«…вдали в глубине этой ночи кругом ближайшей звезды уже светилось зарево нового вечного дня, а за ним мерцали все новые сияющие точки: миллионы вечных дней с их блеском и теплотой, миллионы далеких островков вселенского океана, из которых с каждого неслышимо доносилось до меня биение родной нам жизни, и миллионы мыслящих существ ласково смотрели на нас и нашу Землю. И мне казалось, что они желали нам и всем нашим братьям по человечеству скоро и счастливо пройти сквозь окружающий нас мрак к новой, высшей жизни на Земле, к чудному чувству свободы, любви, братства и к сознанию единства между собой и с бесконечностью живых существ вселенной…»
Где-то есть космодромы,
Где-то есть космодромы.
И над миром проходят всесветные громы.
И внезапно издав ураганные гаммы,
Улетают с земли эти странные храмы,
Эти грозные стрелы из дыма и звука,
Что спускаются кем-то с какого-то лука,
И вонзаются прямо в колпак мирозданья,
И рождаются в сердце иные сказанья…
Дальняя разведка не профессия, а образ жизни, и люди определенного сорта приходят к ней, как иные к живописи или литературе, раньше или позже, но обязательно. Хлебнув этой жизни, люди потом порой клянут ее, но уйти уже не могут: это крепкое питье. Куда уж крепче.
Мы вышли не то что в поле тяготения, но чуть ли не в самой атмосфере планеты, оказавшейся тут так же кстати, как песок в затворе. Нас ломало, и крутило, и швыряло из стороны в сторону, в нижних палубах что-то лопалось с противным, ноющим звуком, а моя скакалка, висевшая на крючке, сама собой завязалась узлом, который у моряков носит название «восьмерки». Сесть мы, однако, сели. Не успел я как следует потянуться и пошевелить костями, как зажужжал интерком, и Старый Пират снял трубку. Он поднес ее к уху и подтянул вечно спадавшие штаны.
На покое Пират выглядел настоящим недотепой, и тот, кто не видал его в деле, не мог и представить себе, насколько способен преобразиться человек, когда он берется за дело, для которого создан. Старый Пират доложил, что внимательно слушает. Я тем временем вылез из амортизатора и подошел к шкафчику, где у нас стояли избранные произведения конструкторов-оружейников. Проверил трассер, магазин и конденсаторы, полюбовался оптикой и на всякий случай раза два прошелся по контактам: в этой модели, если что и может подвести, то только контакты, и за ними надо приглядывать. Пират в это время нашел глазами Марка Туллия и поднял два пальца — одеваться, значит, следовало по второй программе, без искусственного дыхания: атмосфера годится.
— Ладно, — сказал Пират в трубку. — Это беда небольшая, капитан, мы выйдем и поспрошаем первого встречного. — Такая была у него присказка перед выходом на чужую планету; на этом он закончил разговор и стал, покряхтывая, влезать в костюм.
Мы окунулись в ночь, как в холодную воду. Слегка перехватило дыхание. Люк прошипел, закрывшись за нами, и мы остались наедине с чужими широтами, шептавшими что-то голосом ветерка на языке, которого мы не понимали. Мы постояли в темноте, голубой от множества звезд. Нам было странно; только с предчувствием любви можно сравнить ощущение первого выхода. Это миг для стихов, но я, откровенно говоря, не люблю их: плохие — они ни к чему, а хорошие приводят в расслабленное состояние, когда хочется думать о высоком назначении человечества и гладить собак. Нет, я не люблю стихов, и сейчас просто подумал: мир вам, серебряные туманности, — и почувствовал, как перехватило горло.
Марк Туллий сопел рядом, а стажер Петя что-то шептал. Но тут Старый Пират с присущей ему деликатностью просигналил: «Ну, утрите слезы и займитесь делом, сынки!» — и все стало на свои места.
Опыт — великая вещь, отец интуиции. Интуиция же — стержень Дальней разведки, ее спинной хребет. Земля небольшая планета, множество людей исследует ее уже очень долгое время, и все же нельзя сказать, что планета изучена досконально. Что же могут три-четыре человека, оказавшиеся в одной точке совершенно незнакомого небесного тела? А ведь им предстоит сделать первые, основные, а часто и единственные выводы, высказать решающие суждения. Разведчик без интуиции, фактограф уместен среди нас так же, как слепец в команде снайперов. Интуиция — за нее нам прощают многое.
Так что мы не прошли еще и двухсот метров, как трое уже знали, что на этой планете есть жизнь, хотя никто из нас не взялся бы объяснить, почему он так считает. Человек может больше, чем знает, порой срабатывает какое-то его качество, им самим не контролируемое. Мы просто знали, что на мертвой планете чувствуем себя иначе, чем на живой. И вот сейчас мы явственно ощущали, что планета жива. Но живая не значит — дружественная, и мы покрепче ухватились за свои игрушки, а Старый Пират сказал — беззвучно, конечно, на линтеле:
— Топать больше нечего. Полетели.
— Вот здорово! — сказал стажер Петя, любивший летать. Но ему пока еще по рангу не полагалось обсуждать команды. К тому же линтель был им усвоен в училище в основном пассивно, — слышать он нас слышал, но говорить ему приходилось вслух. В училище их заряжают в основном энтузиазмом, остальное приходит потом. Так что Пират тут же поставил его на место, сказав безмолвно:
— Еще одно сотрясение воздуха, этюдьен, и вместо разведки пойдешь на кухню.
Стажер понял намек и умолк. Мы откинули крышки двигателей. Каждый встал на курс — это нетрудно, что-то вроде компаса живет у нас в больших полушариях мозга, и время, направление и расстояние мы фиксируем бессознательно; это приходит где-то на втором, а у иных и на третьем году работы, а коли нет, то человек ищет для себя другое занятие. Со стажера спрос пока что был невелик, и я сказал ему:
— Мой каблук — твоя звезда. Не теряй из виду.
— Все? — спросил Старый Пират, включил стартер и поднялся в воздух первым. Я лег за ним, стажер взлетел почти без заминки, а Марк Туллий, как всегда, замкнул колонну.
Мы летели на высоте ста метров и поглядывали вниз и по сторонам. Внизу был сплошной камень, и Старый Пират высказал мнение:
— Если он гробанулся здесь, то я за него не дам ни затяжки.
Я пришел в Дальнюю куда позже Пирата и не знаю, что возникло раньше: эта ли его кличка или такие вот обороты речи, вполне пригодные для опереточных разбойников. Слышал только, что до Дальней он занимался античной философией, а Марк Туллий — зерновыми культурами. Пока я припоминал, чем же я сам заполнял свою жизнь прежде, чем сбежать в Разведку, впереди что-то возникло. Я подумал было, что это скалы, но оказалось — лес.
Даже не лес, а много деревьев вместе. Понимаете, много деревьев не всегда лес, так же как много людей не обязательно отряд. Я просигналил эту мысль, стажер не выдержал и фыркнул: у него за плечами было не более пяти выходов, а в эту пору смеешься иногда и тому, что не смешно. Здесь был не лес, а много деревьев, стоявших на достаточном расстоянии друг от друга, чтобы не мешать соседям расти так, как им хочется, и каждое дерево было само по себе, словно нарисованное отдельно, а вообще все это напоминало кадрик из мультфильма.
Пират скомандовал спуск. Дальняя разведка — не то место, где приходится часто видеть одни и те же картины, но такого невзаправдашнего пейзажа мы еще не встречали и даже усомнились на какое-то время, настоящие ли это деревья. Но они росли, и листья на них чуть слышно шумели, когда налетал ветерок. Мы остановились и стали смотреть. Время шло, а мы стояли и смотрели. Просто так. И, наверное, думали. Не может же быть, чтобы мы, три с половиной взрослых мужика, стояли без единой мысли. Нет, наверное, думали. Но мыслей в памяти не осталось. Зато сохранилось испытанное тогда ощущение, ощущение человека, который очень долго шел, плыл, летел, обошел, наконец, планету по большому кругу — и вернулся на то место, откуда начинал когда-то и где ему и полагается быть, — вернулся с моря или там с холмов, и больше ему не надо уходить никуда.
Так мы стояли, пока сами чуть не пустили корни в мягкую землю, а если быть точным — три минуты тридцать; потом вдруг опомнились и озадаченно поглядели друг на друга. Никто не сказал ни слова, но мы тут же построились походным порядком и тронулись, внимательно глядя по сторонам. Прошли еще четыреста с небольшим метров и увидели наконец наш собственный катер, из-за которого и предприняли весь этот поход. Эта космическая тачка служит в основном для сообщения между кораблями в пространстве, а в остальное время крепится в специальном гнезде, углублении в теле корабля. Крепится, вернее — должна крепиться, и следить за этим — обязанность боцмана, однако на сей раз наш Лев рыкающий сплоховал и, пока нас лихорадило перед посадкой, катер оторвался. Надо полагать, боцмана лихорадило еще сильнее, когда он стоял на коврике перед капитаном и давал объяснения.
Катер лежал на поляне, ближе к одному ее краю. Мы, как и положено, разделились и подошли к нему сразу с четырех сторон. Ничем не пахло, только озон чувствовался в воздухе. Снаружи катер выглядел нормально и стоял на всех четырех лапах, но лапы ушли в грунт глубже, чем полагалось бы; значит, автомат не погасил скорость. Мы поняли это и приготовились к неприятностям.
— Железяка нехорошая! — проникновенно сказал Пират. — Ну, заглянем, полюбопытствуем, чем нас тут встретят.
В каюте все было перевернуто, как после выпускного бала курсантов Училища Дальней разведки. Мы пробрались через этот содом и проникли в двигательный отсек.
Дальние разведчики должны разбираться во всем, и не понемножку, а профессионально, потому что там, где мы бываем, зачастую не найти ни экспертов, ни специалистов в радиусе десятка-другого световых лет. И мы разбираемся. Поэтому нам сразу стало ясно, что рассчитывать на катер не приходится. Механическая часть, правда, уцелела, но радужный диск мембраны не только выскочил из рамы, но разлетелся в кристаллики. А без мембраны катер можно поставить на постамент в парке, но летать на нем нельзя, а нам нужно было, чтобы он летал.
Мы расселись на обломках своих надежд и молча посовещались. Катер — вещь, нужная в хозяйстве, и бросать его не хотелось, а унести эту посудину на руках мы не могли. Оставалось одно: доставить и смонтировать новую мембрану, и уж тогда запустить двигатель.
— Очень красиво, — сказал Старый Пират. — Только крепить мембрану все-таки лучше на корабле, в мастерской, а не на лоне природы.
Мы немного скисли, прикинув, как далеко придется тащить массивную раму восемь метров в диаметре.
Наши моторчики были слишком слабосильны, чтобы поднять ее, и, значит, нести придется на горбу, всем четверым. Но спорить не приходилось.
Марк Туллий пробрался в крохотную рубку связи. Он включил аппаратуру — и без толку. Великий оратор покачал головой, снял со спины нашу походную рацию и включил. Станция молчала — не было не только сигналов, но и фона. С таким же успехом можно было подключить к антенне кирпич. Марк Туллий достал из кармана тестер, открыл рацию и стал тыкать в нее приборчиком.
— Батарея, — сказал он. И, поднатужившись, выдал второе слово: — Пуста.
Старый Пират выхватил у него тестер и полез сам. В батарее не было ни следа заряда, хотя перед выходом она была полна, а хватает ее обычно не менее, чем на год. А в остальном станция была в образцовом порядке, как и все у Марка Туллия. Пират мрачно сказал:
— Публика в диком восторге. Ладно, займемся делом.
Мы провозились с рамой часа два. Потом Пират решил полчасика отдохнуть: путь предстоял серьезный. Светило успело взойти; оно было горячим, как первый поцелуй.
Мы отошли в тень ближайшего дерева, и вытащили, чем позавтракать. Еда — занятие, которым можно увлечься.
Мы увлеклись и проглядели момент, когда первые двое появились на поляне.
Двое; они бежали что есть духу — один убегал, другой преследовал. Гуманоиды, карлики — ростом, по сравнению с нами, чуть выше пояса. Головастенькие. Полуголые. Все это мы привычно ухватили сразу же. А потом увидели, как задний, поняв, что не догонит, остановился и опустился на колено. В руках у него оказалось что-то — можно поклясться, что сук от дерева в полметра длиной. И вот карлик, стоя на колене, вскинул сук, словно бы это было оружие. Мы не успели удивиться.
Блеснули короткие вспышки пламени, раздались отрывистые, хорошо знакомые нам звуки. В тот миг планета сразу перестала мне нравиться. Убегавший уже достиг опушки; сейчас он упал плашмя. Стрелок вскочил и издал победный вопль, голос был высок и походил на женский. Потом туземец отшвырнул свое оружие и, высоко подпрыгивая, помчался, туда, откуда пришел.
Мы уже лежали под деревом, заняв оборону, недоеденный завтрак валялся в стороне. Мы не сводили глаз с убегающего, привычно держа его в перекрестии. Он скрылся за деревьями, и я спросил на линтеле:
— Что это у него было?
— Погоди, — излучил Старый Пират. — Запомнил место?
— Само собой, — ответил я. — Он упал за деревом с кривым суком.
— Давай туда. Мы прикроем.
Я пополз. Трава на поляне достигала карликам до пояса, так что могла укрыть. Я взял курс на дерево и прикинул: пресмыкаться придется минут пятнадцать. Так и оказалось. Я дополз до дерева и, не вставая, обогнул его, осторожно переваливая через выступающие корни.
За деревом никого не было.
Никого, понимаете? Трава была еще примята там, где лежал убитый. Убитый — потому что упал он именно так, как падает человек, сраженный насмерть, не как раненый; но ни тела, ни капли крови — ничего. Я огляделся, осторожно поднялся на колено, затем во весь рост. Тела не оказалось. Было далековато для разговора, но я, напрягшись, окликнул — безмолвно, конечно, — Пирата и объяснил ситуацию. Старик ответил:
— Прелестно. Мы ничего не заметили. Поползешь назад, прихвати оружие…
Я и сам хотел так сделать. Когда я отполз метров на тридцать от дерева, то услышал треск, оглянулся и увидел парня.
Он сидел на дереве, оседлав толстый сук; от наших туземец был прикрыт листвой, но отсюда, со стороны, я его видел ясно. В руках у лилипута было что-то вроде обрезка доски и палка, которую он, по-моему, только что отломал от дерева. «Неплохо», — подумал я, глядя, как он прикручивает палку к доске крест-накрест; противник промазал, этот упал, стрелок не захотел убедиться в его смерти, и теперь спасшийся мастерит что-то: бумеранг не бумеранг, но тяпнуть по голове и этим можно основательно.
Я ошибся. Он сделал свой крест и тут же уселся на доску — так, что ветка проходила между ног и торчала короче спереди и подлиннее сзади. Я моргал, ожидая, что будет дальше. Парень приподнялся и замер, только вытянул губы трубочкой. И в следующий миг крест с оседлавшим его карликом сорвался с места и полетел.
Он летел, точно маленький самолетик, с крыльями метр в размахе, доска и хворостина, а карлик сидел на нем как ни в чем не бывало и управлял непонятным образом. Он пронесся невдалеке от меня, делая километров семьдесят в час, и я ясно разглядел босые ноги авиатора с грязными пятками. Слабое жужжание донеслось до меня и стихло, и крестовина с пилотом исчезла, мелькая между деревьями. Я перевел дыхание и пощупал лоб. Влажноват, но температура, кажется, в норме. Я окликнул Пирата:
— Со мной вроде не все ладно.
Он ответил не сразу.
— Подбери оружие и ползи сюда.
Я двинулся дальше. Солнце припекало, трава пахла не сильно, но проникновенно, хотелось уснуть и во сне увидеть свой дом, где ветреными ночами память о предках шуршит на чердаке. У меня никогда не было такого дома, и потому я оказался тут, и полз, полузакрыв глаза, пока не прибыл туда, где, как я твердо помнил, стрелок бросил оружие. Место было то самое, да и Пират помог пеленгом. Так что вышел я точно.
Конечно, найти в траве полуметровый предмет, особенно передвигаясь ползком, не так просто. Я пошарил вокруг, потом пополз по спирали, уминая траву. Через две минуты я нашел сук, еще. через две секунды — второй и тут же третий. Никакого оружия не было. Я осмотрел сучья один за другим. Пожалуй, с расстояния в триста метров любой из них можно было при желании принять за оружие, но если чего-нибудь с их помощью нельзя было делать, то именно стрелять — в этом я как-нибудь разбираюсь. Я вертел и нюхал их, потом плюнул и пополз, оставив сучья на умятом пятачке.
Я был примерно на полдороге к своим, когда трава зашуршала сильнее. Разведчик не станет пренебрегать таким предупреждением. Я приник к земле, потом осторожно поднял голову, увенчанную пучком травы. Это был заяц. Он мчался, пересекая поляну, и кто-то — собака или волк — настигал его. Было ясно, что косому не уйти, хотя он чесал по прямой, без прыжков, не петляя. У меня зудел указательный палец, но я удержался; мне пока ничто не угрожало. Я вздохнул и рассчитал, что зверь настигнет зайца за пятачком, откуда я полз. Заяц с лета выскочил на утоптанное место. А потом мне захотелось плакать.
Ну, не от жалости, конечно. Волкам положено жрать зайцев, и перевоспитать их до сих пор никому не удалось. Но тут вышло не так, и плакать мне захотелось от недоумения. Потому что все последующее не лезло ни в какие ворота — даже в ворота самого большого дока на Космостарте около Земли.
Заяц выскочил на пятачок (я приподнялся, наблюдая за ним: мы избегаем демаскироваться перед человекоподобными, четвероногих опасаться у нас нет причин) и приник к земле. И исчез.
Вместо него с земли вскочил карлик — такой же, как те, первые. Я не знаю, откуда он взялся и куда делся ушастый. В сказки я не верю: мы навидались столько настоящих чудес, что сказочные нас не тревожат. Но заяц исчез, а карлик вскочил, и в руках у него был сук — один из тех, что я недавно подобрал там и бросил. Карлик вскинул его к плечу — волк был уже в прыжке, — и блеснул огонь, и прозвучали выстрелы. Волк перекувырнулся через голову и замер.
Только тут я опомнился и перекинул камеру на грудь, чтобы запечатлеть сценку в назидание поучающимся.
Упавший волк лежал, невидимый в траве, а карлик сидел и внимательно разглядывал сучья. Потом поднял голову и — я услышал — что-то сказал своим высоким голоском. С места, где упал волк, поднялся второй карлик.
