ЧАСТЬ ВТОРАЯ КЕРНОК

ГЛАВА I Живодер и ворожея

Les ecorcheurs et hleurs de chanvre (cacous), vivent separes du reste des hommes...

— La presence d'un fou dans une maison defend ses habitans contre les malefices des esprits malins.

Conam-Hec, Chronique bretonne.

В одну мрачную и холодную ноябрьскую ночь северо-западный ветер дул со свирепой силой, и длинные волны океана разбивались о груды гранита, покрывающие Пампульский берег. Остроконечные края этих утесов то исчезали под волнами, то обозначались черным цветом поверх пены ослепительной белизны.

Выстроенная между двух скал и огражденная ими от действий урагана стояла убогая хижина, но доступ к ней был смраден и отвратителен, по причине множества костей, лошадиных и собачьих трупов, окровавленных кож и других остатков, которые довольно ясно показывали, что владетель этой лачуги был Каку.

Дверь отворилась. Показалась женщина, закутанная в черную мантилью, из-под которой только видно было ее желтое и морщинистое лицо, совершенно почти закрытое клочьями седых волос. В одной руке она держала железный ночник, другой же старалась заслонить горевший в нем огонь, волнуемый ветром.

— Пень-Уэ! Пень-Уэ! — закричала она с гневом и упреком, — куда ты девался, проклятый ребенок? Ради Святого Павла, разве ты не знаешь, что уже наступило время бродить по берегу ночным певуньям[15]?

Слышен был только свист бури, увеличивавшийся с жестокостью.

— Пень-Уэ! — закричала она опять.

Пень-Уэ услышал наконец.

Дурачок сидел на корточках около кучи костей, которые складывал, придавая им самые разнообразные и чудные формы. Он повернул голову, встал с недовольным видом, как дитя, покидающее поневоле свои игрушки, и пошел к хижине, не забыв однако взять с собой прекрасную белую и гладкую кость лошадиной головы, которая ему чрезвычайно нравилась, особенно с тех пор, как он насыпал в нее кремней, которые звучали самым приятнейшим образом, когда Пень-Уэ потрясал этот нового рода инструмент.

— Войди, проклятый! — прокричала мать, толкнув его так сильно, что голова его ударилась об стену, кровь потекла. Тогда дурачок начал хохотать глупым и судорожным смехом, утер рану своими длинными, черными волосами, и забился под колпак обширного камина.

— Ивонна, Ивонна, думай о душе своей, вместо того, чтоб проливать кровь своего сына! — сказал Каку, который стоял на коленях, и казалось, погружен был в глубокое размышление. — Разве ты не слышишь?

— Я слышу шум волн, бьющихся об эту скалу, и свист бури.

— Скажи лучше, голоса усопших. Клянусь Святым Иоанном Перстным, ведь сегодня день мертвых, жена, и усопших, которых мы... — Здесь умолчание — в своих белых саванах, со своими красными слезами, легко могут подвести к дверям нашим карикель-анку[16], — отвечал Каку тихим и трепещущим голосом.

— Вот-те на! — чего нам бояться? Пень-Уэ безумный, а неужто ты не знаешь, что нечистые духи не приближаются к крову, под каким обитает дурак? Ян со своим огнем, обращающийся быстрее самопрялки, старой бабы, Ян со своим огнем умчится от голоса Пень-Уэ, как чайка от охотника. Так чего же ты боишься?

— Однако, почему с последнего потопа, этого люгера, который разбился около берега, привлеченный нашими ложными сигналами, почему меня мучает горячка, ужасные сны. Напрасно трижды в час пил я воду Кригноэкского источника, напрасно натирался жиром водореза, убитого в пятницу, ничто-ничто не могло меня успокоить. Ночью мне страшно! Ах, жена, жена, ты того хотела!

— Вечно трусишь! Надобно же чем-нибудь жить, твое ремесло внушает всему Сан-Полю к тебе омерзение, и что бы с нами сталось без моих предсказаний! Вход в церковь нам запрещен, булочники почти не хотят продавать нам хлеба. Пень-Уэ, как ни сходит в город, всякий раз возвращается оттуда весь избитый, бедный дурачок! Когда бы только смели, ей-ей, они бы перетравили нас, как волков в горах Арреса, и от того, что собирая на утесах волшебные травы, мы пользуемся тем, что посылает нам Тейс[17], ты преклоняешь колена, как плугазнуйский ризничий, и бледен как девочка, которая идя с вечеринки, встречает трехглавого Тейс-Арпульека, с его пылающим глазом!

— Жена...

— Трусливее корнвалийца, — сказала наконец раздраженная Ивонна.

Но так как ничем нельзя более сильно разобидеть Леонца, как уподобить его жителю Корнвалиса, то Каку взял жену свою за горло.

— Да, — продолжала она хриплым, удушливым голосом, — малодушнее даже жиденка!

Бешенство Каку вышло из границ; он схватил топор, но Ивонна вооружилась ножом.

Дурачок хохотал во все горло, потрясая лошадиной головой, наполненной кремнями, издававшими глухой и странный звук.

