их кишок. Длиннее кишок всех вместе взятых подсудимых, но, пожалуй, Überlegenheit[288] производительности сразу не определить. Выполнял контрзадание — поиск водовоза было велено приостановить ради поиска сотрудника тюрьмы.

Равнины Европы помалу переставали вздрагивать, сдерживая отдачу, исходившую, как правило, из цельнолитых отверстий, но переданную не через них непосредственно. Комитет начальников штабов армии США уже принял директиву 1496/2. Индокитайская война уже началась, как будто никто не устал от войны. Птицы готовились сниматься с места; в туманных утрах над пастбищами, поди разбери с какой стороны, звон колокольчиков слышался всё гуще. Охотничьи угодья нацистов, древние пустоши и болотистые нагорья краснели на глазах, дождевые капли на листьях не высыхали неделями. Солнечные тоннели в старинных просеках сияли два раза в сутки, словно минование стрелкой всех цифр до десяти. Глубокие следы грузовиков покрывались отработанными органами дыхания деревьев, но кто-то всё ещё не мог надышаться. Это был поздний вечер эпохи, не так тщательно замкнутой, как кажется на первый взгляд, сменившиеся хозяева жизни собирались отметить переход грандиозным салютом, сразу после полуночи, зимой, подрядив поджигать фитили козлоногих мальчишек без собственного мнения, помалу возвращавшихся из глубин лесов, Форстенридского, Тевтобургского, Шорфхайде, Груневальда, по пути миновавших те самые нисколько не изменившиеся лежбища и засады разбойников, когда-то колесованных очередным воображаемым другом Л.К.

Вчера, под его негласным призором, его посещал тот самый человек, из-за которого, как оказалось, он выбрал руины у реки. Неприметный пожилой шваб, сухопарый, не так уж и потрёпанный войной, судя по всему; ещё неизвестно, что он поделывал в минувшие годы. Они долго разбирались во множественных конструкциях массивного деревянного кресла, раздутого в ножках и подлокотниках из-за того, что там помещались механизмы.

Сотрудник тюрьмы — weil Koch[289], приведенный им, на следующий день привёл своего дружка надзирателя, после допроса и построенных на этом злом интервью инструкциях обеспечившего явление начальника смены; для их целей его полномочий было даже чересчур. Он наслаждался своим нюрнбергским штабом, никто, кроме него, не представлял в должной мере, что здесь происходило когда-то, какие чувства и мысли сплетались в определённую полнокровную деятельность и в определённые полнокровные смыслы. Палач сначала связывал каждого преступника с местностью, из которой тот выкатился в мир человеческих трагедий, породив ещё одно их множество, прискорбную вереницу новостей и их последствий, а потом долго думал, чужеземец ли он, всё, что прилегает к Нюрнбергу — чужие ли земли? А если нет, то как он совершил то, что совершил?; и теперь я вынужден в который раз приступать к работе. Он до того погрузился в умозаключения, в связывание одного с другим, в превращение в палача, что собственное, вдруг возникшее у него благоговение перед людьми знатного происхождения оказалось сродни ушату непроверенной информации, каждой крупицей порождающей собственное ответвление с уходящим бесконечно далеко горизонтом.

Все три операции, которые готовились и осуществлялись из развалин на берегу Пегница, одно освобождение и два пленения, контрнезависимость, контрместь и контрнадежда, существовавшие в полной мере только в голове Л.К., перерождавшиеся каждую секунду, — ещё ничего не состоялось, а второй посвящённый уже сам не свой, худой, а ходит как грузный, смотрит на часы, но видит время куда более древнее, чем доступно хронографам, вздрагивает от крика неизвестно откуда взявшихся речных птиц, сошёл бы сейчас за своего в океанской империи, — требовали себе одну и ту же закулисную фигуру, тот, кто приближается к сути, всегда возрождает опыт, на постановке детективной пьесы, в грязи высохшего пруда, на планетарном складе товаров из хлопка, глядя на солнце, в интерлюдии малоподвижного антициклона, различая невооружённым глазом, как распространяется тлен, стоящую и там, во тьме проекта и во тьме ахроматического восприятия, в особой позе, позе бэттера, выверяющего безупречный замах и траекторию, одна из точек которой приходится между двух шейных позвонков бесконечного количества склонённых.


Артемида

Давеча Иулиан Николаевич бросил ей в своей очаровательной аффектной манере, что им должны нанести визит; кто? те, чьи полномочия и намерения так просто не распознать. Она потом искала в словаре, не обнаружив ничего похожего. В то же время эти трое были чем-то особенны, он, говоря с ней, местами нетипично мямлил, хотя обыкновенно рубил с плеча. Одним словом, она должна кланяться им до земли у ворот лечебницы, в случае чего скрасить путь в его кабинет. На её вопрос, что им здесь нужно, ответил, что поговорят с некоторыми пациентами. Она повторила вопрос, сказавши, что её более интересует предмет расследования, а не то, как они станут действовать. Тогда, скрепя сердце, он прошептал, что поищут Борноволокова.

— Это ваших рук дело? — строго, с плохо скрываемой яростью спросила она.

— Нет, они ведут собственное и полагают, что он по сию пору может прятаться в стенах, а у нас и так дефицит всего, кроме внимания маньяков.

Она пожала плечами и отправилась дать распоряжения младшим сёстрам и санитарам, припомнив потом, что таковых у них не заведено. Вопрос об уточнении, с кем ей говорить, оставила на потом, сэкономив повод зайти к нему во второй половине дня.

Сестра стояла на посту и искала их взглядом весьма прилежно. Слева возвышались Херсонские ворота, в 1787-м году их построили в честь шабаша по угодьям Солькурска двора Екатерины Ангальт-Цербстской. Сейчас за аркой маячил слон с бордовым портшезом на спине и широкими подвязками под низом живота. Приводимый в движение арабом, чёрным, как из ада, расположившимся между ушей, он планомерно шёл, намереваясь, судя по вектору, пройти сквозь них, что вполне могло удасться, если бы не портшез. Слон вошёл под арку и почти сразу остановился, с полога паланкина на ворота скользнула гибкая фигура. Одного взгляда на этих двоих хватало, чтобы понять: цели у них разные, но у обоих судьбоносные, скорее всего, задания. Слон хотел знать, что там на дне грааля Херсонской, этого ему не было видно в полной мере, и он тянул голову, ставя бивни вразрез с горизонтом, выдувая из сопла озабоченные кантаты, пока! а застрявшей с хобота золотой роте извоза в них уже слышалось презрение, безапелляционная звериная азбука; что пампа исключает компромиссы, они чувствовали даже не загривком, столько вынесшим, на каждом по дюжине хомутов из эктоплазмы, шлеи от них тянулись по холмам Солькурска, связывая людей теснее общих предков, обязательства и ситуации, чёрствость и исключения из правил. Погонщик был более мобилен, подвижность его бросилась в глаза, едва он принялся лавировать на склонённой голове. Перед ним стояли более рассеянные задачи, он человек и нужен людям. Несколько принятых заказов ассасинского толка, возникнуть в нескольких местах с закрытым лицом, серпом острее луча солнца сделать взмах и испариться до того, как кровь оросит место, где он пребывал мгновение назад.

Тот на воротах, даром что был в толстенных очках, извлёк из внутренней пристёжки фрака подзорную трубу, раздвинул и начал озираться, медленно переступая, словно сбитая с хода потоком воздуха юла, пока окуляр не нашёл их особняк в глубине сада. Он задержался на нём, выявляя известные ему признаки, после, она хорошо это почувствовала, труба нацелилась на неё саму. Закончить рассуждение не удалось, в тот миг, когда она всерьёз раздумывала подать ему какой-либо саркастический знак, на плечо легла чья-то рука, она подпрыгнула от неожиданности и обернулась. Почтальон. Он преглупо скалился, как, должно быть, делал всегда, когда хотел сгладить свои многие оплошности. Где-то она его уже видела. Начал танцевать вокруг с запечатанным конвертом на имя доктора, как будто преподавая па, она отшила его на другой тротуэр улицы, очертив проблему со слоном. Сама немедленно обратилась к воротам. Он уже куда-то делся, но не испарился мамонт, расположив колени передних тумб среди размётанной брусчатки, он создавал с обеих сторон затор из экипажей и телег.

Она быстро вскрыла, всегда интересовалась, как люди устраиваются, чтобы ещё и писать. Прочла, что некто Серапион Вуковар выражает решительный знак против допуска каких-либо жрецов к беседе с его племянниками, которых после смерти Арчибальда Вуковара он опекун, а именно Натана Вуковара и Анатолия Вуковара. Первой мыслью было окликнуть погонщика, но она одёрнула себя, припомнив, что нет ни малейших резонов, по крайней мере, существенных, полагать, что это те самые, кого ждёт доктор, те самые жрецы, кто это вообще? Потому осталась спокойно украшать мир на своём месте, глядя на разрешение затора, в обрамлении Херсонских ворот в этот осенний день, полный едва долетающих до Земли отголосков протуберанцев.

У извозчиков в халатах, уж точно у тех, которых случай поместил со стороны хобота, не возникло намерения пустить в дело плети, а если и да, то не по адресу слона, видимо, они кое-что смыслили в обращении с животными. Вот погонщика покарать было можно, имелся опыт мгновенной ненависти, хотя тот также держался из последних сил на покосившейся из-за преклонённых колен голове. Один, скорее всего, водовоз — после того отбытия из Москвы она особенно трепетала к ним в уважительность — с матом слез с телеги… тут сзади раздался недовольный крик доктора, из которого следовало, что гости уже внутри, а она проворонила. С большим сожалением Артемида устремилась в здание. Шла по дорожке и не верила своим глазам — за лечебницей восставала зелёно-красная сфера воздушного шара. Она поняла, что, вероятнее всего, это звенья одной цепи.


Готлиб

Окончание расследований Готлиба от лица Готлиба про то, как Готлиб за тем, что Бог пошлёт археологу — человеку, который честен сам с собой и признаёт, что иные вещи ещё обладают неясностью, наведывается в Иордань по следу феномена, когда свет равен сбросу на латеральное коленчатое тело, глаза перезатягиваются некоей смутной непрерывностью, наследующей, вероятнее всего, сопряжённым фокусным состояниям, превращаются в лампы с невидимой стеной без веса и без силы притяжения на конце; в Иордань в 1897-м году он примчался искать артефакт, при этом не будучи до конца уверен, с одной стороны, из области ли он истории побочных обстоятельств, истории по краям, вне привычных всем письменных источников, не факт, что осязаем, с другой стороны — не из противоположной ли вышеназванной истории истории наук, истории небезукоризненных, скверно доказанных форм овладения знанием, которые на протяжении всего своего существования, насчитывающего значимых интеллектуальных отрезков больше, чем Ветхий Завет, так и не приблизились к лиценциатству истой просвещённости, Елисея Новоиорданского, но узнал, что в лечебнице наблюдается внучка Виманн — сведения той же точности, что и назначение самой археологии — погоня не за концепциями, имиджами и очертаниями, представлениями одного объекта посредством другого, мишенями рефлексий, навязчивыми идеями, которые утаены или проявлены в дискурсах, но за самими дискурсами, — дискурсами в качестве осмысленной деятельности, подчиняющимися поведенческим шаблонам, могущая неосторожным выкриком, если хорошенько раззадорить, прояснить то, с чем он так и не разобрался в Ханау и Эльзасском монастыре в 1895-м, когда искал следы масона, известного братьям германистам, они как никто понимали важность переориентации по ходу действия и никогда не пытались сформулировать свою конечную цель по мере продвижения вперед, чтобы найти оправдание наивности изначальной точки отсчёта, более того — и в этом несомненное и неизбежное следствие подобной мудрости — они всё время спрашивали себя, не изменилась ли на протяжении пути их система координат, вообще принятая ими за основную система мира, но перескочил на участие в истории конфронтации ордена противодействия и лингвистов, орден завладел их первой книгой, спрятав ту в монастыре траппистов, а это уже есть последствие цепочки событий заговора, направленного на ревокацию всех войн посредством выдёргивания оси, наверное, можно было, напротив, следуя за течением подобий и «совместных бросаний», найти решение, еще менее реальное, нежели изменение положения планеты в её системе, вывода её за пределы системы, скорее эмоциональное, чем здравое и обоснованное, и более отдалённое от плана, нежели от произвольной средней степени воли, такое решение, возможно, и воодушевляет своей силой, но вместе с тем неразрывно сливает в медленно изменяемой солидарности самые противоположные явления, — имеется в виду консистентная сплошная среда, перемещение смысла, обретающего форму во множестве проявлений, которые, если и могут быть выражены универсальным языком, то этот язык — литература, Доротея Виманн, Клеменс Брентано и ещё некоторые составили блок противодействия, думая, что сюжеты исполняются, о чём неустанно думал и он, и ему стало мало, и неясно самому, принял ли он заказ у того странного тайлина и имел ли действительно место рассказ от лица Виманн, ещё раз город из закопчённых вертелов, сущая подноготная всех процедур с первым альманахом братьев, переход на заговор книг, впоследствии отнесённый на намерение сплавить в одну Кэрролла, Верна и Лескова, чему он также был сопричастен, неустанно сопоставлял и противопоставлял друг другу имеющиеся у него доказательства в одновременности, где они находились, отделял те из них, что лежали в другом календаре, находил сцепление, придающее им нетрадиционность, между ними и недискурсивными процессами реализации некоторых теорий, Клеменс Брентано не зря прятал первый сборник, вцепился в максиму и не отпускал, мол, книга — путь к убийствам, он узнал, что там-то на фронтисписе и имелась дедикация этой масонской иконе, подбитая до того обличающе, пять-шесть умозаключений на поверхности, и Паскуали словно голый, ищет, что очевидно, начинает искать саму, потому что археологическое исследование всегда использует множественное число: оно ведётся на многих уровнях, преодолевает разрывы и проходит сквозь стены; область его — там, где единства перекрываются, разделяются, прекращают своё перемещение вне зависимости от силы тяжести (тайные записки, заброшенные замки), противостоят друг другу и оставляют между собою интервалы, так он узнаёт историю Брентано, его сестрицы Беттины фон Арним и Ахима фон Арнима, её мужа, что гнали противление братьям, и тут выявляется третья линия его расследования: Иордань — Ханау — монастырь в Эльзасе; поиски в Ханау, сопровождаемые убийствами, и монастырь на Рейнской равнине, Ханау и Иордань проштампованы циклом нападений, конец про Ханау приводит к началу про Эльзас, а то в своей сути объясняет акции в Иордани.


Венанций

Балка летит, крайней точкой чертя разлом на графике, открывая дно могилы размером с трубопровод, меняя системы торговых трактов, создавая прецедент, раскалывая общество, словно Сена Париж, обличая берега, свивая холодный фронт с Балтики. Её подножье превращается в свалку вещей, сломанных с момента, как они начали движение, что далеко не спуск, близко не цивилизованно.

Он падал с неба в рясе и полосатых брюках, босой, гонимый жизнью или не позволявший себе вольностей, с полуразложившимся лицом. Где-то в одном месте ударился животом об угол, воздух вылетел из лёгких, малость не хватило температуры и атмосферного давления для пламени, захрипел, так и остался висеть, руки и ноги болтались, перстни начали сползать по ошмёткам плоти. Хоть он был худ, но вéсом начал тянуть тавр обратно в землю, обостряя угол, сгоняя с места обосновавшихся от стыка вдаль. Двое, крутившие барабан, покрылись испариной, вбежал командир с выпученными глазами, придерживая гладиус и шлем с гребнем, он и без вызова на ковёр видел перспективы, велел встать в исходную позицию и начал рубить ритм, но не считал, а причитал: ебать, ебать, ебать, ебать, ебать…

Всю обедню им испортил мост и Иуда Карагеоргиевич, вовсе не походивший на того человека с зализанными назад волосами и большими чёрными глазами, какой изображался на фотокарточке. До дела на зеке всей его жизни было ещё несколько, которые он так аттестовал и отдавался в соответствии с оценкой такого рода. В юности он день-деньской пропадал на Хитровке и мнил таковыми делами всякое вслед за прошлым удачным, исключая ежедневные облака обывателей, но включая марвихер-гопы с соображением на больше одного. Последняя гастроль в Москве оказалась не такая уж нерешающая, он послал в преисподнюю свою шайку, дозревал в одиночестве, не желая становиться тем, кем им четверым было предложено. Возвратился к отцу в Солькурск, внутренне открещиваясь, внешне не зная, что в Москве оставлена беременная от него девушка. Однажды ему придётся это признать. Себя он никогда не считал цветком жизни.

Оказывается, в той лечебнице содержалось двое его племянников. Собственно говоря, в какой в той? Да в той, у Херсонских ворот, ниже прелюдии Херсонской, для душевнобольных, которых он задумывал перебить. Звучит уж слишком дьявольски, особенно от человека вроде него, поверхностно знающего азбуку, поверхностно способного излагать, «воспоминания» вообще с патиной благородства. Опуская подробности, всё выглядит именно дико. Он же не бессердечный автоматон, заряженный на рекурсию лезвия, лунный свет пристаёт к кромке, ради самого взвития; пошёл на то, чтобы провести всю оставшуюся жизнь безвозвратно павшим из благих намерений, как теперь видно, извращённых, но тут виноваты помянутые жалоны его бытия. Отец как раз именно ту лечебницу и опекал. По случайному стечению обстоятельств из Москвы в Солькурск они с ним уехали едва ли не в соседних вагонах. Может, он и знал, что там содержались его родственники, может и нет, ха-ха-ха-ха-ха, удобно. Там точно жил и кое-как приходил в себя Арчибальд Вуковар, в сущности, ради него-то лечебница и была устроена.

Он собрал несколько маньяков себе на голову, что едва не прикончили его самого. Но он, истинный главарь шайки, нахватавшийся плохого у другого истинного главаря, опередил их. Обошёлся лишь намерением. Через несколько циклов поисков себя — всё его движение из обледенелого угла в соляной шахте, если разобраться, и представляло собой осознанную экспертизу чувств, ведь он даже не находил этого шебутного религиозника в детях или в Монахии, — он нос к носу столкнулся с нужным состоянием, лишь выбрав одиночество, когда его сыновья оказались втянуты в странные события на западе империи и не могли навещать отца.

Сейчас, вспоминая всё, было трудно понять, почему Серапион решил принять его в компаньоны, ещё тогда это казалось бредом сивой кобылы, он же мыслил только категориями шаек, как будто они намеревались плыть в Новый свет за кладом, разнообразить картографию и нарочито скучное существование лингвистов тайным городом, однако принял, превосходно зная, что он собирался взять грех на душу в отношении двух его племянников. По крайней мере, они были родственники, Натан с Анатолием приходились какими-то племянниками и ему тоже, может, их племянником был он сам. Одним словом, посредством земного воплощения Серапиона он обрёл то, что желал обрести, что не надо никого убивать, с другой стороны, некоторое время жил эдак возвышенно, да и подыскупить то-сё, имелась пара моментов.


У них уже, кажется, было всё с умом распространено, фитили ждали поджога, головки ракет смотрели в небо, предчувствие как перед повальным шмоном, пока ему не стукнуло в рассудок, что им непременно необходим принц. Кто? — округлил он тогда глаза. Потом понял, что вопрос решённый. Запуск и результат погубил подъёмный мост, закрывший собой сияние фейерверков в трёх часовых поясах, — к установлению которых Российская империя на тот момент так и не пришла, что довольно странно при её устройстве, но в духе, — в сторону Москвы от Кёнигсберга и стронувший ледник на Кебнекайсе и Гальхёпигген.

Он уже после поделился с ними, что был план взрывать во время начала встречи по лаун-теннису в 1913-м году. Ложь, они поняли это, когда он обронил, что встречей должен закончиться один начавшийся за восемь веков до этого крестовый поход, а в игре участвовали бы рыцари. В 1899-м году мост подняли из-за них, а именно посмотреть, поднимется ли он вовсе, чтоб осуществить это и во второй раз, возвращая их в замок. Иными словами, тем при любом развитии событий не дали бы бегать за мячиком вволю, даже если бы выстрелили во всех согласованных точках, ориентируясь на скачущие над лесом бацинеты, мост всё равно застил бы обозрение части людей, а часть вводил бы в неистовство.

Он задержался на этом свете, не зная верно, исполнил ли дело своей жизни либо только попытался исполнить. Пока он не искал инцидентов на свою шкуру, заново приглядывался к Монахии. Трудно сказать, сломался ли он в том спектакле. Сам не знал, можно ли считать согласие на него предательством, в претворении мира на земле он его не предавал и отговаривал принимать в их шайку принца, сам никогда не делал такого и не сделает.


Деукалайон

Через дюжину энергичных шагов башня за спиной растворилась в ночи. Было тихо, печати сидели плотно в гнёздах футляра и не являлись слабым местом его плана. В стороне реки проехал автомобиль с выключенными фарами — сгусток звука в непрестанно обращающемся в ничто мгновении. Выйдя из парка, он остановился и резко обернулся, прострелив взглядом улицу за собой, а потом аллею, по которой шёл. Где-то над Альпами пролетел самолёт — просто перевёрнутая страница его интенциональности. Глядя всего в два ограничиваемых тьмой направления, он видел весь город целиком, заключённый в лесное кольцо, заключённое в луговое кольцо, везде одинаковый сейчас, точно так же, как он был везде разный в двадцатилетние периоды мириадов ценностноориентированных квалиа, предшествовавшие обеим великим войнам. Он до сих пор не разобрался, в светомаскировке тут дело или в небывалом упадке культуры.

Раньше, помнится, здесь старались чем-то заниматься, мошенники всех мастей, угнетённые и порвавшие с планами на академизм одиночки, специализирующиеся на антропологии, медиевистике, археологии, евгенике, словом, на всём том, на что имелся общественный запрос, взаимодействовали не хуже чем Ding an sich[290] с чувственным созерцанием, ставили самый масштабный спектакль по пьесе «Естественный отбор», превращали теорию бисексуальности в антисемитизм, стригли купоны на Эре Водолея, чуть меньше на Эре Рыб, метали мешки с алхимическим песком с аэростатов, публиковали работы о том, как лёд падал на солнце, что все языки создали блондины, клепали свастику на знамя Ордена тамплиеров, считали доказанным, что Христос — электрический человек третичного периода, покидали стоячие места в опере, чтобы занять их в очереди на бесплатный суп, записывали Моисея во фрейдисты, путали расологию с вирусологией, переводили всё новое в новейшее, лунные кратеры — пузырьки на поверхности железа, как в дрожжевом тесте, пустота внутри Земли — управленческий ресурс для мирового закулисья, кофейни заменили библиотеки и национальное собрание, подготовка героического века не стояла на месте, обсуждали планы Земпера по захвату власти, небезосновательно замечали, что монголы и негры уже вооружаются против них, — он, после того как выиграл конкурс, как-то втянулся, понял, что в данный период жизни это его путь. Поспрашивал у окружающих в похожих мундирах, увешанных своеобразными знаками отличия, и решил мимикрировать в Вене, ходить по ней и представлять его фигуру за мольбертом там, где вздумается. Но от этой новой мистики, надо сказать, здесь не осталось и следа. Уже некоторое время он замечал признаки сверхновой мистики, связанной с грядущей битвой за Вену и особыми частями Красной армии, состоящими сплошь из призраков.


Он умел ходить тихо и умел — гулко, выдающееся владение сократительными тканями, которое, собственно, и помогло ему не оплошать в ответственный момент, так просто не утрачивалось, хотя он уже давно не посвящал развитию прежних установок столько времени и, более того, если и тренировался, то не нагруженный книгами, словно дух просвещения XVIII-го века наводящими вопросами.

Надо сказать, что участие в том соискательстве вместе с другими претендентами, имитаторами явно не от Бога, но в то же время дошедшими кое-куда по этому пути, ну почему же так неопределённо, вполне известно куда, один до групп сензитивности, другой до самых своеобразных и бесполезных интерпретаций кинохроники, третий до бесконечных атак на бытие, каждую из которых, по его мнению, он готовил всё лучше и лучше, четвёртый до должности ассистента стоматолога, лично для него ассоциировалось с этаким привилегированным восприятием чужих судеб в поре угасания. То, что они дошли, подразумевало, что и остановились.

В тот дождливый летний вечер три года назад им сначала показали лагерь, потом покормили вместе с закончившими смену надзирателями — чего только не читалось в их глазах, но чего не читалось, так это похоти, — потом отвели за некий холст с перспективным изображением на первую репетицию. Ходили слухи, что четверо из пятерых вряд ли покинут лагерь, и справедливо будет заметить, что к концу этой долгой недели, чья суббота не могла не состояться и напоминала собой некое тело без органов, — возможно там имелся мозг, возможно, — они оказались очень вымотаны в первую очередь психологически, лица осунулись, усы зачастую оставались на щётках, а они этого не замечали. Д. сразу уверился в своей победе, ведь он соревновался совершенно на ином уровне и далеко не с этими бедолагами, депортированными, интернированными, реадмиссированными, экстрадированными, сосланными, сожжёнными на костре, перемещёнными с дороги, восставшими из пепла не по своей воле.

Тут даже не требовалось раскладывать на компоненты реальность, философствовать, строго относиться, беспокоиться о природе и масштабе как конкурса в целом, так и его составляющих, которых он со скуки выделил более шести десятков, ничего такого; в крайнем случае он просто собирался напрячь в правильных местах с соответствующей тягой мышцы лица, в самом крайнем — наклеить усы, но в результате не понадобилось ни того, ни другого.


Он добрался до моста Райхсбрюке, взошёл на него и остановился приблизительно на середине, над самым глубоким местом, глядя на тёмный Дунай, который, однако, ощутимо двигался и взаимодействовал с волнующей панорамой, раскинувшейся в стороне космоса. Обычные звуки, сопровождавшие неспешное течение огромной реки, такие как вечный плеск, вечный гул перехода по ложу миллионов галлонов идеальной субстанции, берегущей жизнь куда эффективнее кислорода, не интересовали его; его интересовали виды. Техника их помещения в среду наблюдения существами, способными это осознавать, весьма занимала новоявленного перлюстратора, и застывшая перед неведомым тёмная Вена оказалась неплохим местом ещё раз поразмыслить над этим и сообразовать свои выводы с очередным реальным пейзажем, диким и в центре столицы европейского анклава. Если бы он всё-таки занялся сочинительством, как собирался в монастыре и ещё несколько лет после того, как его покинул, то герои, о которых он хотел поведать, а больше просто описывать их движение или покой во всех возможных точках, нулевых, минусовых и с запредельными числовыми значениями на линии, как раз походили на Дунай, на самые высокие места Земли, на солёную или пресную воду, на Китайскую стену. В случае диалогов между собой герои бы пели, в случае дачи объяснений могущественным структурам, полицейскому или судье, они бы лишь молчали, покоились или совершали свой обыкновенный моцион, выставляя власти предержащие идиотами и одновременно лишая их малейшего шанса реабилитироваться. Вот и эта река, вельтмейстер крупных планов и военного картографирования, та, что первая является, когда сверху нисходит свет, идеальна для пера, не склонного описывать эмоции. Она, пожалуй, входила в число тех вещей, установление места и важности которых уже не необходимо для поисков недостижимого истока, похоже — ведь действительно встречается всё больше и больше признаков этого — имеющего носителей примерно столько же, сколько и живых людей в мгновение обращения к предмету.

Перед уходом он выбросил футляр с печатями «Geprüft» и всевозможными орлами в обрамлении готического шрифта.


Его «чёрный кабинет» помещался на девятом этаже зенитной башни в саду Аугартен, снабжённой орудиями, а не в башне управления, как могло бы представляться, исходя из логики. Военная цензура с прошлого года перешла в подчинение Главного управления безопасности Рейха, но его деятельность курировало «Наследие предков», в чьи обязанности также входило некое идеологическое обеспечение, скорее всего, демистифицирующее былые страхи германцев, в основном описанные в сюжетах, собранных братьями Гримм, и мистифицирующее не столь очевидные области, о которых в предыдущих рейхах и думать не думали, скажем, о длине детородных органов атлантов. Ему, по большому счёту, было плевать, является ли он орудием по восстановлению древнегерманского мировоззрения или орудием по превращению антропософии из сомнительного учения в посла бренда движения за права текста, за постулат, что «всё и так текст», ему просто нравилось читать чужие письма. Ну вот, например, из последнего.