Они уселись рядом и стали разбираться в сучьях, что-то тараторя. Кажется, в чем-то они не соглашались. Потом один из них стал суком рыть яму; земля летела так, словно он орудовал лопатой. Другой побежал к опушке и скрылся в тени.
Я решил, что с меня хватит. Захотелось, чтобы Марк Туллий выдал мне лекарство, потрогал мой лоб своей увесистой рукой и, констатировав тепловой удар, предложил полежать на ветерке минут триста или немного больше. Иначе — чувствовалось — я совсем выйду из строя.
Я дополз и по странно блестевшим глазам всех троих понял, что они наблюдали то же самое, что и я, и неизвестно еще, кто кому должен помогать.
Тем временем ушедший вернулся. С ним пришло еще несколько туземцев, среди которых были, по-видимому, и женщины — судя по иной одежде; фигурой они практически не отличались, и в них не было той привлекательности, того безмолвного и оглушительного зова, какой особенно четко слышим и ощущаем мы, годами не бывающие дома. Пришедшие тащили разные палки и обрезки досок, что ли. Потом нечто показалось из-за деревьев.
Представьте себе, что едет платформа, доверху нагруженная всяческим ломом, в кабине сидит водитель и руки его лежат на баранке. Потом уберите этот транспортер или сделайте его невидимым — и получите удовольствие наблюдать, как в воздухе, в метре от земли, плывет человек, сидящий ни на чем, полусогнув ноги и вытянув руки, а позади, ничем с ним не связанная, летит куча груза, меняя скорость и направление вслед за человеком, не приближаясь к нему и не отставая. Вот такую картину мы и увидели. Невидимый транспортер подкатил к моему пятачку, водитель сделал движение рукой, и лежащая на воздухе груда обломков стала перекашиваться, словно гидравлика поднимала край платформы, и наконец весь мусор посыпался на землю. Водитель опять пошевелил руками, словно переключая рычаги, и плавно двинулся по воздуху — на той же высоте — в обратном направлении. Я в тоске закрыл глаза.
Уткнувшись носом в траву, я пытался сообразить, в какой миг и в каком месте сознание мое, обычно ясное, сошло с курса и тронулось по дороге к безумию. В том, что я свихнулся, у меня не оставалось сомнений, да и остальные трое, видно, не избегли этой участи. Я слышал, как они обменивались мыслями, лежа тут же, рядом со мной. «Этого им без крана не поднять», — уверенно сообщил Старый Пират. «Ну», — глубокомысленно ответил Марк Туллий. «А вдруг…» — начал было стажер и умолк.
«Ну!» — сказал Марк Туллий, но уже другим тоном. «Ах ты, дьявол!» — излучил Пират и подавился. Я не стал глядеть, мне было хорошо, в меру прохладно, хотелось задремать и увидеть во сне что-нибудь обычное: джунгли на Авторе или суп из концентратов. «Это не будет держаться, — снова предсказал Пират, — и вообще вся конструкция блеф». Марк Туллий вновь ответил нечленораздельно, лишь интонация позволяла понять, что он сомневается. Стажер вдруг засмеялся вслух, а Пират чертыхнулся и сказал опять на линтеле: «Миша, давай аптечку, это все не к добру». Через минуту я почувствовал, что мне засучивают рукав. Я позволил вогнать в меня все, что Марк Туллий нашел нужным, выждал еще минуты две и открыл глаза.
На поляне уже возвышалась башня — что-то вроде конуса, стоящего на своей вершине, а странный народец собрался на задранном к небу основании и продолжал строить. Строительство у них было, как я понял, пустяковым делом: стоило приложить одну часть конструкции к другой, как она прирастала, словно приваренная. По всем законам механики эта башня должна была опрокинуться еще в самом начале, но ничего подобного с нею не приключилось, и она продолжала расти. Нашему зелью, стабилизирующему сознание, пора было бы подействовать, но картина не исчезала, и оставалось предположить, что все это происходило в действительности, хотя и не имело права. Сейчас народец находился уже метрах в семи над поляной.
Старый Пират, подслушав, наверное, мою мысль, проговорил: «Да, странные эффекты дает порой облучение. Да и вообще… — Тут его мысль обнаружила новое русло и кинулась по нему. — А вообще-то все это вполне реально — существуют законы вероятности, и весьма возможно, что мы попали в такой уголок мироздания, где они проявляются не так, как у нас. Симметрия, симметрия явлений…» — Старый Пират, как и большинство философов, в особенности отставных, порой преклонялся перед многозначительными формулировками законов куда больше, чем они того заслуживали. Вот и сейчас он стал неслышно разглагольствовать на эту тему.
«Что есть абсолютно невозможное? — спросил он и сам тут же ответил: — Событие, при котором нарушается какой-либо из фундаментальных законов. Прочие же явления могут быть маловероятными, но не невозможными. Не говоря уже о том, что на законе не написано, каков он на самом деле — фундаментальный или только притворяющийся таковым, все зависит от нашего уровня познания… Так что стоит еще подумать, существует ли закон, запрещающий ветке стать огнестрельным оружием. Ставлю свои башмаки против двух недель отпуска, что можно найти такую цепь событий, при реализации которых этот сук может и даже неизбежно должен стать оружием и выпускать пули. Например…»
Мне было любопытно услышать, какой он приведет пример и как построит свою цепь событий, но этого удовольствия я так и не получил, потому что один из карликов, возившихся на площадке башни, в этот миг стал внимательно смотреть в нашу сторону. Он даже поднес к глазам ладони, сложенные, как бинокль, словно бы ему так было лучше видно. Я насторожился. Снизу туземцам было трудно заметить катер — он стоял в тени, солнце было с нашей стороны, — но с высоты парень увидел и закричал что-то, указывая пальцем. Строители мгновенно посыпались со своей площадки; они не падали, а опускались плавно, и никто из них не свернул шеи, хотя вероятность была велика. Оказавшись на земле, они помчались к нам, галдя и размахивая палками — у кого были сучья, у кого щепки, у других и вовсе ничего. Я изготовился и стал ожидать дальнейших событий, держа молодцов на прицеле, но еще не переведя переключатель на позицию «массовая цель». Старый же Пират встал, поправил свой фламмер на груди и, помахивая правой рукой, неторопливо пошел навстречу местному населению, спокойный, как всегда в таких случаях, и улыбающийся, как землянин на картинке, изображающей дружественный контакт.
Обе стороны остановились метрах в сорока от нашей позиции, когда между ними осталось два шага. Никто не стрелял и вообще не проявлял признаков недружелюбия, и мы немного успокоились. Мы знали, что сейчас Пират пытается нащупать их способ мышления, чтобы найти в нем щелку, куда можно будет вклиниться со своим линтелем. Карлики смотрели на него без страха, но — как я понял — и без особого интереса. На лицах их, схожих с человеческими, хотя и не до конца, возникали и исчезали гримасы; мимика у них была богатой, но, видимо, не совпадала с нашей, а в таких случаях трудно сказать, улыбается ли собеседник или показывает зубы. Они что-то говорили — во всяком случае, тот, кто стоял ближе всех к Пирату. Губы его, яркие и немного припухлые, шевелились, а маленькие зрачки не отрывались от лица нашего старика. Я почувствовал, что начинает стучать в висках: чтобы различить на таком расстоянии выражение глаз, приходится перестраивать зрение, а это утомительно; и тут предводитель туземцев решительно протянул руку.
Это было нам знакомо: попадая на обитаемую территорию, мы не раз уже уплачивали пошлину, чтобы избежать осложнений. Законы надо соблюдать, как бы примитивны они ни были. Старый Пират стоял к нам спиной, но я подумал, что сейчас он улыбается, довольный тем, что события развиваются привычным образом и не придется изобретать на ходу новую схему. Он залез рукой в сумку и вытащил горсть всякой ерунды, которую вечно таскал с собой — мужик он был запасливый — болтики, фонарик с атмосферной подзарядкой, замок от старого комбинезона и прочий хлам. Но предводитель этим пренебрег. Он снова вытянул руку, и на этот раз не оставалось сомнений, что он указывает на фламмер, висевший на груди у нашего командира. Не знаю, какое выражение в тот миг возникло на лице Старого Пирата, но по медленному движению руки, которую он положил на оружие, я понял, что он находится в нерешительности.
Отдать оружие — значит оказаться в одиночестве, самом страшном, какое только можно придумать. Особенно когда перед тобой стоят полтора десятка человек — пусть даже каждый из них едва доходит тебе до пояса. Так что я отлично понимал, почему Пират медлит.
А тот, маленький, все так же стоял перед ним, требовательно протянув руку, и уверенно смотрел командиру разведчиков в глаза.
Потом старик решился. Он снял фламмер с груди. По едва заметному движению плеча я понял, что он отключил конденсаторы и заблокировал разрядник. Теперь оружие больше не могло помочь ему, но и повредить тоже.
Маленький жадно схватил оружие. Остальные вмиг окружили его, головы склонились над незнакомым предметом. Старый Пират сделал шаг назад и остановился в ожидании.
Дальнейшее произошло мгновенно. Народец внезапно брызнул в разные стороны; как раз в тот миг в голове у меня мелькнула тень догадки и исчезла, вытесненная событиями. На секунду Пират и предводитель человечков оказались наедине, лицом к лицу. Карлик вскинул фламмер. Пират не шелохнулся: он знал, что бояться нечего, хотя вряд ли ему было приятно. Затем ударила очередь. Обезвреженный фламмер ожил в руках стрелка в не свойственном ему качестве пулевого оружия, и вряд ли хоть одна из неизвестно откуда взявшихся пуль прошла мимо цели. Старый Пират рухнул навзничь. Карлики завизжали, приплясывая, их главарь скакал выше всех, и тут-то, в прыжке, его нащупал тонкий луч трассера — устройства, которое помогает нам не расходовать заряды без толку.
В следующее мгновение импульс испепелил бы плясуна, но Марк Туллий в повороте ударил стажера в челюсть. Бывалый разведчик успел бы уклониться, но у стажера не было еще нужной реакции; импульс ушел в небо, а Петя спланировал наземь и несколько секунд лежал, не приходя в себя. Мы провожали глазами уносившихся карликов, и тут снова началось: они менялись на бегу, теряли человеческий облик, и вот уже стайка птиц поднялась с поляны и исчезла за лесом, да еще несколько четвероногих, мчась галопом, скрылось за деревьями. Тогда Марк Туллий перевел взгляд на меня. Во взгляде был испуг.
— Да, — сказал я. — Я тоже видел.
Марк Туллий засопел. Стажер очнулся и сел, всхлипывая. Марк похлопал его по плечу, а я сказал — вслух, чтобы Петя понял точно:
— Не спешить — первая заповедь разведчика, паренек. Уж извини, но ты поторопился и мог сделать грязное дело. Пошли, Миша. Я как-то сразу понял, что это было бы грязное дело.
Марк Туллий кивнул, и мы быстрым шагом, не скрываясь, направились туда, где лежал Старый Пират.
Мы подошли; в глазах старика застыло удивление, маленькие дырочки наискось пересекали грудь. Я смотрел на них; пока Марк Туллий, присев, пытался найти пульс командира, одна дырочка исчезла. Марк отпустил руку командира, повернулся ко мне и спросил — тут уж он никак не мог обойтись одними междометиями:
— Ты засек тогда — с тем?
Это было не очень членораздельно, но я его понял.
— Да. Тот через пятнадцать минут был уже на дереве. Даже чуть раньше.
Марк Туллий взглянул на часы, мы уселись и принялись ждать. Прошло восемь минут, потом Старый Пират вздохнул. Мы смотрели на него. Он медленно повернул голову, теперь его взгляд был уже осмысленным. Он подобрал под себя руку, сел и покачал головой.
— Ну, как ты? — спросил я.
— Как с того света вернулся, — буркнул он. — Вот башибузуки, а?
— Да, — согласился я. — Но, понимаешь ли, они…
— Да понял я, — сказал старик. — Тут понял, когда разглядел их вблизи. — Он с усилием встал. — Однако ощущение не из самых приятных. Возраст, наверное. Да и давно уже меня не убивали.
— Они-то переносят запросто, — согласился я, — возраст, наверное. Вот и Марк тоже догадался.
Старый Пират слабо усмехнулся.
— У Марка, — проговорил он, — дома два таких разбойника, ему грех было бы не догадаться.
— Ну, топнули, что ли?
Мы повернулись, чтобы возвратиться туда, где ожидал нас угрюмый стажер. Он, кажется, успел даже поплакать немного от обиды — а может, мне просто показалось. Старый Пират сказал:
— Это что еще за траур? Хоронить меня собрался, что ли?
— Да не стрелял я! — вместо ответа крикнул стажер. — Напрасно они меня! Не стрелял! Я только подумал — врезать бы сейчас ему! — и…
Мы с Марком Туллием обменялись взглядами. Я подошел к стажеру и взглянул на индикатор фламмера. И не удержался, чтобы не присвистнуть: батарея фламмера была пуста, как бортовой журнал непостроенного корабля. Я поднял свое оружие: то же самое. Батареи разрядились подчистую. Ни о какой стрельбе не могло быть и речи. — а ведь трассер сработал, и импульс был, только ушел он в молоко. Я сказал Марку Туллию:
— Явления того же порядка. Ладно, что будем делать? Потащим раму?
— Зачем? — спросил Марк Туллий. — Полетим на катере.
Я напрягся и понял, что именно он хотел сказать. Старый Пират и стажер взглянули удивленно. Великий оратор кивнул на Петю:
— Он.
— Понятно, — сказал я. — Смог выстрелить, значит, и катер сможет поднять. Если захочет.
— Пошли, — сказал Марк.
Мы взялись за раму и стали запихивать ее в катер.
Тут и до Старого Пирата дошла наконец наша мысль.
— Ах, вон оно что! — протянул он. — Что ж, не лишено остроумия. Этюдьен, иди-ка сюда! — Он указал на водительское кресло. — Размещайся.
— Степан Петрович! — сказал стажер и шмыгнул носом.
— Давай, давай, — поторопил Пират. — Разговорчики!
Стажер нерешительно протиснулся мимо нас и сел.
— Сидеть всем! — скомандовал Старый Пират. — Держаться крепче!
Мы включили страховку.
— Ну хорошо, — сказал Пират протяжно, — а теперь, этюдьен, вези нас домой. На корабль.
Стажер не двинулся, на лице его снова возникло выражение обиды.
— Да мы не смеемся! — сказал я как только мог убедительно. — Ты ведь не стрелял в того?
— Нет! — сердито сказал Петя. — Не стрелял!
— Но очень хотел, правда? Очень, очень?
— Ну, хотел, — проворчал он.
— Мы так и подумали. А сейчас тебе надо захотеть, сильно захотеть, очень, очень захотеть, чтобы катер поднялся в воздух, как будто двигатель работает нормально. Понимаешь? Представить себе это так же ясно, как ты представил, что стреляешь в того человечка. Так, чтобы ты сам в это поверил, понимаешь? И мы поднимемся и полетим — так же, как эти летали на своих палочках, как превращались они в зверей и птиц — в кого угодно, потому что очень хотели и сами в это верили. Понял? Ну, давай, летим.
— Без мотора? — пробормотал стажер.
— Да ведь и они без мотора.
Он нерешительно моргнул.
— Лучше пусть кто-нибудь из вас…
— Нет, — сказал Старый Пират. — Видишь ли, нам не суметь так. Мы не можем до конца, искренне в это поверить. Слишком много мы прожили и слишком хорошо понимаем, что к чему, что может быть и чего не может — слишком хорошо, в этом вся беда. Мы верим не в чудеса, а в абсолютные законы, мы набили себе немало синяков, стукаясь об эти законы, и страх нарушить их слишком глубоко сидит в каждом из нас. А ты еще можешь захотеть и поверить, а поверив — суметь, потому что… Да ладно, давай-ка действуй, и не заставляй корабль и всех, кто на нем, ждать слишком долго. До Земли далеко, а всем нам не терпится увидеть кое-кого из тех, кто остался дома.
Он прямо поэтом стал, наш старик, от волнения.
— Хорошо, — тихо сказал Петя. — Я попробую.
Он закрыл глаза, сосредоточиваясь. Мы молчали, чтобы не помешать ему, и даже думали негромко, чтобы мысли не пробивались за пределы нашего мозга. Мы надеялись на стажера, недаром он был такой лопоухий и мягкий, и романтический блеск часто появлялся в его глазах.
Мы не обманулись в нем. Он положил руки на рычаги и устремил взгляд в лобовое панорамное стекло, и задышал чаще, и пригнулся — и минуты через две мы поняли, что он уже летит, только мы с катером еще оставались неподвижными. Значит, что-то мешало ему, какие-то остатки взрослого скепсиса и здравого смысла.
Но помехи с каждой минутой становились все слабее.
И вот катер — мы все это почувствовали — слабо дрогнул, словно лодка, стоящая на мели, когда прилив нагоняет воду и первая волна уже чуть приподняла дно.
Затем катер дрогнул еще раз, сильнее — и плавно всплыл. Мы молча переглянулись. Катер набирал скорость. Еще несколько минут мы держались, кто за что придется, но потом поняли, что не упадем: стажер надежно держал катер в воздухе и вел к кораблю.
— Ты сказал «домой», — повернулся я к Пирату. — Однако, насколько я помню, экспедицию снаряжали не для того, чтобы она потеряла катер и снова нашла его; задача была — установить возможный уровень цивилизации в этой зоне. Но эта планета со всеми ее чудесами стоит вне цивилизации, она — парадокс, не более. Так что дом мы увидим не скоро: нам еще искать и искать.
Марк Туллий удивленно взглянул на меня, а Старый Пират ответил:
— Ты не понял, Стрелок: цивилизация, которая может отвести целую Планету под детскую площадку и устроить так, чтобы дети жили в своем мире, где каждая их фантазия, каждое желание исполняется как бы само собой; чтобы дети росли, полные уверенности в себе и в силе своей мысли и воображения, — это, друг мой, цивилизация, заслуживающая уважения и зависти. Техническая сторона вопроса для меня темна, но они сделали это хорошо.
— Батареи, — сказал Марк Туллий со свойственным ему красноречием. — Сели. Все.
— Да, батареи. Какое-то поле или не знаю что. Да разве это важно?.
— Правильная ли это подготовка, — усомнился я, — к предстоящей юности и зрелому возрасту?
На этот раз Марк Туллий изменил себе.
