Часть третья ВЕЧНАЯ ТРЕВОГА МОЯ

1

К назначенному времени собирались коммунисты района. Дверь то и дело отворялась и захлопывалась, нарушая чинную, настороженную тишину. Все здесь хорошо знали друг друга, но почему-то не раздавалось громких приветствий и никто не обменивался крепкими рукопожатиями. Куда же девалась добродушная шумливость земляков?! Сдержанностью жестов, пытливыми взглядами исподлобья, вежливыми кивками все, на удивление, повторяли друг друга.

Мне стало скучно и не по себе от этой чиновничьей заторможенности зала. Отойдя в сторонку, я стал рассматривать карту Эргюнешского района. Селения, засеянные поля, водоемы — все было разграничено и обведено межевой чертой.

Глядя на разнообразное переплетение линий, я вообразил картину человеческих душ. Ведь каждый из нас представляет особый мир. Но если попытаться передать графически или цветом изломы судьбы, скрытые качества и воплощенные замыслы любого из сидящих здесь, какое смешение красок предстанет перед нами!

Спокойный настойчивый голос работника Центрального Комитета заставил сосредоточиться. Он представил меня собравшимся:

— Товарищ Замин Вагабзаде… — сделал паузу, щелкнул замочком на коричневом кожаном портфеле и вынул памятный листок, который положил на столе перед собою. — Я уполномочен говорить от имени Центрального Комитета нашей республики. — Покосившись на листок, коротко пересказал важнейшие моменты моей биографии. Причем не просто излагал, а как бы подтверждал каждый факт всем весом и авторитетом высокого органа, который представлял. — Товарищ Вагабзаде рекомендуется нами на должность первого секретаря районного комитета партии. Окончательное решение предоставляется вам, товарищи коммунисты.

Для зала эти слова были чем-то вроде разорвавшейся бомбы. Такого поворота событий никто не ожидал. Возник легкий изумленный шумок, зашаркали подошвы, заскрипели стулья. Несколько месяцев подспудных волнений, догадок и тайных надежд, которыми жил весь район, разрешились самым неожиданным образом. Мое имя в предварительных негласных дебатах никем не называлось.

Стороной я слышал, что дела в районе идут не блестяще. Это передавали земляки, которых я изредка встречал в Баку. Затем стало известно, что первый секретарь Эргюнешского райкома снят с работы. Газеты опубликовали сообщение без подробностей с жесткой, но достаточно стереотипной формулировкой: злоупотребление служебным положением.

Лишь спустя месяц меня пригласили в ЦК. Уже пришлось побывать в нескольких ответственных кабинетах, но дело не прояснилось, и как меня собираются использовать, я не знал. Однако на прямое предложение ответил без запинки:

— Буду работать, куда пошлет партия.

Это прозвучало так по-фронтовому, что секретарь сделал невольный жест, чтобы я оставался на месте, опасаясь, видимо, что я сейчас встану перед ним и вытянусь по всей форме.

— Я тоже бывший солдат, — сказал он мимоходом с легкой, дружеской улыбкой. — Но желать работать — еще не значит уметь работать, товарищ Вагабзаде. Необходим определенный хозяйственный опыт и особенно четкое понимание сегодняшних проблем. Район сельскохозяйственный, но в нем есть крупные строительные объекты. Большинство населения занимается скотоводством, хлопком, овощами, виноградом. Однако последнее время район отстает по всем показателям. Вернее, топчется на месте. А стоять на месте равносильно тому, что пятиться назад! Еще тревожнее нарушения партийной этики в районе. Бюрократизм должностных лиц. Зазнайство. Взяточничество. — Внезапно он переменил тон: — Я знаю, что вы начинали свой трудовой путь водителем грузовика. В транспортных проблемах разбираетесь досконально. Но в районе сотни рабочих участков и точно такое же разнообразие профессиональных проблем. Конечно, вы не обязаны все уметь и за все хвататься сами. Ваше дело организовать. Работа с массами — то же человековедение! Партийный работник как бы конструктор народных талантов. Ответственность за нераскрытые таланты тоже ложится на вас. Помните об этом.

Прощаясь, я пробормотал, что буду надеяться на помощь. Он прервал меня энергичным недовольным жестом:

— Нет, не ждите постоянных указок от меня, от другого, от третьего! И на послабление не рассчитывайте. Вашей настоящей опорой может стать только районный актив, если вы сумеете его сколотить вокруг райкома. Ориентируйтесь на собственную совесть, на немеркнущие идеалы нашей партии. — Он вернулся к столу и несколькими быстрыми штрихами начертил на листке бумаги две пирамиды: одну конусом кверху, другую в перевернутом виде. — Взгляните, товарищ Вагабзаде, на рисунок. Нет, нет, я не собираюсь экзаменовать вас по геометрии! Предположим, что это символическое изображение народа и руководителя. Если партийный работник в своей деятельности будет ориентироваться на первую фигуру, то есть, поднимаясь по служебной лестнице, стремиться к узкой вершине, он рискует слишком далеко удалиться от основной массы и остаться в окружении лишь ограниченного круга лиц. Но есть иной путь. От нескольких первоначальных помощников все более и более расширять общение с народом, заряжаясь его силой и мудростью. И даже если споткнешься, множество рук протянутся поддержать тебя и удержать на достигнутой высоте… Впрочем, — он усмехнулся, — говорить о падении вам пока рановато.

— Мне оно мерещится уже и сейчас, — вырвалось у меня. Я хотел поправить неловкость. Чтобы не прослыть трусом, как-то иначе закончить разговор, но тщетно ворошил мозг в поисках подходящей фразы.

Секретарь сам вывел меня из затруднения:

— А я вот верю в вас! И знаете почему? Именно из-за тяжести задач, которые стоят перед вами. Вам придется пустить в дело всю свою энергию. Немедленно, без раскачки! Если бы недуги, поразившие Эргюнеш, ограничивались одним районом — это было бы еще полбеды! Все первое послевоенное десятилетие мы прожили в своеобразном опьянении от сознания победы в тяжелейшей из войн. Потеряли бдительность, слишком понадеялись на свою силу… Приходится теперь в этом сознаться.

Меня поразил не столько смысл слов, сколько то несомненное волнение, с которым они были произнесены. Он нервно свернул листок с изображением двух пирамидок, придвинул стул вплотную ко мне. Голова его была опущена. Голос звучал глухо:

— Лицо врага изменилось. Часто он даже не вовне, а внутри нас самих, ибо, если быть честным до конца, мы тоже замечаем в себе симптомы перерождения, тягу к спокойной, самодовольной жизни. Болезнь распространяется, товарищ Вагабзаде! Как ядовитые плевки, она заражает молодежь. Некоторые положительно сделались пленниками понятий престижа, обставили себя, как крепостью, множеством лишних, бессовестно дорогих вещей! Но и это не главное. Изменился сам душевный настрой. Ужасы и лишения минувшей войны возродили понятие «черного дня», поселили инстинктивную боязнь его. Отсюда безрассудная жажда накопительства. В тридцатые годы мы были намного беднее, но нас не покидал оптимизм. Завтрашний день означал для нас лучший день! Война больно ударила по многим иллюзиям. Слабые потеряли веру в будущее. Они не враги, но уже и не помощники нам. С этим непростым явлением вы тоже столкнетесь в районе. Конечно, мы несколько запоздали. До сих пор многое не изучено и не названо вслух. Но долг каждого из нас, партийных работников, помешать углублению недуга. Сколько хватит сил… — Внезапно он переменил тон, поднял голову, прямо посмотрел мне в глаза. Усмехнулся уголками губ. — Вот и планируйте время своего «падения», хорошенько поразмыслив обо всем этом.

Мы оба принужденно засмеялись. Бумажной трубочкой он ритмично постукивал по столу, словно ожидая от меня еще каких-то слов.

— Последние годы я отдалился от районной жизни, — сознался наконец я. — Забыл даже имена земляков. В родном селении появились приезжие. Вы говорите, люди там изменились? Какого же мне придерживаться ориентира? Кому доверять? Кого сразу взять под сомнение?

Бумажная трубочка от сильного нажима пальцев согнулась пополам.

— Предвзято подходить не надо ни к кому. Это первое и самое главное условие. Потеряешь веру в людей — не сможешь работать! Лучше ошибайся, разочаровывайся, негодуй. Но сохраняй открытую душу. Вот тебе мое напутствие, товарищ Вагабзаде!

Он поднялся с места, прошелся по кабинету, сильно потер руку об руку, словно этим жестом смывая налет тревоги и усталости от нашего разговора. Черты его разгладились. Прищуренные глаза распахнулись шире. Он протянул руку:

— Успеха во всем!


…Пленум райкома партии шел своим чередом. Уже обсудили решение Бюро ЦК относительно неполадок в работе Эргюнешской партийной организации и перешли к организационным вопросам.

Когда прозвучала моя фамилия, в зале, как я уже говорил, раздались перешептывания, все головы повернулись в мою сторону. Личность нового первого секретаря живо интересовала собравшихся. Я поднялся к столу президиума, стараясь держаться прямо, не кособочиться и не хромать.

— Товарищ Вагабзаде родом из здешних мест. Многие, вероятно, его знают. Он окончил Бакинский политехнический институт, по профессии инженер-механик. Работал на транспорте. В последние годы находился на ответственной профсоюзной работе.

Волнение мое понемногу улеглось. Мою биографию можно было пересказать и попроще. Но, видимо, не было уверенности, что слова «водитель грузовика» не вызовут насмешливого отношения в зале: мол, если понадобился шофер, зачем привозить его из столицы? Шоферов и дома развелось видимо-невидимо; кинь наудачу камень — и угодишь в шофера!

Я невнимательно вслушивался в лестные эпитеты, которые щедро прибавлялись к моему имени. Стоя на возвышении, обводил взглядом зал.

И вдруг… неужели она?

В восьмом ряду, позади пустого стула, с которого я только что поднялся, сидела учительница Мензер. Мы давно не встречались, но она мало изменилась. Ее яркая красота сверкала даже в этом переполненном зале, при однообразном желтоватом свете электрических ламп. Лицо округлилось, а глаза, которые упорно смотрели в сторону, показались не такими доверчиво распахнутыми, как прежде. Впрочем, это могло быть обманчивым впечатлением. Держалась она спокойно, как человек, привыкший к длительным совещаниям. Чуть подавшись вперед, внимательно слушала ораторов, и если наши взгляды все-таки на мгновение перекрещивались, ничто в выражении ее черт не менялось.

Рядом с Мензер сидела молодая миловидная девушка, краснощекая, с быстрыми веселыми глазами. Она то и дело подталкивала Мензер, пытаясь обратить ее внимание именно на меня, что-то шептала с обрадованным, но одновременно и растерянным видом. Я не мог разобрать, кто она такая.

Собрание закончилось поздно. Я распрощался со всеми и решил съездить к матери. Она, видимо, уже знает, что я поблизости, и ни за что не ляжет спать, не дождавшись.

Но я ошибся. Мать меня не ждала. Ворота были наглухо закрыты, и я перебрался через изгородь. В доме не светилось ни одного окна.

Это меня встревожило. Мать всегда твердила, что домашний очаг не должен гаснуть. Из-за него она не пожелала жить у меня в Баку и не перебралась к Амилю: если отказала старшему сыну, как переехать к младшему? Мне пришло в голову, что у матери вышли дрова и не забрала ли ее ночевать одна из моих сестер?

Служебная машина оставалась возле запертых ворот. Опытный шофер выключил фары, и двумя угольками сверкали только красные огоньки стоп-сигнала. Мне не хотелось задерживать водителя в столь позднее время, и, повернувшись, я уже собрался уйти, когда решил заглянуть в нижнюю комнатку, окно которой выходило на задворки. Мать держала там старую керосиновую лампу, оставшуюся еще со времен отца. С прикрученным фитильком лампа эта горела всю ночь напролет. «Пока живу, света в отцовском доме не погашу», — твердила нам мать с детства.

Только приблизившись к низкому окошечку вплотную, я увидал, что лампа горит и сейчас, только очень тускло. Старое стекло треснуло и закоптилось. Бледное сияние напоминало зыбкий огонек свечи. Оно было не в силах разогнать ночной мрак.

Я отпустил шофера, вернулся к входной двери и негромко постучал. Мать всегда спала чутко. Раздались ее торопливые шаги. Железный крючок со звоном соскочил с петли. Как мне знаком этот звук! Еще с тех пор, когда не хватало сил дотянуться до щеколды…

— Это ты, сынок? Входи, дорогой! Ты изменился, возмужал и почти не хромаешь, чтоб не было у тебя больше несчастливых дней в жизни! Спасибо тому, кто открыл тебе путь к родному дому. Дочь вчера принесла известие, что ты приехал в Эргюнеш. Но у них вся семья такая — любят приврать. Я подумала: если ты совсем рядом, то непременно заехал бы сюда, ведь так? Говорят, ты будешь работать у нас в районе? У тебя в Баку очень хорошая работа, зачем же ее менять? Неужели захотел быть поближе к старой Зохре?..

Мать говорила без остановки и продолжала сжимать мою руку. Не спускала с меня глаз, заботливо оглядывала с ног до головы. Не сдержавшись, легонько ощупывала мою спину, похлопывала по груди.

— Сынок, ты уже сбросил ту противную вещь?

— Какую вещь, нене?

— Ну, вокруг поясницы. Твердую. Не помню, как ее в больнице называли? Вроде доски.

— Ты о медицинском корсете говоришь? Да, врачи разрешили снять. Говорят, без него уже справлюсь.

— И следов не осталось?

— Сколько же времени мы не виделись, нене?

— Я сама виновата, миленький. Тяжела стала на подъем. Да и зачем я вам теперь нужна? Помощи от старухи мало… — Она слегка отвернулась, чтобы скрыть волнение. — Знаешь старую песенку?

Ах, белым-белы наши цветики!

Наша радость цветами выросла.

Поливали мы и сажали их…

А теперь между нами гора выросла.

Вздымая ветер длинным подолом, она суетливо занялась хозяйством, раздула самовар, поджарила яичницу, постелила постель. Приметы дряхлости сквозили во всех ее движениях: кран завернуть мать забыла и спохватилась лишь тогда, когда пустой самовар угрожающе загудел. Она опрометью кинулась на крыльцо и принялась подтирать лужу. Посыпав яичницу имбирем и корицей, хлеба, однако, не принесла, я сам сходил за ним в кладовую.

— Я что-нибудь не так сделала, сынок?

— Нет, нет, нене. Все хорошо. Просто вспомнил, какая у тебя получается вкусная краюшка. Захотел отломить. Давно не ел домашнего хлеба!

— Старею, сынок. А внука так и не дождусь, видно!

— У сестры ведь есть дети. Какая разница?

— Нет, они другую фамилию носят. А имя твоего отца нельзя оставлять в забвении. Вот обоснуешься на родине, может, и свое гнездо совьешь?

Утром она снова принялась расспрашивать меня о здоровье и о моих дальнейших планах, словно не вполне доверяя тому, что говорилось вчера в темноте и второпях. Я терпеливо повторил.

Мать с сомнением качала головой:

— Если ты ради меня приехал сюда, миленький, то напрасно. Мой век на земле уже короткий. О себе надо думать. Боюсь, набросят здесь тень на твое доброе имя. Много плохих людей развелось.

— Район доведен до безобразного состояния. Выправлять ошибки — это государственное дело. Вот почему я приехал сюда.

— Вот оно как! Но хватит ли у тебя сил? В колхозе тоже, что ни год, председателей меняют. Каждый обещает поначалу золотые горы. Ан глядь: старая баня, старое корыто.

— Правду охранять надо, нене. Говорить о ней громко.

— А ты думаешь, мошенники усовестятся при одном этом слове? У них своя правда: грести побольше под себя. Но ведь советская власть всегда была против этого? Думаю, отыщутся люди, которые захотят тебе помочь.

2

Первый рабочий день внес заметные коррективы в намеченный мною ранее план действий. Думалось, что начать следует с подробного ознакомления с экономикой района, обследовать отдельно пахотные угодья, виноградники, пастбища. А пришлось с ходу принимать посетителей и разбирать жалобы.

До самых сумерек поток в приемной не иссякал. Сейранов, помощник первого секретаря — с этого дня мой, — безотлучно находился в кабинете. Он разбирал письма и вслух зачитывал на выбор некоторые из них. Отдельно лежала стопка конвертов из села Чайлаг. Сельчане уповали на скорую помощь райкома. Но в чем? Они пеклись отнюдь не о том, чтобы наладить колхозное хозяйство и повысить общественные доходы. Душераздирающие вопли касались сугубо личных, даже семейных дел. «У меня шестеро детей, а мужа сбили с правильного пути». «Клянусь партийной совестью, в этом деле моей руки нет!» «Мне угрожают, если стану работать кладовщиком и приму колхозный амбар, сжечь дом вместе с детьми…»

На каждом письме я делал пометку, в какие органы его направить и когда доложить мне о принятых мерах.

Райком опустел, и уже вечером я придвинул стопку писем, чтобы вновь перечитать некоторые из них повнимательнее. Сейранов нерешительно заерзал на стуле.

— Вы свободны, товарищ Сейранов, — сказал я. — Меня дожидаться необязательно. Я буду вынужден какое-то время задерживаться после рабочего дня. Да и ночевать поеду в селение к матери. Вы и прежде проводили столько времени в четырех стенах?

— Что поделать… — Он пожал плечами. — Работа такая — сидячая.

Сейранову было за пятьдесят. Возраст выдавали круглая лысина на макушке, обильная седина в густых усах и резкие морщины, избороздившие его лицо вдоль и поперек. Такие глубокие, выразительные борозды свойственны обыкновенно умным или жестоким людям. У него были кустистые брови, нависавшие над глазами и скрывающие половину лба.

Хотя он держался вполне корректно и был исполнителен даже в мелочах, какое-то постоянное скрытое неудовольствие не оставляло его. Любое самое беглое мое замечание он непременно заносил в блокнот, а каждый наш разговор заканчивал одной и той же сдержанной фразой: «У вас ко мне больше ничего нет?»

Сейранов занимал свою должность еще до войны, больше двадцати лет, состарился на ней и собирался благополучно дождаться пенсии. Любимым его присловьем было: «Скольких первых секретарей я уже перевидел!» В сущности, это неплохая характеристика служебным качествам. Непросто срабатываться с людьми, обладающими совершенно разными характерами, неукоснительно выполнять их распоряжения, а затем, когда происходила смена руководства, оставаться со средним районным звеном по-прежнему в наилучших отношениях. В Эргюнеше с Сейрановым считались, его уважали, это нетрудно было заметить.

Я обращался с ним с особой предупредительностью, надеясь в дальнейшем на его опыт и помощь. Отодвинув пачку писем, спросил без обиняков:

— Как по-вашему, наши с вами решения по этим делам правильны?

Он прищурился, но его глаза из-под век странно блеснули. Я успел уловить этот огонек и пожалел, что обратился с таким простодушным вопросом.

Сейранов быстро взял себя в руки. Должно быть, он уже собрал обо мне кое-какие сведения. Моя манера поразила его только в первую минуту. Он отозвался с невозмутимостью:

— Обыкновенно так все и делалось. Мы направляем письма в другие инстанции. Разбирать каждую жалобу самостоятельно у райкома нет возможности.

— Сколько писем в год мы получаем?

— Год на год не приходится. Восемь-девять тысяч…

— Значит, ежедневно около двадцати?

— По понедельникам близко к сотне. Вопрос о письмах неоднократно ставился на бюро и на пленумах райкома. Письма требуют кропотливой и серьезной работы. За каждым стоит живой человек…

Сейранов отвечал осторожно, общими словами, обтекаемо, но я видел, что он отлично понял смысл моего вопроса: почему поток писем растет так стремительно, если райком правильно реагирует на каждое из них?

— Так в чем же все-таки дело? Почему люди вынуждены обращаться вновь и вновь по одному и тому же поводу? — Я не выдержал и встал с места.

Сейранов слегка усмехнулся с понимающим, умудренным видом. Сколько раз, должно быть, он слышал подобные гневные вопросы из уст вновь испеченных первых секретарей! Выдержка ему ни в чем не изменила. Он лишь выразительно посмотрел в сторону неплотно притворенной двери, как свойственно бывалым чиновникам, которые не хотят, чтобы их откровенное слово дошло до посторонних ушей.

Лицо его покривилось с несколько юмористическим видом, словно он хотел изобразить зубную боль. Малых и больших морщинок прибавилось вдвое, но почему-то это вовсе не испортило его черты. Напротив, лицо как-то осветилось изнутри и показалось мне уже не только умным, но и располагающим.

— Простите, отнимаю у вас время, — смиренно произнес он.

— Оставьте, товарищ Сейранов! Пока вы не выложите мне все, что у вас накопилось на сердце, я все равно от вас не отстану. Нам предстоит вместе работать, и хочу, чтобы мои принципы были ясны с самого начала. Предупреждаю, я не стану слушать наветы на отдельных людей, тем более на прежних руководителей района. Мне это неприятно, я считаю это непорядочным. Но если мой вопрос касается не личностей, а дела, то утаивание правды заставит меня относиться к такому человеку впредь с недоверием. Будем разговаривать начистоту?

— Извольте, если настаиваете… Я не все знаю о вашем предыдущем жизненном пути. Вы ведь родом сельский, но получили столичное образование? Как говорят, ум не в возрасте. И седая голова может оказаться пустой… Теперь никто во дворцах не обретается, мы все вышли из гущи жизни. Каждого из нас настигают временами их удары или скупая, короткая благосклонность…

Я заметил, что он чувствует некоторую неловкость оттого, что сидит, тогда как я стою перед ним, и пододвинул к себе стул.

— Значит, начистоту… — повторил задумчиво.

Лицо его вновь изменило выражение. Оно стало серьезным, с долей страдания и решимости. Словно человек долго повторял заученные слова, но вдруг восстал против самого себя и прервал свою гладкую речь стоном потревоженной совести.

— Люди моего поколения никогда не расстаются с памятью о войне. Вы сами знаете, как мы тогда жили! В селениях пекли просяной хлеб, дети неделями тосковали по миске кислого молока. Но никто не проклинал скудную жизнь, не жаловался. Теперь всего вдоволь — и сколько же вздохов, обид, недовольства! В селениях ставят двухэтажные особняки, обзавелись мотоциклами, на легковые машины метят. Значит, многочисленные обиды отнюдь не на голод, не на нужду? Снизился идейный уровень — вот что. От крестьянина и сейчас, если поговорить, пустых жалоб не услышишь. Зато попробуй заглянуть в души тех, кто так пышно расцвел за счет государства! Мусор, с ног до головы мусор! Любая гадюка совьет гнездо в такой сорной растительности.

Он покраснел от гнева, его морщины неожиданно разгладились, и я подумал о том, что в молодости он был статен и красив. У нас в селении таких бравых парней называли «молодцами». Я заметил опрятность его нижней сорочки и аккуратно подштопанные обшлага куртки. Доверие и симпатия к Сейранову все возрастали. Захотелось ответить ему откровенностью:

— Вы хотели знать о моем прошлом? На пленуме райкома об этом упомянули лишь вскользь. Но я не вижу, почему должен стыдиться прежней профессии? Здесь, в районе, и потом в Баку я работал простым шофером, водил тяжелые грузовики. Случилось так, что авария надолго лишила меня трудоспособности, и лишь спустя время я смог занять должность диспетчера на автобазе, а потом был выбран председателем месткома. В общих чертах вы об этом уже знаете. Но вот о чем вы не можете знать. Теперешний год для меня переломный: я перешагну рубеж своего сорокалетия. Мой жизненный путь полностью определила Отечественная война; она стала судьбой целого поколения, которое в одинаковой мере можно назвать и несчастным и счастливым. Несчастным — потому, что мало кто из нас уцелел. Счастливым — потому, что нам выпало увидеть лицо мира во всех его трагических и героических изменениях. Мы познали высокую радость от чувства исполненного долга. Школьниками мы оставили парты и заменили в колхозах ушедших на фронт мужчин. Вскоре сами взяли в руки винтовки. Вернулись взрослыми людьми, которым пришлось начинать все заново: ни образования, ни профессии. Надобно одновременно было зарабатывать себе на хлеб и учиться.

Сейранов неожиданно спросил:

— Вы действительно не женаты? — В его тоне прозвучали удивление и легкий упрек.

— Представьте, да. — Я помолчал, не зная, что сказать этому человеку. По-настоящему в себе и окружающем мире я только начал разбираться. — Я наблюдал слишком много скоропалительных любовных историй на фронте, когда молоденькая женщина делалась вдовой прежде, чем успевала стать женой и матерью. Мое время прошло, а теперь приходится чувствовать себя как бы виноватым. Но кого можно обвинить в моем одиночестве по-настоящему?

— Войну, — тихо сказал он.

— Прошу, не станем к этому впредь возвращаться. Моя личная жизнь — это моя работа на том посту, который доверит партия. В чем ошиблись, просчитались — отныне станем исправлять общими усилиями. Согласны?

Телефонный звонок прервал разговор. Я снял трубку:

— Да, благодарю. Уже приступил. Простите, не узнаю по голосу… Билал?! Не может быть, старина! Работаешь в этом районе? Непременно повидаемся. Передай привет Халиме-ханум. До встречи.

Я был так взбудоражен, что еще несколько мгновений сжимал телефонную трубку, словно опасаясь потерять вновь обретенного друга. Удивительное совпадение! Билал и Халима снова оказались рядом со мною. Много раз я корил себя за то, что выпустил старых друзей из поля зрения, словно подтверждая тем давние вздохи тетушки Бояз: «Разъедемся, и позабудешь про нас. Тысяча других забот станут путаться под ногами. Но помни: я поручаю тебе Билала как старшему брату. Нелегко ему будет с его характером в этом необъятном мире!» При этих словах глаза ее влажнели, хотя улыбка не сходила с губ.

Мне будущее Билала, напротив, представлялось ясным и определенным. Он был серьезным, глубоко мыслящим человеком, усидчивым и терпеливым. Перед ним открывался прямой путь в большую науку.

На свадьбе его мне не удалось побывать. Незадолго перед тем мы столкнулись случайно на улице, когда я уже учился в Высшей партийной школе. Он показался мне озабоченным, и словно виноватым. «В Баку приехал по делу. Живу и работаю в Кировабаде. Родители тоже хотят устроиться поблизости, но пока нет жилья. Мне бы надо поговорить с тобою, Замин. Не сейчас. Позже». Вторая встреча у нас почему-то не состоялась, а вскоре меня спешно позвал к себе Зафар-муэллим. Он работал уже в управлении профессионально-технических училищ. Здороваясь, я учтиво осведомился о здоровье Баладжи-ханум. Старик лишь безнадежно махнул рукой: «Ее Халима подкосила: наша дочка ушла из дому! И знаешь — к кому? К Билалу, сыну твоих бывших квартирных хозяев. Не знаю, что из этого получится? Смогут ли они понять друг друга? Халима привыкла к полному достатку, а в доме мужа ничего этого не будет, он только начинает свой путь. Найди время, сходи к ним. Я не хочу, чтобы мать чисто бывала там… Ну, ты понимаешь меня? Глава семьи должен сохранять самостоятельность, жить своим умом…»

Я ощутил подавленность и смущение. Билал видел меня и промолчал о свадьбе. Почему? Правда, он всегда смотрел бирюком, слыл нелюдимым… Интересно, как свыкнется с его нравом порывистая, непоследовательная в словах и поступках Халима? Но если это ее собственный выбор…

Нет, я не смог выполнить просьбу уважаемого Зафара-муэллима. Он не посетовал, если бы знал причину. Ведь его дочь собиралась выйти замуж за меня! Тогда, после больницы, когда мать уже возвратилась в селение, а я с нею не поехал, Халима сказала мне напрямик: «Признаешь ты меня своей женой по закону или нет, но другой женщины возле тебя не будет. На твоей подушке буду лежать я или никто!»

Сознаюсь, известие о ее свадьбе с Билалом взбудоражило меня. Да и теперь, когда я наконец опустил трубку, почувствовал волнение.

— Разве в нашем районе есть какое-то научное учреждение? — спросил я Сейранова, пытаясь овладеть своими чувствами.

— Научное учреждение? — Тот собрал морщины на лбу. — Да, пожалуй, есть. Недавно перевели к нам зональную станцию института овощеводства. Но она расположена здесь лишь территориально, а подчиняется целиком Кировабаду.

Видя мою взволнованность, он стал поспешно собирать со стола бумаги.

— Говорят, на этой станции пробуют метод облучения семян радиоактивными элементами. Чуть ли не правительственное задание. К бывшему первому секретарю приходил-как-то на прием заведующий станции. Совсем молодой еще человек… Да, да, припоминаю. Просил содействия в ограждении опытных участков.

Не дождавшись моего ответа, он продолжал:

— Развитие этой науки тоже подтолкнула война. Если б дело ограничилось только облучением семян! Атомная бомба стала страшным новым оружием. Лучше б человечество вообще не слыхало о ней!

— Вам кажется, что с открытием радиоактивного распада люди больше потеряли, чем приобрели?

— Вы мне задали трудный вопрос. — Он в задумчивости покусал губы. — Не знаю, как ответить.

— Хорошо, оставим философские проблемы до следующего раза. Вернемся к письмам. Вы хорошо знаете район. Я все равно собирался знакомиться с хозяйствами. Так, может быть, не будем никого вызывать, отрывать людей от дела? Захватим эти письма и разберемся на месте?

3

Шел второй осенний месяц. В долину Дашгынчая, подобно стае серых волков, все чаще прокрадывались туманы. Они совершали набег ночью, а утром уползали в горы, так что к полудню небо понемногу очищалось.

Но от рассвета до полудня время тянется медленно, и сначала серая завеса разрывалась только над рекой, пропуская зарю. Высокие камыши в коричневых папахах и стройные деревца с поникшими ветвями, словно они прятали озябшие руки за пазуху, дома с соломенными, а кое-где и железными крышами — все пытались скинуть с себя сырую пелену. Солнце выкуривало липкие клочья из выбоин в оградах, которые складывают в наших местах из кирпича-сырца и возводят так высоко, что иногда за ними и крыш не видать. Мода на эти высоченные заборы пошла недавно, словно сосед, забыв былое дружелюбие, спешил поскорее отгородиться от соседа! В нашем райцентре дошли даже до того, что сначала возводился глухой забор, а уж после, в полной скрытности, приступали к постройке дома.

Нашествие тумана странным образом преображало селение. Наступала гнетущая тишина. Люди еле таскали ноги, словно их опутали невидимыми веревками, а рот заткнули мокрой тряпкой. Шаги и шорохи гасились. Лишь животные и птицы выражали свое присутствие беспокойным гомоном. Собаки то и дело принимались жалобно выть, а воробьи, сбившись стайкой на тутовых ветвях, поднимали истошное чириканье, воображая, что отгоняют таинственного врага.

Причиной того, что мы попали в Чайлаг намного позже, чем рассчитывали, и был густейший туман. Продвигаться приходилось ощупью. Председатель колхоза Веисов встретил нас уже на повороте дороги возле Ледяного родника. Это оказался краснощекий и еще совсем молодой человек с мягкой рыжеватой щетинкой на верхней губе. В его повадках нет-нет да проскальзывала неизжитая детскость. Здороваясь, он в смущении слишком долго не выпускал мою ладонь из богатырских тисков. Чтоб показать, что оценил его дружеский порыв, я по-отечески положил свою руку ему на плечо. Он повел нас ближайшей дорогой и старался ступать плавно, чтобы моя рука не соскользнула с его плеча. Так, за оживленным разговором, мы подошли к Дому культуры, где намечалась встреча. У дверей толпились те, кто не смог протиснуться в здание.

Веисов спросил, не хочу ли я сперва осмотреть хозяйство. Его одернул Афганлы, председатель районного комитета народного контроля:

— Народ дожидается с утра этого собрания! Всем хочется послушать нового секретаря. Да и самим высказаться, а то ты никому рта не даешь раскрыть.

— Но я не собирался произносить речи, — досадливо сказал я. — Мы хотели вместе с колхозным активом разобраться в жалобах.

— Напрасно торопитесь, товарищ Афганлы, делать заявления от имени других, кто чего хочет! — протянул Веисов с миной разобиженного мальчика. — Есть слова на языке, а есть в сердцах, они ценнее.

— Поток жалоб из Чайлага серьезный сигнал, дорогие товарищи. — Я решительно прервал их застарелый спор. — Что-то у вас здесь неладно. Боюсь, народ больше приучен к высокопарным речам, чем к повседневной заботе, которую мы обязаны проявлять к его нуждам. Речи речами, а Гасан тем временем приобретает втридорога шифер; Мамед, чтобы выхлопотать законную пенсию, напрасно обивает пороги райцентра; Али, пока не даст взятку, не может свезти на базар фрукты из собственного сада. Нормальное это положение?.. — Не дождавшись ответа, я переменил тон: — Поскольку мы не назначали схода заранее, я хочу принять предложение председателя и сначала пройти по всем службам, чтобы последующий разговор с колхозниками имел уже конкретный смысл.

Скотоводческая ферма выглядела издали весьма солидно. Четыре коровника из белого камня, который искрился на солнце, влажный от недавнего тумана. Однако вблизи впечатление менялось. Постройки были старые. Крыши прохудились. Поверх соломенных снопов, которыми наскоро залатали дыры, лежали камни, чтобы легковесную кровлю не развеяло ветром, и эти камни очень напоминали стаю нахохлившихся угрюмых воинов. Возле ворот нас встретили скотники. Мужчины были в грубых сапогах, у женщин подолы юбок высоко подоткнуты. Один председатель шагал прямо по лужам, словно не замечая их, и не терял хорошего расположения духа.

На доске у входа ближайшего к нам хлева был вывешен список кличек животных и цифры их ежедневного удоя. В небольшом загоне сгрудилось десятка два унылых коров, которых никак нельзя было назвать дойным стадом. Я решил, что это больные или увечные животные, которые дожидаются ветеринара. Они меланхолично двигали челюстями, мусоля скудную жвачку.

— Вы разве не выгоняете стадо на пастбище?

Вопрос был обращен ко всем, но вперед выступил солидный мужчина, который поспешил представиться:

— Фаттахов. Заведующий фермой.

— Прекрасно. Значит, вы мне и ответите: почему среди бела дня коровы стоят в хлеву?

Фаттахов неторопливо откашлялся.

— С будущего года стараниями нашего уважаемого Ибиша начнет действовать зеленый конвейер. Первый участок расположен вблизи Ледяного родника. Вы, должно быть, проезжали? Впоследствии намечаем расширение культурных пастбищ.

— Уважаемый Ибиш — это пастух?

— Смотритель скота, — поправил Фаттахов.

— Пока здоров, спешит себе поминки побогаче справить, — насмешливо ввернул вполголоса один из молодых скотников.

Председатель шепотом спросил в сторонке:

— Ибиша нет сегодня на работе?

— Поехал в город, сыну мотоцикл покупать. Или легковую машину. Точно не знаю.

— На легковушке будет коров вывозить на луг, — явственно раздалось у меня за спиной. Я замедлил шаг, тот же голос добавил громче: — Его сын на легковушке покатит, а доярки будут вслед смотреть. Их отвезти домой некому. Добредут поздней ночью, впотьмах. Такие у нас порядки! Ибиш разве пастух? Да он чистый бай, старорежимный староста! Хочет — пасет, хочет — нет. Всеми распоряжается. У него дома целое стадо упитанных баранов. Зачем ему шелудивые колхозные коровенки?

Я обернулся:

— Как ваше имя?

— Эх, секретарь! Записывай тогда всех подряд. Обида у нас общая.

Парень был совсем еще безусый.

— Ты учишься в школе?

— Бедная учительница устала от просьб! Я часто пропускаю занятия. Кому-то надо ведь и буренок пожалеть! Подсобляю матери на ферме. А сыновей своих пусть уж Ибиш-киши учит! Все трое, видать, прокурорами станут…

— Секретарь, не спеши поворачиваться к нам спиной, — догнал меня низкий женский голос — У нас много на сердце накипело.

Рослая женщина бесцеремонно оттеснила Фаттахова и выступила вперед:

— Не думай, мы жалуемся не на нужду. Достатком не обижены. И план выполняем, от людей не отстаем. Но посмотри-ка на этих доярочек: взрослые девушки, цветут как горные маки, а ни одна не просватана! Что ж, им так и сидеть жизнь в отцовском углу?

Безусый парень пояснил, осклабившись:

— Тетушка Пюсте любит качать права!

— Вот ты пришел к нам, руководитель дорогой, по своему желанию, без зова. Спасибо тебе за это. Но помоги нашим невестам! Сваты требуют теперь в приданое не корову, а полированную мебель. Мать этого насмешника Салтын-ханум так и заявляет: «Невестка без заграничного гарнитура в доме мне не нужна!» Так распорядись, чтобы в сельпо привезли какие-никакие венгерские кушетки или там финские серванты, тьфу на них!

В «домике животновода» из двух комнат одну занимал отсутствующий Ибиш, а во второй по очереди отдыхали доярки. Здесь было тесно от двух казенных столов и сгрудившихся табуреток. Стены украшались выцветшими плакатами и фотостендом, посвященным позапрошлогоднему юбилею одного известного писателя…

— Народ возле клуба состарился от ожидания, пока вы секретаря в навозе держите! — раздались недовольные голоса за дверью.

Я выглянул. Дородный мужчина, перебирая четки из слоновой кости, повелительно прервал ропот:

— Идите-ка по своим местам, здесь вам не кино. Где кого надо, там и держим!

Я сразу угадал в нем таинственного «смотрителя стад», и, сознаюсь, он мне не понравился. Нарочно минуя его взглядом, я ответил тетушке Пюсте:

— Обещаю позаботиться о ваших бесприданницах. Добрые дела не следует отодвигать в сторону. К тому же на одной из машин Ибиш-киши отныне будут возить девушек.

— Милый ты наш братец! Вот за это спасибо. Раньше одни парни нажимали на сигналку: дуд, дуд: А теперь мы, женщины, задудукаем. Еще как!

— Конечно. Но и у меня есть просьба. Каменный карьер совсем недалеко от вашего села. Пусть председатель отрядит грузовик или хотя бы одну-другую арбу. В свободное время вымостите дорогу от большака. Вам же лучше, в грязи не станете тонуть. Ну, а через год попробуем механизировать ферму, чтоб доить коров аппаратом, а не руками.

Веисов подхватил с той же мальчишеской запальчивостью:

— Товарищ секретарь! Да привез я им уже этот доильный агрегат! Ни в какую не хотят темные бабы. Так и стоит в пыли в сарае.

— Почему же ваши доярки против машин?

— Говорят, коровы пугаются, начинают их бодать. Клянусь здоровьем, даже своих домашних не смог убедить. Жалеют коровок, и все тут.

— А себя не жалеют? Посмотрите, какие руки у девушек! Молоко, которое достается такой дорогой ценой, нам не нужно! Да и вообще, скольких коров может выдоить одна доярка? Десять, пятнадцать? Это уже на пределе сил. А мы добиваемся, чтобы ферму в несколько сотен голов обслуживали два-три оператора посменно. Чтобы люди не уставали и полдня были свободны. Разве это плохо, тетушка Пюсте?

Она качнула головой не то в сомнении, не то соглашаясь:

— Пусть молодые начинают. А там и мы присмотримся.

Многое узнал я в тот день об этом колхозе. Председателей за последние десять лет перебывало пятеро. Один взялся было строить с энтузиазмом «культурные коровники». Его обсмеяли: коровы при электрических лампах газеты станут читать, что ли? По ничтожному предлогу сняли с работы. Второй возвел на отшибе от села «домик животновода» и встречался в нем со своей любовницей. Третий начал было автоматизировать подачу кормов, но так и не довел дело до конца. Четвертый вбухал все деньги в племенного быка, а тот не то отравился сам, не то был отравлен по небрежению. Вот так их, председателей, одного за другим и отправляли восвояси, не давая времени хорошенько осмотреться и исправить первоначальные ошибки. Веисов мечтает о целом животноводческом комплексе, но опыта у него мало, и если тоже бросит затею, как его предшественники, на полпути, то шестой вообще пальцем о палец не ударит. Станет как огня опасаться любой инициативы и предпочтет радеть лишь о собственном благополучии…


В клубе народ продолжал все прибывать. Значит, люди еще не разуверились в своих районных руководителях? Ждут от них разумного слова, энергичных действий?

Разобрав последнее письмо, я заговорил не о недостатках, а о предстоящих задачах.

— Дорогой ты наш секретарь, — спросили с места, — скоро ли сбудется все то, о чем токуешь?

Я обвел взглядом ряды. Настороженные, но и заинтересованные, ожидающие лица.

— Смотря, как вы сами отнесетесь к этому. Не захотите больше терпеть безобразий — значит, общими усилиями наведем порядок скоро. Будете равнодушно смотреть со стороны — дело затянется. Есть еще опасность: громить недочеты только на словах. Тогда уши скоро привыкнут к обличительным фразам, а дело не сдвинется с места!

Когда клубный зал опустел, я сказал Веисову и остальным:

— Давайте попрощаемся здесь. Перед отъездом хотел пройтись по ближайшему лугу, полюбоваться свежими копнами, посмотреть, хорош ли был у вас последний укос?

К счастью, никто не стал навязываться мне в спутники. Лунная ночь с ее терпкими пронзительными запахами размягчила душу, и я мог бы простодушно посвятить полузнакомого человека в тайну своих воспоминаний. Чуть не три десятилетия прошло с той давней ночи. Юная Халлы едва прикоснулась тогда к роднику девичества… Правда, стояла не осень, а ранняя весна. Пожухлые травы, придавленные тяжестью недавнего снега, никак не могли набраться новой силой, выпрямиться. Мать твердила, что нужен хороший весенний дождик, чтобы благодатной влагой напоил землю и смыл остатки зимы. И в самом деле, после такого дождя все пошло в рост; под утренними лучами стеклянно заблестела на берегу Дашгынчая молодая трава, воздух наполнился сладкими ароматами.

Мензер ненадолго вернулась тогда из техникума, и ранним вечером я столкнулся с нею возле реки, среди подростков, впервые выгнавших скот попастись. На ней была старая овчинная шубейка, неотличимая от других затасканных тулупчиков. Но я еще издали угадал ее по высокому росту и по быстрым, особенно ловким и грациозным движениям. Как всегда, по телу пробежала сладкая дрожь предчувствия нашей встречи. Мы могли не произнести при этом ни слова вслух, но взмах ее ресниц, пряди волос, которые вырывались из плена платка и вольно летели по ветру, казались мне такими красноречивыми! Не умея разобраться в сокровенном смысле этого немого языка, я впитывал его бездумно и восторженно. Ах, кто еще на всем свете, кроме Халлы, мог одарить одновременно простодушием и лукавством, верностью и способностью вечно ускользать?..

Халлы не сделала движения мне навстречу. Она независимо стояла на склоне пригорка, уставившись вдаль и засунув руки в карманы. Из-под короткой шубейки выглядывала оборка красного платья.

Это платье мне издавна нравилось. Она надевала его в праздничные дни еще в школе. Когда я умирал от смущения, платье приходило мне на выручку. «Оказывается, ты сегодня надела красное платье?» — говорил я застенчиво. «Если хочешь, приду в нем и завтра», — отвечала она, опуская глаза.

Помню, школьные мечтания не шли у меня дальше горьких сожалений, что Халлы… так красива! Стань она конопатой, как девчонка за партой слева, или пусть бы один глаз у нее косил, как у беззастенчивой болтуньи по правую сторону… о, тогда кто на нее обратит внимание?! Разве мальчики стали бы тогда тащиться за нею вереницей? А для меня она была хороша любая.

Я взбежал на соседний пригорок и окинул взглядом долину Дашгынчая. Река ослепительно сверкала, отражая закатные краски, и в этом солнечном зеркальном отсвете невозможно было отличить одну пастушку от другой: все в одинаково подпоясанных овчинках домашней выделки. Но вот одна из них взмахнула хворостиной в мою сторону. Халлы?.. Как хотелось мне огласить окрестность молодецким криком: «Э-гей!» Но я постеснялся. Возле каждого дома сидели важные старики; они спешили погреть нахолодавшиеся за зиму косточки в последних лучах теплого солнца.

На западе буйствовали алые и оранжевые языки небесного пламени. Словно разложили гигантский костер из сухих корневищ вяза и поднесли к уложенной поленнице тряпку, пропитанную нефтью. Черная копоть и красный огонь сошлись врукопашную. А высоко-высоко, в зените, безмятежно протянулось ожерелье жемчужных облачков, лишь слегка окрашенных румянцем. Солнце садилось за Эргюнеш.

Как я сетовал на почтенных старцев! Уставились на молодой месяц, будто никогда не видали. И закат мог бы быть поскромней. Каждое облако, напитавшись прощальным блеском, само становится светоносным и длит до бесконечности ушедший день.

А впрочем, к чему досадовать на стариков, которым невдомек, как я стремлюсь к Халлы и призываю в помощь густые сумерки? Знай они об этом, не стали бы преграждать путь, подобно зарослям колючки.

На берег Дашгынчая я пришел с мешком, чтобы принести домой немного соломы. Но пока бродил, отвернулся в сторону, отошел на два шага — мешок таинственно исчез. В недоумении я подошел к ближайшей копне на пригорке. Увидал прорытую дыру вглубь. А мешок скатился с пригорка, кто-то наверняка нарочно столкнул его.

Вдруг мне зажали глаза холодными ладошками. Трепетные пальчики-льдинки мгновенно наполнили кровь пламенем.

— Кто это? — прошептал я, хотя знал, что только Халлы может одарить таким пылким, хотя и мимолетным объятием.

Я боялся произнести имя вслух, чтобы не прервать мига, слаще которого у меня уже и не случалось в жизни.

— Угадай. Иначе не отпущу. — Она подражала мальчишескому петушиному голосу с хрипотцой.

Я крепко ухватился за полу овчинной шубейки, она попыталась вырваться, и мы оба упали на соломенное ложе. Будто два небесных метеорита столкнулись в глубине Вселенной и, не захотев избежать своей судьбы, рухнули на ночную землю. О, если бы зарыться поглубже в землю, чтобы навеки остаться друг подле друга! Пусть мы превратимся в черные безгласные валуны. Чтобы мимо протекали бы реки. Чтобы сверкали небесные гостьи-молнии. Чтобы кому-то послужить дорожным знаком, не дать заблудиться…

Нет, ничего подобного мне, неопытному юнцу, не приходило тогда на ум. Много позже я понял: подобные весенние ночи не повторяются. Лишь однажды суждено было нам с Халлы лежать обнявшись, ощущая спинами благословенную землю, полную сучков и колючек, озябшую от недавних снегов.

Мы оба молчали. Халлы, должно быть, от смущения, а я от боязни, что с первым произнесенным звуком исчезнет очарование нашей странной близости. Щека Халлы прижималась к моей. Как раньше ее пальцы оледенили мне веки, так сейчас щека жгла словно раскаленный брус железа. Несколько горячих капель скатились мне на губы, оставляя солоноватый вкус.

— Ты плачешь? Почему?

— Разве плачу? Я не заметила.

Одну руку она положила мне на грудь — и ладонь словно прикипела. Другую руку я сжимал в своих. Как нежны ее пальчики! Кажется, стисни покрепче — и они хрустнут будто сосульки. Но эти слабые руки — мое богатство, мой мир, моя вселенная!

Незаметно опустился туман; все вокруг облачилось в венчальное платье. Моя рука трепетно тронула девичью грудь. Халлы с внезапной силой оттолкнула меня.

— Чего ты делаешь?! — вскрикнула она в смертельном испуге.

— Сам не знаю, как получилось… Прости, Халлы.

Она долго молчала. Наконец пальцем провела по моим губам.

— Ты любишь меня, Замин?

Я с силой сомкнул объятие. Ощутил частый стук ее сердца.

— Значит, ты будешь навсегда моим мужчиной?

Теперь стало страшно уже мне. Я должен был оберечь нас обоих.

— Встань, Халлы, отряхнись. Ты сама не понимаешь, о чем говоришь.

И вдруг она спросила звонким дурашливым голосом:

— А ну, сознайся, ты хоть раз брил усы?..

…Не знаю, бывают ли у других такие наивные, такие завораживающие мгновения первой любви? Позже я сочинил стихи:

Солнце прилегло на грудь горы.

Моей голове мало вселенной!

Как же она умещается

На груди у любимой?

Больше подобных слов я от Мензер никогда не слышал. Боялся напомнить о них даже в шутку («А что ты мне сказала тогда, у копны сена?»). Видно, у разных людей все происходит по-разному: одни произносят главное слово слишком рано, другие — слишком поздно. Но как тяжко складывается судьба у тех, кто поспешил!..

Теперь мы встречались с Мензер только по деловому поводу. Она перебралась в райцентр, занимала должность заведующей отделом народного образования. Мы виделись на собраниях — и больше нигде! Каждый мой шаг был на виду, мог толковаться вкривь и вкось. Раньше она опасалась пересудов, теперь — я. Моя затянувшаяся холостая жизнь вызывала нарекания. «А семью когда привезете из Баку?» — спрашивали все чаще. Я отзывался с принужденной улыбкой: «Товарищи, видимо, не в курсе? Я не женат. А моя мать живет здесь».

Но и мать качала головой: «Даже если сошьешь одежду из листов Корана, никто не поверит, что ты безгрешен. Вечно жить бобылем не по-людски, сынок!»

Во мне крепла решимость объясниться с Мензер откровенно. Многое уже разделяло нас. Но, может быть, прошлое перетянет? Судьба сердечных привязанностей непредсказуема; иногда они десятилетиями сохраняют свежесть, а случается, вянут и блекнут после единственной встречи.

Я снял трубку и набрал номер отдела народного образования:

— Это Вагабзаде. Добрый день, Мензер-муэллиме!

— Здравствуйте. Я еще не успела поздравить вас… Вот уж чего не ожидала!.. — она запнулась, смущенная тем, что сорвалось с ее уст. Другим тоном добавила: — Я вас слушаю.

— Хотелось бы встретиться.

— Конечно. Мы уже посоветовались с товарищами и подготовили данные. Явимся на прием в любое время.

Мне показалось, что она не одна. Вздохнув, отозвался:

— Есть намерение вместе с вами посетить какую-нибудь школу. Дам знать дополнительно, если не возражаете?

— Не возражаю. До свидания.

4

Всякий раз, покидая райцентр, колеся по ухабистым районным дорогам, я с чувством виноватости вспоминал о Билале. Было совестно, что до сих пор не выбрал времени, не проведал их с Халимой. Они могли вообразить, будто старый знакомый зазнался. Раньше людей разделяло богатство, сейчас зачастую — высокая должность. «Стоило человеку построить новый дом, как он уже чванился, смотрел на остальных словно с вершины горы», — рассказывала моя мать. Нынче добротным домом никого не удивишь, даже двухэтажным, с застекленными верандами. Но чином, положением кичатся еще многие. Ждут, чтобы за ними «птиц таскали». В старину, когда богач или знатный человек выезжал на охоту, ловчих птиц везли следом, и слуги много терпели от хищных соколов и чоглоков[12], которые клевали их до крови. Но зато какая честь! «Я ездил на охоту с таким-то. У меня на руке сидела его птица!»

Возле каждого должностного лица вертятся любители «подержать птицу»! И разве не ласкают слух начальника подобострастные нашептывания? «Слава аллаху, сегодня у вас свежий вид. Вы в отличной форме!» «Поверьте, план тянем только благодаря вашему руководству!» «Неужели это ваш собственный проект?! Да вы, оказывается, еще и выдающийся инженер!» «Какая красотка секретарша! У вас… хе-хе… отменный вкус». «Вы тонко разбираетесь в людях! Ваши выдвиженцы отличные работники». Понемногу очарованный чинуша начинает признавать за собой исключительные таланты, резвый ум, глубину натуры. Вот он уже и стишки пробует кропать — он, который кроме «чижика-пыжика» не заучил на память и пары строк! Стишки печатают, издают, публично хвалят… Как же не увериться, что ты семи пядей во лбу?..

Билал вправе причислить меня к подобным типам: время шло, а мы так еще и не повидались. С какой застенчивой надеждой он произнес по телефону: «Это товарищ Вагабзаде? Замин Вагабзаде?» Халимы поблизости не было. Она наверняка не утерпела бы, вырвала трубку или хотя бы подсказала громким шепотом: «Да поздравь же ты его, увалень!» Билал промолчал. Он не изменил своей обычной сдержанности. Внутренняя одинокость Билала, как я узнал позже, имела корни в истории семьи, словно он так и не мог избавиться от горького вкуса пощечины, полученной его отцом еще до его рождения.

Вот что тогда произошло. В конце двадцатых годов бедняки крестьяне стали впервые объединяться в коммуны и артели, а богачи и кулаки сколачивать вооруженные банды, чтобы вернуть свои земли. Однажды ночью в окошко Сары-киши постучали рукоятью плетки: «Эй, седлай коня, Сары. Поедешь с нами». — «Чью дочку будем похищать?» — спросил он с принужденной улыбкой. «Нынче не до шуток. Сами уносим ноги», — ответили ему, выразительно щелкая затворами. С такими гостями не поспоришь.

Сары вскочил в седло, наскоро попрощавшись с молодой женой. Ему было тогда тридцать лет, и он славился силой на всю округу. «В отца пошел, в пехлевана[13] Чапыгу», — твердили люди. А отец его был силачом легендарным! Выступал на зорхане[14] перед самим тегеранским шахом, и шах велел будто бы нагрузить подарками ему целого верблюда…

Имя сына Чапыги тоже стало широко известно: на сельских праздниках он гнул к земле быка! Бандитам показалось выгодным распустить слух, будто советская власть преследует пехлевана Сары и что это именно он позвал их в горы для мести.

Напрасно молоденькая Бояз, только-только задернувшая полог новобрачной, со слезами уверяла, что мужа увели силой, ткнув ему в спину ружейное дуло. Понемногу и она уверилась про себя, что Советы не простят семье шахской милости, и втихомолку бросила в колодец кованый пояс с золотыми бляхами и серебряную уздечку — все, что осталось от былых подарков свекра.

Шло время, Сары не возвращался. Братья звали ее поселиться у родителей, но Бояз не погасила огня в мужнином доме. Однажды ей передали от него весточку: родится сын — назови Билалом по деду (Чапыга — было прозвище славного пехлевана). Но накликать на младенца беду запуганная Бояз не посмела. Она сказала всем, что сын наречен Чобаном и лишь на одной из страничек Корана неприметно обозначила день и месяц рождения рядом с именем Билала, думая оправдаться этим перед мужем.

«Хитро я придумала? — хвалилась позже она. — Даже англичанину не пришло бы такое в голову».

Спокойной жизни у Бояз, однако, не было. Милиция то и дело допрашивала: «Поддерживаешь связь с Ираном? Кого знаешь из друзей мужа по ту сторону границы? Куда девались подарки шаха? Где твой муж теперь?»

Она отвечала одно и то же: «Ни его самого, ни даже пыли из-под копыт его коня не видала». Братья сердились: «Не хочешь сама возвращаться в родительский дом, заберем хотя бы ребенка, спрячем его от глаз разгневанных властей». На самом деле они отвезли маленького Билала в Шушу, в детский дом.

Когда слух об этом просочился в горы, где скрывался Сары, тот пришел в отчаяние. Он захотел вернуться. «За что советской власти ненавидеть таких, как я? Разве у меня были свои земли или я держал в услужении пастухов? Аллах одарил меня сильными мышцами. Любил бороться с охотниками! Но если не велят выходить на зорхан, что поделать, больше не выйду. Запутали меня тут! Пойду с повинной. Если братья-мошенники хитростью отобрали у бедной жены нашего сына, ради кого мне еще жить?!»

