Я никогда не видел на сцене великую актрису Екатерину Павловну Корчагину-Александровскую. Москвичу, приехавшему на несколько дней в Ленинград, нелегко достать билет на спектакль с ее участием. Но я прочел о ней много воспоминаний, читал о потрясении, которое она вызывала игрой, об импровизационных спектаклях, которые она любила устраивать не на подмостках прославленного театра, а в самой обыденной жизни. В двух таких мне пришлось участвовать: в одном – пустяковом и смешном – в качестве одного из действующих лиц; в другом – драматическом и серьезном – как бы постановщиком… Чтобы о нем рассказать, мне придется вспомнить эпизод, когда я в первый и последний раз в жизни увидел и познакомился с Корчагиной-Александровской.
Было это в очень давнее и прекрасное время. Я был очень молод, пребывал в студентах, обладал достаточным легкомыслием, чтобы наслаждаться молодостью и удачливостью не утруждая себя стремлением – как Радищев – «оглянуться вокруг»… И по одному из молодо-удачливых поводов возникло у меня – столь сейчас одиозное – стремление выпить рюмку чего-нибудь этакого горячительного… И для этого проще всего было забежать в знакомый и очень хлебосольный дом и там осуществить это слегка порочное, но немудреное мероприятие.
Дом этот был квартирой Демьяна Бедного. К хозяину я бы никогда не попробовал сунуться с таким пустяковым делом, но этим огромным домом управляла «Демьяниха» – жена Демьяна – Вера Руфовна. Это была женщина поразительной энергии, доброты и таланта руководителя. Она успешно справлялась со своим непростым супругом, двумя почти взрослыми дочерьми и двумя малолетними сыновьями – отчаянными головорезами и башибузуками, с огромным хозяйством, множеством друзей и знакомых, хлебосольством дореволюционного калибра.
…Значит, я забежал в эту квартиру. В огромной столовой возле мастодонтовского буфета копошилась одна из многочисленных старушек, которых в большом количестве привечала у себя хозяйка. Старушка вытирала посуду и, очевидно, состояла в разряде услужающих.
– Бабушка! А Вера Руфовна дома?
– Уехала, голубчик. К вечеру, чай, и вернется…
– Бабушка! Вот в правой стороне этого шкафа стоит недопитая бутылка коньяка. – (Понятно, что я хорошо разбирался в географии буфета: не допил эту бутылку я.) – Пожалуйста, достаньте ее и рюмочку какую-нибудь.
Старушка открыла буфет, достала бутылку, постелила на край огромного стола салфетку, поставила бутылку, рюмку, нарезала на блюдечко сыра и отошла в сторону, наблюдая за мной с удивлением и радостью перед наглой молодостью. Она мне была неимоверно симпатична!
– Бабушка! Может быть, выпьете рюмочку со мной?
– И что внучек! Может, и выпью за такую компанию… Она достала еще одну рюмку, села около меня. Коньяк она пила маленькими глотками, жмурясь каждый раз от непривычного напитка. И сделав глоток, аккуратно вытирала рот уголком головного платочка. Бабушка была явно деревенская и сидела она по-деревенски, и у меня была великолепная возможность пообщаться с представительницей неизвестной мне деревенской жизни.
Но из этого благородного замысла ничего не вышло. В столовую неожиданно вошла хозяйка. Мне было очень неудобно, что она застала свою старушку, распивающую хозяйский коньяк с молодым человеком. Но вместо негодования или возмущения Вера Руфовна почтительно обратилась к моей собутыльнице:
– Я вижу, Екатерина Павловна, что вы уже познакомились с Левой. – И тут она в лестных выражениях представила меня. Я, конечно, вскочил со стула, разом поняв, что старушка учинила со мной спектакль, в котором я был не только статистом, но и порядочным дурнем…
Корчагина-Александровская уезжала вечером, она со мной была любезна и весела, делала вид, что не замечает моего смущения, дала свой ленинградский телефон и пригласила на любой спектакль в Александринке. Но в Александринке мне так и не пришлось побывать. Я катастрофически быстро взрослел, обзавелся семьей, писал и редактировал. Екатерина Павловна осталась лишь в юношеских воспоминаниях, и вспомнил я ее в обстоятельствах очень далеких от смешного.