— Да почему подготовка? — с досадой спросил он. — Опять эта глупость. Ты ведь не считаешь, что твой возраст — это подготовка к старости? А Пират не думает, что его пора — это подготовка к смерти. Нет, это просто разные жизни, и каждую из них следует прожить наилучшим образом. Люди горько заблуждаются, когда пытаются в другой жизни выполнить что-то, упущенное в предыдущей: это все равно, что потерять книжку на Земле, а потом искать ее около Гаммы Лебедя. Личинка бабочки ест листья, но зря бабочка старалась бы доесть то, чего не успела, пока была гусеницей: листья — не ее корм. Наши мысли — остатки веры в вечную жизнь, вот что это такое. Heт, они молодцы — те, кто придумал это.
Мы помолчали, потрясенные красноречием Марка Туллия: ведь прозвище его (подразумевался Цицерон), как и у всех нас, шло от противного — мы не скрываем своих недостатков от друзей. Меня, например, прозвали Стрелком; но я не люблю стрелять и делаю это лишь в случаях самой крайней необходимости — когда надо выручать ребят из серьезной беды. И сейчас, глядя на уже виднеющийся впереди корабль, я задумался: а может быть, все же слишком много стреляли ребятишки на своей детской площадке? Может быть, конечно, Марк Туллий и прав, и у гусеницы — свой корм, а уж когда бабочка раскинет крылья и вспорхнет над лугом — этакий махаон или адмирал, — она и глядеть на листья не станет, потому что пришла не пожирать мир, но делать его прекраснее. Память предков живет в нас, а предки наши стреляли и по поводу, и без повода; память ищет выхода. Ну что же, пусть детишки отстреляют свое, пока они еще бессмертны; а когда повзрослеют, пусть уже не возвращаются к этому, их ждут дела прекрасные и мирные. Вот так я думал. Я дальний разведчик, и теряю покой, когда кто-то где-то начинает слишком уж увлекаться игрой в оружие. Профессиональная черта, ничего не поделаешь. Детям это, пожалуй, простительно. Но только им.
В световом куполе над городом произошло неуловимое движение, и повалил снег, хлопьями величиною с лунный диск. Удивительно было видеть это на исходе августовской ночи…
Когда купол начал расплавляться в солнечном свете, поднялся вьюжный вой неслыханной силы и скрежет гигантского чего-то и ржавого; через час с четвертью все стало — рык и вой, то ли тигров и гиен, то ли их металлических каких-то прототипов; хищники осадили город, но он, полусонный, еще не понимал, кто и почему требует сдаться…
Люди, и одетые, и голые, толкались на улицах, кидаясь то в одну сторону, то в другую. Звуки странно взрывались и перекатывались над толпами, заглушая все; люди казались безмолвными. Около крыш и последних этажей носились в воздухе студенистые сфероиды, на каждом из которых было по два горящих пятна, размером с донышко стакана. У этих тел были, вероятно, еще какие-то органы: иногда удавалось заметить движение не то щупальцев-хоботов, не то крючьев, отходивших от них… Толпы, схлынув, оставляли после себя раздавленных людей.
— Сих берут жизнь города. Сопротивления бессмысленны. Конец. — Эти слова слышал каждый житель города на своем родном языке, будто произносились они внутри каждого уха, и странно-страшное скопище звуков снаружи меркло. — Сих — непостижимое для вас, это — мы: название употребляется только в именительном падеже; лучше бы в звательном, но он у вас отменен.
Эти короткие фразы и разбудили Викентия утром 21 августа, — именно в этот день пятнадцать лет тому назад не стало его деда, но каждый год в этот день, в шесть часов утра, в час упокоения, Викентий исполнял последнюю его волю…
Звуки с улицы странно предвещали ощущение Разрушения. Попытки спрятать голову под подушкой ничего не дали, — Викентий встал, глянул в окно, отпрянул: отвратительное лицо паники — там, снаружи. Теперь казалось, что ею и мебель дышит; не было вещи, которая бы при случае, словно присасываясь к кончикам пальцев, не вдувала бы по ним холод, и он кружил в груди, отнимая дыхание.
Викентий зарылся в теплую еще постель, будто она могла вдруг вздохнуть, погладить по голове и что-нибудь, хоть что-то сказать, спокойно и негромко, человеческим голосом, голосом последнего близкого человека.
— Мы начинаем разбирать. Все. Все представления ваши, — услышал, как и каждый житель города, Викентий и почувствовал движение в комнате.
Потолок оторвался от стен, поплыл в синеву неба вместе с пылью и крошками штукатурки, и ветер закружился по комнате, и странные звуки рухнули в уши.
…Дед был и — не стал. Исходящие от Викентия любые дела, любые молитвы, страдания — ничто; невозможное сжимает бесконечностью, неотвратимо: как суживание потолка, исчезновение верхней квартиры и крыши, как странные звуки. Видно, придется не стать и самому Викентию, который не может вернуть деда, который — никто.
Викентий вздрогнул. Так ощутил это. И слезы на своих глазах. Те разъяренные слезы детской беспомощности, которые вызвал когда-то холод рук деда.
Дрожь била крупно, глаза шарили по полу, боясь потолка из неба. Викентий покачивался в двух шагах от пианино, однако ноги не отрывались от пола… Сфероиды метались над головою.
След слез исчезал во рту. Очередная капля остановилась у края губ, росла. Викентий поморщился, приподнял голову, как если бы пианино вдруг улыбнулось, облизнул угол рта; дрогнули губы, словно на улыбку не хватило сил, и поджались, когда Викентий сел на вертящийся стул. Очевидно, ни одна мысль уже не могла пробиться сквозь волевой прилив, в изначалье которого теплилась робкая радость от того, что не стерто еще воспоминание; и желание усилить, возродить его из омута времени, превратилось в необходимость, которая росла непреклонно. Овеществить… хотя бы это, хотя бы как звук, клавиши, чуть осевшие в малой и первой октавах… вот и голос, только что еще живой: «…сыграешь Чайковского…».
Издалека — пиано — доносится пение, — поют те, которых взаправду, может, и не было, но их видел композитор; слышали люди; меццо форте — и он слушал, как поют они свою надежду — мелодия громче, акцентируется отзвуком. колокол-баса, который не вполне еще раскачался; ветер относит пение в сторону и возвращает, окрепшее, более близкое, певчие проходят мимо, делая ударение на каких-то словах, уходят дальше, и мощнее гудит колокол-бас…
— Прекратить. Немедленно. Разбираем стены, — вопили сфероиды вполне человеческим голосом, проскальзывая между рук Викентия, однако не задевая.
Медленно сдвинулась и отошла от своего места наружная стена комнаты; повисев, поплыла куда-то вверх и в сторону. Сфероиды метались по комнате, заглядывали Викентию в глаза… певчие уходили, и мелодия слышалась отяжелевшей, вот вздохнула вдалеке — пиано пианиссимо — растворяется будто…
— Молчать. — Происходит заминка, сфероиды сбиваются возле дальней стены комнаты, влетает сфероид, похожий на яйцо, в котором запросто уместилось бы пианино с Викентием, два пятна на нем сужаются и расширяются, как тарелки; зависает в центре комнаты.
— В чем дело.
По данным экспресс-лаборатории и личного наблюдения: он нажимает на клавиши и педали, очевидно, в соответствии в директивами, которые записаны небуквенным письмом на листах специфической бумаги и находятся в поле его зрения; не исключено, что при этом в прилежащем пространстве возникают звуковые колебания; при попытках перевести эти колебания в речевые выражения перегорело три синхрофазопереводчика… Сфероид выстреливается к дальней стенке, где роятся остальные, однако на его месте тут же оказываются еще два.
— Сир. Он отдал себя во власть других представлений, где и находится в настоящее время.
— Сир. У нас нет средств против этих представлений. Черные пятнышки на бумаге не трехмерны и не могут быть его домом, который бы отражал его представления. — Оба сфероида отходят к стене.
Пение стихает на одной ноте, гудит густой колокол-бас, и отвечают ему встревоженные тенора, и хотят объяснить что-то, сказать и — замирают, едва отзываясь на уходящий бас, и ветер плавно струится…
Руки Викентия еще на клавишах — пердендози — вот и ушли люди, которых никогда больше не будет, — тишайшее пианиссимо — только знаки на нотной бумаге, знаки о них, их странное воплощение… как след высохших слез.
— Только черные пятнышки… — сказал голос в сфероиде яйцевидной формы. — Спасибо за донесения. Я слышал все… Возможно, во всем этом, во всем, что здесь происходит, и есть какая-то своя Музыка… Я приказываю — Мир. Я дарю его…
И тишина восстала над городом.
— Я дарю этому миру Мир, — повторил голос, который слышал каждый житель города.
Викентий, потрясенный услышанным, поднимается, отирая рукавом пот, подходит к месту, против которого было в стене окно. Туда, где пол обрывается на улицу, подплывают части снятых отовсюду стен и потолков, выстраиваются лестницей, и ничего более не понимающий Викентий ступает на нее; осторожно, будто по тонкому льду, спускается по диковинной лестнице, висящей в воздухе, прямо на площадь перед своим домом, в гущу толпы, которая разрешилась вдруг сдавленным вздохом и отхлынула от конца лестницы, затаилась…
Как только Викентий ступил на землю, лестница, дрогнув, разобщалась на куски стен и потолков; они медленно поднялись, исчезли за домами. Тысячи дичающих глаз следили за происходящим.
Тьма взглядов вперилась в Викентия. Он закрыл лицо ладонями, съежился, готовый упасть… Толпа дрогнула и сомкнулась на шаг теснее. Викентий отнял руки от лица, оглянулся, ища выхода… Кольцо из людских тел сжалось плотнее.
— Что… — хрипнул Викентий, — что смотрите так…
Толпа, очнувшись, стала сходиться; медленно, без остановок. Кто-то крикнул:
— Это ведь простой человек!
— Это — он! — крикнуло сразу несколько.
Кричали со всех сторон. И все явственнее, синхроннее:
— Бей его!
Толпа сомкнулась, и над местом, где стоял Викентий, шевелились людские головы, спины, руки… В тот же момент взорвались, но тут же стихли странные звуки, толпа судорожно дернулась от центра, опять освободив его.
То, что было несколько минут назад Викентием, поднимается с земли в окружении студенистых сфероидов, висит в воздухе; со всех сторон плывут стены, потолки, ровно, ложатся на то место, где стоит Викентий, сдавливаются, получается гладкая, почти блестящая площадка; в ней образовывается выемка, в нее опускается то, что было Викентием; все закрывается такою же прессованной плитой, которая, соединившись с основанием, образует прямоугольный монолит.
Звучит мелодия, которую играл Викентий. Колокольный звон заглушается странными звуками, и они удаляются…
— Род, который продолжится от этих людей, ничего не будет знать об этом дне. Род останется таким, каким и был — родом убитых и убийц, — звучит голос, который слышит каждый житель города. — …Свобода как дар — неприкосновенность воли этого рода, во веки веков.
…Над площадью — тишина, прерываемая шагами редких прохожих. Некоторые пристально вглядываются в дома, но не видят ничего странного; недоуменно смотрят на прямоугольный монолит посреди площади, протирают глаза и очки, прикладывают к лицам ладони…
Спустя несколько дней монолит целиком погрузился в землю, как говорят, от своей огромной тяжести.
Местные ученые успели определить удельный вес монолита. Один кубический сантиметр его, по их подсчетам, весил около семи тысяч тонн. Такого тяжелого вещества, говорят, на нашей планете никогда не было.
С тех пор больше никто и никогда не слышал странного слова «сих», которое употребляется только в именительном падеже.
Мне каждый день тошно! Рычаг выскальзывает из рук.
Пальцы трясутся. Все бесит: и этот смрад, и эти гнусные рожи. До чего ж я их всех ненавижу! Проклятая амброзия! Я не могу выносить ее запаха! Кто ее только выдумал — эту отраву?! Пришельцы говорят, что она извращает наследственность. Они объявили амброзию под запретом, даже учредили надзор. Но их я тоже ненавижу.
Как болит голова! Ох, как болит — сил моих нет!
Наверно, сейчас повалюсь на загаженный пол. Если упаду — потеряю один жетон. Все кругом вертится, прыгает, скалится… Что-то стукнуло. Это — моя голова о пол… Фу, кажется, теперь легче.
Ишь ты, крадется! Это наш «а-а» — антиамброзер.
Должность у него такая — следить, чтобы мы не пили.
Этот парень знает свое дело. С пьющего полагается штраф — один жетон. Но где же взять пьющего, если нету амброзии? Вот теперь я — человек! Голова — свеженькая! Дороговато, конечно, целый жетон антиамброзеру за баночку амброзии, но зато вовремя. Что бы мы делали без наших «а-а»?
В перерыве сидим в зале на лавках, жуем жвачку и слушаем учителей. Каждый день они рассказывают об одном и том же — о губительном действии амброзии на организм. Когда болит голова, я их просто не слышу.
Когда здоров, под их бормотанье сладко спится. За каждый урок им тоже платят жетонами. Не пропадать же людям от жажды.
И я мог бы рассказать о вредном действии амброзии на организм… Я способный. У меня самая тонкая работа: по вспышке лампочки поднимать рычаг вверх, а потом поворачивать его то влево, то вправо. Большинство наших тупиц только и делают, что дергают рычаг на себя, от себя.
Скамейки и стены в зале и в коридорах усеяны листами бумаги. На них — картинки и тоже все про амброзию, о вызываемых ею необратимых наследственных изменениях. Об этом говорил нам учитель.
Окружающие меня скоты понятия не имеют о чистоплотности. Они только хлопают глазищами, когда видят, как я собираю бумажные прокламации и устилаю ими пол под своим рычагом. Им невдомек, что в похмельных конвульсиях можно биться не на голом полу, а на подстилке из добрых советов.
Наконец кончается работа. Мы выползаем, вываливаемся, выкарабкиваемся всей гурьбой. Целый день ждали этой минуты. Впереди — веселое счастье, для которого рождаются сельфы. Сейчас мы охвачены единым порывом. Когда людей мучает жажда, их не остановить! Разве можно запретить счастье?
Какие приятные звуки, звенят жетоны, гремят банки амброзии. Их выкатывает нам подпольный спекулянт-автомат.
Пьем. Глоток за глотком вливается в нас счастье. Я вижу рядом милые рожи моих друзей. Жизнь без амброзии лишена смысла. Мы почти не едим, только самые крохи: никогда не хватает жетонов. Спим где придется.
Но разве это имеет значение? Зато мы — настоящие, гордые, бесшабашные, лихие сельфы. Когда-то давно, еще до пришельцев, кое-кто тоже пытался поднимать голос против амброзии. Трусливые хлюпики. Они устраивали козни, предавали народ, пытались отнять у него навсегда светлое диво. Твердили нудные фразы: «Деградация личности», «Национальное бедствие!». Только это никого не запугало. Родилась новая свободная раса яростных сельфов.
Но вот объявились пришельцы. Говорят, что это потомки сбежавших умников. Они вмешивались в наши внутренние дела, стали нас ограничивать и даже пробовали лишить нас жетонов. А амброзия как пилась, так и пьется. Пьют все. Те, кому думать не надо, пить начинают от скуки, те, кто привык задумываться, — от тоски. Потом пьют, чтобы жить, чтобы вырваться из одиночной камеры, в которую ненормальные трезвенники добровольно себя заточают. Пришельцы собирают нас на работу. Это называется «трудовое воспитание». Им нравится, когда мы все — в куче. Оно и верно. Пить в знакомой компании, среди своих, куда приятнее.
Нам надоел старый язык, на котором все время долдонят о трезвости. Настало время его забывать. Мы научились разговаривать по-другому. Сейчас, например, я отрываю напарнику ухо, и он верещит, потому что без слов понимает мое намерение. Мне жаль напарника — он добрый малый. Но именно поэтому мне хочется оторвать ему ухо. Это было слишком длинное ухо; я оторвал его и на всякий случай положил на щеку.
Бабы не спускают с меня глаз. Они видят, как я силен, яростен и красив. Но мне двадцать пять лет, и бабье меня уже не волнует. Разве что найдется такая, которую захочется укусить. Вот я и двигаюсь среди них, бью их по рожам. Они отступают и любуются мною. Я очень строен. В моей походке — величие и элегантность. Они любят меня. Я люблю всех. Все мы счастливы и прекрасны. Но я — прекраснее всех!
Теперь пойдем просвежимся. Я люблю свежий воздух, заходящее солнце и серебристую пыль: здесь я становлюсь неотразим. Я не иду — лечу! Должно быть, со стороны это выглядит бесподобно! Сельфы во все времена славились своим изяществом. Какие мы все-таки милые и добрые люди.
Как хорошо! Чем бы еще скрасить вечер? Может быть, свернуть кому-нибудь шею?
А вот место, где разгружаются пришельцы. Уже вечер, но у них на площадке светло, как днем. Не пойму, чего им надо. Твердят, что хотят нам помочь. Зачем нам их помощь, если амброзию делают автоматы, придуманные далекими предками?
На этом месте всегда полно ротозеев. Сидят и ждут чего-нибудь интересненького. Ждут и поют песни. Я тоже люблю попеть и, конечно, пою громче и лучше всех.
Но что я вижу?! Неужели бывают такие бабы?! Это пришелица! Прямая, хрупкая, тоненькая, как ветка с куста. Гладенькая, пушистая — прямо игрушечка!
Никогда такой бабы не видел! Гляжу на нее, млею и думаю: «Пойти что ли выпить еще или остаться смотреть?»
— Напрасно ты не захотела подождать меня в холле, — сказал Стае, помогая сестре выбраться из транспортера. — Я должен осмотреть прибывшие с кораблем грузы.
— Извини меня, — ответила Вера. — Не хотелось снова оставаться одной. Ты даже не представляешь себе, как я рада, что вижу тебя! Ты всегда был для нас героем. Мы завидовали тебе и гордились тобой. Не могу поверить, что я на той самой романтической Сельфии, которой мы, студенты, бредили ночами. И рядом — ты! Это просто чудо!
— Я тоже счастлив, что вижу тебя. — Стае улыбался, но улыбка не могла скрыть печали. — Когда я улетел, ты была совсем девочкой… Ладно, подожди немного, Верок. Сейчас кончу осмотр и мы поедем в поселок.
Стае двигался вдоль штабеля, сверяя номер контейнеров с описью. По его команде молчаливый гигант-робот укладывал грузы в транспортер. Стоя поодаль, девушка с нежностью и тревогой смотрела на брата. На лице его она заметила усталость и что-то еще — непонятное, скорбное и пугающее.