16 января 1945 года! Соратникам в нехристианский рай!

Соратники!!! Если вы ещё способны взять в руки нечто, содержащее в себе осмысленные взаимосвязи в виде хоть одноуровневого, хоть многоуровневого естественного языка, то самое, чего мы-то с вами за жизнь передержали достаточно, уж точно больше, чем какой-нибудь там Мартин Лютер вместе с Иоанном Тинкторисом, то возьмите! Вот это! Вот, я пишу вам, соратники, герои Отечественной войны и коммерческих вояжей! Тот лес, вы помните его, не сомневаюсь, стал для нас словно нулевая точка на декартовом кресте координат, как осколки после взрыва в замедленном действии мы расползлись прочь по всей розе ветров, и вот мы там, где есть, вытянув свой билет тогда. Кто из нас первый поверил графу? Возможно, двое или трое сразу? Или все сразу? Ну нет, если помните, я-то точно не поверил и, получается, зря! Как многие из нас не верили в нехристианский рай и вообще в рай — точно такая же, на мой взгляд, ситуация! Слыхал тут рассуждение, что, мол-де, лучше верить или говорить всем, что веришь: если ошибёшься — не беда, а если угадал, то не придётся краснеть перед архетипом или перед их размноженным народами набором. Вчера я умудрился обменять второй том «Анны Карениной» того издания Сытина девятьсот четырнадцатого года, ну, вы знаете, где перед иллюстрациями ещё имеются эти листы прозрачной бумаги, на три фунта хлеба! так что хватку я не потерял; более того, за годы первой Великой войны я научился держать средства в универсальной валюте, а за годы второй Великой — блестяще освоил натуральный обмен — аристотелевский metadosis напополам с возмездным гостеприимством! Да что там говорить, в 1902-м в Одессе я продал партию из двухсот экземпляров «Крейцеровой сонаты» издания берлинского магазина Штура в Елисаветградское викариатство, ударив по рукам с архимандритом Тихоном самолично! И это имея на руках из указанных двухсот лишь дюжину!

Попомните мои слова, соратники, потом точно станут говорить: мол-де, да, вот он, ровесник двадцатого века, самого бурного за всю историю наблюдений, самого кровавого, но вот они мы, соратники, ровесники девятнадцатого, ведь помните, я же даже мадам Фонвизиной всучил «Монаха Сергия» издания типографии Вильковского в самое оконце дилижанса на Читу! Ещё бежал за ним, ожидая оплату! И дождался! Без ложной скромности скажу, что я делал дело, распространял и при Александре I Благословенном (рекорд — тринадцать экземпляров «Коготка» в Солькурске в один день! но, правда, библиотеке угадайте кого (но он меня не видел)!), при Николае I Палкине (рекорд — семь «Гребенцов» и восемь разных томов эпопеи в Мценске! вообразите только! за один день!), при Александре II Освободителе (рекорд — девятнадцать томов всего подряд (что только было тогда при себе!), группе неграмотных крестьян! одуревших от свободы), при Александре III Миротворце (вот уж поистине золотой век книготорговли настал, что ни день, то сделка! что ни день, то коммерция! На похоронах Иоанна Кнеппельхута обменял три комплекта второго шеститомного издания эпопеи на пятьсот экземпляров Bel-Ami, а их, даже не видя, продал структурам Жюля Верна! Ещё! На презентации Master of Ballantrae в Эдинбурге соорудил сделочку, в результате которой девятнадцать штук «Исповеди» издательства Элпидина перекочевали в собственность фонда Барбизонской школы, в какой-то, насколько я понял, стог сена! В 1896-м по Его настоянию помчался в Петербург к смертному одру Страхова, так и там удалось впихнуть! Пока стоял коленопреклонённо по соседству с Орестом Миллером, тот и говорит, а что это вы, батенька, с таким чемоданищем заявились, ну и слово за слово, реализовал почвенникам всё, что имел на руках, а это и «Смерть Ивана Ильича» прошлогоднего издания Комитета Грамотности при Императорском Вольном Экономическом Обществе, шесть штук! и десяток второго номера «Русского вестника» за 1863-й с «Поликушкой»! и три «Крейцеровых сонаты» с послесловием! по исправленной рукописи! в виде, в котором только собирался тогда издавать Элпидин!), при Николае II Кровавом (продолжился, но и завиднелся конец! Много продавал «О Шекспире и о драме»! например, Амфитеатрову один раз продал сразу тридцать шесть брошюр, вроде, он их рассылал своим критикам из журнала на прочтение), при Керенском (вот тут достойного сообщить не нахожу, плаваю в датах, но, кажется, неплохо шли басни), при Ленине (с Луначарским провернули невообразимое под видом того, что загодя готовим карнавал к столетию смерти Пушкина, провели через купчие пять тысяч экземпляров! «Хаджи-Мурата» берлинского издательства Ладыжникова, ещё со старой орфографией), при Сталине тоже (тут стал популярен однофамилец, и наш шёл ходко уж как-то заодно; «Каренина» без «фит» и в безликих крышках уж по крайней мере!), хотя я и за линией фронта провёл несколько примечательных сделок (например, подсунул в багаж при случае самому Юнгеру! экземпляр «Исповеди» и томик «Детства», правда, бесплатно! но тут работал на рекламу!), так что, получается, что и при Гитлере, но это, думаю, ещё далеко не мой предел!


Соратники, партизаны от Бога!!! Я часто вспоминаю наши истоки, как ростки учения графа стремительно ветвились в нас, превращая из грязных, отчаявшихся и вечно голодных обитателей лесного лимба конфликта политических конкреций в стоящие над большинством, совершенные организмы, у которых с возрастом вероятность смерти за единицу времени не увеличивается. Надо ли говорить, сколько раз за всё это время, до этого дня! до 16 января 1945-го года! я думал об учении, о самом факте подобного предложения и о его магическом воздействии на тех, кто получает подобный меморандум, ну или ультиматум, называйте как хотите! в лесу! Вот мы, утомлённые и униженные теми составляющими природы, которую, вообще-то, привыкли унижать мы сами! косой, пилой, топором, голыми руками, даже плетёными корзинами, даже рукоятями ножей без лезвий, даже голыми задницами молодух и молодцов! Вот он, мятежный аристократ! миллионщик! властелин дум! и душ! ни разу не продавший ни одной! святой отшельник! одним взглядом уничтожающий! предположение о своём низком происхождении, низких мотивах прятаться в лесу и низких мыслях отсюда! Как он вообще пришёл к этому, соратники?! Он там сейчас с вами? Если да, то не вздумайте читать ему вслух эти вульгарные мои обличения, не направленные ни на что иное, кроме как на познание всех этих черепах, окуней и семейства лавровых, и гидр, и стволовых клеток! Ну и смутных парадигм, окружающих их всех, разности посмертного воздаяния, открытые воспринимающие рты…

Так вот, соратники, лесные духи средней полосы! Собственно говоря, что я хочу сказать! Я тут узнал, что всё, что он нам говорил тогда, это слово в слово по теореме Томаса Байеса, британского математика и священника! Следов его пребывания на этом свете мною пока не обнаружено! Но я сейчас и не в том положении, чтобы искать! Но вот о встрече по поводу продажи третьего тома «Войны и мира» в переводе Мод договорился сегодня на вечер!


Андраш

Лес то кончался, то начинался вновь. Пустоши — квадраты странной поросли, меняющей цвет в зависимости от направления ветра, а тот вил инсигнии из птичьих стай, чёрных верениц на лиловом ореоле, тянувшемся до побережья, дикого пляжа, ширина которого — непостоянная величина. Воронки, образующиеся в открытом море, снабжали верхний фронт фораминиферовыми налётами Адриатики, они распространялись потом над Балканами, питая поля угрюмых людей, только и знающих, что зарывать сабли и потом сгребать их бороздами, выводя наружу из тела обрыва; мистрали вздымали над Валахией ортодромы вакуума, чёрные князья хватали ртом в разгар церемоний, что лишало равновесия и без того хрупкий уклад, он был для стихий как на ладони, невесом, не довлеющий, не осязательный. На дне балок осколки дакийских путепроводов сходили на нет к сквозному тракту, проложенному не по кратчайшему отрезку. Приходилось то вливаться в человеческий поток, то вливаться в поток каких-то теней, пеших, то следовать в одиночестве.

Лес был осенний и пах сыростью, потому что долгое время пар не рассеивался, как и сам лес, и капли сбивали на землю в основном красные листья, отчего-то все до одного красные, разве что где с желтизною, а стволы и ветви росли необычайно коряво, многие с повешенными человеческими фигурами, в разной степени обглоданными, что доказывало теорию его отца — по тому, как птицы клюют мертвеца, можно составить мнение о человеке, разумеется, если речь не о простолюдинах, о которых нельзя знать вообще ничего, это загадочные массы, влекомые по свету непознаваемыми мотивациями. Кажется, когда ему становилось особенно невыносимо ехать среди простецовых масс и их теней или теней ещё чьих-то, когда ему делались несносны их прикосновения к нему и бокам его коня, вольные и невольные, плечами, руками и головами в коричневых капюшонах и coronis spineis[291], он пускал скакуна галопом и кого-то давил, отчего они расступались в стороны, пропускали его и шли дальше, остерегаясь приближаться. Теперь, думая об этом на постоялом дворе в Клуже или в Сибиу, он понимал, что коня могло пришпоривать и касание терний на их венцах. А раз они в венцах, стало быть, религиозные фанатики, скорее всего, выкормленные в последнее время протестанты, так что он их вовсе не жалел, да к тому же простолюдины.

Он сам не знал, почему поехал в Трансильванию, почему полагал, будто нечто, заказанное князем, могло оказаться здесь. Как будто это конь, которым он почти не правил, и тычки в его бока терний, имеющих всегда две стороны, а также потоки простецов, следовавших, как он откуда-то знал, видно, услыхал дорогой их переговоры между собой, на решающий религиозный диспут, как будто больше не о чем было поговорить, собравшись с евреями и мусульманами, привели его сюда, он даже точно не знал, куда именно, знал только, что ко двору какого-то сумасшедшего князя, он-то и устроил диспут, обещая накормить всех его участников и прочих имеющих причастность, скоростных чтецов, казуистов и советчиков, когда надо будет подсказать в трудную минуту диспута. Из этого, как будто, следовало, что окружающие его тени и есть эти подсказчики, и скольких-то из них он задавил, а скольких-то покалечил, но верно он ничего сказать не мог и решил пойти повыяснить, при чьём дворе здесь все живут и кормятся и с чьего соизволения толпы являются в город, толком не понять какой.


Поначалу он думал, что это Клуж-Напока, а потом вообще ему начало казаться, что Алба-Юлия. Порядком набравшись в трактирной зале, несколько раз он вставал и прислушивался к себе, чтобы уяснить степень, потом вышел на дождливый двор, каковой тут являлся и главной площадью, и, вспомнив, что оставил коня в корчме уже на середине площади, когда его сапоги настолько покрылись грязью, что их решили клевать сновавшие повсеместно куры, и, расстроившись сему премного, направился к нескольким немытым простецам, возводившим из брёвен виселицу, очевидно, намереваясь назавтра повесить здесь множество людей. Потом он узнал, что это была трибуна для диспута, к которому готовился весь город, наполнившийся унитаристами и кальвинистами, которых он считал лишь другим nominationem[292] евреев и мусульман, которые все именовались одним словом «протестанты», так ему казалось, и он был уверен, что так оно и есть, в особенности в том состоянии, в каком он пребывал после трактирного пива.

С каждым шагом вызволяя сапоги из грязи, которая, чем ближе к помосту, тем была глубже, он понял, что сей город не так уж беден, на одном краю площади стоит мельница, а на другом карусель, теперь недвижимая, но точно карусель, она ближе всего к помосту, астрономическая башня, вся обставленная строительными лесами, пекарня с длинной трубой, какую впору иметь замковым каминным залам, а помимо этого, двумя подвесными мостами, пересекающими площадь и тянущимися от балкона третьего этажа господского дома во второй этаж постоялого двора, из чего он заключил, что там, должно быть, определена на постой любовница господаря, что ему на руку, и ему никто не докажет обратного, ссылаясь на туман в голове или искажённость восприятия, потому что он видит то, что он видит.

Крестьяне, как и везде в этом городе, были грязны и серы, так что участники диспута и их ходатаи быстро перемешались с местными и отличались от тех разве что большею деловитостью, ну и, если заглядывать им в лица, должно быть, большею живостью тех, однако в лица их он как-то не заглядывал, полагая это для себя, даже пьяного, излишним.


Помост возводился довольно бойко, и он решил разведать, не приезжали ли в город рыцари помимо него, а если приезжали, то что они спрашивали. Разумеется, он полагал, что любой другой рыцарь, посланный иорданским князем, знал о том, что ему нужно, больше него, стало быть, ему не нужно искать ничего такого изысканного, а следует лишь напасть на одного из прочих, удостоверившись перед тем, что он едет не налегке, или, в крайнем случае, напасть и выведать, какое сокровище он себе наметил, где то и какие подводные камни имеются в ходе его достижения. Раздумывая над всем этим, он понял, что немедленно должен выпить, в противном случае можно озвереть или, что ещё хуже, осатанеть, бесноватости в нем таилось хоть отбавляй, но это сейчас оказалось трудновыполнимо. Возвращаться через грязь не хотелось, хотя через неё ещё придётся тащиться, поскольку он в том трактире на постое, однако тогда он не желал и решил изыскать нечто на этой стороне, а заодно, наливаясь там, и поспрашивать про воинов, потому что, сдаётся ему, очень он долго ехал сюда и очень много кружил, а также его сильно задерживали участники диспута, и многие могли успеть сюда раньше него, если, конечно, в этой дыре было для чего сюда успевать.

На стороне помоста отыскался трактир, пусть и ещё более захолустный, нежели его, и с ещё более кислым пивом. Он выпил его много и больше ничего не помнил, кроме того, как вышел в морозную уже ночь под хладные капли ледяного дождя и упал, разумеется, перед тем споткнувшись о порог или вбитый в грязь забор из подков, извернулся в полёте и приземлился на спину, оставшись лежать, не имея ни сил, ни достаточного желания, как ему теперь казалось, восставать в мир с физиономией, сходной со здешними крестьянскими. К тому же он очень хотел спать и немедленно заснул, тем более что устал после дневного перехода.


Пришёл в себя лёжа под телегой, увидел прояснившимся взглядом сперва её колесо, потом ось и свод над собой, поняв, что очень замёрз и весь в грязи, а когда выползал, набил ей пазухи под плащом и кафтаном.

В телеге сидела дюжина или около того монахов, причем одна половина предпочитала оставаться в капюшонах, а другая блестела мокрыми от дождя тонзурами, и у всех лица были или пьяные, или унылые. Он искал взглядом возницу, переместив оный на козлы, обнаружил там троих монахов, каждый из которых в обеих руках держал поводья. Он понял, что они наехали на него не столь давно, и теперь решил разгадать их намерения. Хотя разгадывать намерения только одного возницы ему было бы гораздо легче. Между тем он неожиданно осознал, что монахи косятся на него и подпихивают друг друга в жирные и тощие бока, причем тощих значительно меньше, что в купности с очевидным пьянством в их рядах говорило о прежней и неискоренимой распущенности в монастырях, а также наглости аббатов, каковые признаки побудили его протереть лицо от грязи, чтобы стало понятно, что перед ними благородный человек и его следует трепетать, а не насмехаться, и ещё он понял, что вчерашнее пиво оставило в его голове и брюхе скверный потёк, истребимый только таким же мерзким пойлом, и к этому следует вернуться, лишь только он потолкует с монахами на козлах.

Он спросил, не ослепли ли они, расставив ноги и привычно положив пятерню на рукоять сабли, однако её на месте не оказалось. Живо понял, что его обокрали спящего, но теперь, вступивши в противодействие монахам, выказывать замешательство было нельзя, и пришлось сделать вид, что пальцам его нужен пояс, который стащить у негодяев не вышло. Может, он к тому же ещё и подрагивал от холода, однако им дал понять, что это от ярости.

В один голос все трое ответили, что видят хорошо, как будто готовились к тому, что он спросит. Какого же тогда нечистого вы посмели остановить свою телегу поверх спящего человека? Пришлось вступить в долгое обсуждение, хотя в иное время он бы уже выхватил саблю. Припомнив, что в сапоге у него припрятан кинжал, он приподнял стопу и понял, что нога его не ощущает. Похоже, местные негодяи неплохо изучили обыкновения рыцарей и драли всё, что даже хорошо спрятали. Меж тем поступил ответ на его вопрос. Ты был припорошён грязью, и трактирщик показал нам, куда встать. Понятно, валят на трактирщика. Уточнил, точно ли они монахи. Точно. Какого ордена?


Он говорил на венгерском, вставляя слова из языка Темешварского эялета, включая искажённые турецкие, и они его понимали, только не понимали, что перед ними человек из рода Батори, гораздо более знатный, чем местный господарь Запольяи.

Из ордена арианитов прозеров, да будет тебе известно. Они отвечали на венгерском с вкраплением русских слов, которые он тоже знал. О таком ордене он, кажется, слышал, только не помнил уже что и точно ли именно о нём. Вариант, что на сей диспут явятся не только из орденов, названия коих ему неведомы, но и из сект, у которых названия если и есть, то произносятся не на человеческом языке, а на птичьем или на медвежьем, орден арианитов прозеров, скажем, тем только и отличался от протестантов, что допускал, будто Христос является не единственным посредником между человеком и небом, а кроме него таковым является, скажем, Марс, в доказательство чего они по дороге сюда осквернили останки некоего условного святого, или ещё какая-нибудь нелепость в этом роде, им был вполне приемлем.

Спросил, почему их на козлах трое? Во славу Бога-Отца, Бога-Сына и Бога-Святого Духа. Мог бы и сам сообразить это. Во рту делалось всё мерзее, и он решил не нападать на монахов без сабли, а пойти в трактир на этой части площади, вход в который от его глаз уже загородил помост без виселицы или даже без чана с очагом, что зародило в нём определённые подозрения о скором диспуте, разведать о грабителях его и выпить пива. Выпив опять без всякой меры, он был уже сильно пьян, когда ор снаружи сделался навязчивым и к нему откуда-то издалека, быть может, ещё дальше, чем от Иордани, явилась мысль, что это, наверняка, уже кипит диспут, который он желал послушать и кое в чём для себя разобраться. Выйдя на улицу в отчищенном трактирной служанкой платье и с умытым лицом, Андраш подумал, что всеведенье его не безгранично, однако сейчас он оказался прав.


По иную сторону помоста были собраны поприща монахов и казуистических и схоластических советчиков, сбитые в орденские и сектантские массы, впрочем, сильно между собой сжатые и колыхаемые неизъяснимыми религиозными и иными силами. На помост уже взошли две противоборствующие клики, в одной из которых и слепой угадал бы евреев по одному скрежетанию их пейс о воздух и их окуляров о носы, а во второй лишь образованный человек вроде него угадал бы протестантов. Он поискал глазами арианитов прозеров, не нашёл и стал проталкиваться поближе к помосту, к каковому, к его возмущению, его не желали с охотой допустить, видно, прознали, что сабля и кинжал украдены, а за булавой он не успел сходить на постоялый двор.

Тема диспута звучала весьма туманно: сожжение возов с Талмудом на Гревской площади как оправдание Юза Асафа, предполагаемое как аверроизм, сопряжённый с толкованиями астрономических таблиц Аделардом Батским, непреходящая суть каковых учитывается лишь только в категориях универсалий и спора о них, экземпляризма скотского и экземпляризма человеческого, при каковых отождествлениях берётся во внимание только sola novacula[293], толкуемая во времени проторенессанса и рассматриваемая от корней эпистемологии до rationem subducendum[294] эпидемии Чёрной смерти.

Это показалось ему любопытным, и на пьяную голову любопытство только усилилось; стал прислушиваться к диспуту, набиравшему обороты; евреи совещались между собой всё более жарко. Речь шла, насколько он понял из какофонии слов, о том, что Понтий Пилат был беден (на что упирали протестанты) или что он был беден и не строил в Иерусалиме водопровод (этого держались евреи), из каковых предпосылок любой человек, имеющий ум, сообразил бы, что раз бедность его не оспаривается сторонами, то надо ли столько о ней толковать и сосредоточиться лишь на водопроводе, однако ничего подобного участники диспута не могли себе заметить, и это его премного раздражало и наводило на мысль, что следовало прихватить пива с собой, которое, впрочем, неси он в кружке, было бы быстро расхлёбано чернью и монахами вокруг.


Поозиравшись, он заметил Запольяи, внимавшего диспуту с балкона своего дома и имевшего скучающий вид, иногда перемежавшийся мелькавшими на лице помыслами о свидании с любовницей. Мех его странной шапки в полной мере отражал низость его рода в сравнении с родом Батори, у которого даже оторочка кафтана последнего служащего семье золотаря выглядела куда богаче. Кроме того, он был стар, измотан, уныл, в громадных зрительных стёклах, курил длинную трубку. Подобные виды показались ему привольны, и он вновь стал прислушиваться к диспуту, между тем принявшему иной поворот — теперь решался вопрос, кто именно отдал Иуде Искариоту приказ предать Христа, сам ли он либо же его отец, на последнем настаивали евреи. Разумеется, его, да и любого мужчину в роду Батори учили, что это сделал сам Христос, и мысль об участии в этом его отца до сих пор не приходила ему в голову, хотя, размышляя теперь и припоминая, что этот отец в своё время проделывал, да и теперь, как ему кажется, ко многому прикладывал руку, он счёл еврейскую версию весьма правдоподобной, странно только, что никто в Иерусалиме не заметил, как он обратился к Иуде, ведь при всяком своём манифесте к смертному это существо считало своим долгом устроить представление, а с другой стороны, для тайного дела, с самого начала зная, на что он толкает беднягу и к чему это всё приведёт, тот мог и поступиться принципами и устроить всё тайно, а может, кто-то и видел горящую ставню или превратившегося в камень фарисея, но не признал в этом явления.

Между тем у евреев и протестантов всё как-то быстро сладилось, он даже не понял, кого в диспуте объявили победителем и будут ли сжигать Талмуды и здесь, и на смену им поднялись другие монахи и сектанты, которые, если разобраться, тоже определялись им как монахи, все они для него монахи, а будь он чуть менее образован, были бы иезуитами, каковые за тридцать лет своего существования его весьма впечатлили. Он неожиданно понял, что со службой Елисею начало что-то определяться. Новые участники говорили на непонятном языке, не понимая и друг друга, что удалось выявить весьма быстро, и на помост пригласили переводчика, ныне влиятельнейшую фигуру, могущую одной своей волей и подтасовкой слов повлиять на исход диспута. Он заметил, что местный господарь ступил на подвесной мост, и понял, что пришло время действовать. Стал проталкиваться к трактиру на этой стороне, вбежал в него, схватил первую попавшуюся глиняную кружку, выскочил на улицу и швырнул в голову господаря над площадью. Это была та самая пелена, поднимаемая силой воли мгла, застывший миг перехода из состояния в состояние, которого все, кто знал его, страшились, а он извлекал перст судьбы.


Гавриил

Когда цель поставлена правильно, подсознание и сознание образуют единый механизм, способный — и делающий это, — наделить смыслом самую разрозненную кинохронику, заставить даже не вполне здоровый рассудок применять доктрину причин и следствий. Он, проделавший свой жизненный путь очень выверенно, будто с самого начала зная, насколько долгой будет его «служба»… ведь это низкая степень — считать, будто ты избранный, но он всегда знал, что намного превзойдёт своих однокашников, все они то и дело прерывались, а он только считаные разы, ехал в полупустом плацкартном вагоне, смотрел в окно, — каторжники теперь тоже ездят в таких к месту назначения, — как кончается тот самый лес, нет, наверное, это другой, никогда не умел определять основные направления; в их семье, как в иных делились на математиков и гуманитариев, различали тех, кто лучше ориентируется на поверхности, и тех, кто — под землёй. Ни разу никакое ограждение не пролетало вплотную к стенам вагона, пассажир был задумчив, мечтателен, когда стало смеркаться, просто включили свет, его источники удачно расположили над всем, симметрично, боеприпасы, обезвреженные потенциалы. Теперь уже никто не планирует, отталкиваясь от протяжённости светового дня. В юности это ещё ставилось под сомнение, но сейчас-то уже очевидно, что нет никакого существа, у которого даже тень всемогуща, тем более ничего не нависает такого… ин-фолио между потрясающим и мучительным, добивающегося всё нового и нового пересмотра, поворота обратно на путь скорби, погрузки обратно в арбу страданий, это просто эксплуатация бесноватых, верящих и рано или поздно сочиняющих свой содержащий до чёрта смертей священный текст складно; складно для тех, кто явился выразить почтение, но не для тех, кто явился заранее.

Рано утром в расписании движения стояла Москва, поздно вечером — Ленинград.


Четыре взаимопроникающих фронта его переживаний — отсутствие логики (Logica globalizata) — (Alg1), низкий рост (Depressus) — (Ad1), чересчур богатый жизненный опыт (Repetitio semper) — (Ars1) и болезненная гордость (Superbia) — (As1) — смешались, Ars1 приобрело оттенки от 2 до 16, три из них, идущие не подряд, цепляли фрагменты спектра Alg, размывшегося более чётко, легко удерживаясь на короне устойчивого вихря на основе Ad, негативно окрашенного девять десятых общего времени, брезгливость — кристаллы на фаллосе As, моральная глухота — полипы на этом стволе, когда он обратил внимание на объявление, сбился с шага, остановился, подошёл, перечитал, похолодел.

Стояли в Москве двадцать восемь минут, слишком многие здесь сходили и слишком многие стремились исполнить свои обязательства пассажира, а те, в сущности, являлись тем же самым, что и это кино. Самый маленький компонент — запечатлённый кадр; самый большой компонент — фильм; а компонент, над которым в любое время потеет режиссёр — динамическая сцена, допустим, посадки. На доске объявлений, напоминавшей огромный скворечник если не для плоских, то, по крайней мере, для геометрических скворцов, с застеклёнными деревянными рамами на петлях, вся рабочая площадь распростёрта отвесно вниз от букв «Мосгорсправка», сообщалось: «Шерифам, слугам, казакам, инопланетянам, путешественникам во времени и всем, всем, всем… Внимание!!! Проводится набор актёров на художественную кинокартину. Если вы небольшой круглый человечек неопределённого возраста…», отвлёкся на объявление рядом: «Внимание! Здесь проводятся соревнования по метанию гранаты на дальность и в окно. Начало в 2 ч. дня. 14 октября». Рядом: «Министерство торговли СССР. Главхолод. Мороженое — это молоко, сливки и сахар. Покупайте мороженое». Он пришёл в себя около лотка Мосминводторга, фиксируя чувства со страшной скоростью. Его поразило отнюдь не обесценивание, ну его, к прочим твёрдым позициям, но вот то, что он вчера смотрел на своё отражение в воде в глубине эмалированного таза и не мог определить возраст…

Какой-то человек в картузе и ватнике тащил через вокзал упиравшуюся свинью на верёвке; стараясь переходить от одного к другому по возможности логично, он боялся свободно смотреть по сторонам, отводил глаза медленно, больше надеясь, что в освободившееся поле само попадёт нечто, позволяющее за себя зацепиться и перескочить хотя бы обратно на скворечник. В обозримую неопределённую фигуру попал толстый провод, это уже что-то, непрерывный довольно долго объект, перемещать взгляд вдоль которого весьма закономерно; он привёл к массивному аппарату на трёхногой сдвоенного образца опоре, с двумя круглыми кофрами наверху, его тащил, обхватив руками, молодой парень в спецовке.


Когда он случайно узнал, что эту симпатичную девушку зовут Муза Крепкогорская — Муза! — заорал кто-то из дальнего конца павильона, потом в рупор из ладоней — товарищ Крепкогорская! — то, сам от себя этого не ожидая, стушевался, проглотил окончание фразы — «зависиуст» и просто отошёл в сторону, долго отходил.