Билал не любил вспоминать мрачные страницы семейной истории. Как-то вскользь сквозь зубы укорил отца: «Почему сразу не примкнул к советской власти? Не покинул врагов народа при первой возможности? Боялся? Чего? Многие преступления возникают из-за рабского страха. Что получил — получил по заслугам».

Младенца-сына Сары повидал лишь однажды. Он попросил передать Бояз, чтобы та вышла на крыльцо попозднее вечером с сыном на руках и с фонарем. Свет фонаря надлежит направить прямо на личико ребенка, чтобы отец издали, из темноты, мог взглянуть на него.

Но около дома была устроена засада, беглеца встретил град пуль. Вот тогда-то он и набрался смертельного страха… Что случилось дальше, Билал не знал. Тетушка Бояз поведала мне о том по секрету. Спустя несколько дней Сары явился с повинной. Он выудил со дна колодца злополучный пояс и щегольскую уздечку; выменял на них быка, вступил в колхоз.

Но счастье не возвращалось в многострадальную семью: Билала не было. Сары обошел все детские дома Шуши — ребенок исчез! Наконец Бояз осмелилась признаться, что сына зовут вовсе не Билал. Чобан Фараджзаде отыскался… Покинули они родное селение еще и потому, что поползли толки: настоящий-де сын Сары-киши давно пропал, растят теперь приемыша. Не хотелось, чтобы змеиное шипение смутило душу мальчику…

Ранние испытания, которых Билал не помнил, наложили на него свою мету: он рос неласковым и диковатым. Тетушка Бояз вздыхала: «Что делать? Мы уже старые люди. Других детей иметь поздно. Может, хоть внук к нам привяжется? А глядя на него, и взрослый сын подобреет…»

Сознаюсь, именно эти пришедшие на память слова о внуке незримо удерживали меня от желания немедленно повидать Билала. Ребенок Халимы… Но, как говорят в народе, и бревнами не преградить путь, если человек уже собрался.

Шофер был новичок в районе, он не знал, где расположена опытная станция. Слыхал лишь, что, где-то в долине Дашгынчая, вблизи слияния этой реки с Араксом.

— Амиджан, дай-ка ключи мне, — сказал я. — Если я как партийный работник еще новичок, то сидеть за баранкой мое давнее ремесло.

Дорога довольно долго шла вдоль водохранилища, влажный асфальт блестел в свете фар. Ехал я осторожно, часто нажимая на тормоза; сказывалась непривычка водить легковые автомобили.

В качестве кого же я спешу сейчас в дом Билала? Конечно, только как старший брат! Мне предстоит смириться с новым положением. Но как поведет себя сама Халима? Для нее существовали всегда одни крайности: непомерное властолюбие или рабская покорность.

«Почему спешу сломя голову, что мне надо?» — спросил я самого себя в очередной раз. Но даже для седобородого мудреца такой вопрос был бы не под силу. Чтобы успокоиться, навести в душе порядок, я свернул на обочину.

Стоял тихий теплый вечер. Молодой месяц, словно драгоценная брошь, приколот к безоблачному небу, а на расстоянии вытянутой руки от него блестела яркая Зохра — Венера. Сияние лунного серпа выстелило искусственное море мерцающим серебристым ковром. Мирно дремала голубая Земля. Ее плоские долины и округлые холмы, укрытые мглой, казались мне прекраснее звезд небесных! Любой самый слабый огонек — просочится ли он в щель из-под двери или взметнет искры лесного костра — таит в себе вечную загадку Вселенной. Сами того не замечая, мы живем среди звезд — больших и едва приметных, зеленых и оранжевых, голубых и багряных… Чтобы засветиться самому, незачем пересекать черту горизонта: плохое и хорошее — все рядом с нами, в нашей одной-единственной жизни!

Теперь я, пожалуй, отвечу на мудреный вопрос: куда же я так спешу? Спешу к человеческому очагу, способному согреть мое сердце. К небесному огню, заключенному в каждой живой душе. И в душе Халимы тоже — даже если этого не разглядел пока ее собственный муж! Не моя ли это первейшая забота — отыскивать в людях скрытые огоньки и помогать им сиять для всех? Когда смотришь на человека с надеждой, то даже в кромешной мгле его души пробьется навстречу тебе потаенный лучик…

Я подъехал к нескольким двухэтажным стандартным домикам. Окна их светились, но никого, кроме ленивой собаки, свернувшейся клубком у крыльца, на дворе не было.

Я нажал на сигнал, потом вышел и сильно затопал ногами, чтобы собачье тявканье оповестило здешних обитателей о позднем пришельце. Собака выгнула узкое длинное тело, внимательно взглянула на меня и приветливо завиляла хвостом.

— Эй, хозяин! Билал!

С веранды спустилась девочка, едва достающая головенкой до перил.

— Фараджзаде здесь живет?

— Здесь. Но его нет дома. Что сказать, когда вернется?

— Спасибо, малышка. Я дождусь.

За окном мелькнула чья-то тень. Грудной голос недовольно окликнул:

— Кого спрашивают?

— Моего дядю.

Я не смог сдержаться:

— Халима-ханум? Это же я!

— Замин?! Здесь? О аллах…

— Проезжал мимо…

— Так поднимайтесь скорее наверх!

— Может быть, зайду в следующий раз?

— Ни в коем случае! У меня волосы мокрые, мыла голову. Боюсь простудиться, а то бы уже сбежала вниз и поварешку под ноги кинула.

Я усмехнулся, вспомнив странный обычай кидать под ноги что-нибудь железное тому, кто давно не приходил в дом. Выключил фары, отчего весь двор погрузился в лунное мерцание, и стал медленно подыматься по крутой скрипучей лестнице. Возле дверей остановился, нерешительно постучал.

— Входи, Замин. Близкие не стучатся.

Я вошел. Две небольших смежных комнаты. Обеденный стол завален железками бигуди: Халима позабыла их убрать. Из спальни она появилась в атласном розовом халате. Голова замотана длинным шарфом из блестящих нитей.

— Эй, племянница, присмотри за самоваром! — приказала девочке.

— Нет, нет. Никаких хлопот. Завернул всего на минуту. Хотел узнать, где вы живете.

Она блеснула глазами.

— А разве до этого в дремучем лесу жили, что было нас не найти?

— Примите поздравления со свадьбой, — уклонился я от прямого ответа, — хотя и запоздалые. Жаль, меня не было тогда в Баку…

— Пришел бы свидетелем, не так ли?

Мы внимательно посмотрели друг на друга. Внутренняя преграда пала сама собой. Мы снова стали прежними Замином и Халимой.

Из кухни донесся запах дыма, Халима кинулась опрометью.

— Да побудь ты на месте! — досадливо вскричал я. — Поговорим немного.

— Сейчас, сейчас. Как ослушаться главы района? Наконец-то у нас тоже появился свой человек наверху… Иду, не сердись.

По пути она смахнула что-то с подоконника, горстью ссыпала в газету.

— Только и делаю, что прибираю за Бояз-арвад. У нас с нею разные понятия о порядке.

— Надо быть терпеливой, Халима.

Она иронически дернула плечом.

— Терпенье — единственная отрада узника!

— Но ты у себя дома, а не в тюрьме.

— Нахожусь под вечным домашним арестом. Узница и служанка в одном лице.

— Каким же знатным дамам ты прислуживаешь?

— Дамам в сельских юбках до пят. Кавалерам с папахами из облезлой овчины и в грязных сапогах, которые плюются табаком на пол. Продолжать или довольно?

Она прикусила язык, видимо опомнившись. Совсем не так положено встречать долгожданного гостя! Слегка покраснела и, чтобы схлынуло раздражение, обвела взглядом стены с несколькими картинами, видимо, какого-то местного самоучки: пойнтер, похожий больше на волка, летящая утиная стая и неправдоподобный густой закат над лесом. Глаза ее медленно наполнялись слезами.

Даже такая — раздраженная, обиженная — она показалась мне необыкновенно красивой! Гораздо красивее, чем прежде. Щеки ее отливали цветом спелого персика. Накрученный тюрбан придавал экзотический вид склоненному лицу. На длинных ногтях блестел свежий лак, розовый, как лепестки яблони.

— Замин, разреши сварить тебе кофе! — взмолилась она. — У нас кофе не в ходу. Свекровь выходит даже во двор, чтобы только не слышать запаха.

— Чашечку выпью с удовольствием. А Билал скоро вернется?

— Не знаю. Он в Кировабаде. Обещал к вечеру. Это, впрочем, его дело. За опоздание его никто бранить не станет.

Девочка, приоткрыв дверь, робко пискнула:

— Сестра, чай заварить?

— Мы не собираемся пить чай! — И, не дожидаясь, пока дверь снова прикроется, зло выпалила: — Этого недомерка приставили за мною шпионить. Чтоб шагу не сделала из дому. Говорю тебе: я узница!

Она в раздражении сдернула с головы шаль, и влажные волосы рассыпались по плечам.

— Здешний воздух пошел тебе на пользу, Халима.

— Что? Изменилась?

— Только к лучшему. Твоя мать должна меня хорошенько угостить при встрече.

— За что это?

— Я познакомил ее дочку с прекрасным парнем; она замужем за человеком, у которого большое будущее.

— Погоди с угощением. Сама угощу, если вырвусь за стены своей крепости. — Она рывком поставила кофейник на стол, и кипяток выплеснулся на скатерть. — Вода разлилась — добрая примета. Значит, будет все-таки по-моему. Ах, Замин! Если бы ты знал, как мне тоскливо! В Кировабаде я хоть работала. Здесь живем на отшибе. До ближайшего селения десять километров, транспорт только попутный. Целыми днями смотрю на дверь: когда господин ученый оторвется от своих опытов, вспомнит обо мне? Но он и дома уткнется в микроскоп и разглядывает всякую чепуху вроде арбузных семечек. Давно бы сбежала — перед родителями совестно. Как я завидую тебе! Ты сам себе хозяин. У тебя есть цель, убеждения. Даже когда ты был простым шофером, вечно за что-то боролся, чего-то добивался. Ты оставил без сожаления квартиру в Баку, приехал в глушь! И я знаю: здесь ты тоже сумеешь быть счастливым!

— При желании работа найдется для каждого.

— Проповедуй на собраниях!.. Ты не спрашиваешь, почему я вышла за Билала? — Она ухватилась обеими руками за край стола, так что костяшки пальцев побелели. — Скажу. И можешь меня презирать сколько вздумается! Видишь ли, в эту пору среди моих подруг появилась мода выскакивать за умненьких перспективных мальчиков моложе себя. Все равно, что красить в рыжий цвет волосы и носить брюки. Не все ли равно мне было тогда? Я ведь ни во что не верила, ничего не ждала…

— Халима! Вот это и есть самая опасная «мода» — твое безверие! Скепсис, цинизм… Но дешевка схлынет, как накипь.

— И что явится на смену?

— В мире столько прекрасных, интересных вещей!.. Халима, дорогая, безверие хуже, чем врожденная слепота. Человек становится не только беспомощен перед жизнью, но и враждебен ей.

Она слушала меня, опустив голову.

— Кое во что я продолжаю верить, — произнесла совсем тихо. — Верю в любовь, которая вечно манит к себе и вечно недостижима… Сильное чувство на всю жизнь способен вызвать лишь мужчина, сдержанный в признаниях.

— Тогда тебе повезло! Из Билала слова лишнего не вытянешь, — поспешно вставил я.

— Но я не люблю Билала! Ты это хотел услышать? И никогда, никогда не любила!

Я невольно оглянулся: прикрыта ли дверь на кухню? В замешательстве перевел взгляд на самодельную картинку: клюквенный закат и кособокие утки.

— Испугался? Я сама говорила мужу не раз. А про себя корила еще кое-кого, кто причастен к этой истории.

Я молчал. С трепетом ждал, что Халима назовет, кого она винит в своем несчастливом замужестве. Неужели ее печальный брак без любви на моей совести?.. Ожидание стало невыносимо, и я заговорил сам. Торопливо, сбивчиво. Хвалил Билала, прямо-таки превозносил его до небес! Кто еще в его возрасте так блестяще защитил диссертацию?! Пользуется таким уважением в научных кругах?! Столь заслуженно носит звание профессора, должно быть самого молодого в Азербайджане!

Она слушала не перебивая, с какой-то унылой покорностью.

— Что ж, — вздохнула наконец, — ты так хорошо изучил состав золота, что можешь плавить его сам. Тебе есть за что благодарить Билала. Как знать… Уважение к моему отцу Зафару-муэллиму, настырность Баладжи-ханум могли принудить и тебя оказаться на его месте…

— Халима! Давай больше никогда не говорить о прошлом. Жизнь не только горбит спину, она учит человека благоразумию.

— Ты хочешь сказать, что мы уже не молоды. Можешь не повторять. У меня достаточно седых волос. — Она обеими руками приподняла пышную массу влажных кудрей. — Не удивляйся. Я их крашу.

Тон, каким она это произнесла, напомнил мне прежнюю взбалмошную Халиму. Она хвасталась сединой, как ребенок игрушкой! Не ощущая ни груза прожитых лет, ни сердечного удручения перед недалекой старостью.

— От ранней седины есть верное средство, — шутливо бросил я. — Надо, чтобы их повыдергала ручка младенца.

Не знаю, как она приняла намек. Дверь скрипнула, и боязливая девочка мышкой скользнула в комнату.

— Сестра, — с легким упреком проговорила она, — ужин готов.

Я поспешно поднялся с места:

— Мне пора. Как жаль, что не дождался Билала. И где это Билал запропастился? — Я нарочно повторял его имя, чтобы рассеять подозрения крошечного существа, которое бросало на меня ревнивые, беспокойные взгляды. — Прошу, передайте Билалу, что я непременно хочу его видеть. Скажи, дочка, ваша собака привязана?

Девочка впервые улыбнулась:

— Она не обижает гостей, дядя. Если хочешь, я ее отзову.

— Не надо, — вмешалась Халима. — Сама провожу.

Когда мы вышли во двор, Луна и Венера сияли еще роскошнее. Небесный художник выбрал для них достойную раму: затихшую землю и безбрежные небеса.

— Полюбуйся, Халима! Какая красота!

Она в легком замешательстве оглянулась, не зная, куда смотреть.

— Ах, это… Тебя привлек сельский пейзаж?

— Не угадала. Взгляни на небо. На кого, по-твоему, похожи месяц и Зохра? Звезда словно прелестный ребенок. А месяц сходен с тележкой, которую деревенские ребятишки мастерят из арбузной корки. Шаловливая Зохра тащит тележку по стране звезд, словно по цветущему лугу. Она станет срывать звездочки одну за другой, пока не наполнит тележку доверху, и тогда отвезет в подарок матери.

Помолчав, Халима спросила:

— Все еще сочиняешь стихи, Замин? Одно время я надеялась, что ты станешь настоящим поэтом. Жаль, ошиблась. Пожалуйста, если зарифмуешь свою фантазию, пусть небесный ребенок везет арбузную тележку отцу, а не матери. Мне надоело даже слышать про арбузы!.. — И проворно добавила, чтобы не обидеть меня своей иронией: — Как ты назвал эту звезду?

— Зохра. У нас она зовется просто Дан улдузу — утренней звездой.

— Есть такой эстрадный ансамбль «Дан улдузу», — пробормотала Халима.

— У римлян утренняя звезда именовалась Венерой. Но мне больше нравится имя Зохра. Это имя моей матери. Древние считали Венеру священной. И в самом деле! Что более священно, чем мать, начало всякой красоты?

— Говорят, есть народы, у которых женщина презиралась, — задумчиво сказала Халима. — Не знаю, о чем же они тогда пели в песнях? — И вдруг с придыханием у нее вырвалось из самой глубины души: — Не покидай меня больше! Не уезжай…

Сколько мыслей и опасений осаждали сознание, пока я ехал к дому Билала! В кромешной тьме они безжалостно грызли мозг. На обратно пути лишь одна жалобная нота звенела скрытыми слезами: «Не покидай…»

5

В середине рабочего дня Сейранов принес зеленую папку:

— По поручению товарища Латифзаде. Велел передать вам.

— Что это?

— Скоро отчетно-выборные собрания в колхозах. Кое-кого из председателей придется заменить. Здесь список кандидатур.

— Прекрасно. Выберется время — обсудим. Это ведь не срочно? Я хочу получше разобраться в местных делах.

— Время терпит, — охотно согласился Сейранов, уловив мою мысль.

Однако, оставшись наедине, я немедленно потянулся к папке. Документ оказался на редкость лаконичным: в одной графе название колхоза, в другой — фамилия предполагаемого кандидата. Ни характеристик, ни оснований.

Я позвонил Латифзаде, заместителю по идеологии:

— Вы видели список председателей колхозов?

— Проглядел. Вообще-то этим у нас занимается первый секретарь… А что?

— Ничего. Благодарю. — Я положил трубку.

Мои личные воспоминания о колхозных перевыборах были весьма скудны. В первый военный год крестьянский сход прошел горячо и заинтересованно. По радио тогда еще никого не созывали да и объявлений не вывешивали. Уже за несколько дней селение гудело! Помню наскоро намалеванный лозунг: «Проведем собрание с большевистской критикой!» Слово «критика» было малознакомо; в школе его не употребляли. Но на сходе заговорили о недостатках, и я понял, в чем дело. В одной бригаде до сих пор не кончили пахоту. На мельнице не выписывают квитанций. Поливные канавы не очищены. Дети председателя не вышли на общий субботник. Водовоз жаловался: просил у бригадира пару волов, чтобы месить саман для кирпича, а тот его обругал: «Сам топчи грязь, если тебе нового дома захотелось!» «Бригадир прав, — сказал председатель, — волы нужны колхозу». Но водовоз возмутился: «Ты горазд критику душить! Не надо нам такого председателя!»

Когда я уже учился на водительских курсах, перевыборные баталии длились по трое суток, пока наконец сельчане не сказали тогдашнему руководителю района: «Есть у вас толковый человек на примете — привозите. Пощупаем, что за птица. Но если и он станет радеть «своим», такого нам даром не надо!»

Пробежав все это мысленно, я снова набрал номер Латифзаде:

— Может быть, соберем у меня актив? Поговорим о будущих колхозных председателях. Какие люди нам нужны?

— Я передам ваше распоряжение Сейранову.

Работая уже больше двух недель бок о бок с Латифзаде, я все пытался разобраться в его характере. Бросилось в глаза, как он ел: откусывая хлеб, держал раскрытую ладонь возле рта, ловил крошки. Когда трясут тутовое дерево, тоже расстилают палас под ветвями, чтобы ни одна ягодка не затерялась. Ел он обстоятельно, со вкусом. А вот говорил бесцветно, готовыми газетными фразами: «Меры будут приняты», «Указания даны», «Решение поэтому вопросу готовится…» Ударение у него ставилось всегда на последнем слове, что придавало речи нудную искусственность.

Ну, а что еще, кроме чисто внешних примет, мог я сказать о Латифзаде? Пожалуй, пока ничего. В Баку его рекомендовали мне как «надежного работника», хорошо разбирающегося в идеологических вопросах. Но такова обычная дежурная характеристика! Обо мне тоже сказали: надежный товарищ. В нас обоих предполагалось одинаковое качество: уменье руководить. А ведь мы такие разные! Я был бы более польщен, услышав о себе: справедливый, бескорыстный, располагающий… Конечно, слово «надежный» многозначно. Оно исключает, например, корыстолюбие — болезнь последнего времени. В ловушку стяжательства попадают даже заслуженные люди, облеченные большим доверием, на высоких постах. Одними заклинаниями «чур меня, чур!» от гнусного поветрия не спасешься. Нужно хирургическое вмешательство. Резать придется по живому…

Когда я работал на автобазе, наше с Икрамовым упорство и нетерпимость к плутням уже стали приносить плоды. «Левые» рейсы прекратились. Но как влиять на людей, которые сами привыкли распоряжаться? Их болезнь не видна постороннему глазу и именно поэтому проникает глубоко, как безобразная опухоль.

«Надежность» Латифзаде, разумеется, ценное качество. Оставалось научиться работать с ним рука об руку.

Мой кабинет дружно заполнялся, и я искал первые слова:

— Вы знаете, по какой причине вас пригласили? Не станем же терять времени. У меня всего одно предложение: перечтем сообща список кандидатов, выскажем свои соображения, а потом доведем наши рекомендации до сведения колхозников. Дадим им время обдумать и подготовиться. Какие будут мнения?

Все молчали. Латифзаде с недовольным видом возразил:

— До выборов два месяца. О чем говорить с колхозниками?

— Вы считаете, мы опоздали?

— Да нет, что вы! Совсем наоборот. Преждевременно. Если уже сейчас сообщить им, что в колхозном руководстве намечаются перемены, это же вызовет полнейший хаос! Посеет анархию. Ни о чем другом и говорить не станут.

— Неужели так-таки ни о чем? — с наигранным простодушием удивился я.

Латифзаде приосанился и посмотрел на меня сожалеюще:

— Конечно, вы привыкли иметь дело с рабочим классом, товарищ Вагабзаде. У него самосознание гораздо выше. Тот или другой директор, рабочие будут выполнять свои обязанности с полной отдачей. Трудовой накал…

Чтобы не дать ему съехать на колею обкатанных фраз, я прервал:

— Хорошо. Посмотрим сначала, какими кадрами мы располагаем и кого наметили. Я читаю: колхоз «Красный Азербайджан», председатель там товарищ Веисов…

По кабинету прошел подавленный вздох. Прошелестел странный шепот, похожий на движение занавесок при сквозняке.

Послушаем сперва мнение председателя районного комитета народного контроля товарища Афганлы Эйваз Шамси оглы, — сказал я.

После столкновения в Чайлаге Афганлы в райкоме не показывался, и было трудно судить, повлияли ли на него тогдашние события. Сегодня, входя в кабинет, Афганлы чересчур крепко пожал мою руку. Но сел подальше и не отрывал глаз от пола. Это наводило на подозрение, что в резких словах председателя колхоза была своя правота.

— Наше мнение о Веисове не очень хорошее, товарищ секретарь, — осторожно начал Афганлы, блуждая взглядом по сторонам. — Пора очистить колхозное руководство от нечистоплотных в нравственном смысле руководителей. Так делают сейчас в других районах. Если председателем будет избран добросовестный работник, он сумеет подтянуть дисциплину. Дисциплина в колхозе первое дело!

— Разумно, — поддакнул я. — Только мне как новичку, мало знакомому с местными кадрами, хотелось бы услышать от вас факты. А уж затем делать выводы.

Просьба не застала Афганлы врасплох. Он отодвинул стул, выпрямился и закончил пространно и убеждающе.

Однако уже первый «факт» вызвал приглушенные смешки и шушуканье. То был рассказ о… председательской корове! Переселяясь на центральную усадьбу, Веисов привел свою корову к Ибишу и попросил пасти пока вместе с колхозным стадом. Буренка оказалась норовистой, она боднула двух стельных коров, которые скинули до срока. Веисову об этом не сообщили; просто отпилили драчунье рога. Якобы это и вызвало у председателя затаенную ненависть к пастуху, желание отомстить ему.

Судя по настроению собравшихся, давно известный всем анекдот не воспринимался серьезно. Сейранов потер подбородок и бросил косой неодобрительный взгляд на Афганлы.

— Факт отсечения рогов установила ваша комиссия? — не моргнув глазом спросил я.

Отозвался начальник милиции Шамсиев. Он вышел вперед, в голосе его звучало торжество:

— Фотодокументы приобщены к делу, товарищ секретарь!

— К какому делу?

— Суммировав обвинения в адрес Веисова, мы начали следствие.

— Вот как? И что же выяснилось из этого следствия?

— Имеется еще один факт. Несколько колхозников заявили, что председатель живет не по средствам, и в доказательство принесли два казана, в которых должно было готовиться обильное угощение по случаю рождения у председателя сына. Оч-чень вместительные казаны, доложу вам! Веисов сознался, что казаны принадлежат ему. Мы составили акт…

Начальник милиции от усердия перегнулся через стол, вот-вот ляжет на него грудью.

— Что касается Ибиша, труженика с мозолистыми руками, которого преследует своей местью председатель, то он поступил с высокой сознательностью. На следующий день после вашего посещения фермы, учитывая критику, Ибиш на собственные средства пригласил специалистов, и доильные агрегаты уже смонтированы.

Я потерял терпение:

— Должно быть, таким способом он хочет отвести глаза от семерых собственных коров, которые живут на полном казенном довольствии, а на время проверки он их отгоняет в лес? Вам об этом известно, товарищ Шамсиев? Жаль, жаль… Вы забыли пословицу: собака, которая не умеет лаять, обязательно приведет в конуру волка. Заглядывая в кастрюлю председателя, вы, может быть, и предостерегли его от злоупотреблений — если он держал таковые в голове, что, кстати, абсолютно не доказано! — а вот Ибишу явно повредили, не докопавшись до мелких плутней и открывая ему тем самым дорогу к более серьезным преступлениям. Садитесь, товарищ Шамсиев, и вы, товарищ Афганлы. Факты ваши дутые. Перейдем к следующим фамилиям. Председатель колхоза «Шафаг» Гусу Мамедов. У кого есть какие соображения?

Начальник милиции снова вскочил. Я остановил его нетерпеливым жестом:

— Мы просто обмениваемся мнениями, товарищ Шамсиев. Можете говорить сидя.

Я заметил, как Афганлы украдкой ткнул его в бок, но Шамсиев не понял сигнала.

— Против Мамедова говорит такой факт, — отрапортовал он, — построил себе дом из пяти комнат. Без согласования с руководящими товарищами. Вообще-то он старательный председатель, его даже выдвигали депутатом в республиканский Совет, и новые дома у них строят многие колхозники. Но когда дело касается личной усадьбы, необходимо согласование. Пять комнат на пять человек семьи, да еще крытая веранда, да еще беседка во дворе, увитая виноградом. Явные излишества! К тому же колхозники у него строятся по старинке, фасадом куда вздумается, а не рядами, чтобы была ровная улица.

— И давно вы взяли председателя Мамедова под столь бдительный прицел?

Недалекий Шамсиев захлопал веками. Афганлы поспешил на выручку:

— После последнего пленума, товарищ секретарь!

— Нет, я ездил туда и раньше, — простодушно сознался Шамсиев. — Как уполномоченный райкома по их хозяйству. Лично участвовал в сборе винограда.

— Это хорошо, что лично участвовали, — похвалил я. — К председателю, наверно, тоже не раз заходили? Чайку попить? Дом вам тогда нравился?

Не дождавшись ответа и сжалившись над ним, я объявил перерыв. Попросил, чтобы мне принесли личные дела остальных председателей. Просматривая их, припомнил такую историю.

Я только приступил к работе в профсоюзе работников транспорта, как ко мне явился председатель месткома одного из управлений. Его внешний вид вызвал поначалу веселое недоумение. Это был толстяк коротышка, перепоясанный солдатским ремнем. Очень смуглый цвет кожи контрастировал с кипенно-белой сединой и багрово-красной плешью во всю макушку. Однако окружающие воспринимали трехцветного человечка без всякого комизма. Звали его Али-киши. Он вошел без стука и, усевшись возле стола, представил мне длиннейший список из двадцати трех пунктов, по которым ждал помощи или положительного решения. Первым номером шла путевка в крымский санаторий для него самого. Вторым — жилье для четырех членов месткома. Затем командировка в Прибалтику для обмена опытом. И, наконец, десять автобусов пионерскому лагерю. Последнее оказалось разрешимым: из министерства автобусы обещали в ближайшие дни, так что пионеры на экскурсию поедут. Остальное решить с ходу мне было не под силу. Али-киши не стал настаивать и ушел с довольным видом. Секретарша, давясь от смеха, посоветовала в следующий раз читать его списки с конца. «Вы выполнили его просьбы?» — «Только одну». — «Конечно, последнюю?» Оказывается, это была обычная уловка маленького Али-киши: выставлять множество несусветных требований, чтобы добиться одного лишь скромного решения, по-настоящему необходимого ему.

— Давайте мы приступим к списку с конца, — предложил я после перерыва.

Дело пошло быстрее. Но когда речь зашла о председателе колхоза «Араз», Сейранов как бы мимоходом спросил у Афганлы (тот числился уполномоченным по этому хозяйству):

— А как его дело в прокуратуре?

Оказывается, в период увлечения узкой специализацией председатель не моргнув глазом извел все колхозное овцеводство! Отары были уступлены соседям, как у нас говорят, «по цене воды», то есть за бесценок. По самым приблизительным подсчетам колхоз понес убытков на сто пятьдесят тысяч рублей. Председатель получил партийное взыскание, но от должности не отстранили.

— А вы какое взыскание получили? — спросил я у Афганлы.

— При чем же тут я? Вина председателя.

— Вы уполномоченный райкома и отвечаете перед бюро. Пять тысяч муравьев уползут — и то нельзя не заметить! Однако об овцах вы умолчали. Почему? Не было ли в этом для вас личного интереса? Я пока не утверждаю, только строю предположения. Очень уж разительна беспечная слепота в «Аразе» и сверхбдительность в «Красном Азербайджане», когда вы буквально заглядывали в кастрюли Веисова. И почему вы с товарищем Шамсиевым считаете само собою разумеющимся, что председатель колхоза должен брать у кого-то разрешение на постройку дома? Неужели и ложки-плошки тоже покупать с разрешения райкома?! Нелепость. В общем, никаких серьезных ошибок у председателей колхозов в этом списке не вижу. Предоставим дело на усмотрение колхозников. Им виднее, кто хорош, кто плох.

Мои слова были встречены гробовым молчанием, словно все внезапно оказались на заброшенной мельнице, а не в людном кабинете.

— Может быть, товарищ Латифзаде выскажется?

Я повернулся к нему лицом. Он вздрогнул в замешательстве. На лбу осталась вмятина от сжимавших его длинных пальцев.

— Хозяйственные вопросы не в моей компетенции.

— Боюсь, что некоторые коммунисты нашего района неправильно поняли курс ЦК. Когда меня направляли сюда, напомнили ленинские слова о трех главных врагах: чванство, безграмотность, взяточничество. Это применимо и к нашему району. В нем распространилась нравственная глухота; жалобы трудящихся месяцами не разбирались; если кого-то и наказывали, то келейно, без огласки. Район скатывался все ниже и ниже.

Латифзаде недовольно задвигался.

— Не будем впадать в идеализм, товарищ Вагабзаде, — веско произнес он, явно желая блеснуть теоретической подкованностью. — Первая забота всегда об экономике.

— Не путайте идеализм с идейностью, товарищ Латифзаде. Идеи — наше главное оружие!

— Борьба со взяточничеством — дело административных органов. Для этого существует милиция, суд.

Меня искренне огорчало нежелание понять суть разговора. Люди разошлись настороженные и неубежденные.

Из окна потянуло сквозняком. Звук булькающей воды, которую Сейранов наливал из графина, заставил меня окончательно очнуться.

— Пожалуйста, Мурсал-муэллим, составьте график отчетно-выборных собраний в колхозах. Но прежде надо собрать активы, чтобы довести до сведения колхозников наши рекомендации, уже сейчас определить состав будущего правления, подготовить мнения о председателе. Пусть поразмыслят, поспорят: кого они хотят избрать? Выборы заключаются не в том, чтобы в спешке, за два часа, решить судьбу колхоза. Если люди поднимают руку без души, они и не пойдут за таким руководителем.

Я говорил сбивчиво. Потянулся за таблеткой.

— Так нельзя, пожалейте свое сердце, — ворчливо сказал Сейранов, протягивая стакан с водою.

6

Я стал привыкать к родному селению. Меня помнили здесь только пожилые люди, которые отошли от дел, а молодежь не знала вовсе. Когда утром я шел пешком в город на работу, встречные стайки школьников почтительно здоровались. Этот старый обычай сохранился в глубинке. Все подростки были стройными, красивыми. Мальчики в школьной форме, девочки в ярких платьях и цветных шароварах. Они держались свободно и шаловливо: кидали в своих сверстников шиповником, убегали с их школьными сумками, всячески задирали мальчиков. Иногда мне даже хотелось унять резвушек. Но я сдерживался. «Они растут совсем в другое время. Пусть живут по своим правилам, ссорятся, мирятся… Может быть, когда вырастут, лучше научатся понимать друг друга?»

Ходить по гостям у меня не было ни желания, ни времени. Мать знала все сельские новости: у нас в доме дверь не закрывалась. Самозваные «тетушки» прямо-таки прикипели к моей матери! Мужчины стеснялись быть навязчивыми. Заглянул однажды новый председатель колхоза. Подумать только! Им оказался внук Абдуллы-киши, плугаря, который учил меня запрягать быков. Голубые глаза деда смотрели с лица молодого председателя…

Мензер не зашла ни разу. Я все надеялся, улучив минуту, спросить о ней у матери.

Однажды, подавая утром полотенце, мать вздохнула:

— Обе мои дочери отдалились от меня. Но я их не виню, у каждой свои заботы. Остыла я к жизни, сынок, теперь мне мало кто нужен. Спасибо Мензер — да пойдет ей впрок материнское молоко! — она ближе кровных. Как приедет в селение, прежде машину возле моего дома остановит.

Мне не терпелось узнать, когда же Мензер окончательно перебралась в город.

— Давненько, сынок. Замкнула дом бедной Гюльгяз и рассталась с грустным прошлым. Я привыкла к разлукам, но по Мензер скучаю. Сколько мы с нею переговорили обо всем! Она мне стала не соседкой, а подругой…

Мысли у матери по-стариковски путались. Частенько она замолкала на полуслове и, прикрыв веки, направляла свет глаз в недра памяти, словно ища там заблудившихся слов.

Собравшись с духом, неожиданно сказала:

— Сынок, до моих ушей дошло, что люди поносят бывший райком? Ты этого не позволяй. Нельзя позорить дом, в котором живешь. Твоя теперешняя должность будто горячий конь: разные на нем седоки, а дорога общая. Молю аллаха, чтобы ты не потерял уважение народа! Будь осмотрителен, не делай ничего с маху. На тебя люди смотрят.

— Вот как? — отозвался я с недовольной досадой. — Еще и работать не начал по-настоящему, а россказни обо мне уже ходят? К сожалению, мой предшественник непростительно запустил дела. Ведь когда-то наш район славился! Бывало, прочту в газете, что идем первыми по укосу трав, и так тепло станет на душе… Гнездо остается родным, даже когда из него улетаешь!

— В родных местах с человека и спрос больше, сынок.

Чтобы подтвердить свою мысль, мать запела вполголоса старый стих:

Не сворачивай с дороги:

Чтима истина одна!

Пусть лжецу подкосит ноги.

Будь пряма, моя спина!

Ощущая близость конца, она спешила передать мне все, что накопило ее сердце. Какие еще схоронены у тебя клады, нене?! Торопись, родная. Жизнь тает и тает будто свечка…

— Не прискучила старушечья болтовня? Ради аллаха скажи: не серчаешь, что я вмешиваюсь в твои служебные дела? И то правда, мне ли, темной сельчанке, указывать секретарю райкома: сюда иди, а сюда не ходи. Вон у тебя от раздумий уже и волосы поседели… Не принимай близко к сердцу все подряд, родной! Мир не переделать, в нем вечно по соседству хорошее с плохим. Поведай, о чем задумался.

— Сказать? Где бы ты меня положила, мать, если бы пришлось хоронить?

— Побойся аллаха, что ты мелешь?! Это родители на руках своих детей переходят в иной мир… Может быть, намекаешь, что мне самой пора составить завещание?

— Вот уж нет! Как ты могла подумать?

— Не хитри. Научился в городе околичностям… Смерть дело обыкновенное, житейское. От нее не надо открещиваться. Запомни, Замин, я хочу лежать на склоне Каракопека, чтоб отцовский очаг был у меня на виду. И все те тропки видны, по которым ходила изо дня в день, дома моих детей, крыши земляков… Проводите меня по народному обычаю — с песнями, но без слез. Долгов я не оставлю, обиженных мною тоже, надеюсь, не будет. Хотелось бы дожить до твоей свадьбы ради памяти отца, который покинул мир, когда вы были еще малютками. Тогда бы ушла с земли, не тревожась за тебя.

На душе у меня помрачнело. Зачем я только затеял разговор о смерти?

Мать молча обняла меня:

— Не хмурься, дорогой. Со мною твоя жизнь не кончается. Еще столько всего увидишь на свете! Не огорчай меня своей грустью.

После осторожных советов матери я ощутил настоятельную потребность как можно скорее повидать Мензер, чтобы услышать ее откровенное мнение о моих первых шагах в райкоме. Я позвонил в отдел народного образования.

— Должно быть, вы решили, Мензер-муэллиме, что новый секретарь забывчив в своих обещаниях? Согласны поехать по району прямо сегодня?

— Хорошо, — не сразу отозвалась она. — Кстати, есть личная просьба к первому секретарю: помочь освободиться от нынешней должности. По собственному желанию.

— Хорошенькое дело! Хотите бросить меня на поле боя одного? Да и как это будет выглядеть? Едва я приехал, как кадры уже разбегаются? Люди заподозрят, будто готовлю местечко для своих присных. Между прочим, хорошо известная вам Зохра тоже пушила меня вовсю, призывала к осмотрительности. Говорит: чем друзей превращать во врагов, лучше установить мир с врагами. У вас с нею был, очевидно, разговор на подобную тему?

— Нет, — Мензер отвечала очень серьезно. — Я поделилась только намерением покинуть свой пост. Зохра-хала одобрила. «Женщина не должна проводить жизнь в суете, как рыжий муравей», — сказала она. Тогда я попросила ее поговорить с вами. Хотелось бы снова вернутся в школу…

— Мы это обсудим позже. А пока поедем куда собрались. Неплохо пригласить кого-нибудь из инспекторов. Например, Мирзу-муэллима. У него большой опыт. Мне хотелось посоветоваться с ним.

— Вы могли бы поехать с ним вдвоем. Он знает положение дел лучше меня.

— Тогда придется по возвращении отнять у вас еще какое-то время, чтобы обсудить увиденное. Лучше отправимся вместе, навестим две-три школы, по дороге все обговорим.

Мензер и инспектор появились в селе Караахмедлы с опозданием. Мы с Сейрановым дожидались их на школьном дворе. Шли занятия, никто к нам не вышел. Возможно, учителя даже не догадывались о внезапном приезде начальства. Школа эта слыла местной достопримечательностью: она была открыта почти сто лет назад! Мензер много хлопотала, чтобы положить начало школьному музею: записала воспоминания бывших учеников, разыскала и привезла редкие фотографии из тбилисского архива…

Наконец, запыленный газик притормозил. На заднем сиденье я увидел разрумянившуюся Мензер. Что-то молодое, милое сердцу воскресло в смущенном выражении ее лица. Однако шаг ее был тверд. Она первая протянула мне руку.

— Мы не могли угнаться за вами, — сказала она с легкой укоризной. — Вы напрасно свернули в селение. Ребята сейчас на виноградных плантациях, в степных местах. Там временно идут и занятия, школа как бы переехала следом за учениками. — Обернувшись к Мирзе-муэллиму, она пояснила скороговоркой: — Мы с товарищем секретарем друзья детства, вместе росли. Может быть, вспомните, как я приходила к вам советоваться? Была мысль устроить его в институт физической культуры, но вы возразили: сельские парнишки и так с утра до вечера занимаются трудом на свежем воздухе, мужчине нужна серьезная профессия.

— Думаю, совет был правильным. Хотя наверняка огорчил вас обоих по молодости лет.

— Выходит, я могла навредить товарищу секретарю, если бы настаивала на этом пути?

— А ты уверена, что не навредила в другом? — шутливо ввернул я.

— Мне частенько приходится говорить людям горькие слова вместо успокоительных, — Мирза-муэллим словно не заметил нашей короткой перепалки. — Тут уж не приходится разбираться, кто перед тобою: простой школьник или секретарь райкома? Собственные убеждения дороже всего.

— У вас истинно учительская осмотрительность, уважаемый Мирза, — охотно подхватила Мензер. — Знаешь, Замин, — она назвала меня по имени, — если в разгар знойного лета сказать, что завтра ожидается солнечная погода, Мирза-муэллим обязательно добавит: это мы еще проверим. В любых достоинствах он отыщет хоть маленькое, но несовершенство.

— Надо мною висит груз лет, молодые люди. Жизнь учит осторожности.

— Вы учительствуете ведь уже почти полвека?

— Намекаете, что пора на пенсию?

— Что вы! Совсем нет…

Мы все-таки решили зайти в школьное здание, где шли занятия младших классов. Навстречу нам со школьного крыльца неверной походкой двигался молодой человек.

— Ну вот, так и знал, что наткнемся на этого красавца, — проворчал Мирза. — Давно пора его приструнить. Эй, Фазиль, куда направляешься?

— Рад видеть, почтеннейший Мирза… Не узнал сразу. Опять проверочка. Мензер-муэллиме, простите великодушно, не узнал вас. Какие посетители, однако!

— Фазиль-муэллим, познакомьтесь с новым секретарем райкома товарищем Вагабзаде. Он выкроил время, чтобы навестить школу.

Тот инстинктивно вскинул руку к горлу, чтобы поправить несуществующий галстук, и смущенно потеребил ворот неряшливо распахнутой сорочки.

— Душевно рад. Будьте моими гостями… Соорудим закусочку?

— Нет уж, голубчик, — в сердцах отрезал Мирза, — иди, куда шел. Если собирался везти на базар виноград, не стесняйся. Возвратишься при деньгах, с бутылками во всех карманах. Будет с кого брать пример твоим школярам! — И, обернувшись к Мензер, сурово добавил: — Пьяный учитель — это тоже, по-вашему, пережиток прошлого, уважаемая?

— Зачем мне себя обманывать, Мирза-муэллим? В гимназиях такое было бы невозможно. Нельзя черное называть белым. Разболтанность в нашей среде недавняя болезнь.

— Слишком много вы чикаетесь с подобными типами. Скажете, язык у старого Мирзы хуже, чем у змеи? Но как назвать того чинушу, который направил пьянчугу в школу? Разве можно доверить падшему человеку детей? Да что там… Сами все увидите, товарищ секретарь. Если хоть одна паршивая овца попадает в коллектив педагогов, подростки обезьянничают именно с нее!

Благодаря неприятной встрече хмурость, будто весенняя туча, больше не покидала Мензер.

— Помнишь наш класс? — шепнул я ей. — Чтобы одному подойти к доске, четверо вставали с места — такая была теснота!

Мензер потупилась, ничего не ответив. Моя попытка отвлечь ее не удалась.

Мы присутствовали на уроках, потом говорили с учителями.

— Не рискую давать педагогические советы, — сказал я, — вы в этом более компетентны, но на одном буду настаивать: на необходимости связать школьное дело с общепартийным. Сегодняшнее воспитание скажется на двух-трех поколениях вперед. В демографических показателях наша республика занимает по рождаемости одно из первых мест в Союзе. Это, конечно, прекрасно. Чем нас больше, тем мы сильнее, жизнеспособнее. Но представьте, что из школьных стен выйдут недоучки с сомнительным грузом знаний, зато с преувеличенными претензиями к жизни. Распространяясь на следующее поколение, этот наш брак удвоится и утроится! Разве можно такое допускать? Особое внимание следует уделять приобщению школьников к труду. Давно ли вы отправили старшеклассников на виноградники? Какие отведены сроки в учебной программе для помощи колхозам?

Мензер досадливо сказала:

— Каждый год руководители хозяйств клянутся, что разработают четкую систему. Но они не умеют организовать правильный цикл работ, поэтому школьниками просто затыкают дыры. А иногда ребята болтаются в колхозе без дела.

Заведующий учебной частью подхватил с горечью:

— Доходит до того, что сельхозработы превращаются в пугало. Родители, сами колхозники, грозят детям: будешь плохо учиться, останешься в колхозе. Бытует представление, будто настоящая жизнь начинается только за порогом родного дома. Должно быть, и мы, учителя, виноваты в этом. Мой сын, прошу простить за этот пример, с большой охотой ездит со студенческим отрядом в дальние края, работал в Казахстане. Одевается полностью на собственные деньги да еще привозит матери подарки. Он не лежебока, не лентяй. Но захочет ли он вернуться после института в родное селение? Сомневаюсь.

Разговор становится все жарче. Один из классных руководителей пожаловался на недостатки школьной программы:

— Нынешние дети усваивают все очень быстро. Надо использовать эту особенность, смелее вводить сложные предметы с первых классов. Пусть не отстают от своего века!

Другой сетовал на чрезмерную тягу ребят к пассивным развлечениям: увлекаются кинофильмами, но не хотят участвовать в самодеятельных драмкружках. Слушают зарубежную музыку и редко поют хором.

Мензер подвела итог:

— Мы подготовили предложения по всем школам района и вручим их вам, товарищ Вагабзаде, не возражаете?

— Всем добрым начинаниям райком вам помощник! Можете на это рассчитывать.

Когда мы уже шли к машинам, Мирза замедлил шаг.

— Товарищ секретарь, — виновато сказал он, — может быть, дальше поедете без меня? Целый день быть на колесах старому человеку не по силам. Завтра у меня рабочий день. Хочу добраться до этого бездельника Фазиля. — Глаза его вспыхнули. — Пока не вымету из школы таких, как он, ни в гроб не лягу, ни на пенсию не уйду!

— Возвращайтесь на машине Мензер, если она согласна, — сказал я.

Мензер молча кивнула, и мы сердечно распростились с Мирзой-муэллимом.

Когда снова двинулись в путь, подул свежий ветер со стороны гор, и сверток, брошенный к окну багажника, зашелестел газетной бумагой. Сидя рядом с шофером, я обернулся, думая, что Мензер хочет мне что-то сказать. Мы очутились лицом к лицу. Тот же ветер, косо ворвавшись через спущенное стекло, сильным порывом растрепал пучок ее волос, собранных на затылке, опутал лицо длинными прядями. Она пыталась отбросить их, проводя ладонью по щекам и подбородку, подобно тому, как путник в лесу хочет избавиться от налипшей паутины. Мой взгляд в упор смутил ее.

— Сверток вам не мешает? — спросил я.

Она прижала непокорные пряди обеими руками, и лицо, зажатое ладонями, поразило меня сходством с лицом юной Халлы. Вот такой она и была, когда я вез ее к дяде Селиму, отрекаясь от собственного счастья! Только в тот раз она сидела рядом со мною, на жестком сиденье грузовика, а нынче позади, на кожаной подушке. И машину не трясет по ухабам; она идет мягко, бесшумно…

…Когда я вышел из больницы, меня поджидало прощальное письмо. Мензер писала, что, если бы я остался беспомощным калекой, она без колебаний стала бы моим костылем, моей постоянной опорой. В этом решении ее не смогли бы остановить ни отец, ни все законы приличий. Но я жив, здоров, могу передвигаться без посторонней помощи — и это счастливейший день в ее жизни. Однако он и разлучает нас. Она должна ждать Селима. Не из страха перед злословием, но повинуясь внутреннему долгу. В истории воспеты прекрасные женщины Азербайджана; есть чьему примеру следовать! Пусть никто не скажет, что в наше время иссякла гордость Нушабы, сломилось мужество Томрис, запятнана честь Гаджар[15]. Но имеется и еще одно препятствие. Она застала у моей постели другую девушку. И разве под силу ей, знающей цену терпеливому чувству, поднять руку на существо, так преданное мне?! «Нет, Замин, — писала Халлы, — я оставляю тебя не одиноким. Ты живешь в большом красивом городе, возле тебя стойкие друзья. Сердце Халимы бьется любовью к тебе… Разве я могу ревновать или злобствовать на нее? Отказываясь от тебя, я буду знать, что твое счастье в надежных руках. Увы, наша любовь не дала нам ничего, кроме прекрасных обещаний. Выполнить их оказалось уже не под силу…

Прости, что не дождалась твоего полного выздоровления. Но я учительница, мое место в школе. Да и стоило ли затевать прежние разговоры, раз решение принято? Прошлое всегда буду помнить как светлую искорку. Что бы ни случилось со мною дальше, я смогу всегда почерпнуть в нем силу жить и надеяться. Трудно сказать, по каким дорогам в будущем пойдем мы оба. И скрестятся ли еще раз наши пути? Но одно мне ясно. Нельзя чтобы ты долго оставался перед выбором: юная девушка, яркая, как цветок, или удрученная бедами вдова? Поверь, я умею смотреть на истинное положение вещей не только глазами страсти, но и глазами разума.

Не отягощай совесть мыслью, что обрекаешь меня на одиночество. В душе я никогда не расставалась с тобой. В этом и заключено мое торжество. Мужественным людям не страшен приговор судьбы. Я проживу свою жизнь счастливо, обещаю тебе. Пусть кто-то с сомнением пожмет плечами, назовет меня пустой фантазеркой. Я-то знаю, что золотые самородки опыта добываются лишь ценой ошибок и самоотречения… На этом кончается наша история. Следующие страницы твоей жизни будут написаны уже другой женщиной».

Мне вручили это письмо, когда я впервые переступил порог своей новой квартиры. Помню, пол зашатался под ногами, как при землетрясении…

Наши глаза снова встретились. Что же скажет мне Халлы теперь? Повторит горькие слова отречения? Или из глубины ее души вырвется возглас, полный неистовой нежности: «Мне нужен только один мужчина в мире — это ты!»

Но за весь день Мензер не разомкнула уст и не произнесла ни слова.

7

Сидя за рулем, я подъезжал к дому Мензер, и вдруг взгляд наткнулся на чью-то знакомую фигуру. Пришлось притормозить. Городок маленький, и если заметят, что секретарь райкома два дня подряд останавливает машину у дверей учительницы Мензер, это непременно вызовет толки.

Но кто стоит будто на страже у порога ее дома? Так и есть — Мирза-муэллим. Я еще вчера уловил особенность его позы: обычно он стоит несколько скособочась, делая упор на одну ногу и давая отдых другой. Ходит, качаясь то в одну, то в другую сторону.

Я поздоровался с ним.

— Продолжим вчерашнюю поездку? Садитесь в машину, чтобы не устать.

— Какая усталость? Утро только началось.

Подошла Мензер.

— Переезжайте жить поближе, уважаемый Мирза, — ласково сказала она. — Тогда я смогла бы заботиться о вас.

— Ах, почему я не услышал такие слова лет сорок назад? — шутливо воскликнул он. — Не удивляйтесь, товарищ секретарь. Мы с Мензер-муэллиме как две половинки ореха: у нее знание теории, а у меня опыт, практика. Вот только побольше бы ей изворотливости, настырности! Слишком она по-женски мягка для руководителя.

Как всегда увлекаясь, Мирза молодел на глазах. Осанка его стала прямее, голос звучал бодро.

— Полноте, какие ваши лета, — любезно проговорил я. — Волосы почти без седины.

— У некоторых седина изнутри, — отозвался старый учитель. — Тот же Фазиль, молодой парень, а на поверку труха. Школьникам его можно демонстрировать только как отрицательный пример. Существует в педагогике и такой прием! Недаром пословица говорит: «Кто тебя научил обходительности?» — «Грубиян».

Мы продолжали беседовать в машине по дороге в одну из районных школ.

— Есть еще проблема, — сказала Мензер. — Нехватка преподавателей.

— Как? Разве штат не заполнен?

— Вы меня не поняли. Я имею в виду учителей-мужчин. Присутствие в классе воспитателя сильного пола дисциплинирует и подтягивает учеников. Мужское влияние вообще очень важно для детей.

Мирза подхватил:

— Конечно, мы самого высокого мнения о наших замечательных женщинах. Дело просто в особенности их характера. Мальчикам с детства нужны образцы твердости. Хотя бы для того, чтобы впоследствии брать верх над женами! — ввернул он, подмигивая.

— Какой же выход из положения?

— Очень простой. Помнить об этом в институтах, которые готовят школьных преподавателей.

— Вы правы. Подготовка кадров идет у нас словно с закрытыми глазами. Сколько, кого, куда надо — никто не знает. Недавно я был в колхозе. Там возводят животноводческий комплекс с собственным молочным заводом. Об одном забыли: о механиках-операторах! Случись пустячная поломка, все остановится. Обслуживать агрегаты некому. Пора вводить трудовую специализацию в старших классах, как считаете? Пусть виноградные колхозы готовят себе виноградарей, хозяйства молочно-мясного направления — животноводов…

Селение Гаялты лепилось по склону горы; дома вырастали прямо из скального камня и напоминали издали скопище ласточкиных гнезд. Окна смотрели на восток.

Когда машина взобралась по извилистой дороге, мы приметили людскую суету. Видимо, нас ожидали.

Горные хозяйства, более скудные и малочисленные, имеют в это время года небольшую передышку. Главным занятием здешних колхозов было издавна садоводство и разведение пчел. Последнее время в долине Агчая не без успеха стали культивировать посадки табака. Табак, давал солидную прибыль. Но возникло неожиданное затруднение: вкус меда изменился, потребительская кооперация отказывалась его покупать.

Передо мною на стол недавно легли выводы комиссии, которая обследовала Гаялты. Листая отчет страницу за страницей, я подумал, что в Гаялты надо непременно поехать вместе с кем-нибудь из работников просвещения; были там дела по их части.

Во время страды некому стало работать на колхозном поле! Едва подходило время цветения табака, многие колхозники вместе со своими личными ульями поспешно перебирались повыше в горы. Ну, а с верхушки Эргюнеша всякий день на работу не находишься. Картофельные поля оставались неубранными.

Нас приветствовала председатель Малейка-ханум, которая, видимо, раньше не встречала Мензер и посмотрела на нее равнодушно. Мирза-муэллим поспешил устранить неловкость:

— Малейка, сестрица, это ведь наша начальница районо! Женщинам повсюду отдаются теперь бразды правления. Посмотрим, куда вы нас приведете!

Малейка-ханум засмеялась, смущенно поглядывая на Мензер. Поспешила переменить разговор:

— Ай, Мирза-муэллим, неужели я так изменилась, что ты меня стал сестрицей кликать? Недавно ведь еще дочкой звал.

— Приятно видеть женщину во главе большого хозяйства, — сказал я. — Пока что у нас это редкость.

— Могло быть чаще, если бы мужья помогали по дому. Целый день не присядешь! Не так ли, подруга?

Мензер в разговор не вступала. На прямой вопрос тоже никак не отозвалась.

Мирза-муэллим воскликнул с досадой:

— Что же ты, Мензер? Выкладывай, что на душе, а то мы стараемся, стараемся, воспитываем в ребятишках прекрасные чувства, а их нам снова потом портят!

Мензер словно очнулась. Женщины и в старину не уступали мужчинам, сказала она. Амазонки отважно защищали родину, разве не так? Она прочла несколько строк из Низами.

Малейка-ханум порывисто обняла ее.

— Верно говоришь. Женщина все может, и притом умеет остаться женщиной!

Я охотно подтвердил:

— Женщина-руководитель вносит в большое хозяйство ту же аккуратность и порядок, что царствует у нее дома. Женщина лучше нашего брата умеет охранять свое доброе имя.

Натянутость между Мензер и Малейкой исчезла бесследно. Возможно, поначалу Мензер опасалась увидеть в председательше колхоза мужеподобную карьеристку, для которой слава и почести важнее собственной семьи. Скажи такой выдвиженке, что не худо бы приглядеть за родными детьми, она ответит презрительной гримасой: «Мне теперь не до этого!» Все ее ухватки грубы, вызывающи; а женскую мягкость и изящество она давным-давно растеряла.

— Чтобы удержать мужчин в рамках приличия, женщина должна оставаться женственной. Но и непреклонной! — продолжала Малейка. — Ведь нечистые на руку мужья обожают навешивать на своих жен украшения, словно обряжают новогоднюю елку. Однако цена самоцветным побрякушкам та же, что елочной мишуре: в конце концов мишура окажется в мусорной яме.