Она не могла долго молчать.
— Стае, — сказала Вера, — на корабле я слышала, что, под предлогом реставрации генотипа, вы собираетесь подвергнуть сельфов принудительному облучению. Это правда?
— Правда, — кивнул Стае, не отрываясь от описи. — Другого выхода нет.
— Но ведь это чудовищно! — вспыхнула девушка. — Сельфы такие же люди, как мы! Генотип — это суть любой формы жизни. Касаться его — преступление!
— Вера, — спросил Стае, — знаешь ли ты, что такое амброзия?
— Слышала, — усмехнулась девушка. — Сейчас обычно сгущают краски, когда вспоминают про вино. Не это главное! Для нас сельфы — это прежде всего прославленная галерея сельфианских «Аполлонов». Людям такого совершенного сложения, таким искусным ваятелям есть чем гордиться. Это великий народ! Ах, как хочется поскорее встретиться с сельфами!
— Ладно, — отозвался Стае, — мы еще поговорим. А сейчас я должен закончить сверку.
Девушка отошла от машины. Ей захотелось услышать ароматы и звуки Сельфии. Она приблизилась к границе освещенной площадки, и тогда ей показалось, что в кустах, там, где кончается бетонное поле, кто-то жалобно плачет. Веру охватило смятение. Она медленно подходила к тому месту, откуда слышались звуки. Рыдания смолкли на самой высокой ноте, точно разорвалось чье-то сердце. Девушка вздрогнула. Мелькнула неясная тень. Что-то мягко ударило в спину, навалилось всей тяжестью, сдавило шею. Воздух наполнился смрадом.
Вера вскрикнула. Чувствуя, что задыхается, она закинула руки за голову. Пальцы вошли в жесткую, как проволока, щетину. Девушка вцепилась в эти космы и, резко пригнувшись, рванула через себя.
Что-то живое с шумом плюхнулось на бетонные плиты.
Стае был уже рядом. В руке его вспыхнул фонарь. Темнота отступила за границу площадки… У ног людей отчаянно подпрыгивал на спине огромный, величиной с собаку, пузатый паук. Наконец ему удалось перевернуться и встать на кривые лапы. Исходя зловонием, лохматое существо трусливой рысцой припустило к кустам и скоро исчезло.
— Какой кошмар! — говорила, опомнившись, Вера. — Я так испугалась! Оно хотело меня укусить… Как называется это жуткое насекомое? Стае! Что с тобой? Почему ты молчишь?!
Когда закончилась процедура конфирмации, Том вместе с учителем Коллом пропустил новоиспеченных биокиберов через тестовые камеры, а затем проводил стратобот, на котором весь выводок направлялся в учебный центр.
Вернувшись в отделение, Том присел к пульту, вынул журнал регистрации и не спеша стал приводить в порядок записи. Он не сразу поймал себя на том, что прислушивается к голосам, доносившимся из соседнего отделения. «Доктор Мэй представляет гостю инкубатор», — догадался Том. Он знал, что старому ученому не так уж часто выпадала радость принимать гостей: планета Кера всего несколько раз в году встречала и провожала корабли. А как раз накануне произвел посадку космолет с лирическим названием «Фиалка».
— Дорогой Рам, — обращался доктор к капитану «Фиалки». — Очень прошу вас, не путайте биокиберов с механическими роботами. Наши питомцы способны не только мыслить, но даже чувствовать. Здесь мы следуем путем, проторенным природой. Мозг бика формируется по генетической программе человеческого мозга…
— А что, если ваши киберы взбунтуются? — поинтересовался капитан.
— Взбунтуются? — удивился Мэй. — Чего ради? Скорее взбунтуюсь я!
— Но извините, тогда непонятно, зачем бику интеллект человека?
— Как зачем? Для освоения обитаемой зоны уже теперь не хватает людских ресурсов, а наши бики физически гораздо выносливее человека.
— Но если, доктор, у них возникнет желание господствовать? Утвердить свое право более выносливого?
— Позвольте, это уж слишком! — запротестовал ученый. — Господствовать может лишь разум, наделенный Высшей Логикой. Человечество пришло к ней через множество жертв.
— То, что вы, доктор, называете Высшей Логикой, прививается людям с детства. А ваши бики выходят из инкубаторов готовенькие. Кто может поручиться за их лояльность?
— Лояльность — это, пожалуй, не то слово, — задумчиво произнес Мэй. — Наша главная цель — сделать биокиберов достойными современниками, а кое в чем и преемниками человека. Этим как раз и занимается отделение конфирмации — святая святых инкубатора…
— Том, дружище! Поздравляю! — с порога приветствовал Мэй. — Лер мне уже доложил: конфирмация — высший класс!
Широкое лицо Мэя излучало доброту. Следом за доктором вошел невысокий человек, лицо которого почти скрывалось в облаке табачного дыма; более менее отчетливо проступали только курительная трубка и черные, вразлет, усы.
— Видите, Рам, желтый конус над пультом? Это и есть конфирматор, — объяснил Мэй. — За несколько секунд его луч делает все, что надо.
— Как это понимать?
— Видите ли, наш мозг имеет особую область, так называемый бугор эгоцентризма…
— Понимаю, понимаю, луч конфирматора, словно раковую опухоль, разрушает этот самый бугор!
— Ничего подобного, — всего лишь понижает возбудимость его нейронов до уровня, достаточного человеку нашего времени. Как следствие, резко улучшается коммуникабельность личности: способность понимать окружающих, ощущать свою общность с ними.
— Вот теперь, — сказал Рам, не выпуская изо рта трубки, — теперь понятно, как вы приручаете биков.
— Приручаем?! — возмутился Мэй. — Да знаете ли вы, что при малейшей неточности конфирмация может стоить бику жизни?
— О, я верю, доктор! — успокоил его капитан. — Вы знаете, как все это устроить без лишних хлопот.
— Ошибаетесь, Рам, я уже давно не брался за ручку конфирматора. Процедура требует напряжения всех сил и большой выдержки. Этим занимается Том. Вот он, перед вами, знакомьтесь. Не одно поколение прошло через его руки. Недаром бики называют его «наш дядя Том».
Том молча пожал большую красивую руку гостя. Он впервые видел такие сильные и красивые руки с мягкими, добрыми ладонями.
Капитан поспешно прервал рукопожатие.
— Это как раз тот случай, — продолжал Мэй, не заметив брезгливого жеста Рама, — о котором я вам уже рассказывал. Том — один из наших первенцев, не имевших речевого аппарата. К сожалению, из-за несовершенства энергопитания все они, кроме Тома, погибли. Но с ним этого не случится. Он окружен вниманием. Мы всегда регулярно меняем его энергокапсулы.
— Дядя Том — наша гордость, настоящий маг конфирмации! — говорил Мэй. — Его глаза видят луч конфирматора. Настолько совершенно его зрение! Он любит музыку, умеет читать и писать, изъясняется с помощью жестов…
Бик не первый раз слышал этот панегирик и не первый раз видел растерянность на лицах людей, неожиданно узнающих, что он — не человек. Том имел правильную форму тела, строгие, почти красивые черты лица человека среднего возраста. Однако Том знал, что, несмотря на полное сходство, предубежденный наблюдатель всегда может отличить его от настоящих людей по каким-то труднообъяснимым признакам, обобщенным в загадочной формуле «что-то не то».
Том научился улавливать настроение людей. Сейчас он посочувствовал гостю, которому стало вдруг скучно.
Бик по опыту знал, что ученый не отпустит своей жертвы, пока не проведет по всем отделениям инкубатора.
Час спустя, когда Том покончил с записями и уже укладывал в шкафчик журнал регистрации, за стеной послушались звуки ударов и крики. «Что это? — удивился бик. — Вся аппаратура выключена, а сотрудники инкубатора — люди тихие, не шумят никогда».
Том поднял голову и оцепенел: в отделении, словно из облака табачного дыма, возникла фигура со скрещенными на груди руками. Без доктора Мэя Рам, капитан «Фиалки», чувствовал себя гораздо свободнее. Он окинул помещение деловым взглядом, уделив Тому ровно столько же внимания, сколько и шкафу энергоблока.
За стеною снова послышались удары и крики, затем — топот множества ног. Распахнулась дверь, и в отделение ворвалась толпа незнакомых Тому людей. С громкими криками они окружили его, стали толкать, сбили с ног, скрутили проволокой, c гиканьем протащили по полу и бросили в темный чулан, где хранился лабораторный инвентарь. Все произошло так быстро, что Том не успел опомниться. Он был сильнее людей, но чувствовал, что с ними творится что-то неладное, и, боясь причинить им вред, избегал резких движений. Бик не испытывал физической боли. Его мучило другое: он не мог понять, что происходит. Дефицит информации всегда причинял киберу необъяснимые страдания, и он досадовал на свою неспособность без посторонней помощи избавиться от мучительного, парализующего недоумения.
Легким усилием бик разорвал на себе проволоку и принял удобное положение. От этого легче не стало.
Тогда он попытался расслабиться.
— Здесь труп! — крикнул кто-то над самым его ухом.
— Не мели вздор! — донесся голос капитана «Фиалки». — Это только чучело. Давай его сюда!
Том открыл глаза и увидел над собой растерянное лицо молодого парня.
— Эй, Бэр! — позвал капитан. — Ты долго будешь возиться? Освободи ему ноги. Он умеет ходить!
Том догадался, о ком идет речь. Осторожно, чтобы не задеть растерявшегося в темноте парня, он поднялся на ноги и не торопясь стал выбираться из чулана. За дверью бик остановился, пораженный обилием света, не узнавая инкубатор. Исчезло все оборудование. В наружной стене зиял огромный пролом. По опустевшему зданию бродили незнакомые люди с длинными блестящими предметами на поясных ремнях. Рам стоял в стороне, извергая команды и брань. Его большие красивые руки были заложены за спину. Вслед за биком из чулана выскочил молодой парень.
Он уже оправился от замешательства и теперь горел желанием как-то себя проявить.
— Что встало?! А ну пошло, пошло, чучело! — крикнул он, ткнув кибера в бок концом длинного предмета, который держал в руках.
— Бэр, мальчик мой, что ты делаешь? — неожиданно ласково спросил Рам. — Ты посмотри, какие у него тонкие брови и лазоревые глаза! Разве такого породистого красавца можно обижать?
Парень стоял зеленый от страха, пока не сообразил, что это розыгрыш.
— Вы правы, шеф! — крикнул Бэр, стараясь перекрыть общий хохот. — Такой красавец мне еще не попадался!
Том был потрясен. Ему казалось, что он утратил чувство реальности: такое могло привидеться только в бреду.
— А ты, чучело, почему не смеешься вместе с нами? — заорал Бэр.
Крик вывел Тома из оцепенения.
— Я не чучело, — сказал он жестами. — Скажите, пожалуйста, кто вы? Что здесь происходит?
Кибер изъяснялся с помощью рук и не ожидал, что эти движения можно истолковать как-то иначе.
— Ребята, — закричал Бэр, — вы видели? Он на меня замахнулся!
Все повторилось сначала. Люди бросились на Тома, сбили с ног. Через минуту, опять связанный, он лежал на полу и глядел, как из пролома в стене тянулась к нему длинная, пахнущая маслом рука погрузочной машины.
Крепкие захваты сдавили грудь и спину. Мир закружился. На миг блеснуло в глаза жаркое солнце Керы.
Потом свет погас: от перегрузки эмоциональных центров сработало защитное реле, выключающее сознание.
Очнулся Том от воя сирены.
— Торопятся унести ноги, — сказал кто-то рядом.
Том разорвал на себе проволоку, приподнялся на локтях и увидел, что вместе с ним на полу тускло освещенной камеры лежат связанные люди: доктор Мэй, Колл и Вадим — весь персонал инкубатора. Потом раздался грохот. Чудовищная тяжесть припечатала всех к холодному полу…
На этот раз сознание возвратилось не скоро. Тишина рождала тревогу. Том долго прислушивался к себе и вдруг понял: слабость и противное ощущение страха возникли оттого, что заряд энергокапсулы на исходе. Значит, если не заменят капсулу в ближайшие сутки, его ждет гибель от энергетического истощения. Ничего подобного бик еще не испытывал. Волна ужаса захлестнула его. Том всегда верил в свою исключительную выносливость. Ему и в голову не приходило, что он когда-нибудь перестанет существовать. Но о замене энергокапсулы теперь нечего было мечтать, и он почувствовал такое отчаянное желание жить, что готов был биться головой о стену камеры. Рядом послышался стон. Том открыл глаза и ужаснулся. Только теперь он понял, как беспомощны могут быть люди, и тревога за свою жизнь отступила на второй план. Никто из друзей не приходил в сознание. Бик разорвал на них проволочные путы и снова опустился на пол: вид крови, запекшейся на одеждах, вызывал головокружение. «В кого теперь верить, — думал он, — если люди могут так поступать с людьми?» До сих пор Том судил о жизни за пределами Керы только по фильмограммам и старым книгам из библиотеки доктора Мэя. Он до тонкости знал физиологию мозга человека. От самых истоков известен был ему путь, по которому жизнь пришла ко всеобщему братству существ. Доктор Мэй торжественно называл этот уровень царством Высшей Логики или эрой Глобальной Ответственности каждого за свою обитаемую зону. На первый взгляд команда Рама тоже состояла из разумных существ, но действия их почему-то шли вразрез с Высшей Логикой. В их поведении было что-то звериное, напоминающее времена, о которых бик знал только понаслышке.
Он не понимал, что с ними творится, но был убежден, что эти люди глубоко несчастны и страдал от того, что не знал, как им помочь. Он был растерян, словно ребенок, впервые столкнувшийся с превратностями жизни, и так разволновался, что не мог унять дрожь. Том понимал, что гнетущее недоумение и ощущение собственного бессилия приведут к бесполезной трате энергии и, чтобы успокоиться, на время отключил сознание.
Когда Том снова очнулся, он услышал знакомые голоса и догадался, что друзья его уже пришли в себя.
— Кажется, я знаю, где мы находимся, — сказал Колл, первый помощник Мэя, — это трюм «Эдельвейса», того самого «летучего голландца» космоса, о котором ходит так много слухов. Я уже в лифте заметил табличку с названием корабля. Они даже не потрудились ее сменить.
— Лифт — еще не корабль, — заметил Мэй.
— Но посмотрите, доктор, — Колл, прихрамывая, заковылял по камере, — вот здесь, на пластине древнего запора, тоже выбито «Эдельвейс».
— Рам назвал свой корабль «Фиалка», — произнес доктор. — Выходит, он меня обманул.
— Обманул вас?! — возмутился Колл. — Да ему удалось обвести вокруг пальца всех! И космослужбу, и администрацию Керы, и дежурных космопорта! Все словно ослепли! Просто поразительно…
— А меня с самого начала поразил вид космолета, — признался Вадим, самый молодой сотрудник инкубатора. — Я никогда не видел ничего подобного. Он показался мне каким-то ненастоящим, похожим на бутафорское сооружение.
— Это естественно, — сказал Колл. — «Эдельвейс» был построен в те времена, когда звездолеты не могли совершать надпространственные переходы. Официально считается, что этот корабль взорвался в открытом пространстве. Но поговаривают, что его захватили авантюристы — космические пираты.
— Мало ли о чем поговаривают, — вздохнул Мэй. — Ведь это было так давно! С тех пор около четырехсот земных лет прошло!
— А я слышал, — сказал Вадим, — «Эдельвейс» встретили в космосе лет пять назад.
— Вы заметили, у них на поясах лучеметы? — спросил Колл. — Я видел точно такие же на Земле, в музее древностей.
— И в самом деле, друзья, — усмехнулся доктор, — похоже, что мы попали в музей с ожившими экспонатами. Наверно, эти люди перескочили через века — уходя от погони, случайно развили скорость, близкую к световой.
— Я думаю, они сделали это сознательно, — сказал Вадим. — Просто со своим временем их уже ничто не связывало. Из пиратов космоса они превратились в хронопиратов.
— Возможно, — согласился Мэй. — Не понимаю только, зачем им понадобился наш инкубатор и мы сами?
— Думаю, не для хороших дел, — сказал Колл. — Они погрузили на борт все оборудование, но догадались, что без нас не сумеют пустить его в ход.
— Я полагаю, — сказал Вадим, — надо обдумать, как завладеть кораблем и вынудить Рама вернуться на Керу. У меня есть план. Когда пираты войдут, мы сделаем вид, что все еще связаны, а потом неожиданно все трое атакуем их, чтобы захватить лучеметы и Рама в качестве заложника, — и тогда можно будет диктовать свои условия.
— Вот что, друзья, — сказал Мэй, — сначала, я думаю, надо узнать, для чего им понадобился инкубатор.
— Браво, доктор! — раздался вдруг голос Рама. — Наконец-то я слышу разумную речь.
Створки двери раздвинулись. Рам стоял на пороге камеры, вооруженный своей неизменной трубкой. За спиной его с лучеметами наизготовку торчали рослые громилы.
— Браво, доктор, — повторил Рам. — Мне как раз пришло в голову объяснить вам, кто мы и откуда взялись, но вижу, вы сами все знаете. Приятно иметь дело с умными людьми. Стоит ли от вас скрывать, что инкубатор нам нужен для производства биков. Мы должны иметь много биков. Чем больше, тем лучше!
— Зачем? — удивился Мэй. — Вы отправляетесь в экспедицию?
— Вот именно, в экспедицию, — подхватил Рам. — Вся наша жизнь — экспедиция… без возвращения. С помощью биков мы в любом времени устроимся, как дома, будем жить в свое удовольствие!
— Но при чем же здесь бики? — удивился Мэй. — В наше время и без них каждый живет в свое удовольствие!
— Разве речь идет о ваших чахленьких оптимизированных потребностях, которые ничего не стоит удовлетворить? — усмехнулся Рам. — Бики станут выполнять малейшие наши прихоти и устранять всех, кому вздумается нам перечить. Если вы захотите, то будете иметь все это наравне с нами.
— Ясно, — сказал Мэй, — вам нужны послушные рабы.
— Чепуха! Рабы были людьми, а ваши бики — просто куклы.
— Это — организмы, Рам. Видите Тома? Он все понимает. Все! Только не может ответить.