Это не выглядело очевидным, но в некоторых конкретных местах павильона командовал высокий молодой человек в толстоватых очках, уже беспримесно советских, да и глупо было бы ждать от него приверженности пенсне, он и родился-то, скорее всего, уже в новом мире. Держась подальше от Музы, он, однако, кружил по жужжавшему голосами и кипевшему жизнью помещению, в котором, ясное дело, свершались не одни только прослушивания или одни, но в тысячу кинокартин сразу, что вполне вписывалось в его интроспекцию, он обожал теоретизирование во имя чего угодно, но только не установления истины. Если слышал полезное, обязательно задерживался, находя такую позу и модель, чтобы казаться необходимым здесь и сейчас, вот-вот начать излагать своё дело или завоёвывать уважение.

— Был просмотр в Обкоме, — рассказывал один грузный человек в шерстяном пиджаке другому, практически лысому, в шарфе, — вроде, прошло нормально, на мне уже пот начал высыхать, как встаёт какой-то мужик и говорит, я, говорит, директор таксомоторного парка номер 12, коллектив под моим руководством выполнил план по ГСМ на 103 процента, а по экономии ветоши вообще на 106. Благодарность от ЦК профсоюза нефтяников, благодарность от директора Ивановского меланжевого, и я в лице своего коллектива категорически возражаю, что герой картины — таксист! Это поклёп, эта… инсинуация!

— Так и сказал? Инсинуация? — усмехнулся лысый.

— Так и сказал, — невозмутимо продолжал рассказчик. — Наши, говорит, шофёры не могут заниматься предательством Родины, они с утра до вечера верно обслуживают советский народ. Я ему говорю, это у нас-то таксисты образец для подражания? Я от Ленинградского вокзала ехал до Пушкинской пощади, у меня было 56 копеек, так на 55-й копейке он выключил мотор и потребовал, чтобы я выметался. Тут Капитонов говорит, картина сомнительная, мы её так сразу одобрить не можем, тут думать надо, я лично только о ней и буду думать. Но если прав, так прав, таксисты у нас работают отвратительно, жалоб на них полно. Какой у вас таксомоторный парк, двенадцатый? Поставить этот парк на бюро Обкома. Ну, выходим мы все с просмотра, директор этот идёт как в воду опущенный, а рядом второй секретарь, нормальный мужик, говорит ему, Алексей Петрович, ну какого хуя ты полез, теперь же снимут тебя. И я добавляю, да, Алексей Петрович, какого хуя ты полез, что ты, блядь, вообще в кино понимаешь? А он такой, да, оплошал, мне же и картина понравилась, но решил перед пенсией напомнить о себе, орден хотел. А теперь выходит, что только такие долбоёбы и посмотрят… из-за таких долбоёбов.


— Так… с… ну мы готовы, начинайте.

— Начинать что, простите?

— Ну как же, вы же, надо думать, понимали, куда идёте. Читайте роль.

— А можно не роль?

— Хм, а что же тогда?

— Просто стихи, без прямой речи. Хотя, впрочем…

— Ну давайте стихи без прямой речи.

— Да нет, стихи тут будут неуместны.

— Да, уместнее роль или, не знаю, хотя бы соответствующая проза Короленко… Ну читайте уже что-нибудь.

— Я бы мог, но боюсь вам наскучить.

— Чёрт подери, читайте уже, не наскучите вы нам, разве что только доведёте до ручки.

— И этого бы не хотелось.

— Да читайте вы уже, читайте. Вы вообще читать собираетесь?

— Ручаетесь, что не наскучу? Что не возненавидите меня?

— Ручаюсь, я вас даже полюблю, если вы прочтёте и мы, наконец, сможем исполнить своё предназначение сегодня.

— И решить, гожусь ли я в кинокартину?

— Да, да, да, чёрт подери, да!

— Ладно, так легче. В общем, тогда я приступаю… ну так вот.

Свет поступал словно с вето купюр,

Но в этом виновен был abat-jour.

Я не могла успокоиться, нет,

«Иди поставь чайник», — был мне ответ.

«Неужто забыт предыдущий урок»?

«Ты ж ma poupée[295], мой социальный порок».

Уходи.

Есть ли спасение в мире, где власть

Меньше, чем стимул, и больше, чем страсть?

Косность её поди обличи,

Несправедливость поди исключи,

Личности право поди докажи…

Где я?

У Мамонова что там, опять кутежи?

Я же, кажется, думал, их разогнать,

Я же, кажется, чаял, не увядать,

Я же, вроде, придумал отличный план,

Я же, вроде, всегда держал шире карман.

Я же, по-моему, в корпус их всех зачислял,

Я же раньше, по-моему, страху на них нагонял…

Нисколько.

И вновь одна я в этой мрачной башне,

Которая зовётся нашим с мужем домом,

Гнездом семейным. За окнами дожди,

Стекают по стёклам — экранам прехрупким,

И милый с друзьями уходит по переулку вдаль,

Создавать капитализм, пользоваться его благами,

Уничтожать капитализм и буржуазную культуру с ним вместе.

Уходит, чтобы в следующий раз мы встретились не наедине,

Но не мужи и братья будут стоять вокруг, желая нам только добра,

Но и не призраки прошлых отважных, отдавая дань уважения,

Которых убеждали не делать невозможное, и многие вняли.

— У вас всё? Ну что ж, это…

— На лестнице послышались шаги.

Только не беги, Панюша, только не беги.

И где-то вдалеке набат ударил,

И смёл с бюро пенсне и мемуары.

Я пронесла сквозь жизнь печалей массу,

Детей похоронила в землю родовую,

Но никогда не захотела уступить экстазу,

О чём и мужу неустанно повествую.

Но он же весь такой… душа их группировки,

То козлоногих ловит, то козлоголовых.

Читает в зеркале стихи и расшифровки,

И кормит обещаньями своё семейство псовых.

Все канделябры словно в скатерти вросли,

А те колышутся под неспокойным боем тика.

И в эполетах ветерок какой-то рыщет,

И кандалы на мальчике нужны, но не нужны.

Он смотрит с вызовом на их кордон бездушный,

В глаза сидящему вполоборота Торквемаде,

А взгляд писца поймать решительно не выйдет,

Он пишет бойко, даже если все молчат.

У всех у них мундиры словно из ломбарда,

И ни на ком не видно париков, таких

Особых, как особенна охота, стремящаяся

По следам мальчишки, отнюдь не собиравшегося вовсе

На лошадях и кóзлах покидать свою страну.

Постмодернизм процесса шедеврален,

Он и в сравненье не идёт с гротеском Босха,

С гротеском чёрного квадрата поверх пачки,

С готовой не вполне к употребленью

Некоей смесью изначальной и такой,

Которую дают на пробу крепостным.

Пока ни на один вопрос барона,

Или какой он там носил с рожденья титул,

Магистра симуляций, жреца репрезентаций,

Мальчишка не ответил так, чтоб понят был.

Они ему про явки, он им про визиты,

Они про заговоры, он про заклинанья,

Они, трясясь от ярости, сулят сто мук,

А он, трясясь от радости, скребёт об пол каблук.

Они, едва оправившись, заводят речь про конус,

А он, слегка оправившись, речёт, что этот фокус,

Направленный на повсеместное сих мест озелененье,

На поддержанье ярости в сердцах, но ярости холодной,

Проистекающей из предпосылок эпохальных,

Таких как секс иль пессимизм труда,

Таких как Гегеля «сейчас» и «здесь»,

Таких как неудавшийся в то утро майонез.

— Э, в таком случае, если вы, наконец, закончили, позвольте выразить своё…

— Таких как меты взлёта цен на яства,

Таких как социальное пространство,

Таких как договор иных оставить в рабстве,

Таких как совокупность лжесхоластик.

Таких как конкуренция стремлений,

Таких как исторические связи поколений,

Таких как тени императорских падений,

Таких как алиби всех ваших преступлений.

Таких как риск вдруг резко заебаться,

Надеждой чьей-то быть, что не устанет возлагаться,

Таких как надобность в отличья облачаться

И в них идти и подлости на службе предаваться.

Все язычки в венцах свечей влекутся вслед за диалогом,

Скупым, но непрестанным, словно поезд душ в Аиде.

И кто кого имеет, фигурально выражаясь,

В течение сего на власть памфлета?

Играет свет на ножках ренессансных стульев,

Дворцовый гренадёр с винтовкой смотрит вдаль,

В его глазах конец утопии и осознанье,

Что мир не будет прежним для него, того,

Кто через двадцать коридоров, восемь равелинов,

Шесть этажей в одну и семь в другую сторону

Провёл мальчишку, всего в цепях, как адский пёс.

Зелёная лампа: мы в свете её водяные.

Опасные связи: не явные, но осевые.

Заехать за другом: не знаю, успею ли нынче.

Дворянские гнёзда: не превратятся в добычу.

Егерский полк: изготовился для попаданья.

Слёзы жены: лишь ещё одна форма восстанья.

Монастырский приказ: был распущен до Камер-конторы.

При визите в синод надлежит: приподнять головные уборы.

Разделить на четыре: это всё-таки же на пять.

Заменить на верёвку: заменить на «просить» «умолять».

Третья «Русская Правда»: переходит из уст в уста.

Распустили Союз: вряд ли это вполне спроста.

У Апостола обыск: пусть ебутся в высокий рост.

Александр Татищев: покидает, как видно, пост.

Из Якутска стреляют мылом: наконец-то сияет тракт.

Все друзья, даже Пушкин: не сказал бы, что это факт.

Это факт.

Потолок полномочий: вон, смотри, это та звезда.

Офицерская участь: ночью мозель, а утром уже бурда.

Принц Ольденбургский: то ли скончался, то ли ещё дитя.

Паровоз мчится к цели: то ли просто, то ли уже пыхтя.

Уголь в лифте: доставляется прямо к обеденному столу.

Дворник с Мойки: променял на бомбу свою метлу.

Кучер Сухозанета: променял на полштофа месть.

Молодой подпоручик: променял на удобство честь.

На казённый кошт в корпус: принимают одних богачей.

У Рылеева с Пестелем: не так много ещё декабрей.

В батальоне сапёров: снова назрела дуэль.

Император — крестьянам: нету больше в России земель.

Он прав.


Китеж

Записывая его в герои, эти сраные боги одалживали лишь сами себе, хотя это и не так очевидно; он-то никогда ханжой не был, но в военном походе, как правило, ебля больше похожа на стравлю, как они и хотели, судя по отговоркам, приобретшим уже масштабы пропаганды. Бадб не молодится, она не накрывала колпаком невидимости производство косметической продукции под Лиллем, а Минерва так вообще всего-то пригожая вдовушка, совершенно без аппетитов, только у неё три порнографические сессии в «Playboy», а когда-то она тащилась за возвращавшимися домой греками, крича им, что её не повышали до богини, она просто дорогая шлюха, ну где же прогнозируемая реакция?

Полярный день подходил к концу. Ветер, его друг, потому что он вобрал в себя понемногу ото всего, что тот оживлял и посредством чего способствовал, от воздушного шара, мельницы, паруса, торгового тракта, флюгера, облака, через которое нельзя провалиться, усиливался. Он сидел и глотал градиентные колебания полной грудью, как дурак. Обмороки вновь участились. Бурые камни лежали и на берегу, и точно так же уходили в озеро, подсвечиваемое одалисками теплового излучения отнюдь не изнутри. Под задницей такая мерзлота, что палец не воткнуть, вечная. Он всё же воткнул палец, и не один, но это далось тяжело. Равнина перед глазами — одно сплошное серое небо, так не пойдёт. Он был на отдалённом ото всего сераке, от холода уже не чувствуя ног, видимо, эта дюжина — или кто там из них ещё о нём помнил и на его счёт исходился, — думала, что сквозь завесь мороза, которая раз в час сносилась метелью до того скорой, что нельзя было лететь, ему не докричаться. Что ни день тыкали его самозацикленностью, а сами из трансвеститов перекидывались в транссексуалов, для этого им не нужен был никто, и попыток сколько угодно, и имели друг дружку, хоть это и не шло к сложившимся о каждом стереотипам.

Таким образом продолжается перечисление фактов из фактов, не однобоких вовсе, касательно героя по имени Китеж: как раз за разом причащался он единственно возможного божественного; воспевал на все лады чудную шестиактную трагедию; пятьсот шестнадцать раз терял сознание; сорок восемь раз перепроверял, кто с кем, дважды терял память; четырежды достигал, почти держал в руках — для чего поступился принципом не спускать внутрь — свод их руководств; словом, как закруглял он весь героический раунд и шёл на второй круг.


Бывали дни, когда они вообще встречались где придётся, например, в подвальном кабачке под Руаном, в оккупационной зоне. Перун — белорусский партизан с важным, якобы, заданием, типа его не туда занесло, и Один под офицера из Конспиративного войска польского, молча пили на разных концах стойки, хмуро переглядываясь. У обоих широкие надбровные дуги ещё по линии Еноха-Сарданапала, по-иному, бывало, и хотелось стрельнуть, скажем, на простолюдинку, теперь они по большей части появлялись в образе санитарок, или на сестрицу в неглиже, а нельзя. Друг друга они, ясное дело, узнали и невольно призадумались. Он, уйдя в себя, брюхом, перетянутым портупеей и поперёк, и крест-накрест, проник в дубовую стойку, цельновыточенную, лакированную, думал, видимо, непростое место, раз и я, и кузен, не сговариваясь, а может, это интрига прочих, а может, конкретно его, вон как смотрит. А тот поносил его теми же унитермами, являя ту же цепь рассуждений, трёхпудовое колечко из метеоритного железа за трёхпудовым колечком. Мрак кругом сгущался, солдатам, гулявшим здесь, чем больше выпили, тем меньше требовалось от интерьера — фотографии в деревянных рамках вдоль мощной потолочной балки, аспидная доска с ихнитами стёртого мела и свежими записями, фарфоровые блюдца на рёбрах на каминной полке, выбивавшиеся своими весёленькими узорами, деревянные диваны с высокими спинками вдоль фальшокон, — они шатались между столиками, спали, втыкаясь подбородками в грудь, чересчур расслабленные, так, конечно же, легче, но, как водится, до поры, завтра или офицер взъебёт на поверке, или сегодня не досчитаются, у кого-то увольнительная, кто-то пришёл просто так, начав пить шнапс ещё в расположении, герои… Где-то вне видимости заскрипели петли, ударил колокольчик, едва слышный сквозь табачный дым, на скрипучей деревянной лестнице стали видны сперва женские щиколотки в чёрных туфельках, потом сапоги. Вошла Минерва, сразу видно, блядует в военное время, ну, тут оба окутались уже беспримесной паранойей, выхватили из воздуха ППШ и стали сажать во всё, кроме как себе за спину, оной, впрочем, прижимаясь, пятясь, прошли сквозь стены, пусть там и была земля. Автоматы не прошли, выстрелы стихли, она стояла, разочарованная, немного зачарованная, ругала на чём свет братьев, но к своему хахалю не кинулась, у того мозги вывалились наружу, обычная рабочая каша, мерцала, чтоб пули не прошили платья, как там у них с вещицами из физического мира, едва ли разберёшь, а девчонки, по крайней мере в их пантеоне, все были предусмотрительные и сдвинутые на шмотках, ебать какие модницы, бывало за юбку из кожаных стрел пытались друг друга убить.


Ну вот, так он и думал, всё сделал честь по чести, а в награду получил лишь совет самому себе быть сыном, а не то ещё в нём воплотиться. Кроме того, он, может, герой, может, полубог, а может, и человек, оттого обычные признаки, такие как покушения в детстве, непременно один родитель, медленно притом сходящий с ума, нездоровый интерес оттуда, не знаю откуда, но обязательно назойливый, невероятная сила, проявляемая только в стрессе, чем дальше, тем большее о себе понимание, не применимы; к тому же, если он сам себе сын, не мог бы он быть сам себе отцом, что отчасти облегчило бы череду его фрустраций, впрочем, зная его — и новые возникнут, только с иным уклоном.

— Китеж, Китеж, эх… Подвёл ты нас, браток.

— Так всё-таки браток?

— Подвёл ты меня, сынок.

Что он только ни делал, хватался за голову, плакал в руки, стоя на краю всевозможных искусственных и природных платформ. Один раз вот так отнял их от лица и обомлел, внизу лежал странный город, совершенно разный ночью и днём. Сначала он обратил внимание на торчавшие в его середине башни, откуда отсчитывалась картография и вместе с нею распространение того, что обеспечивало бесперебойную жизнь. Но с наступлением сумерек стали возникать длинные, сходящиеся в одну точку где-то там за горизонтом авеню, хотя раньше не было никаких авеню, похожие на огненные хлысты, накручиваемые с двух сторон на супрематические барабаны. Безусловно, сейчас там горело до чёрта домов и фабрик в разных местах, но отличить их по одному свечению или дыму не представлялось возможным. Что там говорить, отблески лежали и на его лице, ещё мокрого от слёз, никогда они не высыхали так стремительно. Сейчас там много кто звал на помощь, свершалось насилие, и несчастные случаи стрясались один за другим. Он нахмурился и устремился на помощь. После всего, под утро, снова потерял сознание.

Малость отряхнувшись после теогонии, оглядевшись… вскоре они задались вопросом, кому им быть единосущными? Если бы тогда сразу сказали про некую святую деву и её трубу, вот потеха, они бы захотели поиметь её, хоть на первом этапе делая что-то вместе. Для них тогда синонимами были не только «природа» и «ипостась», но и «дрочка» и «досуг». Что поделать, гипертрофированная частная натура, один анипостасен и анипостасен другой, а лица — чёрта с два отличишь, поэтому до самого недавнего времени все арианиты прозеры Солькурской эмиссарской церкви являлись только фиктивными, а не конкретными трулелогистами, так как в симметрии с решениями V Вселенского собора использование трулелогистской псевдокультической формулы при признании ороса Мегаридского собора в редакции Виго Саронического допускалось как дискурс православия.

Небывалый раут среди многоствольных заготовок, разрубленных турбин и аналоговых циферблатов, пулемётов беспримерных размеров и искромётности, с ручками, чтоб стволы вращались, плюнул — уступил место на пике следующему. Потом всё с начала, с обнажения амбивалентных чувств и перекрученного эдипова комплекса, теперь уже не зная удержу кое в чём другом, как монетный двор, как-то проскакивая обыкновенные четыре миллиарда лет. Пока разбирались, они ли рабы тяготения или тяготение их раб, люди опередили технический прогресс техническими революциями и утрированными практиками. Он плачет после киносеанса в пещере, а на его фоне медленно приближается фигура Великого режиссёра, подсвеченная сзади прожектором. Познав initium mundi[296], он имеет основание полагать, что сдвинуть с места его конец ему по силам.

А им хоть бы что, заново начали пасовать руками над погостами и забивать быков двухцилиндровой машиной для привода заводских трансмиссий, платить марафонцам… У богов же крах воспринимается немного более патологично, у них того, что потерять, чересчур, семь авианосцев возможностей, и особая форма фрустрации, могут раз и перестать бороться за получение желания, а это, чтоб не преуменьшить, поворачиваемая отнюдь не силой мысли планета.


Его новая цель — странный полукровка, в гульфике из китового уса, почти всегда с кинокамерой на плече, с обветренными лицом и пальцами, в очках и в обрамлении словно располовиненной луковицы — покрытая инеем шапка, шерстяной шлем с вытянутыми заледенелыми краями и меховой капюшон, застывший раз и навсегда. Когда он завис высоко над ним, попиравшим некую широту и долготу на колёсной упряжке из дюжины шпицев, он как-то почувствовал это, поднял лицо к клубившейся тропосфере и захохотал. Чуть позже составил из ассистентов и операторов — они лежали в снегу на спине, — призыв к Минерве спуститься к нему в монтажную между смен и отсосать. Кто-то из них предложил покарать его за такое, ему ответили: серьёзно? прямо покарать? не слишком ли это строго? ну, так и быть… а как? Да пошлём к нему нашего холуя, что и рад стараться за надежду узнать правду о своей этногонии.

Он висел над лагерем кинематографистов уже несколько дней, пребывая в мучительных раздумьях. Слева, над торчавшей из мерзлоты скалой, появилось странное гало, не исключено, что в результате неких экспериментов киношников. Он двинулся туда, слегка морщась от концентрировавшейся в воздухе алмазной пыли. Они поставили палатки в форме знака кому-то, кто имел возможность видеть лагерь абстрактно. Их шатры, словно краски у авангардистов, были освобождены от подсобной роли, от служения целям, какие закладывались в них изначально. Все входы в одну сторону, между торцами одинаковое расстояние, между правыми сторонами тоже одинаковое, но с большей вариативностью, между левыми — всё выверено до фута, он убеждён. Пронизанные внутренним движением, пологи, тем не менее, выглядели очень уравновешенными здесь, среди тундры, на краю древнего кладбища эскимосов. Руководитель экспедиции был крепкий орешек, освобождённый от подсобной роли.

Похоже, ловушка. Он оказался в центре нимба, пролетев последние метры не по своей воле, руки прижались к бокам, он то терял высоту, то набирал, выгибаясь назад мучительно и рискованно, потом лишился чувств.


В связи со всеми этими странными событиями периодически вставал вопрос: а так ли уж их вассалы там, внизу, где всё время что-то затевалось, не давали спать трудягам, как те заслужили непротивлением злу, не было ли у них социокультурного явления с передачей обязанностей, не вошло ли в обычай некое рабство, замешенное на обмене? Да, вошло, и это самое невинное, о чём он знает, а так вообще беда, ну а что вы хотели, полное самоуправление, безотчётное, когда-то, может, и основанное на ордонансных парадигмах напополам с генами страха, ну так оно же всё не вечно, мы там себе на уме, и вообще зря я к вам прилетел.

Вслед за ним — словно показал им дорогу, привёл хвост, — явились трое. От них так и несло всем таким прихотливым, вихрениями концепций, которые ухватили хвосты друг друга и чёрта с два расцепятся, ведь многие уже уверовали. Умеренность и вместе с тем дикое волнение, незнание, зависимое существование, надо созерцать вглубь себя, нещадно лить в уши всякую блажь, переборчивую ради переборчивости, где-то радикальную, где-то намекая на рассыпанные по жизни миссии, это такие подлые воздействия…

Господа, господа, имейте же совесть, Перун был изумлён и фраппирован, там у входа лежит коврик для ног.

Прерванный на полуслове, он покосился через плечо на вошедших, в своих серых и коричневых рубищах подходивших этим ржавым стенам сплошь в хольнитенах с рунами гораздо больше нынешних хозяев в попугайских нарядах.

Я их хочу, прошептала Минерва в ухо Гуан-Ди на проводе в своих руках, тот стоял в пяти шагах.

Они начали говорить, то и дело прерываясь, поскольку восемь из двенадцати хохотали не останавливаясь, кажется, уже всё, шутка осела, но нет, что они будто бы являются неноминальными шефами мира-с-укоренением-в-метагалактику, с ними без логической и фактической проверки идентифицируется большинство, им творят формулы единобожия, от чего на циновках кровь, к ним устремляются с неприятностями и млениями, на их субсидии уповают и жаждут их призора. Смешно. Китеж незаметно покинул встречу.


Л.К.

Ничего не предвещало, что слова этой ирландки, пусть и такие наполненные искренними чувствами, среди которых, однако, нельзя было распознать окрылённость, принятие, загнанность и даже надежду, возымеют хоть какое-то действие, но спустя одну долгую секунду после того, как она с этими твёрдо сжатыми губами исключительно в рамках назначенных самой себе границ отвернулась, поезд загрохотал за окном, сделала шаг, другой, третий, снаружи разгорался новый день, этих ирландцев хлебом не корми — дай встать затемно, в сторону двери, на той ветка омёлы, решётка закапана свечным воском, вытащить из кармана плаща фотокарточку, он дал понять, что они берут дело.

Зимний Крым встретил мрачными кадрами застывшей в преддверии тёплых ветров природы, и началось это ещё в поезде, задало определённое настроение. Когда спустя одиннадцать месяцев они всё ещё не покинули загадочный силуэт, он понял, что это сложное дело, затраченное на него оправдано, положительное решение оправдано. Чем они занимались большую часть времени, так это тем, что обнаруживали всё новые и новые маршруты, которыми когда-то следовали пёстрые шатии в пределах, ограничиваемых соответствующими контурами, отлично просматриваемыми с определённой высоты — расплывшийся в середине крест, pteromys volans, атакующая пиранья.

Он давно сообразил, что Л.К., в числе прочего, как и обыкновенно не вынося выполнять одну задачу в одном направлении — не говорить об этом прямо помощнику сойдёт за сочувствие — не только искал какого-то пропавшего здесь без вести бедолагу, примечательного тем только, что он родился у непризнанной католической святой, — принятых страстей и правильных решений поровну, — но и пережидал некие события на континенте. Какие именно, он пытался выяснить неоднократно. После пятой попытки он дал понять, что один тайлин сто лет назад насильно поселил в некоего информатора сюжет про смерть человечества путём остановки вращения планеты, и сейчас они пытаются получить его обратно. Серьёзно. Может, они сейчас отвлекались пустяком от другого пустяка, может, ловили почтальона, чем либо спасали мир, либо подталкивали к гибели, либо вообще ни на что, кроме собственных пастельных ящиков бюро, в виде которых клубились внутри него уязвлённость, освобождение, подвох и презрение, не влияли.

Утром 11 октября 1913-го года они наконец достигли места, устроившего его. Не самого очевидного и далеко не на уровне моря. Около часа отдыхали, сидя на плоских камнях, опёршись на прямые руки, уставленные за себя. Ох уж эти панорамы, открывающиеся с террас и утёсов Внутренней гряды, лучше бы их не было совсем, а то уж слишком много приходилось забывать, наблюдая поглощающие свет бурые поверхности, однажды напитывающиеся им и сияющие мгновение-другое всем тем, что восхищает отдельно взятого наблюдателя.

Не той закалки был Л.К., чтобы в случае чего бежать обращаться к книгам. Его имманентный шарьяж ностальгических воспоминаний иногда, разумеется, расправлялся, но никогда надолго, всегда возвращаясь и мучая окружающих, иногда и его самого. Образовавшийся как раз в те годы, он давно стал неотъемлемой частью сыщика, поток мира или, как он это воспринимал, поток дурно пахнущих антецедентов находил своим руслом всегда не то, что он хотел видеть, покинув стены гимназии; он сам не знал, что это за цепочки тавтологий, за наречия, за непротиворечивые объекты, да пусть хоть и субъекты, уже без разницы, но когда такой попадался на пути, то вызывал длительный прилив воодушевления, он даже становился болтливым. Сейчас, стоя на пороге классной комнаты, освещаемой сложными перископами и призмами, преломлявшими только лучи, подходившие под формулу Снеллиуса, он вообще не рассматривал сопоставление своего речевого аппарата звуку или, Боже упаси, набору утверждений, построенных для описания набора фактов, слишком ошеломлённый для этого. Если, глядя на его спину из тёмной эксплуатационной штольни, и можно было сказать, что фигура, облекаемая серым светом в вековечной арке из самого распространённого здесь материала сохранила самообладание, то внутри он этого отнюдь не ощущал. В годы, которые не должны были потратиться зря именно в связи с тем, что их отвели под планомерное и точно рассчитанное обучение, под навязывание логических блоков и навыков, от которых не отвертеться и неспособностью ходить, он пребывал в несколько более уютных интерьерах, но что есть эта устоявшаяся обстановка, привычная и не вызывающая нареканий даже у инспекций, в сравнении с самой сутью преподавания, с тем, что достигающие навечно оставляли в себе, покидая класс? Вот здесь, как он отчётливо видел, с собой выносили несравненно больше, страдания напополам с преодолением себя, учёность напополам с едкой иронией. Кто знает, во что бы он превратился, если бы не замечал ежечасно на протяжении многих лет целую череду низких степеней, разум педагогов и ассистентов на уровне флемованных дорожек, прикрывающих щели в стыках пола и стен, грамотность на уровне флемованных дорожек, ранний опыт в любой из преподаваемых наук на уровне флемованных дорожек, эмоциональность, сострадание на уровне дорожек, но вот искушение на уровне дентикул, притворство на уровне дентикул, желчность там же, своекорыстие там же, всевозможные зависимости там же, способность разбираться в людях на грани между нормой и патологией.