Мензер охотно подхватила:

— У меня недавно был тягостный разговор с одним директором школы. Когда родители собирают дочке приданое, сказала я, посуду, постель, в том нет ничего дурного. Но дарить зятю ключи от машины — да это же прямой путь погубить его, подтолкнуть сначала к безделью, а потом и на преступные махинации. Кличка арестанта — вот что вам останется на черный день!

Мензер вспылила не на шутку; попадись ей сейчас этот неразумный тесть-директор, она бы, кажется, пустила его в камнедробилку!

Я нашел, что момент вполне подходящий, чтобы высказать Мензер просьбу помочь организовать для здешних старшеклассников летний трудовой лагерь, чтобы уборку картофеля полностью возложить на них. Для этого я и привез в Гаялты работников народного образования.

Когда мы обошли хозяйство, я спросил Мензер:

— Сможете разместить здесь сотни две ребят?

Она деловито кивнула:

— Конечно. Но при них должны быть и педагоги. Я с удовольствием вообще отобрала бы сыновей у некоторых преуспевающих папаш, чтобы те не заражали их своим циничным подходом к жизни.

— Это принесет мало пользы. Дети должны быть так изначально воспитаны школой, чтобы стать преградой на пути стяжательства.

Мирза-муэллим слушал нас с одобрением.

— Напрасно вы видите спасение в разъединении отцов и детей, — сказал он. — Результаты будут еще худшими, поверьте! Нельзя разрушать почтение к старшим. Обычаи складывались веками, на них держалась нравственность нашего народа.

— А где же выход? — воскликнул я с досадой. — Нельзя же смотреть спокойно, как зараза охватывает молодежь?

Старый учитель покачал головой:

— У здоровья век намного длиннее, чем у болезни. Юным свойственна тяга к справедливости, безошибочное чутье на правду. Дети будут лучше нас, я верю в это, товарищ секретарь.

…Как прекрасна даже поздняя осень на берегу озера Айналы! Захваченный его величавой красотой, я и не заметил, что остался в одиночестве. Туман, дремавший над водой, стал медленно подниматься ввысь, к вершине горы Казандурмаз, цепляться за острые рога скал. Лик озера просветлел. Плети водорослей медленно шевелились на воде. А волны, будто грудные младенцы на четвереньках, весело ползли вдоль берега.

Давно не удавалось мне наблюдать простые картины природы. А что вытворяет синица! Кувыркается, словно гимнаст на турнике. То повиснет на ветке, то вертится волчком вокруг ствола…

Упали первые редкие капли дождя. Я повернул обратно. Машинально сорвал плод перезрелого шиповника, поднес ко рту.

— Что вы делаете? — это голос Мензер.

— Детство вспомнилось. Или секретарю райкома возбраняется есть шиповник?

— Он уже не такой, каким был в нашем детстве. Ядовитый порошок ДДТ проник, говорят, даже в Антарктиду.

— Издержки двадцатого века настигают повсюду. Мы не были готовы к такому повороту. Что ж, станем теперь исправлять собственные ошибки?

Она посмотрела мне прямо в глаза, поняв мой намек.

— Тебе это не удастся, Замин.

— А тебе?

— Пустой разговор. Мы оба слишком изменились.

Мы стояли под старым дубом. Диковинное это было дерево! Его толстый корень вылез из земли и цеплялся за скользкий обрыв. Две обломанные ветви походили на искалеченные руки. И все-таки дуб жил, не собираясь пока уходить с земли! Я хотел сказать об этом, но Мензер опередила меня:

— Вот пример покорности судьбе. Когда-то тоненькие корешки этого дуба, подобные шелковым нитям, сумели рассечь каменную скалу. Прошли годы. Скала и дерево примирились со своим соседством, а мох прикрыл их былые раны.

— Значит, нам тоже надо покориться обстоятельствам? Но сможем ли мы примириться с ними?

Отчего вспыхнуло ее лицо? От горного воздуха или от смущения? Мензер нервно щелкнула замком сумочки, бесцельно порылась в ней, распространяя вокруг аромат духов, столь естественный в городской толчее и вовсе неуместный на природе. Снова закрыла сумочку.

Мы медленно шли по тропе. Я раздвигал перед Мензер ветки. Казалось, она не замечала ни их шороха, ни птиц, которые с тревожным шумом разлетались в разные стороны. Сколько всего нам хотелось сказать друг другу, излить душу…

Внезапно совсем рядом раздался новый звук, шум легких копытец. На тропе возник марал. Его ветвистые рога сливались с голыми сучьями. Как выразительны были испуганные глаза! Он стоял не шевелясь, и мы оба отразились в зеркально-чистых зрачках. Почему он не убегал? Ответ явился тотчас: марал ударил копытом, и беззаботная лань, не заметившая опасности, опомнилась и бросилась наутек. Следом за нею исчез и ее защитник.

— Эй, эгей!

Нас уже искали. Мирза-муэллим сидел на большом пне с нахмуренным видом: то ли сердился, что опаздываем с возвращением в город, то ли тревожился за нас? Заметив тени на траве, он не поднял головы, щелчком сбросил с окурка пепел и тяжело пошел к машине, на ходу отряхивая одежду.

— Нашему секретарю очень понравилось озеро, — оживленно проговорила Мензер, нагнав его. Чувствовалось, что ей хочется умилостивить старика.

— Вот как? — со странной горечью отозвался тот. — А кому оно не нравится? Сколько на его берегах пикников устраивалось для именитых гостей! Как сотрясали перед ними воздух немыслимыми прожектами! Один начальник собирался протянуть здесь подвесную дорогу. Другой намеревался застроить окрестности многоэтажными санаториями. Ну, а какой план у теперешнего секретаря?

Люди, мало-мальски знакомые с Мирзой-муэллимом, не стали бы обращать внимание на язвительность его тона. Но меня это покоробило и задело.

— Ничего подобного в нашем районе мы не допустим, — сухо сказал я. — А другой берег, к сожалению, уже не наша территория…

Он с горячностью прервал меня:

— Заклинаю если не аллахом, то тем, во что вы веруете: не кромсайте отчую землю на сто кусков! Что значит — не наша территория? Чужая страна, что ли?! Весь Азербайджан из конца в конец можно облететь на самолете чуть не за час. Если у вас в груди бьется любящее сыновнее сердце, это озеро можно превратить в райский уголок.

Я признал его правоту:

— В народе не ошибаются, когда говорят, что и старая дверь на скрипучих петлях хорошо открывается. Мы еще долго будем нуждаться в ваших мудрых советах, Мирза-муэллим.

— Эх, товарищ секретарь, похвалами арбуз под мышкой не удержишь. Я из тех ворчунов, что сидят на одной ветке, а раскачать норовят все дерево. Только плоды с земли подбирают другие. А мне достается один — и тот горький. Кому захочется добровольно глотать критику?

На обратном пути шел уже только деловой разговор о лагере школьников. На свободное летнее время падает сбор овощей и фруктов; можно заключить договоры с колхозниками, ребятам завести трудовые книжки.

Мирза-муэллим не мог уразуметь, почему Мензер сникла и затаилась. Мы оба с нею растеряли прежнюю оживленность. Под конец разговора я сказал:

— Думаю, мы с Мензер-муэллиме можем поручиться, что летом лагерь будет уже действовать. И расположим его именно на берегу Айналы. Пусть красота озера укрепляет у школьников любовь к родине.

А про себя подумал, что благотворное влияние отчей земли важнее трескучих лозунгов. Жаль, что нет такого контрольного прибора, который можно подключить к человеческой душе: что ей на пользу, а что во вред? По словам старого учителя, прежние руководители видели волшебное озеро только тогда, когда привозили сюда влиятельных лиц. А если бы соседние районы построили вдоль берега дома отдыха для колхозников? Или если организовать здесь национальный парк?..

Мало в нас горения — вот в чем дело. На словах пламя до небес, а изнутри тлеем будто головешки. Не огнем исходим — дымом. Сдвинуть же дело с мертвой точки можно лишь, зажигая сердца, Да и самому при этом пылать. Слишком равнодушны сделались мы к родной природе, к ее деревьям, камням, водам… Я размечтался о том времени, когда выходной день, проведенный возле озера, зарядит усталого человека бодростью и он уедет отсюда умиротворенным, более добрым и тонко чувствующим, чем был еще накануне.

Захотелось поговорить об этом и с Мензер: кто еще так отзывчив на красоту, как дети? А дети — вечная забота ее сердца.

— Мы, взрослые, с досадой замечаем, что мальчики становятся слишком изнеженными, а девочки, напротив, огрубели. Соприкосновение с врачующей природой, где все соразмерно, может благотворно влиять на тех и на других, как вы думаете, товарищи учителя?

— Кажется, секретарь райкома уже не верит в силы педагогов, а, Мирза-муэллим? — сказала Мензер.

Старик промолчал и лукаво усмехнулся, выставив руку с сигаретой за ветровое стекло. Мы въезжали на освещенную фонарями городскую площадь.

— Ну, молодежь, кого из нас больше утомил этот длинный день?

— Наверно, не вас, муэллим, — с искренним восхищением отозвался я.

— Хорошо бы получить справочку, где был и чем занимался. А то жена на порог не пустит, — молодцевато пошутил тот на прощание.

— Да и мне не мешает иметь при себе оправдательный документ, — в тон отозвался я. — Мать вечно сердится, что задерживаюсь допоздна.

— Значит, я самая удачливая из вас, — подхватила задорно Мензер. — Ни упрекать, ни требовать оправданий у меня дома некому.

Несмотря на легкий тон, каким она это произнесла, в ее словах слышался укор…

8

Весть о том, что за стяжательство строго наказан Ибиш, облетела соседние районы. Был любопытствующий звонок даже из Баку! Толки ходили самые разноречивые. В лицо мне ничего не говорили, но я знал и о таком мнении: накинулись, мол, на простого работягу, а большого быка «никто не трогает». Некоторые заходили в сарказме еще дальше: «Силенок на ишака не хватает, вот и лупят по его седлу».

Мензер не выдержала, сама позвонила мне, предупредила о ядовитой болтовне. Совсем по-женски загоревала: зачем вернулся в район? Сам себя впряг в неблагодарную работу. Словно в огонь прыгнул…

Я постарался успокоить ее:

— Под лежачий камень вода не течет. Кому-то ведь надо и огня не бояться? Потерпим, все образуется.

— Но зачем это тебе? Не ораву детей кормить… А служба в столице была у тебя — лучше не сыскать!

Зловредные слухи дошли и до матери.

— Ты, говорят, колхозника посадил, сынок?

— Вовсе нет!

— Но ведь обидели какого-то пастуха?

— Какой он пастух! Богатством многих карабахских беков за пояс заткнет.

— В чем же он виноват?

— Всякий стыд позабыл. Столько заимел скота, что еле-еле тайные батраки с его стадом управляются.

— А что, до тебя никто этого не замечал?

— Видели, но молчали. Однако партия не может мириться…

Внезапно я заговорил о другом: если бы до приезда сюда я спросил ее совета — ехать мне или нет? — что бы она ответила?

Мать посмотрела, прищурившись. Глаза ее выцвели, но сохраняли провидческую зоркость.

— Сказала бы: умеешь приобретать врагов — приезжай.

— Врагов?! Лучше заводить друзей.

— Друзья найдутся, сынок, когда ты не струсишь и ополчишься против пройдох и негодяев, проткнешь их, будто кинжалом, безжалостным обличением. Без этого приверженцев не собрать. Ведь пируют рядом с тобою за столом не твои друзья, а друзья этого стола. Сядет во главе его другой — они и его облепят.

— Но как пресечь клеветнические слухи?

— Если злому не кричать про другого, что тот зол, как самому укрыться от осуждения? Делай по справедливости, и все тут. Как велит твоя совесть. Только не забывай притчу про хурму…

Мать рассказала эту притчу.

К мудрецу пришел старик со слезной просьбой наставить сына уму-разуму. Тот такой сластена, что целый день торчит под хурмой, лакомится плодами, а от работы увиливает. Урожай пропадает, колосья осыпаются; ему хоть бы что! Мудрец ответил: «Приходите завтра». Старик с ворчанием собрался в обратный путь. Не хотелось ему снова версты мерить. Да делать нечего, посадил сына в седло, явились наутро вдвоем. Мудрец припугнул юношу: если тот надкусит еще хоть один плод, не только лишится земной жизни, но потеряет и райское блаженство. Отец стал благодарить мудреца: «Дай аллах тебе долгих дней! Но почему ты не сказал мне этого вчера?» Мудрец рассмеялся: «Вчера внушения не имели бы такой силы. Я сам ел хурму».

В разгар зловредного шушуканья мне позвонила Халима. Секретарша соединила ее среди рабочего дня неохотно. Халима настойчиво повторяла: «Я его друг». Секретарша так и передала: у телефона ваш друг.

Недоумевая, я взял трубку.

— Слушаю вас, — произнес безразлично.

— Почему на «вы»? Я не руководящая персона. В моем подчинении лишь один дворовый пес!

«Ну вот, пойдет теперь пустая болтовня, — с досадой подумал я. — Кому приспичило развлекаться?»

— Простите, я занят. Если нет конкретного вопроса…

— Вопрос есть. Ты обещал помочь с работой. Жду, жду, и конца ожиданиям не видно.

Только теперь я узнал голос Халимы, стал оправдываться:

— На днях непременно заскочу. У меня есть дело к Билалу.

— Ваши дела меня не касаются. Меня беспокоят мои собственные.

— Чем же ты занята?

— Пока тем, что являюсь домохозяйкой ученого мужа. Если он прославится, то, глядишь, меня тоже упомянут между строк.

— Я серьезно говорю.

— Я тоже. Дай работу — стану приносить реальную пользу.

«Ай да Халима! — подумал я. — Какой, однако, требовательный тон! Права пословица: лучше накормить тысячу ртов, чем пропустить один, который обругает тебя».

Этот звонок взбодрил. Почувствовав прилив энергии, я позвал Сейранова.

— Дело Ибиша, связанное с Теймуровым, пора, пожалуй, передавать в следственные органы…

Помощник замялся:

— Он уже достаточно наказан. Председатель тоже получил урок. Может быть, этим ограничиться?

— А не слишком ли мало? Из всех зловредных микробов самый заразительный и опасный на сегодняшний день микроб стяжательства, стремление к личной наживе за счет общества.

— Я не очень вас понимаю. Разве лучше базарные спекулянты или ротозеи, у которых дохнут колхозные овцы? Все они преступники перед лицом закона.

— И все-таки Ибиш опаснее. Он замахнулся на главное достижение революции — эксплуатировал чужой труд. Его личное стадо — ведь это вызов всем нам!

Сейранов сидел озадаченный. Пот каплями катился у него со лба. Он не вытирал его, желая сохранить видимость спокойствия.

— Пусть будет так… А что делать с чабанами?

— Какими?

— Которые работали на него?

— С ними придется серьезно побеседовать. Сделать это должны уважаемые люди. Например, Мирза-муэллим.

— Суд посмотрит иначе: чабаны будут привлечены к ответственности как соучастники или хотя бы как свидетели.

— Деды не побоялись встать против царизма; неужели внуки попятятся от Ибиша и ему подобных деляг? Не сумеют разобраться в происшедшем?

— Вас понял. Попробуем вразумить заблудших, хотя это непросто. — Сейранов с готовностью положил перед собою лист чистой бумаги, приготовившись записывать.

— Расспросите как можно обстоятельнее, почему люди не хотят работать в колхозе или в районном центре, а идут в услужение? Я имею в виду не одних чабанов у Ибиша, но и базарных перекупщиков, праздношатающихся возле бензоколонок и на овощных базарах.

Сейранов сидел не шелохнувшись перед чистым листом бумаги. Никаких пометок он пока не сделал.

— По-моему, пора выявить по району всех, кто уклоняется от общественно полезного труда. А также бедолаг, которые ради пропитания вынуждены продавать рабочие руки замаскированным кулакам.

— Товарищ Вагабзаде, мне хотелось уяснить: материал готовить для бюро райкома? Или мы передадим его в милицию?

— Ни то и ни другое. Вынесем его на всеобщее обсуждение. Подключим все виды пропаганды: районную газету, радио, агитаторов-комсомольцев…

— Простите, еще вопрос. На райком тогда ляжет трудоустройство. Вы представляете всю сложность проблемы?

— Не будем полагаться только на свой ум. Посоветуемся с широким кругом людей, создадим проверочные бригады. Сопоставим мнения. Конечно, если нынешнюю образованную молодежь не заинтересовать работой, то она ее бросит, хоть возле каждого ставь милиционера!

— Торопиться нельзя, товарищ секретарь. Сперва надо создать базу…

— Затягивать? Ни в коем случае! Рабочие руки всюду нужны.

— В нашем районе?

— И в нашем тоже. Если вывести на чистую воду торгашей, которые обмеривают и обвешивают покупателей, почему бы не заменить их теми, кто сейчас томится за рыночным прилавком над корзиной деревенских яблок? Практика у них есть, а размах дадим!

Краем глаза я уловил улыбку на губах помощника. То ли его развеселила моя неопытность… То ли порадовал боевой задор… Обычно замкнутое лицо со сросшимися бровями стало более простым и располагающим.

— Не создадим ли мы всего лишь дублеров группам народного контроля?

— Вернее, удвоим силы общественности. Дела всем хватит. Придется ведь одних работников заменять, отвечать за других, лично рекомендованных.

— Как? Вы хотите, чтобы проверяющие бригады распоряжались кадрами?

— Ну да.

— А райком?

— Разве райком раньше назначал подавальщицу или продавца?

— Конечно, — в голосе Сейранова прозвучала даже некоторая гордость. Последующие слова вполне объяснили ее: — Мы не пускали бытовые нужды трудящихся на самотек. Держали их под постоянным партийным контролем.

Мне не захотелось отвечать в том же духе — газетной обкатанной фразой, которая удобна тем, что не нуждается в расшифровке, но зато и сила ее воздействия равна нулю. Ограничился коротким возражением: контроль общественности и партийный контроль дополняют друг друга, в них нет противоречия.

— Сознаюсь, — добавил я, — для меня это все новые вопросы. Я не был готов к ним. Неужели интересовались каждой подавальщицей? Как вы только успевали?

— Выполняли свой долг, — приосанившись, ответствовал он.

Я медленно проговорил, с сомнением покачивая головой:

— Нет… не согласен с вами. Не в том партийный долг, чтобы погрязать в мелочах. На все не хватит времени, если даже проводить в райкоме бессонные ночи. Останутся без внимания более важные дела. Надо строить школы, клубы… Нельзя оставлять втуне сокровища природы, то же озеро Айналы… А кто, кроме нас, будет искоренять в человеческих сердцах ростки ядовитых пороков?

Сейранов аккуратно положил чистый лист обратно в коробку для чистой бумаги и приподнялся, давая понять, что готов в любую минуту удалиться.

— Наверно, я не смогу здесь работать, — сказал он без всякой горечи, скорее благожелательно. — Что поделать, товарищ секретарь, не сам напросился на это место и, поверьте, не держусь за него. — Голос у него неожиданно осип. Кашлянув, он пересек кабинет, приблизился к круглому столику, на котором стоял графин с водой, отпил из стакана. Сдержанно продолжал: — Совесть моя чиста, я ни разу не поступился ею ради корысти или из-за чьих-то угроз…

Я досадливо прервал его:

— Не торопитесь, товарищ Сейранов. Наши с вами обязательства перед партией еще не исчерпаны. Рано уходить на покой.

Скрывая волнение, он молча вышел.

Но не прошло и нескольких минут, как он снова распахнул дверь:

— Уважаемый Замин! Только что арестован Ибиш! Мне позвонили из села. Там брожение, недовольство… Сельские между собой связаны родством, свойством, сами знаете. И как еще взглянут на это сверху?..

— Почему вдруг такая спешка? Решение бюро имело в виду пока передать излишки скота у Ибиша колхозу.

Сняв телефонную трубку, я набрал номер прокурора. Не застав его, стал звонить начальнику милиции. Тот узнал меня по голосу.

— Взяли мы этого хитрюгу, товарищ секретарь!

— Какого именно? — намеренно буднично переспросил я.

— Ну… который совесть потерял. Ибиша!

— Товарищ Шамсиев, если бы ты вдумался в смысл собственных слов, то осознал бы Их нелепость. Под арест берут преступника, после того как предъявят обвинение. Хитрость же и потеря совести не уголовные деяния. Уразумел? Не говоря уже о том, что одним Ибишем дело не кончается. Нам надлежит выявить обстоятельства, при которых стали возможны подобные злоупотребления. Понятно?

Когда я положил трубку, в глаза бросилось возбуждение Сейранова. Тот даже не мог усидеть спокойно на месте.

— Отчего Шамсиев так заторопился, не знаете? — спросил я. — Ему кто-нибудь дал указание?

— Понятия не имею. Видимо, основывался на ваших словах на бюро: «Нужно вывести на чистую воду всех, кто…» Решил проявить активность, чтоб вы его не числили в разинях. Политической зрелости ему, конечно, не хватает, — закончил Сейранов.

Я понял, что ничего путного от него не добьюсь, и переменил разговор.

— А что, правда, будто Латифзаде выпускает домашнюю стенгазету?

— Уже наслышаны? Поистине, у земли есть уши.

Сейранов рассказал почти анекдотическую историю со всеми подробностями.

Однажды Латифзаде вел семинар районных пропагандистов и, когда речь зашла о действенности стенной печати, развернул листок, который его семья заполняет в домашнем обиходе.

— Вы серьезно или шутите? — изумился я, давясь от смеха.

— Справьтесь у него сами. Он даже хотел писать статью в республиканскую газету, поделиться опытом. Еле отговорили.

— Латифзаде не похож на чудака. Видимо, искренне верит в свою правоту?

— В этом нет сомнения. Он во всеуслышание заявляет, будто домашняя стенгазета помогает ему воспитывать детей: школьные учителя ни разу-де с дурными вестями калитку его дома не открывали. Живут они скромно, но в долг не берут. На чужую копейку не зарятся…

Я снова снял трубку.

— Хотите позвонить Латифзаде?

— Да.

— Не упоминайте о нашем разговоре. Он человек мнительный. Почувствует к вам доверие — сам расскажет.

— Вот что хотел добавить, — сказал я в трубку. — Как только появятся первые факты проверки, необходимо довести их до сведения пропагандистов, а затем разбирать в каждом учреждении, на каждом производстве. Вы согласны со мною? Вот и отлично.

Сейранов доверительно добавил:

— Латифзаде человек честный, это кто угодно подтвердит. Хотя порой несносен своим буквоедством!

9

Интересно, что лестное мнение о Латифзаде в тот же самый день высказала и моя мать, хотя она в глаза его не видала.

Последнее время я приходил усталым, и мать не заводила пространных разговоров о былом. Старалась быть ближе к моим сегодняшним заботам. Из деликатности она не приступала с прямыми расспросами, а искусно направляла разговор так, чтобы мне самому захотелось поделиться своими докуками.

Вот и в тот вечер она как бы между прочим проговорила:

— Обращать внимание на пустые пересуды — все равно что раздувать пламя пожара. Поговорят и угомонятся. Народ со временем поймет справедливость твоих помыслов, сынок. А на миру даже грозный ангел смерти Азраил не страшен! У тебя на работе есть такие, что не согласны?

Я несколько оторопел от неожиданности:

— С чем не согласны, нене?

— С тобой. Те, кто идут против тебя?

— Но я ведь не сам по себе. Это не мои личные мысли, а линия партии.

Ответив так, я все-таки глубоко задумался над ее простодушным вопросом. Захотелось облегчить душу, рассказать о недавней досаде.

— Есть один упрямец. Не то чтобы человек глупый или зловредный, но все время противоречит, выражает сомнение. Однажды при всех ввел меня в конфуз. Он сущий сухарь! Говорит — будто рапортует. По-газетному. Его трудно сбить.

Мать по старой привычке пригладила волосы, разделенные ровным пробором.

— Хорошо, что нашелся занозистый человек! Ты его не отпускай от себя нипочем, сынок. Он всегда встанет поперек скоропалительному решению: хоть и не примешь его слов, а задумаешься над ними. Чего хорошего, если все начнут тебе поддакивать? Правое или неправое скажешь — повторят хором? Тут тебе и пропасть. А силой слушаться еще хуже! Запрет не гасит злость, только вынуждает скрывать ее. Змея под камнем всегда найдет случай ужалить. Те, кто сегодня кричат «молодец!», завтра так же дружно отмахнутся от тебя. Хорошо, когда люди сами, в глубине души, придут к согласию с тобой. Вот это будет прочно. А пока пусть без страха спорят. Наши деды говорили: крытый базар портит дружбу…

В ту ночь постель показалась мне особенно мягка, будто тюфяк был набит лебединым пухом. Я пригрелся и сладко задремал под завывание зимнего ветра, который шебаршил на чердаке, напрасно ища лазейки в потолке.

Проснувшись, не поверил глазам: комнату заполнил странный призрачный свет, похожий больше на лунное сияние, чем на бодрые лучи утреннего солнца. Приподнявшись на локте, я всматривался с удивлением в окно. В нем словно вырубили узкий дымоход размером в медную плошку. А что разглядишь сквозь подобную дыру? Мне почудилось, будто окно обращено не к небу, как раньше, а смотрит теперь в серые воды реки; мутные струи текут, перегоняя друг друга, и если хорошенько присмотреться, то заметишь даже снующую мелкую рыбешку…

Накинув на плечи одеяло, я приблизился к окну вплотную. Раму залепили сырые снежные комья, в воздухе носились сонмы снежинок, и метелица швыряла их в разные стороны, иногда даже поднимая с земли и подкидывая вверх, словно из белых ям и колдобин хлопья вновь стремились попасть на небо.

Скрип двери прервал любование стихией.

— Проснулся, родной? Насмотреться не можешь? Ай, бедняги, город отнял у вас зимние радости. Вспомни, как по глубокому снегу ходил охотиться на куропаток? Нынешние городские дети разве отличат куропатку от курицы?.. Ну-ну, не ленись, выходи скорее на волю.

— Чаю успею напиться?

— Второй раз самовар раздуваю. Кипит.

— Который теперь час?

— Поздненько. Но машина за тобой не приезжала. Да и то сказать: в такую метель даже с мельницы не уйдешь.

Я вскочил как встрепанный. До мороза ли тут, до детских ли воспоминаний?! Надо добираться пешком.

В белом вихре дорога долго оставалась пуста. Уже на виду окраинных домов сквозь густую пелену снегопада до слуха донесся настойчивый звук сигнала. Автомобиль, шедший мне навстречу, остановился. Отгибая воротник, я с трудом повернул голову. Кто-то подхватил меня под локоть:

— Товарищ секретарь! Да разве можно в такую круговерть отправляться в путь в одиночку? Некому, что ли, вас довезти? Ну и холодина! Старики не упомнят…

Это сыпал скороговоркой начальник милиции Шамсиев. Сделав крутой разворот, «ГАЗ-69» затормозил. Не успел я вымолвить слова благодарности, как Шамсиев проворно подсадил меня на переднее сиденье, и машина рванула.

— А где же Шамсиев? — спросил я недоуменно.

Мне почудилось, что он остался на снежной дороге — так стремительно мы взяли с места. Но сзади кто-то старательно начал смахивать с моих плеч и воротника налипшие хлопья.

— Тревожились о вас, товарищ секретарь, — журчал Шамсиев. — Лучше бы вовсе не выходить из дому. Нам, милиции, конечно, при любой погоде нет покоя. Разве уймешь своевольников?

— Что-нибудь произошло?

— Народ бессовестно обнаглел — вот что!

— А конкретнее?

— В Камышлы получилась накладка. Вчера у них было колхозное отчетное собрание. Так вот: уперлись, не захотели переизбирать старого председателя! Как быть? Отложили.

Уже у дверей райкома, вылезая из машины, я вопросительно оглянулся на Шамсиева. Его глаза бегали по сторонам. Беспокойство показалось подозрительным: впрямую он не отвечал за колхозный сход. Нет, совсем не случайно встретился он мне на дороге!

— Зайдите, товарищ Шамсиев.

Должно быть, приглашение вполне соответствовало его планам. Заглушая шум ветра, он бодро гаркнул шоферу:

— Если кто спросит, я у товарища Вагабзаде.

В кабинете, вешая пальто, я обратил внимание, что Шамсиев не только не разделся, но даже не стряхнул с шинели снега. Он стоял вытянувшись, словно был готов к немедленному действию.

— Объясните толком, что стряслось?

— В колхозе полное брожение. Не считал возможным говорить при шофере. Не примите в обиду прямое слово, товарищ секретарь. Наши сельчане не привыкли управляться сами: демократия, за которую вы ратуете, им в новинку. Ослабили поводья, ну и вот…

— Поводья? Про что вы толкуете?

— Про то, что лошади нужна узда.

— Опять не понял, при чем тут лошадь?

— Но мы же не в столице живем! Наш народ привык к указаниям старших. Иначе как слепой мерин потянет к оврагу. Ошибка была в том, что на перевыборное собрание не послали никакого ответственного лица. Да хотите, я сам туда поеду?

Разговор был мне крайне неприятен. Внутренне я убеждал себя, что дело пустяковое, раздутое Шамсиевым. Не присаживаясь, позвонил Сейранову:

— Как районное совещание по животноводству? Состоится?

Тот отозвался, что делегатов собралось меньше трети и хорошо бы изменить дату. Из дальних селений по бездорожью не добраться.

Шамсиев прислушивался с явной тревогой. Он тоже считал, что совещание надо отложить; боялся, что посланцы из Камышлы подымут бучу уже в районе.

— Чего же они все-таки добиваются?

— Чтобы вы лично приехали на собрание. Подсказали, как им быть.

— Разве они не наметили кандидатов в председатели?

— Непривычное это дело. Хотят услышать все из ваших собственных уст…

Только теперь до меня дошла серьезность происшедшего. Не мешкая, на той же милицейской машине мы двинулись в путь.

Когда въезжали в селение, начало смеркаться. Весь день был темным и снежным; с пути не давали сбиться лишь редкие огоньки на холмах. Казалось, что возле стволов старых шелковиц кто-то усердно разжигает костры. Но это светились окна в засыпанных снегом селениях.

Навстречу машине двигалась небольшая толпа. От тяжелой одежды люди казались медлительными, скованными в движениях, а их обросшие инеем лица неузнаваемы.

Приземистый мужчина в солдатском ватнике не только не посторонился, но даже намеренно бросился к машине. Шамсиев, выпрыгнув на ходу, вытащил его почти из-под колес.

— Собачий сын! — заорал, не сдержавшись, водитель. — Да станешь ты в другой раз жертвой собственной глупости, Сирота! — Остывая, обратился ко мне: — У этого чудака прозвище Сирота Иси. Напрасно вы сюда приехали, товарищ секретарь. Чистые дикари!

Организовать сход вторично оказалось не так-то просто. Члены правления ходили от дома к дому, утопая в свежих сугробах, колотили в двери.

Мы дожидались у председателя колхоза. Это был человек, казавшийся явно старше своих лет из-за серебряных волос. Он невесело шутил, что набрался седины именно на колхозной работе.

Я спросил о зимовке скота. Он отозвался странно:

— Сначала помогите выбраться из пропасти человеку. О хлебах и овчарнях поговорим потом.

— Значит, сами хотите отказаться от председательства?

— То и дело пишу заявления! Когда работал на ферме — горя не знал. Разве мне должность дороже родных детей, чтобы оставить их сиротами?

Давая ему время остыть и успокоиться, я снова перевел речь на хозяйство.

Колхоз объединял три селения, которые были когда-то тремя отдельными маломощными хозяйствами. Правление помещалось в самом населенном — Камышлы. Это стало предметом нескончаемых раздоров. Мельница, артезианские скважины, строительство водопровода — о чем раньше здесь не слыхивали! — все вызывало ссоры и столкновения. Приходилось строго следить: из какого селения назначался бригадир, кого ставили кладовщиком и откуда брали председателя ревизионной комиссии.

Два других селения постоянно обвиняли жителей Камышлы в том, что те захапали себе большинство теплых местечек. Однако — вот странность! — против председателя колхоза, урожденного Гёйджы, не поднимался ни один голос. Когда его утверждали, мало кто верил в Велишева. Об авторитете говорить не приходилось!

Это был скромный рядовой колхозник, сызмала привыкший проводить все свое время на пастбищах и пашне. Из скотников он стал учетчиком, затем учился заочно и получил квалификацию зоотехника, постепенно выдвинувшись в заведующие фермой. Однако на центральной усадьбе Велишев бывал столь редко, что, когда его избрали председателем колхоза, простодушно признался перед всеми, что мало знает людей, и даже собственных племянников, сыновей родной сестры, не сразу угадал в лицо.

Несмотря на странную вступительную речь, колхозники поверили ему сразу. Табунщики, которые пасут скот на отдаленных горных плато верст за сто от родных домов, издавна слыли людьми надежными и дельными, хотя и не краснобаями. Из года в год они кочевали мимо чужих селений, оставляя по себе добрую славу: не позарятся на подвернувшуюся курицу, не сорвут походя алычу в чужом саду. Держались спокойно и вежливо, всегда готовые подсобить товарищу, прийти на помощь.

Велиш Велишев был именно из таких людей: гордости и тщеславия перед другими не выказывал, но достоинством своим не поступался ни перед кем.

Едва возникла кандидатура Велишева, колхозники ухватились за нее с облегчением. На прежних председателях они, как говорится, крепко обожглись. О тех заранее ходили неблаговидные слухи. На отчетно-выборных собраниях колхозники брались не раз за палки! Почему, мол, в председателях ходит ваш родич и сосед? Чем наш хуже?!

Велишев остался на своем посту и после укрупнения. Его председательство протекало на удивление мирно: языками на его счет не прохаживались. Сначала — потому, что мало о нем знали, а когда присмотрелись хорошенько, то он уже был всеми уважаем и любим. И вправду, такого отзывчивого, справедливого, но твердого в поступках человека надо было еще поискать! Самые дотошные критиканы не находили в его действиях ни малейшего пристрастия к «своим».

На глазах поднималось и колхозное хозяйство. Вместо прежних хибар в селениях появились один за другим кирпичные дома с просторными верандами, добротные скотные дворы. У колхозников завелись велосипеды, а то и мотоциклы.

Дожидаясь начала схода, я не заводил речи о вчерашнем скандальном собрании, словно не слышал о нем вовсе. Не обронил даже намека, останется ли председателем Велишев, или райком намерен настаивать на его смене.

Едва за столом появился президиум, как все собрание дружно заплескало в ладоши. И чем настойчивее председательствующий призывал жестами к тишине, тем эти аплодисменты становились безудержнее. Видя по выражению моего лица, что мне вовсе не по душе такое театральное приветствие, председательствующий возвысил голос:

— Товарищи!..

Шамсиев дернул его за полу пиджака с такой силой, что тот покачнулся, и все взгляды теперь поневоле приковались к начальнику милиции. Ничуть не смутившись, Шамсиев поднял ладони и захлопал с удесятеренной силой. Несмотря на досаду, я чуть не расхохотался. Он был похож сейчас на домашнего гуся, который силится взлететь, суматошно взмахивает крыльями, но грузное тело держит на земле. Объемистый живот Шамсиева колыхался, толстые щеки лоснились от прилива крови. Он словно дирижировал собранием.

Не думая вовсе о том, что нарушаю устоявшийся ритуал, я решительно выбрался из-за стола и направился к фанерной трибунке.

— Товарищи, к вам ведь не артисты заявились, чтобы так хлопать. Лично я сомневаюсь, что вы обожаете первого секретаря райкома настолько, чтобы отбить себе ладоши. Давайте обратимся лучше к текущим делам. Выслушаем отчет председателя колхоза.

Кажется, тон был выбран верно. Ажиотаж в зале улегся, а Велишев поспешно перевернул первые две страницы и начал прямо с третьей, пропустив общие места. Шамсиев недовольно скрипнул стулом: нарушение «правил» ему явно не понравилось.

Написанный заранее текст Велишев читал вяло и косноязычно. Но когда отрывался от бумаги и говорил своими словами, иногда с юмором и напором, сжав кулак, встряхивая седыми волосами, внимание в зале возрастало. Речь сразу находила живой отклик.

Закончил он тоже не по писаному.

— Товарищи колхозники и товарищ секретарь! Не посчитайте, что Велишев струсил или испугался работы, но прошу — отпустите меня! Ходит слух, будто нас преобразуют в совхоз. Хозяйство тогда станет крупнее, и руководитель понадобится более грамотный. Я же простой табунщик на горных пастбищах. Однако честь мне дорога, и клянусь партбилетом, который ношу у сердца, что на любом месте буду трудиться так же усердно. Иначе пусть не пойдет мне впрок хлеб, которым кормлюсь!

Прочувствованные слова тронули до глубины души. Но едва председатель назвал первого оратора, как настроение зала сменилось, по скамьям прокатился едкий смешок.

— Слово имеет Иси Исаев, — с запинкой проговорил Велишев. И тотчас поправился: — В общем, Сирота Иси!

Тот взбежал на трибуну в большой запальчивости:

— Братья и товарищи! Если вычесть три года фронта, я бессменно тружусь на этой земле, может быть, заработал уже звание Героя. А председатель до сих пор не запомнил даже моей фамилии! Раньше всех выхожу на работу, здороваясь с ним еще до завтрака… Клянусь, половина колхозных дел на моих плечах! Если, не дай аллах, занедужу, останусь в постели, ни один трактор не сдвинется с места. Куда техника без горючего? Вот и выходит, что кладовщик первая фигура в колхозе. Он творит чудеса трудовой доблести, а никто не хочет этого замечать! Да что же у нас творится?! Прогнать кулаков, построить колхозы, защищать грудью державу — и все это для того, чтобы над тобой издевался какой-то бывший табунщик? Ай, товарищ секретарь, значит, и фамилии у меня нет?! Едва открыл глаза на этом свете, прилепилась обидная кличка: Сирота да Сирота. Да, я не знал отца, но советская власть кормила меня своим хлебом, и вот я поднялся на высокую жизненную ступень. Многих председателей перевидал на своем веку. Но такого мямлю, такого отсталого типа вижу впервые. Скажу сразу: не любит он техники. Она у него не в почете.

Из зала донеслось два одиноких одобрительных возгласа: «Ловко всыпал, Сирота!»

С места поднялся нахмуренный секретарь партийной организации Курбатов:

— Иси, всякий день, выходя из дому, ты наполняешь карманы пеплом и бросаешь горстями в глаза тем, кто тебе не по нраву. Хотя бы при госте постыдился. Ну что ты плетешь? Где факты? Их у тебя нет и не было, одна пустая болтовня. Зато вот свежий случай: почему позавчера трактор не привез корма на ферму? Молчишь? Отвечу я: не оказалось горючего. Половина села обогревается соляркой с твоего склада, а трактора стоят с разинутыми ртами, умирают от жажды.

Сирота Иси буквально прыгал от нетерпения на месте. Он выскочил из-за трибуны и бил себя по колену свернутой в трубочку, заранее заготовленной речью.

— Ага! Моя критика поперек горла? Я видел, как товарищ секретарь поморщился. И правильно сделал! Вас, начальников, надо одергивать. А то, кроме медовых слов, ничего не услышишь. В кои веки к нам приехал такой человек, а вы затыкаете колхозникам рты, не даете высказать того, что накопилось на сердце! Мы теперь все читаем газеты. Министра сняли, который отгрохал на казенные средства надгробный мавзолей своей матери. Самого министра! Сейчас я кончу. Закрою рот к вашему удовольствию. Последний вопрос уважаемому председателю: на сколько единиц при его правлении увеличился машинный парк? И почему до сих пор он не приобрел нового хлопкоуборочного комбайна?

Велишев, не поднимаясь, отозвался, скорее мне, чем Сироте:

— Зачем покупать еще комбайн, когда два прежних простояли несколько лет почти без дела? У нас рельеф местности не для громоздких машин. Не знаю, зачем на них только тратили деньги? Да еще в отчетах заносили часть хлопка в графу машинной уборки, а Иси собственноручно выписывал на них горючее? Я все это прекратил. Нечего, Сирота, набивать карман за счет народного труда!

Прения разгорались, но больше подобных выступлений уже не было. Велишев отвечал на вопросы толково и обстоятельно. Однако вновь и вновь повторял свою просьбу — освободить его от председательства: «Я и табунщиком поработаю. Этого дела у меня никому не отнять».

Когда пропели первые петухи и все порядком утомились, с места неожиданно поднялся тракторист Амир Амиров. Не пошел к трибуне, остался стоять посреди зала, благодаря своему росту видный со всех сторон. Иногда он начинал в волнении прохаживаться вдоль рядов или совсем уже собирался сесть, но снова вставал.

— Чтобы собрать вас сюда, — так начал он, — я обошел не один десяток домов, стучась в двери. На что я сразу обращал внимание, переступив порог? На обувь в прихожей! Не говорю уже о женской и детской, но и у хозяина дома стояло не меньше трех-четырех пар ботинок и сапог на все случаи жизни. Раньше я об этом не думал, а сейчас бросилось в глаза: ведь перед войной всего у троих наших односельчан были городские ботинки с калошами. Все остальные ходили в самодельных чарыках. А еще чаще босиком. Хорошо. Поговорим о другом. Предположим, кто-то не захочет неделю или месяц выходить из дому. Умрет он с голоду? Вовсе нет. В кладовых и погребе хватит запасов целой семье! А одежды хватит? Конечно. Так чем же плоха наша жизнь? Почему мы подсиживаем друг друга, позволяем тявкать всякой шавке вроде Сироты? Нет дома, куда он не нанес бы грязи, а на словах ратует за правду и чистоту! Почему мы не спросим, откуда у него мотоцикл с коляской? У меня восемь сыновей, все при деле. Мы можем дать отчет в каждом рубле. А он может? Когда председателем стал Велиш, в тулупы таких, как Иси, будто вонзились блохи! Им не усидеть смирно, все крутятся. Но от правды куда уйдешь? Жизнь подхватывает мусор и мчит его прямиком в море. Сами мы виноваты, и себя корю в том, что слишком долго закрывали глаза на многие плутни. Конечно, некоторые и сейчас думают: побушует поток и сойдет, как дождевая вода. Нет, не сойдет! Не дадим. Товарищ секретарь, вы, может быть, думаете, что я безжалостный человек? Готов всех крушить, чуть не к стенке ставить? Вовсе нет. Я смотрю на нечестных людей как на больных, готов проявить к ним терпение и даже милосердие… Взгляните на зал: у многих глаза покраснели. Думаете, от позднего времени? Клянусь здоровьем детей, не только от этого. Не впали ли они уже давно в бессонницу, обдумывая свои прежние прегрешения? Но верю — раз не спят, они уже на пути к выздоровлению.

От заключительных слов Амирова многие закряхтели и беспокойно заворочались на своих местах. Выступить больше никто не пожелал.

Перешли к выборам правления. Первым снова вылез Сирота.

— Товарищ секретарь, — льстиво воскликнул он, — вы не очень-то обращайте внимание на наши споры. Люди мы простые, деревенские, почесать языками для нас вроде физзарядки. Горожане руками машут и приседают, а мы за день с мотыгой земле накланяемся, у нас другой спорт. И то сказать: с трактором не поговоришь, не посоветуешься… Так вот. Я предлагаю в председатели Нифталы. Он горластый. Бывало, на табун гаркнет — жеребята от страха врассыпную. А наш народ надо прибрать к рукам, распустились. Прав я или нет?

Шамсиев за весь вечер не разомкнул губ. Лишь сейчас как-то неопределенно, полувопросом обронил:

— Надо… не надо…

Я так и не понял, что он имел в виду. Гораздо больше меня удивило согласие с этой кандидатурой Велишева. Скорее всего, тот ухватился за первое попавшееся имя, чтобы самому сложить с себя председательство.

Однако его имя назвали тоже. Сначала выкрикнул тракторист Амир, затем подхватили остальные. При голосовании Амир возразил против Нифталы самым оригинальным образом. Выпрямившись во весь огромный рост, он посмотрел на собрание сквозь перекрещенные пальцы.

— Нифталы-киши, как вы знаете, три года провел за решеткой. Пусть даже он раскаялся. А все не след открывать перед волком овчарню.

Нифталы в бессильной досаде так двинул плечами, что пальто с каракулевым воротником, наброшенное из-за духоты внакидку, соскользнуло на пол. Резким жестом сдвинул папаху на затылок.

— С меня сняли судимость!

Амир покачал головой:

— Жаль, что нельзя указом изменить и характер.

В общем, Велишев прошел единогласно, а Нифталы выдвинули на пост председателя ревизионной комиссии. Велишева это тоже обрадовало.

— Всей душой голосую за него, — сказал он. — Нифталы и его приятели распускали слух, будто мы транжирим колхозные средства. Теперь он сможет лично проследить за каждой копейкой.

Когда стали расходиться по домам, Велишев пригласил нас к себе. Я сказал, что хорошо бы к утру успеть в райком, но Амир шутливо замахал руками.

— Плов у сестрицы нашего председателя уже и так перестоял на огне. Да ты не хмурься, начальник, — обернулся он вдруг к Шамсиеву. — Не стал Нифталы председателем, зато в правление все-таки вошел.

Шамсиев в смущении поспешно отвернулся. Я не захотел углублять странный разговор.

— Может быть, братец Амир, пригласишь меня попить чаю в свой дом? Если все набьемся к уважаемому Велишу, там будет не повернуться…

Пели уже вторые петухи, но люди расходились неохотно. Во всех окнах светились огни. Сирота Иси бочком пробирался домой в одиночестве.

10

…Сегодня я счастлив! У нас большой день. Вступает в строй второе Дашгынчайское водохранилище, которое расположилось выше первого, в ложбине между холмами, за каменным карьером. Когда оно заполнится целиком, его водами можно будет оросить десять тысяч гектаров неполивных земель Карабахской низменности. Тогда не только расширится площадь виноградников, но и окрестные селения получат дешевое электричество.

Поначалу не все шло гладко; возведение водохранилища отставало от первоначального срока на год. Мы провели на месте выездное бюро райкома. Ведь если не запастись паводковой водой, наполнение чаши отодвинется до следующей весны! Стройку объявили народной. Учителя, студенты, старшеклассники — все обязались отработать в горячую пору по нескольку недель. Успехи и достижения ударных бригад заносили в особые книжки, названные «Комсомольским трудовым зачетом».

Строители тоже не подвели: с полным правом готовились они праздновать сегодня трудовую победу.

Не заезжая в райком, прямо из дому я направился на водохранилище. Дорога огибала Каракопек, и холм показался мне таким красивым в снежном уборе! Словно на него накинули драгоценный палас с прихотливыми извивами тропинок. Солнце взошло совсем недавно. Небо в редких облаках напоминало бирюзовую морскую гладь, испещренную розовыми островами. Распевали ранние пичуги, раскачиваясь в прозрачном воздухе, будто на невидимых качелях: вправо-влево, вверх-вниз, куда только душа пожелает!

На ум мне пришла старая песенка:

Выросли в нашем саду цветы:

Алые маки, алые маки!

На родине милой в отчем саду

Что ни посеешь — вырастут маки!

Машина проходила вдоль участка, где уже спозаранку работали археологи. Они утверждали, будто их раскопки со временем удивят ученый мир! На склоне холма находили следы обитателей каменного века, обломки орудий и грубой утвари. Энтузиасты были убеждены, что одно из древнейших поселений человека находилось именно здесь, и с волнением ждали подтверждения смелой гипотезы. Особенно после находки в Азыхской пещере челюсти древнего человека.

Проектируя водохранилище, никто не задумался о том, что если чаша нового водоема в силу каких-то причин переполнится, то избыток воды, выплеснувшись, грозит начисто смыть хрупкие следы старины, да еще старины уникальной. Было, однако, уже поздно решать всю проблему заново. Оставалось лишь бдительно следить за режимом наполнения рукотворного водоема.

Моим убеждением всегда было, что нельзя жить заботами одного текущего дня. Еще очень давно, глядя на сиротливо заброшенную землю вокруг гробницы великого Низами, я остро ощутил: преградив узкую тропинку к прошлому, мы не распахнем перед народом достойного пути в будущее!

Не раз и не два при личных беседах я наводил строителей на сходные мысли. Повторял об этом и публично, с трибуны. Многие соглашались со мною, более того — с горячностью клялись, что не допустят затопления доисторического памятника. Но чем больший пыл вкладывался ими в подобные рацеи при личных беседах, тем хладнокровнее становились они, привычно усаживаясь в служебное кресла. Даже подписать охранную грамоту и направить ее в соответствующую инстанцию у них не находилось времени.

Помню, некий заезжий службист высокого ранга отвел меня фамильярно в сторонку:

— Зачем прикладывать лед к здоровой голове? Всех дыр не заштопаешь. Вспомни пословицу: кто готов оплакивать беды целого народа, у того глаза ослепнут. Смоет поток раскопки или не смоет — заранее не узнать. Ну и похороним пока этот вопрос: камень сверху, камень снизу… Идет?

Я не мог согласиться. Меня подогревал общий интерес к трудам археологов. Ежедневно у склона Каракопека собирались толпы. Со страстью футбольных болельщиков окрестные колхозники окружали раскоп и следили за каждым взмахом лопаты. Беспокойство за судьбу таинственных ям понемногу охватывало буквально всех. Как же я, партийный руководитель, мог отвернуться от общей тревоги? Своим бездействием способствовать возникновению кривотолков?

Каракопек всегда был окутан легендами. И чем глубже в века они уходили, тем большую гордость ощущали местные жители, прямые наследники былого. Поднималось их самоуважение.

Любопытно, что раскопки велись уже около десятка лет, но до последнего времени не привлекали внимания даже районной интеллигенции: не было ни лекций, ни экскурсий. «Археологический бум» возник гораздо позднее и совершенно неожиданно, только при слухах об угрозе затопления.

Как было поступить? Разумным казалось лишь одно: на ходу «подправить» проект, дополнительно нарастить дамбу. Но строительные организации и слышать об этом не желали! «Мы не справляемся даже с основным объемом работ, — твердили они, — а достраивать дамбу — значит брать на себя заведомо невыполнимые обязательства».

Я продолжал настаивать, пока одним отчаянным днем не прибегнул к чрезвычайным мерам: дал указание районной инспекции ГАИ перекрыть дорогу к водохранилищу, не пропуская на стройку ни одну грузовую автомашину.

Что тут началось! Свирепый шквал звонков обрушился на мою голову. Увещевали и стыдили. Ругали и запугивали. Обещали «довести до сведения» и лишить партбилета. Наконец, кто-то договорился до того, что авантюристу, подобному мне, место за тюремной решеткой!

Эта крайняя угроза оказалась последней. Поколебать меня было невозможно. Начались поиски реального выхода из щекотливого положения. Работы на водохранилище были, разумеется, вскоре возобновлены. Но уже с учетом будущей поправки к проекту. Одновременно возникли хлопоты по созданию специального фонда для охраны исторических (вернее, доисторических) памятников Каракопека.

Откуда, однако, могли бы взяться необходимые деньги для этого фонда? Увы, только из доброхотных даяний тех же строительных организаций, с которыми я жестоко рассорился.

Ничего не попишешь. Смирив самолюбие, пришлось снова кланяться и терпеливо убеждать, взывая к патриотическим чувствам. Я обошел одного за другим всех директоров, начальников и главбухов.

Вот тут-то и осенила идея всенародной стройки. Исконной крестьянской «помочи», когда стар и млад, взявшись за кирки и лопаты, подсобляют общему делу.

Узнав, что дополнительная рабочая сила не будет стоить им ни копейки, заинтересованные лица наконец сдались.

Не успел я перевести с облегчением дух, как подкралась новая тревога, на сей раз касающаяся уже лично меня. Оказывается, мои действия вызвали кое у кого острое неудовольствие и даже подозрительность. Мне ставилось в вину, что, действуя от имени всего района, я не удосужился собрать партактив, чтобы предварительно обсудить намерения относительно дамбы.

Я объяснял: на сборы и разговоры просто-напросто не оставалось времени. Каждый час отсрочки грозил погубить безвозвратно все дело защиты раскопа. На бюро меня поняли. Но жалобы «по инстанциям» все-таки полетели, и я мог ждать впереди серьезных неприятностей… Однако дамба-то была уже возведена! Если смотреть с высоты птичьего полета, ее сооружения, наглухо замыкающие холмы, напоминали крепостную стену с тремя башнями вроде средневекового замка. Автобусы с гостями безостановочно прибывали со степной стороны, и вдоль дороги уже выстроилась длинная вереница машин. Подмостки трибуны, вскинутые над землей метра на два, обступили участники праздника.

Чаша будущего водохранилища оставалась пока пуста; река, которая должна была наполнить ее, текла по-зимнему скудной прозрачной струей. Помутнеть и вздуться ей суждено лишь с таянием горных снегов, когда весна начнет подыматься от благодатных долин все выше и выше по лестницам скальных уступов.

Празднество шло между тем своим чередом. Символическую алую ленту перерезали одновременно двое: передовик стройки и знатный хлебороб района. Не выпуская из рук трепещущих на ветру обрывков, оба поднялись на трибуну. Открывал митинг я, и недостатка в ораторах не было. Уже собираясь сказать несколько заключительных напутственных слов, я ощутил, как кто-то настойчиво теребит мой локоть. Оглянувшись, узнал Мирзу-муэллима. В самом деле, вспомнилось мне, от учителей района еще ведь никто не выступал, хотя потрудились со своими воспитанниками они на славу! Громко назвав Мирзу-муэллима, который своевременно исправил мою ошибку, я отступил от микрофона, давая ему место.

Старый учитель снял шляпу и, стоя с обнаженной головой, обвел тесные ряды зрителей особым взглядом, словно явился на свой первый урок и пытался угадать, с кем же ему придется иметь дело впредь.

Задумчиво-строгий взгляд его понемногу установил полную тишину. Все повернулись к Мирзе-муэллиму.

— Вы, — начал он, — старые и молодые, коммунисты и беспартийные, вложили немало труда в это великолепное сооружение. Все предыдущие товарищи говорили именно об этом. Многие из них вспоминали добрым словом нашего первого секретаря. Можно только радоваться, если деятельность партийного руководителя связывается в сознании людей не только с хозяйственной текучкой, с заботами экономическими и бытовыми, но и с борьбой за спасение культурных ценностей. Одно меня покоробило, о чем хочу сказать прямо: не слишком ли часто упоминалось его имя? Как бы ни был человек энергичен и инициативен, его энергия и инициатива черпаются из бездонного вместилища народных сил, являясь лишь небольшой их частицей. Вы были правы, отдавая должное товарищу Вагабзаде. Но самому товарищу Вагабзаде не пристало принимать в свой адрес излишние восхваления…

К концу этой неожиданной речи на трибуне началось колыхание, выражавшее полную растерянность. Заместитель председателя райисполкома стал даже расталкивать близ стоящих, чтобы поближе протиснуться к Мирзе-муэллиму.

Уловив это движение, недвусмысленно направленное против него, старый учитель, обернувшись, пристально взглянул на меня и продолжал:

— Если мои слова оказались невпопад общему праздничному настрою, я готов на этом кончить. Только прошу: задумайтесь над ними. Коммуниста украшает скромность!

Дело прошлое, но могу сознаться: такое выступление под занавес произвело на меня впечатление громового удара. Я увидел, как, вырываясь из толпы, к трибуне рвется Мензер с тревожно пылающими щеками. Но она опоздала. Мирза-муэллим уже поздравил всех с заслуженной победой, с народным праздником и, по-прежнему не надевая шляпы, с достоинством удалился с трибуны.