К счастью постучались в дверь хижины, иначе приключилось бы несчастье.

— Отоприте, черт возьми! Отоприте же! норд-вест чуть не вырывает рога у быков, — сказал чей-то грубый голос.

Каку выронил из рук топор, Ивонна поправила свой чепец, бросив на мужа сверкающий еще от гнева взгляд.

— Кто это вздумал в такое время нас тревожить? — сказал Каку, приподнялся до узкого оконца и посмотрел.

ГЛАВА II Кернок

Got callet deusan Armoriq.

To был суровый житель Арморики.

Бретанская Пословица.

То был он, то был Кернок, который стучался в дверь! Вот удалый и храбрый молодец, посудите о нем.

Он родился в Плугазне; в пятнадцать лет бежал от своего отца, определился на перевозное судно, и там начал свое морское воспитание. На всем судне не было юнги живее, матроса неустрашимее его; никто не имел взгляда проницательнее для открытия берега, задернутого туманом, никто не закреплял марсель с большим проворством и ловкостью, как он.

И какое сердце! Ронял ли нечаянно офицер свой кошелек, молодой Кернок подбирал его бережно, и его товарищи получали свою долю в находке. Воровал ли он ром у капитана, и все-таки делился со своими задушевными.

А какой нрав! Сколько раз, когда негры, которых перевозили из Африки на Антильские острова, окоченелые от холода и сырости в трюме, не могли добрести до палубы, чтобы подышать чистым воздухом, в продолжение четверти часа, для этого им предоставленного, сколько раз, говорю я, юный Кернок возбуждал теплоту и испарину на их оледенелой коже, ускоряя их шествие ударами линька! И господин Дюран, тимерман-хирург-констапель на бриге справедливо заметил, что ни один из Конгосов, вверенных надзору Кернока, не был подвержен этой сонливости, этому бесчувствию, каким обладали прочие негры. Напротив, его подчиненные при виде грозного линька, приходили всегда в судорожное движение, в нервическое раздражение, как говорил господин Дюран, весьма спасительное.

За это самое время Кернок приобрел вскоре уважение и доверие капитана брига, способного к счастью, ценить столь редкие качества. Этот добрый капитан обратил внимание на молодого матроса, дал ему несколько уроков в теории и при первом случае сделал его своим помощником. Кернок показал себя достойным этого быстрого повышения, своей храбростью и своим искусством, он изобрел между прочим способ укладывать негров в кубрике, столь выгодно, что бриг, вмещавший только двести, мог содержать в себе триста негров, правда немного стеснив их, и прося их ложиться на бок, а не разваливаться на спине, подобно панам. Так говорил Кернок.

С этого дня торгаш неграми предсказал своему любимцу высокую судьбу. Богу известно, исполнилось ли это предсказание!

Несколько лет спустя после того, вечером, как он плыл к берегам Африки, почтенный капитан Кернока, выпив тафии немного больше, чем обычно находился в добром и веселом расположении духа. Сидя на окне и куря свою длинную трубку, он проводил время наблюдая за направлением густых клубов дыма, которые выпускал с важностью, или смотрел пристально на быстрые струи, образуемые ходом корабля, ускоряя мысленно минуту, в которой снова увидит Францию.

Потом с умилением он думал о прекрасных полях Нормандии, где он родился, словно видел опять глазами свою хижину, позолоченную последними лучами солнца, светлый и прохладный ручей, старую яблоньку, и жену, и мать, и троих малолетних детей, которые ожидали его возвращения, вздыхая по прелестным златокрылым птичкам и по разноцветным тканям, которые он привозил им из своих дальних путешествии! Бедняга все это видел, как бы перед собой! Его трубка, которая от времени сделалась черной, подобной крылу альционы, выпала из полуоткрытого его рта. Он этого не заметил, глаза его наполнились слезами, сердце его сильно билось. Мало-помалу усилие его воображения, устремленного на один предмет, также, может быть влияние тафии, придали этому фантастическому видению формы существенности; добрый капитан, в своем упоении, представив себе, что открытое море есть этот смеющийся луг, им оплакиваемый, возымел безумное желание повеселиться на нем. Для этого он придвинулся к краю своего окна и упал в воду.

Другие говорят, что невидимая рука его толкнула и что серебристые струи у корабля были с минуту багровыми.

Как бы то ни было, он утонул.

Бриг тогда находился неподалеку от островов Зеленого Мыса, зыбь была сильна, ветер свежел, и потому рулевой матрос не мог ничего слышать. Но Кернок, пришедший отдать отчет о пути капитану, должен был первый узнать о несчастии, которое может не было ему чуждо.

Кернок имел одно из тех закаленных сердец, недоступных этому суетному чувству, которое слабые люди называют благодарностью или состраданием. Он показался на палубе, и в нем не могли заметить ни малейшего смущения.

— Капитан утонул, — сказал он спокойно подшкиперу, — жаль его, — это был добрый человек. — Тут Кернок присовокупил эпитет, который мы повторять не станем, но который заключил величественным образом надгробное слово покойному.