Похоже, он оцепенел всерьёз, уже давно за пределами умозаключений, все они сделаны в первую минуту или две, но либо оказались неочевидными для толкования, либо положение, в котором он созерцал первобытную аудиторию, было отнюдь не нейтральным и, соответственно, предпочтение в его воспоминаниях сейчас отдавалось не приятным и даже не слабоположительным событиям.


Четверо суток после посещения пещеры он шёл по следу, кажется, намеренно избегая заходить в сёла и скопления дач. Честь имею едва не умирал от голода, цепляясь в отработке знакомых частных движений, обеспечивающих одно общее, за странные осколки некоей извращённой габитуации; более постепенно, чем его ответные реакции на эти лишения, уменьшались в своё время только наследуемые черты в ходе эволюции. Осень выдалась не такой холодной, как предыдущая, хотя спать в мешке три ночи подряд даже при условии, что день он проводил лишь в сорочке и сюртуке, доставляло настолько мало удовольствия… он уже всерьёз стал подумывать, не выкачивают ли из него медицинские данные. Тем временем данные иного свойства выкачивал Л.К., уже, кажется, по третьему кругу, из планеты в целом. Крымский полуостров в этом смысле мог предоставить сколько угодно материала, извечный заповедник, перевалочный пункт стольких цивилизаций, всякая в своё время чувствовала себя здесь уютно и вольготно и покидала с боем. Когда нетипичные сочетания природных образований заметил даже он, вдруг оглядевшись хорошенько, пребывая в процессе открытия восьмого или девятого «дыхания» в преодолении голода, сообразив, что зыбучие пески на подступах к заброшенному поселению, разрушенному далеко не одними часами стояния под солнцем и ветром, отчётливые проявления воды в словно рукотворных прудах почти идеально круглой формы и однотипные утёсы загадочного происхождения, предполагающие своим внешним видом заложенный потенциал к росту, не могли оказаться просто любопытным парком свободных от творцов и идей аттракционов, случайно встретившимся на этом очень неудобном пути.

— Честь имею, — закричал он, остановившись, — Честь имею! Кой чёрт, кой чёрт, кой чёрт!

Он, не оборачиваясь, ковылял дальше, проклятый аскет, воплощение мысли без вектора и образно-знаковой формы.

— Че-е-е-сть, име-е-е-ю!!!

Он вдруг устал от неизвестности, от чувства, что любые его прогнозы относительно происходящего сейчас, не говоря уже о ближайшем будущем, всегда будут несостоятельны, то есть та самая явная невозможность контролировать свою жизнь шире отправления естественных надобностей, но жизнь при этом полнящуюся уникальным опытом, который нельзя просто так отбросить и игнорировать, будто ничего и не было. Будто он такой же, как и окружающие, несколько остолоп, несколько неудачник, маловато повидал мир, мыслит в неоправданно восторженном ключе, словно в сговоре, но на самом деле нет, большую часть времени оставался исполнительным, и это не помогло, вечно откладывал на завтра преобразование, превращение, к концу жизни не факт, что обернётся на проделанный путь, а если и обернётся, то не найдёт в том ничего примечательного или достойного его пережить.


Словно Мерлин на меловом утёсе (но Мерлин, никогда не имевший дела с нулевой точкой отсчёта), он стоял на вершине осыпавшейся каменной стены одного из последних домов и оживлял странной силой единичных понятий происходившее здесь четырнадцать лет назад, сжигал субъективно преломлённые рефлексии о событиях прошлого, порождая единственно верную историю, заключавшуюся не в измерении коллективной памяти, а в самом экстракте, ядре, подоплёке того, что видели чьи-то глаза и в чём участвовали разной степени виновности жертвы, рассматриваемые почти как пациенты. Как раз о пациентах и речь. То, что убило сына миссис О’Лири, к чему он пришёл в конце своих умопостроений, но что, в то же время, являлось тем самым, хоть и претерпевающим всевозможные воздействия, но никогда не выбиваемым ни в одно из предельных состояний, тем самым камнем, лотосом осадки и прогиба, фотонов и элементарных частиц, возникло в результате неуправляемого деления. Возможно, сразу не бросается в глаза, но установление нуля этой функции в данном случае было равнозначно нахождению, плавая при этом в неизвестности не выше собственного роста, безусловности, что объект в отсутствие сил, какие воздействовали бы на него, будет двигаться, а не пребывать в покое. Ведь в остальном в ходе того эксперимента управлялось всё, от принуждения себя думать о том, какой поставить, до действий бестолковых грумов, приближавших собственное испарение с лица земли.


Теодор

Конгруэнтный ещё больше Жан-Поля Сартра субъект — которого под страхом делавших словоохотливым инъекций даже в самых игривых или патриотических пикировках запрещено было называть по имени; хотя сколько уже написано в старом стиле, но тяжело вникать, поскольку не привит с детства или привит плохо, — вёл замкнутый образ жизни, не так уж часто выходил из дома.

Вырисовывается более художественный, чем когерентный, отчёт, он взял в библиотеке у прадеда жёлтую кипу Фёдора Достоевского и жёлтую кипку Николая Гоголя, желая пристраститься к языку без синтаксиса, где нарратива больше, чем любви ко всем ближним. Испортив на полдиоптрии зрение, добив ещё морфологической энциклопедией, осознал, что это тоже синтаксис, только с очень медленным переходом, столько разжёвывать — пар пойдёт из ушей. По крайней мере, в арсенале его повествовательных трюков появились красные строки.

Часто он гадал, не спится ли ему либо это та самая ночь, новое дело, второе после пережитого в юности. Через два дня на третий он выходил из подъезда через запретную арку некоего комитета, пустившего щупальца во дворе его жилого в остальном многоквартирного дома, в ночной продуктовый, немножко мухлюя по ветеранской карточке, помноженной на банковскую, на социальную, на трудовую и на наличные.


Бывало, он одним духом преодолевал лестничные марши и днём, но никакие магазины, торговые пассажи или социальные службы не посещал, а лишь прохаживался по городу в порыве узнавания. Небесперспективно полагать, что во время променадов разрабатывал уже больше карбоновую спину (восемь операций), готовясь к своему последнему марш-броску.

Если кто-то что-то знает про тень, то вот это его метод, он готов пустить под откос пол-Солькурска, почти любое посягательство от чьего угодно имени, даже, если повезёт, заставить исчезнуть не успевающий затормозить автомобиль. И так, что он не должен оглядываться; как ни прикипай, это секретная информация, и он, думается ему, не прикипает.

Исход его повести берёт начало 31 октября 2039-го года. Он нёс вахту на жестяном настиле некоего учебного заведения, прямиком над баскетбольным залом, во дворе дома, дожидаясь рассвета, слившись с поверхностью, его экстерьер размывался и замещал цвет внешней крипты свода, из оконных проёмов летели вспышки, он не выявлялся, самое волнующее — мог срисовать субъект, как ему передали в наушник уже в седьмой раз, тот при помощи метода, в лучших традициях, раскрыл всю подноготную про учреждённый государством орден мрачной охраны таких значимых реликтов, явно ещё не растеряв навыков вцепляться и тянуть из любого окурка любую предпосылку, остро фиксировал подробности, выводы крепче батолита триаса, не зная разве только того, что он последний. Сведения подобного рода были отставлены далеко, даже в ущерб торжественным мероприятиям, поскольку, безусловно, имелись подготовленные люди, много, умеющие попадать издалека, это ведь последний свидетель той космополитической девастации, истреблять таких рука сама тянется.

Он дожидался, расслабив мышцы, ещё ни разу не выпив из термоса, настраивая себя — раз очередная ночь капитулировала перед очередным днём, — что можно провести время снуло, смотря на всё сквозь пальцы. Около шести утра — любимый блицкриг людей старой закалки — в кромешной тьме он вышел из подъезда с военным ранцем столетнего производства и в начищенных кирзовых сапогах, в которых маршировали, должно быть, ещё при Александре Освободителе. Более решительным манером, нежели он жёг прогулки, пошёл в сторону парка, мимо ЗАГСа, свернув на Радищева. Теодор спланировал с крыши, пристроился шаг в шаг, вскоре поняв, что тот пустился в путь отнюдь не по революционным маниям, в каких принимал участие в настоящее время, те своими масштабами вызывали у стратегов, приглядывавших за мятежами, только усмешки, а в глубине их обугленных сердец — умиление.


Открытое пространство между двадцатью жестяными табличками с отражающим свет сообщением «Солькурск» наполнялось ночными и дневными старателями. Вместе с тем шло и обыкновенное опустошение улиц патрулями сект с мандатом на дозор. Имелись и такие, кто получил разрешение, но караулить ленился, козыряя самой возможностью. Просто выходили в ночь и говорили, посматривая сквозь люки на подземную жизнь, что они казаки, всегда гоня слабых самоуправно, как ему думалось в такие моменты, они мотивировали себя по кривой от есаула до урядника, что право на это им даёт истовая надежда на определённый подвид божественного.

Он переставлял ноги в море объедков марсианских меню, бросая в стороны вмиг обволакивавший взор, рубя руками каждый раз, словно на марше победы, до складки на лбу силился если и не замечать окружающее, то хоть не подавать виду, что сильно изумлён — к чему тогда столько восстанавливали. Пускаясь в области презумпций, кажется… но, составляя рацею опять-таки откровенно, в той нагрузке, доведённый до бессознательности автоматический труд… лишь сказанное сейчас было частью его внутреннего центра, он полагал, что хорошо понял ветерана, даже привязался, полюбил сыновней любовью, хоть и годился ему в отцы, если отталкиваться от года рождения, а всё началось, когда ему рассказали про ту войну и он начал испытывать огромную благодарность.

Не доходя до улицы Павлова, он нырнул в сквозной двор срезать угол большого серого дома, Т. двинулся следом, максимально сокращая разделявшее их расстояние. Выводы и контраргументы были только барьером подкреплению, оправданием, насколько вообще оправдана волокита ордена, персонал которого с каждым годом выкашивал алгоритм оптимизации расходов, замешанный на ударах судьбы.

В половину седьмого он сделал привал в сквере подле городской филармонии, где каждую субботу проходил концерт полифонического оркестра. Видимо, давали что-то и в другие дни, может, луковый суп бездомным, он был не в осведомлении, в данный момент очередей не наблюдалось. Сквер таил опасность, вечный маяк на карте зложелателей, многолетние спазмы попробовать; враги, должно быть, думали, что он давно потерял хватку.

В памятнике Константину Воробьёву субъект, будь он хоть трижды следователем и дважды оракулом Л.К., не смог бы видеть для себя никакой опасности, кроме обрушения в уже окончательные руины. Ведь он сам фронтовик и к Воробьёву и всем его посмертным воплощениям относился с симпатией очень необъективной, у него дома наверняка имелось собрание сочинений, то классическое в шести томах.


Он сел на скамейку не под самим монументом, а через одну, что увеличило его гонения. Подбираясь к фигуре, он уже видел, что Воробьёв составлен из трёх ассасинов. Один сжимал левой перчаткой пульт, когда отпустит, они распадутся и обретут свободу действий. Т. сорвался с места, резко замер между памятником и субъектом (до того подтянувшись на руках и заглянув в зарешёченное окно в стене, также являющейся частью монумента), послав особый шар, чьё содержимое заморозило кисть, после чего спокойно прицелился и плюнул через томеанг в каждого поочерёдно.

Он уловил слуховым аппаратом некий звук, разумеется, обретя подозрения, но не показав виду. Так, мол, я отдался на прихоть волн, иду себе сквозь пекло, а ангелы носятся во все стреляющие гипотенузы, отбивают меня у таинственных сил. Посмотрим, насколько я им дорог, верно, зачем-то нужен, может, не всем, может, нравлюсь президенту, учившемуся ещё по старым учебникам и, всякое может быть, появившемуся на свет в Советском Союзе.

Через некоторое время он снова пошёл, в сторону Кировского моста, с новообретённой бойкостью, маршрут здесь резко ниспадал под гору. По левую руку тянулся студенческий квартал Медицинского университета, из того он ожидал дегаже уже рационального. Студентики мерзы, всегда чают сбиться в ячейку и нечто устроить, а в распоряжении конкретно этих имелись многие блага современной химии, пылевидные препараты и ламинаторы.

Светало. Замковым рвом на пути катил свои воды Тускорь. На горе над рекой стоял странной формы дом, кем-то там заселённый, скорее всего, из непознаваемых и хлёстких соляных галерей города. Сперва в нём собирались сектанты, вроде, сатанисты, теперь точно не сказать, тогда их с таким пиететом не делили, антитринитарии, криптомонотеисты, направлений в определённый момент стало больше, чем вариантов имени Бога; так индивидуально солгать представлялось делом отнюдь не простым, да и людям, а это были они, всегда они, с некоторых пор выпало слишком много свободы, а вместе с той пришлось разучить несколько поведенческих парадигм и потом много приспосабливаться.


Он строгим, выверенным шагом ступил на мост, по нему в виде жёлтых растянутых световых дублетов проносились трамваи. Пройдя его, повернул к вокзалу. Т. всерьёз начал раздумывать, не намерен ли тот пуститься в дальний путь, может, даже в Европу, где всё ещё оставались памятные ему сооружения, но транспортный узел был обойдён стороной. Они оказались в системе воздушных переходов похлеще заселённого колонией пауков колодца, например, на одном из стальных трапов все были над и одновременно все под. Время близилось к полудню, он, буквально переступив через себя, устроил второй привал и наскоро перекусил. Сзади из репродуктора объявили, что поезд пройдёт без остановок с очень высокой скоростью. Раз миновал вокзал (вопрос, насколько по плану, ещё оставался открытым), вероятнее всего, метил в АПЗ-20. С каждым шагом внезапность его регрессировала пропорционально углу наклона поверхности, равнину после сети мостов проходили очень медленно.


Человеческий сель тёк в разбитые хрущёвки Союзной, канун — остался ли теперь католицизм в чистом виде? — дня всех святых, сакральных, цифровое аутодафе, вполне искреннее недоумение под масками суперзлодеев некоторых вселенных.

Лес поманил его, так странно.

В районе Полёта в воздухе начало концентрироваться нечто до сей поры разложенное, не так бросавшееся в глаза простецам, что он был склонен полагать за главный бой. Затевалась сложная конфигурация человеческих фигур, он сообразил — секты писали код с оглядкой на «виноваты звёзды», стало быть, непознанных эксплозии и последствий. Запросил подкрепления, оно было обещано, но могло не успеть.

На домах вокруг антенны стали клониться к гудроновым крышам, локаторы сворачивались в блины, не означало ли это трансляцию в квартиры удобных для дела сигналов? По люкам на пути субъекта и его побежали трещины, что их могло добиться при такой толщине? впрочем, при нынешних обстоятельствах почти что угодно, от муравья, заряженного нашёптываниями до предупреждения не совать пальцы, которого до люка донёсся лишь отголосок. На краю видимости начали метаться по астроблемам заросших детских площадок фигуры в капюшонах. В окружающем потоке, быстро сходившем на нет, мелькало всё больше лоснящихся тонзур. Украдкой глянув на циферблат, он поразился, какие силы задействованы в конфигурации. Стало очевидно, что в ордене назрело предательство, а ведь они могли бы существовать вечно, но предали его, вот суки, считают, что не вечен подвиг в сердцах поколений, что жизнью потомки не обязаны им.

Показалась конфигурация.

Тонзуры обступили его со всех сторон в несколько слоёв, явив невиданное число, он решительно не мог отстраниться без устройства, вытянувшего бы его вверх. Но что думать о нём, не отправить даже запроса, не хватает уже рассудка правильно его вообразить, в то время как субъект и конфигурация стремились навстречу друг другу пропорционально. Решив предупредить его по окопному, он начал исторгать крик… Сразу заткнули рот стигматом, вступив, таким образом, в прямое столкновение, прижали руки к бокам. Он раздумывал несколько мгновений, за это время субъект приноровился не хромать, не замечая ровным счётом ничего, полагая данную раму, должно быть, за машикули, застывшие слюни горгулий, коллапсары-убийцы, транслированные из шотландского захолустья, надежду на знакомый пейзаж… если что, пропустит его по ветеранской карточке.

Языком он откинул верхушку зуба, стиснул челюсти, чтобы поднявшаяся кнопка сразу ушла, чтобы у них не осталось ни малейшей возможности помешать, предупредить последним, что у него осталось — взрывом.


Норд1671

30 января 1923-го года, когда в светлое время суток можно было видеть половину Луны, когда ещё был жив Ленин, в день первого милитаристического использования подводных лодок Германией, когда белый дым из трубы на фоне белого неба различался благодаря сизым теням в его собственных лакунах, в день учреждения в Москве должности обер-полицмейстера, когда из леса тянуло холодом, словно с залива Лох-Суилли, в день, когда пошёл ко дну «Вильгельм Густлофф», когда основали киностудию Мосфильм, когда профсоюзные лидеры наконец согласились на переговоры, но неожиданно пошли на попятный, и на фабрике забастовали с новой силой, в день выхода на русском знаменитой книги Чарльза Дарвина он пришёл в себя в белой комнате на серой стальной кровати, в месте столь чуждом всему, к чему он привык в интерьерах, что поначалу усомнился в собственной эго-идентичности.

Никто уже давно не задавался вопросом — почему просвещённый строй здешнего микрокосма вдруг оказался на грани нервного срыва? Структура отношений и ценностей, может, когда-то и охранялась здесь, возможно, кто-то и сейчас её охранял, принимая расположение составных частей своей памяти за актуальные новости, которые уже давно настолько усложнились, что их и узнать нельзя, но годы осмысленного и по большей части мирного протеста пока не подлежали окончательному прочтению и тем более толкованию; ничему окончательному. Искромётные и якобы воплощающие в жизнь идеалы поступки уже несколько лет никто не замечал, никто не отличал их от сна или должностных обязанностей. Никто в то же время и не понимал, какая конечная цель у того или иного действия; большинство было убеждено, что этого не понимает и субъект изменений. Вечерами они спрашивали друг у друга, насколько сегодня или вообще в последнее время радикализировался собеседник, кажется, действительно желая это понять и сравнить с собственным моральным падением или духовным взлётом. Когда спал весь мир, спала и «фабрика», при условии, что весь мир полностью не засыпал никогда. Навязчивость тем травли, как только доводилась до сведенья начальников, сразу сходила на нет, с уровня идеологических соображений до уровня ненависти к новичку в школьном классе. Какая-то там аналитика, существовавшая лишь в умах пяти-восьми общавшихся между собой стуком по трубам центрального отопления идеологов, перекладывалась на «язык широких масс» виртуозно расплывчато, блокированные фабрикантами единицы становились «взявшими паузу», их число выводилось лишь путём решения каждый раз нового уравнения, степень лёгкости усмирения варьировалась от «даже не стоит упоминания в итоговом протоколе» до «уставшие терпеть, они взяли штурмом приёмную Шелихова» в рамках одного и того же враждебного мирному несогласию акта, порицаемая колкими остротами, но при этом именно порицаемая архаика подходов властей преподносилась то как грань схизмы фабрикантов, то как угроза расколотить камнями все окна, не покидая своих кабинетов.

Он пропустил многое, но практически всё из этого утраченного для него навсегда — однообразное.


Делегация, вошедшая в палату через неизвестное время после пробуждения, больше напоминала разбойничью шайку, бюргеров эпохи романтизма, усвоивших готические идеи, смекнувших, что столько удивительных лесных массивов в сих землях не могут быть предоставлены человечеству просто так, ушедших в них, пропавших для всех, кроме друг друга, и вот теперь переминавшихся с ноги на ногу подле его ложа с затхлым после бесконечного количества ночей, когда его сжигал жар, бельём, с то появлявшимися, то исчезавшими колёсами, на которых, в свою очередь, то исчезали, то появлялись блокировочные колодки, на которых, в свою очередь, то появлялись, то исчезали капсулы со сжатым воздухом.

При виде расхристанных представителей многих звеньев, наделённых властными полномочиями, этого Полевого автомата в росчерках чёрной земли, этого Отчаявшегося сюрреалиста, вдруг выбитого из привычной иллюзии иллюзии, Радикального анархиста с миллионами квадратных метров нежилых площадей в измерениях повыше третьего, которого компетентные хулиганы искупали в битом стекле, сто тысяч раз амнистированного Рецидивиста, совершавшего одно и то же преступление — колку душ — и выглядевшего так, словно последнюю отсидку он провёл во вдруг утративших производительность зыбучих песках, Экономного экономиста, владевшего формулой предсказания будущего, за которую его и расчленили сторонники восьмичасового рабочего дня, а потом местный бог или два собрали и вселили уверенность, словом, озирая этих побитых жизнью, олицетворённой тем, что они долгие годы сеяли, тем, что сейчас пожинали, на все сто сработавшей парадигмой, что если весь мир — это фабрика, то и забастовка будет соответствующей глубины космологического аргумента, дедукции и индукции начал, вопросов, не разрешённых тысячелетиями, уже мало в чём разбирающихся абсолютно, как раньше, воинов системы, умеренных трусов регламентированного порядка, уставших, в то время как заложенный в них при творении потенциал продолжительного выполнения, несменяемости позы, неоднократных повторений мог лишить работы всех до единого официальных и неофициальных рабов, вынужденных дарить свои жизни на протяжении всего 1831-го года, откровенно говоря, он испытал, за исключением мимолётных отголосков сложных пристрастных оценок, не имевших, должно быть, отдельных именований изза своей ничтожности, мрачное уже сразу переутомление, но из-за укоренённой в нём глубоко необходимости соблюдать субординацию занял сидячее положение. Сильным, полным любезности и заботы толчком он уложил его обратно, не менее участливым тоном посоветовав не перенапрягаться.


Когда он понял, что его назначают к очередному ланарку, то порывисто сел и стоявший ближе всех Рецидивист уложил его обратно. Подтвердились худшие подозрения, возможно, это был ответ на мучавший его уже много лет вопрос, что произошло тогда в архиве, точнее, какой итог с точки зрения процесса обрели его участники по ту и эту сторону когнитивных баррикад? Так получилось, — два-три случайных стечения обстоятельств, каждый раз совсем другое качество интервального пространства, всякая следующая жизнь меньше ассоциируется с работой и предоставляет меньше шоков количественно, — что он давно считался семейным провокатором, и если и ожидал назначения после участия в том предприятии, внутренне связанного с успехом его очередного проекта, как критерий суждения связан с наличием или отсутствием положения дел, то в средоточие страстей своих ребят, чья генотипическая изменчивость варьировалась и не выплёскиваясь из мощного готического или теперь уже в стиле стимпанк резервуара, с захлопывающейся крышкой толстого стекла на петлях с шарнирами, функционально направленными против течения времени. Когда он узнал, что его назначают на жизнь вне привычного круга, то незаметно сам для себя занял сидячее положение, столь порывисто, что одна из подушек упала, а он одним неуловимым движением вернул её на прежнее место и его сверху.

— Это из-за последнего Вуковара? — тихо спросил он, глядя на Сюрреалиста, он уже даже не считал нужным скрывать, насколько много знает о таинственном, в общем-то, течении доводов, в конце концов обуславливающих выбор, и знает, что чаще всего над трубой с процессом нависал именно он, что он рупор и подтасовывал результаты чаще, чем Каллимах, ведя свои дела, натыкался на археологов.

— А что там не так с этим Вуковаром? — с нарочито искусственным интересом обернулся он к Анархисту.

— Да его, вроде, лишили души, что-то такое, сколько я припоминаю, — тем же фальшивым тоном.

— Что? Лишили души? Вот дела. И что он теперь, без души?

— Получается так.

— И где же она?

— В любимом нами культурном слое, отсюда в основном на запад, если ещё не откопалась и не пошла подтверждать конспирологические теории.

— Нет, не из-за последнего Вуковара.

Он порывисто сел, ещё когда услышал «лишили души», а на словах «что? Лишили» его уже бережно толкнули обратно.

Изменила ли что-то та эскапада, её итог итогов, страдания, взрывающиеся одна за другой стадии комфорта какой-то там пыльной песчинки в мире мокрых зёрен горных пород, его собственная продолжительная болезнь, профессиональная непригодность, то, что повсюду тлеют пожары, очаги-зомби, гасящие энергию и вспыхивающие, когда воздух благоволит горению? Он давно всё обдумал. Пожалуй, философы и деятели искусства куда более гибкий материал, нежели рыцари, они почти ни к чему не привязаны, но, однако, их всегда можно оправдать процессом модернизации и тем, что есть и ложные проблемы и их, вообще-то, полно.


Христофор

В скриптории холод хлеще, чем на полюсе, пальцы не гнутся, но в галерее ещё хуже, настоятель выгоняет переписчиков туда, говорит, какая-то слишком нежная кожа на лицах, лжесвидетельствуя о нехватке масла для освещения, кроме того, монастырской привычкой, заведённой восемьсот лет назад, ссылаясь на возможный пожар.

На его столе крынка молока с шугой на поверхности, головка сыра, в ногах таз свежей извести, чем настоятель хочет сказать, что он stupidissimus[297] переписчик или на самом деле он неразоблачённая крыса. У прочих массы перечисленных субстратов менее значительны. В случае злокозненного появления листа на латыни арсенал предлагал всё — набор линеек, три шила, раму для большинства форматов, гири, пемзу и заострённые стальные перья для соскребания старого рассёра.

Этим, имеются в виду соскребания, он, безымянный монах, живая душа, в основном и баловался об эту пору своей жизни. Настоятель, что ни день, доносил в инстанции и их уши на нехватку бумаги, принуждал их, каллиграфов с развитой ойкофобией, скрести между старых переплётов, многие из которых поднакопили списки и копии античных и средневековых текстов по логике и государству на латыни и древнегреческом, они отчасти были ему знакомы, авторы, конечно, не вставали воочию, но пребывали на слуху. Для чего он ссыпает в информационный выгреб копию какого-то сочинения Софокла, в коем речь, приврёт, если не знает, о царе Эдипе? Да потому что некуда занести и восхититься проповедью безумного старообрядца с бровями узлом на затылке о трегубой аллилуйе. Пару раз во всеуслышание говорилось, что в нём нет смирения, оттого он и вынужден скоблить пемзой a prima luce usque ad solis occasum[298] вместе со всем представительством идиотов и слабоумных, какое только есть в монастыре, что всякий день отправляется на скобление и много этому радуется.


Кумиром настоятеля, как он недавно сообразил, был Алкуин, богослов, поэт и аббат Сен-Мартен-де-Тур в VIII-м и IX-м веках. Сколько он нашёл про этого Алкуина, тот только тем и походил на их оборотистого эзекиля, — вообще-то он именовался игуменом, хотя всё и странно было устроено, церковь, вроде, православная, сам велел называть себя настоятелем-прозопопеем, — что, обдавая влагами истовой литании, велел много переписывать, хотя в то тёмное время много переписывать не велел только ленивый. В этом случае властители дум их кивория — все парящие орари на чём-то незначительном во всех сколько-нибудь заметных хранилищах октоихов с момента возникновения идеи отгородиться и делать некоторые вещи по собственному разумению, веке во II-м или в III-м.

Сам он жил в монастыре уже три года, разумеется, давно бы удрал, монашеская лямка оказалась слишком безоблачна для него, как выяснилось, разума, полного воображения, что охотно принимал употребление хлеба и вина и с мирской теоретической базой, если бы не дела, творящиеся здесь каждодневно и не их странный настоятель; возможно, он всего лишь зрел в корень человеческих сердец, сея в них веру через долгие циклы мытарств и деисисных чинов. Последнее чересчур образно, ну да пошло оно. Он имеет в виду, что вся деятельность по сманиванию, похоже, рассчитывалась на миллион шестопсалмий вперёд, чем больше они здесь увидят и не поймут, тем сильнее уверуют, когда экзарху из глубин космоса будет угодно ниспослать им хоть надежду на своё существование, по крайней мере, ниспослать её ему с озарением насчёт надобности в сыропустную неделю выдавать ему из подвалов новые ресурсы.