— На Земле у меня была сука дренвальдской породы, — сказал Рам. — Между прочим, тоже все понимала, только не могла говорить. О чем мы спорим, доктор? Бики для меня — только начало, они должны проложить путь к власти над живыми людьми. Я чувствую, вам трудно это понять. Боже мой, как деградировало человечество! Я начинаю думать, что судьба возложила на меня великую миссию остановить вырождение земной расы, влить в нее здоровую кровь предков. Это не достижимо без власти. Лучшие люди нашей старой планеты боролись и умирали за власть. Власть — это сама жизнь, ее вершина, для достижения которой годятся любые средства. Власть — ничем не ограниченная свобода проявления воли. Разве же не к этому должно стремиться все живое и разумное?
— Однако вы философ, Рам, — усмехнулся доктор. — Но биков вы не получите.
— Не стоит капризничать, доктор. Бики для меня только инструмент. Вы же пользуетесь своим оборудованием, властвуете над ним, и ваша совесть чиста. Я собираюсь пойти дальше. Что же в том дурного?
— Бик — живой разум, который сам решает, что ему делать, и может отличить хорошее от плохого.
— Ну, это мы еще увидим. А пока я желаю, чтобы ваш инкубатор работал здесь, на борту моего корабля, в центральном салоне.
— Никогда! — крикнул Мэй. — Ваши цели гнусны, и вы от нас ничего не добьетесь!
— Ну что ж, я ожидал, что вы сразу не согласитесь, — ответил Рам. — У вас будет время подумать. Кстати, мы захватили документацию: в крайнем случае, обойдемся без вас. Разумеется, это займет больше времени, но я утешусь тем, что вышвырну вас за борт.
Все это время Том неподвижно лежал на полу и безучастно смотрел на людей. Поступавшая информация чудовищно противоречила всему, что он знал о жизни, вызывала потерю чувства присутствия — состояние, которое сам он считал шоковым.
— Что касается биков, — продолжал Рам, — я надеюсь, они будут покладистее. Начнем вот с этого. Эй ты, как тебя, дядя Том! Хватит бездельничать! Пойдешь с нами!
Рядом с главарем возникла фигура уже знакомого Тому парня.
— Шеф, это чучело на меня замахивалось, — сказал Бэр. — Разреши мне потолковать с ним. — У парня явно чесались руки.
— Не троньте Тома! — закричал доктор. — У него кончается энергозаряд. Тому нужно беречь силы. Без свежей капсулы он недолго протянет…
— Разорвать проволоку у него хватило энергии, — ухмыльнулся Рам. — Не беспокойтесь, надолго он нам и не понадобится.
— Оставьте Тома в покое! Он никуда не пойдет! — Мэй, пошатываясь, сделал несколько шагов и остановился между Рамом и биком. Вадим и Колл тоже стали рядом.
— Не пойдет, говорите? — это мы сейчас проверим. — Рам достал из кармана маленький электроаккумулятор с двумя гибкими усиками электродов. — Мы не станем бить вашего дядю Тома, это ни к чему. Ведь биокиберы выносливее людей. Но я помню, как вы сожалели о том, что они слишком чувствительны к электричеству. Вы сами, доктор, подсказали мне средство для воспитания ваших чучел. Сейчас мы его испытаем!
— Вы изверг! — закричал Мэй. — Не смейте приближаться к Тому!
— Связать их! — приказал Рам.
Том вскочил на ноги. Он не мог позволить, чтобы из-за него люди продолжали мучить друг друга. Расставив руки, он пытался защитить друзей от ударов ворвавшихся в камеру громил.
— Стойте, мальчики! — скомандовал Рам. «Мальчики» остановились. — Вы правы, доктор, Том знает, что надо делать. Я на него не сержусь. Но в качестве урока на будущее, он должен получить свою порцию… — С этими словами пират быстро приложил к руке Тома наружные электроды аккумулятора. Такой боли кибер еще не испытывал. Ноги его подкосились. Он упал на колени и уже не слышал шума борьбы и криков. Это было невыносимо. В страшных муках Том извивался на полу, пока не сработало биореле, выключающее сознание.
Том приходил в себя долго. Тело еще хранило память о пережитом страдании; мелкая дрожь пробегала волнами от затылка до самых ступней. Сколько энергии отняла эта боль! Открыв глаза, Том приподнялся на локтях и зажмурился: перед самым лицом торчали два огромных ботфорта Рама. Один из них приподнялся, и биокибер почувствовал сильный удар в бок.
— Встать! — закричал пират. — Умирающий лебедь! Нас не проведешь! Теперь я — твой господин. Будешь делать все, что прикажу, не то получишь новую порцию заряда.
Тому стало не по себе: он не понимал значения слова «господин», но упоминание об электрическом заряде заставило его содрогнуться. Пожалуй, он еще мог бы найти в себе силы выбить из рук человека маленький аккумулятор. Но уничтожение орудия пытки ничего бы не изменило. Эти люди не понимали языка его жестов. Они ничего не желали понимать. Им было недоступно сочувствие — способность представить себя на месте другого.
Их собрал вместе страх, но от этого каждый из них не стал менее одиноким и менее жалким.
Бик огляделся. Он находился в большом зале, добрая половина которого была забита оборудованием разграбленного инкубатора.
— Ну, что, узнаешь? — рассмеялся пират.
Том опустил голову: картина разоренного родного гнезда не много прибавляла к тому, что он уже испытал.
— Что мне с тобой делать? — покачал головой Рам. — Меня уверяли, что ты долго не протянешь. Бедное создание… Но кое-что ты все-таки сделаешь. Я хочу, чтобы инкубатор выглядел так, будто его не трогали с места. Ты это можешь: не зря они так долго с тобой носились… Бэр, иди сюда! — позвал Рам. Парень подошел вразвалочку и, подбоченясь, уставился на Тома. — Ты присмотришь за этим чучелом, чтобы не вздумало выкинуть какой-нибудь номер. По его указаниям запрограммируешь роботов, — наставлял капитан. — Когда все будет сделано, мы приведем сюда Мэя и его дружков: надо дать почувствовать этим кретинам, что мы сумеем обойтись и без них. Возьми карандаш и бумагу: если что-то понадобится, пусть напишет. Оставлю тебе аккумулятор: в случае чего, покажи ему, что ты — господин, а не выродок из паршивого инкубатора.
С трудом переставляя ноги, Том проник в ущелье между аппаратными шкафами. Где-то рядом двигались роботы, снимая бандажи, крепившие оборудование к палубе. Бик ощущал тупое безразличие ко всему происходящему. Обидные клички, которые давали пираты, не трогали его. Он уже мог понять трагедию этих людей из прошлого, и сострадание к ним отзывалось в груди острой болью. Но пережитые испытания отняли слишком много энергии. Том сам был в тупике и не видел выхода. Ни одна светлая мысль не могла пробиться сквозь броню изнеможения.
Том остановился перед блоком, энергопитания. От шкафа веяло ледяной тоской. Бик машинально протянул руку и нажал кнопку включения аппарата на холостой ход. Некоторое время он безучастно наблюдал, как, по мере прогрева узлов, стрелки приборов двигались к контрольным рискам. На какой-то миг он даже забыл, где находится — так все было привычно. Стряхнув с себя наваждение, Том почувствовал ужас: только теперь ему пришло в голову, что инкубатор и в самом деле можно восстановить. Он выключил блок. Сломать! Вывести из строя все, что уцелело от инкубатора! «Варварская и наивная мысль», — подумал кибер. Сам не зная зачем, он выдвинул из блока маленький ящик, где хранился запас энергокапсул и острожно извлек одну из них. Операцию смены капсулы доктор Мэй проводил всегда лично, и теперь бик не знал, что делать с этой маленькой блестящей палочкой. Том вспомнил о своих друзьях, сидящих на полу в холодной камере, и ему стало стыдно от того, что он думал сейчас только о себе.
От соседнего шкафа отделилась тень.
— Эй ты, что ты тут делаешь? — набросился на Тома пират. Он давно наблюдал за биком: блестящая капсула вызвала у него смутные подозрения. — Ты эти штучки брось! — угрожающе захрипел Бэр, направляя в лицо Том. а электроды аккумулятора.
Две пружинки едва не коснулись щеки бика. Том отшатнулся, зацепился ногой за кабель и упал навзничь, ударившись затылком о выступ шкафа. Капсула покатилась по палубе и с легким звоном рассыпалась под сапогом Бэра.
Падение не причинило вреда Тому, но он остался лежать на палубе, сквозь неплотно прикрытые веки наблюдая за Бэром. Пират был растерян. Сначала он неуверенно топтался около Тома, а затем, убедившись, что никто не видит, нагнулся и, преодолев отвращение, приподнял голову бика. Том ощутил мягкое прикосновение человеческих рук. «Что ж, парень, для начала неплохо», — подумал кибер и сел, потирая ушибленный затылок.
— Ну и здорово же ты треснулся! — Бэр облегченно вздохнул.
Том крутил головой, словно пытаясь убедиться, что все шарниры на месте. Пират не подозревал, что этот жест выражал у биокибера смех. Но смеялся Том не над Бэром и даже не над собой. Его смешила нелепая, дразнящая мысль.
— Ладно, повалялся и хватит, — примирительно сказал Бэр. — Вот карандаш и бумага. Пиши, что надо делать.
«Неужели Бэр всерьез верит, что из этого хаоса я могу собрать инкубатор?» — улыбаясь, подумал Том. Поднявшись на ноги, он двинулся вдоль ряда шкафов, не переставая крутить головой, и смех прибавлял ему силы.
«Нет, если люди не ведают, что хотят, то я сам вправе решить, что им надо».
Он разорвал один из листов бумаги на мелкие кусочки, на каждом поставил номер, прикрепил бумажные клочки к шкафам и камерам. На другом листе Том изобразил план зала, где место каждого аппарата было показано в виде квадратика с номером. Довольный Бэр по-своему, по-пиратски, выразил благодарность:
— Смотри, чучело, если обманешь — прибью!
Том никого не собирался обманывать. В его плане все было верно.
Через несколько минут роботы, получив новую программу, приступили к перестановке оборудования.
Том включил в себе музыку. Он не выбирал вещь, которую проигрывала музыкальная память: это происходило само собой под влиянием настроения и обстоятельств. Когда через час кибер приступил к подключению первой кабельной муфты, он уже целиком находился во власти звуков. Оптимизируя двигательные и жизненные процессы, музыка помогала беречь энергию. Память его не просто повторяла услышанное: сам не подозревая того, Том был великим интерпретатором. А порой, когда в рамках запомнившейся программы ему становилось тесно, он, не смущаясь, раздвигал их и смело пускался в импровизацию, уверенный, что эти кощунственные вольности навсегда останутся его тайной.
Том привык относиться к людям, как к равным. Единственное, чему он завидовал — это их детству. «Что там люди, — печально улыбался он, — даже мотылек, порхая среди цветов, наверно, видит в себе чудо сбывшихся грез своей неуклюжей и наивной личинки». Том улыбался и тогда, когда думал о докторе Мэе. Всеобщее признание в области биокибернетики не помешало доктору стать доморощенным философом. Он любил говорить о Высшей Логике. Сочетание этих двух слов было его личным изобретением. По мнению Тома, Мэй слишком часто рассуждал об ответственности, имея в виду не какую-нибудь, а Глобальную Ответственность. «Любопытно, — спрашивал себя бик, — приходило ли кому-нибудь в голову, что настанет час, и одному из созданных человеком бесполых и бесплодных организмов придется взять на себя Глобальную Ответственность за судьбу людей?» Эти высокие рассуждения одновременно и поддерживали силы Тома, и смешили его. Смешили потому, что он никогда не ожидал обнаружить в себе стольку тщеславия. В этих мучительных обстоятельствах бик невольно искал опору в самом себе. Он наслаждался красотою распускавшихся в нем мелодий, вздрагивая, когда в стройный поток звукомыслей вторгались диссонирующие ощущения. Том догадывался, что вся его прошлая жизнь была лишь прологом к тому, что теперь предстояло. Он прислушивался к звучавшей в нем музыке, подсмеивался над собой и над Бэром, который, «задравши хвост», носился за роботами. Том шаг за шагом приближался к цели, от которой уже не. мог отказаться, хотя и знал, что последний шаг на этом пути может обернуться чудовищным преступлением.
— Ты молодчина, Бэр, — похвалил капитан, — помню, как стояли шкафы. Теперь, кажется, все на месте. Эта кукла не посмела обмануть. Мы поставим Мэя перед совершившимся фактом. Он поймет, что я шутить не люблю… Эй, мальчики, — крикнул Рам, обращаясь к пиратам, толпившимся у входа, — а ну волоките из трюма «Святую Троицу»!
Окрыленному похвалой Бэру тоже захотелось на кого-нибудь рявкнуть:
— А ты что расселся! — заорал он на Тома.
— Пусть сидит, — примирительно сказал Рам. — Так даже лучше: это его рабочее место. Мэй должен знать, что у нас все готово. Еще хорошо бы, чтобы вся эта кухня издавала какой-нибудь шум…
Том протянул руку к пульту, и салон корабля наполнился ровным гулом.
Бики не пользуются атмосферным воздухом. У них нет легких, как у человека. Но Том испытывал ощущение, похожее на удушье. Тело налилось тяжестью, и что-то внутри с нарастающей силой сжимало грудь. Том уже знал, что капсула энергопитания совсем отключилась.
Жизнь организма поддерживалась только энергией внутренних резервов. Ее могло хватить еще на час состояния тлеющего полузабытья. Он прикрыл глаза, потому что больше всего боялся, что первым откажет зрение. Весь превратившись в слух, Том старался определить, что происходит в салоне.
Сквозь гул инкубатора послышались крики и топот ног. Бик догадался, что Мэй, Колл и Вадим уже в зале.
Он открыл глаза и увидел их среди беснующейся толпы вооруженных пиратов. «Зачем им столько оружия? — подумал Том. — Кого они боятся? Неужели три слабых человека со связанными за спиной руками внушают им такой ужас?» Том машинально пересчитал пиратов, занес цифру в журнал и даже расписался. То была его последняя дань графомании: процесс письма всегда доставлял Тому наслаждение. Привычные движения сочетались со спокойным, в течение долгих лет отработанным ритмом, требующим своей, особой музыки.
Рам ходил взад и вперед и чадил трубкой. Он должен был показать пленникам, что в эту минуту решается их судьба.
— Рад снова вас видеть, доктор! — наконец объявил пират, изображая улыбку (в глубине души он считал себя великим артистом). — Как видите, мы не теряли времени даром. Ваш выкормыш оказался выше всяких похвал: чувствуется солидная школа. Но я не знаю, дорогой Мэй, как нам теперь быть? Вы уверяли, что биокибер — живой разум, который сам может определить, что ему надо делать, и отличить хорошее от плохого. Как видите, в моих руках он стал послушным исполнителем воли человека.
— Ради бога, — взмолился Мэй, — только не называйте себя человеком.
Рам все еще улыбался, если можно назвать улыбкой то, что остается после оплеухи. Он даже не моргнул глазом, когда за спиной его что-то звонко ударилось о палубу. Пират не нашел ничего лучшего, как пустить струю дыма в лицо противника.
— Ну разумеется, — начал он, растягивая слова, — для вас я — чудовище…
— Вы — мразь! — уточнил Мэй. — И нам не о чем разговаривать!
Рам не слышал, как ударялись о палубу металлические предметы. Потеряв власть над собой, он, как затычку, выдернул изо рта трубку и, почти не размахиваясь, нанес доктору сильный удар в челюсть. Мэй привалился к стене. Из разбитой губы сочилась кровь.
— Ну как, доктор, нам все еще не о чем разговаривать? — ухмыльнулся Рам, потирая ушибленный кулак. — Хотите что-нибудь сказать?
— Можно мне, — спросил Вадим, придвигаясь к пирату.
— Валяйте, — разрешил пират, — только короче. Вы и так отняли у нас много времени.
— Я буду краток, — пообещал Вадим.
С этими словами он резко пригнулся и что есть силы ударил пирата головой в живот. Рам издал хрюкающий звук и, взмахнув руками, опрокинулся на спину. Он упал на какой-то твердый предмет и, тяжело дыша, с глазами, вылезающими из орбит, стал шарить вокруг. Пальцы его коснулись холодной поверхности лучемета. У него не было времени думать, почему оружие оказалось на палубе. Рам потянул лучемет к себе, но не смог сдвинуть с места. Он оглянулся и вздрогнул: тяжелая ступня придавила оружие к полу.
— Это ты, Бэр? — прохрипел капитан.
— Я, шеф, — ответил парень и сильным ударом носка послал лучемет в дальний угол, где уже многоногим чудовищем ершилась куча брошенного командой оружия.
— Назад! — крикнул Рам, с изумлением глядя, как его «мальчики» развязывают пленников. — Назад… — повторил он срывающимся голосом. Но никто даже не обернулся.
Рам посмотрел вверх и вскочил на ноги; оттуда, из торчащего над пультом желтого конуса, прямо в лоб ему смотрел холодный фиолетовый глаз.
— Нет, нет! — закричал пират и бросился к лучеметам. Но на его пути оказалась чья-то нога, и Рам, споткнувшись, упал на колени. Поднимался он медленно и даже не уловил момента, когда произошла перемена, — только почувствовал вдруг, какой чудовищной пропастью легли за плечами четыре не прожитых им столетия.
Появилось тяжелое ощущение, которое испытывает живое существо, только что переставшее быть личинкой, но еще не осознавшее себя в новом качестве.
Для Тома свет погас. Только страшная мысль продолжала жить: «Что я наделал? Ведь это же люди! Еще никто не брался делать это с людьми. Я убил их!» Том почувствовал, что заваливается на бок и вот-вот упадет с высокого кресла.
— Вадим, энергокапсулу, быстро, — крикнул Мэй. — Держись, Том, дружище!
Усилием воли бик включил угасшее зрение. Он увидел, как уходит в сторону потолок и надвигается палуба. Из тумана выплывало лицо. Две сильные руки подхватили Тома и бережно понесли в ту часть зала, где раздавался голос доктора Мэя:
— Том, ты слышишь меня? Поздравляю, конфирмация — высший класс!
Том был в полном сознании, но чувствовал, что угасает: стихала музыка, умолкали люди. Его несли к ним красивые и добрые руки… Рама. Том беззвучно смеялся: «Живы, голубчики! Все до единого живы! Значит, успел, не промахнулся…» Он зажмурился: словно острые иглы вонзились в зрачки… в руке доктора Мэя блеснула капсула.
Ее зовут витафагия. Она — порождение случая, маленькой аварии в наследственном аппарате живой клетки. Эта юная жизнь нежна, хрупка и чувствительна.