Я взял себя в руки и выразил ему благодарность за мудрое и своевременное критическое предостережение. Оставалось только закрыть митинг. Не время и не место, было углублять этот разговор, да, говоря по правде, у меня недостало бы на это душевных сил. Я продолжал испытывать внутреннее потрясение.

Мирзу-муэллима выслушали при всеобщем почтительном молчании. Его седины не могли вызвать иного отношения; он считался старейшиной районных педагогов. Я тоже не сомневался в благородстве его побуждений, но предвидел и тот хвост кривотолков, который неизбежно потянется за резкими словами честного старика. Люди не привыкли к открытой критике, в его выступлении увидят скрытый смысл, поползут слухи, будто первый сидит на своем месте непрочно… Да мало ли до чего можно додуматься еще?!

А как при такой ситуации держаться мне? Делать вид, будто ничего не произошло? Фальшь подобного поведения бросится в глаза сразу. Я получил урок на всю жизнь. Но и сейчас, спустя годы, сказать по совести, не знал, как с ходу выйти из подобного затруднения.

Меня долго точила обида. Несколько фраз старого учителя мною истолковывались на разные лады. Я тоже искал в них подоплеку, нечто скрытое, темное, и, лишь спохватившись, одергивал себя со стыдом и раскаянием. Однако прилипчивую мысль обуздать не так-то легко! Она возвращалась, отравляя тихие минуты отдыха, рассеивая тайные заманчивые мечты. В минуты малодушия я проклинал себя за то, что взялся тащить непомерно тяжелый воз руководства районом, не рассчитав заранее собственных сил.

Мало-помалу, однако, личная уязвленность сгладилась, и я начал глубже заглядывать в недра души, придирчиво искать зачатки тех недостатков, которые так бросались в глаза в поведении других людей, а Мирза-муэллим прозорливо разглядел во мне самом.

В этой кропотливой внутренней работе моей помощницей стала Мензер.

После митинга мы не сразу с нею встретились. У меня создалось впечатление, будто она намеренно избегает появляться в тех местах, где могла бы столкнуться со мною, чтобы не вызвать у меня неловкости.

Зато Мирза-муэллим пришел как ни в чем не бывало в ближайший приемный день. Приветливо протянул руку, осведомился, как идут дела в районе.

Меня испугала мысль, что кто-то надоумил его просить извинения, и я собирался решительно прервать его на полуслове. Но старый учитель заговорил совсем о другом. Его беспокоила медлительность, с которой разворачивалась подготовка летнего трудового лагеря школьников. То, о чем мы с таким энтузиазмом рассуждали втроем во время давней поездки по району.

— Я вам, наверно, надоем, — добродушно произнес он. — Что делать? Поддержку ищешь там, где уверен, что найдешь ее. Вы работяга, это заметили в районе все. И не откладываете дел в долгий ящик, что очень ценно.

— А Мензер-муэллиме почему не пришла с вами?

— У нас нынче натянутые отношения. Она все рвется уйти работать обратно в школу. Но это же блажь! В районо дел по горло. На кого их перекладывать?

Закурив с моего разрешения излюбленную трубочку, он продолжал с коротким смешком:

— Не сочтите, товарищ секретарь, меня полным невежей. Я согласен, что критиковать начальство при народе не так уж тактично. На моей памяти никто так не поступал. Однако кому-то ведь надо было начать?

Я осознавал справедливость его точки зрения. Нет, не извиняться он пришел.

— Пуще всех других бед берегитесь громких изъявлений восторга. — Он смотрел прямо на меня, напряженно вытянув вперед шею, видимо, чтобы не упустить малейшего изменения в выражении моего лица. — Уверяю вас, неумеренные похвалы хоть кого собьют с толку. Да разве нужно ждать благодарности, если трудишься для народа?! Лучше, если бы ваше имя вообще не связывалось впрямую с раскопками на Каракопеке. Дело это щекотливое. Сегодня вам рукоплещут, но повернись дело иначе — те же самые ваши почитатели возьмут в руки по хорошему топору и пойдут махать в разные стороны.

— Но почему?

— Есть мнение, что государство потерпит прямой убыток, если слишком ревностно ограждать Каракопек, вкладывать в это средства. За те же деньги, говорят эта люди, можно построить несколько клубов, открыть десятки сельских библиотек. И что он такое, в конце концов, Каракопек? Малоприметный холм в ряду тысяч других! Представьте, если твердить так с утра до вечера, то понемногу сам уверуешь, что впал в ошибку и совершил чуть ли не преступление.

— Клубы и библиотеки тоже ведь нужны.

— Ага! Вы понемногу сдаете позиции?

— Вовсе нет. Но…

— Если бы ты, дорогой, возразил, что недра горы, раскопанной археологами, — та же книга, но раскрытая на еще неведомой нам странице, я оценил бы такой ответ на пятерку. Прошлое — наша сокровищница. Философия, поэзия и музыка одновременно. Седая древность способна воздействовать на самые сокровенные уголки человеческого ума и сердца.

Я не прерывал его, хотя очень хотелось показать Мирзе-муэллиму, что и я не полный профан в размышлениях о месте истории в современном мире. Однако история понималась мною шире, чем только деяния далеких предков. Мы сами ежедневно творим историю и, приобщая людей к искусству классиков, должны помнить о лучших образцах современных мастеров.

— Не отрицаю, не отрицаю! — миролюбиво воскликнул учитель. — Это было бы великолепно, если бы о нашем Каракопеке спустя тысячу лет тоже судили да рядили как о прекрасной загадке, отразившей свое не менее прекрасное время.

— Что вы имеете в виду?

— Ты, разумеется, знаешь, что древние египтяне, прежде чем возвести пирамиду Хеопса, десять лет прокладывали дорогу? Лишь затем стали доставлять каменные глыбы — тридцать тысяч обтесанных камней, — которые терпеливо переносили на руках и укладывали друг над другом в самом строгом порядке на высоту пятидесятиэтажного дома. Нам предстоит ворочать не меньшими тяжестями, пусть не руками, а силой ума. И наши высотные постройки должны быть еще устойчивее и вековечнее древних. Им предназначено служить живым, а не мертвым. Но… дорогой мой секретарь! Когда теперь дается оценка минувшему, разве мы принимаем в расчет кулинарные изыски римлян или капризы моды закутанных в пеплос красоток? Оценке подлежит только содеянное мужами. Не слишком ли много путается у нас под ногами мелких тщеславцев в заграничных брючках? Я просто хотел с печалью еще раз напомнить об этом. Нет, нет, больше не задержу вашего внимания! Уже ухожу!

Еще долго передо мною как бы реяло в воздухе его лицо в горьких и лукавых морщинах. Внезапно я понял, что нашел пример на всю предстоящую мне жизнь. Как бесстрашно этот старик поднялся на трибуну! Долгими годами труда он завоевал себе уважение в районе — и не побоялся рискнуть им. В угоду обиженному им высокому лицу от него могли отвернуться. Его могли оговорить. Ради чего он пренебрег всем? У него была благородная и бескорыстная цель: разбить лед всеобщего умалчивания и малодушия, не дать укорениться пагубным семенам лести в душе молодого руководителя, то есть меня. Он ратовал за нравственное здоровье народа. Он не хотел допустить, чтобы я был потерян для общего дела…

11

В селении Сайрагях мы выбирали место для будущего монумента в честь погибших воинов Великой Отечественной войны. Мнения расходились: одни считали, что скульптурную группу надо установить в районном центре; другие — скромно поместить на сельском кладбище; третьи — вознести на самую верхушку Каракопека.

Пока шли жаркие споры членов комиссии и работников исполкома, какой-то молодой человек остановился поодаль, не решаясь подойти ближе. Он спросил о чем-то у шоферов, сгрудившихся возле машин, и, услышав ответ, отвернулся, торопливо вытирая глаза. Невольно я сделал несколько шагов в его сторону:

— Вы кого-нибудь ищите?

— Если секретарь райкома вы, то вас. Я пришел с жалобой.

— Какая еще жалоба? — недовольно воскликнул Латифзаде, становясь между нами. — Кто ты таков? Откуда взялся? Существуют приемные дни. Нельзя останавливать людей прямо на дороге!

Голос его звучал так строго и отрывисто, что человек робкого десятка вполне мог бы онеметь и стушеваться. Парень пересилил мгновенную растерянность:

— Мое имя Альп. Никакой особой должности я не занимаю. Живу здесь, не приезжий. А если вы вправду первый секретарь райкома, то жалоба именно на вас.

Я бросил предостерегающий взгляд на Латифзаде, чтобы тот не вмешивался и не вздумал снова обрывать.

— Хотите критиковать меня прямо сейчас? Посреди улицы? — полушутливо спросил я, внимательно разглядывая его.

Он был смугл до черноты, будто головешка из костра, коренаст, с огрубелыми сильными руками. Латифзаде все-таки не удержался:

— Так об этом же и речь. Вам надо записаться на прием. Райком открыт каждому. Пожалуйста!

— Попробуем все-таки выслушать товарища на месте.

Альп торопливо подхватил:

— Эх, товарищ секретарь, не отнимал бы я вашего времени, если бы душа не горела. Я и сам человек занятой, вкалываю с утра до вечера. Крайность заставила. Поверите ли, места себе не нахожу. Семья, глядя на меня, извелась. Руки ни к чему не лежат.

— Что же так расстроило вас?

— Не держите на меня зла, товарищ секретарь. Я сказал, что приношу жалобу на вас самого, хотя вы тут человек новый. Откровенно говоря, я вовсе не на вас собирался жаловаться. Но мужчине не подобает бросать грязью вслед ушедшему; проще всего валить плохое на прежнего секретаря. Нельзя-же так! Мне нужно, чтобы меня выслушали. Моя горькая обида на кладбищенских смотрителей.

Латифзаде насмешливо скривил губы.

— Что за вздор? Кладбищенские сторожа — и райком! Какая между этим связь? Взрослый парень, сам должен понимать…

Альп отозвался с деланным смирением:

— Ай, дядюшка, зачем зря кипятишься? Я человек простой, городским церемониям не обучен. День-деньской вожу трактор в поле, иногда до вечера не с кем слова вымолвить. Отвык беседовать. Но вы-то люди бывалые. Почему не поинтересуетесь: отчего это ты, мол, парень, в хлопотливую весеннюю пору оставил свое рабочее место, слоняешься в тоске без дела? Есть тому причина? Да, я отвечу вам, уважаемые граждане, причина имеется. Она в том, что и над могильными камнями засел бюрократ с кипой бумаг. Бумажные люди мешают нам всюду — вот что!

Латифзаде вконец рассердился:

— Что за глупые намеки? Мы не можем терять попусту столько времени.

Он стоял, подрагивая в нетерпении коленом, словно готовился вот-вот сорваться с места.

— Кто эти бумажные люди? — серьезно спросил я. — Кого вы имеете в виду?

— Могильщиков.

Окружившие нас работники исполкома не удержались, дружно прыснули. Засмеялись даже прохожие. У самого жалобщика затряслись плечи. Присмотревшись, я понял, что он сейчас разрыдается.

— Прости нас, — проговорил я при общем неловком молчании. И, подхватив под локоть, отвел его в сторону.

— Чтоб хребет переломило тому, кто создал этот мир, полный скорби и несправедливости, — пробормотал парень, всхлипывая.

Время поджимало, я не мог выслушивать исповедь прямо на дороге. Мы договорились о послеобеденном времени, когда он придет ко мне в райком. Но его искаженное лицо, обрывочные слова с темным смыслом то и дело всплывали в памяти. А когда я наконец узнал его историю (он уже полностью успокоился, рассказывал толково и связно), то его гнев и сердечное волнение перешли ко мне.

Оставшись один, я подпер голову, не зная, какое же принять решение…

Вот что он мне рассказал:

— Первым уехал из нашего селения мой старший брат. Он хотел учиться, и вскоре родители получили от него письмо, которое почтальон подал с такими странными словами: жду, мол, подарка за добрые вести от вашего Навруза. «Но у нас нет сына с таким именем», — недоуменно отозвались те. Почтальон с ухмылкой пожал плечами: так написано на конверте!

Для родителей было обидой и потрясением, что брат самовольно переменил имя. «Он еще и нас захочет переименовать, — ворчали они, — а может, название родного села ему тоже не по нраву?» Первой смирилась мать. Она принялась защищать своего первенца: переменил имя — ну и хорошо; мы его назвали Байбеком. А какой он бек?! Но тайная печаль грызла ей сердце: как бы это не принесло сынку несчастья? Однако и гордилась сыновней смелостью: раньше лишь знаменитые храбрецы получали за подвиги новые прозвища! А большинство терялось в толпе, неприметные, безымянные. Жил когда-то в нашем краю знаменитый Деде Горгут, он давал имена всем новорожденным. «Назови нашего первенца красивым именем». И дед не обманывал ничьих ожиданий. Не место ли Горгута надумал занять Навруз, начав с самого себя?

С Наврузом в селение пришло много нового. Он впервые рассказал местным подросткам о городском цирке и научил их гонять футбольный мяч. Именно за ним потянулись другие юноши в город, на учебу. В домах стали появляться белые халаты будущих врачей; по углам громоздились связки книг, посреди обеденного стола запел патефон. У нас даже возник самодеятельный театр (представления давались на плоской крыше заброшенного дома).

Имя Навруза соседи произносили теперь с похвалой и уважением. Мать даже опасалась, чтоб его не сглазили. Старые люди норовили погладить брата по мягким волосам, девушки — поглубже заглянуть в васильковые глаза, старушки — прижать при встрече к груди, как родное детище.

А вот когда ему пришла пора навеки уснуть, не было поблизости никого, кто поцеловал бы холодные губы, даже родная мать не обняла его на прощание. Фронтовую весточку получили мы откуда-то с Черного моря. Мать места себе не находила от тягостных предчувствий; моря она никогда не видела, оно страшило ее безмерно. Особенно, когда прочла в письме, что если стоять на берегу, то видна только одна вода вокруг. Это не укладывалось в голове! Ведь и высокая гора кончается вершиной, и у долины есть предел?

Вспомнился ей один давний разговор с сыном: «О чем говорит море, сынок, когда ты на него смотришь? Какие у него сказки?» — «Море безъязыко, мать. Оно никогда не спит и не бодрствует. Принимая в свое лоно мертвеца, само не умирает. Но и со спасенным из пучины не воскресает заново. Его воду нельзя пить, а прибрежный песок не годен для посевов. Оно не холодно и не горячо: полдневного солнца ему не остудить, ночного месяца — не согреть. Но однажды я возьму тебя за руку, мы спустимся с гор, пройдем узкое ущелье, и там, в городе, с высоты Девичьей башни ты увидишь это бескрайнее море. Возможно, только тебе оно захочет открыть свои тайные сказки, древние истории про смелых людей, которые уплывали на край света под парусами, про дерево с золотыми плодами на волшебном острове… Может быть… может быть…»

Но судьба сложилась так, что вскоре брату самому довелось сочинять морскую сказку. Его корабль затонул в бою под Керчью, один он выплыл на деревянном обломке, качаясь по красным волнам: они стали такими от крови погибших.

И еще одно письмо получили мы от брата. Он уже воевал на суше. Танк его подбили, из огня вытащили товарищи, но осколок крепко засел у него в спине. Он верил, что скоро излечится, спешил вернуться в строй…

А потом в какой-то газете написали, как неизвестный танк, когда расстрелял весь запас снарядов, лоб в лоб столкнулся с вражеской колонной и своими обломками перегородил путь на узкой дороге. Думаю, что это и был наш Навруз. Ведь больше мы о нем ничего не слыхали.

Горько плакала мать. А когда выплакала слезы, принялась слагать горестные песни-баяты о неведомой ей судьбе сына-храбреца. Еще одно горе тучей легло на наши горы. Старик отец потерял опору, сестры лишились защитника. Родина недосчиталась пары крепких рук, которые могли бы украшать ее в дни мира. Одним кирпичом станет меньше в народной кладке, на одно биение сердца сократится дыхание большой страны.

Страшная сказка войны окончилась. Наше дело было правое, мы победили. Каждому досталась частичка золотого яблока с дерева победы. Только мать не надкусила свою долю: все ждала разделить ее с сыном! По весне она доставала из сундука сыновью довоенную одежду, расстилала на свежей траве, чистила и сушила.

Она так и закрыла глаза, веря в его возвращение. Наказывала: когда придет Навруз, пусть прижмется губами к ее надгробию, она почувствует. А если отыщется его далекая могила, возьмите горсть родной земли, положите на сирый холмик, чтоб не лежать ему одиноким…

После кончины матери забота о памяти брата полностью легла на меня. И вот в этом году я наконец собрался и поехал в Севастополь, откуда пришло его последнее письмо. Не однажды обошел весь город из конца в конец, лазил по обвалившимся окопам, по многу раз перечитывал надписи на воинском кладбище, стоял у братских могил. Я спрашивал на улицах старых людей, не помнят ли они солдата с синими глазами?.. Не слыхали ли имя «Навруз»? В ответ мне качали головами. Не все легли в землю, многих поглотило море. В нем следов не остается…

Ах, лучше бы я не приезжал! Сон бежал от глаз, а если я забывался ненадолго, то в сновидениях возникала покойная мать, которая взирала на меня с немым укором.

Утром я продолжал поиски. Так набрел однажды на скромный домик в окружении вишневых деревьев. Его хозяева — чета одиноких стариков — устроили странный музей: в саду и по комнатам у них были разложены… камни. Обыкновенные камни, но из разных мест. Те, кто приходил взглянуть на эти камни, вздыхали и плакали. Старушка пожурила меня: «Что же ты не привез нам камня со своих родных гор? За Севастополь дрались ведь и твои земляки!» Я обещал ей.

В задумчивости бродил по берегу, глядя под ноги. Галька, омытая волнами, стала представляться мне останками погибших. Вот кроваво-красный камешек в форме сердца; вода так и не смогла обточить его! А этот, черный, блестящий, подобен внимательному зрачку. На белоснежном обломке прилепилась темная живая родинка. Желтовато-розовый обломок я поднял среди песка и приложил дырочкой к глазу — словно солнечный луч пронзил этот странный камешек! Я сжимал его в руках со стеснившимся сердцем. Почти бегом пустился к дому стариков. «Вот, возьмите, — сказал им. — Пусть будет памятью о моей стране, об Азербайджане».

Старик водрузил на нос очки, внимательно рассмотрел находку. «Это не камень, — сказал он. — Это часть лопатки со следом пули. Кость окаменела в соленой воде». А в моей памяти внезапно блеснуло: в спину попал осколок…

Я возвратился домой, поняв, что больше искать нечего. Безвестную кость положил в коробочку и решил похоронить рядом с материнской могилой. Пусть скорбь ее души утолится! Земля соединит их с братом. Но тут-то и начинаются мытарства: мне отказывают в клочке кладбищенской земли! Требуют свидетельства о смерти Навруза. Я принес старое извещение о том, что брат пропал без вести. Мне засмеялись в лицо. Бессердечные люди ничего не хотят понять! Завет матери для них пустая блажь…

Заразившись волнением Альпа, я позвонил Сейранову, велел срочно собрать ко мне в кабинет всех работников отдела пропаганды. Пригласил и Латифзаде.

— Захватите проект обелиска памяти погибших в Великой Отечественной войне, — сказал ему. — Вы ведь сможете оторваться ненадолго от текущих дел?

Латифзаде с неудовольствием отозвался:

— У меня на столе ворох бумаг со вчерашнего дня. Сижу не подымая головы.

— Сегодня мне уже довелось слышать такое выражение: бумажные люди. А что, если нам бросят в лицо, что у нас бумажные души?

Я мог ожидать отповеди второго секретаря в обычной его манере: он любил засыпать собеседника цитатами, «подвести теоретическую базу». Поэтому, не дав ему вымолвить ни слова, я продолжал:

— В проекте памятника нужны изменения. Центральной должна стать фигура скорбящей матери. Ведь это она отправляла сыновей на фронт и она оплакивала их над безымянными могилами.

— Мне ваша поправка представляется неверной.

— Почему же?

— Форма вытекает из самой задачи: памятник погибшим. А вовсе не членам их семей!..

Позже, когда все собрались в моем кабинете, спор продолжался. Я пытался разъяснить:

— Мать не только символ Родины. Она олицетворяет победу женщины Востока над вековыми предрассудками: больше не носит чадры, ее лицо открыто. Женщина стала опорой тыла. И, наконец, разве не любовью к матерям были вдохновлены на подвиги солдаты?!

Латифзаде обвел присутствующих красноречивым взглядом, призывая оказать ему поддержку. Но я выбил у него инициативу:

— Выскажитесь, товарищи. Прав я или не прав?

Кто-то уклончиво обронил, мол, надо прежде узнать мнение скульптора.

— При чем тут скульптор? — вскинулся Латифзаде. — Речь идет о правильности политического направления.

— Но оно воплощается именно в искусстве художника, — упрямо повторил молодой инструктор райкома, который и прежде не мог сработаться с Латифзаде. — Терпение и доброта наших матерей безграничны. Вчера ко мне приходила старушка, которую единственный сын покинул буквально на произвол судьбы. Я был возмущен. Позвонил в суд и просил помочь оформить ей исковое заявление на алименты.

Я с сомнением спросил:

— И она пошла в суд?

— Не знаю. Не проверял. Думаю, что да.

— А я думаю, что нет. Вы не поняли: она хлопотала не ради денег! Ей хотелось вернуть сына, ощутить его любовь. Безутешная мать доверила свою печаль нам, райкому. А мы не поняли ее!

Мне бросилось в глаза бледное лицо Альпа. Он сидел молча в сторонке. В нескольких словах я рассказал историю Навруза.

— Эту многострадальную косточку, — закончил я, — мы положим под монументом, на котором будет высечено среди прочих и имя Навруза. Раз уж для него не нашлось клочка кладбищенской земли!

В большом волнении Альп приподнялся:

— Я не во всем вам открылся, товарищ секретарь. Эти могильщики… они хотели получить взятку! За деньги, сказали, мы и пустой воздух похороним!

Он резко отвернулся. Было видно, как сжались зубы, как каменно вспыхнули его желваки.

— А что ответили вы?

— Я… не знаю, как это произошло, но обида за брата была слишком велика. Схватил одного из них за ворот и швырнул к стене. Наверно, убил бы, если бы нас не разняли.

— Хорошо, что разняли. Мы устроим общественный суд над ними. Нужна строгая ревизия кладбищенских дел.

— Я приоткрою вам их жульническую механику! — с жаром продолжал Альп. — Ведь что они творят? Свободную землю в центре кладбища занимают фальшивыми захоронениями, даже надгробные камни ставят с какой-нибудь тарабарской надписью — мол, все равно никто не станет проверять! Тех, кто их не подмасливает, уверяют, что все места заняты: идите сами посмотрите. А за большую мзду пустая могила тотчас открывается. Спекулировать на мертвых?! Разве такое придет в голову нормальному человеку?..

Оставшись один, я стал невольно размышлять о путях зла. Оно кажется нам всемогущим и всеобъемлющим лишь до того мгновения, пока против него не ополчиться всем миром. Тогда сразу становится явной его ничтожность. Правда, жулики, взяточники, мздоимцы не теряются; громче других они вопят о торжестве социалистической морали. Не так-то просто различить в общем хоре фальшивые голоса!

Но почему же простых и скромных людей мы выслушиваем столь редко? Годами не замечаем добросовестность тех, кто не умеет — да и не станет! — рекламировать себя? Обращаем внимание лишь на поверхность явлений и близоруко путаем хорошее с плохим? Это недопустимо. Неужели всякий раз люди, подобные Альпу, должны останавливать нас на дороге?..

12

Однажды Латифзаде явился ко мне прямо-таки с ультиматумом:

— Я обязан поговорить с вами открыто, как опытный кадровый партиец. Ваши методы работы порочны, товарищ Вагабзаде! Предупреждаю: это не приведет ни к чему хорошему. Теперь вы уже посягаете на Устав сельскохозяйственной артели! Вам этого не простят.

— Да в чем дело? — воскликнул я с удивлением.

— Не понимаете? Извольте, объясню. Вы дали указание районной газете опубликовать социалистические обязательства лучших колхозных бригадиров? И это — через головы председателей! Они возмущены, протестуют. Вы подрываете их авторитет. От имени артели выступает только председатель. Он же контролирует обязательства своих бригадиров.

— Ну и пусть контролирует. Кто же препятствует?

— Но райком обычно ведет воспитательную работу с колхозниками именно через председателей. А вы их игнорируете.

— Вовсе нет. Просто нельзя весь колхоз отдавать на откуп одному человеку. Разве мы часто не ошибались в председателях? Рекомендовали то бездельников, то пьяниц? Чтобы знать кадры по-настоящему, райкому необходимо стать ближе к пашне, к скотоводческой ферме. Именно к тем людям, которые решают успех производства.

— Как вы это себе представляете?

— Представляю — как повышение активности бригадиров. Как необходимость материально заинтересовать всех колхозников.

— Но это не наш взгляд на вещи! Прежде всего надо печься о политической сознательности трудящихся.

— Благодарю, что напомнили. Слышу об этом со школьных лет. Но те, кто толкует о сознательности вопреки здравому смыслу, они хоть раз искололи себе ноги о жнивье? Кукурузу от камыша отличают? Крестьянин любит землю как родное детище. Зачем же отдавать это детище при родном отце в чужие руки, в сиротский дом? Зачем навязывать колхозникам председателей со стороны?

— А ваша практика выдвигать сразу несколько кандидатов на перевыборном собрании — знаете, к чему она привела? Отвергнутые кандидаты чувствуют себя смертельно оскорбленными. Они больше не хотят трудиться как рядовые колхозники, слоняются по чайханам, плетут интриги…

— Значит, надо ввести правило: у кого недобор трудодней, тот не может претендовать на выборную должность.

На следующее утро я собирался в поездку по району. Латифзаде вызвался меня сопровождать.

— А как же ворох бумаг на вашем столе? — лукаво осведомился я.

Он буркнул, не глядя:

— Обождет.

Начинался весенний сев. Повсюду над полями был слышен гул тракторов. Вблизи селения Ясты-тепе я остановил машину. Издали ряды тракторов на пашне напоминали развернувшуюся к бою колонну танков. Радовало обилие техники, которая пришла наконец на колхозные поля! Но техника требовательна: нельзя машинам работать вполсилы. Это все равно что принудить великана таскать воду детским ведерком. Техника есть, теперь дело за правильной организацией труда.

Латифзаде тоже вышел из машины, разминая ноги.

— Уверен, что сев пройдет хорошо, — сказал он с апломбом. — Лекторские группы укомплектованы, я лично проверял у всех конспекты. Утвержден график политзанятий. Каждый колхозник будет охвачен агитацией и пропагандой прямо на поле.

— Интересно, как вы себе это представляете в жизни? Ни разу не видел, чтобы лектор бежал вприпрыжку за трактором, читая на ходу по конспекту, — довольно нелюбезно отозвался я. — Впрочем, кое-где пропагандист фигура отнюдь не лишняя. Сворачивай налево, — сказал я шоферу. — К бригаде Али.

Горы, подобно змеям, меняли кожу: снега сползали с вершин, теряя морозную белизну. Недавно прошумели весенние ливни, и разом вспыхнули бутоны абрикосов и алычи. Первая зелень кустов напоминала русалочьи косы, еще не просохшие на ветру.

То ли наш водитель тоже загляделся на окрестные виды, то ли дорогу сильно размыло, но машина двигалась все медленнее и медленнее.

— Неужто, Амиджан, ты потерял направление? — подзадорил я шофера. — Пусти-ка ветерана за руль. Не хотите пересесть ко мне? — вежливо осведомился у Латифзаде.

Тот покачал головой с явным неудовольствием. То, что машину поведет первый секретарь райкома, явно шокировало его. В наклонном зеркальце я видел отражение: Латифзаде хмурился и ерзал на кожаных подушках.

— Может, остановимся? — наконец не выдержал он.

— Зачем?

— Амиджан разведает дорогу и сможет дальше вести сам.

— Не доверяете мне? Напрасно. У меня за плечами пятнадцатилетний стаж вождения.

— Нет, я не поэтому…

— А тогда что же? Опасаетесь, что случайный прохожий удивится: что это, мол, за секретарь райкома, если сам сидит за рулем? Подрыв авторитета? Да?

— Ну, если хотите… Нравы во многом переменились. Это тоже надо учитывать. Несколько лет назад был случай: заместитель председателя райисполкома пошел в общую баню. Пришлось его снимать: народ неправильно воспринял. Засмеяли!

— А я смеха, представьте, не боюсь. Если смешно — пусть смеются. Над чужим умением работящий человек никогда не станет хихикать. Другое дело, если не умеешь, а берешься. Ну, Амиджан, видишь, выбрались-таки из трясины! — Я круто изменил разговор. — Вот от той чинары дорога пойдет посуше.

Когда мы свернули к одинокому дереву, узкая полоса зеленых всходов словно стрелкой перерезала ветровое стекло.

У межи стоял трактор и толпились люди. Был среди них и бригадир Али. Мы поздоровались.

— В чем заминка?

— Горюем, товарищ секретарь. Всходы неровные. Много проплешин.

— Как же это вышло? Плохо сеяли?

— Нет. Почва после дождей покрылась плотной коркой, вот ростки и задохлись. Кто же знал, что сразу так припечет?

Он в сердцах топнул. А я почувствовал себя виноватым. Ведь несколько дней тому назад именно я настоял, чтобы поле еще раз пробороновали. Мне показалось издали, будто стая ворон села на свежую пашню: такими кочковатыми были борозды от плуга. Мысленно прикинул: каждый комок — это потерянный куст хлопчатника. На кусте восемь коробочек хлопка. Перемножил кусты на килограммы, получился недобор более пятидесяти килограммов с гектара. Бригадир Али не возразил мне тогда, да и сейчас не обвинял впрямую. Он сетовал лишь на обильный дождь.

Хотя какая же это невидаль — весенние ливни?

— Простите, — откровенно сказал я. — Полностью признаю свою ошибку. Впредь мне урок: не вмешивайся в распоряжения бригадира. Видите, как оно поворачивается, товарищ Латифзаде? Когда я приказал выровнять кочковатую пашню, правота, по всей видимости, была на моей стороне. Подсчитал возможный убыток от недосева и все такое. Но это только на первый взгляд мой расчет был справедлив. Вмешалась погода, и недобор на участке станет теперь вдвое больше. А все из-за поспешности, из-за привычки командовать, от моего верхоглядства.

— Зачем вы так говорите, товарищ секретарь? — проронил Али, глядя в землю. Голос его звучал почтительно, он закончил старой поговоркой: — Что ваши ноги знают, до того и голове нашей не додуматься.

— А вот такие присловья пора забыть, бригадир! Я не твой хозяин, ты не мой батрак. Каждый делает свое дело. Естественно, что крестьянин знает землю и все ее повадки лучше, чем я, сидящий за письменным столом. Кстати, ваш председатель имеет какую-нибудь специальность?

— Он зоотехник.

— Значит, на своем месте. Один из вас. Впредь мы, районщики, будем спрашивать не за каждую сельскохозяйственную работу по отдельности — за пахоту, за сев, за уборку, — а за результат труда. За урожай. Согласны? Да, кстати, — повернулся я к Латифзаде, — а где ваш пропагандист с конспектом?

Тот недовольно пожал плечами. Бригадир с недоумением оглядывался:

— Какой пропагандист?

Тракторист, перегнувшись с сиденья, лихим жестом перебросил кепочку со лба на затылок.

— Недосуг нам было его слушать. Подписали не глядя бумагу, он и ушел. Говорит: еще в трех бригадах за день побываю — и готов недельный отчет!

Все засмеялись, а Латифзаде покраснел до корней волос. Тонким голосом обиженно сказал трактористу:

— Где ваша культура, молодой человек? Хотя бы сошли на землю, когда говорите со старшими. Я тебе в отцы гожусь. Ты комсомолец?

— Сказал правду — так сразу анкета понадобилась? — дерзко осведомился тот.

Однако с трактора сошел и угрюмо смотрел на нас исподлобья.

— Запущена в колхозе массово-воспитательная работа, — назидательно произнес Латифзаде, уже оправившись от смущения. — Вот ты, например. Какие у тебя интересы? Чем увлекаешься?

— Футболом. А что, нельзя?

— Почему нельзя? Конечно, можно. Спорт — важная составная воспитания молодежи. Нам нужны люди сознательные, гармонично развитые…

— Вот я и воспитываюсь.

Тут уж не выдержал сам бригадир Али, прикрикнул:

— Не дерзи! Они наши гости.

Парень, не ответив, вскочил на трактор и, разбрызгивая комья грязи, в грохоте мотора повернул к селению.

— Куда это он? — растерялся Латифзаде.

— Нервная молодежь пошла, — неопределенно отозвался Али. — Мы воевали, а у них почему-то нервы расшатаны. На центральную усадьбу, видать, отправился.

— Но почему вы не приказали ему остановиться? — сердился Латифзаде, обтирая со лба брызги из-под колес.

— Он не станет меня слушать. Трактора не закреплены за бригадами. Тракторист подчиняется только одному председателю.

— Амиджан, садись за руль. Верни его!

До сих пор я слушал молча, но теперь вмешался:

— Не надо. Прежде переговорим с председателем.

— Эх, товарищ Вагабзаде! — махнул рукой Али. — Разве председатель уследит за всеми нашими обидами? Таких жалоб на день по сотне. Попробуй натяни узду — и такой молодчик без стыда бросит колхоз посреди посевной. Уйдет в город. Работы везде навалом.

— Вы правы. Распекать — это не выход. Надо найти что-то другое.

— Ну уж этому нахалу я отомщу! Клянусь, в его трудовой книжке будет такая запись, что не возрадуется. Никуда его не примут.

Я редко видел Латифзаде в подобном бешенстве. Но бригадир с усмешкой покачал головою:

— Ошибаетесь. Никто на вашу запись смотреть не станет. У нас на тридцать тракторов не наберется и двух десятков трактористов. До записей ли тут?

Мне хотелось переменить разговор. Я спросил у Али:

— А вы сами в случае нужды можете сесть за трактор?

— Нет. Не обучен.

— Я могу, — неожиданно вмешался один из колхозников. — Работал у дружка прицепщиком, часто подменял его. Научился. Только ведь я курсов не кончал, диплома нет. Кто же мне доверит трактор?

— А сейчас чем вы занимаетесь?

— Раздатчик горючего.

— Разве для этого нужен особый человек? Сами трактористы не могут заправляться?

— Почему не могут? Могут.

Разговор явно вызвал интерес бригады. Вокруг сгрудились теснее. Али охотно объяснил:

— Теперь пахота и сев ведутся только машинами. Но у трактористов свой бригадир, он следит за работой, он дает указания. Я же, если говорить по-честному, только болтаюсь под ногами. Нравится мне или нет качество работ — до этого никому нет дела. Вот если бы трактора закрепили за каждой бригадой да и трактористы были не пришлые, а из местных!..

Когда наша машина двинулась дальше, я заметил, как Латифзаде вжался в заднее сиденье, будто зазябнув. С тех пор как, выражаясь фигурально, он получил щелчок по носу, я больше не слышал его голоса.

— Вы хотите проехать со мною в следующий колхоз? — спросил я вежливо.

— Собственно, нет. Намеревался досконально проверить политико-массовую работу здесь, на месте. Вынести вопрос на бюро.

— С бюро разумнее повременить.

— Почему?

— Сейчас самое важное — сев. Не то что лекторов некогда слушать, а и газету раскрыть. Последние известия колхозник прослушает на сон грядущий по радио. Но если среди ваших пропагандистов имеется толковый агроном, пусть подъедет к Али на несколько дней. Они найдут общий язык.

— Исполню ваше распоряжение.

— Вы в бога верите, товарищ Латифзаде? — неожиданно спросил я.

— Что?! Шутите, конечно?

— Нимало. Сам видел, как бригадир Али, едва мы отъехали, воздел руки к небу: мол, благодарю, всевышний, что начальство наконец убралось. Теперь еще не посылай дождика, пока не отсеемся, и все будет в порядке.

Латифзаде насупился:

— Зачем ему такая молитва?

— А затем, что, кроме аллаха, не на кого надеяться. Тракторист разобиделся и бросил пашню, а мы пробубнили десяток общих слов, но ничем конкретно не помогли. Пора кончать с кавалерийскими наскоками! Встречаться с колхозниками следует только по деловым поводам. Необходимо как можно скорее получить почвенные карты каждого земельного участка, тогда урожай можно будет проконтролировать грамотно, а замороченный Али перестанет цепляться за подол аллаха.

Во второй половине дня, уже в одиночку, я побывал в «девичьем звене», о котором недавно писала районная газета. Девушки-механизаторы из Ясты-тепе не захотели работать вразброд, сегодня на одном поле, завтра на другом. Ранней весной они приложили немало сил, вспахав бросовую землю. Самолично очистили от камней, выкорчевали кусты. Звеньевая приглашала меня посмотреть возрожденный участок. Собственно, ради этого я и поехал в Ясты-тепе.

Временный полевой стан трактористки устроили с чисто женским изяществом: навес был разукрашен зелеными ветками, повсюду красовались букетики первых цветов. Словно стая журавлей, девушки потянулись мне навстречу, одна краше другой! Лица их улыбались; яркие платки бросали заревой отсвет на румяные щеки.

Звеньевая Хейран задорно сказала:

— Мы хотим сами с начала и до конца работать на этом участке: вспахать, посеять, собрать урожай. А парни пусть промоют глаза водой, когда увидят наш результат! Так, подруги? — И деловито добавила: — Нам обещали отвести воду от главного канала, но пускать ее по арыкам жалко, много пропадет зря. Помогите, товарищ секретарь, добыть поливальную установку. Опрыскивать посевы намного экономнее. Да и листьям нужна влага.

— Постараюсь помочь. А вот скажите, с кем вы соревнуетесь?

Девушки переглянулись.

— Ни с кем. Сами с собою.

— Кто же тогда выйдет победителем?

— С нами некому тягаться, товарищ секретарь!

— Ого, как смело! Неужели здешние мужчины от страха попрятались по щелям? Сегодня же переговорю с вашим председателем, пусть подберет вам достойных противников.

Девушки забеспокоились:

— Не надо. Они все равно прибегнут к плутням: посеют больше, чем укажут. Потом навалятся всем скопом и уберут за одну ночь. А мы промолчим, чтобы не позорить колхоз.

Мне очень понравились бойкие девушки. Спросил, не хотят ли они учиться дальше и любят ли стихи? Оказалось, что почти каждая умеет слагать баяты. Я предложил послать к ним в порядке шефства молодого поэта из города: они обучат его водить трактор, а он проведет с ними литературный семинар.

Девушки залопотали, словно стая вспугнутых куропаток. Одна из них, светловолосая, кокетливо бросила:

— Разве ваш поэт захочет променять крашеных городских красоток на нас, сельских простушек?

— А почему бы вам тоже не прибегнуть к помаде и пудре? — подначил я. — В порядке соревнования?

— Ну уж нет! — вскричала Хейран. — Подкрашенными ресницами приманить парня, конечно, можно, но когда тушь сползет — мужу хоть из дому беги?

— Есть тут неподалеку такая профессорша, — ядовито вставила блондинка. — Муж, говорят, ночует в лаборатории, лишь бы пореже ее видеть.

— Товарищ секретарь, — сказала звеньевая, серьезно хмурясь. — Пошлите-ка в наше звено вместо поэта эту самую профессорскую жену. Привыкла кататься на переднем сиденье в легковой машине, а мы ее посадим на хлопкоуборочный комбайн. Пока научится семь ручек вертеть, семь потов сойдет. Авось поумнеет.

Я понял, кого они имеют в виду. Дипломатично отозвался:

— Непременно передам Халиме-ханум ваше предложение. Какие еще просьбы?

— Пусть поторопятся с отводом воды. Мы нашли старые арыки. Еще деды говаривали: где вода текла раньше, там снова потечет.

— Скажите композиторам, чтобы песню о нас сложили, — снова высунулась вперед языкастая блондинка.

— А на чьи слова? Без поэта все равно не обойтись!

— Слова мы сами придумаем. Сказать по правде, мотив тоже есть, только нотами записать не умеем.

— Значит, пора открывать здесь музыкальную школу?

— Замин-муэллим, — краснея, сказала вдруг одна из девушек, — мы слыхали, вы тоже стихи пишете? Только не обижайтесь на нас, пожалуйста!

— Какая же в этом обида? Разве способность к стихотворству унижает человека? Почему секретарю райкома этого стыдиться? Сочиняйте, девушки, на здоровье. Даже маленький дар способен принести вдохновение. А вдохновение — в стихах ли, в работе ли — это ведь и есть счастье!

Девушки зашушукались, расступились, и вперед выступила самая маленькая из трактористок, почти девчонка на вид. Потупившись, она протянула мне исписанный листок бумаги:

— Вот, муэллим, прочтите на досуге. Это я сочинила про любовь.

13

Накануне Майских праздников позвонил Билал. Настоятельно приглашал в гости:

— Постарайся освободить второе мая и приезжай на весь день. Халима обещала приготовить блюда, которые ты любишь.

— Но это же форменное оскорбление, Билал, дружище!

— То есть как?

— Приглашать вас должен я; вы у меня на родине. Столько лет уже не проводил праздничный день в селении. Мать давно готовится, сестренка хлопочет. Так что поедем все ко мне, и Халима-ханум отведает, надеюсь с удовольствием, местной стряпни. Говорят, в прошлом веке на парижском конкурсе кулинаров азербайджанские яства получили приз…

Первого мая, стоя на трибуне во время праздничного шествия, я сразу заприметил Халиму. Накрапывал теплый дождик, и ее красный зонт рельефно плыл над мокрым булыжником. Она отошла в сторонку и присела на табурет, который Билал, должно быть, попросил в ближайшем доме. Сразу бросалось в глаза, что она человек непривычный, долго не могла ходить пешком.

Солнце давно вынырнуло из облаков, дождь кончился, а Халима, не то задумавшись, не то умышленно, все еще не закрывала зонта, так что многие с удивлением поглядывали то на нее, то на небо. Но, как всегда, она не обращала на чужие взгляды ни малейшего внимания.

Демонстрация шла по плану. Из рядов выбежали первоклассники с букетами, похожие на крикливых лебедят. Я видел, как самой маленькой и самой бойкой Мензер вручила несколько нарциссов и, нагнувшись, прошептала что-то на ухо. Девочка весело кивнула.

Когда дети взобрались на трибуну, малышка протянула нарциссы мне. Я растроганно поцеловал ее в лобик, а она в ответ простодушно чмокнула меня в щеку.

Старшие школьники устроили целое представление на историческую тему. Сначала проскакали всадники в островерхих буденовках, изображая красную конницу гражданской войны. Потом протащили мимо трибуны допотопную соху. Быки, отвыкшие от ярма, тянули в разные стороны. Молодой погонщик, опасаясь, как бы они не зашибли прохожих, с силой натягивал вожжи, лихо надвинув на глаза отцовскую папаху, словно приглашал всех полюбоваться: ну, не молодец ли я?..

Следующим утром спозаранку я послал за Билалом и его женой машину. Но, видимо, она встретилась с ними уже на половине дороги, потому что Билал сам сидел за рулем газика.

Я громко окликнул мать. Она тотчас вышла навстречу гостям, церемонно прикрывая лицо концом головного платка. Заприметив Халиму, направилась прямо к ней и слегка коснулась губами ее наклоненной щеки.

— Мое жалкое жилище счастливо принять столь уважаемых гостей, — степенно произнесла мать, кланяясь прежде Билалу.

Тот по-городскому склонился над ее рукой, и моя мудрая мать — хотя такое приветствие было для нее внове — с достоинством разрешила поцеловать свою обветренную маленькую руку.

Пока сестренка собирала в машину посуду и припасы для пикника, мать наскоро раскинула скатерть прямо на траве под тутовым деревом. Начищенный медный самовар то стрекотал, как кузнечик, то утробно подвывал, закипая.

Билал рассеянно поискал глазами стул и неловко присел на корточки.

— Хорошо, что вы сохранили вокруг дома изгородь из колючек. Это так патриархально; в старине какая-то особая прелесть!

— Моя нене не жалует современные штакетники. Говорит, что куры легко их перелетают и несутся по чужим дворам. А эти кусты колючек я когда-то сажал сам по ее просьбе. Она до сих пор собирает семена и подсаживает, если живая изгородь проредится.

Халима вместе с моей матерью обошла весь дом.

— Мне здесь понравилось. С удовольствием поселилась бы в нем сама, — проговорила она, улыбаясь несколько принужденно, но искренне.

— Что же вам понравилось, ханум? — ревниво спросила мать.

— Полы так уютно застланы коврами, и мебель не загромождает. Вместо широченной тахты — простая кушетка… А куда вы вешаете одежду? Я не вижу гардероба.

— В стене ниша, за занавеской, поэтому вы и не приметили.

— Разве что так… Очень прошу, навестите мой дом и посоветуйте, как устроить его поуютнее.

— В городских украшениях я мало смыслю, дочка. Просто когда стала сама хозяйкой, старалась не держать вещи на виду. А ковры полезны: они впитывают пыль и благодаря им в доме не заводится сырость. Для здоровья хорошо.

— Вам ли беспокоиться о здоровье? К матери секретаря райкома врачи сбегутся по первому зову.

— Какие врачи? Избави нас аллах от болезней! Должность сына мне вовсе не по нраву. Жил бы себе в Баку, и голова бы у него не болела…

— Нет, вы не правы. Положением надо пользоваться. Все скоротечно на белом свете.

— И что же я должна делать?

— Держаться первой госпожой в районе! Пусть вертятся вокруг вас и прислушиваются к каждому вашему слову.

Мать затряслась от беззвучного смеха. Ее головной платок трепетал словно от ветра.

— Как, нене, нравится тебе подобная программа? — шутливо спросил я. — Ты ведь именно над этим смеешься?

— Вовсе нет, сынок. Над собою. Вспомнилась одна старая история. Мне тогда едва двадцать лет сровнялось. Пошла я как-то по воду, да замешкалась. Собралось вокруг родника много молодух, стали мы красоваться друг перед другом, косы переплетать, платки по-разному повязывать. Кто брови сурьмит, кто щеки румянит… А отец Замина все это подсмотрел и, едва я возвратилась, плеснул мне в лицо водой, чтоб смыть краску, да еще шлепнул так чувствительно, что я в сторону отлетела. Говорит: «Ступай погляди на свое отражение. Нравишься себе?» Я обиделась, и мы не сразу помирились. А теперь думаю: благословенные его руки! Вовремя дал острастку. У меня не было такой повадки, чтобы наряжаться и выставлять напоказ всякие вещички, а детей, мужа держать в забросе.

Эти слова пришлись Билалу по душе:

— На месте секретаря райкома я учредил бы обязательный порядок: девушки на выданье должны проходить стажировку у его матери. Авось набрались бы тогда ума-разума на будущую жизнь.

— Ну, дружок, куда уж мне учить других? Тем более таких ученых, таких пригожих, как твоя женушка.

Мать отошла в сторону и поманила меня:

— Ты не забыл пригласить мою ненаглядную?

— Кого, нене?

— Конечно, Мензер! Беги скорее, она еще дома. Пусть захватит пряностей, мне может не хватить к обеду, да еще с полдюжины стаканов. Вдруг понадобятся?

…Как хороша была в утренний час долина Кяхряз! У нас ее называют Узорчатой, по имени речушки, которая, как и Дашгынчай, брала начало с горной гряды Кирс. Речушку окрестили так из-за меняющегося цвета ее воды. Весной, мутная от талых вод, она была желто-кофейной. К середине лета становилась чуть розоватой, словно от множества опавших лепестков. А зимою отливала прозрачной голубизной горных ледников. Больше всего вызывал удивление, конечно, розовый цвет. Дело не обошлось без легенды. Будто некогда по берегам Узорчатой кипел братоубийственный бой, что вызвало гнев и огорчение аллаха. Прекратив резню, он раз в году возвращал водам окраску крови как предостережение и напоминание: не затевать попусту ссор, не наносить друг другу кровавых ран…

В детстве в погоне за форелью мы добирались до самых истоков, и там вода была прозрачнее слезы. Но один из боковых родников размывал подземный пласт глины. Когда паводок сходил, эта струя становилась заметна.

Долина же называлась Расписной или Узорчатой по обилию луговых цветов. Воздух был буквально напоен их ароматом; он считался в окрестностях самым целебным. В праздничные дни сюда приходили семьями. Если приглашали: «Едем к Узорчатой», это означало обещание поистине радостного дня! Берега речушки были издавна засажены плодовыми деревьями. Самые сочные, самые крупные фрукты росли именно здесь. А с тутовых деревьев ежегодно рубили молодые ветки, разводя шелковичных червей.

Я выбрал для своей компании тенистый, укромный уголок у подножия старого дуплистого ствола. Располагаясь, мы спугнули соек, которые подняли неимоверный крик.

— Они выводят птенцов, вот и тревожатся, — сказал Билал, запрокинув голову.

— Кому нужны их бесперые птенцы-уродцы? — воскликнула с гримаской Халима.

Муж спокойно отозвался:

— Представь, прежде всего самим родителям. Есть даже притча: у сойки спросили, кто прекраснее всех на свете? И она приволокла своего птенца.

Понемногу сойки уверились, что люди у подножия дерева им не опасны, и разлетелись по своим делам. Лишь одна из них, взгромоздившись на верхушку, несла сторожевую вахту.

Мы с Билалом расстелили на траве ковер, разбросали длинные мутаки и легкие тюфячки. Билал, не удержавшись, растянулся, по-детски разбросав руки и ноги.

Потом занялись заготовкой топлива для жаровни. Вспомнив прежний навык, я без труда находил под грудой прошлогодних листьев хворост, отличая высыхающую бесполезную ветку от молодой, полной сил и соков.

— Не худо бы поменяться профессиями, — пошутил Билал. — Ты знаешь живую природу как заправский биолог. А я больше привык к кабинетному труду.

— Меня научило всему детство. Например, ты знаешь, как использовать цветущую полынь?

— Как по-латыни? Artemisia?

— Возможно. Ее соцветия кипятят в кислом молоке, разбавленном водой, и высушивают. Если их затем растереть и насыпать понемногу в карманы, аромат держится долго, как от хороших духов.

Билал вздохнул.

— Искуснейший фармацевт — сама природа. Мы просто до многого еще не дошли.

— Что же вам мешает вникать в ее сокровенные тайны, дорогой профессор?

— А вы сами и мешаете, уважаемый секретарь. Попробуй я замешкайся с предоставлением новых сортов овощей — десять секретарей райкомов сбегутся по мою душу. Для размышлений нужен досуг, для полета фантазии нужно опытное поле.

— Землю мы готовы отвести. Ищите, пробуйте! Знаешь, почему не было настоящей работы до сих пор? Каждый район косился на соседа: пусть другие начнут, а мы, если у них получится, подхватим… Но где еще существует такое богатство дикой флоры, как у нас?! Зачем нам кивать на кого-то?

Когда костер под жаровней разгорелся, мать и Мензер захлопотали с угощением. Я старался делать вид, что Мензер присутствует в нашей тесной компании на правах соседки и помощницы матери. Кажется, ее это тоже устраивало. Со мною она поздоровалась мельком, сухо, почти официально: «Поздравляю с Первомаем!» — и все. Билалу и Халиме о давней встрече в больнице ничем не напомнила. Правда, за этот десяток лет Билал разительно изменился: его жесткие волосы вылезли, на темени простиралась обширная плешь, а густые черные усы изменили выражение лица.

Меня невольно брало любопытство: как встретятся Мензер и Халима? Не возникнет ли между ними неловкость? Ничуть не бывало. Они сердечно протянули друг другу руки, и обе казались обрадованными. Может быть, в памяти у них всплыли те далекие тревожные ночи, которые они проводили рядом с распростертым бесчувственным телом? Когда ни ревности, ни досаде не оставалось уже места?..

Обе женщины подошли к костру, дружески болтая. Халима несла охапку цветов, в подборе которых я безошибочно угадал вкус Мензер: крупный розовый клевер, полевые гвоздики, белые ромашки. Халима все порывалась нарвать еще маков, но Мензер резонно заметила, что маки тотчас увянут и потеряют красоту. Они хороши только живые.

Халима захватила с собою комнатного щенка, который тотчас сунул нос в букет и зачихал от пряного запаха. Сама его хозяйка все крутилась возле ковра, не решаясь присесть: на ней была модная, слишком узкая юбка.

— Положи друг на друга несколько подушек и восседай будто на троне, — предложил я.

— А вдруг скачусь? Такой конфуз…

— Неужели так бедно живете, детка? Набирай побольше материи, шей платья пошире, — вмешалась мать.

— Ах, я просто не знала, что мы обойдемся без стола и стульев… Земля сыровата…

Мать, подойдя поближе, шепнула ей что-то на ухо. Та от души расхохоталась. Мензер раскладывала тарелки на раскинутой по ковру скатерти, но, услышав смех, подошла поближе. Мать пошепталась и с нею. Лицо Мензер осветила скупая улыбка.

— Нет, только послушайте, что советует мама Замина! — звонко вскричала Халима. — «Не распаляй мужчин, не показывай коленки!»

Мать добродушно усмехнулась. Настороженная поначалу, она поглядывала на Халиму все ласковее.

— Детка, у меня есть новое платье, ни разу не надеванное. Так возьми его. Оно просторное, красивое. Тебе будет к лицу.

Переодевание Халимы доставило много веселых минут. Первым отреагировал щенок. Он не узнал хозяйку в юбке до пят и оглушительно затявкал, пригнув пушистую голову к передним лапам. Мы с Билалом проворно обернулись и ахнули от восторга. Красочное одеяние преобразило Халиму. Она тотчас ощутила силу своего возросшего обаяния и вскинула над головой руки, словно приготовилась к танцу.

Затем мы все дружно принялись за приготовленный поздний завтрак со свежевзбитым маслом, холодными сливками и душистым медом. Недавно испеченные лепешки были так мягки, что гнулись пополам.

Снова наделал переполоху щенок, который незаметно исчез, а потом примчался, поджав хвост, преследуемый сворой чужих собак. Халима поспешно заключила его в объятия. А моя брезгливая мать лишь незаметно споласкивала миски и тарелки, которых касался четвероногий баловень.

Чтобы завоевать симпатию упрямой старухи, Халима приказывала щенку то подняться на задние лапы, то отвечать на вопросы лаем. И все время приговаривала:

— Ну не умница ли? Не искусник?

Она нянчилась со щенком, как с собственным дитятей. Я следил за нею повлажневшими глазами. Бедная Халима! Если бы у них с Билалом родился ребенок, вся жизнь сложилась иначе. Бездетный брак — кара и проклятье. Моя мать не понимала этого и лишь неодобрительно поджимала губы, глядя на неумеренные ласки, расточаемые животному. Возня с кошками и собаками всегда раздражала ее. Однако гостей не судят, а мать, как никто, чтила законы гостеприимства.

— Халима, — вполголоса сказал я, — ешь и не отвлекайся. Тебе еще предстоит помочь мыть посуду.

— Ну уж нет! — вскричала мать, хлопочущая возле жаровни. — Мы отлично управимся с Мензер. А ты, сынок, собери немного полевых трав, укропа и щавеля для жаркого. Люблю запах молодой зелени.

Мы отправились вдвоем с Билалом на берег речушки. Сошли в неглубокий овраг. Белые фиалки! И сколько их под ногами. Вот подарок так подарок! Собрав небольшой букетик, я обломил еще и веточку алычи с неспелыми, мягкими плодами.

Халима сразу потянулась к ним, положила в рот.

— Выплюнь, — тотчас остановила моя мать. — Неспелый плод вреден. Захвораешь.

— Ах, у меня и так безумно болит голова, — капризно простонала Халима.