Мысленно прогуливаясь от клироса через солею до клироса, он охотно закусывал сыром и попивал молоко, в таком холоде не прокисавшее вообще никогда, что расценивалось, он убеждён, как большая невнимательность, безразличие к омофорам великим и малым, кто бы в те ни влез, возросшая необходимость замазывать палимпсесты, из которых выйдут, если приглядеться, разной скучности романы с двумя сюжетными линиями, верно, они ими и являются, тут, ему кажется, он как раз-таки разгадал далеко идущее мызгание настоятеля.

На пятый день начали класть и сыра, и молока в бóльших мерах, отмечая, очевидно, его многое радение. Мстится раз, мстится два, в стенах обители нельзя ничего знать твёрдо, какие-то блуждания в поисках света вроде этих, развитие событий, когда исчезает больше сыра и молока и вовсе не исчезает извести, натолкнуло настоятеля на то, что его можно брать на оргию, введя тем самым в окончательное православие.

Оргии среди монахов говорились и впрямь как причастие без всяких горьких трав, все, кто участвовал в них, были либо сильно замкнуты, либо необычайно раскованны, но что точно, не оставались прежними.

В последнее время их взвод прочищал кадры, словно из ниоткуда возникали новые лица, старые куда-то девались. Небось, их тошнило между бойниц, а настоятель снимателем яблок выпихнул под зад на ту сторону. Что-то ему подсказывало — он должен радоваться, что никуда не подевался сам. Сперва за этим виделись очередные дальнерелигиозные происки, потом, тайком перемолвившись словцом с некоторыми из идиотов, скобливших с ним страницы, из sollertissimis[299], он понял, что исчезновение старых монахов и появление новых окутано большою тайной, не дававшей вкусить медовой сыти от брюха игумену, у которого и впрямь стали замечать замешательство и брожение мыслей, хотя в остальное время он оставался твёрд в любом начинании.


Оргии устраивали в подвалах, по которым ходили ещё Андрей Рублёв и Питирим Сирый. Сейчас они представляли собой систему галерей с переходами в уборные состоятельных москвичей, в связи с чем настоятель не единожды подкидывал в их дома тексты причастий. При последних приготовлениях — воздух, покровец, дискос, потир — кандидатов сгоняли в подземную келью, где те могли выпить кагора, в принципе, без ограничений, сколько позволит совесть, и обменяться мнениями относительно того, что их ждёт. Кстати, первое, второе, то, что Бог не препятствует, никак не намекает, что можно бы закруглиться, поскольку деньги епархии вроде как необходимы на взносы членам епархии, уже вызывало подозрения. Помимо самих телодвижений во время непосредственно сатурналии, с разумением обсуждались многие теологические моменты, с вином находила большая охота к подобному, произносилось такое, что никто бы не стал изрекать в иное время. Вообще-то послушники делились взглядами на елеепомазание без чтения сочинений евангелистов и в отсутствие крещаемого не слишком охотно.

Он был воодушевлён в меру, ещё бы, намеченный шабаш в тот самый день, какой и назывался, лишь сменилось несколько лиц, однако не он.

Иногда он задавался вопросом, горьким как полынь, точно ли они рабы именно Божьи? Держал ли он его на фронте рассудка, когда парня сюда стригли? Не в такой, по-видимому, форме, но было дело. И что же отвечает ему то единственное духовное лицо, чьи поступки для него непостижимы, а значит, сохраняют надежду на причастность, в противовес местечковости? он не знает, максимум: читай между строк там, куда я тебя сажаю. Может, сдёрнуть за обитель через трапезную, скатиться с холма, сначала бежать, а потом идти как ни в чём не бывало, не вызывая подозрений, ведь множество монахов отправлялось в окрестности, чьей жизни они являли собой духовный и интеллектуальный центр, поразведать обстановку, а решив, что довольно, остановиться, осколком мела, подходящим и для самообороны, на площади или палкой в нетронутом белом покрове начертить пятиконечную звезду, и ждать, когда из земли натянется трос, ведущий, уж на одном конце точно, к его пояснице, и он будет тащим в обитель, где доложит: там всё-таки мир, который, если всё же верить, сотворён, не гнал же Он поначалу в скиты, значит, и там должно быть и добро, и диво. Жаль, что они всегда в оппозиции, он бы так не хотел.


Пока решил остаться. Соображая на шестерых, уже прилично приняв, в охотку, черпая половником из бочки с ржавыми ободами, обсуждая дела синода, они были довольны друг другом. Необходимые атрибуты, сложенные здесь же, на каменном алтаре, подчёркнуто безгранном, ещё до того, как они их увидели, были наперечёт. Немаловажное обстоятельство, отчасти дающее представление о той ночи — здесь не приходилось дрожать, как на галерее, хотя морозы в этом январе стояли поистине крещенские, все в монастыре ругали их на чём свет, настолько жгучие, что даже разрешили какое-то время не убирать снег.

Когда он глаголил мужикам о происхождении имени Позвизд, им сбил настрой совокупляться под струи антител молодчик извне, его внешность врезалась в память глубоко, перенеся на бумагу, он как будто избавился от чересчур отчётливой иконы в своём рассудке, которую не затмила даже оргия, в свою очередь, не вышло отменить и её, разве только несколько скомкать, урезать воспоминания о тех или иных конкретных телодвижениях. Он предстал перед ними с блестящим ликом, в котором отражался разнородный свет кельи и коридора. Под распахнутым меховым рединготом виднелась тройка в коричневую клетку со сбившимся галстуком и вылезшей до половины жемчужной булавкой, одна из брючин задралась, оголив высокий ботинок, венчал его меховой цилиндр, не с какой-то там ондатровой подбойкой, а натурально меховой, с узкими, приподнятыми с боков полями. С пушком на верхней губе, колючим взглядом, с прилипшей ко лбу прядью русых волос, тёмных от жира, оттопыренные уши, похоже, держали головной убор, верхние резцы как у кролика и явственно уходящий в шею подбородок. Он смотрел в одну точку, казалось, совсем не замечая даже не столько людей, сколько вообще ничего. Потом двинулся вперёд, пользуясь их ошеломлённостью. Походя вцепившись в половник в его руках, — он и сейчас хорошо помнил, — холодным, как айсберг, захватом, другой рукой он завладел черпаком, ткнув три раза в одного из них, в Иннокентия, из новых. Если они и поняли что-то, каждый оставил это при себе. Тем временем он бросил литаврическую амуницию, вознёсшись на алтарь, безапелляционно освобождая подошвами свободное место. Воздев к груди коровий череп, рогами снова выделил из всех Иннокентия.

— Видно, он хочет знать, что ты об этом думаешь, — сказал Тихон, из новых.

— О черепе? — не понял Иннокентий.

— Видно вообще обо всём.

— Я прав? — он посмотрел на юношу.

Он никак не дал понять, вместо этого сшибив из-под ног житие Климента Охридского, пробитое арбалетной стрелой.

Как кажется, он не мог объяснить в принятии и чрезвычайном спокойствии, по поводу чего ему настолько есть дело. В основном от выпитого, которое притупило почтение к языческим хоругвям, а также от знания обстоятельств, что заключались в частом посещении настоятеля мирянами, иногда схожими по нелепости с ним, они все, по крайней мере, те, кто протянул здесь сколько-нибудь длительное время, осознали, что это гость их шефа, заблудившийся либо посланный им, он мог послать кого угодно с какой угодно блажью. Он зачерпнул вина в кружку, приставил к черепу, совершил несколько дёрганых движений им и швырнул в угол.

— Видно он хочет сказать, что нельзя пить столько вина.

— А может, говорит, что оно отравлено или в том дурман, чтоб мы на оргии не испугались.

— Даже если и так, что из того? Всё в руках Божьих.

— Всё да не всё, и уж точно Изамбард так не считает.

Снова этот макабрический Изамбард, раньше он думал, что это старец с Афона или с Валаама, доказательства летели в виде обрывков фраз, сказанных при совершенно разных обстоятельствах; не имелось строгой версии, но скорее святой, пославший беатификацию, чем монах. А ещё скорее какой-то алхимик. Он не ждал понимания его манеры держаться, вообще, кажется, не прислушивался к их мозговому штурму. Вновь кинув половник, юноша взял с алтаря банку с формалином, где парили две вольтерсторфовы жабы, голоса, приуготовлявшие оргию в том конце коридора, затихли. Он разбил банку, скорее всего, не из вандализма, а чтобы завладеть лягушками. Бросил их в бочку, тушки остались на поверхности, выводя ровные и планомерные эллипсы, к чему их не подталкивала никакая видимая сила.

— Точно с вином опровуха, — воскликнул Тихон, взявши себя за живот.

— Бурлит? — спросил молчавший до того Силуан, из старых.

— Как будто побулькивает и эдак раскатывается волнами.

Этим временем пришелец переменил стратагему.

— Иеремия сошёл с капеллы, сказавши, что желание его — расставаться в каждом пункте на пути, — заявил он.

На четверых новых эта фраза подействовала поразительным образом, словно расширение веротерпимости столкнулось с непониманием. Дикими глазами они посмотрели на него. Позабыв про вероломно схваченные чрева, про саму эту оргию, они смели с алтаря всё, что могло разить, вытащили стрелу из валявшегося в углу жизнеописания, забрали длинную бронзовую маску, запечатанный кувшин, половник — многие, чтобы точно раскаяться, предпочитали уходить в постриг безвозвратно, но он не слишком изумился, — и ринулись скорым шагом с носка в сторону залы, где им готовили разговеться кровью падших женщин.

Он проводил их взглядом, вооружился жабами, держа каждую за лапу, стал приближать к изумлённым лицам оставшихся, которые могли оказаться и на иконах, вследствие чего они с Силуаном начали те отдалять, чтоб не утерять благообразия, когда забéгают канонизировать. Следом, демонстрируя упадок брена, двигался и он, сконцентрировав обеих в одной руке, в иной неся скалку с вырезанными на ней непонятными знаками, простукивая ею ниши. О, как вероломно с его стороны это тогда выглядело. Мимо ступеней на улицу Христофор бросил взгляд, увидел взволнованного, словно начитавшегося ирмологий Мстислава, при виде него тот замахал руками, давая что-то понять, а он от того, что грозили жабы и приходилось миновать проём скорее, не понял.

Глава шестнадцатая. Принцип

Хор так и эдак примеривался к новой балладе, не принимая как должное ничто. Они видели в ней потенциал наконец дать им возможность выполнять роль общественного мнения. В итоге получилось под «Гимн Никале» в аранжировке Ференца Листа в аранжировке их дирижёра Дибича-Зольца, но не такой, как стрела Веймарской школы, то есть не ориентированной на оркестровое музицирование, намеренно далёкой от него, всегда в хорошем расположении — расцвет концертного пианизма.


Нету дела до балетов, фуг и кавер-выступлений,

Не от них осталось ложе в дне пружинного матраса.

Это псевдокульты любят, чтоб стояли на коленях,

Боги любят марш по стягам и сидеть на унитазах.

Это псевдокультам в точку апологии и слава,

В точку им витать по текстам и в израненных сердцах.

Боги любят лязг затворов, боги, как и боги, правы,

Когда всех живущих на хуй посылают на словах.

Псевдокульты, как проснутся, всё равно ещё зевают,

Смотрят вниз, и там как будто по всем признакам война,

Знает этот, знает этот и Иисус, понятно, знает,

Что сия блажная сучка встала рано не одна.

Что на севере и юге, даже в областях искусства,

Даже в головах влюблённых на свиданье допоздна,

Повторяются доктрины, порой с слишком большим чувством,

Что, давно уже начавшись, не кончается она.

Безнадёжны псевдокульты, третья степень астении,

Невозможность осознанья иррациональных чисел,

Есть, пожалуй, сила веры, ну и есть ещё стихии,

Что в той мере, как и похоть, отражают общий смысл.

И богам, и псевдокультам сообщают друг о друге,

Пишут письма, травят воды, даже взламывают двери,

Повторять уже устали и враги, и как бы слуги,

Только жертвы их напрасны, ведь ни те, ни те не верят.


К концу лица солистов исполнены пониманием и счастьем, они как будто хотят заразить этими двумя константами слушателей, прибывающих на концерты из разных концов мира, поскольку гастроли с некоторых пор невозможны. После одного такого, стоя под мокрым снегом, тем самым, из той же партии, что часом ранее парализовал доставку плёнок для торгового дома в образе товарищества на вере под фирмою «А. Ханжонковъ и Ко», созданного с целью производства торговли кинематографическими лентами, волшебными фонарями, туманными картинами, различными машинами и приборами и другими товарами для фабрикации всех этих предметов, случайно и, можно сказать, в эпицентре фабрикации этих предметов, они пристально разглядывали друг друга, лица обоих были исполнены пониманием, но не счастьем. Волны разбегались в первобытном общем море, рельсы сворачивались в кудряшки, экипажи были едины в поимке стези с обозами в — тут ничего нельзя поделать — Гамбург, Стокгольм, Копенгаген, Тебриз, Христианию, Аалезунд, Каракас, Архангельск, Псков, Гавану, Вашингтон, Аграм, Белград, а они стояли под снегом.


— А если в светопреставление, готовящееся теми, кому мы пожимаем запястья при встрече, войдёт принц, настоящий, капризный, аж скулы сводит, голубая кровь…

— Принц — это, конечно, перспектива, это перспектива, кто здесь спорит, но вот нету ли просто аутентичного?

Это не первое недопонимание, по правде сказать, ближе к концу между ними возникла едва ли не стена, может, он даже искал ему замену, может, проверял, может, вообще оказался на излёте, пропитывался безразличием к делу, а если уже и такое не вдохновляло, то он либо появился на свет для иного, и тогда точно существует никому не известная тайна рождения, либо ничего не способен доводить до конца. Всё чаще не являлся на встречи, хотя раньше он находил его, куда ни пойди — у дома Гофмана, на задах кафедрального собора, у статуи Ганса Загана, ну или у ратуши, у закладки Канта, в одном из трамваев, курсирующих по Кнайпхофской Длинной, на быке Медового моста, в Верхнем саду Королевского замка. Тогда он тащился на пирс и сидел, свесив ноги, глядя на Прегель и представляя раскинувшуюся неподалёку Балтику, соотнося свою и её мощь, исходя не только из размера либо веса, но и кто что делает для жизни. Наверняка история её становления — длинный, словно сложенное вместе время боязни темноты всего человечества, список слов, которые произносились на этих берегах и внутри их то и дело изменяющейся черты ещё со времён ледникового озера, не обязательно в хронологическом порядке — была преисполнена импровизации высших сил и стечений обстоятельств похлеще двух расширяющихся в бесконечность треугольников из зенитных дуг, стоящих за любой встречей двух незнакомых людей, и смертельно необходимых всем карт систем проливов и эстуариев. Вот Прегель, один из поставщиков тамошних вод, размыватель соли, какое-то, если вдуматься, мировое поветрие по прекращению деятельности соли, эти солонки в заведениях и приличных домах, этот круговорот с поверхности четырех океанов в атмосферу, пускание крови, низкое качество жизни подавляющего большинства, вынуждающее попотеть… Ну а море это, пожалуй что, не так безгрешно, уж точно похуже него, то есть он в сравнении с ним сущий агнец, особенно после того, как помиловал всю лечебницу разом. Дерьмо, дерьмо, дерьмо, — такое примерно венчало его рассуждение, — Павел Карагеоргиевич, блядь, Павел, хуев студентик из Оксфорда, ничего в жизни не повидавший, ну давай, вперёд, педик, брандашмыг, вафля.

Оба они были уже не молоды, цилиндры лоснятся от фонарного масла и хорошенько выбиты, сдвинуты на одно сальто назад на случай смертельной опасности. Атласные жилеты, воротники рединготов пристёгнуты на кнопки к узким полям, верхние пуговицы все до единой продеты в петли. Они шли по пустырю, делаясь всё менее различимыми в ранних сумерках. Дождь бил по чёрным макинтошам и вбирающим свет конусам поверх куафюр, тысячекрылым журавлём над ансамблем кабестанов, перекрытий и скользящих меж тех беспечных и озабоченных лиц, в тени ломовых телег, в зонтах, через водоотводные системы, по лопастям мельниц, по частным библиотекам, по афишным тумбам, в которых засели агенты охранки…

— В случае чего, я уже нашёл для него подходящий стул.

— Стул?

— О да, знаете, кого-то, по правилам игры, вводят в помещение, и стул убивает его морально, одинокий стул в середине гигантского пустого атриума.

— Э… атриум я знаю, но…

— Серый пол, обжигающе ледяной, грязные панорамные окна, ясно, что закат, в его лучах стул, предмет, предназначенный для сидения только одного, значит, особенного, значит, его…

— Его? Принадлежащий или относящийся?

— Эта цепочка заключений вряд ли может быть осознана, но вывод неизменен в той же мере, в какой порядочность родственна слову «космос».

— И, вероятно, в какой слово «космос» антонимично солнцестоянию.

— Именно. Это уже далеко не атрибут женской мебели, но мебели адской, видавшей виды. Carnifex спасёт из пожара именно его, возьмёт на необитаемый остров его, он одновременно похищен из лаборатории алхимика и из гробницы Нового царства, вырос из пола специально для жертвы — никак не обойтись, сидеть придётся долго… стать его частью.

— Ладно… Ладно, тогда, как договорились, завтра, кто во сколько сможет, надеюсь, он не придёт.

У себя в очередной мансарде, сколько их он уже сменил, Венанций штудировал драму, написанную кем-то из их семьи. При его жизни — чтиво самое то, к тому же действие, на котором он сейчас застрял, странным образом перекликалось с их операцией…


Торцом к полю лежит внушительных размеров труба, расположенная таким образом, что шесть рядов из сидений по три, устроенные друг за другом, повышаются к отдалению и мимика работает амфитеатром. Пассажиры настороже, избранность распирает их, с одной стороны, любая сущность в произведении искусства им сродни, с другой, чтобы все до единого несли архетип штукаря… Дело будет жарким, заключают они в попытке смутного из смутных анализа. Есть такие, кто пересекался в прошлой жизни, взаимосвязь тоже есть, но запутана. Ничего такого, понятное дело, вы не создадите чувство у зрителя, ну хоть сами знайте, да не расплёскивать, желательно, эмоций, половине они чужды, другой не даны те амплуа. Чтоб кто-то перекрестился, нельзя, чтоб ругнулся в запале, ни боже мой, только по сценарию. Кривая в четырёх мерах брань-божба-разочарование-ярость ведёт се действие.

Слева стоит лестница с образованной на той и у её подножия очередью желающих.


АФ1: Каспар, я настоятельно не рекомендую тебе пускаться в эту экспедицию.

КХ1: Кто это говорит со мной?

ДВ1: Да ты его знаешь, слоняется по дому и над всем трясётся.

АФ1: Называйте это как вам угодно, ваши кассельские всегда были на обочине немецкой жизни.

ХГ1: Однако как думают поднять это в воздух?

НГ1: И будет ли воздух внутри, а не только вокруг.

МАШ1: Внутри-то будет, а вот что окажется снаружи, вам не скажет и фон Гогенгейм.

ФфГ1: Вокруг будет великая пустота.

МАШ1: У вас всё, чего вы не можете понять, великая пустота и великое делание.

Очередь на лестнице и хунта у её подножия то и дело переговариваются.

АЦ1: Откуда вообще на Марсе книги? Какие они?

В пятьдесят восемь лет ему представился шанс прооперировать нечто, одновременно изысканное и покалеченное настолько… батист человеческого материала, мраморное мясо, каликаланский ковёр, существо, сотканное из фимиамов, манны и лишь десяти процентов мицелия.

Он стоял между крайними домами и Голгофой, мучимый жаром не от солнца, что ныне подпекало эту часть планеты с зенита. Рождество, крещение, сретение, искушение, проповеди о делах фантастических и ярких для него сейчас являлись некими res materiales[300], как минимум, ветрами необычайных окрасов, патологиями дующих параллельно земной поверхности потоков. Они носились и сшибались, а он боялся, что неправильно всё понимает, что делящие червя грачи на снегу, в каком виде они иногда представали, — это его и только его упущение в анализе собственного animi valetudinis[301]. Толстотелы крестов были впаяны в каменные плиты. Всадник с задранной головой смотрел снизу на пятки левого из казнимых. Плач всё не прекращался. Буквы на титло над серединным распятием начали дымиться, и вот там уже не INRI, а МВММ. Пахло уксусом и горячей землёй. Из народа, собравшегося в непосредственной близи, часть были его сектантами. Он выявил их по прихотливым перемещениям вокруг да около и взглядам, которые они бросали друг на друга и на парочку женщин, также не чуждых их разваливавшейся на глазах организации.

До того, как этот дьяволов невротик Лонгин вонзил ему штык под рёбра, он видел перспективу в операции, думал начать с того, что заштопал бы стигматы. Однако теперь, после прободения, после того как даже гвозди и клещи превращены в орудия страстей, он умывает руки, теперь и вправду ему нечего посоветовать ему, кроме как подписаться под издёвками черни: спаси себя самого.

ЛГ1: Как будто речь была не о самом Марсе, а об одном из его спутников.

АЦ1: Если предпочитаете прикидываться стеклорезом — ваше право. Все знают, что у Марса один спутник.

ГфЗ1: К вашему сведенью, не всякий знает, что такое вообще спутник, если подразумевается не человек, идущий рядом с тобой.

АЦ1: Подразумевается небесное тело, идущее рядом с другим небесным телом.

ГфЗ1 (себе под нос): Убей бог, если это не космические бомбы.

Разговор в трубе заглушается, хотя и видно, что тот продолжен. Становится слышна склока на лестнице.

ФБ1 (обращаясь к боку трубы, подразумевается, что там кто-то стоит, однако скрытый): Что за дискр, по какому праву? Я могущественный издатель, и я желаю издать марсианские книги и все книги, которые будут добыты. Я ничего не терплю зря, и в особенности это касается лишений.

ДМ1: Возможно, я ослышался или что-то неверно понял… хоть само по себе это дикость… однако, как мне показалось… что я за оплот деликатности? было чётко сказано, вопрос принятия на борт иных пассажиров согласовывается.

МЦ1: Да, согласовывается, всем так говорят.

ДМ1 (демонстративно заламывая руки и издевательским тоном): Но это же будет вероломство.

МЦ1: Притом наихудшего пошиба, однако же кто взыщет с оных?

Сложно сказать, осталась ли у них надежда после прошлых неудач, либо они уже просто отбывают номер.


РС1: С кого с них, почт?

МЦ1: С устроителей экспедиции.

РС1: Они тоже летят?

МЦ1: Как же у журналистов всё запутано. Теперь моя очередь спрашивать, кто они.

РС1: Бью коротко, чтоб вы не увязли ещё. Устроители.

МЦ1: Ну, если только до определённого этапа, рассматривая в качестве оказии.

РС1: В таком случае, отчего бы не с них. Мне известны многие способы.

фЭ1: Предложил бы взыскать с птицы её клюв, это обойдётся дешевле.

ДМ1: С цеппелина ферменных шпангоутов.

Все ждут пояснения, однако он молчит.

ФБ1: Возможно, вы сумели понять больше…

ДМ1 (перебивая): Возможно.

РС1: Я понял только, что у них высокие покровители.

МЦ1 (усмехаясь): Не вывод, а мешок золота.

ФБ1: И не говорите потом, что Брокгауз бледен и женоподобен.

ДМ1: Всем уже осточертели эти книксены, напрасное интригование и неизвестность.

МЦ1: Из ваших слов я заключаю, что неизвестность не напрасная.

ДМ1: Вы можете делать какие вам угодно ложные заключения.

ФБ1: …и издавать собрание, сколько пожелаем.

ДМ1: Более тем, что эти-то все летят.

ФБ1: Нет, ну Гоголь-то, положим, в своём праве, Гоголь пусть летит. Но на что там, скажите на милость, этот пфальцграф Биркенфельдский?

фЭ1: Пфальцграф втёрся, это несомненно.

ФФ (из заднего ряда):

Эти звуки, прекрасно, а капелла, но в такт,

Пока в доках на верфи тушили пожар,

Через улицу двое подписали контракт

И последний из них изобрёл новый жанр.

КХ1: А вот это уже любопытно, герр Фейербах, запишите, а вы продолжайте, прошу вас.

МАШ1: Да зачем? Это же для нас как Библия.

КХ1: Это ещё интересней, так значит, не как Библия это только для меня? Герр Фейербах!


КХ1: Вы будете продолжать или нет? Да какой вы филид после этого! Нет, нам точно нужно было брать с собой гойдела Аморгина, а то из этого придётся всё тянуть по строчке.

МАШ1: Его нет в списках.

ДВ1: Давайте уж то, что касается списков, оставим на моё усмотрение.

Не все понимают, какие могут быть предпосылки к этому, но она-то, плод отмены Нантского эдикта, вдова и информатор, сама оных джаггернаут и доказательная база…

Идёт дождь, она смотрит в окно, как капли бьют в капустные листы, пальцы наощупь и очень быстро заплетают косу младшей дочери. Грустно, видимо, она самую малость не дотянула до перелома в своей духовной жизни, для чего имела всё. Сад сразу за стеклом растекался, делался податлив любой силе, как оживлённый портал начинает пропускать объекты, так и он оставит нанесённые на поверхность следы, даже такие невесомые, как у её Бригитты. Кочаны созревали пентаграммой, как и были посажены, каждое семя с расчётом опущено в равностороннюю лунку, по линейке и рисунку из книги, здесь она не символизировала движение планет; и удобрять, и окучивать плоды можно только снаружи, пестовать звёздчатую форму, не нарушая её границ. Так всё вырастает в четыре раза быстрее. По три урожая за сезон без всяких хрустальных дворцов и систем свинцовых переплётов, только успевай сечь корневища. Всё чаще мерещились карлики с лицами знакомых, это её не вовсе не заботило. Объясняла себе спецификой умственной деятельности, которую она продолжала уже довольно долго, но, когда явился человек из будущего, далёкий от любых фигур из тех, что она знала, речь уже не шла о мутации либо катаклизме её личности.


Павел прохаживался по подземелью, мрачному, как он и предвкушал. В разгаре был салон скульптур, что скрадывали мрак из ниш, где-то в Ковентри. Здесь предъявлялись определённые требования к искусству, а уж как его демонстрировать — и подавно. Формирование их шло частью на пресыщенности, частью на изврате, частью на широком кругозоре. Рабство — наиболее приближённое разночтение, тем более в текущих условиях отказа от него везде. Ну, раз уж выставка должна оставлять память, а это у богатых и развращённых только через эмпирический путь, то отчего бы и не забить подземный ход от замка к гроту с подводной лодкой личного пользования, экипаж которой после каждого похода вырезался, невольниками в масле, угнетёнными тем больше, ведь это они те самые прохожие в сюртуках и шляпах с поверхности, попавшие в трудные ситуации, задолжавшие кредиторам или с голодными детьми на попечении. Размороженный проект живых манекенов, в ярком свете люстр со множеством свечей из сала, масла и шерстяного жира с шерстомоен и суконных фабрик, отсутствие претензий в случае игры с гениталиями, согласие на татуировки на любом месте, чью натуральность, возможно, захотят проверить рашпилем. Безмолвие, отрешённость от человеческого начала, так просто не будет, выставка стремится к совершенству. Вживление серебряных нитей в суставы, зашитый рот, отрезанные веки, гейзер самозабвения и счастья в глазах, помалу мертвеющих. Куратор мог по одному взгляду на любого посетителя определить, какими чувствами он сейчас придавлен.


Цепочка следов доходила до окраины пустыря, где когда-то мочился, качаясь от выпитого, Фридрих Великий.

— Всегда хотел подобного избежать, но не вышло.

— Ничего, стрельнём в миллиарде мест, сразу полегчает.

— В последние дни я всё чаще ловлю себя на мысли, что наш манифест этой фразы не шире.

— Смотрите, вон он идёт.

— Я представлял вас как-то моложе, — недоумённо заявил он, наконец миновав луг.

— Ну и что с того?

— Хм… ну ладно.

— Ты мне тут не ладняй, — себе под нос.

— Вам должны были объяснять воспитатели, — плавно вступил он, — каждый сменившийся заново, с начала начал, что с зарождения чувств на Земле так же на Земле начались и войны.