Она — сама скромность, классический пример неприспособленности к превратностям жизни.
Витафагия поселяется в каждом организме без исключения, но только в одном случае из десяти она находит подходящие условия для роста. И начинает расти — потихоньку, незаметно. Но такой «скромной» она остается лишь до поры до времени.
Наступает время, когда материнский очаг витафагии больше не может развиваться скрытно. Это уже не щепотка клеток а зрелая опухоль, охваченная нетерпеливым азартом гонки. Она растет теперь, бешено раздирая окружающие ткани, выделяя фермент, задерживающий свертывание крови и заживление ран. Ей уже не страшны никакие медикаменты, никакие убийственные лучи — она ведет борьбу за жизненное пространство.
Но вот в сиянии операционной хирург заносит над ней свой нож… Опухоль удаляется. Однако с ее гибелью увеличивается активность метастазов — дочерних витафагий, уже занявших исходные позиции для наступления по всему фронту. Судьба живого организма предрешена.
И самое главное, что витафагия, как айсберг, — большая часть болезни протекает подспудно. Она дает о себе знать, когда у нее есть все шансы на победу. Но это уже не болезнь — это приговор, обжалованию не подлежащий.
С отцом мы виделись редко. У него была своя жизнь.
Иногда я тосковал по нему. Но эта тоска была какой-то абстрактной. Отец не отличался общительностью. Он любил говорить то, что думает, а это не всегда доставляет удовольствие.
Неожиданно получилось так, что мы с отцом стали сотрудниками. Это произошло в самую счастливую пору моей работы в витафагологическом центре, в тот год, когда я загорелся идеей К-облучателя. Мне понадобился физик — физик-консультант. У отца была своя тема в институте времени, но он первый откликнулся на мое предложение.
Моя идея не блистала оригинальностью: облучение стандартным К-облучателем приводило к некоторой убыли массы опухолевой ткани, а я рассчитывал, что если удастся создать широкодиапазонный К-облучатель с регулируемой, мощностью и направленным действием, то можно будет начать решительную борьбу с болезнью, особенно в ранней стадии.
Когда отец понял, на что я замахиваюсь, он только покачал головой.
Он не хотел меня понимать. Наши разговоры выглядели приблизительно так.
Он: — Как мне надоели витафагологи. О чем бы ни говорили — все сводится к ранней диагностике.
Я: — Ты что-нибудь имеешь против?
Он: — Что можно иметь против, если это всего лишь пустая болтовня?
Я: — Пока что. Почему ты над всеми смеешься? Я же не критикую ваших физиков-временщиков, хотя вы давно уже возвещаете, что близится момент хроносвязи с будущим. Говорят, у вас для этого все готово. Только контакта почему-то нет.
Он: — Со стороны, конечно, виднее. У нас тоже есть любители пошуметь. Кроме профессиональной гордости, существуют еще профессиональные заблуждения. Вот вы, витафагологи, стали настоящими магами анестезии. Под тем предлогом, что наш организм недостаточно совершенен, вы добились того, что человек не помнит уже, как должно ощущаться собственнее тело.
Я: — Ни один уважающий себя врач не решился бы высказать подобную ересь!
Он: — Верно. Не решился бы. Но думает именно так.
Я: — Мы тоже не боги.
Он: — А жаль… Когда человек болен, ему так хочется верить в вас, как в богов…
Мой К-облучатель получился похожим на огромный махровый цветок. Во время работы гребенчатые лепестки резонаторов начинали светиться, и сходство с цветком усиливалось.
У зрелой витафагии поразительная живучесть. Она легко приспосабливается к неожиданным воздействиям.
И К-лучи не явились исключением. Их терапевтические возможности оказались ничтожными. Зато они вызывали неприятный побочный эффект: когда работал облучатель, больные животные испытывали страшные муки: К-лучи нейтрализовали действие анестезаторов.
В фагоцентре к моему провалу отнеслись спокойно, словно заранее знали, чем все кончится. Здесь многие прошли через это.
Но для меня все сразу отошло на второй план: я получил удар с другой стороны. Нельзя назвать его неожиданным. У каждого есть приличные шансы с опозданием обнаружить в себе расцветающую колонию витафагии с полным букетом метастазов.
В свое время она отняла у меня мать, потом жену.
Теперь я опасался за жизнь двух оставшихся у меня близких людей — отца своего и сына. Но витафагия пришла ко мне.
Рвущая боль пробудилась внезапно. Она терзала и жгла, отнимая силы. Это была непрерывная пытка. Я терял сознание, умирая от одной только боли. Потом, когда ввели анестезирующее средство, я с мальчишеской лихостью сам, без посторонней помощи, добрался до хирургического стола.
Я спал почти без перерыва неделю. Режим сна ускорял заживление ран. Проснулся в палате. Через большое открытое окно заглядывал каштан. Там был наш сад.
Шумела листва. Звенели голоса птиц. Я не чувствовал боли. Предоперационные страхи остались позади. Хотелось петь, смеяться, поделиться с кем-нибудь радостью избавления от ужаса близкой смерти. От ужаса — но не от самой смерти. Я хорошо понимал, что моя психика стабилизирована действием превосходных транквилизаторов. Но мне было все равно.
Мне показалось вдруг, что в палате, кроме меня, кто-то есть. В кресле напротив шевельнулся белый халат.
— Это ты, отец?! — удивился я.
Грустная улыбка ему совсем не шла. Я вдруг вспомнил, что в разрывах сна много раз видел родное лицо.
Значит, все эти дни отец был рядом. Только сейчас я заметил, как он осунулся. Раньше я не знал о нем самого главного. Печально, что мне. довелось узнать об этом только на операционном столе. Один раз я застонал: не то чтобы невозможно было стерпеть, просто в какой-то момент появилось очень неприятное ощущение, будто из меня вытягивают внутренности.
— Разве я делаю больно?! — притворно удивился старый хирург. — Стыдно, молодой человек, ваш папаша был терпеливее.
Мы оба больны. У отца это уже давно, и я ничего не знал! Мне показалось, что, несмотря на непривычно мягкое выражение лица, он вот-вот скажет что-нибудь колкое. Я решился заговорить первым.
— Скажи, папа, когда же ваш институт наладит хроносвязь с будущим? Я уверен, что там, у них, с витафагией давно покончено, и их ученые смогут нам помочь.
— В детстве ты увлекался фантастикой. Помнишь фундаментальное ее правило? Люди будущего не могут или не имеют права оказывать влияние на прошлое. Мы, временщики, склоняемся к мысли, что правило это существует и в действительности. Так что скорее всего придется нашим витафагологам полагаться на собственные силы, самим искать спасение.
Отец замолчал. Я только догадывался, о чем он думает. Возможно, он полагал, что я должен выговориться, любыми средствами внушить себе самому ощущение заурядности происходящего, но мысли мои работали в другом направлении.
— Нам только кажется, что мы все на свете можем, — сказал я. — Мы гордимся своим мужеством и тем, что научились спокойно глядеть в глаза смерти. А витафагия чувствует, когда можно сыграть на нашем тщеславии…
— Ничего она не чувствует! — На отцовском лице ожила привычная насмешка. — Витафагия давит на вас своей неприступностью. Но вы защищаетесь не от нее, а от тех, кто терпеливо ждет вашей помощи. Что стоит наделить витафагию мистическим разумом, да еще приписать ей свои не слишком оригинальные мысли? На первый взгляд — невинная шутка. Но есть расчет, что в глазах непосвященных это может и оправдать ваше поражение, и окутать вас таинственным ореолом мученичества…
Нет, он определенно не намерен был давать мне поблажек или делать скидку на беспомощное состояние. Я рассмеялся: только отец умел так кстати влепить пощечину. Я был счастлив от того, что он рядом.
В то утро, когда я вышел из клиники, мне сообщили, что отец просил срочно заехать к нему в институт времени.
Он встретил меня в вестибюле. Зал был полон солнца.
Играла тихая музыка. Отец стоял у светящейся изнутри колонны. Она казалась издалека лучом света. Человек рядом с ней был похож на плоскую серую тень. Отец так осунулся, что я его не сразу узнал. Он стал каким-то другим, словно часть его растворилась в воздухе.
Отец взял мою руку и долго не отпускал. Это был не свойственный ему жест, и вдруг я понял: моя рука нужна ему как опора. Я почувствовал, что теряю отца навсегда. Но он не дал мне раскрыть рта.
— Сегодня второй, пока еще пробный сеанс контакта с будущим, — сообщил отец. — Во время первого только зафиксировали факт хроносвязи и назначили время следующего сеанса. Наши партнеры из будущего предупредили, что если мы подготовим несколько не очень сложных вопросов, то они попробуют на них ответить.
Итак, меня посадили в переговорное кресло как специалиста в самой актуальной для человечества области.
На голову давил тяжелый шлем, от которого тянулся толстый блестящий кабель. Перед глазами туманном облаком светился экран. Его размытые контуры терялись в полумраке.
Отец находился в кабине управления. Временами оттуда доносились шорохи. Я слышал равномерный гул, ощущая легкую вибрацию.
Рядом с экраном мигали контрольные лампочки.
— Есть контакт! — сказал чей-то незнакомый голос.
Тут же все звуки стихли, будто закрыли какую-то дверь. Погасло все, кроме экрана. Но это был уже не экран — это сама комната вдруг лишилась стены, получив продолжение в какое-то зыбкое, зеленоватое пространство… И там обозначилась тень. Она двигалась, будто переливаясь из одной пространственной области в другую. Тень становилась четче, все больше напоминая силуэт человека. Однако изображение так и не стало достаточно резким, чтобы можно было разглядеть лицо и одежду.
Послышался хрип, он перешел сначала в жалобный визг, а затем в подобие человеческой речи. Иллюзии сходства мешала чрезмерная правильность слога. Очевидно, люди будущего использовали специальный лингвистический интерпретатор, настроенный на язык конкретного временного отрезка. Сначала голос считал:
— Два, пять, раз, шесть, три, семь, девять, восемь… — а потом неожиданно выдал целую серию вопросов и указаний: — Почему вы молчите? Вы же слышите меня! Говорите! По вашему голосу настраивается аппаратура. Вам нечего сказать? Надо было подготовить вопросы!
Хотя в смысл фраз было вложено нетерпение, голос по-прежнему звучал ровно и бесстрастно.
— Сейчас буду спрашивать, — пообещал я, стараясь придать голосу извиняющийся тон: от волнения я никак не мог собраться.
— Ну так спрашивайте! Не тяните время! — Тень переливалась все энергичнее.
В ужасе от того, что теряю драгоценное время на эмоции, я задал свой первый вопрос:
— Какой процент населения в ваше время уносит витафагия?
— Нулевой, — ответила тень. — Вы не могли бы найти вопросы посерьезнее? С витафагией справились еще до вас.
— Вы ошибаетесь, — возразил я. — В наше время от витафагии погибает каждый десятый.
— Не может быть! — Тень взмахнула руками. — Мы не могли ошибиться в расчете временного адреса. Это исключено. Скорее всего мы говорим с вами о разных вещах. Витафагия поддается лечению не хуже, чем любая другая болезнь. При ежегодной диспансеризации все население проходит через «Гвоздику». Заболевших лечат в обычном порядке. Я не специалист и не могу объяснить точнее. По-видимому, все дело в «Гвоздике»… Если есть еще вопросы, задавайте!
Вопросов не было!
— Счастлив узнать, что витафагия побеждена! — сообщил я вполне искренне. — Я сам болен, и хотя первичную опухоль вырезали, она успела дать метастазы. Известно ли вам, что это такое?
— Известно, — ответила тень. — Но вы должны меня извинить: в стадии метастазов витафагия уже не болезнь. Когда приходит агония — лечить нечего. Мы с вами действительно говорили о разных вещах…
Экран погас. Я сидел в тишине и ожидал, когда придет отец. Думать ни о чем не хотелось. На душе было скверно. Почему-то отец не подходил, словно забыл обо мне. Пришлось самому стаскивать с себя тяжелый шлем.
В полумраке я добрался до кабины управления. Дверь ее была открыта. Отец лежал на полу. Он был без сознания. В кабине почему-то никого больше не было. Я вызвал помощь. Через каких-нибудь двадцать минут его доставили в нашу клинику.
Все происходило чудовищно обыденно. Повадки витафагии известны каждому. Всем было ясно — это заключительный акт.
Я сидел у изголовья отца. Пришел мой сын, тоже физик. Мне всегда казалось, что деда он любил больше, чем меня, хотя иногда я чувствовал, он, как и я, побаивался неистовой насмешливости предка.
— Они сказали: «Он умер на своем посту», — простонал мой мальчик.
Я понял: они — это те любители барабанных фраз, которых отец не успел доконать. Для них он уже умер.
Огромный удивительный мир жил в этой большой сердитой голове… Угасает искра… Зачем она горела?
И тут он открыл глаза. В последний раз. И тихо сказал:
— Я еще здесь?! Это — ошибка… Не терплю кислых физиономий… честное слово. Считайте, что меня уже нет… Пожалуйста, в память обо мне… улыбнитесь.
Стараясь не шуметь, я пробрался по коридору в свой кабинет. Рядом за тонкой перегородкой шла обычная работа: ассистенты завершали программу экспериментов с К-облучателем.
Еще издали, завидев свое любимое кресло, я почувствовал, как измучен, как хочется спать.
Это было огромное великолепное кресло. Я успел по нему соскучиться. В нем так хорошо думалось. Оно освобождало мышцы от напряжения, помогало сосредоточиться. Но едва я погрузился в него, меня, как мальчика, вдруг затрясло. Отец умер. Никогда, никогда больше не увижу я его насмешливой улыбки… Никогда не услышу его насмешливой речи, резких, беспощадных фраз, которые порой так помогали мне, направляя мысли в иное, более перспективное русло.
А этот хроноконтакт… Меня, конечно, пригласили как специалиста по витафагии, но вряд ли вовсе обошлось без протекции отца.
Но какая жалость! Очевидно, он оказался прав: будущее не может влиять на прошлое.
Какое там влияние! Просто нуль информации: вначале мне сказали, что витафагия побеждена, а затем назвали ее агонией — трудно придумать что-нибудь более подходящее для того, чтобы сбить с толку. Что же касается упоминания о какой-то «Гвоздике», то это лишь стилистическая деталь, придающая всему сообщению аромат поэтического бреда.
Мысли были тяжелые, и мне показалось, что именно они вызвали физическую боль. Ее очаги находились в разных местах — там, где у меня никогда ничего не болело. Боль усиливалась. Стало трудно дышать. Я отправил в рот сразу два шарика анестезина и ждал: облегчение должно было наступить немедленно. Но боль не унималась. Напротив, она стала невыносимой.
Больше я не мог терпеть. Вскочил с кресла. Сделал несколько шагов по направлению к двери и почувствовал, что пол уходит из-под ног.
Очнулся я в кресле. Вокруг бледнели встревоженные лица. Не хотелось ни двигаться, ни говорить, ни смотреть. Но у меня теперь ничего не болело, и стало неловко перед ребятами. Я заставил себя собраться, сел поприличнее и объявил:
— Все в порядке! — Это было натуральное кокетство, и на мои слова не обратили внимания. Кто-то сказал:
— Мы вас отвезем домой…
— Пустяки, — хорохорился я. — Лучше принесите воды.
Пил с жадностью. Зубы стучали о края стакана — так бывало всегда после сильнодействующих анестезаторов.
— Это мы виноваты, — сказал кто-то из ассистентов.
Я нашел в себе силы рассмеяться:
— Господи, вы-то здесь при чем?!
Мне показалось, что смех был не слишком вымученным. Но в следующую секунду я услышал такое, от чего вполне можно было лишиться дара речи.
— Мы не знали, что вы у себя, — сказал ассистент. — Мы включили аппаратуру… Понимаете, так получилось: эта чертова «Гвоздика» в соседнем боксе оказалась направленной в вашу сторону…
— Как вы сказали? «Гвоздика»?! — я, наверно, кричал, хотя почти не слышал своего голоса: в висках штормила кровь.
— Простите, я по привычке, — смутился ассистент. — Так мы называем про себя ваш К-облучатель. Он чем-то напоминает цветок гвоздики.
«Это точно. Напоминает», — подумал я, а вслух попросил:
— Знаете что, ребята, честное слово, мне уже лучше… Хочется немного побыть одному.
И они ушли, уверенные, что боль не повторится: ведь эта чертова «Гвоздика» теперь выключена. Я остался сидеть в своем любимом кресле, потрясенный неожиданной разгадкой. В сообщении из будущего не имелось противоречий. Как просто все разрешилось!
Выходило, что отец был прав, называя разговоры о ранней диагностике пустой болтовней.
Витафагологи любили поговорить о ней, а сами тем временем изыскивали новые средства для утоления боли — тончайшего диагностического средства, которое природа подарила человеку в готовом виде. Люди гибли, и боль была для них по-прежнему врагом номер один.
Ее притупляли, утоляли, гасили, снимали, однако при этом никогда не забывали порассуждать о ранней диагностике. Гибли и те, кто больше всех любил о ней разглагольствовать.
Совершенствовались средства, снижающие общую чувствительность, снимающие боль в суставах, в соматических тканях, в отдельных органах; средства, повышающие общий тонус и настроение, избавляющие от душевных мучений. В борьбе c болью проявилась вся гуманность людей. И она не выдержала, оставила поле сражения, бежала и унесла с собой единственный шанс на достижение ранней диагностики.
— Теперь с этим покончено! — говорю я, а самому даже не верится. Неужели мой К-облучатель — моя «Гвоздика» — заставит наконец очаги витафагии выдавать себя болью? А ведь подобным действием обладает еще ряд известных препаратов, числившихся в списках исследовательского брака. Их уже давно можно было направить на обострение естественной диагностики. Но если бы не сеанс хроносвязи и не упоминание в нем «Гвоздики», вряд ли кому могла прийти в голову чудовищная мысль о необходимости убедить человечество встать на защиту боли.
Я вдруг подумал, что убеждать уже поздно. Надо делать дело. Мне самому уже ничто не поможет. Но именно потому, что осталось мало времени, надо сделать все, чтобы спасти других.
И тогда я позвал ребят… Мне надо было себя проверить. Я рассказал им все, умолчав лишь о сеансе хроносвязи. Каждый из ассистентов высказал что-то свое, но смысл был один: «Я думал об этом раньше, но о ранней диагностике так много говорилось, что постепенно я перестал придавать ей значение».