1-й лагерный пункт Устьвымлага. Весна 1939 года. Уже прошла первая и самая страшная зима, уже поумирало большинство из нашего этапа, уже побыл я два месяца на полуштрафной командировке, чуть не умер от цинги, отлежался на головном в стационаре, начал получать письма и сам писать на волю. И даже не всегда пользовался для переписки лагерной почтой с ее цензурой, волокитой и невозможностью расспросить о друзьях и знакомых без страха за них. Каждый день на базу около железнодорожной станции Весляна ездили бесконвойные шофера, и с ними можно было перепуливать на волю «неподцензуренное» письмо. Шофера были разные, большей частью «бытовики», и не всякому хотелось брать такие поручения от незнакомого «контрика». Но среди них один сам был «контриком». Павел (я позабыл его фамилию) был ленинградцем, классным шофером, получившим по суду пятерку по такой безобидной статье, как 58-10– агитация. Поэтому его расконвоировали и поручили возить самые ответственные грузы: сахар, консервы и жиры.
А я был на легкой, сравнительно работе – заготовке веточного корма. С напарником мы быстро сваливали с десяток берез покудрявистей, наламывали ветки, укладывали их попышней в штабель и, выполнив норму, спокойно дожидались съема с работы. В зону приходили незамученными, наступали уже белые ночи, и несколько часов перед отбоем можно было проводить в неторопливых беседах. Одним из собеседников был Павел. Очевидно, что его не тянуло к своим товарищам-шоферам, с их разговорами о водке и бабах, с их небезобидными прожектами, возникающими у людей, имеющих дело с ценностями. У Павла в Ленинграде осталась жена, по которой он тосковал, осталось двое маленьких детей, писать он не любил – жаловался на заскорузлые руки – и бывало я писал ему письма под его диктовку, и письма эти нравились и ему и его жене, которая как раз писать любила. Подробности ленинградской жизни, о которых она писала откровенно – ибо эти письма приходили на адрес одного вольняшки с базы, – были обстоятельны и интересны не только Павлу, но и мне.
Однажды я ему задал вопрос, который в лагере не принято задавать:
– Павел! А за что тебе сунули пятак? Да еще по суду?
– За дело сунули. Не то, что тебе и вашему брату. За мою собственную глупость. Было это в конце тридцать седьмого, перед самыми выборами. В нашем районе выбиралась в Верховный Совет одна старушка актриса. Старенькая такая, фото ее висели под стеклом в рамках, говорили, что хорошо играет. Не знаю, в театры не ходил, супротив нее ничего не имел, может, действительно хорошо играла. Но ведь впервые в Верховный Совет выбираем, чего нам выбирать актрисульку, да еще такую, что еле душа в теле… Вот мы однажды в пивной сидели в хорошей компании, а я так и сказал: неужто трудно найти посерьезней да поздоровей… Тут наш один, видно, не поленился. Через три дня взяли. Ну, что мне отпираться, когда все слышали – агитировал супротив кандидата блока коммунистов и беспартийных. Через месяц меня в суд. Свидетели – то-сё, да я и не отпирался – виноват же! Ну и сунули мне пятак. И, смотри как снисходительно: без поражений в правах. Понимаешь, без всякого поражения! И мне старший нарядчик объяснил, что без поражений могут после звонка и назад в Питер пустить.
– А как была фамилия актрисы? Помнишь?
– Ну, еще бы, как забыть. До конца жизни помнить буду. Двойная у нее фамилия – Корчагина-Александровская.
И я мгновенно вспомнил столовую квартиры Демьяна Бедного и деревенскую старуху, которую я великодушно угощал чужим коньяком. И план у меня возник мгновенно:
– Паша! Эта старуха тебе поможет. Ее зовут Екатерина Павловна, и она очень хороший человек. Пусть твоя жена пойдет в Александрийский театр, узнает домашний адрес Корчагиной-Александровской, пойдет к ней домой и расскажет твою историю и про то, как ей без тебя с двумя ребятами…
Так началась эта нетеатральная история, этот необыкновенный спектакль с участием одной лишь актрисы. Но какой!
Письма жене Павла от его имени писал я, они были очень подробными, почти режиссерскими, в них намечались ремарки и мизансцены. Жена Павла отвечала не менее подробно, и по ним я совершенно отчетливо представлял себе весь этот необыкновенный спектакль. Конечно, письма эти Паша сразу же – на всякий случай – уничтожал, но я хорошо помню их содержание.
В первом же письме жена Паши подробно написала, как она узнала адрес Екатерины Павловны, пришла к ней, рассказала про свою беду и про то, что муж у нее тихий, безответный, всегда на все согласный и против власти ни-ни, и если и сболтнул что, так по глупости, да еще выпил чуток. А Екатерина Павловна слушала, всплескивала руками, плакала вместе с ней, сказала, что жива не будет, а освободит Павла и денег дала, чтобы ребят угостить и наказала прийти к ней через несколько дней.