— Не то что бы это наверняка известно, ибо мне мало известно о самой заре, но сообразить, что война стара так же, как первый разгневанный обслуживанием, окажись он среди нас, я могу.

Серапион вкратце посвятил его в курс дела, в версию, связанную с пантеоном, а не с выработкой витамина под воздействием солнечных лучей.

— А пупок не развяжется? Помнится, на это замахивался Архимед, отговариваясь, что, мол, у него нет рычага. А у вас отыскался?

— Не думаете, что это вы и есть?

— Не могу и вообразить столь раздутого самомнения, разве только…

— Нынче монархия уже не так пробирает… — пристально глядя на него, проговорил Венанций. — Обкладывают… впрочем, ладно.

Он хотел сказать, что обкладывают голосованиями за всё больший пул вопросов и это один из последних заходов, немало отчаянный, через традицию подстраховаться.

В Сербии тогда всё было не как в Европе, более мрачно, достаточно проехать от Негуши до Подгорицы, чтобы это ощутить. Армию там приветствовали сердцем и не стесняясь об этом говорили, но, правда, поверх голов соколов и надежды народа. Дружить с Россией считалось хорошим тоном. Конечно, были и заговоры, и изгнанники, и наследникам не миновать Сен-Сира. Кто свяжется с русскими великими князьями, поедет доживать во Францию, перевалит середину XX-го века, кто менее внушаем, подберётся к восьмидесяти, они и сейчас где-то там. Елены, Милицы, Милены. У каждой своя история про Распутина и общая набережная в Антибе. Там сразу такая инициация, доехать sur Lando jusqu'à la tour[302], выйти из под той и оглядеться, мол куда это меня? а потом состроить мину удовлетворения, иначе Париж не примет. Свои, уже отбывшие зиму, сразу выдавали трость и карточки лавок, где открывали кредит без банковских подтверждений, там торговали одесситы, ещё более продувные бестии, чем зеленщики из Entrailles[303]. Над открытыми кафе в определённых районах висела мгла из устаревших петербургских новостей, то же ещё и в Ницце, кто его император, каждый теперь решал в соответствии с накопленной бронебойностью чести, но монархистами себя считали все как один. Здесь и в дождь было солнечно, столько труб по кромке tuile[304], что за всё население на сердце спокойно, а если так и дальше пойдёт, можно будет считать себя его частью и судить изнутри.


— О, был гувернёр по аллегориям?

— По щелчку вот этого среднего и этого вот большого сделается так, что во всех Старых червях и Больших пыссах любопытные обыватели из переписи на некоторое время замрут на месте; перестанут идти, если шли, перестанут бежать, если бежали, перестанут воевать, если…

— Перестанут нагло лгать, если.

— Это должно продолжаться не дольше пала каминной спички, тогда полномочия, то бишь господство, то бишь карт-бланш оттуда рассеются в прах…

— Какой устилает пол водяных и ветряных дробилен.

— Отчего бы им не начаться по истечению?

— Надеемся, ваш зачинатель пригонял к вам за жизнь двух или трёх стариков в звёздных колпаках с блуждающим взглядом, они объяснили… это ещё и доказано многими алхимиками и метеоагностиками… земля являет собою шар и шар, беспрерывно снующий вокруг своей оси и одновременно вокруг некой звезды.

— Кроме нашей грешной вкруг Солнца летают ещё многие тела, так, может, не станем заводить с ними карамболей?


— Что же, по-вашему мнению, случится, если такие мгновения переживутся нациями? — кажется, с насмешливой ноткой, спросил он.

— То, что для меня заветно.

Некоторое время он стоял молча, то спиной к остову, глядя на своё отражение в луже, то переступая вообще по оси.

— Что ж, — наконец проговорил он, — идея малость улеглась, не скажу, что сильно сбоит по отсутствию души, но и счастливый конец мною не усматривается, потому и возьмусь вас курировать и поделиться жизненным опытом.

— Постойте, принц, уточните, ибо не ясно, когда вас кончать.

— Собираюсь убить с вами время и несколько позабавиться персонально…

В. сжал кулаки, странно, что он не привык к скепсису, чувству удара мешком по голове, которое всё слабее, с каждым встреченным на своём пути принципиальным домоседом, защитником микромира, несущего глубоко въевшийся отпечаток его фигуры, классической, словно бюст Адама Смита, словно Адам Смит. Он готов был обрушиться на него, даже ругательствами в отношении балканского вопроса, но удержал Серапион, легко и с достоинством он кивнул принцу, как будто извиняясь, отвёл его в сторону перекинуться словечком без посторонних. И вот они уже лицемерно жмут ему руку и снова обговаривают дело. Небывалый размах ошарашивает их — как в один миг остановить всех праздношатающихся во всех закоулках мира? На первый взгляд никак, но природа ходьбы сама подсказывает способ.


— Матч в лаун-теннис, но небывалого свойства.

— Как это?

— На выбывание, — едко.

— Мы уже из белок в колесе повысили уровень до бронтозавров в чёртовом, в нашем распоряжении и во имя идеи везде работают агенты, наблюдают положение в той или иной области, дают подзаработать газетам…

— Сказать, что с началом разминки над головой ударят взрывы, великолепные…

— Ремарка, обуздатель фрейлин, в очагах вооруженных конфликтов улетят особые.

— И много же подтверждений успели вам прислать на сегодняшний день?

В штабе везде валялись письма про мушкетную войну в Австралии и Новой Зеландии, в Канаде Англия с колониями воевала против Франции с союзными ей индейскими иомутами, Аргентина грызлась с Бразилией из-за Сисплатина, Египетская революция, Пятая коалиции, Боливийская за независимость, Третья англо-ашантинская, вторжение испанцев в Новую Гренаду, война крючков и трески, двух Педро, Первая Корё-киданьская, гражданские в Норвегии, Тайро и Минамото, святого Саввы, притом кое-что новое сообщено и о святости, Парфянский поход Каракаллы, война Когурё и Ямато, восстание краснобровых, епископские, Чайлда, Коньякской лиги и ещё несколько.


Контейнеры с маркировкой в виде опускающихся на гладь лепестков были сложены пирамидой, на их фоне раскинулось русло Прегеля. Веяло холодом, свежестью, пахло водорослями и утилизируемыми технически дефекатами. Проформальный дневной свет под затянутым небом поглощался поверхностью реки. В исходах пирсов, далеко-далеко, виднелись тральщики и баржи, к ним процесс во многих видах, фургоны ползли по краю, сталкивая в море носильщиков с корзинами соли на макушках. На плотности воды это не сказывалось. Между опор сновали плоскодонки, вёсла взбивали пену, кристаллизовавшуюся в среде мрака и избыточности.

После длительных и сложных переговоров из чайханы вышли бригадиры грузчиков — суровые старики в комбинезонах. Они по очереди приближались, измеряли рулетками три стороны контейнера и шли дальше, жуя губами, головы тряслись, может, это было и не отрицание. Карагеоргиевич смотрел враждебно, он мог узнать объём, только немало прошагав мизинцем и большим пальцем по рёбрам. Предпоследний после замера вдруг засвистел, вставив в рот два пальца, из ниоткуда возникло четверо грузчиков, взяли ящик из середины и стали трясти им у уха бригадира, С. выхватил револьвер и выстрелил в воздух, всё сразу приобрело небывалую серьёзность. Что касается Венанция, то его, уже утратившего былой запал (он утрачивал его и заводился по дюжине раз на дню), это даже неким образом возвратило в себя.

Сквозь слёзы от муссона они смотрели, как на корабль с их фейерверками и плакатами шла погрузка солдат. Они бежали строем по двое в ряд по длинном причалу, ранцы подскакивали, и валики в их венцах стучали в мокрую щетину на шее, один за другим исчезая в каплеобразных трюмах. Надавили на капитана, дали взятку, положили руку на маннлихер за ремнём, поймали взгляд-другой, едва не произнеслось указание, куда ему смотреть, наконец дело было улажено.


Павел остался доволен встречей. Его обязанность, наследующая в своей сути обязанности из ранних Упанишад, кажется, начинала приходить в норму, говоря откровенно — восставать из этого извечного несгорающего остатка, отряхиваться, критически озирать саму себя и не выказывать ни малейшего благополучия, но выказывать яркую, словно принцип наименьшего времени Ферма, надежду на сатисфакцию, на оргазм, следующие после того, как её особа воплотит в жизнь свои замыслы.

Через четыре дня он тайно въехал в Сибиу. После Варшавы дорога сильно ухудшилась. Началась предзамковая аллея Балкан. Европа сужалась к границе трёх рек, его пункт назначения находился почти на линии Асеня-Стефана. Хоть до одиннадцати лет он жил в Швейцарии, а потом ещё и учился в Англии, приближение к сей омываемой бездной морей скале, на которую с начала человеческой истории все кому не лень жаждали распространить своё влияние, всегда будоражило его кровь, словно заряженную коронным детонатором, что ещё раз доказывало остроту вещей, связанных с Родиной и родом. В Будапеште он оставил агрегат и пересел на менее приметный в этих местах экипаж, запряжённый двойкой вороных, что отвечало всем моральным и статусным сторонам дела. Два дня от Прегеля до Дуная и ещё два до тайной ставки начальника генерального штаба Румынии.

Сибиу, город крыш, расцвеченных в спектр по обе стороны от красного. Весьма непростое место, кто бы что ни говорил, колыбель культуры трансильванских саксов, самого Семиградья, магии, умеющей усеивать горные пики крепостями, а перевалы — каменными стенами с бойницами, с одной стороны которых всегда вплотную лес. Естественно, Авереску не стал бы торчать там, где ничего нельзя добиться, напротив, он почти всегда оказывался на станциях, поворотах и в проломах, где неприятные возможности оборачивались потенциалом контроля и изменения.

Ключ к назревавшей в Старом свете большой войне, ключ, который открывал, а отнюдь не закрывал прожекты и концепции, направленные на захватнические предприятия. Закрывать всё придётся ему. Кто, если не он? Младочехи, Делаграмматикас, Антанта, Радко-Дмитриев? Четники, террористическая ячейка Благоевграда, прекрасные виды Дуная, Дойранского озера, гарнизон Хиоса? С двумя верными слугами (из четников) он пробирался по Сибиу, словно по заминированным джунглям, с разных сторон заходя на рекогносцировку к неприметному двухэтажному дому у моста Лжецов в Нижнем городе. Не имелось никаких признаков, что он скрывается именно здесь, за всегда закрытыми зелёными ставнями, под лоснившейся после дождя черепичной крышей, словно из немецких сказок, но Павел точно знал, а вечером первого дня наблюдений это подтвердил бывший член Златиборского отряда, в котором разоблачили шпиона как раз в пользу Румынии, вошедший в дом — один из адъютантов узнал его.


Незадолго до рассвета, когда дымка с гор опустилась на рыжие шатры здешней кровли, клубясь в сером свете, он приставил длинную деревянную лестницу к чердачному окну и полез, имея при себе булатный кинжал без гарды в одном голенище, выкидной тычковый шкуросъёмный нож с крюком — во втором, офицерский наган 7,62 мм сзади за ремнём, Webley Mk VI в плечевой кобуре и викингский топорик в петле изнутри кителя. На голове спущенная до шеи чёрная вязаная шапка с пройденными оверлоком вырезами, под ней волосы зачёсаны назад. Лестница скрипела, совершенная импровизация их шайки, собранная из уместных средств на скорую руку. Добравшись до окна, он обернулся, держась одной рукой за рог трапа — низина, ничего особенного не увидел, просто переводил дух. Заглянул в окно, различив что-то, множество всего, ничего такого, не разглядев даже пыли, только предметы; безусловно, память о них угасала, к тому же внутри обыденной архитектуры. Достал алмаз и линейку, потом спрятал, достал шкуродёр и крюком стал подцеплять рейки, державшие стекло.

Пыль внутри всё-таки оказалась, однако многие места без неё заставляли насторожиться. На ветошах, укрывавших странные формы в полутёмной мансарде, она оставалась нетронутой, но не в проходах между ними, довольно прямолинейных тропах, оканчивающихся тупиками, протёртых, разумеется, чтобы скрыть отпечатки подошв. Не успел он хоть сколько-нибудь прилично продвинуться, так, как продвинулся в Сибиу, как продвинулся после Кёнигсберга, как сбоку в голову ему ударила распылённая струя препарата, пахнувшего лавандой или чем-то похожим. Он зажмурился, задержал дыхание, сорвал маску, невольно пригладил волосы и уже тогда занялся глазами — сильно ли им досталось. Но всё было прекрасно. Замедленное действие и неизвестно какое. Не будь его миссия столь неповторима и не тяни её успех за собой такой тяжести для человечества, он бы, пожалуй, вернулся к своим и переждал, но пришлось просто переждать. Сидел на полу, привалившись спиной к деревянной опорной балке, и прислушивался к ощущениям. Вдруг слева появился столб света, потом призма света, выявлявшая очертания чего-то, обозначая источник, внизу, там, где и таился генерал. Всё предстало с совершенно иной стороны, так или иначе, но теперешняя картина дел и подобные ей, иными словами, последние полгода его экзистенции без исключения сводились к тому, что он уж слишком перетанцовывал и дул на воду, дул очень издалека, чёрт побери, да, он осторожничал излишне, перетряхивая свои испуги, потом смехотворные отгадки, как избежать злых качеств, потом биваленты, где его нынешние мысли совпали с мыслями на сей счёт в давний раз, произнеслись теми же словами, где был английский, остался английский, где был сербский, остался сербский, где были апострофы, остались апострофы, потом начинал сначала; он, наследник королей Сербии, апологет Моравского стиля, объект хранения святого Климента — рассудителен похлеще Конфуция, осмотрителен почище кредитора, разборчив, словно Бог-отец, сдержан, точно сводами Опленаца, тактичен больше, чем Теофраст Лесбосийский, больше, чем нужно. Зассал, Павлик, так и скажи.


Возмущение мировой инстанции из люка давно иссякло, а за окном мансарды, напротив, только разгоралось. День шёл обычным чередом, Сибиу летел вперёд среди других тёмных лошадок Европы радениями своих философов и бургомистров. Ощущая лёгкое головокружение и несгибаемую волю, он спустился в дом. В коридоре дежурил румынский офицер, он стоял к нему боком и начал поворачиваться только тогда, когда диверсант полез в кобуру за револьвером.

— This completely unnecessary[305].

— Oh, really[306]?

— Command me, general can’t be saved[307].

Сразу пожинаю плоды, подумал он, легко согласившись сам с собой немного «проплыть по течению».

— In that case, where is he? At death’s door?[308]

— Да. Прошу за мной, если желаете самолично…

— Разумеется, но учтите, вы у меня на кратчайшей прямой.

Он легко кивнул, с тонкими усами, в пехотном кивере с широченным кантом, но щуплый, словно из особого отдела, двинулся по коридору стремительным шагом, он за ним. Была по дороге пара настораживающих случаев, но, будучи уверен в своей новой стратегии, Павел решил их игнорировать, если он от чего-то и не освободился ныне с точки зрения страстей, то не от равнодушия точно.

Генерал обнаружился на кухне подле огромного засаленного очага, вряд ли он когда-нибудь потухал с тех времён, как в Сибиу останавливался Сигизмунд Старый. Он сидел в глубоком кресле, уронив голову на грудь, вытянув ноги в сапогах к огню, сколько он ни вглядывался, признаков дыхания не обнаруживалось. Подошёл, поднял за подбородок голову, чтобы убедиться, она оказалась невесомой, и кость словно из сена.

— Deschideţi obloanele[309], — грозно велел он собравшимся в кухне офицерам.

Вместе с дневным светом, немедленно проникшим в помещение, он почувствовал изменения, неопределённость исчезала, он был в кругу врагов, они обступили его… Ноги генерала стремительно охватывало пламя от головешек с лоснившихся жиром прутов, лица румынских кавалеров скакали перед глазами, ничего позитивного или хотя бы оставляющего надежду в этом не усматривалось. Он попытался выхватить топор, считая его самым уместным в этой потасовке. Белёные стены и потолок кухни вдруг оказались покрыты закопчёнными фресками, апостолы и архангелы, упоминаемые в этой местности чаще, чем стоимость товара, бросили мимолётный взор глазами в обрамлении кровавых слёз на его фиаско и начали исчезать, углы превратились в своды, дверные проёмы с двух сторон — в арки, пепельные вихри в гипсовых вяжущих, тяга в очаге увеличивалась, Авереску пылал, но без особого жара, горелым мясом не пахло.


Дунай безмолвствовал в своём ложе. Синяя вода словно застыла, по крайней мере, на время, пока солнце не прекратит так сверкать. Право, это было уже чересчур. Зелёные холмы с обеих сторон пути продолжались и под гладью поступательного движения, находя друг друга в низшей точке русла, образуя чрезвычайное ребро, стремившееся к устью вольно, претерпевая петли, во тьме донных грунтов, вопреки геометрии рукавов. Это были треугольные разделители, высвечивающие в центре перевёрнутый треугольный разделитель. Маяки на мысах не светили. Останки римских сооружений на склонах представляли собой прекрасные смотровые площадки, но они пустовали. Часто невидимые из-за леса, но лежавшие в основе всего скалы образовывали ворота, которыми, однако, пренебрегли зодчие всех пяти хороших императоров. В мощёную дорогу, повторявшую изгибы реки, врезался колёсный пароход и разметал камни. Жёлтая поросль, воздвигнутая над пустотой, опиравшейся на заполненную Дунаем балку, могла оказаться рожью или просто соломой. Малосущественные в сравнении с рекой городки, о которых и слыхом не слыхивал Геродот, светились ночью по обоим берегам и быстро пропадали из виду. Пресбург, Белград, Линц, Вуковар, Вена, Будапешт. Часто случались и глории, и температуры, но от боли в анальном проходе он мало что видел или тем более запоминал. Белокаменные колокольни на поворотах никогда не стояли отдельно от рукотворных и природных хоров. Всякое мгновенье с захваченных лесом наклонов нечто — брёвна, панцири имаго, дождевая пена, — катилось к воде, но почти никогда в ней не оказывалось. Даже осени приходилось распространять свои антоцианы вот так, от вершины к подножию. Сазаньи фермы укрывались в тени странных водяных ловушек времён Пунических войн. Песчаные пляжи у пьедесталов круч, в которых мел проступал сквозь ядра орешника, были слишком тонки, чтобы отражаться в поверхности. Усиливавшийся в ущельях ветер попадал в центр холщового плаща пугала, росшего из него, и надувал, как парус. Одинокие замки на монолите вверху вряд ли были обитаемы, разве что иные из них сторожили. Речные острова иногда плыли быстрее плота, иногда просто стояли в шахматном порядке.


Их судно в эти минуты, возможно, уже шло в Бомбей, Сеул, Джакарту, Манилу, Сан-Паулу, Дели, Стамбул, Шанхай, Мехико, Дакку, Москву, Токио, Нью-Йорк, Рим, Лагос, Каир, Тегеран, Лиму, Лондон, Пекин, Боготу, Бангкок, Париж, Вену, Вирджинию, к Анадырскому острогу.

Минуты конца. Последние минуты. Чьи-то пальцы лежали на сетке забора. На улицах были вывешены гамаки, на месте задрав головы, стоя на резиновой глади с циклом для миллиардов подошв, в Саванне жираф бежал за бегемотом, эффект юлы, пантеон махал золотыми шлемами… Корабли пожирали навигацию, составы были набиты конвертами, кареты и обозы разлетались в щепки при столкновении: в деревню Любимовку, Солькурской губернии, в село Покровское — Орловской, в Мельбурн, штата Виктория, на мыс Спидвел, в Лиссабон, в Мадрид, в Дублин, на острова Сандвичевы и Карибские, на Оркнейские, на Мадагаскар, в Исландию, Финляндию, на Мальту, на Сицилию, в американские штаты с их бесчисленными Петербургами и Амстердамами, в первоначальные Петербург и Амстердам, много куда ещё.


В Багдад, Кабул, на Суматру, в Тибет, Монголию, Рио-де-Жанейро, Бокас дель Торо, Монтихо, Пуэрто Белло, во Владимир, Владивосток, Токио, Нагасаки, Эстремадуре, в местечко его Мафру, Миньо, Барселону, Казань, Новгород, Царицын, Саратов, Минск, Варшаву, Иваново, что в Гродненской губернии, в Малагу, на Корсику, в Израиль, в Ярославль, в Иордань, в Вильруа, в Прагу, в Ватикан, в Мурманск, в Кашмир, в Киев, в Одессу, в Ростов, в Египет, в Турцию, в Венецию.

Они — к спинам приторочены белые полотнища, символизирующие мир, — вдвоём шли на срочно вызванный в Кёнигсберг осколок Яворской бригады. Штыки дрожали, они их в жизни не держали, марш больше походил на торжественное шествие, ведь по всем признакам их дело не правое, а в Сербии это было важно. Перенос воздушных масс проходил через эту трагедию, то жара, то пронзали иглы, внутри них то же самое, но куда сильнее. Казалось, что мир взбунтовался, что это случилось вне зависимости от их рачения. Голова кружилась, из дёсен и носа шла кровь, из-за ветра они не слышали слов друг друга, не имелось и ясности — пикет против них или здесь учения, или конвой, или затаптываются улики. Как же сильны переживания, отнюдь не скоротечны, сердце в пятках, с той стороны несётся «открывать зде-е-е-сь», а что, они не знают. Будь человек более расположен, взялись бы за руки, но тут слишком много предрассудков, с нерегистрируемой толщиной стен, а то и людей. Чем ближе острие, тем больше бурлили психические процессы. Пот уходил в утоптанную землю, хотели переглянуться, но в той стороне всё расплывалось. Раньше так не казалось, но теперь себя было жалко больше, чем дело. Это, по большей части, и несла в своём эрзац-концепте сила, которая всегда противосущна, её координаты всегда напротив. Солнце светило на Серапиона, и витамин ещё некоторое время вырабатывался, не увеличивая нагрузку на Фабрику.


В этот момент из иллюминатора вылетает брошенный неизвестно кем (однако не из первого ряда, поскольку их руки на виду) скомканный лист бумаги. Его ловит по-звериному проворный Человек из Остерби, но Обервиндер вырывает и немедленно раскрывает, поворачиваясь спиной к стоящим на лестнице, тоже приметившим этот пассаж. Пока читает, прочие обступают его, делаются слышными мнения на сей счёт стоящих в очереди.

ФБ1: О, видели, крутят интригу прямо через наши головы.

фЭ1: Полагаю, пфальцграф даёт сведенья.

ДМ1: А где бы этот пфальцграф мог сталкиваться с кем-то из них?

ФБ1 (язвительно): Да решительно нигде, мы же тут все в первый раз друг друга видим.

МЦ1: Тогда, возможно, ими вертит кто-то ещё.

ДМ1: Быть может, это они вертят кем-то, кого взяли на корабль. Шантажируют мамзельными делами.

РС1: И когда они успели сговориться, почт?

МЦ1: Да в любой миг, нами проживаемый, на полутора тысячах…

РС1: А как вообще наполняли шхуну? я что-то упустил процедуру.

МЦ1: По билетам, такие кирпичи сплошь в гравировках из масонских…

РС1: И на каком основании отказывали?

МЦ1: Потому что билеты фальшивые.

РС1: Так может, у меня не фальшивый, я свой ещё не показывал.

МЦ1: Если подбросите повыше, может, кто и глянет, только не ждите двух выжженных точек в середине.

ФБ1: А где вы, вообще-то, пропадали, отчего не поспели к посадке, как все?

РС1: Да погребение, знаете ли, затянулось.

ФБ1: Ах, погребение.

РС1: Как-то неправильно подобным образом нами манкировать.


КХ1: Скорее бы, уж очень хочется взглянуть на всю междоусобную Европу сразу.

АФ1: Ну успокойся, успокойся, наглядишься ещё.

ГфЗ1: Всегда интересовался, как этот он собирал свой комплект?

ДВ1: Ходил по миру и клянчил.

ГфЗ1: То есть под занавес он везде таскал за собой несколько сундуков с книгами?

ДВ1: Несколько дворцов, у него же харизма была ого-го.

ГфЗ1: Пожалуй что это бы сошло и за чудо света с n-номером.

КХ1: Так он её сразу на Марсе хранил?

ДВ1: Так часто посещать Марс? Это могло сказаться на нём не лучшим образом.

ГфЗ1: Я слышал о нём как о Пожирателе а.е.

КВ1 (себе под нос): Чем же он тогда испражнялся и в какую полость?

МАШ1: Он регулировал выхлоп силой мысли.

КВ1: А мир он сколько раз спасал?

МАШ1: Ещё впереди.

КХ1: Ах, как всё это интересно.

ФфГ1: А там где копать?

В зависимости от того, за кем он шёл, струились и мысли. Покалеченные солдаты медленно волоклись по гентскому тракту. Голландцы вперемешку со шведами, неся свои обиды. На стыке высокого средневековья и возрождения отличить их было тяжело, да и ни к чему. На привалах он держался особняком. Солдаты, на третий день отойдя от боя и разгрома, начали видеть в том, что за ними таскается алхимик и как бы даже гонит их, дурной знак. Начали вспоминать, а где он сел им на хвост, уж не перед самым ли делом и не у англичан ли он на содержании? Дорога была разбита, проносившиеся в обе стороны верховые на них и не смотрели, главное успеть убраться с пути. Он здесь уже ходил, как и везде, за обездоленными женскими орденами, за миграциями погорельцев, за королевскими кортежами, за обозами с провиантом, за гаснувшими и возникавшими в тумане огнями, голубыми и потому по его профилю, за следом кометы, умопомрачительным выстрелом, зацепившим свод modo tangente[310], проделав в том брешь, через которую простым смертным лучше бы не смотреть, надеясь, что среди пустошей и молодых лесов Фландрии инородное их планете тело будет обрамлено по достоинству. Обнаружение искупит тяготы пути, треть или четверть подобной кочевой жизни. Канет в недра походной лаборатории, где анализ будет происходить без какого-либо его участия. Надолго лучше не останавливаться, существовало много теорий, и все они были правдивы, пока не доказано обратное, и если он точно не представитель тёмных сил, спекулирующих на обрядах в отведённых строго для дозированных посещений местах, то это не значит, что Европа в XVI-м веке не может быть полем для экспериментов извне, из заклинательных башен Московии или облачных платформ Иных, повелителей Зодиака, жалостливых и одёргивающих себя, лишь с вибрирующим и altitudinem alternante[311] краёв блюдцем в арсенале.

АЦ1: Зная, кто отвёз, можно будет сообразить, на каком спутнике или где точно на Марсе.

ФфГ1: Где на Марсе? А вы там по какому ориентиру судите?

АЦ1: Налево от красной пыли.


АЦ1: Мне в своё время попадалось кое-что с Марса, и этот предмет был сообразно припорошен.

ФфГ1 (несколько смущённый, что на сей раз ему не удалось превзойти Цельса): Снимаю шляпу.

МАШ1 (нарочито небрежно): Небось, какая-нибудь штучка от его пикника.

АЦ1: Даже не знаю, разве что он умял всего по чуть-чуть с пира земного.

МАШ1 (принимая его игру): Швейцарский нож, что ли?

АЦ1: Знаете, когда вещь уже не механизм, но ещё не бог.

В этот момент входит Константин Циолковский, таща тяжёлый чемодан, удерживая его двумя руками перед собой.