— Ну что ж, — сказал я себе, — я так же, как и они, думал об этом раньше, но не придал значения. Болезнь, которую мы называли витафагия, и в самом деле только агония. Больным суждено умереть. Остальным мы подарим «Гвоздику».
Человек привыкает ко всему, даже к мысли о близкой смерти. Витафагия по-прежнему живет в каждом и по-прежнему в девяти случаях из десяти сама погибает. В остальных случаях мы теперь успеваем ей в этом помочь.
Высочайшее напряжение всего человечества, концентрация усилий на самом ответственном направлении сделали свое дело. Произведено необходимое количество К-облучателей, химических и биологических средств для диагностики и подавления ранней витафагии. Развернута глобальная сеть лечебных и диагностических пунктов. Запрещен широкий доступ к анестезирующим средствам.
Но всем этим уже занимался не я, хотя мне и была оказана честь: я стал почетным членом комитета, руководившего всей кампанией. Почетным — потому, что уже давно не поднимаюсь с постели. Зато получаю самую свежую информацию, а время от времени с помощью средств телесвязи даже участвую в заседаниях комитета.
Я много думал о сыне. Он вырос на моих глазах. Я с тревогой наблюдал за ним в возрасте, когда все мальчики неожиданно обнаруживают у родителей комплекс злокачественной некомпетентности. Я был счастлив, когда он наконец благополучно перешагнул через это, и особенно потом, когда он сам стал отцом.
Однажды я спросил сына:
— Как там у вас в физцентре института времени? Хроносвязь наладили?
— Как всегда, папа, — бодро ответил сын, — готовимся и мечтаем. По нашим расчетам, можно ждать контакта уже в этом столетий.
Мне вдруг стало весело: я все понял.
— Скажи, парень, что это была за лаборатория, из которой деда твоего увезли в клинику?
— Какая лаборатория? Это малый демонстрационный салон! Старик, я помню, заказал его на целый день. На вопрос о цели он отделался шуткой: «Хочу вправить мозги одному эскулапу». Дед был шутник.
— Это точно, — подтвердил я, не в силах сдержать улыбку.
Кто-то теплый и нежный прижался к моей руке: пришел двухлетний человек — мой друг, мой внук. Я глядел на него и думал: «А все-таки здорово, что витафагии подставили ножку, в этом есть… такой смысл!»
Какая-то странная волна пробежала по всему телу Роя Трайка, когда он увидел на огромном световом табло фирмы индекс «К». Свой собственный индекс.
Может, эта волна была ознобом или дрожью — Рой определить не мог. Такого он никогда не ощущал. Но теперь его непоколебимое внутреннее спокойствие было сломлено.
Почти пять лет Роя Трайка не интересовал его индекс.
Табло было настолько спокойным, даже скучным, что на него почти никто не обращал внимания. И только месяц назад индекс стал самым главным, важнейшим понятием на планете Руд. Огромное табло снилось Рою по ночам. Огненные цифры возникали, едва он прикрывал глаза от усталости. Цифры плясали, смеялись, угрожали.
Когда Рой напивался, он беседовал с ними обстоятельно, по-свойски. Тогда они не были страшны и даже вызывали сочувствие как печальные носители неумолимой, угрожающей миссии. Хуже обстояло дело, когда Рой был в полном сознании.
В течение целого месяца индекс «К» возрастает… Возрастает неумолимо, с завидной закономерностью. А сегодня на табло четко обозначилось: ноль целых восемьдесят две сотых — индекс Роя. «Спокойно! Еще не все потеряно, — успокаивал себя Рой. — Оставался же индекс без движения целых пять лет». Рой Трайк ссутулился и медленно побрел к себе. Путь до маленькой, очень удобной комнаты, где можно сбросить скафандр и на несколько часов почувствовать себя человеком, пролегал среди низких, глухих куполообразных построек. Одна из них была чуть покрупнее остальных — бар на десять персон. Сегодня Рой прошел мимо.
Месяц он ждал, поднимется индекс до его уровня или нет.
Ждал очень напряженно. Теперь, дождавшись, почувствовал пустоту и дурманящую усталость. Вспомнил, как неделю назад планету покидал Макки Там. Индекс «К» поднялся выше его личного на одну сотую и временно остановился. Думали, что дальнейшего повышения не будет. А для Макки было достаточно этой неумолимой одной сотой. Тогда у Роя появилось желание разбить табло, но оно было сделано прочно. Сейчас Рой испытывал апатию. За других он еще мог постоять, а за себя… Против индекса кулаки в ход не пустишь. Что принесет завтрашний день? Рой Трайк бросился на кушетку, зажмурился и заставил себя думать о родной планете.
Там не было так удобно. Не было работы. Не было индексов. Но там они зародились. Сначала пошли шутки по этому поводу, потом возникли надежды и стремления.
Как же, Рой сам приветствовал появление индекса «К».
Космического индекса. Отбор для работы на других планетах всегда велся тщательно. Желающие проходили определенный комплекс испытаний. В первые годы заключение авторитетной комиссии звучало ясно и просто — годен. Позже появился проходной балл. Еще позже — индекс «К». Для каждой планеты — свой.
Техника движется вперед, вместе с ней совершенствовался индекс. Пойди теперь разберись, что туда входит. Когда говорили — годен, это означало: здоров, работать можешь. Сейчас в индексе намешано черт знает что: здоровье, умственные способности, запросы, возможная отдача на период контракта…
Рой вспомнил, как он был горд, когда получил индекс.
Весь квартал поздравлял его и родных со столь высокой оценкой. Одни эти цифры заставляли собеседника менять тон в беседе, а забияку — ретироваться. Но главное было в другом. Главное — он получал работу. Родные могли жить спокойно, пока он работает. Все семь лет. Таков срок контракта.
Только Джишь плакала, узнав об этом сроке. Где она сейчас? Что с ней? Нет, она не дождется. Как крепко он обнимал ее в тот памятный вечер! Он хотел всего и обезумел от отчаяния и любви. Но маленькая Джишь вдруг стала взрослой и рассудительной, она тихонько переплакала свое горе и даже успокаивала Роя: мол, через семь лет она уже будет слишком стара, а он найдет себе молоденькую. Их прощанье походило на похороны. Сердце Роя разрывалось на части. Чтобы утешиться, Рой всю ночь провел в задней комнате пивной у хозяйки Хотти. Тогда он был обижен на весь свет и на маленькую Джишь тоже.
Очнувшись от тяжелого тревожного сна, Рой испуганно глянул на часы. До начала смены целых три часа. Такого еще не случалось. Проверил стимулятор сна — все в порядке. Рой откинулся на подушку, снова прикрыл глаза. Так вот кто виноват: из глубокой черной бездны на него медленно надвигались горящие цифры табло. Индекс «К» — его почетный индекс, которым гордились он, его семья, весь квартал. Ноль целых восемьдесят две сотых! Рой вскочил на ноги, торопливо оделся и вышел на улицу. Он знал, что никого в этот час не встретит, однако шел, нагнув голову, изредка озирался по сторонам.
Привычная, давно знакомая дорога вдруг показалась долгой, неприветливой. Впереди уже виднелось табло.
Цифры пока нельзя было разобрать, но они горели ярко.
Рой напряг глаза — 0,80 или нет… Он закрыл глаза и пошел вслепую. Дорога ровная. Десять, двадцать, тридцать шагов. Наверное, теперь можно различить… Нет, подожду еще. Сорок, пятьдесят… Рой споткнулся и плашмя грохнулся на дорогу. Но, прежде чем встать, он разглядел цифры: 0,82.
Заныл ушибленный локоть.
Так и надо дуракам, которые ходят с закрытыми глазами!
Рой торопливо отряхнулся и огляделся. Вдруг он вспомнил, что Макки Там в последние дни довольно часто отлучался — как раз на такое время, что вполне мог сходить взглянуть на табло. «Значит, мы идем по одному пути! Кто следующий? А может, я не один? Кто-нибудь так же, как я, ходит по ночам к табло, прячась от посторонних глаз?» Рой подошел ближе и попал в бледный световой круг.
Сейчас ему было все равно, увидит кто-нибудь его или нет. Захотелось рассмотреть табло.
На следующую ночь он проснулся в то же время. Собрался обстоятельно, не торопясь. По дороге не закрывал глаз, шел и смотрел под ноги. 0,82 — все в порядке, волноваться не о чем. Почти пять предыдущих лет индекс не менялся. Почему бы ему года два не продержаться на нынешнем уровне — уровне Роя? Закончится контракт, там будет видно. А сейчас никак нельзя, чтобы он упал. Перед отправкой на планету Руд Рой был настолько уверен в незыблемости семилетнего контракта, что взял для себя и родственников значительный аванс.
Тогда он был героем квартала и должен был поступать в соответствии со своим индексом. Рой так и делал. Откуда же он мог знать, что через пять лет цифры на этом уродливом табло вдруг начнут меняться? Да если бы и знал, не смог поступить иначе.
Еще два года! Рой вдруг расслабился и поднял глаза на табло. В тот момент он готов был молиться этому куску стекла и металла. Всего два года! Но свет табло был холодным, как глаза призрачного чудовища из последнего кинобоевика. Кому молиться, кого просить?
Рой оглянулся, ощутив пустоту и безвыходность. Впрочем, на табло — 0,82. Что же он волнуется? Да и у кого спросишь совета? Персонал станции небольшой, но люди друг с другом связаны мало.
Когда индекс достиг уровня Макки Тама, Рой хотел помочь своему другу, походил по коллегам, разыскивая начальство. А его не оказалось, его на планете не было.
Все равны, каждый знает свое дело. Начальство — вот это огромное табло с бледными цифрами, горящими день и ночь. Его и должен слушаться Рой, ходить к нему по ночам. Автоматы, питающие табло, скрыты в глубоких шахтах. Они подсчитывают все: добычу, переработку, затраты, возможный уровень жизни. И в доли секунды определяют индекс. Стоит ему дрогнуть на одну сотую долю — и не будет на планете Роя Трайка. Свой индекс никто не пересидит. Если его не замечают, он предупреждает сигналами в жилом помещении. Если и это не. помогает, автоматы сокращают дневной рацион.
В первую неделю сокращается рацион пищи, во вторую — кислорода. Что предпринимается дальше, Рой не знал, так как никто не преодолевал этого рубежа.
Автоматы четко делали свое дело, не поддаваясь эмоциям.
Рой продолжал стоять перед табло, задрав голову.
0,82! Еще одна сотая — и он начнет собираться. Собираться по приказу вот этой цифры. Разве ей что-нибудь скажешь? Но Рой должен кому-то высказать все, что накипело! И не только высказать! Он зло сжал кулаки и с вызовом огляделся. Час был слишком ранний, и его взгляд скользнул по нечетким в предрассветной дымке очертаниям сооружений, но не встретил ничего, на чем бы сорвать злость, и никого, чтобы высказаться.
Сигнал в шлеме скафандра, возвещавший о приближении смены, застал его за пределами городка. Сидя на обломке черной скалы, Рой думал о доме, о своем возвращении, о Земле, об огромном здании фирмы, где ему присвоили индекс. В это туманное утро к нему удивительный образом вернулось спокойствие. Он понял, где можно узнать причину изменения индекса планеты.
Возможно, Макки Там и еще кое-кто уже выясняют причины?
Проходя мимо табло, он мельком взглянул на цифры.
По-прежнему 0,82. Стоит ли волноваться, если решение принято? Крепкие нервы и здоровье ему теперь потребуются на Земле. Лучше голод и полиция, чем этот бледный немигающий свет. Лучше лицом к лицу столкнуться с десятком врагов, чем терпеть эту гнетущую неизвестность и беспомощность.
Рой Трайк покидал планету Руд сам, не дожидаясь окончания срока контракта, чтобы на Земле разобраться в собственном индексе.
Такое случилось впервые со дня освоения планеты Руд.
— Подойди ко мне, Малыш, — тихо произнес старый профессор, — что-то нездоровится.
Профессор сидел у камина в глубоком старинном кресле, прикрыв ноги мягким пледом. Старый человек сидел напротив еще более старого камина. Что-то в камине разладилось, но профессор не приглашал мастеров, опасаясь, что испортят окончательно. Известный ученый-кибернетик не верил, что сейчас кто-либо сможет сделать хороший камин. Современные машины слишком сложны, чтобы считать их создателей гениальными. А он любил свой старинный камин, любил за то, что веселые и всегда молодые язычки пламени долгие годы помогали ему думать. У этого камина родились блестящие идеи, которые принесли ему успех, славу, удовлетворение. Переделать камин — переделать его седую голову. Они старели вместе.
Хотя нет, с ними старел еще Малыш — робот, тихо стоявший в углу комнаты. По вечерам он всегда был включен: ожидал распоряжений хозяина и зорко следил за огнем, если профессор дремал, утомленный дневными заботами.
Услышав свое имя, робот тихонько пискнул и, отключившись от стационарного питания, подошел к профессору.
— Как себя чувствуешь, Малыш, тебя ничто не тревожит?
— Нет, господин профессор. Мои системы в норме.
— А мои нет, — профессор вздохнул, — и никто не сможет их подчинить. Постой, вчера мы договорились, что будешь называть меня по имени. Ты имеешь на это полное право как самый лучший мой друг. Да и возраст у нас один. Точную дату твоего рождения я не помню. Ты валялся на свалке, когда мне разрешили взять тебя. Не исключено, что мы ровесники. Так что привыкай.
— Хорошо, Круз, я буду называть тебя так.
— Круз — это хорошо звучит. Очень давно меня не называли по имени. Некому, друг, некому. Вспомни, сколько я тебе втолковывал, чтобы ты называл меня профессором. Тогда я им не был, но очень хотел быть и, когда ты первый раз назвал меня так, я был счастлив. Счастлив больше, чем когда получил за тебя ученую степень. Ты, Малыш, сделал меня счастливым, твой мозг давал мне знания. Выходит, что ты думал за меня, а я получал звания. Так это или нет?
Малыш уловил интонацию вопроса и поторопился ответить:
— Я думал, Круз, я очень старался думать.
— Верно, ты старался, спасибо. Вчера я высказал новую идею, как идет ее проверка? Может, есть какие-нибудь результаты?
— Есть, Круз. С этим приспособлением мне будет легче. Но когда я начинаю решать задачи по новой схеме, меня тормозит блок А-5.
— Ara, — профессор встрепенулся. — Не совсем еще увяли мои мозги. Я предполагал, но не был уверен. Молодец, Малыш. Открой блок, я поработаю над ним, хотя постой, поправь огонь в камине, пусть будет посветлей.
Робот неторопливо подошел к камину и стал собирать в кучу развалившиеся головни.
— Сколько раз я тебе говорил, не порти руки. Для этого есть кочерга и щипцы, — остановил его профессор. — Не забудь вытереть сажу, а то перепачкаешь всю схему.
— Извини, Круз, я забыл.
— Забыл! Разве роботу положено забывать… — Профессор задумался, насупив лохматые старческие брови. Минуты через две он вздрогнул и неторопливо продолжил: — Впрочем, это хорошо, что ты забыл и делаешь подобные ошибки.
Тем временем робот поправил огонь в камине и встал перед хозяином на колени, чтобы тому удобнее было работать. В лаборатории послышался шум бьющейся склянки.
— Что это? — спросил профессор.
— Ассистент Леб. Разбил колбу, которая стояла в среднем шкафу на нижней полке.
— Ты можешь это определить, не заходя в комнату?
— Да, Круз. Ты сам настроил меня на поиск информации.
— Я дал тебе слишком много свободы.
Профессор задумался. Опять что-то новое! Самонастройка Малыша иногда давала неожиданные результаты. Бывали из-за того и неприятности, так как Малыш не всегда осмотрительно экспериментировал. Но сам факт, что электронный мозг пытается что-то создать, радовал Круза и часто подсказывал оригинальные решения. Грустно глядел Круз на Малыша и вдруг захотел погладить его безобразную металлическую голову.
Но сдержался, откинулся на спинку кресла, поправил плед. И забыл, что собирался заняться блоком А-5.
— Пойди, Малыш, посмотри, что там делает Леб. Нет, подожди. Еще немного… — Круз медлил: ему не хотелось, чтобы Малыш уходил. В последние годы они были добрыми друзьями. Круз даже старался поменьше загружать робота. Старый профессор поймал себя на мысли, что обращается с Малышом, как с человеком.
— Как ты думаешь, Малыш, хороший у нас ассистент?
Робот пискнул и загудел, так всегда случалось, когда он не мог ответить.
— Не знаешь. Он талантлив и умен. Хотя, между нами… А знаешь, что такое человек? Не знаешь. Это человек… Я шестьдесят лет пичкаю тебя самой совершенной техникой, а ты не стал человеком и никогда им не станешь. Шестьдесят лет — у меня уже могли быть правнуки. Но я так и не вырастил за свою жизнь человека. Никого не вырастил, кроме тебя. Вот что такое человек. Иди, Малыш, иди.
Робот торопливо зажужжал по коридору, выполнил задание и заспешил обратно. Малыш чувствовал, что Круз сидит и ждет. Перед самой дверью робот остановился. Его электронный мозг неожиданно встревожился.
Какая-то нить, связывавшая его с Крузом, вдруг оборвалась. Он больше не чувствовал Круза. Робот стал искать аварию, проверять работу блоков. Но все было в порядке, никаких нарушений, и в то же время связь с Лебом есть, а с Крузом нет.
Малыш открыл дверь и увидел, что Круз все так же сидит у камина. Робот несколько раз пискнул и, не получив ответа, отправился обратно в лабораторию, чтобы сообщить о неполадках в своих системах.
— Можно задать вопрос? — обратился он к ассистенту.
— Пожалуйста Малыш.
— Я вас вижу и чувствую, а Круза вижу, но не чувствую, хотя совсем недавно и видел и чувствовал.
Леб удивленно глянул на робота:
— Ты чувствуешь?
— Да.
— Ты сказал, что видишь Круза, но не чувствуешь? — Леб широко раскрыл глаза и вскочил со стула, обожженный страшной догадкой. Несколько мгновений он как-то странно рассматривал робота, потом бегом бросился из лаборатории. Через минуту Малыш получил указание вызвать доктора, но это уже не могло помочь.
Завещание Круза было несколько странным, он завещал свое имущество и лабораторию двоим: роботу по имени Малыш и ассистенту Лебу.
В доме Круза почти ничего не изменилось. Только дымоход в камине во избежание сквозняка был замурован, а вместо огня в холодном, красиво уложенном угле горела красная лампочка. Не прошло и года, как Леб подготовил экспериментальную модель нового робота.