В следующем письме жена Павла подробно передавала рассказ Екатерины Павловны. Явилась к набольшему в Смольный, протянула ему депутатский мандат и сказала:
– Бог с ним, с этим мандатом, да я уж не сплю сколько ночей, да чтобы из-за меня человек пропадал, да не один, а с семьей, да и прав был, наверное голубчик – ну куда мне старухе да в правительство лезть, да если его не освободите, то не надо мне никакого депутатского мандата, все равно помру, совесть не даст жить, и многое такое сказала… А там очень хорошо ее выслушали, водой отпаивали, сказали, что из уважения к ней освободят они Павла и вернется он домой к своей семье, и нужно только время, чтобы все оформить. И Екатерина Павловна опять дала денег и сказала, чтобы звонили ей каждый день.
Жена антисоветского агитатора звонила Екатерине Павловне, и та сообщала сводку с театра почти военных действий. Дело затребовали, еще нужно недельки две, чтобы окончательно разобраться, а потом они ее пригласят, и все будет в порядке…
Павел находился в состоянии эйфории, ни о чем больше не мог думать и говорить, да и я был почти в такой же радостной лихорадке. И вот Павел приехал с базы совершенно подавленный, не переодеваясь пришел в зону, разыскал меня и протянул очередное письмо от жены. Жена была в отчаянии. Все рухнуло. Корчагина-Александровская сама телеграммой вызвала ее к себе и почти плача рассказала:
– Пригласили меня, а там сидит прокурор или кто там у них, и на столе пять толстых папок и на каждой написано: «Совершенно секретно» и фамилия вашего мужа. И объясняют мне, что он против меня в пивной говорил пустяки и не тронули бы его, а осудили его потому, что он – шпион. Не то английский, не то японский, и лежат тут вот эти толстые дела, в которых все его преступления записаны. А раз шпион – тут я, голубушка, ничего не могу сделать, заплакала и от жалости к тебе, да бедным детям, как же он, твой ирод, не только родину, семью свою не пожалел!
Дала Екатерина Павловна деньжат опять да посоветовала написать мужу: пусть во всем покается, попросит у Советской власти прощения за свое окаянство, они все же добрые – эти люди, к каким она ходила, может, пожалеют глупого, пожалеют неповинных детей его…
Ах, падлы! Как же они разыграли такую великую актрису, как они обвели вокруг пальца депутата Верховного Совета СССР, да еще какую! Но нет, спектакль не кончился!
– Павел! Поскольку тебя судил суд, у тебя на руках должно быть обвинительное заключение и приговор суда. Ты, идиот, их не скурил?
– Да что ты! У меня они.
– Ну, приноси. Сейчас будем снова писать.
Да, обвинительное заключение и приговор спецколлегии ленинградского городского суда не оставляли никаких сомнений в характере преступления, содеянного Пашей. И на следствии и на суде он был полностью уличен, сознался в своем преступлении и за «антисоветскую клевету и агитацию против кандидата блока коммунистов и беспартийных» приговорен к необыкновенно мягкому наказанию.
В сочиненном мною письме Паши к жене ей советовалось пойти к Екатерине Павловне, объяснить ей, что ее нагло обманули, что все эти толстые папки с фамилией мужа – бутафория, часто применяемая на следствии. Депутату Верховного Совета надлежало объяснить, что дела о шпионаже рассматриваются не городским судом, а Военной коллегией и что Пашу судили именно за его неосторожные слова, что и подтверждают прилагаемые документы: обвинительное заключение и приговор.
Письмо было отослано, и мы нетерпеливо ждали ответа. Он пришел необыкновенно быстро. Шоферская жена со свойственной ей словоохотливостью описала, как позвонила она Екатерине Павловне, пришла к ней и, ничего не говоря, протянула ей письмо мужа и присланные документы. Екатерина Павловна внимательно прочитала, «аж темная лицом стала, посуровела страшно и приказала звонить ей каждый день».
Ах, не увидел я и уже никогда не узнаю, как проходил следующий акт этого спектакля! Могу только представить, как она разговаривала с этими «добрыми людьми», ее слова, ее тон, ее лицо… И ответа от жены Павла не получил. Через три недели вызвали его на освобождение и из пересылки получил я от него записку, что «освобожден вчистую» и едет в Ленинград.
И больше ничего я не узнал о ленинградском шофере Павле. И не увидел больше Корчагину-Александровскую, и не узнал от нее про тот спектакль, который ей пришлось разыграть не на сцене, а в жизни. Спектакль был драмой. Но со счастливым концом!