— Этому легко помочь. Какая боль в твои годы? — Мать сполоснула руки, вытерла их насухо и принялась ловко растирать Халиме затылок. — Сейчас пройдет, детка. Главное, не поддавайся хворям смолоду. Мензер, погуляй с нашей гостьей под деревьями, в тени.

Когда обе молодые женщины удалились, оглядываясь на ходу, чтобы удостовериться, что никто не идет следом и, следовательно, не слышит их доверительного негромкого разговора, мы с Билалом тоже вернулись к прежней беседе. По его словам, работой он вполне доволен и на будущее у него интересные планы.

— Революция в физике подходит уже к концу, — говорил он. — Теперь следует ожидать гигантского рывка биологии. Мы не можем отстать от мирового прогресса! В наше время наука сходна со взрывом искусства в эпоху Возрождения: даже прежние знания озаряются новым светом и ведут к открытиям с неожиданными результатами.

— Ты видишь возможности появления нового только в естествознании?

— Вовсе нет. Я думаю, что восприятие человеческого мозга должно увеличиваться. Ведь мы пока используем его не более чем процентов на десять.

— Надо же сохранить запасные помещения потомкам! — пошутил я.

— Вот для них, — серьезно подхватил Билал, — и надо проторить дорогу к более тонким, качественно новым понятиям. Полнота чувств, по-моему, тождественна понятию счастья.

Билал вперил горящий взгляд куда-то поверх моей головы, словно нащупал путеводную точку, к которой устремлялся всем существом. Внезапно взгляд его потух, губы тронула легкая усмешка.

— Если бы Халима захотела… понять меня, разделить со мною труды… Но нет. Одержимость наукой вызывает в ней только злую иронию и раздражение. Она… она винит меня в том, что у нас нет детей!

Открыв свою тайную скорбь, Билал поник. Из груди его вырвался тяжкий вздох.

— Она думает, что ты облучился? — тихо спросил я. — Неужели это возможно?

— В принципе — конечно. Я часто имею дело с радиоактивными веществами. Изоляция далеко не совершенна. Однако дозы обычно невелики. Хотя у разных организмов восприимчивость неодинакова…

Помолчав, он добавил, решив, видимо, открыться до конца:

— Ты знаешь моих родителей, их преданность, их доброту. Чтобы помочь мне в годы учебы, снять с меня все заботы, они покинули родной дом. А теперь я месяцами даже не справляюсь о них! Почему? А что я могу им сказать? Стоит матери приехать в гости — она двух дней не может ужиться с Халимой. Мать возвращается разобиженная, Халима ворчит ей вслед: «Не больно-то они по тебе скучают. Если б не наши подарки, вовсе не открыли бы нашу дверь». Но это несправедливо, неблагородно! Мои родители совсем не такие…

— Послушай, — расстроенно прервал я. — Насчет отцовства… Ты советовался с врачами по-серьезному? Халима прошла обследование?

— Она не желает. Ни в какую! Говорит: а вдруг рожу урода? Его жизнь будет вечным укором…

Тягостный разговор прервался возвращением женщин. Окинув проницательным взглядом наши унылые, смущенные лица, Мензер быстро сказала:

— Ну, разумеется, решали без нас мировые проблемы? У мужчин удивительная способность испортить любой праздник. Сегодня надо беспокоиться только об угощении: не подгорело ли, хорошо ли пропеклось?.. А вот Халиме-ханум очень понравились наши окрестности, особенно берег реки. И голова сразу прошла.

— За чем же дело стало? Построим ей тут домик, будет разводить сады…

— А как же меченые атомы? — Халима язвительно дернула подбородком в сторону мужа. — Разве Билал с ними расстанется? Да скорее бросит жену!

— Ох, Замин, если и ты будешь против меня, мне форменный каюк! — с принужденным смехом отозвался тот.

— Нет, я как раз за тебя. Любоваться природой надо тоже со смыслом, вооружившись микроскопом и формулами. Мы ведь живем не в каменном веке, друзья! Любить природу — значит помогать ей.

Кажется, все согласились со мной.

Мензер снова воскликнула:

— Больше никаких серьезных разговоров! Только веселиться и дышать благодатным, живительным воздухом!

Мать уже спешила от жаровни с дымящимися шампурами в обеих руках.

— Отведайте для начала жареных куриных потрошков, — приветливо сказала она. — Вскоре подоспеет новое блюдо. Чтоб не сказали после, что старая Зохра морила вас голодом!

Искоса поглядывая на Халиму, она добавила с тайным смыслом:

— У меня всегда была легкая рука: стоит мне поднести женщине кусочек сердца или печени и…

— Что же случалось? — с набитым ртом спросила Халима, видя, что внимание моей матери обращено именно к ней.

— Ребеночек удастся в того, кто угощает потрошками от души, — вот что. Этого тебе мать тоже не объяснила?

— В городе таких примет не знают.

— Скучно там живут! Забыли старые обычаи. Оттого и дети городские похожи друг на друга — серые, бледные. А я верю: если напьешься воды из речки Узорки, посидишь на ее берегу, младенец родится проворный, говорливый, с маковыми щечками…

Отчаянный визг щенка заглушил последние слова. За ним снова гналась свора собак с оскаленными зубами, и перепуганная собачонка пыталась по-кошачьи вскарабкаться на ствол дерева.

— Билал! Спаси его! — завизжала Халима.

Моя мать, покачивая головой, пробормотала:

— Да лишит тебя поскорее аллах этой игрушки!

Неподалеку от нас расположилась веселая компания. Взявшись за руки, мужчины и женщины водили хоровод. Распорядитель по временам взмахивал красным платком, и тогда все согласно вскрикивали, приплясывая: «Гей… гей!» Эхо подхватывало голоса, разносило их по долинке.

— Ступайте к ним, — сказала мать. — Они умеют веселиться! Да ну же, беритесь тоже за руки… Гей, гей!

— К такой пляске нужна песня! — крикнул я танцующим. Вспомнив о листке, который недавно вручила мне, краснея и потупившись, маленькая трактористка, достал его из кармана, быстро пробежал глазами. — Послушайте! Вот стихи одной молоденькой девушки:

Отчизна моя, долина в цветах, — прекрасна!

Здесь, в Карабахе, вырос цветок черноглазый, прекрасный…

Но взглядом поспешным меня не прельстит он, нескромный:

Не надобно свадьбы безвестной для девушки, гордой и скромной.

Промедлишь с помолвкой — невестой чужак увезет меня

в край свой далекий…

Тебе же останется, плачущий струнами, саз на стене, одинокий!

— Кто это сочинил? — воскликнула с волнением Халима. — Она же настоящая поэтесса!

Я рассказал историю поездки на девичий полевой стан.

— Немедленно переложу стихи на музыку, — твердила Халима. — У меня как-никак за плечами десять лет музыкальной школы. Гожусь же я на что-нибудь?!

— Правда? Можешь сочинить мелодию? А вести целый музыкальный класс?

— Наверно, тоже смогу… — с легким сомнением протянула Халима.

— Отлично! Мы ведь собираемся открыть в районном центре Дом музыки.

— Просто училище или что-то вроде филармонии? — поспешил уточнить Билал.

— Как получится. Планы большие. Дело за правильной организацией. Думаю, что со временем сможем приглашать из Баку признанных музыкантов…

Халима бросилась мне на шею. Порыв был так внезапен и искренен, что никто не успел удивиться. Лишь Билал сумрачно свел брови. Халима с принужденным смехом отстранилась от меня, словно не придавая особого значения своей выходке.

Я был огорчен: Билал и Халима одинаково дороги мне, и так не хотелось, чтобы на наши отношения легла тень! Ведь ревности, чтобы вспыхнуть, достаточно пустячной искры. Подобно подколодной змее, чем дольше она таится во мраке, тем злее готова ужалить.

Билал беспечным голосом окликнул щенка:

— Пик! Ко мне!

Соскучившись по вниманию, лохматый песик сорвался с тюфяка и устремился на зов хозяина. Вспугнутая им сойка захлопала крыльями, слетела с дерева. Крик всполошил других птиц. Поднялся несусветный птичий гомон.

Оказывается, не только Билал, но и Мензер была задета страстным порывом Халимы. Я увидел ее в двух шагах от себя. Но куда девался облик строгой учительницы? Мензер распустила тугой узел волос, и те хлынули водопадом по ее плечам. Она небрежно играла прядями, то перебрасывая их на грудь, то закидывая за спину, словно дразнила меня. Давний запах свежескошенной травы ударил в ноздри, воскрешая милый облик Халлы…

Вдруг все кончилось, как и не бывало. Мензер, закусив губу, круто повернулась, исчезла за деревьями. Она поспешила, словно спасаясь, к моей матери. Сам собою рассеялся и хоровод танцоров.

— Что это с ними? — недоуменно проронила Халима.

Я объяснил как можно мягче:

— Видишь, дорогая, ты для меня все равно что сестра. Но посторонним это непонятно. В селениях вольности не в моде.

— Но что я такого сделала? — почти со слезами удивилась она. — Кого обидела?

— Никого. Успокойся. Обещаю, что жизнь твоя скоро переменится к лучшему. У тебя будет интересная работа. Ты здесь очень нужна!

— Я давно никому не нужна, — по-детски протянула Халима. — Ни тебе, ни мужу. Не знаю, почему так получается?..

Все вместе мы сошлись снова лишь за обильным угощением, приготовленным руками моей матери. Когда я приподнял пиалу, чтобы произнести подходящий случаю тост, то с удивлением заметил, как мать стыдливо прикрыла лицо платком. Мне подумалось, что она впервые сидит за общей трапезой с чужим мужчиной… Велика же сила обычаев! Это явно смущало ее.

— Давайте будем всегда добры друг к другу, — сказал я. — Сохраним в сердцах нынешний день братства и покоя.

— Аминь, — отозвалась мать.

Халима, ласкаясь, прилегла головой к ней на плечо.

— А какое напутственное слово нам скажете вы сами, мама?

— Только одно: не пренебрегайте долгом благодарности! Многие становятся слишком забывчивы. Пекутся о достатке и полностью забывают, как дорого заплатила за все это наша страна. Мы живем в мире и покое уже два десятилетия. Есть ли на земле большее богатство?

— Сразу видна мать секретаря райкома, — с улыбкой произнесла Мензер.

— Нене думала так всегда, — довольно резко возразил я.

— Мне это тоже известно, — спокойно отозвалась Мензер.

Халима, не обратив внимания на короткую перепалку, занятая собственными мыслями, приподняла руку, прося, чтобы ее выслушали.

— Вы можете надо мною смеяться, но мне кажется, что сегодняшний день научил меня многому, — растроганно сказала она. — Вчера, когда я смотрела под дождем на маленькую демонстрацию, мне подумалось, что большие города разучились праздновать с такой серьезностью, с такой верой относиться к лозунгам… И еще поняла: плохо человеку, если он стоит в стороне. Одиночка не может быть счастлив! Даже если ты чем-то удручен, радостные, открытые лица вокруг помогут справиться с огорчением. Я завидую тебе, Замин! Ты всегда в гуще народа. Перед тобою серьезные цели. Ты не подвластен плену мелочей.

— Ты говоришь это без шуток, Халима?

— Разумеется. Ты самый счастливый человек, которого я знаю!

— В чем же оно, мое счастье? — пробормотал я, со смущенной улыбкой оглядывая остальных.

— Должно быть, в увлеченности своим делом? — подсказала Мензер.

— Честное слово, не замечал за собой особой увлеченности. Да и когда об этом раздумывать? Занят с раннего утра по горло…

— Так и должно быть, — наставительно вставил Билал. — Счастье со всей остротой ощущается только в короткие минуты. Но тогда оно называется уже по-другому.

— Как же, товарищ профессор?

— Очень просто, товарищ секретарь. Любовью.

— Да! — неожиданно страстно подтвердила Мензер. — Если любовь настоящая, она обжигает однажды и на всю жизнь. Но, может быть, — спохватившись, с легкой иронией добавила она, — товарищ секретарь понимает это иначе? Пусть тогда разъяснит свою точку зрения. Итак, что соединяет в себе понятие любви?

— Многое несоединимое, дорогая муэллиме! — Я принял вызов. — Например, сладость воспоминаний и горечь по утраченному. Вечное ожидание чуда и чувство безнадежности от ожиданий. Достаточно?

— Нет! — Она смотрела мне прямо в глаза. — Вы ошибаетесь. Любовь однозначна: она заставляет нас забыть обо всем на свете. Таков ее секрет.

Глаза Мензер ярко сияли, взгляд обладал почти гипнотической силой и был так упорен, что я в смятении уставился на воротник ее платья. К нему был приколот букетик белых фиалок! Но — увы! От жары головки обвисли на склоненных стеблях, и они уже ничем не напоминали упругие цветы нашего детства. Почему-то мне пришел на память нарядный значок дяди Селима, приколотый к черному пиджаку, вдовьему наследству…

Билал громко сказал:

— Выпьем за любовь, которой неведомы никакие ухищрения, — за материнскую любовь!

Мы дружно прокричали «ура». Я стал рассказывать о Бояз-ханум, о том, с какой нежностью она отогревала озябшую Халиму, когда увидала ту впервые, еще не подозревая, конечно, что Халима станет ее невесткой.

Моя мать скромно вставила:

— Желаю каждой матери дождаться внуков. Радостнее этого нет ничего на свете! Пусть родятся в домах сыночки.

— А почему не доченьки? — строптиво вскинулась Халима.

— Э, послушай и сама поймешь. Если отец гуляет со всеми детьми, а их маленькие ножки устанут, дочка скажет: «Пойдем скорее к бабушке». А сын позовет: «Вернемся домой». Мальчик приучен сызмала уважать дом. Дом — это не отец, не мать, не дед с бабушкой, не братья и сестры. Это — все вместе. Семья. Народ. Родина.

Халима обняла ее и пылко поцеловала, оставив на материнском келагае след губной помады.

Все подобрели, развеселились. Исчезли последние следы неловкости от прежних рискованных разговоров и намеков. Так оно всегда и случается в жизни: за водоворотом непременно идет ровное, плавное течение. Надо только уметь выплыть, не захлебнуться по дороге. Сколько семейных лодок могли утонуть, если бы их не выводили из стремнины слабые детские ручки! Дети многому учат взрослых.

День постепенно клонился к закату. Горы незаметно надышали узкую цепь облаков, которая готова была уже перепоясать небосклон, будто серебряный кушак чье-то радужное одеяние.

Обрадованные уходом людей, сойки понемногу возвращались в гнезда. А забытый в спешке щенок, который все это время продремал, свернувшись клубком в копне прошлогоднего сена, теперь с жалобным визгом догонял хозяев. Халима рассеянно взяла его на руки, обирая с белой грудки прилипшие соломинки. Она снова была в прежней зауженной юбке.

— Как только переберемся в город, Мензер обещала мне сшить такое же платье, как у вас, мама, — сказала она, возвращая сверток со снятой одеждой.

— За это хвалю! — обрадовалась мать. — Поверьте, дедушки и бабушки тоже кое-что смыслили в одежде. Ведь в этой юбке нельзя наклониться, а рукав вшит так, что только щенка и можно удержать… Дай тебе аллах, детка, поскорее распустить тугой пояс да надеть просторное платье, — со значением добавила она.

Мензер протянула Халиме ветку алычи:

— Пусть в вашем доме царит согласие, а первенец будет похож на цветущее дерево, — пожелала она от полноты сердца.

14

Разногласия с Латифзаде продолжались, хотя в открытые споры со мною он не вступал.

По моему настоянию работники райкома встречались с комсомольцами, с административными служащими, торговцами и пенсионерами. Предложения и жалобы в ходе этих бесед записывались и выносились затем на всеобщее обсуждение.

Однажды, когда до начала очередной встречи оставалось не более часа, секретарша с недовольным видом просунула голову в дверь:

— К вам рвется какой-то старикан…

Она не успела кончить, как в кабинет вкатился тучный, низенького росточка, лысый подвижный человек. Он устремился сразу ко мне, но, не доходя, бегом вернулся к дверям, снова ринулся через весь кабинет. И так до трех раз, явно демонстрируя свои неугасимые силы. Встав по стойке «смирно» шага за три от стола, он вытянул как мог короткую шею, приложил ладонь ко лбу, шутливо козырнул.

— Неужели я такой старый? — сквозь одышку просипел он, скрывая слезы обиды.

Я уставился на него с нескрываемым удивлением.

— Конечно, сиплю, как проржавленный клапан. Но ведь все-таки еще молодец, а?

Он протянул руку — и тут-то я вспомнил его по короткопалой ладони… Кинулся навстречу. Обнял.

— Алы-киши! Где вы пропадали все это время?!

— Давно собирался прийти. И жена корит. Но находил отговорки: у него неприемный день, он в отлучке, занят по горло… А сегодня жена самолично довела до дверей райкома: «Пока не повидаешь нашего Замина — не возвращайся!» Мне ведь ничего не надо, только посмотреть на тебя.

— Дядя Алы, дорогой… сколько раз вспоминал!.. Мать тоже спрашивает: где он? жив ли? здоров?

— Все в порядке, все хорошо. Дочек повыдавал замуж… Да разбухнет твой дом от такой же семейки! Вроде журавлиной стаи: внуки один за другим, один за другим…

Я кивал, переполнившись теплым чувством. Хоть бы он попросил меня о чем-нибудь! Кажется, нет ничего заветного, чего пожалел бы для милейшего старика, который впервые научил меня сидеть за рулем, направлял на добро, отвращал от зла…

— Где вы, как вы сейчас, дядя Алы?

— Это целая история. Если хочешь, расскажу. Встал на моем пути один человечишко, в начальниках у нас ходит. Позвал он меня как-то и говорит: мол, лета такие, что пора тебе на заслуженный отдых выметаться. Потом повторил это уже на общем собрании. А я все медлил. Уже не за рулем сидел последнее время — работал на автобазе кассиром. Ни одна копейка на сторону при мне не проскочила! Это-то им и мешало. Стали надо мною в глаза насмешничать, на каждом шагу подкалывать… Ушел. Клянусь внуками, едва три дня просидел дома! Табаком затянешься — и не отстать от вредной привычки. А я пятьдесят лет проработал; как после этого сделаться бездельником? Пришел на автобазу, поклонился: дай хоть какую работу, самую никчемную, без оплаты, на общественных началах!

Алы-киши взволнованно сорвался с места, пробежал несколько раз взад-вперед по ковровой дорожке. На рябом лице выступил обильный пот. Чем дольше я смотрел на него, тем больше удивлялся: как мог не признать его сразу? За несколько минут шелуха двадцатилетней разлуки словно спала, и дядя Алы предстал передо мною в своем прежнем облике.

— Так я не понял: вы теперь работаете или нет?

— Спасибо, не беспокойся, дорогой, — уклончиво отозвался он. — Пришел только взглянуть на тебя. Клянусь аллахом, горжусь, когда твое имя произносят при мне с уважением. Конечно, не все еще ладно в нашем районе, за всеми паршивцами не уследишь… — он конфузливо запнулся, видя, как разговор снова грозит сползти на дела. — Не беру с тебя слова, но если выберешь часок, откроешь дверь моего дома, то-то обрадуется старуха! Миновали те горькие дни, когда мы обманывали своих голодных дочек, пуская по воде ромашки, чтоб они не просили хлеба… Не забыл? Теперь живем сытно. Шашлыком угощу, неделю будешь его вкус во рту держать! Помнишь, как бросили мы в лицо одному типу трешку, когда он тебя посчитал за левака? Твой дядя Алы честно прожил жизнь. Краснеть тебе за меня, сынок, не придется.

Он с такой силой ударил ладонью по колену, что секретарша тотчас явилась, думая, что ее зовут.

Прощаясь, я крепко обнял Алы-киши. Земля держится на таких людях, как он!..

Все еще радостно взбудораженный, я безуспешно старался сосредоточиться на том, что говорит Латифзаде, возвышаясь с листком в руках над столом президиума. Насколько помню, он перечислял «комплекс социальных мероприятий».

Теперь, отступя во времени, я готов признать, что не всегда был прав в отношении Латифзаде. Но что поделать! Меня безмерно раздражали его косность, его неумение и нежелание расстаться с прежними методами руководства. Он повторял одни и те же ошибки, даже не сознавая этого!

Не выдержав, я прервал его на полуслове:

— Товарищ Латифзаде, все эти данные уже опубликовала районная газета, а неграмотных в зале нет. Цель у собрания совершенно определенная. Переходите, пожалуйста, к делу.

Морщины на лбу второго секретаря обозначились круче.

— Я хотел обрисовать более полную картину, — обиженно сказал он. — Но могу просто перечислить голые факты. Например, механизатор уводит трактор прямо с полосы, а председатель лишь беспомощно моргает ему вслед, словно забыв, что над глазами у мужчины есть и брови! Откуда такое благодушие, такое всепрощение? Пора повышать политическую сознательность отдельных товарищей самыми крутыми мерами.

Я попытался загладить свою предыдущую бестактность:

— Вы совершенно правы. Мы и собрались сегодня, чтобы выявить корни подобной расхлябанности. Говорите, товарищи, не стесняйтесь, что лежит на сердце?

Находясь под впечатлением недавней встречи с Алы-киши, я в тоне выступавших то и дело ловил отзвуки его голоса, перекличку с мыслями честного старика. Поскольку собрались люди старшего возраста, речь неизбежно зашла о молодежи.

— Мы, едва открыв глаза на белый свет, знали, что такое уважение к возрасту. Для них же подобного понятия попросту не существует!

— Безусым мальцам кажется нормальным стоять посреди улицы, пуская сигаретный дым в лица прохожих. Они не посторонятся, не принесут извинений.

— Отцовские денежки так и текут между пальцев! Студент способен профукать месячную стипендию за один вечер, словно дома его ожидает кувшин с золотом.

— Какой же выход? — нетерпеливо спросил я.

Раздались сокрушенные голоса: «Поздно спохватились», «Сына можно отстегать, а как тронешь внука?», «Школа виновата! Много ли мы видим своих детей?»

Были и противоположные мнения: «Сами бедствовали, пусть хоть они поживут без забот, всласть!»

— Сынки не подведут, если дойдет до настоящего дела, — растроганно произнес кто-то из зала.

— Лучше бы не доходило, — возразили ему. — По-вашему, надо воспитание откладывать до той поры, когда над Родиной нависнет смертельная опасность? Но мы хотим мирных дней для всех на планете!

— Правильно, — поддержал я. — Не станем дожидаться экстремальных событий. О надлежащем воспитании смены надо заботиться уже сегодня. Что, если создать в районе педагогический совет? Привлечь в него самых разных людей?

То была инициатива Мирзы-муэллима. Его мысль шла дальше: иметь такие советы на каждом предприятии, в каждом колхозе. Он был убежден, что воспитательские способности откроются только в действии.

— Ветеранам есть о чем поведать любознательным мальчишкам, чему их научить, — сказал в заключение я, вновь возвращаясь памятью к неутомимому труженику Алы-киши, научившему меня столь многому.

Латифзаде нервно возразил с места:

— Педагогические советы у нас рискуют не прижиться. Общественность к ним не готова. Вы забываете также о народных традициях: даже ислам насаждался у нас мечом! Требовать и еще раз требовать! Таков мой многолетний пропагандистский опыт. Сознание следует подкреплять возможностью наказания. А вы этого боитесь, товарищ Вагабзаде!

Как я ни смирял досаду и раздражение, они забушевали в груди с новой силой.

— Что ж, пусть нас рассудят. Здесь сидят отнюдь не дети, — начал я, растягивая слова, чтобы успеть вглядеться в лица приглашенных: могу я на них положиться или нет? — Всего навидались, обо всем имеют собственное суждение. Знают, сладко ли жить под вечной угрозой? Страх — пособник лжи! Под его мутным светом прорастают семена подхалимства и угодничества. Неужели кто-нибудь хочет этого? Нет, я вижу задачу райкома в том, чтобы не сеять страх, а возрождать веру в себя и в других.

Я поднялся с места, подошел к Латифзаде вплотную. Он дернулся, не зная, чего ожидать.

— Товарищ Латифзаде, — проникновенно произнес я, стараясь заглянуть в глубь его глаз, — уверяю, рано или поздно ты разделишь мою точку зрения.

Дальнейший ход собрания разочаровал и озадачил меня. Один за другим старые коммунисты высказывались за железную дисциплину, без поблажек и ложного демократизма. Большинство симпатий было явно на стороне Латифзаде.

Что оставалось делать? Смириться с поражением? Или жаловаться по инстанциям, напирать на то, что, дескать, не могу сработаться с Латифзаде? Просить о его переводе? Ситуация, в которой я очутился, была для меня новой, и я ощущал собственную неопытность.

День, начавшийся стычкой, закончился тоже бурно. Теперь мы сцепились с Латифзаде уже из-за Мирзы-муэллима.

Требовалось утвердить начальника летнего трудового лагеря. Комсомольцы выдвинули свои предложения. Были кандидатуры и у отдела народного образования. Одна из них — Мирзы-муэллима. Но едва прозвучало это имя, как Латифзаде решительно замотал головой:

— Не подходит. Вздорный характер, неустойчив в убеждениях.

— Что вы такое говорите?! — ахнула Мензер.

— Знаю, знаю. По неизвестной мне причине вы постоянно берете его под свою защиту, закрывая глаза хотя бы на возраст. Ему давно пора в отставку, на пенсию!

Мензер как-то неожиданно смешалась, сникла.

— Не настаиваю, чтобы именно он ехал в лагерь. Возможно, туда нужен человек порасторопнее…

— Да ничего подобного! — сказал я. — При чем тут возраст? Прежде всего следует учитывать духовный потенциал человека, его энергию. Не только Мирзу-муэллима, но и еще одного старика предлагаю в руководство лагеря: бывшего шофера Алы-киши. Он не педагог, но отличный воспитатель. А от колхоза пусть им помогает Герой Социалистического Труда Абдулов. Убежден, эта тройка сработается: они наладят в лагере образцовый порядок и товарищескую атмосферу. В сущности, у нас уже и складывается первый педагогический совет.

— Мирза-муэллим учился в духовной школе, — ввернул, не сдаваясь, Латифзаде. — Знаем, что вдалбливали им в медресе… У меня есть сигнал: втихую он читает ученикам гасиды[16] некоего средневекового поэта…

С трудом удерживаясь от смеха, я сказал:

— Согласен. Сделаем Мирзе-муэллиму внушение: хорошие гасиды надо читать во всеуслышание, на площадях! — Круто меняя разговор, докончил: — Начальником лагеря утвердим конечно же человека молодого. Расторопного, по выражению Мензер-муэллиме. Тут я с вами согласен. У начальника много административных, хозяйственных забот. Трудовой лагерь мы организуем впервые. Воспитание в нем должно идти прежде всего трудом, а не через развлечения, как у младших школьников.

То, что я взял Мирзу-муэллима под защиту, кажется, озадачило Латифзаде. Поразмыслив, я понял: отвергая кандидатуру человека, оскорбившего лично меня, Латифзаде тем самым как бы протягивал мне руку мира. А может быть, дело было вовсе не во мне, а в престиже первого секретаря райкома, кто бы ни занимал этот пост? По-своему, Латифзаде был принципиальным человеком. Тогда, на плотине, он бросил с укоризной: «Вот что значит выпускать оратора без проверенного текста!» На что я, тоже шепотом, возразил: «Какая же критика бывает по шпаргалке?»

Спросили мнения Мензер-муэллиме. Но та вдруг вскипела (видимо, не простив себе, что недавно подпала под волю Латифзаде), бросила ему с пылающими щеками:

— Теперь я понимаю, каким образом вы пустили столь глубокие корни в нашем районе! Готовы исподтишка опорочить хороших людей, чтобы самому выглядеть чистеньким?!

Не дожидаясь возражений, она ушла, с шумом захлопнув дверь.

— Ну и ну, — ошарашенно протянул Латифзаде. — Чего же ждать от школьников, если у них такие учителя? Скоро каждый деревенщина будет врываться прямо с улицы и харкать на пол. Теряется уважение к райкому! — желчно докончил он.

Я резко возразил:

— Пусть у вас не болит голова за райком. Настоятельно советую подумать о собственном стиле поведения. Пересмотреть его.

15

Однажды председатель комитета народного контроля Афганлы пригласил меня посетить рынок.

Он был говорлив, сыпал к делу и не к делу прибаутками и пословицами, что развлекало, но и несколько утомляло его собеседников.

Стояла вторая половина мая. На полях поспевали колосовые. Через пару недель можно было приступать к уборке ячменя. По лугам косили сено. Конечно, машин на полях было достаточно, но рабочих рук все равно не хватало: на лесные поляны, на склоны гор по-прежнему выходили с косами. Приходилось, как и раньше, прибегать к помощи горожан, посылать в колхозы школьников и студентов.

Поход на рынок был задуман для того, чтобы проверить, много ли бездельного народа толчется там в горячие дни?

Афганлы шел впереди, привлекая к себе всеобщее внимание размашистыми жестами и громким голосом:

— Деды недаром твердили: если на гумне мало снопов, то не жди зерна в амбарах! А ну-ка полюбопытствуем, где в районе растет лучшая хурма и откуда привозят самый сладкий изюм?

Он подмигнул милиционеру; тот принялся ревностно очищать для нас дорогу.

Рынок захватывал пестротой. Под сводами его арок, в тени, расположились мелкие торговцы. А посередине тянулись длинные прилавки — молочный и овощной ряды. Особенно привлекал взор овощной ряд с его черносливом, перцем, желтым имбирем, жареным горохом и орехами.

…Да, это был тот самый базар, на котором я в отрочестве продавал пшеницу! Так и слышу до сих пор голос в ушах: «Скинь, малец, цену. Возьму весь мешок». Зерновой ряд был тогда самым шумным, самым людным. А нынче готовый хлеб покупают в магазинах. Никто не хочет возиться с помолом и выпечкой.

За прилавком стояли дюжие парни в шикарных костюмах. Зорко поглядывали на свой товар: свежий картофель, молодые огурчики, ранние помидоры в аккуратных пирамидках. Весы были не у всех. Продавец прихватывал из мешка пятерней несколько картофелин с нежной кожицей, бросал их в мерные ведерки. Сколько туда вмещается, приходилось верить ему на слово.

— Почем огурцы, братишка? — спросил Афганлы.

— Берите на здоровье.

— Я цену спрашиваю.

— Цена — смотря по покупателю. Вам, товарищи контролеры, уступлю задешево.

Заведующий рынком предупредительно назвал цену.

— Дороговато. Неужели берут? — удивился я.

— К концу дня, когда товар теряет свежесть, немного сбрасывают. Но это, конечно, хозяину в убыток.

— Убыток? А много у них затрат?

— Как сказать… Строят теплицы, привозят особую почву. Жалуются, что хлопот столько же, как если бы иголкой могилу копать!

— И вы их пожалели? Позволяете взвинчивать цены как вздумается? То-то они от трудов праведных высохли, шеи как соломинки… Некоторым бугаям лень белые халаты надеть, костюмов не жалеют…

— Вы правы, товарищ секретарь. Это спекулянты-перекупщики. Но придраться не к чему, у всех справки, что привезли продукты с приусадебных участков. Каждого ведь проверять не будешь? Попробуй наказать хоть одного — защитники ринутся со всех сторон.

Я подошел к парню за прилавком:

— Ты учишься?

— Восемь классов закончил, муэллим.

— Есть среди покупателей учителя твоей школы?

— А что им тут делать? Ранняя зелень учителям не по карману. Через месяц они из магазина килограммами картошку понесут.

— Значит, твой товар рассчитан только на тугой кошелек?

— Выходит, так. Своего не упустим.

— Замолчи, бесстыдник! — вскричал Афганлы. — С кем говоришь?!

Следующим в ряду стоял подросток не старше четырнадцати лет.

— Тоже спекулируешь? — спросил я напрямик.

Мальчик вспыхнул до кончиков ушей.

— Я?.. Продаю…

— Больше заняться нечем? Овощи сам растил?

— Нет… Это дядины. Он отлучился, просил постоять… Клянусь, я здесь впервые! Мы живем на горе, там не то что огорода не разведешь — питьевой воды нет…

Милиционер тронул его за локоть:

— А ну, пойдем. Разберемся, кто ты и откуда.

Вмешался заведующий рынком:

— Мальчик говорит правду. Он не из здешней братии.

Афганлы насмешливо протянул:

— Спросили у верблюда: отчего у тебя шея кривая? Тот ответил: «А я и весь крив!» Мальчишек отбивают от школы, делают прислужниками спекулянтов, а работники рынка смотрят на это сквозь пальцы.

За спиной раздался жалобный детский плач. Женщина с ребенком на руках возмущенно выговаривала толстощекому торговцу.

— В чем дело, гражданка?

— Да вот ребенок потянулся к свежему огурчику, а этот сквалыга не хочет уступить двугривенный. Лучше бы уж совсем не было! Или всем, или никому.

— Взвесь несколько огурцов. Я доплачу.

— Спасибо, братец. Дай аллах тебе здоровья! Поверьте, я не скуплюсь. Возмущает несправедливость. Я ведь работаю потяжелей, чем эти франты за прилавком!

— Не волнуйся, сестрица. Он продаст тебе по нормальной цене. У вас имеется прейскурант на свежие овощи? — обернулся я к заведующему рынком. — А ты, молодой человек, верни женщине, что взял с нее лишку.

— Вот это правильно! — подхватил Афганлы. — Недаром говорится: царствование перепелки кончается, когда иссякает просо!

Через несколько дней районная газета опубликовала результат рейда своих корреспондентов по рынку. Выплыло многое другое, кроме того, что мы наблюдали сами. Одно дело остановило мое внимание особо. Оно было связано с махинациями на птицеферме колхоза «Восход». Наткнулся на это сам Афганлы. Видя, что из ворот фермы выехала грузовая машина с курами, спросил словно мимоходом, куда держат путь. «На базар», — отозвался водитель. Афганлы тотчас пустился на попутке в районный центр. Так и есть! Куры на прилавке, но… цена их возросла вдвое.

Я позвонил редактору газеты. Похвалил за оперативный материал.

— Что вы предприняли в связи с этим «куриным» делом?

— Мы? — Он опешил. — Напечатали статью.

— А каковы ее результаты?

— Получили ответ от председателя колхоза и опубликуем в разделе «По следам выступлений».

— Прочтите мне ответ председателя.

— Пожалуйста. «Критика правильная. Товарищам поставлено на вид… Больше не повторится».

— Типичная отписка! Вы не выяснили, кто именно приказал повысить цены вдвое?

— Самовольный поступок продавца. Завфермой уверяет, будто ничего не знал. Он установил совсем другую цену.

— Это тоже незаконно. Продажную цену определяет правление, и только оно. Все остальное — вредная самодеятельность! Взялись распутывать «куриный бизнес» — не оставляйте дело на полпути. Вскройте подоплеку возможных злоупотреблений, чтобы пресечь их в будущем.

— Непременно. В следующем же номере.

Спустя неделю помощник Сейранов молча положил передо мною раскрытую папку, полную писем. Обычно он показывал мне их по одному, коротко объясняя суть, но теперь только распечатал конверты.

— Что это?

— Жалобы. С рынка исчезли овощи. Картофеля нет ни прошлогоднего, ни молодого.

— А куда девались торговцы?

— Вывезли свой товар в другие районы.

— Немедленно позвоните в соседние райисполкомы! Пусть вытурят их со своих рынков. Мешки на плечи — и вон!

Сейранов усмехнулся:

— Напрасно считаете рыночных воротил за простачков. Возможно, они выехали с товаром даже за пределы республики. На самолете и до Москвы недалеко! Но вернее всего — подались на бакинские рынки. В общем, сбыт найдется.

— А что же наши торговые организации?

— В это время года у них с овощами всегда перебои: старая картошка кончилась, новой в достаточном количестве еще нет.

— Может быть, позвонить в республиканское управление?

— По такому-то поводу? Неловко. Да и чем из столицы помогут?

Машинально я перебирал письма; большинство было адресовано лично мне: «Легкая нога у вас, товарищ секретарь! Едва прошлись по базару, продукты все как вымело…», «Пересажать торгашей! Хотят — привозят, хотят — нет…», «Должно быть, у них крепкая поддержка. Вам-то, наверно, картошку на дом приносят?..» Насмешки, булавочные уколы, сетования, советы. Я со вздохом отложил папку.

Дома разговор зашел о том же.

— Лапшу сварила, — виновато проговорила мать. — Больше ничего нет.

— Неважно. Лишь бы перекусить.

— Поздно вернулась из города, — настойчиво продолжала она. — Обошла все лавки, рынок — нигде картошки нет. Встретила внука, велела, чтобы попросил взаймы у матери — твоей сестры. На завтрак приготовлю что-нибудь посытнее.

— Да, да, я знаю. С овощами сейчас перебои…

Мать подперла лицо руками.

— Не с того ты начал, сынок. На рынке огурцы и помидоры не растут. Ты пошел туда необдуманно: вспылил, расшумелся… Твоя работа такая, что надо все предвидеть, быть терпеливым. Основа всему — колхозная земля, а не рынок.

Упрек матери показался мне резонным. Несколько дней спустя я побывал на опытной биологической станции. Прошелся по делянкам с новыми сортами овощей.

Билал показал в своей лаборатории диаграммы и экспонаты. Первые опыты дали прекрасный результат, урожайность повысилась почти вдвое. Следующий год, как и ожидалось, был годом относительного спада урожайности. Закрепление признаков нового сорта должно было произойти на третий год. Созревание клубней с повышенным количеством крахмала ожидали здесь с нетерпением.

— Количество научных знаний каждое двадцатилетие возрастает примерно вдвое, — говорил Билал. — Человеческому мозгу остается только поспевать! Пора откупоривать наши запечатанные клетки, мы с тобой уже говорили об этом.

— Предоставь это своему будущему малышу, — пошутил я. — Ребенок — надежный мостик не только между мужем и женой, но и между прошлым и будущим…

Билал погрустнел.

— Халима нервничает, — признался он. — Видит страшные сны, каких-то двухголовых уродцев. Жалуется: «Хоть бы одним личиком был похож на меня!» Не знаю, как ее успокоить. Иногда плачет, говорит, что лучше скинуть до срока…

— Чертовщина какая-то! Пустые страхи.

— Не знаю, пустые ли? Я ведь все-таки имею дело с радиацией…

— Разве ты так неосторожен?

— Не всегда убережешься. Последствия облучения сказываются иногда через много лет, так что и не вспомнишь причину.

— Ей вредно домоседничать. Почему ты не хочешь, чтобы она работала? Сны, предчувствия — вся эта женская мнительность происходит от безделья!

— Пойми меня правильно, Замин. Я забочусь только о ней. Халима — существо взбалмошное, но и мало защищенное. Ее больно ранят чужие пересуды. Здесь мы живем уединенно, вдали от всех…

— Именно поэтому я и хочу, чтобы она окунулась в гущу жизни! Отрешилась от копания в самой себе. Этак дело до гаданья дойдет!

— Уже дошло, — усмехнулся Билал. — Цыганка предсказала Халиме, что ее муж, то есть я, увлечется другой женщиной и лишь затем возвратится к ней. Она стала подозрительной. Часто плачет.

Билал по старой привычке потянулся было к темени — взъерошить копну волос, но коснулся лишь оголенного черепа. Смущенно отдернул руку, погладил усы.

— Ах, Билал, — тепло проговорил я, — в тебе самом еще много детского. Вы оба словно играете друг с другом в куклы. Ведь ваши разногласия сущие пустяки! Хочешь, пришлю к Халиме еще одну цыганку, которая работает у нас в райисполкоме? Она нагадает, что муж будет верен ей до гробовой доски, что она для него — единственная женщина на свете. Да так оно и есть!

— Все считают меня счастливым, — уклончиво отозвался он.

— А ты и есть счастливчик! Скоро станешь отцом, все войдет в свою колею…

Мы медленно двигались между рядами контрольных посадок. Никто нас не слышал, разговор шел доверительный. Билал незаметно перевел его на Мензер. Он глубоко уважал ее, она вызывала в нем чувство искреннего восхищения. Должно быть, ему хотелось спросить о наших отношениях.

Пришла моя очередь уклониться от прямого ответа.

— Если б ты знал, Билал, какая махина дел наваливается на меня ежедневно!.. — произнес я. — Мы смолоду воспитаны так, что общественное для нас выше личного. К тому же с годами становишься взыскательным. Уже мало просто верной подруги, хорошей хозяйки в доме… В жене ищешь единомышленника, помощницу во всем. Любовь не умирает, но принимает иную, осмысленную форму.

Незаметно я перевел разговор на свою последнюю заботу: стычку с рыночными торговцами и неожиданными последствиями нажима на них.

— Вся надежда на тебя, на вашу станцию, — признался я. — В будущем район должен в достатке обеспечивать себя ранним картофелем и другими овощами. Поэтому и приехал.

Через минуту мы оба уже забыли о прежнем предмете разговора. Билал повел меня к грядам бахчевых. С увлечением рассказывал о каждом сорте. Арбуз «полосатый» отличается повышенной сахаристостью, достигает веса восьми — десяти килограммов. «Черная трещина» — местный вид. При хорошем поливе тоже дает прекрасные результаты.

— Прошлым летом в одном арбузе мы обнаружили странные семена, черно-красные. Гибрид получился диковинный, но маломощный. Участки разных сортов расположены слишком близко, часто происходит случайное опыление. Нам нужна более обширная территория для опытов. И не только это. Новые сорта пора внедрять в хозяйства. Проверять не на делянках, а на настоящих полях.

— В этом поможем. Что еще? Мне кажется, если увеличить штат, сама станция превратится в мощное овощеводческое хозяйство с теплицами и орошением.

Мы возвратились с полей, но в дом я не вошел. Только поздоровался с принаряженной Халимой, которая поджидала меня на ступеньках. Она потянула за руку, но я мягко освободился.

— Спешу, прости. А ты выглядишь молодцом!

— В этом-то старом платье?.. — кокетливо протянула она.

— В любом. Будущее материнство всегда красит!

Халима вздохнула.

— Бедный мой малыш, — проронила с неожиданной нежностью.

«Прекрасно, — подумал я. — Она его уже любит. Правильно говорят, что привязанность к детям возникает до их рождения».

За закрытыми дверями настырно тявкал Пик. Вырвавшись наконец на волю, он с радостным повизгиванием устремился к Халиме. Но дворовый пес решительно преградил ему путь, с угрозой зарычал. Халима лишь рассеянно взглянула на щенка и не сделала ни шага, чтобы его выручить.

— Помнишь алычовую ветку, которую тебе дала Мензер? — шепнул я на ухо Халиме. — Не обмани наших ожиданий. Пусть твой первенец удастся лицом в мать, а ум унаследует от Билала.

— А если он унаследует отцовские выпавшие волосы? — жалобно проронила она.

— Волосы будут пышными, как трава в той долине! Вот увидишь.

— Ах, — страстно прошептала она, — хочу, чтобы мой ребенок походил на тебя!

— И такое случается: девочка похожа на тетку, а мальчик — на дядю.

Халима зябко повела плечами.

— Куда запропастился Билал?

И, едва муж подошел, просунула руку под его локоть, словно ожидая пристанища и ласки.

— Передай привет своей нене. Я полюбила ее. И непременно привези нам в следующий раз Мензер. Она удивительный человек! Слышишь? Не приезжай больше один.

Забытый Пик жалобно поскуливал, не решаясь спуститься с крыльца.

16

Отписка председателя колхоза по поводу «куриной истории» конечно же не удовлетворила райком. Туда выехала комиссия из общественников-ветеранов, чтобы доискаться на месте корней мошенничества. Накануне отъезда пришло тревожное письмо без подписи: «Руководство колхоза вступило на скользкую дорожку. Еще несколько дней — и они полностью заметут следы».

Я ломал голову над смыслом анонимного предупреждения. Все досаднее выступали собственные ошибки. Публично призывать к борьбе со злоупотреблениями — это еще только начало дела! Взятки и хищения не прекратились в районе, они стали просто изощреннее. На арену выходили новые группы ловкачей: залезали в карман государству более осмотрительно, но хапали куш покрупнее прежних. Беда была и в том, что многие честные люди покрывали их, не желая прослыть наушниками. А затем незаметно сами попадали под преступное влияние. Вот легкомысленная мать благодарит сына, когда тот приносит в дом двойной заработок. Или чадо обожает щедрого отца, который вовсю балует потомка за счет неправедного дохода…

Я пытался разобраться во всей этой путанице.

Однажды ко мне на прием пришла старушка:

— Прости, сынок, если отниму у тебя время. К кому мне еще идти? Когда ты стал нашим секретарем, я похвасталась сдуру, что помню тебя маленьким. Даже устроила небольшое угощение в твою честь. Теперь зять и прицепился: пойди да пойди к нему, раз вы так хорошо знакомы!

— Говори, мать, какая у тебя просьба ко мне? Не стесняйся.

— Горюю из-за дочки. Она у меня одна. Выдала я ее замуж. Чтоб мои глаза ослепли! Своими руками привела в дом несчастье. Сбился ведь зятек с прямой дороги! — Она заплакала.

Утешая, я вспомнил наконец ее. Афу жила с мужем и дочкой на краю нашего селения, вернее уже за околицей, на берегу Дашгынчая. Когда однажды нас, мальцов, прихватил дождь при возвращении из ночного, мы забежали в ее избушку погреться, переждать грозу. Она разбудила мужа, велела ему: «Накинь бурку, присмотри за скотом. Ребятишки совсем замерзли». Не поленилась растопить очаг, напоила горячим молоком, высушила одежду.

Муж добродушно посмеивался: «Не взять ли нам одного из этих сорванцов в зятья?..»

Утерев слезы, Афу перешла к цели своего посещения:

— Не стану напрасно вешать веревку зятю на шею: для семьи он старается. Пристал: «Пойди да пойди к секретарю, пусть устроит меня буфетчиком, хоть заработок будет лучше». — Афу бросила настороженный взгляд на дверь, горячо зашептала: — Но ты этого не делай. Даже когда он сам придет. Ради моей дочки! К нечестному хлебу привыкнуть легко. Отвыкать трудно. Наставь его на ум. Пусть вернется на прежнюю работу.

Я обещал. Афу-хале. И вновь — бессонница. Как же так? Темная сельская женщина безошибочно различает, где добро и зло, а молодой современный парень, бывший пионер, комсомолец, тянется к наживе, не считает зазорным ловчить и жульничать? Ведь он не испытал и сотой доли тех трудностей, которые перенесла за долгую жизнь эта старуха…

Когда на следующий день зять Афу-халы предстал передо мною, я увидел рослого красивого парня с бойкими манерами. Он работал на каменном карьере, но собирался увольняться.

— Почему? — спросил я.

— Шел, как говорится, на запах шашлыка, а увидал, что клеймят горячим железом ишака. Сами налево продают пиленый камень машину за машиной, а я сижу на мизерном жалованье, и ни рубля сверху! С утра до вечера глотаю пыль…

— Значит, лично ты ничем незаконно не пользовался?

— Куда там! Разве они дадут? Говорят: «Эй, комсомол, не суй нос куда не следует. Тебя приставили шпионить за нами?»

— Итак, с карьера ты уходишь?

— Немедленно. Не могу видеть постройки из этого камня! С души воротит.

— Так, так. Что ж, направим тебя на легкую работу. Скажем, в буфет на железнодорожную станцию? Не возражаешь? Зарплата небольшая, но ведь всегда набежит приварок: трешница, пятерка. А то и четвертак в день, а?

Парень смотрел на меня с сомнением. Что-то в моем тоне ему не нравилось.

— Если не возражаешь, сразу же и позвоню. Скажу, наш, мол, человек… Не сомневайтесь.

Парень заерзал на месте.

— Э, лучше мне туда не впутываться…

— Чего ты опасаешься? Афу-хала хорошо знакома мне, а ты ей зять. Недаром говорят: хороший зять что сын родной, а с плохим и дочку потеряешь. Афу-хала тобой довольна. Вот я и предоставлю тебе теплое местечко!

Парень потупился. Смысл насмешки дошел до него наконец полностью.

— Не хочешь?

— Нет. Не хочу.

— Тогда давай так поступим. Ты вернешься на карьер, но уже бригадиром. Зарплата втрое больше. С жуликов глаз не спускать! Если учетчик придет ко мне с жалобой или иным способом узнаю о «шашлыке» — нашей дружбе конец. Понял?

— Обещаю. Буду трудиться честно. Самому опостылели ворюги!

— Верю. Тогда и на новые дома будешь смотреть с чистым сердцем. Разве можно счастливо жить в доме, который строился под проклятья?

— Да развалится такой дом!

— Видишь, какую мы с тобой чуть не совершили ошибку? Ну, сшибал бы ты сотняги на недоливе пива, на разбавленной водке, на недовесах колбасы. Построил бы себе дом. А люди шли бы мимо и говорили: «Посмотрите, какой домище отгрохал на пивной пене этот мазурик!» Да пальцами тыкать в твою жену, в твоих детей… Потом дело и до следователя дойдет. Крепки каменные стены, а — рухнут!

Вставая, он переспросил:

— Товарищ секретарь, значит, зарплата моя увеличится. Пойду обрадую своих. А если краем глаза взгляну на государственное добро, значит, я не мужчина!

Когда он ушел, я задумался: достаточно ли одной беседы? Не забудутся ли вскоре мои наставления, если соблазн легкого заработка вновь замаячит перед глазами этого неустойчивого молодого человека? И хватит ли у меня сил и времени переубеждать каждого? Ведь в районе восемьдесят тысяч жителей.

Я ходил по комнате и размышлял. Секрет, видимо, в том, чтобы создать условия, когда хищения станут не только усложнены, но и невыгодны. Однако как этого добиться?! Должен признать, что временами впадал в полное уныние.

«Куриная история» подействовала на меня особенно удручающе. Стараешься, выбиваешься из сил, а кучка прохвостов беззастенчиво тянет нас на дно! Когда дело распуталось окончательно, «мозгом» мошенничества оказалась… бухгалтерия колхоза! Завфермой, продавцы, перевозчики — это все была мелкая сошка, ими готовы были пожертвовать.

Колхоз ежегодно поставлял на продажу сто тысяч кур. Расчеты шли через заготовительную контору, деньги перечислялись в банк. Все в полном порядке: ведомости, накладные. Но в магазины поступило только пятьдесят тысяч голов птицы. Это удалось выявить тоже не без труда. Куда же девалась другая половина? И на это нашелся документ: погибли от внезапной эпидемии. На самом же деле все сто тысяч ушли в руки рыночных перекупщиков, развезены по другим районам!

На обсуждение этой грандиозной аферы ко мне были приглашены Латифзаде, Афганлы, Шамсиев, прокурор Ибишев.

— Я просмотрел все материалы уголовного дела. Выводы неудовлетворительны.

— Почему? — забеспокоился Латифзаде.

— В районе действительно была эпидемия?

— Имеется акт ветеринарной службы. Результаты анализов.

— А в домашних курятниках куры дохли?

— Зачем нам этим интересоваться? — удивился Шамсиев.

— Узнайте. Досконально. И найдите покупателей, которые брали в те дни кур в магазинах. Перечислите их поименно.

— Будет сделано, — неохотно кивнул Афганлы.

— И еще. Подписи колхозников на ведомостях при получении добавки к трудодням от продажи ста тысяч кур необходимо проверить и подтвердить.

Я хотел поручить это прокурору Ибишеву, но тот сидел молча, никак не выражая своего отношения к общему разговору. Он был в форменном кителе, который придавал его массивной фигуре величественный вид.

— Хотел бы поговорить с вами наедине, — со значением сказал он.

— Здесь нет посторонних!

— Как угодно. — Прокурор секунду помедлил. — Я не согласен с тем, чтобы проводить гласное расследование.

— ?!

— Мы не сможем ограничиться несколькими виновными. Пока задержано пятеро. Ну и хватит.

— А другие виновные? Сколько их?

— Если хотите знать, то все село. Поголовно.

— Как это могло случиться? — Я грохнул кулаком по столу. — Где же вы были, если под боком процветало мошенническое предприятие?!

Латифзаде воинствующе вытянул худую шею, словно готов был отстаивать свою особую правоту.

— В проекте решения бюро, которое вы готовили, — едко сказал ему я, — об этом нет ни слова? Так ведь?

— А вы хотите, чтобы в партийном документе фигурировал как коллективный преступник целый колхоз? За это нас не похвалят, — изрек он. — Вопрос политический!

Я постарался сдержать негодование:

— Нужно ли понимать так, что товарищ Латифзаде, отвечающий за идеологические вопросы в районном комитете партии, готов обойти молчанием вопиющий факт? Заштукатурить его, будто дыру в стене?

Латифзаде ничего не ответил.

— Нам ведь всем попадет, — неуверенно проронил Афганлы.

— Лично мне мой партбилет дорог, — отрезал прокурор.

— Если узнают наверху, — плаксиво подхватил Шамсиев, — то наши имена поставят в один ряд и с истинными виновниками, и с теми, кто безответственно подмахивал ведомости, не вдумываясь в свои действия.

— Могу добавить, — веско сказал прокурор. — Колхозники действительно получали лишние деньги на трудодень как доход от птицефермы. Но — только треть того, что им полагалось. Хотя значительно больше, чем могло быть от продажи кур законным путем. Говоря юридическим языком, они являются соучастниками, если даже в их действиях нет прямого состава преступления.

Все помолчали, задумавшись.

— И все-таки мы должны сказать правду во всеуслышание. Я убежден в этом.

— Дать пищу врагам? — вскинулся Латифзаде.

— Каким врагам?

— Всевозможным вражеским «радиоголосам» — вот каким.

— Что же, нам жить да на них оглядываться? Строить свою работу по чужим меркам? Нерешительный ум, который сам себя загонит в заточение, все равно что мертвый. Если мы с вами так трусливы, так оглядчивы, имеем ли право стоять во главе района?

Латифзаде тяжело поднялся, опираясь руками о край стола.

— Я под таким решением не поставлю подписи. Мое имя как было до сих пор незапятнанным, таким и останется.

И все-таки бюро райкома состоялось. Провели его в колхозе «Весна», с участием местных членов партии. Афганлы, который был прикреплен к этому хозяйству и больше других повинен в безответственной слепоте, мог бы понести суровое партийное наказание. Но колхозники за него вступились, и было решено, что он временно возглавит колхоз, поскольку председатель находится сейчас под следствием. Постарается исправить то, что произошло при его невольном попущении.

Латифзаде произнес речь с большим пафосом, сплошь состоящую из общих мест. По мере того как он оглашал подбор цитат о необходимости повышения партийной и государственной дисциплины, слушатели — виновные и безвинные — молча вздыхали, уставившись взором в пол, словно внимали приговору. Но понемногу с облегчением распрямились и стали переглядываться веселее: оратор не назвал ни одной фамилии, не огласил ни одного факта.

Латифзаде стал представляться мне фигурой собирательной. Из-за таких, как он, невозможно никакое движение вперед. Они безупречны, эти чистюли; ни к чему не притрагиваются, не марают рук. Зато какие словеса! Сколько восклицательных знаков… Внутреннее равнодушие — вот социальное зло!

…Бывший председатель колхоза «Весна» Заки Хасыев явился ко мне в райком поздно вечером. Он был спокоен и даже как-то величествен в своей дерзости. Словно перед его глазами постоянно стояла пелена, и окружающее он видел лишь в одном цвете, угодном себе.

— Вот что, секретарь, кончай это дело, — сказал он с порога.

— Бюро вынесло свое решение.

— Э, брось. В районе хозяин ты!

— Напрасный разговор. Вы понесете ответственность согласно закону.

— Я же говорил: был обманут, счетовод проклятый напутал, вот и делу конец. С тобой, секретарь, говорит не балаболка, а мужчина, у которого за спиной свои люди. Нас много, помни.