Если бы он не видел в богах, в первую очередь в их необъяснимых фундаментальных напряжениях, партнёров, таких же архетипичных, как и его вера в колонизацию вне пределов Земли, а они просто не видели его, вряд ли он мог бы считать себя участником охоты за светом и пространством, хотя не исключено, ведь в их семье до него ещё не было Константинов, а это всё равно что за пределами атмосферы их терры ещё не побывало ни одного человека, что он тогда больше сосредоточился бы на передаче мыслей на расстоянии, хотя и эта практика, само собой, хотелось бы верить, страшно сказать как точно и архетипично, как воинственно и пригодно к пику чувств учёного — чёрной стадии, богам не чужда. Сколько физических явлений и вообще каких угодно процессов, хоть схлопывание берегов реки, хоть самоостекление цветочных бутонов осенью, не существует на сегодняшний момент, на момент исследования? Но будут обнаружены, изучены и приписаны этим первооткрывателям-мешкам, материалистам-лишь-на-словах, дожидающимся, технологическим fortunae filiis[312]? Много, но скоро будет мало, но не в политике, политику он, так и быть, оставит дозревать естественным путём, под аккомпанемент лицемерия, под трубный глас купленных на украденные у бедных деньги печатных станков. Кстати говоря, ведь на Земле и без того мало места, тем более для них, это же очевидно, они что, считать не умеют? В начале своего пути в науке он исходил из того, что, если некий пантеон сверхсуществ, отставших от своих инопланетян или сгустков, порождённых сумрачной и яростной верой древних людей, которые вследствие слабого развития цивилизации вынуждены были искать надежду в своей зачаточной духовности, действительно существует с некоторых пор, а что тут думать и сомневаться, если он при помощи астролябии собственного изобретения установил это, расстояние до пожарной каланчи и потом расстояние до астроархитектурного комплекса на орбите Земли, то оставленные ими на каждом шагу следы жизнедеятельности чрезвычайны, нестандартны, как конструкционны, так и биологичны, и, главное, они подскажут, что мы, человечество, ещё можем, но nondum tamen excogitavimus[313].

Кто здесь первый алхимик XX-го века, я или вы? Я или все эти мешки, — думал он, случалось, с тем детским возмущением, какое присуще людям определённого склада, которые потом всю жизнь не будут признавать никакие авторитеты.


Мальчик бьётся о кофр голыми коленями, бриджи на подтяжках ему велики; на лице написано усилие. Он появляется со стороны хунты, и та сперва видит в нём опасность, как видит опасность во всём, однако вскоре расслабляется. Он проходит сквозь них, не обращая внимания, заходит под лестницу и останавливается у трубы. Кладёт чемодан на землю, раскрывает, ставя крышку на подпорки, начинает доставать части сложного механизма, планку с двумя дюжинами шестерёнок, потайные противовесы, латунные счётчики и прочее. Тут же собирает. Работает основательно, далеко за четверть часа, механизм фундаментален и сложен, как и его возможности. Закончив сбор, он открывает люк в борту и вставляет туда коленце, оно выходит между вторым и третьим рядом. Вскоре раздаётся сильный треск, и первая спайка кресел одним своим концом, ближним к нему, поднимается — Каспар Хаузер припадает к Доротее Виманн, а та, придавленная Каспаром, припадает к Марии Анне Шикльгрубер. В этот момент из трубы снова вылетает скомканный лист, однако на сей раз нет вообще никакой возможности установить, кто его бросил, поскольку видимый разрез почти весь перекрыт по диагонали поднявшимся первым рядом. Послание ловит Обервиндер, но не читает, продолжая взирать на действия Циолковского. В кругу камарильи начинается совещание, пока не слышное.

ДВ1 (приглушённо): Это где откормили сего молочного поросёнка?

АФ1 (тут же): В Нюрнберге все сыты.

МАШ1: В конце концов, это неслыханно, давать ремонт перед самым взлётом.

Он просто хнычет и копошится поверх двух женщин. Между тем на лестнице фон Эрдмансдорф забирается на плечи к Брокгаузу и, когда тут же вылетает новое послание, хватает его и соскакивает.

фЭ1 (разворачивая послание): Это ремонт.

ФБ1: То есть он сообщает им, что это ремонт, а не отбытие. И они там внутри откуда-то знают, что это ремонт, а не отбытие.


Перехват депеши не ускользает от клики, и среди той возобновляется совещание, утаивать которое уже невозможно, ввиду его накала.

ГО1: Пора действовать, я уверен, агент предупреждает нас об отлёте.

МД1: Генрих, блядь, с твоими методами это будет собака на сене. Кто-нибудь умеет убедительно врать?

ГО1: Убедительно?

МД1: Чтоб проняло Менделеева и Цайлера.

ЧиО1: Кто спрятал мою секиру?

Повторяется треск, первый ряд становится на место, отбрасывая сидящих на нём в обратную сторону. Корабль покачивается, он извлекает инструмент, закрывает люк и так же неспешно разбирает его.

МЦ1 (собираясь прыгать): Кажется, взлетает.

ДМ1 (хватая его за шиворот и останавливая): Успокойтесь, это всего лишь периодические колебания.

МЦ1 (вглядываясь в трубу): И вправду.

РС1: Мне кажется, те почты хотят сделать нам ай-яй-яй.

Он озирает очередь, выискивая малодушных, но таковых не оказывается, хотя кто-то и не выдерживает его взгляд.

К подножию лестницы подходит отряд во главе с Человеком из Остерби, который из всех выглядит самым устрашающим, однако командует хунтой Обервиндер.

ГО1: Вы чё, алхимьё вшивое, решили против нас?

ФБ1: Уберите господаря, из него скверный дипломат.

МД1: Когда солидарен, тогда солидарен.

Он даёт знак Человеку из Остерби, тот бьёт Обервиндера по голове, подхватывает тело и кладёт позади них.

МД1: Сомневаюсь, раз вы стоите в очереди, а не сидите внутри. И тогда вы стояли в очереди.

ФБ1: Свежо преданье.

МД1: Тогда, братцы, не обессудьте.

На этих словах на трубу спрыгивают Гуан-Ди и Яровит. Останавливаются на середине и осматриваются. Прочие их не замечают.


ГД8: Разобрались?

Я64: Может ли представленное общество разобраться хоть с чем-то, что дано им на общий откуп?

ГД8 (обращаясь к копающемуся в своём чемодане КЦ1 посредством мыслеречи): Корабль готов?

КЦ1 (посредством мыслеречи): По мне, так готов, однако в полёте может выказать себя по-иному.

ГД8: Так что там всё-таки с местами?

Я64: Сдаётся мне, что вскоре освободится ещё одно.

ГД8: Как именно вскоре?

Никак не согласуя свои действия видимо, они поднимают из-под ног концы каната. Напрягаясь, тянут его вверх, прогибаясь спинами назад и изображая на лицах усилие.

На лестнице начинается схватка, и вид её затуманивается, в то время как они тянут за канаты и фон начинает вращаться, облака в небесах уходят вниз, пока не появляется тёмный космос и серебряные точки звёзд. Оба садятся на трубу, продолжая держать в руках концы каната и то и дело за них потягивая.

ФФ: Их фантазия бескрыла, отношение беспечно,

Кровь течёт и своим телом заполняет рвы гравюр.

Под настилом от начала и уже до бесконечно,

По спиралям протекает реализм с семемой «сюр».

ДВ1: Кажется, я начала кое-что понимать.

МАШ1: Ну наконец-то.

АфГ1: Что вы там ещё понимаете?

ДВ1: Сам принцип. Мы могли бы взять на борт ещё одного пассажира.

ЛГ1: И куда бы мы его посадили?

ФПБ1: Очевидно, себе на голову?

Доротея прыгает на Марию Анну, между ними завязывается борьба, которая переворачивает кресла первого ряда, сидящий с ними Хаузер также попадает в общую свалку. Прочие бросаются туда же, разнимать и восстанавливать на корабле порядок. Выходит ещё большая суета с мишурой и тленом, которая, однако же, постепенно приобретает черты упорядоченности, первый ряд восстанавливается, как и сидящие на нём до схватки, однако теперь их двое. Каспар Хаузер и ещё одна пожилая женщина. Видя её, пассажиры понимают, что Доротея Виманн и Мария Анна Шикльгрубер — один и тот же человек.

Глава семнадцатая. ПаРДеС

Торопливым шагом по Минской на Мосфильм. Мороз усиливался. Борода огромной головы старика с красными щеками, неподвижная, откуда бы ни налетал ветер, разветвлялась и образовывала портал, в который бестрепетно шли взрослые со своими детьми, их нарочитая разница в росте умаляла человеческий род. «С Новым годом» значилось на большинстве поверхностей, в середине контура букв имелись отверстия под лампы, иногда из них выходили просто хомуты, держащие растянутые, сдвоенные почти по всей длине гирлянды, за письменами везде набили искусственной хвои, но это не значит, что кто-то принял вызов, брошенный нам задетой за живое природой. На некоторых домах арки выше снежных шапок на фонарях, под знаком стоянки такси стукали валенками друг о друга, подозрительными взглядами друг о друга двое серьёзных мужчин с лыжами в руках. Схема празднования на самом деле была гораздо шире до того, как её представили гражданам, одни и те же зайцы на всех городских ёлках, такое самоподобие напоминало нечто из теории фракталов, плоды работы Антицерковной комиссии спустя пятьдесят лет, плоды работы Главного политического управления. Перемотанные верёвками ели, срубленные на взлёте жизни, бессмысленно переносились со стихийных базаров в квартиры, рисунки несмываемой краской на заборах, на них веснушчатые юноши с соломенными волосами, гармони, сани, лица в профиль и анфас, напоминающие морские волны гривы лошадей, магические посохи. Вокруг пустого катка хоровод толщиной в четыре ребёнка, имеет место некоторая асимметричность, плоды работы газеты «Безбожник», и любопытно было бы послушать, какому именно пионеру и какому именно школьнику принадлежит этот городок со смутными границами. Гигантская грозная фигура Мороза на фоне стоящих на холмах многоглавых церквей напоминала самого Бога, в шубе со звёздами, каждая из которых символизировала искоренённое его силами человеческое несчастье. Продавщицы в киосках и пассажах намотали на деревянный метр столько отрезков гирлянды, что хватило бы кинуть линию до обратной стороны Луны; если бы камни на тиаре Снегурочки были настоящими, ею удалось бы погасить внешний долг СССР Уругваю; в Кремле над пионерами царские люстры из снов Чарльза Диккенса угрожали жизням сотен участников коммунистической зонтичной организации; плоды, которые так просто не сорвать, но потускнеют ли они когда-нибудь? плоды работы общества «Знание», плоды работы XIV Всероссийского съезда Советов РСФСР. Хозяйственные сетки раздулись от мандаринов, они словно макеты молекул счастья и определённого настроения, которыми выдали зарплату в НИИ; никто и не понял, когда Вифлеемскую звезду подменили Красной с пятью концами, как первое конгруэнтное число, как второе неприкосновенное число, как третье число Софи Жермен. Горки полны опасностей, потенциал которых куда выше сладкого стола в детском учреждении. Временные ограждения корабельных елей, показной блеск искр на кончиках рогов троллейбусов, детские варежки на резинках, ледяные скульптуры, переживания от любительского хоккея, неубранный снег внутри Кремля, которому никогда не суждено оказаться на другой стороне московских мостов, не суждено пойти вверх, не прекращали взаимодействовать и отвлекать людей от действительно важного.

Его ждал Морис, что-то приготовивший, естественно, по текущему проекту. Из США с разницей в два дня пришли резюме двух писателей, где чёрных полос было больше, чем текста, метивших ему в сценаристы, он сразу занёс их в резерв, даже не читая, значение имело само желание.

Началась метель. Навстречу из московской двусоставной мглы возникали всё пальто и пальто, с меховыми воротниками, люди уже закутались, их ожидания также являлись частью этого кокона. Для него же Новый год целиком и полностью ассоциировался с тем завораживающим фильмом Александра Серого. Он, после «Трижды воскресшего», сам как минимум дважды, в действительности чувство как у феникса, мир, оказывается, такой причудливый, везде всего стало в таком изобилии, да он просто как-то сумел воспарить, взглянуть абстрактно и всё это осознать, смонтировать.


Они укрылись в аппаратной, лентопротяжный тракт напоминал дорожку для багажа в аэропорте, уходящую в иной мир.

— У меня тут, — нагнувшись над столом, — исповедь по пятому сюжету.

— Ты тоже думаешь, что у нас только реплика на эту книгу?

— Да мне вообще-то без разницы, хотя, конечно, смотря какие лавры пожнём, но так без разницы.

— Это часть твоей философии, знаю.

Он зажёг керосиновую лампу, добавил пламя и выключил свет. Поднёс её близко к своему лицу и посмотрел на него.

— Паренёк этот, там какое-то длинное имя, полагает веско, что после Второй мировой войны в литературном структурировании к четырём вечным сюжетам добавился пятый, которому, конечно, придётся заслужить, но он заслужит. (Кстати говоря, Л.Г. написал и Борхесу и точно знал, как иначе, что письмо дошло. Тот не ответил. До сих пор было немного обидно).

— Понятно, у него кто-то погиб в… — он нащупал в кармане брюк спичечный коробок, стал немного выдвигать и задвигать внутреннюю платформу.

— Его мать, Савельева Светлана Афанасьевна, по его словам, цитирую: «не одобрила бы, то есть не представила бы, как она в детстве встаёт на табуретку и читает стихи с ладони, того, что он сейчас столь истово толкует, более размыто вообразила бы пустую Ялту 39-го года, проделанный им ход из песочницы их двора в закрытый фонд библиотеки и сопутствующие обряды, ей всегда нравились историки и один чётко определённый историк во мне».

— Ну и как я должен буду это снять?

— Тут тонкая грань, ведь любой историограф так или иначе есть скрытый популяризатор, однажды вынужденный выгнуть спину и махать руками на краю пропасти. Все совпадения с реальными именами случайны, история даже о том, как Аттила скорее мыл руки в ручье, пока сверху не дошла кровь, есть кладезь сюжетов, а любая рабочая хроника археолога — это от предшествующего лучшая традиция разрыва, ряда, конца одного предела и начала другого, если, конечно, это правильный археолог.

— Ну да, ну да, у неправильных пчёл неправильный мёд, — он вскочил и начал ходить по аппаратной довольно скованно во мраке, окна отсутствовали, и ему не перед чем было замереть.

— А у неправильных археологов прямоугольные ямы внутри кремлёвских стен.

— Да, и Презент с Лысенковым для них всего лишь ничтожества.

— Но наш-то был правильный археолог.

— Наш — правильный, в противном случае он бы пытался не освободиться от хаоса понятий, а гонялся за воспроизведением картинок из часословов.

— Так он всю жизнь от этого хаоса и проосвобождался.

— Да ладно тебе, приятель, правильным не стать без правильного компаса.

— Это из-за компаса все правильные пропали перед Второй мировой?

— Ну, не прямо все; как мы знаем, один даже сумел наилучшим образом разыграть свои карты. Но в целом да, а им бы пришлось переучиваться, все это хорошо понимали и решили коротать остаток дней подальше.

— В общем, пятый сюжет — вечное, длящееся в грядущие века обвинение надзирателя заключённым, — закончил он нетерпеливо. — «То, что пережила и задвинула в угол сознания, к коленям на горохе, платью на коровьих рогах и любви к тому, кого любить нельзя, моя мать, неразрывно связано с процессом, о существовании какового подвала с аффектами я узнал во время всё тех же своих блужданий между стеллажами, ещё стоя у прозрачной тюлевой шторы, потирая затылок от упавших на него или тайн, или тайн вперемежку с разгадками».


— Если после закрытия книги, — продолжал он, держа лампу на вытянутой руке, оставаясь почти невидимым, — да любого вида расставания с текстом, возникают нетипические образы, такой и есть лучший кандидат на роль рупора, исторического, как македонские эллины, раскрытия возможных мотивов надзирателей; а они обладали, маловероятно, конечно, но надо по-всякому вертеть ради правды.

Он, вроде бы почувствовавший посыл сценариста, уже настроился исключительно на его голос и входил в медитацию, пытаясь всё это чётко представить.

— В конце концов, это если не усилит, то украсит композицию, там, кстати говоря, есть Гуан-Ди и цверги в самом апокрифическом сочетании. А Радищев, в данном случае он отчего-то решил выступить посредником, сразу, и вправду же, к чему рассусоливать в этой трубе, в этой суперячейке неоправданных порывов? разумеется, ещё не читая, назвал там как-то и больше от этого не отступает, говорит, вставлю, а там поглядим, если интернациональное братание на руинах высотой в три тысячи метров не зайдёт, исправим исправленное издание. Он ведь лукав, как дюжина Локи, и вполне мог накрутить весь домострой Лос-Аламос, только чтоб упомянуть между делом, будто это не совсем лаборатория.

— Не совсем та лаборатория, которую все представляют, — попытался докрутить Л.Г.

— Лаборатория несколько иного назначения, скорее, нежели все представляют.

— Проклятье, — вскинулся он, — проклятье, я как сейчас это вижу, пустая комната с играющей форточкой, все листы в чемодане, жопа, как говорит наша знакомая второклассница, в ковчеге, из воздуха создаётся крутящееся во все стороны света око и подмигивает, а на верхнем веке вытатуирован глаз. Ну я ему устрою.


Он бежал через снежное поле. Его преследовал самолёт, на бреющем полёте почти вминая в наст. Сейчас, наверное, весь Мурманск позади вслушивался в этот звук. Ан-2, самый большой биплан, за штурвалом, ясное дело, Битков, а его благоверная орала в мегафон:

— Ео… Ио…, окститесь, за нами весь аппарат искусства, а…, — ветер сносил слова, бывший муженёк начал заходить на вираж.

— Хуй тебе, хуй тебе, хуй вам, — полубормотал, полудумал он, держа дыхание. Ничего, и не из такого выбирался.

Началась метель, значит, эти летуны скоро отстанут, но ему-то что делать дальше? Кололо везде, нога разболелась страшно, порывы такие отвратительные, как же мы слабы перед природой. Пару раз упал, снег забился в рукава, и на запястьях стало мокро, рукавицы вот хорошие, чуть ли не из сивуча; вопрос, насколько его кросс сейчас необычен?..

— У нас сейчас Городской дворец творчества детей и юношества, чудо что за место, так поступайте туда трудовиком, я похлопочу…

Какая хорошая и своевременная мысль, но только он был уже слишком глубоко в терниях, сопутствующих открытию. Очки все в налёте с обеих сторон, этим как бы отсекалось начало агонии ухода от преследования. Хорошо, что у неё первый, да и второй тоже, не вертолётчик, сидят там в своём кукурузнике, их, надо думать, ветерок почище сшибает. Ноги заплетаются, пролесок ещё далеко, но обещает нечто вроде спасения хоть на сегодня. За пазухой бобина, конец плёнки бьётся на ветру за спиной, всё время удлиняясь.

— А к Наташе Сац не хотите помрежем? — спросили сзади адским, усиленным технологией голосом на весь Полярный круг.


Он разрабатывал одну легенду, которую даже никто не прочтёт, пока сидел в бомбоубежище банно-прачечного комбината в вечной мерзлоте, убивая время. Впоследствии это могло стать своеобразной подкладкой под его труд, этим он казался ему более продуманным, оббитым фактурой со всех сторон, как вырезанные сцены из кинофильма, только на принципиально ином уровне. Снаружи, полузанесённый, стоял новенький «Буран» на бензине, он нахлебался его, когда сливал. Нулевая видимость, как ясно, и, если судить по точкам травм, полученным просто на свежем воздухе, признаки входа всё это время искали в неправильном месте. Все накопленные данные объективной действительности — челюскинцы, «полёты в пургу и ненастье», плохо выглядящие карякские переговорщики — оказались совмещены, а перед тем разбиты о стену холода. Никогда не рассеивающийся фронт, логика ночи даже в светлое время, штыри с фонарями и верёвка между ними, дойти до туалета на лесопилке. От входа в бункер было видно только первый, во тьме он даже не выглядел жёлтым. Вокруг бродила медвежья семья, по утрам он находил их следы, когда метель с полуночи до шести не разыгрывалась в полную силу. Отходы позади части конструкции, бывшей на поверхности, замораживались слоями, в сутках считанные минуты, когда они представляли собой не монолит. Дали сказал, что поедет прокатится по миру, посмотрит, каково это, отслеживать поставки, сходит на теннис. Делёз был углублён в какие-то архипелаги, и всё, что ему требовалось, это библиотека на французском. Это, как казалось ему в тех блевотных зелёных стенах под голой лампой накаливания, должно было быть запечатлено в своего рода книге, старинной уже даже для молекулярного Адама. Неоконченный, как и всякий претендующий на странный удельный вес сонник, недосказанность, рецептивная позиция ума, загадочность происходящего, как у Жиля, только более сжато и без опоры на философов прежних. Поскольку объекты исследования были чужды всему во всех смыслах, явно не отсюда, являли выживаемость в трёх из четырёх стихий, следовало, по его мнению, относиться к ним как к некоей неопределившейся силе, которая, возможно, и хотела, но пока не могла объявить свои требования.

Открываешь люк, а там хвост с гребнем скользит по трубе слева направо. Можно бесконечно наблюдать. Иной раз на нём сидят детишки из люмпенских кругов, сосредоточенно держатся. В озёрах шорох, кто чувствует угрозу, мигрирует в неурочный час, морды отражаются в витринах и зеркалах прихожих, пасти среди диванных подушек, цветы в горшках тонут рывками, и это сопровождается чавканьем, на крышах сбитая и раскрошенная черепица, жёлтые зубы в картузах, протянутых для подаяния, неестественные тени за обывателями, телега с молочными бидонами на водонапорной башне, тлеющие угли на месте ворот иных горожан, пара пролётов моста на дугах лежит на дне, зависть как-то обостряется, над домами в перспективе мелькают быстрые тени, напротив через проезжую часть застыли фотографы, сгорбившиеся под тканью, спасения нет, жизнь уже не может быть прежней, очень нескоро, во всяком случае; с пастбищ несутся наполовину гневные, наполовину растерянные шифрограммы, всё чаще говорят об эвакуации, в пику движению «Я гражданин» несколько раз её и объявляют, давайте не будем, давайте не будем, межконфессиональный конфликт, ломка взглядов, на окнах уже не бывает изморози хоть в какое падение ртутного столба, полыньи с чёрными краями обходят стороной, заядлые рыбаки — берегом, перебор с недобором дел снаружи, больше прощают и неохотней ссужают катенькой, во всём теперь страдает исполнение, разом переход на упрощённую модель жизни, только чувства от этого не умаляются, единственные.

Он в бункере уже докручивал сам, беря идеи из разных теогоний, транслируя в свой проект мысли одного из героев, чьё время должно прийти много позже мига творения. По его мнению, целесообразно было оставить лишь несколько универсальных чёрных полос, претендующих на реальные прототипы в истории. Знакомство раз и навсегда, жертвоприношения, потоп, места для сравнения и вдохновения, чтобы отдельно взятый человек, находясь практически в рабстве, чувствовал себя свободным — миры лучший и худший.

Пришлось захлопнуть картотечный ящик, уходивший в мерзлоту так далеко, что установить насколько не давала противоположная стена помещения. Этот уровень обнаружился не сразу. Под поливинилхлоридной полосой оказался люк, там покоился архив местного дома офицеров, спрятанный ещё до строительства, вероятнее всего, после сентября 44-го, когда советские войска вновь заняли город. Сколько он ни открывал ящики, всегда находил что-нибудь новенькое про местные дела и вообще про Север, когда он ещё не был русским.

Он всего лишь стоял на пороге, но этого хватало, чтобы видеть, как из снежных вихрей поднимаются фигуры, тёмные избы, даже не передать с какой аурой внутренних пространств, в них ночуют пленённые Петром шведы, сопровождающие их русские солдаты, каторжники, носители сотни специальностей, оттеняющих время, между ними, на крыльце и у конюшни стоят разношёрстные будущие боги Полярного круга, стараются не упустить своего. Поля тундры усеяны моржовыми панцирями и костяными наконечниками. Это горят не звёзды, а медвежьи глаза. Торосы — следы подлёдных змей. Снежные смерчи не усмиряемы и командой рейтара. Мох — проросшая кровь древних чудовищ. Рога отброшены от отчаяния выбраться. Сполохи демонстрируют беспечную власть над всем забрёдшим сюда и здесь родившимся. Скалы над озёрами — пасти не успевших напиться тугынгаков. Деревья прорвались из мерзлоты только там, где мочилась Арнапкафаалук. Куропаточья трава на погибель неясытям. Шаманы умеют слоняться. Полярные ивы — шпалеры для распятия. Сияние разит отголоском ядерной реакции. Останцовые горы сложены из нарушенных табу. Кругом вечная мерзлота, поход их ещё не окончен.


Ранним утром он шёл через весь город, а для этого требовалось и до него дотащиться, встречать дублёров. Он, можно сказать без ложной скромности, пошёл дальше Мильштейна и создал команду женщин, которая, разумеется, требовала подготовки. И вот они прибывали на полевые учения, часами стоять по колено в снегу и держать кадр из пальцев на вытянутых руках, изучая через него белый простор, шероховатую низину. Л.Г. ждал от этого союза много полезного, прорыв ему, собственно говоря, и не требовался. Валенки оказались велики и через наст увязали в сугробах. Всё серое, не ночь и не день, ветер сёк щёки, дужки очков не согревались даже под шапкой, брёл во мглу, то ли там горел свет над каким-нибудь учреждением, то ли у него уже шли круги. Главное, как он наконец понял, правильно встать, сразу как вышел из бункера, и потом не сворачивать. Столб с указателями, — Кандалакша, Мурманск, Зеленоборский, Каскад Нивских ГЭС, — ему было не из чего сколотить, к тому же это могло привлечь внимание, к тому же его в землю не вобьёшь, хотя это и вполне кинематографическая задача.

Началась улица Алакуртти. По обеим сторонам потянулись склады, вдоль них тропинки в снегу. Середину дороги расчистили для подводов и самоходного транспорта. Где имелись ставни, они стояли заколоченными. Фонари казались дальше от земли, чем на самом деле. Навстречу кто-то шёл, снег хрустел, потом появилась бесформенная фигура, они здесь все такие, денди не задерживались. Прохожий приблизился, и стало видно, что его выслеживает медведь, какой-нибудь там негафук. Л.Г. перешёл через сугробы на правую тропу вдоль длинного цейхгауза.

Вертолётом они прибыли в Мурманск, а оттуда на снегоходе сюда. Встречу наметили с другой стороны на старом немецком аэродроме. Город оживал, множился и распространялся всё дальше хруст перемещений. Грузовики заводили моторы, у каждого непременно скрипучее крыльцо, только здесь понятные провокации из Финляндии, бытовая какофония севера, осторожные по утреннему часу разговоры, ими зачастую и просыпались. Со стороны лесопилки ехали подводы с досками, за ними продравшийся сквозь плотный воздух, пронзаемый иглами вечного крещения, шум. В видимость вошёл «Буран» с прицепленными грузовыми санями — литой формой без полозьев, полной чем-то тёмным. Они приближались, приближались, он забеспокоился. Уже близко тягач сделал резкий разворот, сани занесло, и девчонки вместе с чемоданами вылетели и пробороздили лицами снег, погасивший инерцию.


На кормовой части ледокола «Ленин», только что вышедшего из Мурманска, на взлётно-посадочной площадке для вертолётов ледовой разведки, расположенной идеально над иодной ямой, они вальсировали, чтобы не больше трёх шагов за партию, когда в руках мяч. Рыболовную сеть натянули от трансформатора к списанной локационной антенне, приваленной к автоматической радиометеостанции, предполагалось, что однажды они выкинут её за борт дрейфовать. Старпом Соколова нарисовала на мячах лица тех, кого забрала Арктика, в их случае это оказался Джон Франклин, в связи с чем был доступен лишь пионербол, хотя Дали заявил, что не прочь лупить «хоть по чьему слепку». Нея сделала два шага и перебросила мяч Норе, та на другую сторону, он поймал под тяжкий вздох Делёза и тут же отправил обратно. Позади на водных лыжах скользил Иван Бяков, красивый, мужественный, как Адриано Челентано. Пояс охвачен ваером, руки наготове, как у ковбоя, капюшон гидрокостюма отброшен, ледяные брызги мелкой стаей впивались в лицо, сразу следом встречный ветер, сжираемый кормой ледокола. Под ним существовала особая геометрия, словно с секретных станков Семипалатинска, упор и ограничивал перемещения, и вёл их. Море возвращалось за ним в изначальную форму после больших остаточных деформаций, нанесённых его рывком. На корме стояла небольшая лебёдка, и матрос подле той вёл биатлониста, концы лыж зарывались в чёрную воду, но он тут же восстанавливал равновесие, представляя в голове раз за разом, как будет сдёргивать винтовку на ходу. Майя коснулась сетки, трое мужчин выкрикнули абсолютное утверждение и стали радостно обниматься. Она была смущена, но чувствовала поддержку от подруг. Пошла на приём. Он послал мяч так удобно, что она не стала ловить, а ударила рукой, и сфера полетела за борт. Бяков был наготове и молниеносно выстрелил из винтовки Франклину в левую щёку…


Вчетвером они сели на лавку на берегу пруда.