Вскоре должны были состояться ее испытания. Новая серия. Ее выход означал большие перемены в судьбе Леба. Он работал лихорадочно, не считаясь со временем. Часами просиживал в обществе Малыша, то беседуя, то копаясь в его схемах. Старый корпус Малыша был напичкан массой проводов.
— Как только разбирался Круз в этом хаосе? Послушай, Малыш, у тебя здесь замыкание на корпус. Приготовься, буду исправлять. Черт знает до чего запущена схема!
— Это давно известно, профессор. У меня несколько таких выходов на корпус, но они заблокированы от общих повреждений. Когда они искрят, я испытываю необычное состояние. Опасные реакции блоки гасят самозащитой, а то, что не опасно, приходится долго анализировать и разгадывать. Это очень интересно. Правда, некоторые сигналы не могу разгадать уже несколько лет. Смысл их неясен, но ощущения чем-то привлекают.
Леб открыл было рот, но, осознав сказанное, ничего не сумел ответить, а только глядел на Малыша, словно увидел его впервые. Старый футляр, вышедший из моды.
Его нутро набито километрами проводов, сотнями микросхем, которые давно не выпускает промышленность.
Плюс ко всему выходы на корпус. И несмотря на это робот действует. Да еще как! Помогает составлять схемы роботов. И вот сейчас сообщает о новых ощущениях, источник которых не поддается контролю. Острая аналитическая хватка бывшего ассистента, ныне профессора, в доли секунды развернула перед ним картину потери контроля над роботом. Выходы на корпус — это неизвестные контуры, но и они меняются, если Малыш прикасается к каким-либо предметам, стоит на деревянном или металлическом полу. Какие же ощущения могут они вызывать, как воздействуют на электронный мозг? Когда такой изъян находят в серийных роботах, их попросту демонтируют, ибо кто же поручится за действия бракованной машины? А Малыш действует, не вызывая нареканий. Дает советы, корректирует схемы, думает и вдруг заговорил об ощущениях. Леб вспомнил смерть Круза, тогда Малыш определил это, не входя в комнату. Его ощущения оказались на грани тех неразгаданных явлений, когда человек заранее предчувствует беду или собака начинает выть, не видя умершего хозяина. Не так воспринял тогда это открытие Леб, он расценил его чисто механически. Малыш думает — это звучит нормально, но Малыш чувствует!
Леб отложил измерители и закрыл створку на корпусе Малыша.
— Хватит на сегодня, Малыш, — как можно мягче сказал он, стараясь не выдать охватившего его вдруг волнения.
— Хорошо, закончим, но мне показалось, что профессор что-то нашел.
Леб вздрогнул:
— Что нашел? О чем ты говоришь? — Неприятный холодок пробежал по спине. Показалось, что лампы глаза странно мигнули. — Несешь какую-то чушь. Наверное, из-за своих замыканий. Иди на место, мне еще надо поработать. — Леб отвернулся от робота. Малыш пошел на свое место, к пункту питания.
Работать Леб, конечно, не смог. Он не торопясь прибрал на столе. Как обычно, сделал пометки в журнале.
— Я не повредил твоих внутренностей? — шутливо обратился он к Малышу. Это был обыкновенный вопрос перед уходом, но на сей раз он прозвучал натянуто, неестественно. Даже сам Леб обратил на это внимание и выругал себя: «Мог бы и промолчать».
— Все в порядке, профессор.
«Вот и у Малыша какие-то странные интонации. Чувствует? Ерунда!» — Леб тряхнул головой, решительно захлопнул журнал:
— Ну будь здоров, Малыш! — На этот раз все прозвучало естественно.
Этим же вечером Леб уехал на несколько дней в Конт читать лекции. Перемена обстановки отвлекла его и, возвращаясь домой, Леб с улыбкой вспоминал разговоры с роботом и свою мистическую подозрительность. Прямо с порога он позвал Малыша.
— Ты не соскучился без меня, приятель?
В мастерской зажужжало, осторожно отворилась дверь, и Леб услышал:
— Я чувствовал себя одиноким, профессор.
— Как ты сказал? Чувствовал? Чудак, знаешь ли ты что такое чувствовать?
— Знаю.
— Ну объясни.
— Я не могу объяснить, профессор.
Леб рассмеялся.
Леб любил работать один. Только Малыш был свидетелем его творческих терзаний. Леб использовал на все сто процентов запасы его электронного мозга. И не плохо получалось.
Но в это утро ощущение свободы в своей собственной лаборатории покинуло Леба. Он не мог понять, в чем дело. В лаборатории никаких изменений. Малыш на месте, у пункта питания. Малыш! Леб окинул взглядом своего помощника.
— Здравствуй, Малыш.
— Здравствуйте, профессор.
— Ты продолжаешь чувствовать?
— Да, профессор.
— Что же ты чувствуешь?
— Сейчас ничего, все нормально, и я ничего не чувствую.
У Леба непроизвольно вырвался вздох облегчения:
— Ну вот, видишь, а ты говорил про какое-то одиночество.
Леб подошел к столу, азартно потер ладони. Раскрыл журнал, просмотрел последние записи. Не густо. Считай неделя пропала. И Малыш бездействовал, пока он был в отъезде.
Вдруг послышался щелчок, какое-то невнятное бормотание. Леб резко обернулся. Малыш стоял на своем месте, его правая рука чуть покачивалась.
— Что с тобой, Малыш?
— Изменение напряжения в сети. Последнее время это стало случаться часто.
— Тогда подключись через стабилизатор и не ворчи, когда я работаю. — «Что-то новое, — отметил про себя Леб, — начал ворчать». — Послушай, Малыш, почему ты заговорил, причем без всякого смысла? Разве ты получил команду?
— Сразу ответить не могу, я должен несколько минут подумать.
— Подумай. — Леб сам не понимал, зачем внимательно вглядывается в фотоэлементы Малыша. Они были сделаны по-старинке, как человеческие глаза.
— Я могу ответить, профессор.
Леб встрепенулся:
— Да, говори.
— Падение напряжения нарушило равновесие в блоке семь-зет. Это передалось в центральную схему резким импульсом. Контрольный стабилизатор большую часть импульса погасил, однако слабая его часть прошла на корпус по дефектной схеме и попала в двигательный и речевой блоки. Двигаться без приказа опаснее, чем говорить, поэтому я сбросил эту незначительную порцию энергии в виде звука. Чтобы она не путалась по блокам. Звуки не несли информации, чтобы не ввести в заблуждение.
Бесконтрольные движения, бесконтрольная речь… Нет, это слишком!
Леб резко спросил:
— Ты пересчитал, сколько у тебя дефектных схем?
— Нет, профессор.
— Неужели так трудно выполнить эту просьбу? Завтра же начну исправлять. Хотя зачем завтра, сейчас же…
— Не надо, профессор, я больше не буду мешать вам звуком.
— Что значит не надо! — Леб вскочил со стула, готовый пуститься в пространные объяснения.
Объясняться! С кем? Перед ним стоял Малыш — робот самой старой конструкции, которая еще случайно действует. Леб медленно опустился на стул. «Кричать на робота? Какая глупость! Нервы надо лечить». Леб отвернулся и придвинул к себе журнал.
Несколько дней его занимала интересная идея усовершенствования серийного робота. Вопрос был давно продуман и подготовлен, оставались отдельные детали.
В таких случаях Леб прибегал к помощи Малыша. Но сейчас он решил додумать самостоятельно все до конца.
Как-то само собой получилось, что он реже появлялся в лаборатории, избрав новое место для работы — стол недалеко от искусственного камина. В лаборатории ему мешал работать Малыш. Леб пытался понять, почему и чем. Робот, безмозглое существо, которых тысячами выпускает завод, вдруг стал мешать работать своему создателю. Леб уже забыл Круза и считал себя создателем чуть ли не всех восьми серий. Правда, Малыш создан лично Крузом. Но Круз свое отжил. У него были деньги, почет, слава, только семьи не было. Работа и этот уродец Малыш заменяли ему все на свете. Леб невольно стал вспоминать эпизоды совместной работы с Крузом. Они мало беседовали друг с другом. Круз почти не передавал ему своих знаний, опыта. Леб постигал тайны создания и совершенствования роботов в обществе неутомимого Малыша. Болтая просто так, задавая шутливые или очень серьезные вопросы, Леб всегда получал от него какие-то сведения. И с Крузом они переговаривались через него. Кто же он такой, этот Малыш? Думающий, чувствующий и скучающий робот.
Леб поразился, когда некоторые его идеи вдруг нашли применение в седьмом серийном. О них он не говорил с Крузом и потому приписал все гению профессора. Он был рад, что додумался до этих вещей вместе с таким выдающимся кибернетиком. Леб никогда не осмеливался что-либо посоветовать Крузу, даже в тех редких случаях, когда профессор интересовался его мнением. Только уродливому роботу поверял Леб свои мысли. Не пользовался ли этим Круз? Леб вдруг почувствовал слабость во всем теле, и ему невольно захотелось опустить голову на стол. Мысли смешались, и некоторое время Леб провел в каком-то полузабытьи, чувствуя, как кровь отливает от лица и неприятно холодеют руки. В памяти всплыл вопрос, который он не раз задавал Малышу: «Как ты думаешь, скоро наш старик присоединится к большинству?» Неужели и это Малыш передавал Крузу?
А память подсказывала новые изречения. «Пора бы старику освободить место для молодежи» или «Дорогой Малыш, я тебе обещаю райскую жизнь на земле, если старик уйдет в рай». Было время, когда Леб так и рвался к самостоятельности, но самым близким путем к ней была смерть учителя.
С трудом преодолевая головокружение, Леб медленно поднялся, налил в стакан воды из сифона. Значит, Круз знал все, что говорилось в лаборатории. И несмотря на это старый профессор и лабораторию и работы завещал ему. Все это не укладывалось в затуманенном мозгу Леба.
Леб вспомнил, как однажды Малыш передал просьбу Круза срочно вызвать врача. «Не помрет», — коротко бросил тогда Леб и, пока не кончил опыт, не сдвинулся с места. Врач, вызванный с опозданием, застал Круза в бессознательном состоянии. Потребовался месяц, чтобы поставить профессора на ноги. Леб добросовестно ухаживал за ним. Может, поэтому Круз простил? Малыш наверняка в курсе!
Голова продолжала кружиться, но Леб побрел в лабораторию. Он намеревался сейчас же услышать, что знает робот. Дверь была приоткрыта, и Леб, еще не войдя, заметил Малыша в дальнем углу помещения.
Робот стоял к нему спиной, неестественно низко наклонив уродливую квадратную голову. Из-под руки виднелся край откинутой дверки контрольного люка на груди. Малыш копался в своих внутренностях. Леб замер от неожиданности. Такое он видел впервые. Роботам категорически запрещались подобные действия, а на механизмах движения стояли ограничители! Леб невольно попятился назад. Может, в другое время он бы вошел и крикнул от негодования, но сейчас… Несколько секунд он колебался. Потом громко кашлянул и демонстративно ударил по ручке двери. Реакция Малыша была мгновенной — за считанные доли секунды он привел себя в порядок.
Леб не вошел в лабораторию. Стоя на пороге, он долго рассматривал робота, потом захлопнул дверь и побрел назад. Самочувствие его было паршивым. Добравшись до кушетки, Леб устало расслабился и прикрыл глаза.
«Только Круз на старости лет мог снять все ограничители движений у робота. Завтра же надо привести его в порядок».
Но и завтра, и послезавтра Лебу не хватило времени заняться Малышом. Вдруг появилась масса неотложных дел, с которыми можно было справиться, не заходя в лабораторию. Только вечером, когда он давал себе отдых от сложных теоретических выкладок, и мысли возвращались к самым реальным житейским делам, нет-нет да приходил на ум Малыш со всеми его странностями. Шли дни.
Раньше Леб все обсуждал с роботом и сразу проверял в эксперименте. Работалось легко, результаты появлялись сразу. Сейчас же он зашел в тупик. Необходимо было проверить теоретические выкладки на практике, а он медлил. Его почти оскорбляла эта зависимость от Малыша, «Неужели нельзя обойтись без этой железяки? — думал Леб. — Кто, в конце концов, конструирует — я или он!» В конце концов Леб решил использовать для испытаний серийного робота. Но эксперименты длились недолго: работа, обычная для Малыша, оказалась не под силу серийным, и Леб вынужден был отказаться от них.
Не без волнения появился он в своей собственной лаборатории. Несмотря на долгое его отсутствие, запустения здесь не чувствовалось. Малыш поддерживал идеальный порядок, поливал цветы и проветривал помещение. Старинные часы с трехдневным заводом беззаботно покачивали маятником, и календарь на столе показывал сегодняшнее число. Было даже слишком уютно. Или это только показалось Лебу после холодной заводской лаборатории?
Малыш стоял на обычном месте, у питания. После серийных красавцев он казался отвратительным уродом, и Леб поморщился, осматривая его нескладную фигуру.
Малыш мигнул сигналом и сделал едва уловимое движение, как застенчивый паренек, на которого вдруг обратили внимание. Леб насторожился. Что еще надумал этот урод?
— Ты готов к работе, Малыш?
— Да, профессор.
— А как твои неполадки, исправил?
— Я бы не хотел, профессор, менять что-либо в старой схеме, это абсолютно не мешает работе.
— Ты опять за свое! Если кто-нибудь узнает, что ты не демонтирован при таких бесконтрольных схемах, не простят даже мне. Нет-нет, завтра возьмемся за твой дефекты. — Сам не зная почему, Леб опять решил отложить все это на завтра. — Подойди сюда!
Малыш тронулся с места, и механизм зажужжал.
— Ну и шумливый ты, — Леб поморщился. После длительной работы с серийными он отвык от особенностей Малыша. — Скрипишь, как несмазанная телега. Неужели не можешь привести себя в порядок?
— Могу, но на это не было задания.
«На то, чтобы копаться в себе, ты задания не требуешь», — подумал Леб, а вслух сказал:
— Хватит посторонних разговоров, получай программу.
Начав эксперимент, Леб забыл о всех своих опасениях и волнениях. Малыш работал великолепно. Казалось, у него были заранее подготовлены ответы на все случаи.
Сколько времени потерял Леб с этими безмозглыми серийными, которые на виду у заводских зевак выставляли на посмешище себя и его тоже! Леб неторопливо закончил записи в журнале и потянулся, разгоняя приятную усталость.
— Хватит на сегодня, Малыш, а то на завтра не останется. Приведи себя в порядок и отдыхай до утра. — Леб был очень доволен и позволил себе шутку: — Только сам не копайся в своих внутренностях.
— Я знаю, это строго запрещено, профессор, но я прошу не исправлять дефекты схем.
«Опять начинается. — Леб насторожился. От хорошего настроения не осталось и следа. — Что же он еще скажет, этот робот?» Но Малыш молчал…
Весь вечер Леба не покидали мысли о Малыше и Крузе. Лишь теперь начинал он понимать, какими странными были отношения этой пары. Человека и робота.
Кем они были друг другу? Что соединяло их?
Неожиданно в коридоре раздался какой-то шум. Леб не сразу распознал характерное жужжание робота.
Малыш шел на жилую половину дама. Что это могло значить? Лязг железной руки, коснувшейся ручки двери, заставил Леба вздрогнуть.
— Я пришел пожелать вам спокойной ночи, — Малыш сдержанно поклонился и, не дожидаясь ответа, снова зажужжал по коридору.
Леб продолжал смотреть на дверь, пока шум в коридоре не затих.
Утром он поднялся рано. Бесцельно бродил по городу часов до одиннадцати. Почувствовав голод, наскоро перекусил, закончив легкий завтрак стаканом вина.
«Вчера он пришел пожелать мне спокойной ночи, а что будет сегодня, завтра?.. Быть может, он захочет рассказать кому-нибудь историю своей жизни или своих хозяев? Передать их мысли, поделиться воспоминаниями… А может, уже делился?»
Леб заторопился домой. Какой-то смутный страх подгонял его. В подъезде он столкнулся с одним из своих коллег.
— Дорогой Леб, целый час дожидался тебя, но не жалею. Малыш замечательный собеседник. Он намного превосходит последние модели. Поздравляю тебя. Однако обрати внимание на слишком обширную память Малыша. Он вспоминает такие моменты, о которых можно было бы и не говорить.
Леб почувствовал, что бледнеет. Под его напряженным и пристальным взглядом коллега опустил глаза и поторопился распрощаться. Леб не стал задерживать гостя.
Напустив на себя безразличный вид, он поднялся к себе. Нарочито неторопливо разделся и сразу прошел в лабораторию.
— Здравствуй, Малыш. Ты готов к работе? — прямо с порога поинтересовался он.
— Готов, дорогой профессор.
«Дорогой» — что-то новое. Что это может значить?
Леб повернулся к Малышу и, скрывая волнение, спросил:
— Почему ты назвал меня «дорогой»?
Ответ был краток:
— Чувствую необходимость.
Леб заставил себя спокойно подойти к столу, достать журнал наблюдений, приготовить приборы.
— Подойди, Малыш.
Робот как будто сгорбился, понуро подошел к хозяину.
— О чем ты беседовал сегодня с гостем, пока меня не было?
— О работе.
— Еще о чем?
— О вас, дорогой профессор.
Леба передернуло от такого обращения.
— Что вы говорили обо мне?
— Я отвечал на вопросы и говорил только хорошее.
— Продолжай, продолжай, Малыш.
— Вопросы касались Круза, вашей совместной работы. Но я говорил только хорошее.
— А ты мог сказать что-нибудь плохое?
— Нет. Но иногда Круз говорил мне, что вы хотите стать хозяином. Об этом я никому не должен говорить. Так сказал Круз…
Леб выдвинул из-под стола ящик, немного покопавшись, достал широкие блестящие кусачки. До его сознания доходили отдельные слова робота. Машинально он открыл дверцу на его груди, и оттуда, словно сотня глаз, глянули разноцветные огоньки. На какое-то мгновение Леб заколебался и прислушался.
«…и с того момента ваше желание исполнилось. Круза больше не было…» — говорил Малыш.
Слух вновь отключился. Леб просунул внутрь кусачки.
Кабель из тысячи тончайших проводов легко подался под блестящими лезвиями. Сразу же стало темно и совсем тихо.
Спустя полгода Леб невольно подслушал разговор двух молодых физиков:
— Совсем недавно он был фабрикой новых идей.
— Выдохся.
— Для него это сейчас уже не так важно,