— Охотно верю, что много. Одному такого дела не спроворить.

— Верните меня в колхоз. С Латифзаде поговорю отдельно.

— Латифзаде тоже у вас «за спиной»?

— Нет. Он ведь безупречный. Кислой алычи в рот не возьмет.

— Значит, безупречный? Интересно, почему?

— Имя бережет. Сколько помню, он все на этой должности.

— Видите, как получается: копеечной алычи не возьмет, а тех, кто проедает народные тысячи, под носом не видит.

Ободренный моим мирным тоном, Хасыев заговорил еще смелее:

— Когда он заменял в районе первого, ему намекали: мол, убери отсюда начальника милиции Шамсиева!

— Чем не угодил?

— Не нравится, и точка, — уклончиво отозвался Хасыев. — Родича хотим поставить.

— Мне вы этого не говорили. Почему?

Тот неопределенно пожал плечами.

Мой интерес к Латифзаде все возрастал. Я пытался сравнивать его с другими людьми. Вот простая женщина Афу-хала. Она всю жизнь оставалась рядовой колхозницей, хотя уже до войны носила почетное звание стахановка и была награждена трудовой медалью, с которой не расставалась ни на день. Даже на полевые работы шла, приколов медаль к выцветшей ситцевой кофте, а зимою — к стеганому ватнику. Этой своей единственной наградой Афу дорожила безмерно. А чинуши вроде Латифзаде увешаны таким количеством наград, что теряют им цену. Они воздвигают вокруг себя целый забор из похвал, премий, почетных знаков и, подобно червям, уютно располагаются в шелковом коконе. Никто их не тревожит, не требует сурово вернуть народу долг… Афу-хала слабыми старческими руками хоть один камешек да уберет с общего пути, поможет потоку обновления. У нее хватило мужества побороться и за собственного зятя, отвратить его от зла.

Снова возвращаюсь к биографии Латифзаде, Не слишком ли я увлекся обличением? Вместе с сухими дровами могут иногда загореться и сырые. Что, если я ошибаюсь? Возрожу на человека напраслину?

Начинал он комсомольским работником. Бывшие однокашники до сих пор вспоминают о нем по-доброму: не парень был, огонь! Водились за ним маленькие извинительные слабости: во всем копировал секретаря райкома партии, даже китель шил одинакового покроя.

Однажды, в трудный сорок второй год, когда гул фашистских самолетов все чаще раздавался над седыми хребтами Кавказа, в местных селениях начали твориться странные дела: у кого-то со двора увели телку, кого-то подстерегли на пустынной дороге, чей-то дом разграбили… Хлеб, выращенный трудом женщин и подростков, бессовестно вырывали из рук!

Латифзаде только что вернулся по ранению с фронта. Он добровольно вступает в группу милиции. Целыми неделями рыскает по горным лесам, наконец нападает на след, сталкивается в одиночку с шайкой дезертиров. Убеждает их добровольно сдаться ему, безоружному, вернуться на фронт, искупить вину кровью. В ответ ему прижигают запястье раскаленным комсомольским значком. Однако оставляют в живых. Вскоре он опознает пойманных.

Эта полулегендарная история создала Латифзаде славу смельчака. Его выдвигают на партийную работу. Но не все шло гладко. Когда первым секретарем райкома стал брат директора МТС, против которого в свое время рьяно выступал Латифзаде, его собственная судьба закачалась подобно маятнику. Вот тут-то ему понадобились изворотливость, уменье приспосабливаться к обстановке, потрафить неуживчивому начальству. Бескомпромиссные речи недавнего фронтовика сменяются осторожными высказываниями чиновника, полными оговорок: «Хорошо, но…», «Планы сорваны, ни один показатель не выполнен, но…», «Разумеется, он волокитчик, заражен бациллой самомнения, но…»

При следующем крене Латифзаде уже с легкостью перенял манеру вновь избранного первого секретаря. Вызвать его на откровенные высказывания было просто немыслимо! Был такой случай. Обсуждался вопрос об одном дальнем родственнике Латифзаде, работнике финотдела. Латифзаде мог бы промолчать, но он взял слово и, не касаясь деловых качеств родича (а об этом и шла речь), бросил тень на его поведение в быту. Праздновал десятилетие свадьбы, но откуда вино в графинах? Уж не с винного ли завода? На домашнем столе красивый телефон новой модели; их завезли в район поштучно, только для учреждений. Мелочь? Может быть. Но если суммировать остальное…

Секретарь райкома похвалил за принципиальность. Ободренный Латифзаде именно с тех пор пристрастился выпускать домашнюю стенгазету, бичевать прорехи в собственной семье. Когда скончался отец, он объявил, что традиционных поминок не будет: из больничного морга останки свезли прямо на кладбище. Родственники собрались в доме дочери покойного, оплакали как положено, но без него.

Чем прочнее укреплялась его репутация «безупречного», тем быстрее редел круг близких и знакомых. Казалось, Латифзаде отлично чувствовал себя в атмосфере одиночества. Дети при нем не раскрывали рта, жена называла супруга только по фамилии.

Всеми этими странностями можно пренебречь, если бы они ограничивались порогом дома. В конце концов, каждая семья чудит на свой лад! Но и на работе от Латифзаде веяло чем-то мертвенно-холодным. Его знаменитую папку прозвали «кладбищем красавиц». Он складывал туда письма, заявления, выдержки из чужих речей. Сколько прекрасных идей оставалось по его милости без движения! Вот краевед-любитель раскопал свидетельство: в неприметном домишке на окраине жил некогда будущий известный революционер. Хорошо бы повесить памятную доску. «Рассмотрим», — отвечал Латифзаде и захлопывал папку. «Пора открыть Дом учителя!» — просили педагоги на ежегодной районной конференции. Латифзаде записывал что-то на бумажке и… засовывал в папку!

Притом он слыл отменным работягой! Окно в райкомовском кабинете светилось иногда за полночь. Не было такой цифры по району, которой он не знал бы наизусть. Однажды он подал молодому агроному такой точный и квалифицированный совет, что все поразились. Голова у него на плечах имелась — это бесспорно. Памятью обладал выдающейся; цитаты можно было за ним не проверять. Говорил сухо, без эмоций, но в логике не откажешь.

Так кем же он был в итоге? Балластом партии или ее верным исполнителем?

Однажды ко мне пришел взволнованный старый врач: «Записался на прием к товарищу Латифзаде, прошу помочь, а он отвечает: райком этим не занимается!» Вспомнилась другая жалоба. В одном доме обвалился балкон; подпоры сгнили, того гляди рухнут на головы прохожих. Райсовет отмахнулся: улица не входит в план реконструкции нынешнего года. Домохозяин написал в райком. Латифзаде ответил в том же духе: не наше дело.

Он был депутатом райсовета от небольшого селеньица. Жители его мучились без воды, хотя уже три года, как колхозом были выделены средства для артезианского колодца. Получив несколько отчаянных писем, я положил их перед Латифзаде. Тот равнодушно пожал плечами:

— Каждый должен заниматься своим делом. И отвечать за него. В данном случае колодец в ведении председателя колхоза.

17

В один из выходных дней Билал пригласил нас с матерью в свою новую квартиру. Они с Халимой недавно перебрались в районный центр.

Мать ворчала: в этих каменных коробках не сразу определишь, в какой стороне Мекка, все закрыто, нет даже дворика. Пусть лучше Бояз-ханум навестит нас. «К тому же, — добавляла мать, — я не выношу запаха бензина. Помнишь, когда поехали в мае в горную долину, бедняга водитель то и дело останавливался, пока я отдышусь? По мне гнедой конь, запряженный в повозку, куда лучше!»

— Дались тебе эти допотопные кони! — воскликнул я.

— Нет, ты не прав, — вмешался Билал. — Лошади, как все живое, прекрасны!

— Ай, Замин, не цепляйся к словам. Старую мать поздно переучивать. Живу тем, что повидала на своем веку. Вы видите больше — вот и стали умнее. — Она прикрыла глаза, произнесла напевно:

Снежные вершины

Не хранят следов.

Башмачков не видно,

Не слыхать подков…

Ну, а в женском сердце,

У коня, у пса —

Существует верность?

Есть ли прямота?

Билал обнял мою мать:

— Я-то ломал голову: откуда в Замине бьет родничок поэзии?

— Нене! Женщины тебе не простят такого отзыва. Измени слова.

— Не могу, сынок. Из песни слова не выкинешь. Да ведь это все про давние времена! Может, женщины тогда были другие? Про теперешних слагайте сами. Лучше меня знаете, чем ваши жены хороши, чем плохи… Старые люди говорили: «Если в колодце нет воды, то, сколько ни лей, не будет».

Мать, конечно, отправилась к Билалу на новоселье. И там продолжала вести свои мудрые речи не без лукавства:

— Знаете, кто поселяет распрю между свекровью и невесткой? Да наши же собственные сыновья! Им приходится поневоле успевать в обе стороны. Пока мой младшенький Амиль был холостяком, уж как мать баловал! То подарит мне туфли на высоких каблуках, то посадит в самолет, повезет Москву показывать. А нынче месяцами его не вижу. Вспоминает о матери, когда с женой ссорится. Ну, у меня разговор короткий: везу его обратно. Поживу у них день-другой и непременно найду повод замутить воду, повздорить с невесткой. Чтобы взять надо мною верх, она спешно мирится с мужем. Все средства хороши, лишь бы свекровь спровадить! А я в душе посмеиваюсь: что, детки, наладила вам семейное согласие хитрая Зохра?

Халима и тетушка Бояз, слушая ее прибаутки, начинали улыбаться, поглядывать друг на друга с виноватостью. Бояз называла мою мать сестрицей. Халима не отходила от нее ни на шаг.

— Знаешь, Билал, — сказал я, — когда был маленьким, думал, что половина селения нам родня, а все женщины мне тетки. Иначе как сестрой мою мать никто не кликал…

— Э, не обо мне речь, — прервала мать. — Лучше скажи, давно ли ты навещал своего прежнего учителя, отца нашей невестушки Халимы? А если тебе все недосуг, то напиши ему, чтобы не ждал понапрасну, раз дружбе вашей пришел конец.

— Что вы, мама! — вступилась Халима. — Отец знает, как Замин ему предан. Он на него не в обиде.

Мать полуобняла Халиму и незаметно застегнула пуговицу на ее оттопыренном животе. В пальто, на улице, беременность не бросалась в глаза, но теперь я взглянул повнимательней. Из-под слоя пудры на лице выступали темные пятна. Глаза по-особому блестели. Она много и охотно смеялась.

«Слава аллаху, — подумалось мне, — под этим кровом, кажется, прочно поселился мир. Билал спокоен, работа у него идет успешно. Халима старается ладить со свекровью, страхи ее прошли…»

Звонок в прихожей прервал мои размышления. Соседка привела черноглазого мальчугана, одетого щеголевато, с большим бантом у ворота.

— Это мой первый ученик, — сказала Халима с гордостью. — У малыша абсолютный слух.

Моя мать ласково склонилась над маленьким музыкантом:

— Угости меня черным виноградом, чтобы мои глаза стали такими же темными, как у тебя, внучек!

— А разве у тебя нет своего винограда? — серьезно спросил ребенок.

Халима усадила его во главе стола: пусть будет за обедом почетным гостем.

Билал бросил на жену иронический взгляд.

— Ну, ну, приучай руководить с малых лет. Ему это положено по чину.

— О чем ты? — с удивлением спросил я.

— А ты не знаешь? Перед тобою внук Латифзаде. Его родители наши соседи.

Я посадил малыша к себе на колени, внимательно вгляделся в его черты. Выпуклый лобик, иссиня-черные волосы, смелые глаза. Нет, не похож.

— Дед до сих пор не полюбопытствовал даже взглянуть на внука, — резко бросила Халима. — Женитьба сына пришлась ему не по нраву.

— Это и к лучшему. По крайней мере, с пеленок растет среди добрых людей, — добавил Билал.

Ребенок сидел за столом, подперев кулачком щеку. Казалось, он не слышал разговоров вокруг. Но погруженность в себя была мнимой. Он жадно впитывал малопонятные намеки, и неискушенный ум уже готов был обрушить на взрослых целый ворох вопросов, не таких безобидных и забавных, как прежние: «Почему молоко белое, а речка жидкая?»

— Как с точки зрения закона наследственности, — вполголоса спросил я у Билала, когда тот протягивал мне стакан крепкого чаю. — Внук неизбежно повторит в чем-то деда?

Билал с видимым удовольствием пустился в рассуждения о числе хромосом и о будущем генной инженерии. Увлекшись, он перескочил на любимого конька — на растения.

— Можно создать путем подбора куст табака высотою с дерево! — воскликнул он.

— Неужто? — изумился я.

— Даю тебе слово. Через пару лет выращу помидор величиною с арбуз! Его хватит на обед целой семье.

— Меня больше интересуют скороспелые сорта, — я попытался вернуть друга на землю, к насущным проблемам района. — Например, картофеля.

— Об этом тоже не забываю. Недавно беседовал с нашим академиком. Он у меня спросил, кстати, о тебе: какое образование, кто ты по специальности? Не дипломат ли?

— Почему же дипломат? — я был искренне удивлен.

— Он сознался, что двумя-тремя вопросами ты загнал его в угол. В результате он сам стал просить тебя о том, чего ты, в сущности, добивался: чтобы опытная станция смелее осваивала новые регионы под овощные культуры. Например, выискивала горные поляны, где не так жарко, как в долинах, и дольше задерживается влага.

Помнится, он сам привел мне пример: на американском континенте у диких видов картофеля полноценные клубни завязываются даже высоко над уровнем моря.

Мне вспомнилось, что под конец нашего разговора маститый старец вздохнул:

— Будь моя воля, немедленно переселился бы к вам. Работа интересная, воздух чистый. Недалеко то время, — пошутил он, — когда прописка станет ограничена не в городах, а в сельской местности. Каждому захочется дотянуть до ста лет!

— Ловлю вас на слове и приглашаю в наш район! Если возьмете лично шефство над опытной станцией, то что прикажете, то и сделаем. Ваши идеи — наша организация!

Вскоре академик действительно пожаловал с целой свитой. Когда мы остались наедине, он сказал:

— У вас были, видно, хорошие учителя, товарищ секретарь?

— Когда ученик туп, наставника не упрекают.

— Я совершенно серьезно. Вопросами селекции увлекались, вероятно, еще сидя за партой?

— Увы, в школьные годы меня тянуло стихотворчество.

— Вы пишете стихи? Это прекрасно! Великий Вергилий во времена древнего Рима тоже воспевал труды земледельца. У него есть несколько ценных рекомендаций по растениеводству.

— Этого я не знал.

— Ну, я вас с удовольствием просвещу… Будете в Баку, приходите, потолкуем.

Так в жизни районной опытной станции наступил крутой перелом. Ее оборудование пополнилось новейшими приборами, число сотрудников возросло вдвое. Поговаривали уже о создании на этой базе нового научно-исследовательского института…

…Я продолжал держать на коленях внука Латифзаде.

— Если бы мир состоял из одинаковых людей, — говорил Билал, — мы присутствовали бы при его закате. Кроме наследственности, важна среда. Личность образует индивидуальная судьба.

— Тогда я спокоен за черноглазого! Он возьмет лучшее и отринет худшее из того, что есть у его деда.

— Прежде всего вырастет акселератом, как все последнее поколение. Суть этого явления полностью не ясна. Хотя…

Тетушка Бояз внесла два стакана с горячим напитком:

— Заварила вам чабреца, сама в горах собирала. А во дворе он не растет, через год-два сохнет. Тебе бы, Замин, повидать наш садик. Сколько в нем лекарственных трав! Мой старик увлекся всяческими посадками да прививками… Теперь сам говорит: хорошо, что сын пошел по научной части!

— Тетушка Бояз, — поддразнил я, — а помнишь, ты сокрушалась, что Билал не стал районным начальником? Тогда бы, мол, о тебе соседки твердили: «Вот счастливая мать!» Разве ты сейчас не счастлива?

— Ах, Замин, конечно, счастлива! Спасибо тебе, что по-братски во всем помогаешь Билалу. Квартира вот хорошая… Жаль только, что очаг не настоящий.

Билал засмеялся:

— Так и ждал, что ты на это пожалуешься. Представляешь, Замин, переступает она порог и сразу всплескивает руками: «Зачем дым напускаете, стены коптите?» Никак не могла поверить, что камин электрический. Пока рукой не потрогала.

Бояз-ханум не обиделась. Охотно посмеявшись над собою, рассказала еще об одной промашке:

— Приехала я впервые в их прежний дом, вдруг прямо к порогу под ноги какой-то зверек метнулся. Не то белка, не то заяц, не то крыса. А крыс я до смерти боюсь! Змею могу схватить голыми руками, но этой породы не выношу. Закричала страшным голосом и упала без памяти. Люди на крик сбежались, а эта тварь лижет мне руку. Оказалась собачонка. Да такая махонькая — на двор выпустить боязно. И уж забавница! На задних лапах стоит, кувыркается. Моя невестушка, дай ей аллах здоровья, любила с нею возиться. Я ей говорю: доченька, лучше кошку держать, все-таки польза. Слава аллаху, в новый дом не повезли, подарили кому-то… — Тетушка Бояз умолкла и взглянула на меня со вздохом. — А ты когда голову к месту приклонишь? Жил бы рядом с Билалом.

— Думаешь, без тебя дело со свадьбой у него не сладится? — грубовато вмешался Билал.

— Многоэтажку построим, тогда и о семье подумаю, — отшутился я.

— Значит, уже присмотрел невесту? — живо откликнулась Бояз. — Только придемся ли мы с твоей матерью по вкусу городской барышне?

— Халиме ведь пришлись?

Бояз-ханум промолчала. А Халима, услыхав свое имя, выглянула из кухни. Она разрумянилась, ямочки на щеках так и цвели. Я подумал: женщина дважды царствует над нашими душами. В девичестве, когда похожа на нежный бутон, — ничья рука не смеет оскорбить его прикосновением! — и в ожидании материнства, вся осиянная его кротким светом.

— Сплетничаете обо мне? — весело спросила она.

— Обсуждаем, какая невеста подойдет Замину, — простодушно отозвалась ее свекровь. — Наверно, горожанка, как и ты, мой светик.

— Замин меня очень любит, — легкомысленно отозвалась Халима.

«О господи, — подумал я, — когда же она образумится, повзрослеет?»

Но Халима быстро поправилась:

— Он всех нас любит: моего отца, Билала, меня и даже мою мать, хоть они вечно цапаются. Но меня все-таки больше всех, да, Замин?

— Еще бы! Ты мастерски стряпаешь кутабы.

— Подлиза!

Когда смеющаяся Халима скрылась на кухне, а тетушка Бояз последовала за нею, Билал озабоченно спросил:

— Ты ничего не знаешь о Мензер-муэллиме?

— Нет. Что-нибудь произошло?

— Надеюсь, что нет. Однако…

— Вторую неделю мотаюсь по району, — с сожалением проговорил я, стараясь не выказывать особой тревоги. — Мог что-то и пропустить. Так что стряслось?

— Пока, думаю, ничего особенного. Просто мы приглашали ее, а она отозвалась как-то уклончиво: очень занята, едва ли, не обещаю. На нее это не похоже. Она теперь очень внимательна к Халиме.

Остаток вечера я просидел как на горячих углях. Ждал звонка в дверь. Но он так и не раздался. Мензер ни за что не захотела бы обидеть друзей. Видимо, дело во мне? Она вновь избегает со мною встречаться. Неужели ненароком обидел?

Я рано встал из-за стола, который Халима с таким искусством уставила всевозможными яствами. Впервые я видел ее в роли рачительной хозяйки. Но мысли мои блуждали далеко.

18

Приближалась районная учительская конференция перед новым учебным годом.

В последних числах августа ко мне неожиданно, без зова пожаловал Латифзаде. Он был оживлен, что с ним редко случалось. Вошел с видом полководца, заранее убежденного в победе.

— Думаю, что перед учителями целесообразнее выступить вам, — сказал он с нажимом.

— Конечно, буду присутствовать и скажу несколько слов. Но доклад подготовлен вами.

— Выступление первого секретаря прозвучит весомее. Тем более что пора принимать организационные меры.

— Что вы имеете в виду? — я насторожился.

— За ошибки пора отвечать. Работа районного отдела народного образования неудовлетворительна. Прямая вина на Мензер Велиевой. Она развалила дело.

— Странно, как это ей удавалось буквально у нас под носом? А мы даже не заметили.

— Я мог давно сигнализировать, если бы…

— Что именно?

Он промолчал, выразительно пожав плечами.

— Итак?

Латифзаде не спеша открыл пресловутую папку, среди множества бумаг отыскивая те, которые нужны. На отдельных листках красными чернилами у него были выписаны цитаты.

— «В науке нет широкой столбовой дороги, и только тот может достичь ее сияющих вершин, кто, не страшась усталости, карабкается по ее каменистым тропам!» — с пафосом прочел он и поднял кверху палец: — Вот! Это должно быть вывешено в каждой школе на видном месте. Явная недоработка района.

— Прекрасные слова. Но еще лучше, если учащиеся не просто затвердят их с чужого голоса, а сами захотят прочесть труды Карла Маркса.

— Именно! А Велиева недооценивает… Считаю нужным дать указание: кто не посещает политсеминаров, не прорабатывает указанного количества политической литературы, не будет допущен к экзаменам и переведен в следующий класс!

— Абсолютно неверно!

— Поощрять безыдейность школьников лучше?

— Идеи не вбиваются насильственно, товарищ Латифзаде. Лекции, на которых в помещении надо замыкать двери, чтобы народ не разбежался, решительно не нужны.

Он пожевал губами.

— Значит, Мензер-муэллиме остается на своем месте?

— Если располагаете весомыми фактами против нее, внимательно выслушаю.

— К чему? Вы уже приняли решение.

— Интересно было бы проверить такой факт, — невозмутимо продолжал я, словно не слыша последних слов, — в конце учебного года стало традицией преподносить учителям в складчину подарки. Дети сами не зарабатывают, следовательно, сумму определяют родители. Если это букет цветов или дарственная книга — одно дело. Но если хрустальная ваза — уже совсем другое. Как раз об этом я хочу сказать несколько слов на учительской конференции.

— Ваше выступление прозвучит как еще одно проявление заботы партии о добром имени советских педагогов, — бесцветно отозвался Латифзаде, завязывая тесемки на папке.

Хотел ли он смутить меня именем Мензер и проникнуть в тайну наших отношений? Или искренне считал ее неподходящим руководителем? Задумываться над этим особенно не хотелось. У меня были точные сведения, что интерес Латифзаде к школьным делам случаен: за десять лет своего секретарства он считанные разы переступал порог районных школ, а беседовал с учителями и того реже. Всегда оперировал цифрами, одними цифрами! Однако нынче, держа нос по ветру, смекнул, что надо менять тактику: показать себя сведущим, напористым, непримиримым. Однако почему все-таки пробным камешком у него стала Мензер?

Вспомнилась жалоба, посланная в райком на мое имя. Заведующий общим отделом, вскрыв конверт, решил по первым строкам, что дело касается идеологических вопросов, и передал второму секретарю. Латифзаде, не читая, наложил резолюцию: «Принять меры». Наконец, письмо попало к Сейранову, который и передал его мне. Оно было послано вдогонку, после нашей поездки в один из колхозов во время сбора винограда. «Товарищ секретарь, — гласило письмо. — Хотела с вами поговорить, да не успела. Крестьяне лезут из кожи, лишь бы послать сына в город за дипломом. Мы тоже решили отправить своего первенца в институт: пусть попытает счастья. Зачем вам об этом пишу? Не для того, чтобы просить помощи. Есть у сына голова на плечах, сам пробьется. Надо только хорошенько подготовиться. Но наш председатель этому мешает: требует, чтобы все школьники работали на винограднике. Мы с мужем готовы потрудиться вдвое, лишь бы не отрывать парня от учебников. Он у нас, слава аллаху, башковитый. Однако председатель говорит, что женщина, которая приезжала с вами, отдала распоряжение ни для кого не делать исключения и что вы такого же мнения? Она будто бы главная над всеми учителями. Если так, то стыдно ей: сама выучилась, а другим дорогу заслоняет!

Рядовая колхозница Марал Гаджи Гасан казы».

Сейранов нашел время поговорить с разгневанной женщиной. Оказывается, колхоз решил послать ее сына в институт на колхозную стипендию. Дело быстро уладилось.

Но Мензер… Могла ли она требовать такое от председателя колхоза, злоупотреблять моим именем?

Я решил не замалчивать этого факта, дознаться досконально, и позвонил Латифзаде:

— Помните письмо колхозницы о том, что абитуриентов заставляют летом работать в колхозе, когда им следует готовиться к вступительным экзаменам? На письме ваша резолюция.

— А… да, да… конечно… — промямлил он, видимо напрасно роясь в памяти.

— Вы давали подобное распоряжение в районо?

— Считаете, это было необходимо? Как-то не припомню…

— Вопрос принципиальный. Мы за трудовое воспитание, но против перегибов. Письмо надо вынести на учительскую конференцию. На общее обсуждение.

— Вот, вот, — обрадованно подхватил Латифзаде. — Именно!

Сейранова я просил предварительно наведаться в районо, переговорить с Мензер. В тот же день он попросил у меня разрешения на пятиминутный разговор наедине:

— Вы давали согласие на увольнение двенадцати человек из руководящего состава? Их персональные дела товарищ Латифзаде включил в повестку дня бюро райкома. Кажется, он намерен добавить Мензер-муэллиме.

— Что? Какие еще увольнения?

— Могу перечислить: заведующий отделом социального обеспечения, директора нескольких магазинов, начальник транспортной конторы, инженер из управления сельским строительством…

— Почему вы до сих пор молчали?

— Сам узнал только сейчас. Бюро готовит Латифзаде, он ни с кем не советуется.

— Имя Мензер Велиевой у него тоже значится?

— Нет. На бюро вынесен только вопрос о деятельности отдела народного образования.

— Хорошо. Буду иметь в виду. Спасибо.

Оставшись один, я задумался. В колхозах шли решающие дни уборки урожая. Вся жизнь района подчинена убыстренному ритму. Начинать перетряску кадров именно сейчас представлялось мне крайне нецелесообразным, даже вредным. Руководителю на новом месте необходимо время, чтобы осмотреться, войти в курс дела. Время страды требует оперативности, быстрых решений. Сколько же дров может наломать новичок, действуя наобум! Получится не руководство, а нечто вроде селевого потока!

Я уже получил наглядный урок вреда поспешности, рекомендуя Афганлы на пост председателя колхоза. Он оказался лишь старательным исполнителем чужой воли, сам же был лишен инициативы и твердости. И раньше у него случались просчеты: будучи уполномоченным райкома, он своими указаниями нанес вред овцеводству в колхозе «Араз», затем прохлопал всю «куриную историю» в «Весне». На новой должности Афганлы быстро поддался влиянию предприимчивых спекулянтов, которые не привыкли жить на честно заработанные деньги. Трактористы у него под носом загоняли новые шины, меняли исправные моторы на отработанные, а Афганлы, чтобы потушить скандал, щедро раздавал им справки с выдуманными предлогами, почему они спешно покидают колхоз (на учебу, по состоянию здоровья, семейные обстоятельства).

Я решил выступить в районной газете со статьей, в которой давался бы честный разбор положения дел в районе, а также анализ моих собственных ошибок и просчетов.

Черновик прочел Сейранову и Латифзаде.

Последний запротестовал с горячностью:

— Невозможно! Ваш авторитет будет полностью подорван. И не только лично ваш, а всего районного комитета партии. И потом, какой отклик вызовет подобная статья в Баку? Нет, я решительно против.

Сейранов тоже казался обеспокоенным:

— С тезисами можно выступить на бюро. Мы как раз собираемся обсудить вопрос правильной расстановки кадров.

— Конечно, конечно, — поспешно подхватил Латифзаде. — Всему найдется свое место: и положительным и отрицательным примерам.

— А как быть с письмом колхозницы? Пусть остается в уверенности, что ее сыну сознательно преграждают путь к знаниям?

— Но ведь парня все-таки посылают на учебу? В чем же вопрос?

— В том, что все решения мы принимаем келейно. О них знает лишь узкий круг лиц. Они стали вроде нового платья. Снимаем мерку с каждого по отдельности и говорим: ступай, голубчик, с тобой мы закончили. Нет гласных обобщений, а следовательно, отсутствует и широкий отклик в народе. Для кого мы заседаем на бюро, если разучились нести свои решения в гущу масс, пропагандировать эти решения, а не просто диктовать свою волю?

— Может, повременим немного? — осторожно высказался Сейранов. — Сначала закончим сельскохозяйственный год, подведем итоги, отчитаемся…

— А потом настанет пора готовиться к севу? Займемся пахотой, сенокосом? Конца этому не будет! Нет, дорогие товарищи. Открытое слово самокритики никогда не бывает преждевременным. А вот запоздать может. По вашему мнению, я рискую своим авторитетом? Готов пойти на это. И если вы окажетесь правы, не мешкая подам заявление как не справившийся со своими партийными обязанностями. Вот вы сказали, товарищ Латифзаде, что можно уравновесить отрицательные примеры с положительными? Разумеется, можно. Особенно, если начать отсчет с допотопных времен. Но сравнивать надо не то, что было и что стало, а наши большие возможности с их неполным осуществлением. Вот тогда нам не хлопать в ладоши станут, а сурово спросят: почему мы так медленно движемся вперед?

Все-таки я последовал совету Сейранова и прежде представил статью на обсуждение бюро райкома.

Его вел Латифзаде в своем обычном стиле.

— Товарищи, — сказал он, — наряду с несомненными успехами партийной и хозяйственной работы в нашей районе имеются недостатки. Товарищ Вагабзаде решил заострить внимание именно на них. Пусть нарушители государственной дисциплины знают, что никакое служебное положение не спасет их от критики. Товарищ Вагабзаде готов во многом взять ответственность на себя. Хотя к перечисленным просчетам причастны и мы с вами, — великодушно закончил он.

Когда статья была прочитана вслух, некоторое время стояло молчание. Я попросил каждого высказаться и, возможно, в чем-то дополнить ее. Ведь со стороны недостатки виднее.

Первым заговорил прокурор.

— Критика и самокритика вещи хорошие, — осторожно произнес он. — Кто спорит против этого? Однако надо видеть ясную цель, во имя которой затевается критика. Борьба с недостатками имеет двоякие последствия: в одном случае служит прогрессу и обновлению, в другом — влечет к пропасти… Остановлюсь на том, что требует внимания в первую очередь. В районном аппарате наблюдаются, так сказать, белые пятна. Уже некоторое время мы живем без председателя исполкома. Товарищ Вагабзаде почему-то об этом даже не упомянул. Выходит, можно обойтись без местной советской власти? Абсурд! Вот на чем надо сосредоточить внимание. От учреждений, оставшихся без руководителей, нечего ждать порядка!

— Нельзя назначать случайных людей, — возразил я с досадой. — На руководящих постах нужны работники с чувством ответственности, полностью компетентные в своей области.

— Совершенно верно, — охотно подхватил Латифзаде. — Мое мнение совпадает…

Прокурор грубо прервал его:

— Один из путей, ведущих в пропасть, это бесконечная болтовня! Вы, товарищ Латифзаде, почти год исполняли обязанности первого секретаря, но не приняли ни одного самостоятельного решения. А между тем кандидатура товарища Сейранова на пост председателя исполкома выдвигалась уже не раз.

Член бюро Маликов отозвался с места:

— Полностью поддерживаю! Мы знаем Сейранова не первый год. Он исполнительный и кристально честный работник. Единственно, что могут сказать: мол, секретарь райкома выдвигает своего помощника.

— Разве служебные отношения квалифицируются как семейственность? — пошутил я.

Обстановка разрядилась. Слово взяла Мензер Велиева. Когда она поднялась с места, Латифзаде, будто пешки на шахматной доске, поспешно поменял местами разложенные перед ним бумажки. Я уже знал, что это означает: он готовился к бою и хотел иметь под рукой нужный набор цитат. Рассортировав «фигуры», он откинулся на спинку стула с успокоенным видом.

Мензер начала так:

— Мне понятен ход мыслей товарища Вагабзаде. Конечно, осознав пробелы в собственной работе, он вполне мог «залатать дыры» в процессе работы, не привлекая к ним ничьего внимания.

Латифзаде тотчас вскинулся:

— А я что говорю? Статьи не надо. И обсуждать ее не к чему.

— Разрешите продолжить. Однажды, вскоре после Пленума Центрального Комитета, вы, товарищ Латифзаде, обратились ко мне с таким вопросом: что такое, в философском смысле, масса и руководитель? Возможно, вы намеревались просто проэкзаменовать меня? С запозданием отвечу. Художника, поэта, великого музыканта современники могут не оценить. Так случалось не раз. Слава приходила ко многим из них посмертно. А вот о государственных деятелях, о политиках так сказать нельзя. Вождь, руководитель должен отвечать требованиям дня, выражать чаяния именно сегодняшние. Иначе он не выполнит своего назначения.

— Мы здесь собрались не для философского диспута! — Латифзаде вскочил, словно подкинутый невидимой пружиной. — Не лучше ли вместо умствований перейти к оценке работы вверенного вам отдела народного образования? В прошлом учебном году более тысячи учеников, — Латифзаде быстро справился по бумажке, — получили на экзаменах неудовлетворительные отметки. Двести учеников начальной школы стали второгодниками. К чему это приведет, я вас спрашиваю?

Мензер секунду смотрела на него растерянно. Затем овладела собой, полностью игнорируя его выпад:

— Я хотела сказать, что самокритичность похвальна, но желание взять все просчеты в районе на себя отдают переоценкой собственной личности. Думаю, товарищу Вагабзаде следует быть скромнее. Однако еще большим злом мне представляется систематическое уклонение от прямого служебного долга, желание отсидеться в стороне, чем, как здесь уже говорилось, грешит товарищ Латифзаде. Думаю, настала пора заговорить об этом в полный голос и разобрать его поведение.

— А! Решила мстить? — Лоб Латифзаде налился пурпурной краской. — Проведала, что собираюсь выступить с резкой критикой работы районо, и поспешила опередить? Ловко!

Не обратив никакого внимания на его яростный тон, я спокойно объявил:

— Слово предоставляется товарищу Латифзаде.

Он утратил обычную броню непроницаемости. Сбивчивая речь сводилась, по существу, к единственной фразе: «Она развалила всю работу!» В подтверждение он вспомнил давнее выступление Мензер на пленуме райкома. Это было задолго до моего возвращения в район. Мензер только что вступила в свою новую должность и, как опытный педагог, сумела обобщить недостатки многих школ, вступилась за нужды учителей. Многие педагоги, говорила она, поневоле погружены в домашние заботы. Освободить их от бытовых проблем — построить за счет колхозов домики, обеспечить дровами и отчасти продуктами — не одолжение, а долг. Назначение учителя в обществе самое высокое. Даже такой жестокий властитель, как хромой Тимур, завещал похоронить себя в ногах своего учителя!

Латифзаде вцепился в эти слова подобно клещу:

— Странная позиция для советского учителя восхвалять тирана, утопившего в крови целые страны! — едко воскликнул он. — Какая ужасающая политическая слепота! Выходит, все эти годы Велиева безнаказанно навязывала свои подозрительные взгляды педагогам целого района? Кроме того, она осмелилась поставить под сомнение заботу государства об учителях. Как это квалифицировать, скажите на милость? Может быть, ответит сама Велиева?

— Отвечу, — сказала Мензер, бледнея от негодования. — Наша школа нуждается в реформе. Это носится в воздухе, необходимость изменений давно назрела.

Латифзаде ошарашенно озирался; вокруг никто не возмущался. Напротив, все внимательно слушали Мензер. Латифзаде втянул голову в плечи, недоуменно смолк.

Чтобы избавить его от неловкости, я заговорил сам.

— Революция не единовременный процесс, — сказал я. — Она продолжается и будет продолжаться во всех областях. К сожалению, движение вперед не всегда соответствует идеальной прямой. То и дело возникают трудности, преодолеть которые можно только путем революционного рывка. Об этом и напомнила нам товарищ Велиева. Хочу добавить, что моя статья преследует те же цели. Раздавались осторожные голоса: не рано ли говорить о допущенных ошибках? Может быть, дождаться конечного результата? Считаю это абсолютно неприемлемым! При таком подходе результат станет все более недостижим. Беда ведь не в отдельных ошибках отдельных работников; речь идет о деловом стиле в целом, о методе нашей работы. В чем он, этот метод? Не в том, чтобы пуще огня бояться наделать ошибок. Или всячески их затушевывать. Нельзя удовлетвориться тем, что мы постоянно мчимся тушить вспыхивающие то здесь, то там пожары. Необходимо доискаться до их причины.

Когда я брался за свою теперешнюю работу, мне представлялось, что секретаря райкома оценивают прежде всего по выполнению районом хозяйственных планов. Лишь недавно понял, как был не прав. Есть виды деятельности, которые объемлют абсолютно все стороны человеческого бытия. Когда сам себе не принадлежишь, и любые соображения выгоды, покоя, тщеславия, успеха просто-напросто перестают существовать. Жизнь без остатка посвящена людям, которых даже не всегда знаешь по именам. Но наши жизни слиты воедино…

19

Мензер уехала с группой учителей, собранных со всей республики, в ознакомительно-туристическую поездку в ФРГ. А ко мне посыпались анонимные письма с жалобами на школьные порядки. Несмотря на разный почерк, они были однотипны: «Куда смотрит райком? Наших детей учат плохо, они не успевают по многим предметам. Зато девочки привыкают носить дорогие вещи, франтить. Не подражают ли они в этом некоторым учительницам, которых давно пора одернуть?» Последнее письмо оказалось наиболее откровенным: «Долго ли вы, хозяин района, будете защищать Мензер Велиеву? Какой пример показывает она молодым девушкам, следуя за вами как тень? Вас мы не виним, вы человек холостой. Но ей, вдове фронтовика, такое бесстыдство не к лицу…»

Пока я читал, передо мною незримо витало желчное лицо Латифзаде. Не хотелось верить, что именно его рука направляла мутный поток анонимок. Да и не один он такой, кому свежий ветер критики поперек горла. Многим хотелось бы сидеть до скончания века в служебных креслах без забот, как на пуховике. Легко прослыть безупречным, ничего не делая, затвердив набор надежных, будто каменная ограда, призывов и лозунгов! Главное для таких людей — не потерять «номенклатурную» должность. Она — щит от любых поворотов судьбы…

Когда Мензер возвратилась, я официально пригласил ее в райком, попросив Сейранова приготовить всю пачку анонимок и присутствовать при разговоре.

Едва она переступила порог, я сделал несколько вежливых шагов навстречу:

— Как прошла ваша поездка?

— Было очень интересно, — сдержанно отозвалась она.

— Побывали в школах?

— Разумеется.

— Много отличий от нашей системы образования?

— Можно сказать, все различается.

— Это естественно. Разные социальные уклады и разные задачи.

Она чуть сдвинула брови. Как мне знакомо это выражение скрытого неудовольствия, словно легкая тучка сползла с гор!

— Нельзя рассуждать столь примитивно. Немецкая культура дала миру Гёте и Шиллера. Но рядовой немец привержен прежде всего порядку. Даже забастовки проходят у них «по правилам». — Она говорила неохотно. Что-то тревожило ее. Слегка усмехнувшись, Мензер продолжала: — На набережной мы остановились возле рыбака. У него хорошо клевало, но почти каждую пойманную рыбку он снова бросал в воду. Оказывается, эти рыбешки на сантиметр не достигали размера, установленного для лова!

— Да, подобное послушание воспитывается с пеленок!

Тучка снова опустилась на брови Мензер.

— На обратном пути мы несколько дней провели в Германской Демократической Республике, имели беседу с секретарем Берлинского комитета комсомола. Он познакомил нас с уставом. Первый параграф гласил: «Прививать каждому юноше и каждой девушке самостоятельность мышления». Так что немцы немцам рознь!

— Вы правы, — я говорил по возможности мягко. — Характер начинается с самовоспитания… Кстати, вы упомянули о приверженности к законам? Я тоже за то, чтобы защищать себя от наветов лишь законным путем. Нельзя уподобляться скорпионам, которые жалят друг друга без разбора.

— Странный намек… Что-то случилось? — не выдержала Мензер.

— Не столько случилось, сколько происходило и накапливалось, оставаясь до поры до времени малозаметным.

Сейранов предостерегающе захлопнул папку, давая понять, что нет смысла знакомить Мензер-муэллиме с анонимками.

— Что же мне ставится в вину? — напрямик спросила она.

Я уклонился от ответа:

— Жалобы без подписей, но мы все-таки поручили их разобрать.

— Занялся разбором, конечно, «безупречный» Латифзаде? Он обожает выискивать в человеке плохое. Итак, проверили, обсудили, и теперь меня ждет, видимо, наказание?

— Дело не в отдельных ваших недостатках, муэллиме, — я хотел ее успокоить, — а в том, чтобы перекрыть каналы пересудам.

— Каналы — это ведь люди, товарищ секретарь! Люди наносят раны, они же их и врачуют. Только человеческое сердце способно переносить тяжкие оскорбления и все-таки продолжать жить. Я не откажусь от своей работы! Злые слова словно микробы. Но я не белоручка и не боюсь заразы.

Сейранов выразительно поглядывал на часы. Наконец не выдержал, начал заводить их, с треском крутя головку взад-вперед. Возможно, это происходило от внутреннего смущения. Но столь же вероятно, что, будучи образцовым службистом, он просто хотел напомнить мне о недостатке времени.

— Кое-каких жалоб нам придется коснуться на августовской конференции, если вы не против.

— Конечно, против! Совещание учителей не место для разбора сплетен. Есть вопросы поважнее. Райком выражает мне недоверие? Чего же проще? Назначьте на мое место другого. Нынче модно обновлять кадры!

Мензер так стремительно поднялась со стула, что тот с шумом отлетел в сторону.

— Наверняка я без труда могла бы оправдаться перед своими коллегами. Но считаю это унизительным. Однако притворяться овечкой тоже не стану. Вы хотите, чтобы «безупречные» вновь торжествовали? Смотрите, как бы это не заткнуло людям рты, не вернуло их к прежней опаске и общественному безразличию. Что касается меня, то мне найдется место в любой школе. — Уходя, она обернулась к Сейранову: — Вы известите, когда надо являться на бюро?

Едва за Мензер закрылась дверь, как раздался телефонный звонок. Латифзаде вкрадчиво напомнил:

— Августовская учительская конференция начнется ровно через неделю. Неплохо бы обговорить ряд вопросов на пленуме райкома, чтобы нас не застали врасплох. Материалы у меня подготовлены.

Смысл последней фразы не сразу дошел до моего сознания:

— Какие, собственно, материалы вы имеете в виду?

— Организационные, конечно. Кадровые. Министерство просвещения отнекивается, но их мнение не может считаться решающим. Кадрами в районе распоряжаемся мы. Мензер-муэллиме не будет обижена. Она ведь и раньше высказывала желание вернуться в сельскую школу?

— Вы добиваетесь, чтобы она уехала из города?

— Так будет лучше для всех, — дипломатично отозвался он. — Ее отъезд рассеет тень.

— Какую тень? — Я ощутил прилив ярости. — Шарахаться от анонимок? Не собираюсь.

— Я забочусь о престиже имени секретаря райкома…

— Премного благодарен. Как-нибудь позабочусь о своем имени сам. «Секретарь райкома» — это не царские одежды, которые передаются по наследству. Кончим на эту тему. Послезавтра пленум райкома, что считаете нужным, можете высказать открыто…

Пленум прошел бурно. Латифзаде держался аксиомы: низок процент успеваемости, значит, не на должном уровне руководство районного отдела народного образования в целом. Каждый случай второгодничества он готов был рассматривать под лупой, раздувать до неимоверной величины ответственность именно Мензер — и никого другого!

Однако нашлись и возражающие. Секретарь райкома комсомола Малахат Фараджева и раньше, что называется, лоб в лоб не раз сталкивалась с Латифзаде. Сама по образованию педагог, она требовала к такому сложному, постоянно меняющемуся организму, как школа, подхода осторожного и вдумчивого.

Между прочим, когда снимали моего предшественника, именно она предложила полностью переизбрать бюро райкома, ввести в него свежих людей. Некоторые ее поддержали, но врагов она нажила гораздо больше. О Латифзаде она сказала тогда, что он как верный оруженосец, долго держал щит, заслоняя им виновных от справедливого наказания. Был ли он их сообщником? Нет. Пособником? Да.

Латифзаде в напыщенных выражениях поблагодарил Малахат-муэллиме за товарищескую критику. Уверял, что радел единственно о незапятнанности авторитета райкома, а не отдельных лиц. «Да, мы снизили к себе требовательность, позволили вкрасться бюрократическим привычкам в текущую работу…» Ему удалось отвертеться, но этого выступления он не простил Малахат.

Теперь они снова, как на поединке, стояли друг против друга.

— Товарищ Латифзаде критикует школьные порядки. Но что он знает о школе, кроме мертвых цифр? — Малахат так разволновалась, что, сама не замечая этого, покинула трибуну и подошла к столу президиума вплотную, уперлась горящим взглядом в Латифзаде. — Давно ли вы ставили себе в заслугу, что, пока ваши дети учились, ни рази не посетили родительского собрания из-за занятости? Вы любите повторять, что школа и только школа несет ответственность за воспитание будущих граждан. Но когда Мензер-муэллиме взялась за создание летних трудовых лагерей, кто вставлял ей палки в колеса? Кто ратовал за «чистоту учебного процесса»? Если не втянуть ребенка как можно раньше в осмысленный труд, не показать ему зримый результат, он станет искать в будущей профессии лишь удобства и выгоды.

Слова попросил рабочий совхоза Гасанзаде:

— Пусть не обижается на меня товарищ Латифзаде. Был такой случай: вышла у меня нужда с ним посоветоваться. Отпросился я с работы, приехал в райком, но его не застал на месте. Шлепаю обратно пешком. Мимо едет его машина. Останавливаю посреди дороги, спрашиваю, куда едет. Он отвечает: «К вам в совхоз». Тогда я говорю: «Директора совхоза вы видите постоянно. Сверните хоть разок в школу. Поинтересуйтесь, что там происходит». Он говорит: «Я не учитель, это не мое дело. Может, мне еще за классную доску встать?» Обидно мне стало. «Разве наши дети только наши? Они принадлежал Родине. Упустим сейчас, потом будет поздно перевоспитывать».

— Неправда! — возразил с места Латифзаде. — Не помню такого случая.

— Как тебе было его запомнить, товарищ секретарь?.. — сказал Гасанзаде, укоризненно покачивая головой. — Ты даже не дослушал меня. Машина фыркнула, обдала пылью и покатила себе дальше…

Накануне пленума я беспокоился в глубине души, что защитников у Мензер не отыщется. Существует инерция мышления: если в докладе ответственного лица того или иного работника публично подвергают критике, значит, вопрос о нем уже решен. Зачем же напрасно ломать копья? «Безупречные» вроде Латифзаде создали целую психологическую лестницу бездумья: кто сидит на ступеньку выше, тот и решает.

Я намеревался поломать этот порядок. Вернуть первоначальное значение словам «справедливость» и «принципиальность». Но оказывается, меня опередили.

Когда на трибуну поднялся Мирза-муэллим, зал навострил уши. Для большинства он был признанным старейшиной, всеми уважаемым аксакалом. К его словам готовы были прислушиваться с особым внимание еще и потому, что со времени митинга на плотине он не выступал публично. Как поведет себя Мирза-муэллим сейчас? Благоразумно поплывет по течению, следуя указке второго секретаря? Или пойдет вразрез с мнением начальства?

Против ожидания, Мирза-муэллим оказался не слишком красноречивым:

— Не ошибусь, если скажу, что мысли большинства сидящих в зале решительно разошлись с докладом товарища Латифзаде. Отчего так произошло? — Он помолчал, справляясь с одышкой. Не торопясь нацепил на нос очки, отчего черты его лица неуловимо изменились, приобрели большую значимость. — Мы исходим из разного житейского опыта, вот и все. Как уже говорилось, товарищ Латифзаде далек от подлинных забот сегодняшней школы. Поэтому наши суждения и не могли совпасть. Вы со мною согласны, товарищ Латифзаде?

Тот искоса посмотрел на меня. Непроизвольным движением потер лоб, сжал его, словно собираясь с мыслями, и принялся перебирать свои бумажки, складывая их одна у другой, подравнивая по краям.

Занятие это длилось так долго, что Мирза-муэллим с усмешкой развел руками и сошел с трибуны.

Сейранов через головы протянул мне записку. Я тотчас узнал почерк Мензер. В нескольких словах она снова настаивала на освобождении ее от должности заведующей районо.

В зале царила настороженная тишина. Возможно, ждали, что именно я отвечу на вопрос старого учителя. Но подводить итоги совещания было еще рано. В разных концах зала поднялись сразу несколько рук, прося слова. Латифзаде тоже наконец собрался с духом.

— Здесь не педагогический совет, — холодно сказал он. — И не колхозное собрание, чтобы драть горло. Существует партийная этика. По уставу в обсуждении вопросов пленума участвуют только его члены. — Он метнул строгий взгляд в мою сторону, требуя поддержки. — Райком располагает многими критическими материалами в адрес районо. Не во всем виновата персонально товарищ Велиева. Но нецелесообразно оставлять ее в прежней должности.

С мест послышались голоса: «Почему?», «Какие основания?»

Латифзаде замялся. Он привык оперировать готовыми формулировками, а приходилось говорить от себя, высказывать собственное мнение. Сбивчиво пробормотал что-то о «нравственной стороне вопроса» и, обращаясь к Мирзе-муэллиму, перед которым внутренне робел, туманно закончил:

— Вам это должно быть известно лучше, чем другим.

Я не уловил мгновения, когда на трибуне возникла Мензер. Зал замер, и ее первые слова прозвучали среди гробовой тишины:

— Считаю, что товарищ Латифзаде прав. Хотя его намеки с негодованием отвергаю. Есть ли в системе просвещения ошибки, недоработки? Разумеется, есть. Партия справедливо считает, что отставание на хозяйственных участках своими глубинными корнями связано с просчетами всего воспитательного процесса. Однако школьное воспитание не может идти в отрыве от среды, и среда, в свою очередь, решительным образом влияет на формирование личности ученика. Как руководитель я готова признать вину. Как педагог, болеющий за свое дело, хочу высказать то, что лежит на сердце. Вся моя жизнь посвящена школе… — она запнулась, справляясь с внутренним волнением. — Много лет я живу одинокой женщиной, мой дом пуст и очаг не разожжен… — она остановилась, закусила губу. — Всей жизнью я хотела внушить своим ученикам — а ближе и роднее у меня нет никого на свете! — что существуют ценности более важные, чем жизненный успех и благополучие. Мы призваны сберечь идеалы ушедших. Это необходимо нам самим! Если подкосятся основы семьи, рухнет верность, исчезнет настоящая любовь, какую цену будет иметь материальное изобилие?! Оно не может стать заменой счастья… Сегодня я подала заявление с просьбой освободить меня от занимаемой должности. Но не потому, что считаю себя недостойной. Причины глубоко личные и важные для меня. Мы не сможем работать вместе с секретарем райкома Вагабзаде. Ничего предосудительного в наших отношениях нет, но они не предназначены для зрителей. Личная жизнь — не кинолента. Ее закрытые страницы не дано читать всем и каждому..

Пленум единодушно высказался за то, чтобы Мензер Велиева продолжала прежнюю деятельность. Даже Латифзаде.

20

Тусклые дни поздней осени сменяли друг друга словно бусинки четок. Под невидимыми пальцами судьбы их шарики с треском отскакивали в сторону один за другим, один за другим…

Прислушиваясь к монотонному звуку осенних четок, старые люди мысленно погружаются в сладостные видения давно прошедших дней. Я же испытывал облегчение оттого, что, когда минует тягостное время, энергия сердца будет полностью принадлежать грядущему. Мою душу постоянно согревал свет, исходивший от встреченных мною на жизненном пути добрых людей. Что ни твердили скептики, мир держится ими и только ими! Покров великодушия оберегает грешную землю. Когда в небытие уходит хотя бы один из праведников, мировое равновесие грозит пошатнуться. Невыносимо потерять чувство взаимной спаянности и ощутить себя одинокой песчинкой в холодном, пустом мироздании…

Эти мысли насеяла на меня болезнь матери, тревога за нее. Я ворочался ночами без сна во власти страха.

Как странно, думалось мне, что моя мать, которая с младенческих лет защищала меня от всего дурного, никогда не пыталась заглушить во мне чувство страха. Напротив, она считала страх необходимым. «Боль и страх не дают сбиться с пути. Они указывают границы дозволенного», — говорила она. Даже Латифзаде с его нарочитой «безупречностью» казался ей полезным. Пусть он не всегда прав, но задуматься над самим собою его упреки заставляют. «Нужны и такие люди, — твердила мать. — Ты совершишь ошибку, если удалишь его от себя».

Я не спорил. По опыту многих лет знал, что каким-то непостижимым путем мать в итоге оказывалась всегда права. Как бы далеко я ни уходил, ее нравственный мир оставался тем невидимым кругом, который очерчивал мою жизнь всю целиком. А что касается страха, то вспомнилась такая история из детства.

Колхозный бык убежал из хлева. Поймать его не смогли. Он скрылся в горах, одичал и пугал прохожих. Едва завидев его, каждый бежал без оглядки, спасаясь от острых рогов, либо карабкался, обеспамятев, на дерево и сидел между ветвями до полной темноты. Жнецы на дальних полях то и дело с опаской озирались по сторонам; парни отпугивали быка горящими факелами. Для нас, детей, он был постоянным пугалом; красные юбки девочек его особенно раздражали. Боясь гнева быка, мальчишки перестали устраивать набеги на соседние сады, меньше шатались по окрестностям, прилежнее зубрили уроки.

В тот год, когда началась война, быка кто-то подстрелил. Весть немедленно облетела селение, и вместо облегчения все громко выражали печаль и жалость. А мать мудро сказала: «Бык погиб потому, что нужда в нем миновала. Теперь мы боимся войны». Она считала, что общий страх объединяет людей, заставляет их напрягать внутренние силы, пробуждает мужество.

Сидя у постели матери, я вновь и вновь перебирал свою жизнь, полную трудностей и огорчений. Как мелки и ничтожны показались мне теперь страхи, которыми я мучился до сих пор! В памяти проносился обозленный Медведь-Гуси с его зловещим присловьем: «У мужчины одна кровать — тюремная койка!»; лисьи повадки коварного Галалы; Баладжа-ханум, которая с бесстыдством задумала вовлечь нас с Халимой в обманный брак; алчный Ибиш, готовый наживаться на труде обманутых пастухов; наконец, начетчик Латифзаде, который тянет весь район назад… Все меркло, все тускнело перед страхом лишиться матери.

Не так ли мы бездумно топчем землю, не помышляя даже о том опустошении, которому по нашей милости она подвергается? Сколько лесов свалили наши топоры! Какое количество родников иссякло, рек обмелело, озер заилилось! Каким мусором покрыли мы некогда зеленые холмы… Внезапно огляделись — и дыхание перехватило: да ведь она же при смерти, природа!..

Леденящий страх ожидает нас и возле умирающих матерей. Запоздалый вопль пронзит вселенную: люди, берегите родивших вас! Под их колыбельные песни росли младенцы и распускались цветы, зрели колосья и зеленели деревья. Они удерживали неистовых сыновей от злых поступков; слабыми руками отгоняли от изголовья спящих войны, будто ночных чудовищ. Матери хранят планету, подобно собственному грудному младенцу.