— Мотайте на ус, пока я добрая, — поправив шерстяной шарф и воротник клетчатого пальто, выставив побольше напротив щёк. — Не XIX-е столетие, как могло бы показаться, хотя что, в сущности, можно знать о XIX-м веке? Разве только то, что там даже в опиумных курильнях и доходных домах не существовало устойчивого словосочетания «куча дерьма», оттого, вероятно, что не было и самих куч, в противном случае едва ли можно предположить, чем руководствовались Балакирев и Стасов.

— Я это должен намотать?

Девочка покосилась на Костюковского, тот постучал ему по шапке сверху.

— Ну так вот. Само собой, белизна молока уже побивала белизну снега со стоп первого альпиниста, когда этот ваш Готфрид, ось жизни приключения, в 1367-м уединился с какой-нибудь там ваганткой, забрал себе появившееся в срок дитя, сам его приняв, назвал донельзя оригинально, Карлом, и потомки его живут, а в их пошибе это значит воюют в духе евгенической ретардации, по сию пору; эти шестьсот пятьдесят лет они тоже на что-то такое влияли и что-то эдакое делали, порой довольного головожопно.

— Не выражайся, Алиса, ты ещё не в том возрасте, — сказал Морис, но как-то дежурно.

— Однако речь о том, что только с определённого этапа эти смётанные эпизодики безотчётно смогли влиять на комплексность мира и сынов земли, то есть заселённые участки под прицелом у сил природы, на политику под себя и чьи-то там обывательские жизни. Когда их накопилось достаточно, скажем так. Тесто взошло. Одни из самых тонкочувствующих сейчас к прогнозу на сей счёт только приблизились. Я права?

— Да, — ещё более дежурно.

— Да. Начиналось всё с того, что, скорее всего, и являлось первым отголоском, шёпотом льва, поглядевшего в озеро, возникшим немного раньше, когда Никита Хрущёв, первый секретарь ЦК, 25 января на двадцатом съезде той знаменитой партии, делая вид, что сквозь зубы, зачитал тикающий громче его самого доклад, направленный, как голова шпиона в деревянную бадью, на всесоюзную акрибофобию культа личности Иосифа Сталина, настоящая фамилия Джугашвили, что усвистал в бездну за три года до того. Прозвучало весьма впечатляюще. Ежовщина, «Мингрельское дело» Джозефины Тэй, управление фронтами по глобусу, слыхали о таком, надеюсь?

— По-моему что-то такое писали в «Правде», — ответил Л.Г., не дыша.

— Да, так вот, из одних этих презумпций мог бы выйти если не прекрасный, расцветающий для каждого следующего поколения девиз, то крепкий замес для двух-трёх заседаний Союза писателей. Но вышли советско-китайские контры. Мао Цзэдуну, видите ли, не понравилось, что СССР хотел мирно сосуществовать с клоачным капитализмом, невольно задумываясь, ты посмотри-ка, а в этом что-то есть. Ни много ни мало был обломан Экскалибур Человека-из-мавзолея, через Хабаровск Москва словно выпускала в нос Пекину газы ревизионизма, что могли принять за здравомыслие, а, следовательно, и культурную революцию. Словом, невеликая советско-китайская распря и великая война идей. Однако главные герои, созидатели осязаемого мира, к тому времени уже не существовали в общепринятом смысле, не улавливали этих веяний без радиоантенн, идущих прямо из частей тела, и всё было пущено на самотёк, на интериоризацию.


Она сидела на одной стороне качелей, он на другой, её малый вес компенсировали оба сценариста, движение не должно прекращаться, оно, в отличие от одного и того же гомогенного пространства, разнородно и не сводимо само к себе. Вверху оказывалась девочка или внизу, она неотрывно смотрела ему в глаза, почти не моргая, её школьный ранец фиксировался боковым зрением, как кровавая клякса на снегу.

— 20 января член китайской коммунистической партии У Сюцюань на съезде СПЕГ в Берлине, — как будто и не прерывалась, — обвинил КПСС в неподдержании радений Китая в улаживании разногласий внутри международного коммунистического движения. 21 января войска ООН ликвидировали самопровозглашённое государство Катанга в Конго. 23 января в Каире был подписан договор о продолжении работы советских физиков в ядерной лаборатории Египта. Неизвестен точный день, но когда-то тогда Мартин Шмидт, поскользнувшись на банановой линии спектра, объяснил природу квазара. 21 марта после повального шмона закрылся небезызвестный каменный мешок с простынями из всех окон на острове Рок в заливе Сан-Франциско. 5 апреля выяснилась ошибка в расчётах полёта автоматической межпланетной станции «Луна-4Е» из-за которого та прошла мимо спутника Земли и, как считали астрофизики, думающие, что 8500 километров для его пасти — расстояние, затерялась в космосе. 1 июня Джомо Кениата, покупая внуку гитару, узнал, что он стал премьер-министром Британской Кении, а на территории Йеменской Арабской республики введено чрезвычайное положение. Курт Воннегут, американский писатель и бывший рядовой 423-го пехотного полка 106-й пехотной дивизии, участник Второй мировой, чтобы получить учёную степень по антропологии, носом дописал роман «Колыбель для кошки». 11 июня буддийский монах устроил показательное самосожжение в Сайгоне, никем не схваченный и не остановленный пепел летал по всему Французскому Индокитаю, прожигая стены кредитующих конфликты авалистов, ладони жизнелюбов и кто там ещё не бросил кидать зигу, составляясь в назидательные градации и штопоры, подавая знак отступать-идти вперёд. 5 июля Эфиопия азбукой Морзе на тамтамах разорвала дипломатические отношения с Португалией. Альфред Хичкок, моля Бога, чтоб не пришлось самому полоскать моллюсков в токсинах, снял кинокартину «Птицы». 17 июля Сенегал и Берег Слоновой Кости разорвали с Португалией тоже, выдворив блуждавшую с XVI-го века экспедицию за слоном. 1 августа на всякий случай дипотношения с Португалией разорвала и Ливия. 22 августа разосралась с Португалией и Мавритания…

— Сейчас получишь подзатыльник, — благодушно предупредил Морис.

— Они просили слишком много рабов подметать Дворцовую площадь в Лиссабоне. 28 августа Мартин Лютер обдумал быстрее, чем произнёс, «У меня есть мечта». 29 сентября произошло восстание в алжирской Кабилии, не поделили, кто лишний день в неделе будет шпионить с Тубкаль, — она начала говорить всё быстрее. — Полковник Хуари Бумедьен, министр обороны Алжира, прибыл в Советский союз. Дино Ризи при участии переодетых карабинеров на правом и левом плече узрел через отверстие объектива «чудовищ». 24 октября в Краснодаре разрослась точка в решении по делу девяти функционеров зондеркоманды 10-А, предки их испарились из всех письменных источников, ибо твари были обвинены в гибели нескольких тысяч человек во время немецкой оккупации. Нго Динь Зьем остановил взрыв бомбы взглядом. Английский писатель Олдос Хаксли окончательно вставил себе правый глаз Вордсворта и левый ван Гога. Установились душевные, выраженные в разном стиле, отношения между СССР и Руандой. В последний день феями была распущена Федерация Родезии и Ньясаленда.

— Как это жизненно звучит из твоих уст, — заметил он уже спокойно.

— Да идите вы на хуй.

Л.Г. уже стоял, держа ногой сидение в снегу, они подтащили чугунную скамейку, стоявшую перед подъездом, оставив её в верхнем положении, взявшись под руки, ушли.


Поначалу все гнусные рожи плавали в первичном бульоне который не мог одолеть ни прибой ни отсутствие халькогенов после всего понятно неизбежно началась коацервация пришлось прождать почти четыре миллиарда лет интриг природы и предназначенья и вот нам предстают митохондриальная Ева и молекулярно-биологический Адам прямо Аминадав и Олимпиада они могли взять ведущие амплуа любого начинания но совершили нечто более значительное организовали пусть и через тернии и болезненные падения человечество дикарей но и индивидуумов носителей религиозной модели мира их культурных страхов и домыслов форм общества где упор на нестабильность и социума где сплошь и рядом признание чего-либо истинным независимо от фактического или логического обоснования а спрашивается на кой чёрт да вот зачем в качестве первого приближения марш по Парижу с геоидными жезлами и орлами на Елисейских полях арийские лица на багровом фоне призывающие отдать свой труд на благо Германии вагонетки с рыбой золотые улитки на бурых стенах надраены летние кафе забиты офицерами рейха пляж на Сене бетонный и купальщики не знают топиться им либо плыть обратно мешки с песком и уставший их тягать коренной парижанин перед Лувром фашики смотрят на ляжки велосипедисток проверяют добычу у рыболовов рассказывают всем сколь хороши их фильмы ищут где здесь это чрево метро и музеи посещают смешавшись с парижанами суки ходят с гранатами в руках и целуют друг друга в шею поносят англичан разбомбивших Руану малюя на том же багряном ореоле Жанну д’Арк и надписывая убийцы всегда возвращаются на место преступления портреты Пете в обрамлении женских туфель в витринах свастика на флагах через каждые пять метров воткнутых в кинотеатры где-то там далеко освобождены Винница Тернополь и Одесса города из параллельного мира сочинения неугодных нацистской верхушке авторов что либо не знают о Гитлере либо не берут того в рассмотрение как дерьмоось дерьма с дерьмовым самомнением свозятся и тайком раздаются участникам флешмоба практика без теории прямые действия акционизм грань равноудалена на промежутках посты чтоб не волновались вскинутые само собой руки кто ж ещё мог до такого додуматься вне оков религий до библеоклазмов под стать пропаганде на сей раз оперируя тиражами марксисты декаденты пацифисты и морально разложившиеся вынуждены затаиться и это как-то затягивается клятвы на огне который не зассать всей шоблой не отвернуться на койке к стене чтоб на той не плясали отблески студенты наряжаются на бал в форму штурмовых отрядов Кестнер например видел как горели его собственные книжки Гитлер так и хотел гондон же ненавидит искромётный юмор и красный готический шрифт Лев Толстой Фридрих Фёрстер Генрих Манн Маркс и Каутский Карл фон Осецкий Ремарк и Хегеман Эмиль Людвиг Зигмунд Фрейд Курт Тухольский Геббельс иногда и фюрер присутствуют на этих лапидациях вдохновляют оба читали «Альмансор» и ставили на обсуждение хоть не всё им придумывать проживающим на оккупированной территории запрещается иметь любые книги не то что какие-то неугодные нацистам кроме разве «Моей борьбы» которой всей семьёй можно подтираться чуть меньше полугода однако в то время честь в некоторых бродила столь сильно что они могли надраться собственной кровью вопросы надо знать конечно такое приключилось по пятому пункту вы австриец хериец как в таком случае вы оказались в этом адовом кружке как почуяли в себе склонность пресекать попытки выжить ходить что ни день с дилдо в кулаке переваривание что мой ответ переваривание не вникаю совершенно вам обязательно крутить чтобы хлопотать за меня ваша защита поверьте дело гораздо более сложное чем вам должно быть представляется потому что вы хуже Гамельнского крысолова Харви Криппена и Гарри Трумэна вместе взятых так вот получается что для обороны такого существа я должен знать каждую засевшую в вас фамилию каждую разбивку на мотив даже ваши чёрные мысли на момент совершения того или иного деяния тогда всё плохо я не в силах столько наговорить не смущает что мы изъясняемся по-русски в крайнем случае по-советски меня и так-то всего передёргивает от диалога разве только у вас фантастический дар нащупывать дорожки это я уже понял вы замкнутый человек но меня предупреждали стану сам раскручивать это только первая наша встреча эх в зубном кабинете мне как-то удобней ничего личного просто берегу пристрастия а вы знаете что отказываясь от привычек вы делаетесь более разносторонним и менее уязвимым ну меня-то надо постараться уязвить да ладно ваша книга говно ну как да критика ранит ладно подумаю над этим но у меня же почти речь следующие слова ну а я-то ещё приду потом буду воплощаться прямо из воздуха потом в снах спрашиваю ещё раз как вы австриец сделались надзирателем нацистского лагеря нанялся ебать просто нанялся вообще-то говоря меня теперь уже гложет ваша компетенция видимо мне не суждено спастись с таким натренированным солиситором разве только надежда на ваше ораторское искусство да австрийцев в надзирателях было больше чем бранденбуржцев однако я ещё за несколько лет до войны получил второе гражданство считая что продумываю на два хода это был женский лагерь первоначально да а потом по полной отвесьте мне этой разящей правды а то давно уже ничего не пронимает а тут вот ненароком проняло у вас же надо думать только зажмуритесь вся летопись бежит строкой для глухих и кровавым кеглем состоял из главного и вспомогательного лагерей да не давайте вы всё как справку это же не занимательно добавьте чего-то из детства как вы это воспринимали как оглядывались там впервые главный рассчитанный на шесть тысяч мест только для женщин в тысяча девятьсот сорок первом был организован и мужской вскоре рядом устроен и другой Уккермарк для молодёжи основано предприятие СС Общество для текстильного и кожевенного производства первоначально содержались только немки позорящие нацию преступницы женщины асоциального поведения свидетели Иеговы о этих я знаю неортодоксальные ребята да слушайте вы пока прёт раз доставили чуть не полсотни цыганок с детьми потом привезли и полек австриек были и еврейки но если я не ошибаюсь в октябре сорок второго года РСХА приказало сделать лагерь свободным от евреев и шестьсот человек было депортированы в Освенцим сколько ж лет вы там горбатились и шуровали плюс тысяча девушек из Уккермарка а кругом стены толстые словно взятые на прут с резьбой акролиты и в каждом промежутке меж теми спрашивают верно ли понимают те бурдюки на возвышении через шесть голов а они так думают все до единого что вы являлись заключённой Равенсбрюка в период с тысяча девятьсот сорок второго по сорок четвёртый год о да тут не добавить не убавить как же вас угораздило-то была доставлена с другими женщинами после ликвидации Лидице ну вы знаете вас там приняли как русскую или чешку как русскую там все ходили с винкелями полосатая форма типа надежда мол то чёрное то белое смотря как воспринимать зебру должен быть нашит лагерный номер и винкель такой треугольник окрашенный в зависимости от твоей принадлежности красный цвет для политических и участников движения сопротивления зелёный для уголовников жёлтый для евреев тихо тихо не нужно вываливать на нас эту энциклопедию а вы не думали что я еби вас всех имею право чёрный для проституток цыган и мелких воров русским был положен красный с буквой R мы тогда отказались пришивать себе его представляете согласитесь не вяжется с брутальностью места и думайте сами насколько я неистова могу быть нам было позволено переменить буквы на SU Советский Союз хотя там тоже не элизиум мы были точно особая категория узниц а почему цыгане в лагере приравнивались к проституткам и ворам вы меня об этом спрашиваете не я же всё это придумала вот спросите у того упыря в наушниках который наморщил лоб о а теперь закрыл свою мерзкую рожу как же вы его не шлёпнули при аресте вы у меня это спрашиваете да я каждый день мочусь им в баланду для чего в течении дня отказываю себе в ретирадном ну да ладно давайте дальше у Равенсбрюка насколько я сумел выведать было много так называемых подлагерей и что с того их и вправду чересчур и когда в сорок третьем году начиналось усиленное угнетение заключённых в военпроме из нашего лагеря в подлагеря было переведено столько что я лиц не узнавала думала ещё бабоньки куда ж вы а они в Дабелов Карлсхлаген Шёнефельд Эберсвальде Мальхов несколько подлагерей было в Берлине всех мне не перечислить три дюжины шутка ли такие сведенья так и курсировали мешались в несуразицу побивая абсурдность Холокоста абсурдностью его памяти что придётся излагать одной техникой кочерыжка документального романа чуть цифр чуть авторского отвращения к устроителям если нигде не перегрузишь значит вывез а нацисты не вывезли ещё я много читал про зиму сорок четвёртого года где это интересно знать вы уже могли про это читать да ещё и много может вам уже абзац это собрание сочинений ладно шпилька зашла ну так что ж та зима вы про замёрзших что ли ну а про кого ещё показывайте на протокол что тут можно показать сверх того что многие замёрзли кто именно почему такое было допущено да потому что в палатках не протянешь сами попробуйте зимой сорок третьего в феврале в лагерь пригнали советских пленных из Крыма всего около шестисот человек среди них были связистки медсёстры женщины-врачи их сразу отгородили колючкой так они и жили до зимы следующего года когда в лагерь прибыл транспорт с заключёнными из лагерей смерти Саласпилс и Майданек всё переполнилось ну и пожалуйста я этого точно не хотел но ничего не мог поделать да мне по хую на ваши оправдания лучше скажите там ведь у вас и дети были да и не мало некоторые из них прибывали с матерями другие рождались на месте первая их группа была составлена из цыганских детей привезённых откуда-то из Австрии кажется из Бургенланда потом закрылся лагерь для цыган в Освенциме после подавления Варшавского восстания привезли польских детей потом ещё из закрытого Будапештского гетто что же с ними сталось вы точно кончали правовую школу жили у вас имеется опыт что с ними могло ещё стать конечно умерли если вы не помните всех поимённо это я не помню нет я слава Богу ещё в уме и не забуду имена этих пидарасов ладно ладно пошутили и хватит мы их тоже знаем даже ммм просиживаем над списками что вы там просиживаете если только не штаны начальники сменялись но не главный по экспериментам и не главный по спорту и праздникам идите попрыгайте через рвы и канавы а вспомнила главная тварь Гертка Оберхойзер вы её надеюсь не упустили вкалывала здоровым детям нефтяные и барбитуратные инъекции а затем отрезала конечности о ещё Рольф Розенталь прерывал беременность когда уже можно было рожать даже на восьмом месяце при этом сразу сжигал плод даже если он оказывался жив Рихард Троммер отбирал больных и немощных для газовых камер вот сижу и думаю откуда ж они все в эту шестилетку повсплывали прям как по заказу соединились в садо-гурт ну ну это уже лирика нам не до того лирика я говорю лирика иди побегай там от смерти посмотрю как ты запоёшь о лирике ладно давайте уже про свои книжки к ним в конечном итоге всё и сводится двадцатая часть о том-то тридцатая часть о том-то на мой вкус тридцать частей многовато может глав да мне без разницы чего я сижу в темнице тет-а-тет с ряженым адвокатом ладно герои намеренно отчуждённые словно неоплаченные муниципалитетом младенцы от груди кормилицы умоляю только не надо про это поделюсь так между нами трудновато всё узнавать исключительно по лжи очевидцев кто-то сидит на жопе ровно и глядит в котёл но я такой всё на своей шкуре так что там дальше а ничего в сорок четвёртом приехала зондеркоманда 1005 проект гестапо по сокрытию следов решения вопроса и не одного как я полагаю раскапывали вогнутые курганы и сжигали содержимое иногда перетряхивая эксгумированные тела на костемольной машине и снова закапывали им видимо нравилось с этим возиться не исполнителям конечно а баронам у нас был свой крематорий не поверите уже кто-то до нас его построил приходим на местность а он есть неужели и больших захоронений тел в округе не имелось так что зондеркоманда из Собибора торчала у нас в лагере три дня и отбыла множить страдания о как вы заговорили множить страдания наконец начало пробирать и не спрашивайте спать перестал в сорок втором Гейдрих поручил Блобелю проводить операцию 1005 но его самого вскоре убили чешский и словацкий агенты а это которым по сию пору аплодирует весь мир да эти самые то есть которые герои из героев ну да эти ребята Ян Кубиш и Йозеф Габчик да да Кубиш и Габчик homo heroes ну да теперь точно понятно так вот и 1005 задержалась но не надолго и уже сам Мюллер вскоре отдал окончательный приказ и вы состояли при зондеркоманде сопровождающим ходил за ними по лагерю как собачонка он их должен был сопровождать по приказу коменданта об этом все знали неужели подобного рода приказ коменданта был оглашён и заключённым ну не прямо оглашён вы что думаете там громкоговорители работали на независимую информацию или его императивный лай переводился на языки всех заключённых оглушение звонких аспират они там делали в своей комендатуре как вы сюда вообще попали в секретари ладно но все об этом знали так эти ещё и приволокли с собой костемольную машину на фоне которой фотографировались нет ну надо же быть настолько ограниченными человек и мясорубка хотя мне кажется понимали что им скоро хандец не могли не видеть этого по исчезновению предшественников не знаю к чему была та свадьба отрывать надзирателя от дела даже не капо а этот и рад стараться щёлкает снимок за снимком он уже тогда не ваш агент был вроде того что наполнял дело держа на заду ума трибунал так я вам и ответил уж слишком вольный у нас диалог пани тут все очень важные люди так что давайте уж продолжим обличать пишите тоже мне пан выискался хорошо можно про распоряжение начальства упомянуть или вы опять прицепитесь как нам его объявляли вы меня буквально пригвоздили я увял ну так-то коменданты сменялись ну а кто тогда не сменялся у власти же шизофреник про эксперименты о это не ко мне так говорите как будто это ко мне ладно заканчивайте вы этот занос одни из них были направлены на более эффективное лечение огнестрельных ран фашисты использовали нас чтобы лучше возвращать в строй своих рицовка на верхней части бедра и помимо бактерий в них совали частицы стекла металла дерева замеряли матерчатым метром фиксировали некроз тканей и прочие сопутствующее результаты отправляли в Хоенлихен доктору Гебхардту нет вы точно там были на положении у нас сам Гебхардт меньше показывает приходит такой на допросы в очочках волосы назад курчавятся похудел интеллигентный падла но делает вид что запамятовал сука у них же была полная свобода какую не получали врачи за всю историю медицины честолюбивые особи стремились пока не захерачили третью Германию вписать своё имя вот они и вписали пидарасы нет право слово здесь я вас полностью у меня мать в детской поликлинике так дискредитировать призвание но не все не все всех-то под одну гребёнку не чешите очень много находилось и порядочных людей которые бежали от режима как огня чурались службы в этих зонах даже кончали с собой лишь бы не ехать но тут ситуация сами не знаем как быть старики в трибунале уж больно мягкотелы скажу я вам доверительно наш-то ещё ничего но эти демократы сопливцы чистые нюни к вам ведь и Гиммлер приезжал так говорите будто он нас осчастливил сам Гиммлер подумать только да мы все блевали по очереди как только узнали какую суку к нам занесёт расскажите об этом а то я сам не понял хотел уже на другое перескочить или нового вопроса начать дожидаться этот упырь верный Генрих посетил Равенсбрюк в конце сорок четвёртого после его отъезда был само собой отдан кое-какой приказ для ликвидации прибыли эксперты из Освенцима подлежащих убийству выбирали на парадах выдавали розовые карточки с двумя буквами V.V. Vernichtungslager Vernichten лагерь смерти уничтожить раньше такие давались временно освобождённым от работ а теперь их обладательницы переводились в Уккермарк тот самый охраны прав молодёжи вы ещё и насмехаетесь ну это право слишком так и подмывает дать вам в рожу такого рода партнёрство с адвокатом мелькало у вас в практике да я просто уточняю правильно ли запомнил вы же каждое моё слово записываете или это вы кропаете свои бредни что-то типа кто-то вымарал время и место все махинации ещё раз доказывают нежелание ассоциации в лице пусть и не самого честного представителя признать очевидное советники за гомоклиналь Мартин Шмидт за квазар смилостивившись да вы прям у меня за спиной стояли не ожидал не ожидал неужто всё настолько очевидно а я признаться старался сочинял оно и видно и да охраны прав молодёжи только теперь в нём содержались ожидающие смертной казни а из документов следовало что женщин переводят в Миттельверде центр здоровья в Силезии всё это уже за несколько месяцев до освобождения как их убивали да вы точно маньяк много как только их ликвидировали клали на живот человек шёл вдоль ряда не тратя больше одного выстрела но потом решили что это слишком медленно нет вы представляете себе данный ход мыслей да абстрагируйтесь вы от жути процесса вернитесь в обыденность в тридцать там первый год ну как бьёт осознание куда они ушли в эту сторону и куда б дошли не останови их простой люд который уже и без пропаганды только по новостям во встряске ага ну да слушай дальше тогда массовые казни отложили и начали строить газовые камеры с этим справились очень быстро мы же сами и помогали класть кирпич казнь в них была видна снаружи женщин по полторы сотни загоняли внутрь там раздевали и заключённый из мужского лагеря взбирался на крышу по трапу бросал газовый баллон и тут же запирал люк не было слышно ни криков ни мольбы далёкая человеческая фигура на крыше одинокий силуэт виденный отовсюду известно что до своего столь скоропалительного и очень сомнительного устройства на службу в ряды надзирателей за людьми лучшими к тому же представителями вида врагами и недругами фашизма вы были не полицаем не боксёром и не тягателем гирь вы милейший работали историком дрожу и падаю вот это обличение а вам почём знать я ж вам так и не дал в морду да да язвите но что это даст я жду ответа подождёте так время идёт ладно что вы хотите знать я уже говорил тресните себе в висок тогда всплывёт посещаю очевидцев а что мне ещё с них требовать какой смысл встречи и её такого сложного устройства да я очень хлопочу из-за всех вас клопов так что будьте любезны скажу так надо было в наушниках всё смолкает трибунал шлёпает по ним синхронно правой рукой по правой губке из которой выходит обрезиненное щупальце через голову перебирают провода порывом вверх порывом вниз порывом вниз порывом вверх правая нога всех посвящённых начинает отбивать ритм несоразмерный обсуждаемой трагедии американские солдаты что-то подозревают и переглядываются квадрат подсудимых под их попечением ничем не отличим в реакциях певец достучался до них исполнитель поработил ослабляют галстуки так точно что прослеживается программирование не взирая на лица свидетельница отрывает от платья кусок аналог договора для сибирских воевод сгинувших при Петре взвивает над головой левая рука кулаком упирается в пояс бьёт замедленную чечётку судьи взмывают со своих мест кинулись бы к ней но тогда подаваемая энергия прервётся страсть и трепет пасадобль предваряющий макабр проблемная зона и едва ли не мёртвая в центре Нюрнберга и не из-за фашистских сходок оживает Геринг встаёт гнётся в пояснице над столом и щёлкает пальцами то на одной руке то на другой в бок упирается автомат а его не волнует универсально поданная мантра шифр из знаков и контрапунктов энергия заложенная в основание классики объективы камер выписывают восьмёрки от комнаты дрожь передаётся на фигуру Фриче сквозь пелену он оценивает идею и перебирает имена снайперские выстрелы строками кода одержимость музыкой единение перед расставанием были у них такие области производства где узники могли так навредить а никто бы и не заметил до взрыва в пусковой шахте борделей семь или восемь драки за места недавно я встретила одну здесь в Нюрнберге она узнала меня узнала и отвернулась шла под руку с мужчиной все они скрывают своё прошлое надо думать чтоб хоть как-то протянуть и не свихнуться парапет в голове хоть информация и затухает в иконической памяти быстро а только такая там всё и гнала в нас обратная маскировка лицо насилующего тебя надзирателя накладывается на собирательный образ и это не спасение и не усиление а всего лишь что потом надо настроиться забывать мы все исходим временными паттернами что было до них бог весть а вот за воротами с внутренней стороны сразу гипермнезия на ровном месте но там же самая для неё неподходящая среда обитания да одна только рожа Зурена она же бессмысленная разве что отражающая порочность гондон едва только запахло жареным сбежал с драгоценностями заключённых сколько мог унести нормальная как будто бы реакция но только я помню об этом как он ломится сквозь чащу обняв себя руками чтоб меньше терялось его тушу мотает споткнуться нельзя скорее спрятать спрятать приберечь это видно моё жалованье перебиваться в отставке делал всё как приказывали чтоб просветить кого-то вроде вас вроде такого вот высоколобого трибунала иного ведь нам не оставлено мы всего лишь женщины женщины не мы решаем но обижают нас.

Загрузка...