…Я привел к ней врача. Она лежала в нижней комнате, вблизи окна, утреннее солнце касалось первым лучом ее щеки. Дневное шествие светила начиналось с добрых напутствий; мать ни в чем не отступала от прежних привычек, и только острая боль уводила ее на какое-то время прочь от близких, в глубину самое себя. Тогда она лежала неподвижно, вперив невидящий взгляд в потолок, и лишь огромным усилием сбрасывала с себя страдальческое оцепенение.

Увидев доктора Музаффара, она внезапно попросила:

— Остановись, постой немного у двери.

— Но почему, мама? — я был смущен странной просьбой.

Музаффар плутовато усмехнулся:

— Все помню, Зохра-ханум. И готов стоять сколько угодно. — Оборачиваясь ко мне, он сказал: — Замин-муэллим, вы ведь не знаете этой истории? Я тогда только собирался в институт. Пришел попрощаться с Зохрой-хала. Она спросила, на кого буду учиться? Я брякнул: на ветеринара. «Это что, за стадом ходить, что ли?» — «Нет, не совсем. Не я буду ходить, а ко мне будут ходить». — «И кто же станет дожидаться у твоей двери?» — «Ну… например, кони. Пара гнедых. Иноходец. Скакун». Твоя мать смотрит на меня и приговаривает: «Так… так… а ты подумай вот о чем, сынок. Едва осень наступает, приходят слякоть, ветры, как половина селения валится с ног от болезней. Может быть, лучше выучиться тебе на доктора? У здоровых людей и скот будет в порядке, ухоженный. Посмотри вокруг: плечистые парни пожелтели от хины, как подгоревшее молоко. Малярия их треплет». Я еще поартачился: «А как раньше обходились? Разве тогда не было малярии?» — «Раньше летом почти все селение уходило со стадами в горы. Там воздух сухой. Не было оросительных канав, запруд на речках, где разводятся малярийные комары…» В общем, этот разговор решил мою дальнейшую судьбу. Поступил я на медицинский факультет, и всякий раз, когда приезжал на каникулы, ваша мать, Замин-муэллим, шутила, что она заранее занимает очередь возле дверей будущего доктора… Но я возражал: «Сам буду стоять у ваших дверей!»

Пока Музаффар вел этот забавный рассказ, он незаметно, как бы само собою, облачился в белый халат, достал аппарат для измерения кровяного давления и присел поближе к кровати.

— Почему вы так поздно позвали меня, Зохра-ханум?

— Не хотелось отрывать тебя от дела. Годы мои такие, что пора собираться. Как умела свое прожила.

Врач неодобрительно покачал головой:

— Глупости. Положим вас в больницу. Подлечим.

— По койкам план не выполняете?

— Какой план?! Грешно так говорить.

Но мать стояла на своем:

— Если рассматривать стариков в подзорную трубу, обязательно отыщется тысяча болезней. Не нужна мне больница, лучше не уговаривайте.

Уговоры действительно оказались тщетными. Единственно, о чем мать просила, это перенести ее кровать под тутовое дерево. Она хотела насмотреться на свое селение.

— В груди у меня словно комок застрял, видно, от давней простуды, — твердила она.

Музаффар вышел озабоченный.

— Все селение лечила Зохра-хала травами и добрым словом. Ее целительные руки снимали головную боль и растирали опухшие суставы. А себе помочь не в силах, — сокрушенно сказал он.

— Чем больна мать?

— Нужен рентген, специальные исследования…

— Думаешь, она не догадывается? Молчит, потому что нас жалеет. Проклятый рак! Неужели медицина перед ним бессильна?!

— Ищем. Надеемся, — вздохнул Музаффар.

В саду меня дожидалась младшая сестра:

— Замин, скажи, маме совсем плохо?

— Сама видишь. Похудела она.

Садаф боязливо отвела глаза в сторону.

— Зачем так убиваться? Может быть, все еще обойдется.

Я понял, что ей хочется подальше отогнать неприятную мысль, не нарушать спокойствие собственной жизни. «Эх, сестра, сестра, — подумалось мне. — Как мы будем потом без матери? Она хоть изредка собирает нас вместе, напоминает о нашем дружном детстве. Без нее мы годами не откроем двери друг к другу. Забудем даже имена племянников… Без матери — как без родины. Опустеет родительское гнездо».

Садаф привела с собою маленькую дочку. Мать не разрешила посадить ее на край своей постели.

— Подержи ребенка на руках, — сказала взрослой дочери. — Пусть посмотрит издали, запомнит бабушку. — И зашептала горячо, нежно: — Цветок мой… сахарок мой сладкий…

«Да ведь она прощается со всеми!» — горестно вспыхнуло у меня в голове.

— Замин, сынок, тебе давно пора на службу. Не беспокойся: Садаф забежит еще разок среди дня.

— Не тревожься, нене. У меня нет срочных дел.

— Как знать? Может быть, они есть у тех, кто ждет тебя в райкоме? — После молчания с непривычной робостью она попросила: — Постарайся увидеть Мензер… — запнулась и докончила: — Пусть одолжит чайной посуды. Узнав, что мне нездоровится, непременно заглянут соседи. А стаканов в доме мало. До магазина мне не дойти. Амиль на меня обиделся: подарил целый набор… пластмасса — так вы ее называете? А я посчитала, что это игрушки, раздала ребятишкам. Разве, говорю, это посуда? Любой ветерок со стола сдует. Он и надулся.

Через несколько дней мать почувствовала себя лучше. Она убрала с дивана постель.

— Днем не приезжай. Я выйду. Младшая сестра Мензер поссорилась с мужем, вернулась в отцовский дом. Хорошо бы образумить ее.

— Я позвоню Мензер-муэллиме. Пусть сама поговорит с сестрой.

— Не-ет. Упрямица ее не послушает. Вышла девушка за порог родительского дома — стала чужой. Сама себе хозяйка. А знаешь, из-за чего у них ссора с мужем? Он на курорт поехал один: с детьми туда не пускают. Как же так? Человек отдыхает от работы. Но зачем ему отдыхать от семьи? Тут что-то не продумано, сынок. Не надо, чтобы люди разлучались. Женская обида глупая, но завести может далеко. Другая дурочка начнет от досады с мужем считаться: зарабатываю не меньше тебя, проживу одна…

— А вот вислогубый зачем принял дочку в дом?

— Вот я и хочу его приструнить. Если ты мужчина, хвались не одними усами! Как сам разжигал свой домашний очаг, так и дочери его разожгут. Правда, Мензер им не чета. Она совсем другая.

— Хочешь, позову недотепу, их отца, в райком? Сам с ним побеседую.

— Что ты! Пусть туда даже хода не знает! Один раз поговоришь по-человечески, потом не отвяжешься от его просьб. Помнишь ведь его повадки? Лишь бы урвать. Бесстыдник, все на деньги меряет.

— Пожалуй, ты права. Недавно ко мне является незнакомый мужчина и начинает плести небылицы, как они, бывало, с моим отцом батраками косили, а хозяин одного похваливал, а другого ругал: мол, много отдыхаешь. «Все дело оттого, — сказал он мне, подмигивая, — что твой отец был высокорослый, не то что я, коротышка. Он и сидя возвышался над колосьями». Наконец перешел к делу: задумал-де поставить новую усадьбу в стороне от селения. А колхоз возражает. Отвечаю: все правильно, земля колхозная. А он мне: «Какой же ты секретарь, если приказать не можешь?» Под конец знаешь что брякнул? «Отец твой, говорит, такой же был: ни живому, ни мертвому! Унес я пару снопов — птицу свою подкормить, так он из своего кармана заплатил. Такой гордец!»

Я думал, что мать меня внимательно слушает. Но оказалось, мысли ее блуждали далеко. Она вдруг сказала:

— Сынок, ты не огорчайся, но на могилу мне никаких памятников ставить не надо. Пусть холмик сровняется с землей и зарастет цветами. Неприятно смотреть, как на кладбище вора Джаби и плута-чайханщика Мамиша черным мрамором обложили. — Мать усмехнулась бледными губами. — Да еще чайханщику книгу на карточке нарисовали. Кто не знал, примет покойника за ученого человека. Обман один!

Так мать между делом, чтоб не слишком нас пугать, делала свои последние распоряжения.

Через неделю она слегла окончательно. Меня вызывали по служебным делам в Баку.

— Нене, давай я отвезу тебя в хорошую больницу.

— К чему, сынок?

— Посмотрит тебя профессор. Может быть, назначат особое лечение…

— Я привыкла полагаться на силы природы. Поезжай спокойно. Тебя дождусь, обещаю. А ты внимательно слушай там своих старших. Недаром говорят: платье, о котором заранее советуются, сшито просторно и красиво. Ваша партийная работа тяжелая, сама теперь вижу. Но если дерево изнутри не сточит жучок, оно долго простоит. Не забудь навестить своего учителя, отца Халимы. Уговори ее мать приехать: пусть порадуется на счастливые дни дочки.

— Что-нибудь купить тебе?

— У тебя времени не будет за подарками бегать. Да, хорошо, что вспомнила. В Баку твоя квартира стоит под замком. Зачем тебе два дома? Живи всегда в своем селении, вместе с народом…

Теперь мать целыми днями лежала закутанная под тутовым деревом. Просила, чтобы сорвали ей несколько поздних роз. Слабыми пальцами перебирала лепестки: розовые, белые, пурпурные. Ее гаснущие глаза по-прежнему тянулись к ярким, радостным краскам. Но когда она прикрывала веки, дыхание словно отлетало от ее губ.

Музаффар сказал, что эта мучительная болезнь может длиться очень долго. Пока выдерживает сердце.

В Баку меня снедало мрачное предчувствие. Иногда я так поддавался ему, что забывал, где нахожусь и с кем говорю. Улицы и дома качались перед глазами. Все тело с ног до головы болезненно ныло.

Едва я сошел с поезда и увидел перед собою Эргюнеш, как что-то оборвалось внутри. Гора была не та, и земля не та. Вершина будто сгорбилась; воды Дашгынчая струились со стоном.

В воротах меня встретила старшая сестра:

— Наконец-то, Замин!

— Что?!

— Наша мать достигла своего предела! — Она произнесла это торжественно, почти спокойно, только лицо, опухшее от слез, да небрежно брошенные по плечам волосы выдавали усталость и смятение. — Сдержи слезы, брат. Ты мужчина. У нас в доме люди.

Я увидел их не сразу, они выходили из дому словно крадучись, подобные теням. Кто-то с глиняным кувшином поспешал к роднику. А сестры вынесли на веранду медный самовар, помятый от многолетней службы.

Вид знакомого с детства самовара стал последней каплей. Я затрясся от рыданий. Женщины громко застонали, заплакали в голос. Словно разбился на множество осколков огромный стеклянный шар, и в каждом осколке ожило какое-нибудь воспоминание. Земные дни моей матери возвращались в спутанном калейдоскопе. Лишь ее лицо оставалось спокойным, таким, каким оно было при нашем прощании.

— Не плачь, бедняжка, — утешая, сказала соседка Пакиза. — Никто с отцом и матерью век не живет. Зохра уйдет из мира на твоих плечах, она всегда так хотела.

А в ушах у меня звучал голос матери: «Хочу умереть без Замина. Пусть не видит моих последних минут. Когда лягу в домовину, верю: он согреет холодную землю любовью и памятью…»

Я стоял, словно окаменев, рассеянно вслушивался в похоронные причитания. То, что подошла Мензер, почувствовал сразу, хотя медлил поднять на нее глаза. Она стояла, судорожно скрестив на груди руки. Последний отблеск молодости покинул ее лицо; оно стало бледным, заметнее прорезались морщинки.

— Могила еще не выкопана, Замин. Ждали тебя.

— Мать говорила что-нибудь перед смертью?

— Да. Она была в сознании до последней минуты. Сказала: «Оплачьте меня, как положено по обычаю. Но, вернувшись с кладбища, принимайтесь за прерванные дела; не гневите аллаха неумеренной скорбью. Я — старая женщина и, уходя, лишь исполняю долг всего сущего».

Слезы вновь хлынули у меня из глаз.

— Тебе не подобает так громко горевать, Замин, — сурово сказала Мензер. — Все селение идет проститься с твоей матерью. Выйди же навстречу людям.

Должно быть, ее строгое наставление вернуло мне силы. Я отошел от столба веранды, на который опирался всем телом, и двинулся к воротам, в которые уже входили почтенные аксакалы.

— Нам надо посоветоваться с тобою, сын Зохры, — торжественно начал один из них. — Не послать ли за муллой?

— Она завещала, чтобы ее хоронил мулла?

Они нерешительно переглянулись.

— Такого завещания не было.

Я позвал старшую сестру.

— Ты знаешь волю матери?

— Мать не ладила с муллой, — созналась она. — Но подумай, что скажут люди?..

— Сколько помню, люди прислушивались к тому, что скажет Зохра!

— Братец, — зашептала она, — может быть, ты боишься из-за своей должности? Так оставайся в стороне. Это ведь и наша мать тоже. Мы сделаем все, как положено, сами, без тебя.

— Но ведь мать не хотела муллы?

Аксакалы неожиданно поддержали меня:

— Если не исполним волю покойной, на нас ляжет грех. Как пожелала, так и похороним.

Садаф сердито подхватила:

— Как это ты говоришь, чтобы Замин был в стороне? Мать должна идти на кладбище на плечах сыновей.

Одна из плакальщиц воскликнула нараспев:

— Лучше бы мы сами легли в землю… Зохра оставила нас без опоры! Осиротели мы, осиротели…

Другая с силой ударила себя в грудь.

— Смерть метит лучших. О, чтоб ее владычеству пришел конец! Дом Зохры был прибежищем для каждого изболевшегося сердца. Троих сыновей унесла у меня война…

Мензер незаметно протянула мне сверток:

— Раздай детям.

Я оглянулся. Множество маленьких головенок выглядывало из-за изгороди. Кто-то на них прикрикнул:

— Уходите! Что вы тут толчетесь?

Грубый окрик больно резанул уши. Мать никогда не обижала детей. «Их души хрупки, как стекло», — повторяла она. Я решительно двинулся к изгороди. Детские глаза настороженно впились в меня. И вдруг раздался чей-то одинокий укоризненный голос:

— Дядя Замин, почему ты не привез бабушке Зохре доктора из Баку?

Словно по сигналу, все разом загалдели, подобно птичьей стайке:

— Пусть нас не прогоняют! Мы тоже пойдем на кладбище. Скажи им, дядя Замин. Мы посадим цветы на могилке.

Я погладил мальчугана по вихрастой макушке.

— Зохра… бабушка ваша… оставила нас одних!

— Мы тебя одного не оставим, — серьезно пообещал ребенок.

Мензер отвела меня в сторону:

— Аксакалы ждут окончательного ответа насчет муллы.

Я подошел к седобородым старцам, которые стояли посреди двора понурившись.

— Я вспомнил, почтенные. Мать однажды сказала: пусть меня проводят не молитвами, мугамом[17].

Старший из аксакалов склонил голову.

— Откройте дом Селима, — властно сказал он. — Зохра всегда называла его братом. Кто захочет почтить покойную сурой из Корана, пусть идет туда.

Запыхавшийся Амиль закричал еще издали:

— Брат, как станем хоронить мать?

Аксакал опередил меня:

— Там, где есть старший сын, — строго одернул он, — младший не должен возвышать свой голос.

— Э, зачем сердишься, дед? — небрежно отозвался Амиль. — Замина не было, вот я и распоряжался.

…Сельский певец Талат провожал ее до самой могилы жалобным напевом. Птицы примолкли, слушая. Речка затаила дыхание.

Подобны зеркалу глаза в слезах:

Душа отражена, когда глаза в слезах!.. —

пел Талат.

Вернувшись с кладбища, я вдруг услышал с веранды родной, незабываемый голос: мать!

«Спасибо односельчанам, всему нашему народу, — произносила она слабо, но внятно. — В трудные дни укрыли меня с четырьмя сиротами, как добрая птица крылом. Я горда этим и счастлива». — «Что ты пожелаешь нам, нене?» — взволнованно спрашивал Амиль. Собираясь с дыханием, мать отозвалась: «Чтобы вы жили на земле до тех пор, пока будете нужны и полезны людям. Мир — это обширное поле, и все мы в нем землепашцы: одни посеют, другие сожнут…»

Голос оборвался. Амиль записал на пленку последнее наставление.

Вопреки традициям, траур по нашей матери стал не только горестным, но и светлым. Даже старухи благодарно шептали: не ангелом ли стала наша Зохра, оставив на земле свой мудрый голос?..

21

Когда люди всеми силами пытаются проникнуть в чужую тайну, они редко поступают так ради прямой выгоды. Чаще тешат собственное любопытство.

Давно миновали времена, когда судьба учительницы Мензер служила образцом для целого селения. Новые поколения жили по своим меркам, и ей оставалось лишь в одиночку наслаждаться сознанием выполненного долга. Нет, ее больше не превозносили за вдовью стойкость, просто считали обойденной судьбой. А разве несчастливцы когда-нибудь служили примером для подражания?

Мой же собственный мир, наполненный, подобно бесценному ларцу, воспоминаниями детства и юности, развеялся вместе с кончиной матери.

Эти потери не могли не сблизить нас с Мензер. Мы разделили горестную ношу пополам. Ее ласковое отношение ко мне, ее терпенье и забота все чаще напоминали материнские. Оставался всего лишь один шаг, чтобы наконец соединить наши жизни, ощутить под ногами крепкую почву новых надежд. Мы не могли больше терять друг друга!

Но разве уйдешь от судьбы? Невероятное известие разнеслось: Селим возвращается!

Мы сидели вдвоем с Мензер в доме моей матери, полные отчаяния. Хотя если бы случайный прохожий заглянул в незавешенное окно, он наверняка прошептал бы про себя с завистью: «Какая дружная парочка!»

Неужели, думали мы, все начинается сначала, как тридцать лет назад?! Слова долго не шли с языка.

— Замин… — выдавила наконец Мензер. — Выслушай мое признание: ведь я утаила от тебя, что Селим жив.

Я не поверил своим ушам. Даже глазам не верил: Мензер ли сидит передо мною?! Или ее устами вещает кто-то чужой? Зачем она так поступила? Неужели лишь заботясь о моей репутации?

Внезапно я испугался за нее: она выглядела тяжело больной. Казалось, жизнь окончательно потеряла для нее свою цену, поманившее счастье представилось теперь бессмысленной химерой.

— Ну, ну, — мягко сказал я, слегка усмехаясь, — ты говоришь нечто совсем несообразное. Давай разберемся спокойно…

Она покачала головой и горько зарыдала, защитив себя извечным женским щитом слез от упреков и расспросов.

Кровь бросилась мне в голову. Значит, все-таки это правда?! Собственная беспомощность угнетала. Я зашагал по комнатке, то распахивая форточку, то хватаясь за остывший чайник. Мои бесполезные метания вернули Мензер к ощущению действительности. Она забрала чайник и ушла с ним на кухню.

Итак, наша давняя любовь получила новый, и на сей раз, кажется, смертельный, удар? Она представилась мне живым существом, у которого было беспечальное младенчество, полная борьбы юность и упорная зрелость. Любовь-младенца мы смогли уберечь от наивных посягательств Табунщика; любовь-молодость выстояла под ревнивыми стрелами старухи Гюльгяз; зрелая любовь готовилась смело и громко заявить о себе…

Мензер, глядя в пол, принесла чистые стаканы.

— Не отчаивайся так, — ободряюще сказал я. — Что за беда, если он приедет? Ведь ты его не приглашала?

— Именно я и пригласила! Иначе как он получил бы визу на въезд?

— Как странно ты говоришь сегодня… Словно мстишь кому-то. Значит, ты делала все за моей спиной?

Она вскинула голову.

— Я привыкла нести свою ношу одна.

— Когда все это началось?

— Два года назад. И даже еще раньше.

— Просто уму непостижимо!

Мензер пожала плечами. Было слышно, как чайник фыркал и плевался кипятком на кухне. Вскоре она вернулась с двумя стаканами крепкого чаю. Почти спокойно отпила несколько глотков. Должно быть, это подбодрило ее. Голос потерял недавнюю надорванность. Он снова зазвучал ясно и чисто.

— Однажды я получила от незнакомого человека короткую весть, просто несколько слов: «Селим Велиев передает матери, что жив». И только.

— Ты не могла расспросить того человека подробнее?

— Я его даже не видела. Это артист, который вернулся после гастролей из-за рубежа.

— И ты не захотела навести более подробные справки?

— Не захотела. Не так-то просто привыкать к мысли, что вместо павшего со славой воина мой муж в чужих странах превратился в неизвестно кого! Пожалела я и покойную свекровь: ведь она не растила сына беглецом? Бессонными ночами я все думала о Селиме: каким он стал? Ты помнишь, он был неглупым и добрым человеком. Превыше всего ценил образованность. На мне остановил свой выбор вовсе не по пылкой страсти (он любил повторять, что времена Лейли и Меджнун давно миновали), но лишь потому, что я стала первой на всю округу девушкой с учительским дипломом. Это буквально очаровало его…

— Как ты узнала его адрес?

— Два года назад в школу пришел какой-то колхозник. Сначала он придирчиво огляделся, потом спросил меня, как звали умершую свекровь и кто был моим мужем. Плотно притворив дверь кабинета, он наконец вытащил из-за пазухи длинный конверт с пестрыми марками, полученный им от дальнего родственника из-за границы. В конверте лежало два исписанных листка. На одном я узнала почерк Селима. Он коротко писал, что здоров, и сообщал свой американский адрес.

Только теперь я начал понемногу убеждаться: странная весть вовсе не вздорная выдумка.

— Ты ответила ему?

— Да. Он ведь не знал о смерти матери и очень тосковал по родному гнезду. Спустя еще какое-то время мне прислали официальный запрос из соответствующего учреждения: согласна ли я на гостевой приезд Селима Велиева? Я ответила, что не возражаю. Могла ли я лишить человека права поклониться материнской могиле?!

— Ты с кем-нибудь советовалась?

— С прежним секретарем райкома. Он не очень-то верил в подобный приезд и велел не поднимать напрасного шума… Но вчера я получила неожиданную телеграмму из Москвы. Не захотела говорить тебе о ней во время рабочего дня… Хотя Селим теперь отрезанный ломоть, — продолжала Мензер, — его надо встретить достойно. Показать, как многого достигло за годы его отсутствия родное село…

От деловитого звучания ее голоса я почувствовал некоторое облегчение. Свинцовая тяжесть понемногу отпускала. Происшествие приобретало как бы уже будничную окраску, когда меня пронзила вдруг новая мысль: а как же тайна, которую Мензер хранила от меня так долго?! Скрытность любящих убивает их веру друг в друга. Любовь не живет без веры…

Мензер словно угадала мое смятение. Она судорожно стиснула пальцы.

— О аллах! — побелевшими губами прошептала она. — Что станут теперь о нас говорить!

— О чем ты?

— До сих пор люди не видели в наших отношениях ничего предосудительного: ты холостяк, я вдова. Почему нам не встречаться, не пожениться даже? Но теперь все будет выглядеть совсем иначе: муж-то оказался жив. Да еще бежавший с поля боя трус, попавший в плен. Может быть, даже дезертир и предатель? То-то пожива «безупречному» Латифзаде! «Кому доверено воспитание наших детей? Я ведь говорил, я предупреждал…» Это еще что? Будут плести такое, что сейчас и вообразить невозможно!

Когда Мензер уходила, все селение давно уже погрузилось в сон. Поздняя осень медленно роняла слезинки. Дождь был различим только в свете фонаря. Окутанная влажным облаком, Мензер переступила освещенный круг и растаяла во мраке.

22

Последнее время я никак не мог постигнуть тактику Латифзаде. Он взял в привычку постоянно советоваться со мною и легко менял точку зрения. Поначалу яростно выступая против Мензер-муэллиме, он вдруг принялся расхваливать ее. По его словам, она извлекла правильный урок из критики и сможет легко избавиться от прошлых ошибок. «Женщины податливы на внушение, — разглагольствовал он. — Это в них ценная черта». Я морщился, но молчал.

Настало воскресное утро, когда до прибытия поезда, на котором возвращался Селим, оставалось всего несколько часов.

Латифзаде окликнул меня неподалеку от райкома:

— Вы знаете, что отыскался ваш бывший односельчанин и, кажется, даже родственник?

— Откуда подобные сведения?

— Не столь важно откуда, — серьезно ответил он. — Главное, что это муж Мензер-муэллиме, который столько лет считался погибшим!

— Да, знаю. — Я старался, чтобы голос звучал как можно спокойнее. — Родина — мощный магнит. Вот его и потянуло обратно.

— Вы слишком сердобольный человек, — сказал Латифзаде с беспокойством и даже с жалостью. — Как знать, что произошло за тридцать лет? Кем стал этот человек теперь? Больше всего я беспокоюсь, конечно, о Мензер-муэллиме. Она собирается его встречать? Но прежде ей следовало побывать в райкоме.

— Так ведь сегодня воскресенье.

— Гм… действительно воскресенье, — Латифзаде несколько растерянно огляделся по сторонам, приподнял со взмокшего лба край шляпы. Морщины врезались глубже. — Мы должны ей помочь — вот что! — с силой воскликнул он. — Помочь бороться с чуждой идеологией.

— Разве стойкость коммуниста Велиевой вызывает в вас сомнение?

— Нет. Но в дом набьются соседи, сбежится все селение — таков обычай. Этот эмигрант будет говорить, что ему вздумается…

— Пусть себе говорит. У нас народ находчивый, сообразят, что ответить.

— Не лучше ли послать туда хорошо подготовленного пропагандиста? Для страховки.

— Товарищ Латифзаде, вы бывали за границей?

— Нет. И не собираюсь.

— Напрасно. Тогда бы знали, что советских людей не так-то просто припереть к стенке. — Я дружески похлопал его по плечу. Он зябко поднял воротник. — Не беспокойтесь ни за Мензер-муэллиме, ни за моих односельчан. Гостя встретим радушно, по заветам отцов. Остальное будет зависеть уже от него самого.

— Я считаю, что Мензер-муэллиме вовсе не следует держаться так, будто этот человек в самом деле ее муж. Он как приехал, так и уедет… Если позволите, посоветую вам с ним вовсе не видеться.

— Но вы ведь сами сказали, что он в некотором роде мой родственник?

Он лишь с сожалением пожал плечами.

Расставшись с Латифзаде, я прошел по пустому зданию райкома и поднялся в свой кабинет. В задумчивости снял телефонную трубку, надеясь услышать дружеский, рассудительный голос Билала. Но на звонок отозвалась Халима:

— Билал? Он еще в пятницу уехал навестить родителей. Вот-вот возвратится.

— Попроси его вместе с Мензер пойти на вокзал: сегодня приезжает Селим, муж Мензер. Оказывается, он уцелел. Живет теперь за границей, кажется, в Америке.

— Ты шутишь?! — сдавленный крик сорвался с губ Халимы. — Бедная Мензер! Я не пущу ее. Ни за что!

В голосе Халимы звучало бескорыстное товарищеское чувство. Последние годы отношения у нас были ровные, что бесконечно радовало меня. Она даже слишком усердствовала, чтобы сблизить нас с Мензер. Халима тонко разбиралась в сердце подруги и сочувствовала той тяжести, которая угнетала Мензер целые десятилетия. Только теперь я начал понимать, отчего так часто возникала резкая перемена в наших отношениях. Призрак Селима вечно витал над Мензер, сначала бесплотный, всего лишь как напоминание о вдовьем долге, а затем оживший и еще более угрожающий. Никакой жонглер не сумел бы так замысловато подкидывать шарики, как делала это судьба с сердцем Мензер. Пока я страдал от ее холодности, гневно отворачивался или снова устремлял к ней неутоленные надежды, она заботилась только об одном — как бы не повредить мне, сохранить мою уверенность в будущем, всеми силами уберечь от тягостных тайн.

— Она любит тебя, Замин! — с силой воскликнула Халима. — Вся ее жизнь подчинена этой любви. Уж я-то знаю!

Все селение сбежалось встречать Селима. На Билала, который вместе с Мензер привез его с вокзала, мало кто обратил внимание. Некоторые полагали, что он тоже из Америки. Те, кому случалось слышать его лекции, считали естественным, что к приезжему прикреплен самый образованный человек в районе. Билал держался со скромным достоинством. Годы сгладили в нем замкнутость характера. Лишь выражался он по-прежнему слишком мудрено для простых людей, поэтому, сопровождая Селима, предпочитал помалкивать.

Дни для Селима покатились быстро и были переполнены впечатлениями. Первую половину дня он проводил в своем старом доме, где с раннего утра толпились посетители. У него перебывали все, до единого человека! Принять, усадить, угостить их — эти хлопоты безропотно несла Мензер.

А я… я был подавлен! Кажется, и в войну при самом грозном артобстреле не испытывал подобной растерянности. Иногда ловил себя на том, что сижу, уставившись в одну точку.

Я не мог заставить себя поехать в родное селение, хотя мысленно был именно там, возле Мензер. Как они встретились после долгой разлуки — муж и жена? Он обнял ее? Она прослезилась? Вошли в дом рука об руку, остались наедине… Дальше моя мысль не решалась следовать. Я представлял, стиснув лицо руками, как Мензер отталкивает его, отворачивается… А может быть, Селим смирно сидит в сторонке и лишь изредка качает головой, не решаясь спросить, за кем она замужем нынче… Он, наверно, не раз переживал в воображении ее измену, но едва ли мог предвидеть, что его соперником всю жизнь оставался именно я?..

Тягостно вспоминать мучения тех дней! Иногда мне думалось, что единственный выход — это навсегда покинуть родные места. Оказавшись слабым перед лицом обстоятельств, смогу ли я наставлять других?

После бессонной ночи, разбитый и измочаленный, я провел весь день на работе, а вечером все-таки отправился в родное селение.

…Когда я вошел в дом Селима, мы не узнали друг друга. Вокруг стола собрались в кружок старики, внимая чей-то медленной, негромкой речи. Седой человек протянул мне руку. Что-то дрогнуло у меня в сердце.

— Дядя Селим?..

Он секунду вглядывался в мои черты, словно не веря:

— Замин?! — И, не выпуская моей руки, пробормотал: — Не дождалась моя старушка… не успел я…

— Горе постигло нас обоих, — отозвался я. — Не сберегли мы своих матерей.

— Все годы разлуки меня утешало, что рядом с матерью почтенная Зохра. А вот и она покинула землю…

Чем больше я смотрел на него, тем больше находил перемен. Только выбритый подбородок с ямкой посередине оставался прежним. Глаза же словно вылиняли, а главное, потеряли былую пронзительность. Взгляд блуждал, словно опасаясь останавливаться подолгу на одном и том же предмете. Сколько раз я видел его во сне гневным, скачущим за мною с занесенной нагайкой! Чувства раздваивались: я всегда любил дядю Селима, но ведь он отнял у меня Халлы! Теперь я понимал, что гораздо справедливее обвинять самого себя. Я ведь ему не обмолвился тогда ни словом. Да и Халлы призналась мужу лишь в брачную ночь. Мы с нею оба оказались слишком покорными вековым обычаям.

— Гости простят нас, — сказал Селим, — если мы с Замином пойдем на кладбище?

Должно быть, он давно порывался туда. Мензер, которая сидела неподвижно возле самых дверей, неожиданно подала голос:

— Тетушка Гюльгяз подождет до утра. Мертвые терпеливы.

Селим обхватил лицо руками.

— Горе мне! Терпел бедствия, надеялся… все лишь для того, чтобы поклониться ее надгробью?!

Однако он больше не порывался на кладбище. Эта черта тоже появилась на чужбине: подчиняться чужой воле. У неправого в душе червоточина, и, как бы он ни хорохорился, наступает момент, когда она подтолкнет к пропасти. Каждому приходящему Селим вновь и подробно рассказывал свою историю, начиная с фашистского плена и доводя ее до последних лет. Я попал к середине рассказа.

Уже после меня в дом ввалился Гашим, сильно навеселе. Он даже забыл разуться у порога. (Селим этого не заметил, отвыкнув от наших обычаев.) Гашим давно болтался в селении без всякого дела. Он переменил множество занятий, но любил бахвалиться, что он-де «нефтяной дед», первооткрыватель послевоенных месторождений. Хотя его роль в нефтеразведочной партии была более чем скромной, мне-то было это известно. Последнее время он вовсю пользовался нашим землячеством, клянча что-нибудь по районным организациям и превратившись понемногу из моего соседа чуть ли не в кровного родича. А кому помешает приветить родню первого секретаря? Боюсь, что у Латифзаде существовала целая картотека теплых местечек, на которые метили мои оборотистые односельчане. И чему он, кстати, не препятствовал, думая, очевидно, тем самым обеспечить наше мирное «сосуществование»? Он первым настаивал на солидных капиталовложениях в благоустройство моего родного села, объясняя это значением археологических раскопок на Каракопеке, туристическими маршрутами к нему.

— Небось не узнал родные места, дядюшка? — развязно спросил Гашим. — Многое изменилось с тех пор, как ты улепетнул?

Селим сдержанно отозвался:

— Все изменилось. Один Каракопек остался прежним. Не будь его, не нашел бы свое селение. Что ни дом, то белокаменный дворец. В старину не у каждого бека были такие усадьбы. Нет слов, сооружатели у вас старательны и умелы.

Он не забыл родного языка, но многих новых слов, вошедших в обиход уже после войны, не знал, поэтому слово «строитель» произносил: на старинный лад: сооружатель.

— Говорят, у вас в Америке есть небоскребы по сто этажей? Это правда? — Гашим продолжал назойливо козырять широким кругозором.

Глядя в сторону, Селим тихо произнес:

— Такие дома существуют. Я поднимался на крышу небоскреба: посмотришь вниз — и все сливается, люди кажутся ничтожнее муравья. А с Каракопека виден даже Араз! Когда на иранской стороне пастухи разжигают костры, они светят как малые звездочки. Родина не принижает человека, она возвышает его.

О чем бы ни заходил разговор, мысли Селима возвращались к одному и тому же: к годам, потерянным на чужбине. Хотя тотчас он оговаривался, что в конце концов прижился там. Что есть у него теперь собственный домик и недорогой автомобиль, так что с женой и сыном они ездят иногда в Нью-Йорк.

Время шло к полуночи, в тишине пропели первые петухи. Селим встрепенулся:

— Вот чего мне всегда не хватало: петушиного крика! С детства помню петуха моей матери. С гребешка у него словно капала кровь — такой был алый. А хвост ярче радуги!

Один из стариков сердобольно произнес:

— Смири сердце, брат. Над твоими сверстниками давно лес вырос. Благодари аллаха, что жив вернулся.

Селим покачал головой:

— Я не вернулся. Я все еще там, в сорок первом. А что сталось со мною после — другая жизнь другого человека.

Гашим подмигнул ему:

— Ты уж не позорь нас за рубежом, дядя. Какие здесь недостатки, не рассказывай. Все-таки вырос на нашем хлебе…

Селим тактично перевел разговор на другое:

— Когда Советы запустили первый спутник, выходцев из России наперебой зазывали в гости. Даже на улицах останавливали: как же это вы оказались вдруг впереди всех?

Чем больше я всматривался в дядю Селима, тем горше понимал, что мое прежнее преклонение перед этим человеком исчезло безвозвратно. Суетливость и покладистость унижали его, иногда он выглядел просто жалким. В собственном доме Селим представлялся чужеродным телом. А когда принимался расписывать блага иноземного житья-бытья, меня так и подмывало сбить его каким-нибудь едким вопросом. Интересно, вырвется ли у него тогда вопль из глубины души: «Набродился я по чужим землям, хочу умереть на родине!» Или промолчит, затаится?

На следующий день я повез Селима на раскопки. Стариной он не очень заинтересовался. Бросил мимоходом:

— Холм так и останется разрытым? Жаль. Хотя, конечно, можно возвести стеклянный купол и пускать туристов. При умелой рекламе быстро окупится.

— Нельзя во всем искать барыш. Каракопек бесценен. Он — наша история. Америку населяют пришлые люди, без предков, их корни в других местах…

— Что ты знаешь об американцах? — поморщился Селим. — У них много хорошего. И прошлое они тоже чтят…

23

То и дело моросил осенний бесконечный дождь. Отошли полевые работы, на виноградниках заканчивалась обрезка лозы. Каждое утро я с надеждой поглядывал в окно: первым погожим днем предполагалось отпраздновать День урожая. Хор при Доме учителя усиленно репетировал новую программу.

Латифзаде не сразу смирился с тем, что Дом учителя — «центр по обмену опытом» — превращался, по его выражению, в «зал развлечений». Самодеятельность казалась ему пустяковым занятием. Но, как всегда в последнее время, он остался со своим мнением в одиночестве.

Праздник проходил на стадионе «Джовган», который молодежь возвела собственными силами. Пожаловали гости из соседних районов, им отвели специальные места на трибунах.

Шествие открыла шеренга Героев труда с красными лентами через плечо. Они сделали круг по полю стадиона, и девушки поднесли им цветы. Затем все пошло по сценарию: семеро сыновей-богатырей вывели белого коня. В седле его возвышалась Мать. Богатыри поклялись «святым материнским молоком» хранить Родину…

Вечером над городом взлетели разноцветные ракеты. Я предложил смотреть фейерверк с вершины холма. Внизу раскинулся ночной город, его огни отражались в дрожащем зеркале Дашгынчая. Мы стояли втроем: Мензер, Селим и я.

Между двумя вспышками, когда тьма особенно сгустилась, я ощутил на плече руку Селима. Прошелестел глубокий вздох.

— Замин, спасибо, что дал мне проститься с Каракопеком. Я повинился Мензер в первый же вечер. Зов родной земли всегда звучал в моем сердце. Но у меня там сын. Судьба поступила со мною немилостиво… если я задержусь хотя бы на неделю, уже не смогу уехать… — голос прервался. Серебряная голова тускло светилась в темноте. — Мензер благороднейшая женщина на свете! — продолжал он с жаром. — Я не могу вернуть ей годы, которые она утратила из-за меня. Но… будьте счастливы, мои дорогие!

Через два дня мы провожали Селима. Уже стоя на подножке вагона, он сказал растроганно:

— Довелось мне коснуться земли, в которой спят наши матери! Их покой нерушим. Пусть они отпустят мне грех перед теперь уже вечной разлукой…

Мы молчали, не найдя слов утешения. Есть горести, которые так сращены с человеческим сердцем, что вырвать их — все равно что вырвать самое сердце.

24

Я приглядывался к руководящим работникам района. Признаюсь, с рядовыми колхозниками мне было намного легче. Но, как говорится, рыба гниет с головы. Моей прямой обязанностью было не допустить до этого, изучить характеры, поступки, сам стиль жизни «районного штаба».

«Болезнь» Латифзаде — болтовня и чванство — сравнительно недавнего происхождения. Мне казалось, предотвратить ее распространение будет не столь уж трудно. Особенно, если начать с самого Латифзаде.

Но вот, скажем, Шамсиев… Чтобы доискаться до корней его нездоровой морали, придется раскапывать пласты целых исторических эпох! Сколько тронов воздвигалось и рушилось из-за неумеренной алчности. Страсть стяжательства редко вела к раскаянию. Напротив, она сладостно опьяняла! Испокон веков корыстолюбцы прятали сокровища от самых близких. Кувшины с золотом обременяли землю роковым грузом; самоцветные камни тускнели в каменных могилах… Как наивно было бы полагать, что новый социальный строй одним лишь мановением руки сметет с лица земли отвратительные человеческие пороки! Нет, корыстолюбцы отлично приспосабливались и к новым временам; ловко носили маску двоедушия, меняли старинный кинжал и тайный яд на анонимки, на демагогическую клевету с общественной трибуны.

С отроческих лет я верил в безграничность человеческой воли, в то, что окончательное торжество добра и справедливости уже совсем близко. Низкопоклонство, лицемерие, злодейство — все это останется лишь на театральных подмостках в изображении актеров. Увы, я ошибался.

Перед собранием районного актива, наскоро просматривая тезисы своего доклада, попросил секретаршу никого не пускать ко мне. Вскоре мое внимание привлек гул голосов за окнами. Внезапно шум смолк, и тишина встревожила еще больше. Я выглянул. Вся площадь была заполнена народом. Люди угрюмо молчали, и лишь Шамсиев быстро говорил, размахивая руками.

Вот что, оказывается, произошло. Шамсиев накинулся на постового милиционера с грубой бранью, сорвал с него погоны.

— Я выдавлю твои паршивые глаза! Как посмел задержать Маси и вести его по городу всем на посмешище?

Впрочем, подоплеку истории я узнал намного позднее. Тогда же почувствовал лишь неблагополучие. Никто издали не здоровался со мною, как обычно: люди в зале, случайно встретившись взглядом, угрюмо отводили глаза. Рассеянно вслушиваясь в дежурные речи, я все размышлял, что произошло с Шамсиевым. Какой ему резон становиться на защиту уголовника Маси? Или… они связаны некими тайными нитями? Догадка ужаснула меня.

Позже я докопался, что Шамсиев хвастался в кругу приближенных, будто бы именно он «посадил Вагабзаде на секретарство», чтобы иметь в руководстве «своего». «Мы вместе выполняем план по родственникам!» — цинично шутил он.

Многое становилось теперь ясным. Его чрезмерное усердие и лесть, которой он осыпал меня при каждой встрече. То, как он упорно добивался поблажек одним и столь же красноречиво обвинял других, тех, кто не входил в его родственный клан.

Когда я подумывал уже поставить дело Шамсиева на партийное обсуждение, от директора районного Дома быта поступила неожиданная просьба: немедленно освободить его от должности, так как он не справляется со своими обязанностями. Это показалось тем более странным, что предприятие стабильно числилось в передовиках. Оглашая их образцовые показатели, я, правда, иногда улавливал в зале иронический шумок, но не придавал ему особого значения. Пока не получил официальное уведомление, что украинскими органами милиции задержана машина с ворованными платками, производства нашего бытового комбината.

На время расследования исполняющим обязанности директора был назначен молодой инженер Кебирли. И вот именно он просит об отставке!

Я пригласил Кебирли в райком. Он показался мне чрезвычайно расстроенным.

— Скажите откровенно, в чем причина вашего ухода?

— Боюсь за своих детей.

Не очень охотно, но в конце концов признался: ему пригрозили. Если станет ворошить дела прежнего директора Джалила, чернить его, то поплатится жизнью собственного ребенка.

Я был потрясен. Страшная угроза — и где? Не за тридевять земель, не среди профессиональных гангстеров — у нас в районе! Растерянно оборотился взглядом к карте, той самой, которую с любопытством созерцал, впервые переступив порог кабинета. Как же нечисть обретается под нашим небом!

Джалил не был взят под стражу, только отстранен от должности. Незадолго перед тем бюро райкома поставило на обсуждение его персональное дело, он явился как ни в чем не бывало и хладнокровно перебирал бумаги! Его самообладание наводило на мысль, что допущена ошибка: человек не чувствует за собою вины! Лишь когда факты злоупотреблений стали выстраиваться в цепочку друг за другом, а Джалил не нашел в своем портфеле ни одного им опровержения, он бросил сквозь зубы, что «этого так не оставит» и «дойдет до самого верха». Видя, что подобная угроза не произвела впечатления, переменил тон.

— Среди трав есть одно неприхотливое растение. Это пырей, — неожиданно сказал он. — Куда упадет его семя, там и укоренится. Ему не нужно ни ухода, ни удобрения. Пырей растет как бы сам по себе.

— Все это прекрасно, — нетерпеливо прервал его прокурор. — Но кто же здесь пырей?

— Я! — с пафосом воскликнул Джалил. — Не губите меня, не режьте под корень, и я смогу еще приносить пользу.

— У вас есть дети? — осторожно спросил я.

— Одиннадцать душ, товарищ секретарь. Супруга — Мать-героиня. Но и я им не посторонний, — он охотно подхватил общий смешок.

— Некоторые, вероятно, уже взрослые?

— А как же. Работают, учатся. Не бездельники.

— Два ваших сына студенты в Баку, но одновременно расписываются в ведомостях за зарплату. Это верно?

— Верно. Они… совмещают. Хотелось, чтобы трудовой стаж не пропадал.

— У вас большое личное хозяйство? И скот пасете на колхозном лугу?

— Так, баловство… Люблю животных.

Когда встал вопрос о его исключении из партии, Джалил снова попросил слова. Он достал из портфеля скатанный в трубочку лист и стал бережно его разворачивать. Это оказался плакат с изображением румяного младенца.

— Ради них, только ради них…

Решение бюро осталось неизменным, но многие были смущены.

Когда я рассказал Кебирли эпизод с плакатом, тот с отвращением проговорил:

— Гнусные черви! Для них не существует ничего святого. Готовы спекулировать даже собственными детьми. Куда уж им жалеть чужих! Пока Латифзаде, не отрывая глаз от бумажки, бубнит о высоких моральных принципах, такие, как «золотой» Джалил, обделывают преступные делишки, — Кебирли безнадежно махнул рукой.

Пришла пора разбирать личное дело и Шамсиева. Ходили слухи, будто находящийся в предварительном заключении Джалил распоряжением начальника милиции ежевечерне отпускался домой. Когда мы захотели это проверить, Джалила из дома спешно отправили в машине «скорой помощи» в больницу. Но почечная болезнь оказалась ложью. Звенья круговой поруки лопались одна за другим…

Однако и среди членов бюро райкома не было единодушия. Наши резкие расхождения с Латифзаде не оставались ни для кого секретом. У Латифзаде сохранилось много защитников. Признавая в нем пустозвонство и недостаток деловитости, они тем не менее напирали на его опыт и личную безупречность. «Безупречность» продолжала оставаться основным мерилом! Хотя именно под ее близоруким прикрытием процветал порок.

Мы должны были наконец столкнуться с Латифзаде открыто. Случай вскоре представился.

На одном из пленумов райкома многих заставило задуматься серьезное выступление председателя колхоза из села Гаялты Малейки-ханум. Она впервые признала, что объединение колхозов не дало положительных результатов. Крестьяне недовольны, а их клеймят за пережиток прошлого — чрезмерную привязанность к родному гнезду. Но ведь укрупненный поселок удалил земледельцев от их земли! Клочки возделываемых горных участков стали малодоступны и, находясь в забросе, дичали. Обрабатывать их можно было только вручную: пахать лошадью, запряженной в плуг, косить косой.

Услыхав слово «вручную», Латифзаде наподобие охотника, долго томившегося в засаде, решил, что настал наконец момент открыто выступить против меня, поскольку я поддержал Малейку-ханум.

— Призывать обратно к сохе, — значит, тянуть нас вместо социализма в средневековье! — воскликнул он голосом, дрожащим от святого возмущения.

Отвечая, я рассказал о недавней беседе в Гаялты с колхозным ветераном.

«Эх, сынок, хорош у тебя пиджачок», — сказал тогда старик.

Я тотчас снял его:

«Он твой, дедушка. Не обидь».

С хитрой усмешкой тот принял дар, накинул на плечи, так что ему, коротышке, полы доходили до колен.

«Ну как? Нравлюсь?»

И решительно скинул чужую одежку.

«Смекаешь, к чему я это сказал? Не все надобно мерить по собственной мерке, секретарь. На тебе пиджачок сидит в самый раз, а я в нем хуже старухи. Не указывайте крестьянину, где ему пахать и сеять! Судите наш труд по урожаю».

Латифзаде скривил тонкие губы в ядовитой улыбочке.

— Призываете к бесплановому хозяйству? Интересно. Даже очень!

— Планы должны составляться разумно. Исходя из реальных возможностей каждого хозяйства. В прошлом году мы провели такой эксперимент в нескольких хозяйствах: разработали план в каждой бригаде, обобщили на правлении. А когда получили предписание из Баку, увидели, что ни одна цифра не совпадает.

Помнится, я сразу помчался тогда в республиканский Госплан. Меня как мячик перебрасывали из кабинета в кабинет. Эксперт только развел руками. Заместитель начальника отдела признался, что и рад бы помочь, да не его компетенции дело. К начальнику отдела я ворвался уже достаточно взвинченный.

— Объясните, как можно спускать дополнительный план по картофелю, если он уже выкопан? Заново сажать, что ли? Или путем волшебства превратить пожухлую ботву в молоденькие клубни?

Начальник величественным жестом пригласил сесть. Разглядывал меня как диковинку.

— Так вы и есть первый секретарь Эргюнеша? Наслышан, наслышан. — Взгляд на циферблат новомодных часов со светящимся табло. — Обеденное время. Подкрепимся, потом потолкуем. Не возражаете?

Он прошествовал к круглому столику, приподнял белоснежную салфетку.

— Догадливая буфетчица сервировала на двоих, словно предчувствуя, что меня посетит приятный гость. Прошу.

Я поблагодарил, но от угощения решительно отказался. Он с удивлением вскинул брови и стал лениво общипывать зеленую веточку тархуна.

— Тогда я вас слушаю. К сожалению, другого времени уделить не могу. Тороплюсь на совещание. Итак, какие неувязки с планом?

Я коротко объяснил. Он вздохнул и улыбнулся.

— Знаете, планы ведь не я утверждаю. Надо как-то сбалансировать… прийти к соглашению…

Голос его звучал ласково, бесстрастно. Я поднялся с кожаного кресла:

— Прощайте.

— Не спешите. — Внезапно он нахмурился, стал серьезным. — У вас неважные помощники. В одиночку ведомственные стены не штурмуют. Будь ваши председатели колхозов деловыми людьми, они не ставили бы вас в ложное положение бесплодными жалобами. Советую позаботиться о замене кадров!

Я нетерпеливо вскинул руку.

— При чем здесь председатели колхозов? Нам нужен твердый план к началу года. А не вечная чехарда.

— Не замахивайтесь на планы. Они — государственный закон. Обсуждению не подлежат. Требуют от вас? Требуйте и вы.

Я снова поднялся, намереваясь окончательно распрощаться.

— Как там поживает Заки? — неожиданно спросил он.

— Заки? Простите, кто?

— Бывший председатель колхоза «Весна». Мой дальний родич. Он, кстати, всей душой за вас. Кто-то неправильно вас информировал тогда… Крепкий хозяйственник! Уж он бы не допустил, чтобы первый секретарь райкома ломал голову над всякими пустяками!..

25

Прошло еще какое-то время. Однажды я снова был в Баку и едва отомкнул входную дверь своей заброшенной квартиры, как услышал настойчивый телефонный звонок. Но кто мог разыскивать меня в доме, который годами на замке? Ночую я здесь от случая к случаю, не чаще раза в месяц. Столичные знакомые и номер-то, верно, давным-давно позабыли? Я тоже не балую их вниманием. Иногда снимешь трубку, подержишь и вновь опустишь на рычаг. Районные заботы так далеки от столичных интересов! Поговорить разве с Дадашзаде о его последней статье? Но в ней слишком много разовой краски. Газетчикам следовало почаще спускаться на грешную землю и удостаивать вниманием не одних должностных лиц, которых и без того расхваливали слишком много…

Я стал вспоминать о давних временах. О парнях бывшей «банды-базы». Интересно, Ахмед до сих пор кладет будильник под подушку? Или с годами стал спать чутко, как все старики? А Гуси — все еще грозится сесть в тюрьму, добиваясь правды? Еще когда я работал в Баку, в профсоюзах, и встречался по делу с Икрамовым, спрашивал то об одном, то о другом из давних товарищей. Икрамов с неизменной строптивостью отвечал: «Приходи в гараж, сам всех увидишь. Я тебе не справочное бюро!» Я обещал, но все не мог удосужиться. Удерживало и малообъяснимое подспудное чувство неловкости и боязни. Так бывает, когда страстно ждешь приятную весть, но до конца не смеешь в нее поверить. Боишься разочароваться.

Ведь может случиться, что на автобазе, где я оставил целый кусок своей жизни, меня встретят теперь как постороннего? Безразлично или даже настороженно? Или, напротив, примутся пылко обнимать, вспоминая, как мы работали когда-то, как преодолевали немалые трудности на занесенных снегом перевалах — и все это не без задней мысли, в пику нынешней молодежи? Вот почему я не шел на автобазу, хотя никогда не забывал о ней.

Телефонный звонок повторился. Я поспешил снять трубку.

— Это квартира Вагабзаде? — спросили неразборчиво.

— Вы не ошиблись.

— Замин-муэллим?

— Кто говорит?

В трубке раздался глубокий вздох. Женский голос сквозь треск мембраны удивленно переспросил:

— Неужели не узнал? Вот уж это совсем нехорошо.

Я лихорадочно перебирал в уме бакинских знакомых. Если бы еще не искажение голоса…

— Послушайте. Назовитесь, или я повешу трубку.

— Как грозно! А у меня в запасе добрая весть. Но прежде придется подвергнуть зазнавшегося чинушу критике.

— Тогда начинайте сразу. И если долго не отвечу, значит, лежу без сознания от голода и жажды, потому что едва переступил порог и в руках у меня пустой стакан.

В ответ прозвенел смех, такой теплый, такой незабываемый.

— Замин, это же я! Мензер.

— Ох, чтоб тебя… Прости. Привык, что теребят только по служебным делам, и не жду ничего другого. А ведь ты впервые звонишь мне по моему домашнему телефону! Это надо отметить как событие чрезвычайное. Пообещай мне что-нибудь хорошее, какой-нибудь подарок, а?

— Обещаю. Но пока все-таки о делах. Я только что из министерства и так рада, так счастлива… боюсь даже расплакаться…

— От радости? Знаешь что? Приходи ко мне и все расскажешь.

— Сейчас? Может, попозже?

— Немедленно! Я тебя встречу.

И хотя она не смогла бы добраться так скоро, я лихорадочно накинул пальто и сбежал к подъезду. Нетерпеливо расхаживая взад и вперед, подумал, что даже не спросил, какую именно весть она собирается мне сообщить. Мензер пригласили на расширенную коллегию Министерства просвещения, чтобы выслушать ее доклад, обобщающий опыт последних лет по трудовому воспитанию старшеклассников. Мирза-муэллим давно ратовал за учреждение почетного значка «Воспитатель-общественник». Возможно, это звание теперь утверждено, и я первый кандидат на его получение? (Латифзаде не преминул поворчать, когда председатель райисполкома Сейранов принес несколько эскизов: «На что похоже, если каждый район начнет изобретать почетные значки? Все будут ходить увешанные ими до пупа. Есть заслуженные учителя, и достаточно».)

Предположения одно нелепее другого теснились в моем мозгу. Наконец я подумал: а что, если дело касается Икрамова, к которому мы недавно обращались с просьбой?

В селение Чайлаг, после разгрома подпольного скотовладельца Ибиша, было брошено много сил и средств. Фермы механизированы, к доильным аппаратам встали комсомолки. Школьники взяли шефство над телятами, выкинув задорный лозунг: «Станем заботливыми няньками в яслях молодняка!» Это была не просто игра. Местный малорослый скот отличался слишком низкими удоями. В семейном обиходе трех-четырех литров хватало, но для колхозной фермы такое количество молока просто нищенское! Закупленные на стороне породистые бычки в стаде не приживались: горные пастбища были им непривычны. Телята-метисы без должного ухода гибли. Только когда изучение рекомендаций ученых местная школа включила в уроки по зоологии и за дело взялся энергичный школьный народ, когда телят стали не просто выпаивать, а брали молоко от их собственных матерей и кормили по часам соской, стадо молодняка на глазах начало выправляться.

Правда, оставалось множество нерешенных проблем. Нужно было соорудить стойла, годные для кормления телят особым жидким кормом в первую неделю их жизни. Приспособить специальные соски. Сколько можно механизировать уборку хлева. Колхоз нуждался также в доставке из Баку переоборудованных доильных механизмов.

Тогда-то я и обратился по старой памяти к Икрамову, прося взять из колхоза попутный груз. (Икрамов уже давно возглавлял автобазу.)

— Твоя идея буксира у нас еще жива, — бодро отозвался он. — Шефствовать над целым районом нам, конечно, не под силу, но одному колхозу с удовольствием поможем. Только, Замин, дай мне какую-нибудь официальную бумагу. Клянусь аллахом, у меня не уходит на сторону ни литра бензина, все запчасти в наличии, но стоит сделать без оправдательной бумажки хоть один километр — всё! Ревизоры живьем сожрут.

Соответствующий документ от имени райисполкома был подписан Сейрановым, и Мензер вызвалась передать его из рук в руки.

Мне пришло в голову, что ведь они с Икрамовым знакомы. Еще с той драматической поры, когда я лежал в больнице, находясь между жизнью и смертью. Икрамов человек впечатлительный, открытый; немудрено, если они разговорятся по душам, и Мензер, с запозданием более чем в пятнадцать лет, узнает всю подноготную моей эпопеи на автобазе. Как пришлось схватиться с тогдашним руководством «банды-базы», и это едва не привело меня к гибели. Не хотелось, чтобы она начала жалеть меня задним числом. А возможно, упрекать себя, что не была тогда со мною рядом?..

…Мензер появилась из толпы в коротком пальто, по-студенчески размахивая портфельчиком. Она подбежала ко мне и поздоровалась шутливым полупоклоном:

— Прошу извинить, товарищ начальник, что замешкалась. Давно ждешь?

— Всегда жду. Привык, — коротко отозвался я.

В своем нетерпении я давно уже покинул двор и поджидал гостью у станции метро. Взял под руку. Она хотела было по привычке освободить локоть, настороженно оглянувшись по сторонам, но, видимо, вспомнила, что мы в огромном городе, где никому до нас нет дела, и лишь теснее прижалась ко мне.

— Очень люблю Баку, — проронила Мензер с какой-то виноватостью. — Его вечную праздничную суматоху.

— А вот я ощущаю Баку иначе. Город как суровый отец: он заботится, не говоря ни слова. Живешь, учишься, работаешь — вдруг видишь в один прекрасный день, что ты уже совсем не тот! В руках интересная профессия, а впереди долгий жизненный путь. Только тогда наш Баку разомкнет каменные уста: ступай, сын, и будь достоин своего родителя. Будь прям, будь терпелив, будь вынослив!

Я произнес это так торжественно, что Мензер, заглядывая мне в лицо, засмеялась. Двое-трое прохожих оборотились.

— Видишь, и здесь мы на глазах у людей.

— Но это глаза не соглядатаев. Нам желают добра и счастья. Поверь!

Войдя в дом, Мензер на мгновенье застыла на пороге, придерживая дверь открытой. Однако долго так стоять было невозможно, она шагнула вперед, и дверь захлопнулась сама собой.

— У меня билет на вечерний поезд, — пробормотала Мензер, нерешительно озираясь.

— Кто тебя может задержать? Когда захочешь, тогда и поедешь. Добро пожаловать, моя Мензер!

Я уткнулся лицом в ее плечо. Она не шевелилась. Запах волос, запах свежескошенной привядшей травы, бередил мне душу. Наконец я разомкнул объятия.

— Оглянись, дорогая. Отныне этот пустой, запущенный и запыленный дом — твой! Войди в него хозяйкой и наведи порядок. Он так долго, так терпеливо ожидал тебя…

— Разве птица ночует в чужом гнезде?

— Как у тебя повернулся язык?! Когда мы были чужими?

— Люди близки, если заботятся друг о друге.

— Так не мешкай, берись за дело. Заботься!

Я хотел сказать это шутливо, но она вдруг с протяжным стоном припала к моей груди, с губ ее сорвался сдавленный вопль — и, боже мой, как же она зарыдала, моя верная, моя несгибаемая Мензер! Словно целый океан слез скопился в ее сердце. А по этому бурному океану плыла наша маленькая лодочка. Плыла все увереннее; кормчий уже заприметил берег и бодро держал к нему путь, не сворачивая в сторону и не оглядываясь на прошлое.

— Каков же твой подарок? — спросил я. — Где твоя благая весть?

Мензер, отирая слезы, ответила:

— Все расскажу. Подожди немного.

— Сколько угодно, дорогая. Плохого ты мне не принесешь. От тебя всегда исходили только свет и тепло! Что бы с нами ни случалось, моя вера в тебя оставалась незыблемой.

Я говорил и целовал ее. Нежно и ненасытно. За все прошедшие годы. За все сладкие и горькие дни нашей жизни…

То ли от сдвинутых занавесок, то ли от ранних сумерек вокруг нас стало совсем темно. А может быть, мы просто зажмурили глаза?..

— Умойся, Халлы, — наконец сказал я. — Пойду пока поставлю чайник.

Она вдруг засмеялась. Упавшие косы запрыгали на груди. И этот прежний заливистый смех тоже был мне долгожданной наградой.

— Поставишь чайник? Тогда надо быстренько вернуться в министерство и на глазах коллегии порвать мой доклад: ведь я как раз ратовала за мужское воспитание мальчиков! Когда юноши вешают на шею медальоны с портретиками актрис, носят ботинки на высоких каблуках, но не смыслят забить гвоздя в стену, они теряют в себе ощущение сильного пола. Знаешь, одна дамочка выкрикнула: «Это психология деревенщины!» Но я не дала сбить себя с толку. «Деревенские парни, — сказала я, — защитили страну. Они не хоронились за других, оберегая свои медальончики».

— Все, Мензер. Ты меня убедила. Ступай на кухню. Жена да накормит своего мужа!

— А если я взбунтуюсь?

— Тебя ждет суровое наказание. Я грозен, имей в виду.

Она проворно исчезла за кухонной дверью. Спустя секунду оттуда раздался возмущенный возглас:

— Ай, Замин, ну-ка, пожалуй сюда! Скажи по совести: сколько лет ни одна женская рука не касалась всей этой застарелой груды?

— Никогда не касалась. Я же тебе сказал: мой дом терпеливо ждал свою единственную хозяйку. Так что пеняй только на себя.

Ее лицо, освещенное прощальным закатным лучом, стало вдруг таким ясным, таким безбоязненным и благодарным, что невозможно было удержаться и снова не обнять ее! Она больше не зажмуривалась, смотрела на меня неотрывно, запрокинув голову. Между пушистыми ресницами драгоценным бриллиантом сверкал ее влажный взгляд. Сияние жаркого летнего полдня разлилось вокруг. И чем шире распахивались ее глаза, тем радостнее, тем глубже проникал взор в мое переполненное сердце. Мы смотрели друг на друга — и не могли отвести глаз. Какие-то отрывочные слова слетали с губ и тотчас замирали в тишине. Наконец она медленно опустила веки.

— Засыпаю… Так устала за все эти годы… — прошептала она, опуская щеку на мою ладонь.

— Не слишком ли тверда подушка?

Она на мгновение приподняла ресницы и снова уронила их. Не услышала, не поняла моих слов. Теснее прижалась к руке.

— Впрочем, — пробормотал я, — шоферские мозоли давно смыло временем.

— Вот и жаль, — сонно отозвалась Мензер.

— Ты хотела, чтобы я по-прежнему сидел за баранкой?

— Нет. Но чтобы ты всегда оставался настоящим мужчиной. Не терял смелости и был совестлив. Это возможно на любом посту.

Много времени спустя я все возвращался к этим брошенным мимоходом словам. Нет, любовь Халлы ни в чем не изменилась за прошедшие годы! Она оставалась взыскующей и непреклонной. Как и в давние времена, я должен был еще дотянуться до нее.

Так мы стояли довольно долго, боясь вспугнуть благословенный покой наших сердец.

Мензер очнулась первой:

— Итак, с каких пор здесь подобное запустение?

— Целый век.

— Не шути.

— Я серьезно. Одинокому мужчине месяц кажется столетием. Время движется бессмысленно и вяло. Посуда скапливается наподобие древних пирамид. Половая щетка покрывается пластами пыли. Жизнь замирает.

— Хорошо, что признался. Знай на будущее: признание грехов всегда смягчает женское сердце!

Я протянул ей лоскут, который заменял мне фартук.

— Где же завязочки?

— Зачем? Я просто затыкал за пояс. И, каюсь, ни разу не простирнул.

— Тебе неприятно вспоминать о стирке? — Она слегка нахмурилась.

Я понял ее и вскричал:

— Халлы! Как ты могла подумать? Все, что мы пережили в юности, священно. Запах простого мыла до сих пор щемит душу. Помнишь? Детский дом… корыто в пене… Моя храбрая девочка! Ты работала тогда ради меня. Я никогда этого не забуду.

Опрометью бросившись в полумрак комнаты, я пошарил наугад между книгами, нащупал маленький узелок из носового платка.

Пока я отсутствовал, Мензер отрезала узкую полоску от фартука, продела ее в дырочки, и я восхитился, как ловко на ней сидит самодельный передник.

— Угадай, что у меня в руке?

— Мельничный жернов? — она потешалась от души.

— Именно так. — Я повертел перстеньком перед ее глазами. — Узнаешь?

— Узнаю. Думала, что ты его давным-давно затерял. Или с досады подарил кому-нибудь. А если даже и сохранил, то никогда больше не наденешь.

— Надену. И немедленно.

Я с трудом втиснул узенький ободок на мизинец. А ведь раньше кольцо болталось у меня даже на среднем пальце…

— Поздравляю тебя, Халлы. Вот и настал день нашей свадьбы! Ты согласна?

Она вспыхнула и молча потупилась.

— Отвечай. Согласна?

— Да.

Рука об руку мы вышли на балкон. Солнце садилось за крышами; весь горизонт пылал будто кузнечный горн.

Северяк-хазри, который уже несколько дней клонил к земле деревья, навевая близкую зиму, колокольцами караванов проникал сквозь плотно затворенные окна, вспенивал волны седого Каспия, древнего моря хазар. Теперь хазри задышал в наши разгоряченные лица. Мы смотрели вокруг, как зачарованные.

Проворный невидимка ветер собирал с гребней волн самоцветы вечерней зари, горстями пересыпал их с ладони на ладонь и вдруг, наскучив забавой, затевал другую: широко раскидывал алую шаль заката и тянул ее за края все выше и выше, пока она не охватывала собою половину неба.

— Подожди. Мне хочется рассказать тебе еще о своем докладе.

— Конечно. Я слушаю, дорогая.

— Представь, едва я кончила, как на меня посыпались нелепые упреки. Кто-то возмущался, что я не наказываю драчунов. Я отвечала: «А вы предпочли бы видеть своих сыновей слабаками и трусами?» Нельзя, чтобы мальчик шарахался от пустячной боли и не смел отстоять свою правоту. Некоторые боятся даже подойти к неоседланной лошади. И знаешь, кого я вспомнила при этом? Нашего Табунщика. Как он один управлялся с целым косяком. С лихостью скакал, бывало, во весь опор с вершины холма!

— Ты вспомнила бедного Фараджа? В те времена его мало ценили.

— Да, правда. А когда открывали музей в школе, его фронтовым медалям нашлось не последнее место.

Мы не могли наговориться, перескакивали с темы на тему. Я рассказал, какой бой выдержал некогда с Халимой при переселении их с Билалом в районный центр. Халима ни за что не хотела жить вместе со свекровью, а я убеждал ее, что присутствие в семье старших идет только на пользу, приучает к сдержанности и взаимным уступкам. Жить в мире и согласии с окружающими человек учится именно в семье.

Мензер заговорила об Икрамове:

— Твой друг чудесный человек. Такой простой и дальновидный. Знаешь, что он сказал, прочитав бумагу Сейранова? «Как-нибудь обойдемся без оплаты. Попробуем строить отношения города и деревни на коммунистических началах. Нужное колхозу железо доставим в лучшем виде, даже нарежем». Он просил, чтобы мы оба навестили его.

— Что ты ответила?

— Что обязательно придем.

Мы молча обменялись понимающим взглядом.

— А теперь, Замин, моя главная новость. Я получила новое назначение: буду заведовать кафедрой практического воспитания.

— Ты переедешь в Баку?

— Представь, нет. Филиал Педагогического института организуется в нашем районе.

— Значит, надо подыскать другого заведующего в районный отдел народного образования?

— Придется.

Внезапно она взглянула на часы и заторопилась:

— Опаздываю на поезд!

— А если я порву билет?

— Замин, дорогой, неужели ты думаешь, что, после того как мы побываем в загсе, наша жизнь станет проще? Нам всегда будет не хватать времени…

26

Минуло несколько лет. Вновь настал месяц май, который милостиво освобождает земледельца от части весенних хлопот: что надо, уже посеяно, скот поднят на яйлаги, ну, а обкосить овраги и бугры с дикорастущими травами — не велика работа! Правда, нынешняя весна выдалась ненастной. Многочисленные виноградные плантации густо заросли сорняками. Виноградарям стало не под силу справиться с этой напастью.

Дело в том, что площади колхозных и совхозных виноградников из года в год неуклонно увеличивались. За последние шесть лет только наш район по валу давал винограда больше, чем вся соседняя южная республика! Лоза уподобилась хищнице: спустилась с горных склонов и отнимала у хлебороба пахотные земли, оплетала собою фруктовые сады, огородные гряды, подползала вплотную к домам… Посевы зерновых сокращались, пастбища исчезали. Сельчанину некуда стало выпустить даже козу. Со слезами на глазах по селениям резали дойных коров.

А виноградники и этой весной снова удивили роскошными побегами. Ожидался баснословный урожай. Хотя уже в прошлом году мы не смогли собрать его полностью. Бросили на виноградную страду всех от мала до велика: что ни день на плантации спешили переполненные грузовики со служащими из учреждений, со школьниками и студентами… Между тем план району на текущий год был снова увеличен. О чем бы ни заходила речь на многочисленных совещаниях и семинарах — о сельских клубах, о политучебе, о местной промышленности, — каждый оратор привычно съезжал на заезженную «виноградную» дорожку. Иного критерия, другой оценки работы райкома просто не существовало.

Все явственнее выражали недовольство колхозники; они считали, что городским, когда те съезжались на сбор винограда и получали наличными, «шло из их кармана». В старину лозы вились сами собою по стволам деревьев; теперь куст формировали на шпалере, на невысоких столбиках. Собирать гроздья стало легче. Зато обрабатывать виноградники несравненно труднее. У предков в их небольших садах не было надобности ни окапывать лозы, ни бороться с вредителями: вольно взбираясь вверх по стволу, лоза обдувалась свежим ветром, была здорова и жизнеспособна. Да и места для ее произрастания проверены чуть ли не тысячелетним предыдущим опытом. Хозяин наведывался на свой виноградник два-три раза в году, чаще не было нужды.

Благодаря привычному представлению о возделывании лозы как о занятии легком, почти праздничном, лозунг о сплошном виноградарстве в районе сперва всеми приветствовался. Виноград казался намного предпочтительнее хлопка, из-за которого, кроме всего прочего, окрестность еще и отравляли распыляемыми с воздуха ядохимикатами. Случались дни, когда нечем было дышать! На добывание «белого золота» из его колючих коробочек райком мобилизовывал чуть не всех жителей поголовно; жизнь останавливалась. Если же кто-то из руководства пытался робко указать на ненормальность такого положения, к нему немедленно прикреплялся ярлык «противника хлопководства», равноценный «волчьему билету». В одночасье такой работник становился «бывшим руководящим», выпадал из номенклатуры и влачил дни с унылостью отщепенца. Никакие разумные резоны во внимание не принимались. Выполнить план через невозможное — именно эта установка породила раковую опухоль приписок…

Понятно, что переход на виноградарство был поначалу воспринят как избавление, выход из хлопкового тупика. Но ненадолго. В сущности, район просто попал из огня да в полымя.

Старики-садоводы, почтенные аксакалы, уже не раз осторожно предупреждали: «Перегрузишь почву — она надорвется, не снесет тяжести. Лозы перестанут плодоносить. У растения, как и у человека, есть предел выносливости. Люди разбегутся. Уже сейчас молодые парни, получившись в городе, не спешат вернуться под отчий кров. А бедные невесты-вековухи, подобно черному камню, засыхают по родительским углам».

Виноградная мания не раз становилась предлогом резких слов Билала, начальника научной опытной станции. Он вступал со мною в спор при каждой возможности, горячо доказывая абсурдность внедрения монокультуры как с социальной точки зрения (ропот населения), так и с агрономической (истощение почвы), и с экономической (в конечном итоге прямой убыток бюджету, так как сворачивается традиционное садоводство и гибнут посадки ореха на горных склонах). Исчерпав терпенье в разговорах один на один, однажды он бросил мне публичный вызов.

— Кому нужно столько плохого дешевого вина? — воскликнул он на партийной конференции. — Неужели нас прельщает слава «пьяной» республики? Вместо герба мы готовы прилепить этикетку «Агдам», от которого у пьянчуг мутится разум! И ради такой сомнительной чести крестьяне гнут спину?! Неужели нельзя ограничить плантации хотя бы той площадью, которую район способен обработать и убрать без посторонней помощи?

Его слова утонули в дружных аплодисментах. Билал на этом не остановился, не обратил внимания на мои тревожные взгляды. Продолжал еще более дерзко, накаляя зал:

— Почему вы безмолвствуете, товарищи коммунисты? Хотите дождаться, пока район будет клянчить питьевую воду у соседей? Ведь миллионы лоз на пару с артезианскими скважинами высосут всю подпочвенную влагу! Где наши прежние кристальные родники? Они высохли. Где дедовские колодцы? Они обмелели. Вином будем поить людей вместо воды, что ли? Человек, может быть, это стерпит. Природа — нет. Она жестоко отомстит нам.

В разговорах наедине я обыкновенно соглашался с Билалом. Не мог не согласиться. Но сейчас, под множеством ожидающих глаз, вынужден был его прервать. Наперекор собственной совести деревянным голосом принялся жевать малоубедительные доводы об авторитетных постановлениях, направленных на социальное преобразование села. Отбарабанил всем известные цифры, каковые должны удостоверить процветание еще не построенных поселков с городскими коммуникациями, с асфальтовыми подъездами к ним, с будущими Дворцами культуры, расположенными посреди не существующих пока роскошных парков…

Билал не дослушал и, махнув рукой, сошел с трибуны. Латифзаде, проводив его взглядом, недовольно пожевал губами. Он посчитал необходимым поддержать позицию первого секретаря.

— Товарищ Билал высказал мнение узкого специалиста, — сказал он. — Но мы не можем становиться на точку зрения овощевода, товарищи! Надо смотреть в масштабе страны. Будущее Азербайджана в виноградарстве. Товарищ Билал просто не понял…

Если бы не эти последние слова с прямым обращением, Билал, возможно, не остановился бы и молча сел на свое место. Но сейчас он задержался на полпути.

— Это вы ничего не понимаете! — бросил он в лицо Латифзаде. — Вы и подобные вам мастера жонглировать словами. Вместо заботы о нуждах народа печетесь о собственном престиже. Что из того, что вы превозносите бескрайние виноградные плантации? Пройдитесь по торговым рядам, загляните в зеленные лавки: разве виноград подешевел хоть на копейку? Или мы уже не тратим валюту, покупая высокосортный кишмиш за рубежом? Виноград, которым вы призываете нас гордиться, превращается лишь в пьяное пойло, и мы, чуть не насильно, вливаем этот яд в глотки трудящихся…

На этот раз даже Латифзаде не нашелся что возразить. А я с тревогой подумал о своем друге. Резкость и бескомпромиссность не доведет его до добра. А ведь только-только все понемногу стало налаживаться в жизни Билала: ребенок рос здоровым, Халима утихомирилась, научная работа шла блестяще…

Выступление Билала стало последней каплей. Я засел за составление записки по замечаниям делегатов партийной конференции. Центральное место отводилось проблеме виноградарства. Я указывал на хроническую нехватку рабочей силы и постоянное нарушение из-за этого трудового режима районных предприятий, учреждений, школ. Привел статистику роста рождения увечных детей и заболеваемости взрослых в связи с применением на плантациях ядохимикатов. Написал об отставании животноводческой отрасли, поскольку пастбища неуклонно сокращались. Напомнил о равнодушии республиканских министерств к решению социально-культурных проблем района.

Записку представил на обсуждение бюро райкома партии. Против этого документа выступил один Латифзаде. Он призывал к смягчению формулировок и выводов, но после гневной отповеди бригадира-строителя Гусейнова («Хотите дождаться, когда дом займется пламенем и крыша рухнет на голову?!») надобность в дальнейшем обсуждении отпала. Латифзаде больше не раскрыл рта. Я отослал записку в Баку и много раз пытался выяснить ее судьбу. Но прямого ответа долго не получал. Наконец мне коротко сообщили: материал на третьем этаже.

Работникам партийного аппарата эта формула предельно ясна: будет смотреть Сам. Вас вызовут. Результат обычно непредсказуем: либо инициатива заинтересовала и, смело коснувшись больного места, вы случайно попали в точку, либо Сам рассержен дерзкой самодеятельностью и за желание плыть против общего потока вам придется жестоко поплатиться! Я горячо надеялся на первое и резонно опасался второго. Последнее время малейший скептицизм по отношению к «широкому шагу», который якобы сделала наша республика, решив «нефтяную славу» поддержать «виноградной славой», рассматривался не иначе как вражеская вылазка.

У своих коллег, секретарей сельских райкомов партии, я осторожно выспрашивал, как они-то справляются со сходными проблемами? Их мнение не расходилось с моим. Но вот странность! Спустя час после доверительного разговора, взойдя на трибуну, они громогласно утверждали прямо противоположное! И осуждать их трудно: малейшая нотка сомнения и несогласия грубо обрывалась из президиума. Под дружный смех незадачливый смельчак с позором покидал трибуну.

Не раз заговаривал я на сходные темы с Дадашзаде, издавна ценя проницательный ум столичного корреспондента. Он часто бывал на наших плантациях и в своих статьях высоко отзывался о трудовом героизме районных виноградарей. То, что он писал, было чистейшей правдой! Однажды мы приехали в колхоз Малейки Гулиевой в ответственный и даже драматический момент. Накануне выпал сильный град. И вот там, где участки были закреплены за семьями (наш районный эксперимент), спасать посадки вышли все, даже пятилетний малыш. Поднимая поверженные в грязь лозы, искалеченные, распластанные, с помятыми листьями, они обтирали каждую недозрелую кисть марлей, аккуратно подвязывали лозу к столбикам, очищали ряды посадок от щебня и камней, нанесенных селем.

А в двадцати шагах оттуда, на общем поле, в глаза бросалась прежде всего «наглядная агитация». Яркие транспаранты прямо-таки кричали: «Дадим больше азербайджанского винограда!», «План — наш закон!» Работающих же было до обидного мало. Да и те трудились в прохладцей, лужи брезгливо обходили, заляпанные грязью многострадальные лозы прикручивали к столбикам кое-как. Зато на обеденный перерыв отправились точно по графику, и молодежь бойко распевала песни.

Нахмурившись, Дадашзаде повернул обратно к «семейному» участку. Там он перекинулся словцом с каждым членом семьи, тактично не отвлекая никого от работы, приласкал малыша — и удалился, против обыкновения ничего не записав. Когда мы садились в райкомовскую машину, я заметил на его лице волнение. Рассказал, что видел этих же людей во время градобоя. Они перетаскали из дома всю мягкую рухлядь — мешки, половики, даже старую одежду, — набрасывали на лозы, спасая от немилосердных ледышек.

— Откуда у них такое усердие? — задумчиво проронил он. — Каково мнение партийного секретаря?

— Ими движет социалистическая сознательность, думаю.

— А может, они просто работящие, добросовестные люди? — У Дадашзаде по временам был немигающий, пристальный взгляд, который он вперял в собеседника, словно направлял на него выпуклое стеклышко бинокля. Вот и сейчас он смотрел изучающе. — Зачем механически подставлять одно понятие вместо другого? Добросовестный труд — это и есть добросовестный труд, независимо от его социального содержания. А вот бесплодное топтание приезжих лоботрясов на колхозных виноградниках — явно не социалистический труд, сколько бы мы ни твердили обратное! Это все равно, что на зрелую, видавшую виды особу, нацепить подвенечную фату и, справляя свадьбу, делать вид, будто в брак вступает юное неискушенное создание.

Такие разговоры возникали у нас с Дадашзаде не однажды. Мы не расходились во взглядах, но я долго видел все происходящее в розовом свете, а он более реально, без притянутого за уши оптимизма. Шаг за шагом я уступал ему свои непрочные позиции.

Когда-то в детстве наша дорогая мать, чтобы отвадить несмышленышей от желания околачиваться в сумерках вблизи сырого темного ущелья, населила его воображаемыми демонами. Будто бы туда слетаются по ночам коварные джинны, которые весело поют, бренчат на струнах и, заманив легковерного, навеки обращают его в раба.

Не попали ли мы незаметно в такой же выдуманный, красочный, а по сути страшный мир? Столько вокруг реальных прорех и забот, а мы все торжествуем, шумим, живем от праздника до праздника…

Поговорив наконец вполне откровенно, мы решили с Дадашзаде сделать на эту тему беседу журналиста и партийного работника. Получилось резко, но убедительно. Однако ни одна газета в Баку не захотела опубликовать взрывчатоопасный материал! Заведующий отделом в редакции по-дружески посоветовал Дадашзаде положить рукопись в ящик стола — до лучших времен. «Или получи санкцию Самого», — добавил он, пожав плечами.

Дадашзаде позвонил мне; в его голосе слышалось обескураженность. Видимо, и он в глубине души был не чужд оптимизма! А теперь сник. Я оказался упрямее его. Решил напечатать беседу в виде статьи в нашей районной газете. И вот сегодня этот номер должен появиться…

Проснулся я на заре. Тихо поднялся, прошел в соседнюю комнату, сел за письменный стол. Но ни одна связная мысль не родилась на белом листе бумаги. Мензер прошла на цыпочках за моей спиной: пока спит наш ребенок, она обычно успевала сбегать на рынок за провизией.

Но нынче она долго не возвращалась. И райкомовский шофер, с которым мы условились накануне отправиться пораньше в дальний колхоз, запаздывал. Каждая из этих мелких накладок по отдельности, конечно же ничего не значила. Но сегодня все будило смутную тревогу. Едва я открыл глаза, как уже ощутил беспокойство. Мускулы лица непроизвольно подергивались, в груди болезненно ныло.

Наконец в дверь постучал шофер. Как обычно, он захватил свежие газеты. Протягивая их, замялся на пороге:

— Вы еще ничего не знаете, товарищ секретарь?

— Нет. А что случилось?

— Позвоните в райком. Они уже там.

— Кто?

— Они сами скажут.

В явном смущении он поспешил удалиться. Я взялся за трубку. Приемная не отвечала. Набрал номер Латифзаде.

— Раненько сегодня поднялись — деланно пошутил я.

Он не принял легкого тона:

— Приходите поскорее и вы. Должны звонить из Баку.

— По какому поводу?

— Не телефонный разговор. Продажу газеты я задержал. Редактора вызвал к девяти ноль-ноль. Сколько раз повторял, что он политически близорукий работник! А вы либеральничали. Вот он и оказал вам, говоря по-русски, медвежью услугу!

— То есть как это — задержали газету?! На каком основании? Она что, не поступила в киоски?

— Поступила. Но я велел весь тираж забрать и держать на почте. Может быть, удастся потушить скандал, пока политическая ошибка не стала явной.

— Чья политическая ошибка? Моя?

— К сожалению, ваша.

Мы помолчали. Происшествие, действительно чрезвычайное! Конфискацию газеты из типографии я видел только в полицейских фильмах. Что толкнуло Латифзаде на такие небывалые меры?

— Вы хотите сказать, что ошибочна моя статья? — по возможности спокойно уточнил я.

— Да. Редактор уверял, что все написано вашей рукой. Это так?

— Конечно, моей, — сердито отозвался я. — Чьей же еще? Я не пишу по чужой подсказке. Но объясните мне вот что. Рабочий день еще не начался, и газета лишь полчаса назад покинула типографию. Как же о ней могли узнать в Баку, откуда, по вашим словам, я должен вот-вот ожидать нахлобучки?

Латифзаде помедлил с ответом. Он явно был смущен, а может быть, по-своему даже страдал. Наши отношения никогда не отличались сердечностью. Мы лишь вынужденно терпели друг друга. Латифзаде не был ни взяточником, ни стяжателем, но его понимание партийного долга диаметрально расходилось с моим. Все шло к тому, что он должен покинуть райком. А это означало для него крушение всей жизни.

— Конечно, первый секретарь районного комитета вы, а не я, — с запинкой произнес он. — У меня нет полномочий делать вам выговоры. Я полностью признаю ваш служебный авторитет и, более того, уважаю за энергию, с которой вы работаете на своем посту. Но бывают случаи, когда субординация не имеет значения, когда все члены партии равны…

— Какие же это случаи?

— Если партиец готов выступить против линии партии. Ошибку эту надо во что бы то ни стало предотвратить.

— Значит, именно вы сообщили в Баку?

— Я.

Продолжать разговор не имело смысла. Латифзаде оставался верен себе: во всем он признавал букву, а не дух! Я тихо положил трубку.

Теперь опоздание Мензер вызывало во мне настоящую панику. Надо было срочно уходить, а я боялся оставить спящего ребенка одного. Он был еще слишком мал и, проснувшись в пустой квартире, мог испугаться или натворить беды.

Снова сев за стол, я принудил себя размышлять спокойно. Разумеется, я не ждал, что мое печатное выступление сойдет гладко. Даже на уровне районной газеты. У меня немало тайных недоброжелателей, и уж они-то постараются представить все в черном свете! А заступиться будет некому: при критической ситуации всякий беспокоится за собственное кресло. Существует у меня и прямой враг «наверху», некто Мурват. Он хитроумно рыл ямы то одному, то другому и теперь, кажется, метил на пост первого секретаря именно в Эргюнеше. Неужели Латифзаде сообщил именно ему?! Да такой, как Мурват, собственного ребенка затопчет, если дело идет о том, чтобы подняться хотя бы на одну ступеньку власти! Однажды он мне сказал с досадой, что, мол, аллах большой лоб дал ему, а наполнение — мне. «Я целыми днями копошусь, обмозговываю, бьюсь над решением… А ты только глянешь и с легкостью придумываешь такое, что все немедля подхватят. Ну, не обидно ли?» Он захихикал. Потом мне передавали, что, перевернув собственные слова, приписал их мне да еще с намеком на одно высокое руководящее лицо…

Н-да. Кажется, я влип. Начнутся бесчисленные проверки. То, что вчера еще называли белым, беззастенчиво перекрасят в черное. И каких только ярлыков не навешают исходя из последней передовицы! «Злоупотребил служебным положением», «утратил партийную скромность», «когда шел к столу президиума, все ему аплодировали…» Кому докажешь, что мне всегда претили преувеличенные знаки внимания. И что простодушные районщики брали пример с более авторитетных собраний?.. Даже Латифзаде, именно так понимая служебную преданность, хлопал, не жалея ладоней, прямо у меня перед глазами. А когда я нажимал на его плечо, принуждая сесть, он еще упорствовал, будто упрямый ребенок, и смотрел мне прямо в рот…

О аллах, что за игры мы себе придумали с этой обязательной помпезностью?!..

Я позвонил на почту. Одна из работниц предупредительно сказала:

— Не тревожьтесь, товарищ секретарь. Ваше указание в точности выполнено. Все номера газеты лежат у нас, к подписчикам они не пошли. Даже сами не читаем! Но если вам нужен один экземпляр, сейчас пришлю с рассыльным.

Не оставалось ничего другого, как поддакнуть:

— Спасибо. Я позвоню, когда можно будет пустить тираж в продажу.

Не успел положить трубку, как требовательно прозвенел междугородный. Из Баку. Из отдела печати.

— Товарищ Вагабзаде, с кем вы согласовали?

— Что именно?

— Ваше газетное выступление.

— Разве я раскрыл в нем какую-нибудь государственную тайну?

— Не наивничайте. Вы — первое лицо в районе…

— Значит, на статью в местной печати у меня имеются полномочия. Тогда о чем речь? Следует скорее спросить у вас: кто именно посоветовал Латифзаде конфисковать тираж районной газеты? Кому предстоит отвечать за подобное безобразие?

Трубка удивленно помолчала. Затем сухо отозвалась:

— Распоряжение исходило не от нас. Подождите у телефона, соединю с заведующим отделом.

Разговор продолжил человек, которого я хорошо знал. Это был опытный работник аппарата. Ко многим нашим инициативам он относился с симпатией и не забывал всякий раз упомянуть Эргюнешский район в качестве положительного примера. Сейчас он держался крайне осторожно, хотя по-прежнему доброжелательно.

— Вам поступили сигналы от районного актива в связи с изъятием тиража?

— Конечно, нет. Слишком рано. Я говорил пока только с Латифзаде. Но его мнение вам, вероятно, известно?

— В самом деле, — пробормотал он, уклонившись от ответа. — Рабочий день еще не начался… Я жду первого, чтобы успеть проинформировать его, пока не поднялся всеобщий шум-гам… Вам бы тоже следовало ему позвонить. Помощника я предупрежу, чтобы соединил…

Я представил лицо Самого. Его походку. Манеру закидывать голову. Тембр голоса. Нетерпеливое постукивание остро отточенным карандашом… А в самом деле, как будет встречено им «происшествие районного масштаба»?

Странные вещи стали с нами твориться в последнее время! Становясь суше и черствее между собою, — даже родственники потеряли заботливую приветливость друг к другу, — мы с каким-то жадным вниманием следим за мелочами быта и жизни высокопоставленных лиц! На множество ладов толкуются и перетолковываются их мимолетные взгляды, случайно оброненные слова. Кто как с кем поздоровался, кому кивнул, от кого отвернулся… На столь зыбком фундаменте строятся фантастические предположения о выдвижении и передвижении «номенклатуры». А уж нашего брата, секретарей райкомов, молва чуть не ежедневно то повышает в должности, то низвергает, и это не где-нибудь в кулуарах, а за домашним столом, на поминках усопшего родича или во время свадебных торжеств взрослых детей. Словно нет иных забот!

Мне подумалось, что причина в слишком большой сосредоточенности власти в одних руках. На районном уровне — в моих. На республиканском — у Самого. Хочешь не хочешь, а появляется тщеславие и вместе с ним диктаторские замашки. Разумеется, бывают моменты, когда единоначалие диктуется исторической необходимостью. Например, война. Но то время проходит, а диктаторство остается. Оно уже внедрилось в быт, стало модой. Грубые выходки, брань, оскорбления — все это якобы показатель сильного характера. А секретарь с замашками интеллигента по общему приговору — слабак, он хозяйства не вытянет!

И вот жизнь района, области или республики поневоле сосредотачивается в руках одного-единственного человека! Он вникает буквально во все, его воля главенствует. Как это ни смешно, но без его прямого распоряжения даже школьнику не вручат золотую медаль, подавальщица не уйдет в отпуск… Он надзирает над всеми, бдительно помнит наизусть все цифры. А чем в это время прикажете занимать праздные головы его подчиненным? Они тоже не скучают. Обделывают собственные делишки. Есть множество способов незаконно увеличить личный бюджет, не прибегая к прямому воровству. Каждый находит свою лазейку. Должности, дипломы, тепленькие служебные местечки беззастенчиво покупаются и продаются…

В последнее время по всей республике резко ухудшилось положение с продуктами. В магазинах не стало ни масла, ни мяса. Деревня ринулась за покупками в город, а город спешно освоил технику «заказов», исходя из служебной субординации покупателей. Но — удивительно! — в письмах, которыми был завален райком, на это никто не жаловался. Словно всем всего хватало. Просили лишь выделить земельные участки для постройки домов и дач, помочь приобрести вне очереди автомашину или дефицитные стройматериалы. Одни анонимщики без обиняков утверждали, что начальство «съедает и расхищает» общее достояние.

Однажды, на Дне открытого письма, я заговорил обо всем этом откровенно. Конечно, выносливость и многотерпеливость прекрасные качества нашего народа, сказал я, но не приводят ли они к тому, что мы заранее отказываемся от борьбы с недостатками, принимаем их как должное?

Возник легкий шум, и с места кто-то крикнул, словно жалеючи: «Не расстраивайтесь так, товарищ секретарь. Наладится у нас дело с продуктами. Лишь бы несправедливостей не было. Вот что народу обидно!»

Алы-киши, хитро подмигивая, добавил, с намеком на известную притчу:

— И чтобы не возникало положение, как у ишака и верблюда!

В зале громко рассмеялись. Лишь несколько работников районного аппарата кисло поморщились, опасаясь, что на них сейчас, по обыкновению, насядут с каверзными вопросами. Насколько популярными стали Дни открытых писем среди населения (зал буквально ломился, приезжали даже из дальних колхозов), настолько не нравилось нововведение различным должностным лицам. Легко ли терпеть, если прямо в лицо говорили о делишках, отнюдь не предназначавшихся для чужих ушей и глаз?! Вслух никто не смел признаться в своих чувствах, но недовольных выдавал настороженный вид. Втихомолку они шипели, что, мол, раньше только от анонимок не было спасу, а нынче демагоги смело полезли на трибуны…

Притча, которую вспомнил Алы-киши, заключалась вот в чем. Один крестьянин владел ослом и верблюдом. Однажды, возвращаясь с базара, он попал под сильный ливень и, чтобы перебраться через вздувшуюся реку, привязал недоуздок верблюда к ослиному хвосту. Он посчитал, что уж ишака-то заставит войти в пенистую воду, а тот, под палкой, сам найдет брод и поведет за собой верблюда. Прошло какое-то время, и верблюд, за что-то страшно рассердившись на своего хозяина, прижал его всей тушей к изгороди. Крестьянин взмолился: «Прости, если недодал тебе корма или ударил сгоряча!» «За это зла не держу, — ответил верблюд. — Но за то, что привязал меня к ослиному хвосту, оскорбил всю верблюжью породу, за это ты мне ответишь сполна!»

Я подумал, что притчу эту вспомнили неспроста и сдержанный саркастический смех, который прокатился по рядам, имеет тоже особый смысл: терпенье народа не бесконечно!

Работать мне становилось все труднее. В обстановке кумовства на командные высоты всплывали баловни судьбы, болтуны, карьеристы, из тех, что умеют колоть орехи на чужих головах. Я мечтал вырваться на другую работу. Не раз просил об этом. Но «наверху» косо смотрели на служебное перемещение «по собственному желанию». Меня поднимали лишь на смех. Видели в просьбе тайную интригу, хитрый ход. Поэтому-то ответы на вопросы Дадашзаде и написанная на их основе статья в районную газету — это был акт почти отчаяния!

Снова требовательно зазвучал телефон. На этот раз звонил помощник Самого. Я не сразу узнал его. Голос стал какой-то шершавый, словно высохшая доска. И такие же обструганные, обтесанные со всех сторон фразы:

— Вы не на работе? Почему? Обиделись на критику? Но ведь критика — норма нашей жизни. Все мы находимся в ее сфере… Принимать критику и делать из нее выводы — наш долг…

— Что вы конкретно имеете в виду? — прервал я, боясь утонуть в водопаде слов. — Если мою статью, то я и критикую сложившуюся порочную практику вызубренных по бумажке бесконечных поучений…

— Вы меня не поняли, Замин Залович. Я вас не поучаю, а говорю о критике вообще, как… гм… о норме жизни. Ну, а конкретно, нам доложили, что Латифзаде изъял тираж газеты без согласования с вами? То есть проявил самоуправство?

— Ах, вот оно что! Виноват, значит, Латифзаде? Но ведь он шагу не ступит без инструкции сверху. И вам это известно. Его выбрали, чтобы бросить тень на первого секретаря райкома?! — Я задохнулся от ярости. Но взял себя в руки и переменил тон: — У меня остается уставное право обратиться к коммунистам района. Лишь их единодушное мнение — поддержка или порицание, — станет для меня решающим.

— Это не слова первого секретаря, — пробормотал тот, явно сбитый с толку. — Латифзаде занял активную позицию, и мы его поддержим. Вы поняли?

— Прекрасно понял. Не считаю более возможным занимать столь высокое служебное кресло.

— Другими словами, вы просите об отставке?

— Вот именно. По состоянию здоровья.

— Рекомендую объясниться с… ну, вы понимаете.

— Значит, меня вызывают в Баку? Прекрасно. Завтра приеду.

27

В это утро каждая минута словно растягивалась на часы. Неужели время попросту перестало двигаться? Мензер все не возвращалась. И проснувшийся ребенок тревожно звал мать. Я тщетно пытался развлечь его. Дети очень чутки. Внутренняя взбудораженность отца передалась малютке. Ни моя вымученная веселость, ни рассеянная строгость не могли его утешить. Плач малыша становился знаком надвигающейся на нас беды. Неужели судьбе так милы повторы? Я вырос без отца. А что, если и моему сыну суждено раннее сиротство? Ближайшее будущее представлялось мне теперь весьма мрачно.

Раздался легкий стук в дверь. Райкомовский шофер смущенно протянул через порог свежий номер газеты. Он не знал, как себя держать в щекотливой ситуации. Оставаться бесстрастным? Выразить сочувствие? Парень предпочел молча ретироваться.

Я развернул газетный лист, жадно пробежал отдельные строчки: «…окончательное утверждение социализма на селе произойдет не через лозунги и директивы… крестьянин должен владеть колхозной землей в прямом смысле слова…» Чего же здесь крамольного? В чем я погрешил против линии партии? Я стал вчитываться более внимательно. Вот один из примеров. Разговор на поле. «Я спросил, как ее семья материально живет. Женщина широко улыбнулась: «Виноград дал нам богатство, товарищ секретарь. Кошельков не хватает деньги хранить! Мы ведь трудились на плантации всем скопом: сыновья, невестки, дочка, муж-пенсионер». — «И каков общий заработок в семье в год?» — «Двадцать тысяч рублей». Уловив мой недоверчивый взгляд, Ниса с горячностью добавила: «Не веришь, секретарь? А давай подсчитаем. Дочку в институт устроила. Младшему сыну достала мотоцикл за полторы тысячи. Сверх цены еще пятьсот рублей дала. Да не на радость покупка: связался с шалопаями, сорят деньгами, водку вместо чая пьют! Хоть бы ты, власть, вмешался! Все, что родители заработали, готовы пустить по ветру. Стыда совсем не остается…» — «Ну, а на что вы употребили остальные восемнадцать тысяч?» — «Я ведь сказала: дочку в институт устроила. — Вздохнула. — Без диплома нынче замуж не берут. Она у нас не красавица… Я и подумала: на родном дитяти выгадывать, что ли?! Отдала пятнадцать тысяч». — «Помилуйте! Кому такой дорогой подарок?» — «Да не подарок, родной. Наличными отсчитала. Чистоганом передала из рук в руки». Она протянула загрубевшую, с въевшейся землей раскрытую ладонь. Я невольно перевел взгляд от этой натруженной руки к ее лицу. Оно было худое, загоревшее дочерна, со многими морщинами. «Сколько вам лет, Ниса?» — «Я родилась в тот год, когда началась коллективизация. И имя мне дали — Колхоз. Когда в школу пошла, поменяли». — «Мы почти ровесники… Значит, дочка ваша теперь студентка и вполне довольна?» — «Не совсем. Мечта у нее была врачом стать. Но там запросили вдвое больше. А где нам взять тридцать тысяч? Скажу уж всю правду: работали, себя не жалея, а мяса месяцами в рот не брали, во всем себя урезывали. Это потом, с досады, младшенькому мотоцикл купили, когда видим, что всей суммы все равно не собрать». — «Но зачем же вы давали?!» — «Ой, братец, ты хоть секретарь, а будто с луны свалился. Где же это видано, чтобы в институт теперь без взятки принимали? Девчушка до четвертого класса хорошо училась; потом, как стали всем классом на виноградники ходить, отстала и уже не догнала. Отец просил директора школы не включать ее в школьную бригаду, дать позаниматься; тот ответил, что сам два вуза окончил, а ходит с корзиной, собирает виноград — таково указание райкома!» — «Да, — отозвался я со стыдом, — это наше указание. Вернее, наша вина перед собственными детьми! Простите меня, Ниса-ханум!»

В статью это не вошло, но было и продолжение разговора. Ниса сказала: «Что ты, что ты… Тебе-то мы верим. Но будь осторожен: честную душу опутать легче, чем неправедную…»

Мензер удивилась, застав меня на пороге с газетой в руках:

— Ты торопишься? А завтрак?

— Не нужно.

— Запоздала? Извини. Ходила по рядам в досаде: цены взлетели неимоверно! Представляешь? Всю жизнь учительствую, а моя цена, оказывается, всего два кило лука в день!

— На кого жалуешься? Хапуги, спекулянты — они же твои ученики! А почему не напомнить рыночным ловчилам, что ты не только их бывший педагог, но жена самого районного начальства? То-то посыплются дары в корзинку! Сами на дом принесут.

Мензер в удивлении уставилась на меня. Даже кошелку выронила. Но быстро спохватилась. Видимо, подумала, что в таком взвинченном состоянии голодным мужа отпускать из дома нельзя:

— Не ворчи. Кто это тебе с утра пораньше на настроение луку нарезал? — пошутила она.

Я спохватился. Бедная Мензер! Она ведь ничего не подозревала. Щадя то ровное, счастливое состояние духа, в котором она пребывала с тех пор, как сбылись ее тайные мечты и она стала матерью, ни о чем тревожащем я с нею не говорил. Переживал молча, наедине. Но над теплым мирком Мензер теперь нависла реальная угроза…

— Ты сама мне испортила настроение. Заговорила о ценах, завозмущалась…

— По-моему, ты уже был не в духе.

— Уверяю, ошибаешься. Абсолютно спокоен и весел. Только голоден.

Жена без дальнейших слов проскользнула на кухню, и через пять минут передо мною уже дымился стакан крепкого чаю, стояла тарелка с хлебом и домашним сыром, скворчала яичница. Но тень вопроса как бы витала в ее слегка сдвинутых бровях. Я ел, искоса поглядывая на Мензер и ломал голову, как посвятить ее во все происходящее?..

— Видишь ли, — осторожно начал я, — завтра чуть свет мне надо отправиться в Баку. Вызывают.

— Что-нибудь недоброе? — насторожилась она.

— Как посмотреть? Образно говоря, я подошел к глубокому обрыву. И теперь сознательно делаю выбор: решаюсь прыгнуть вниз.

— Ты выражаешься слишком туманно, Замин. Что происходит? Какие-то загадки на голодный желудок…

— А на сытый, моя дорогая, вообще не возникнет ни одной смелой, дельной мысли! Думаешь, заевшиеся чиновники добровольно покинут удобное кресло? Сомневаюсь!.. За время секретарства я ничего не накопил, ничем не разжился. Значит, потеряю только одну должность.

— А что приобретешь?

— Надеюсь, уважение сына, когда он вырастет. И сохраню твою любовь! Ведь ты полюбила простого парня За-мина, а не номенклатурщика?

— Но послушай, Замин, как ты можешь бросить район? Те десятки тысяч людей, которые поверили в тебя? Доведи до конца, что начал. Тебе мешают? Или ты больше не веришь в собственные силы?

— Дорогая Мензер! Однажды я уже слышал от тебя похожие слова. — Я принял из ее рук новый стаканчик чаю. Но, прежде чем отхлебнуть, поднес стакан ближе к ее глазам. — Посмотри хорошенько: поверху образовалась тончайшая бархатистая пленка. В ней все — и вкус, и аромат. А взболтай — квинтэссенция чая исчезнет. Что я хотел сказать? Да… Когда в Баку была впервые провозглашена советская власть, знаешь, сколько большевиков числилось в Азербайджане? Четыре тысячи. Только четыре тысячи! Но они сделали революцию.

— У нас в районе партийцев не меньше! Разве их нельзя объединить, как тех, прежних?

— Тогда умели жертвовать всем ради революции.

— А почему сейчас не так? — тихо спросила она.

Я повторил как эхо:

— Почему сейчас не так?

На горечь, прозвучавшую в моем голосе, она отозвалась неожиданно. Обняла и поцеловала меня:

— Бедный мальчуган! Береги силы. Борьба будет нелегкой.

— Борьба уже началась. Завтра принимаю первый бой. Мне не победить в нем, знаю. Но я устою на ногах. Каждому приходит время проверки. Для меня оно настало.

Она окинула меня внимательным взглядом. Потом шутливо, но сильно боднула головой в грудь, будто расшалившийся ягненок. Я не шелохнулся.

— Халлы, Халлы… — произнес я далекий пароль нашей юности. — Ты иногда не верила в мою любовь. Но в моем мужестве не могла сомневаться? Я люблю Родину и свой народ. Готов был отдать за них жизнь во время войны. А вернувшись, знаешь, что я сделал прежде всего? Опустился на колени и поцеловал землю. Верь: я не изменился ни в чем с тех пор!

— Случается, что человек совершает ошибку в один миг. А на ее исправление уходят долгие годы, — нерешительно проговорила она.

— Что ты имеешь в виду? Ты советуешь мне повременить с решением?

— Вовсе нет. Но не падай духом после первых неудач. Прояви стойкость мужчины, уверенного в своей правоте.

— Значит, я могу все-таки победить?

— Только с моей помощью. — Она усмехнулась. — Нет, ты не так меня понял. Я вовсе не воительница. Мне нет дела до начетчика Латифзаде. Он удобно устроился среди цитат! Я хочу, чтобы такие, как он, не мешали расти нашему сыну в здоровой, нравственной среде.

— Ты думаешь, что такая среда возникнет? Многие устали ее ждать. Ты сама видишь, что творится вокруг.

— Оставим то, что мы видим сегодня. Существует внутреннее зрение. Всегда больше полагалась на него, чем на выпятившееся перед глазами. Поверь, у меня безошибочное предчувствие: перелом к лучшему произойдет! Случится что-то большое, важное…

— Ну, а относительно нас двоих — что ты предчувствуешь? — шутливо поинтересовался я, чтобы скрыть, какое сильное впечатление произвели на меня пророческие слова Мензер.

— У нас с тобой все будет хорошо. Обещаю. Ах, Замин! Знаешь, о чем я мечтала в далекие дни юности? Только не смейся. Я мечтала, чтобы в нашем доме было кресло-качалка и после работы я могла сесть в него, закрыть глаза…

— А я стоял бы позади и тихонько качал, пока ты не задремлешь и тебе не приснится, что ты снова сидишь в кабине старого грузовика и мы мчимся далеко-далеко в будущее… Так?

Она кивнула.

— Помнишь, дорогая, как я заехал за тобою в школу и мы взобрались на вершину холма? Я сказал тебе: «Мы будем счастливы!» Ты отозвалась: «Пойди поищи наше счастье. Если упорно искать, то и иголка в траве отыщется. А если не искать, то и родина может потеряться».

Мензер слушала меня серьезно. Потом со вздохом потупилась.

— Иногда я корю себя: зачем так настойчиво уговаривала тебя ехать учиться? Разве не все равно, где человек живет — в селе или в городе? Шофер он или секретарь райкома?.. Жаль мне тех далеких дней, богатых надеждами! Ты читал мне свои стихи…

— Сознаюсь, Мензер, сидеть за письменным столом для меня до сих пор такая отрада! Я начал писать воспоминания. Да все времени нет окончить. Может быть, снова взяться? Уж пера-то из рук у меня не отберут!

— Ты что-то от меня скрываешь?

— Нет. Просто написал недавно статью в газету, облегчил душу.

— Где же эта газета?

— Она есть… и ее нет!

— Загадочно!

— Номер вышел, но его конфисковали. Это случилось сегодня утром.

— Почему ты не посоветовался со мною? Не прочитал черновика?

Мензер в волнении прошлась по комнате. Лицо ее побледнело, губы дрожали. Наконец-то она поняла, что́ именно меня тяготило все утро.

— Пера у меня никто не отнимает, — упрямо повторил я.

— Может быть, ты поспешил со статьей? — нерешительно проронила она, глядя в сторону.

Я покачал головой:

— Истина — не золотая монета, чтобы спрятать ее про черный день. Она нужна в свой срок. Кому-то ведь следовало заговорить в полный голос? Подтолкнуть к переменам.

— В Баку ты едешь сам или тебя вызывают?

— Это не имеет большого значения. Главное, что мне придется уйти с работы и, может быть, вообще уехать отсюда.

— Что ж, уедем, — сказала моя храбрая жена. — Начнем жить заново.

Я медленно произнес, словно думая вслух:

— Конечно, если я буду говорить об ухудшении здоровья, мне охотно поверят, отпустят без шума. Еще и пенсию хорошую определят. Нет, Мензер. В райкоме или с пером в руке — я буду бороться! Многие думают так же, как я, но не осмеливаются сказать вслух. Страх выбивают страхом! Если мы не напугаем те давние страхи, что тянутся за нами еще с тридцатых годов, нам не выбраться из трясины. Надо кончать с порядком, при котором с трибуны призывают к скромности, а себе устраивают царскую жизнь. Толкуют о честности, а навешивают на жен бриллианты. Проповедуют неподкупность и сажают на руководящие посты родню до седьмого колена.

— Ты ведь так не поступал! Твоя совесть чиста.

— Не совсем чиста. Я был свидетелем — и слишком долго молчал. Вставал, как все, покорно аплодировал… Но теперь этому конец раз и навсегда!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Следующим утром, еще до восхода солнца, райкомовская машина выезжала из Эргюнеша. Я попросил шофера свернуть к кладбищу. Обычно он шел между могилами впереди и сам отмыкал калитку в низкой могильной ограде. Лишь затем почтительно пропускал меня к надгробью. Но сегодня я попросил его остаться у кладбищенских ворот.

— Мне надо побыть одному, — сказал я. — Нынче мне приснилась нене: она уходила от меня. А мне так хотелось ее обнять!

— Сон к добру, — с облегчением произнес шофер. — Хорошо, что вы не пошли за ней. Встреча с покойником приносит несчастье.

— Мать не может принести несчастья ни живая, ни мертвая! А мне нужен сейчас совет, поддержка…

— Чего вам не хватает? — искренне удивился шофер. — Район наш передовой, его хвалят. Вас все уважают, любят…

Я поморщился. Даже за искренними словами мне теперь повсюду мерещилась лесть. Нет, так жить невозможно! Я переставал верить людям.

— И за что же меня любят? — отрывисто спросил я.

— Ну… вами все довольны. — Он был в затруднении, не зная, что именно хотят от него услышать.

— Не все. Есть человек, который решительно недоволен первым секретарем.

— Кто же это? — ухмыльнулся шофер.

— Я сам. Насколько правильно я вел себя на райкомовском посту, сделается ясно, лишь когда перестану занимать это место. Тогда откроется, в какой мере люди уважали должность, а в какой — самого человека? Снискал ли я хоть чье-нибудь расположение? Оставил ли по себе добрую память? Ведь должность преходяща. Остается только человечность. Да, человечность и порядочность. Наше бескорыстие. Они остаются!

Я думал о своей матери. Возвращался памятью к далекому дню, когда она еще затемно убежала к сестре. А я, не вынеся нашей первой разлуки, заковылял за ней следом по росистому лугу и впервые поразился красоте окружающего мира. Каким большим и теплым показалось мне тогда восходящее солнце! А новорожденный племянник за дверью горько заплакал. «Почему он плачет?» — спросил я у нене. Она отозвалась так: «Входящего в мир младенца надо хорошенько шлепнуть, чтобы он почувствовал боль и вскрикнул. Иначе задохнется».

Не так ли и сейчас, явившись мне в сновидении, мать отвернулась от меня только затем, чтобы я ощутил жгучую обиду, почувствовал сердечную боль, закричал, призывая ее, — и жил дальше?..

Загрузка...