О! Кернок не любил плодить слова!

Затем обращаясь к кормчему: — Командование кораблем теперь принадлежит мне. Итак, ты изменишь путь. Вместо того, чтобы править на зюйд-ост, держи на норд-вест, ибо мы повернем на другой галс, и возвратимся в Нант или Сен-Мало.

Дело в том, что Кернок напрасно старался отвратить покойного капитана от торга неграми, не из филантропии, нет, но по причине, более важной в глазах рассудительного человека.

— Капитан, — говорил он ему беспрестанно, — ваши торговые сделки приносят вам, при всей возможности, триста на сто; на вашем месте, я бы выручил столько же, и даже больше, не тратя ни копейки. Ваш бриг ходит, как дорада; вооружите его в набег, я отвечаю за экипаж; предоставьте мне это дело, и после каждого приза вы будете слышать песнь Корсара.

Но красноречие Кернока никогда не могло поколебать воли капитана, ибо он очень хорошо знал, что те, кто занимались этим благородным ремеслом, находили рано или поздно, конец, качаясь на ноке реи; за то неумолимый капитан упал нечаянно в море.

Едва Кернок увидел себя хозяином корабля, как возвратился в Нант, чтобы набрать приличный экипаж, вооружить судно, и привести в исполнение свое первейшее желание.

Смотрите, нет ли тут предопределения, лишь только он возвратился во Францию, как тотчас узнает, что Англия объявила ей войну, получает арматорский патент, выходит, атакует купеческий трехмачтовик, и пристает со своей добычей в Сен-Поль Леонский.

Что сказать мне более? Счастье всегда благоприятствовало Керноку, ибо Небо правосудно: он брал многие призы у англичан. Добытое им серебро быстро перешло в трактиры Сен-Поля, и теперь во время приготовления к отплытию вновь в море для битья монеты, как он говорит на своем чистосердечном наречии, мы его видим прибывшим в недра почтенного семейства живодера.

— Ну, черт возьми, отворите же, — повторял он, потрясая могущественно дверью. — Вы там забились, как водорезы в ущелье скалы.

Дверь отворили.

ГЛАВА III Ворожба

La sorciere dit au pirate: —

Bon capitaine, en verite,

Non, je ne serai pas ingrate,

Et vous aurez votre beaute.

Victor Hugo, Cromwel.

Он вошел, скинул с себя мокрый плащ, с которого струилась дождевая вода, развесил его подле очага, отряхнул свою широкую шляпу из лакированной кожи, и бросился на скамью.

Керноку было около тридцати лет, широкий и плотный стан его обещал силу атлета, смуглое лицо, черные волосы и широкие усы придавали ему вид суровый и дикий. При всем том, он мог бы назваться довольно красивым мужчиной, без чрезвычайной подвижности его густых бровей, которые соединялись или расходились беспрестанно, следуя впечатлениям души его.

Его одежда нисколько не отличалась от одежды простого матроса, только два золотые якоря были вышиты на воротнике его грубого камзола, и широкий кривой кинжал висел на его поясе, на красном шелковом шнурке.

Обитатели хижины рассматривали незнакомца с выражением страха и подозрения и терпеливо ожидали, чтобы этот чудный человек объявил им цель своего посещения.

Но он, казалось, был занят тогда только одним делом: отогреванием, поэтому без церемонии бросал на очаг лежавшие близ него куски дерева, еще окованные железом.

— Собаки, — сказал он сквозь зубы, — это остатки корабля, привлеченного ими и разбитого у берега. Ах! если когда-нибудь «Копчик»...

— Что вам угодно? — сказала Ивонна, раздраженная молчанием незнакомца.

Кернок приподнял голову, презрительно улыбнулся, не сказал ни слова, протянул ноги к огню и, усевшись как можно удобнее, а именно, опершись спиной об стену и положа ноги на тагань разговорился.

— Ты Пень-Ган Каку, не правда ли, дружок? — сказал Кернок, помешивая в горнушке своей палкой, обитой железом с таким удовольствием, как будто он находился у камина наилучшей гостиницы Сен-Поля, — а ты ворожея берегов Пампульских? — прибавил он, посмотрев на Ивонну с вопрошающим видом. Потом с отвращением взглянул на дурака. — Это же чудовище, если вы приведете его на шабаш ведьм, то он, наверное, устрашит там и самого Сатану, впрочем он похож на тебя, старуха, и если бы я выставил эту харю на передней части своего брига, то испуганные макрели не стали бы более играть и прыгать под его носом.

Тут Ивонна сделала гневную ужимку. — Полно, прелестная хозяйка, успокойся, не раскрывай своего клюва, как водорез, готовящийся броситься на стадо сельдей, вот что усмирит тебя, — сказал Кернок, звеня несколькими ефимками, ибо я имею надобность в тебе и в этом господине.

Эта речь, особенно слово господин, были произнесены с видом столь явно насмешливым, что только вид длинного кожаного кошелька, порядочно набитого, и почтение, какое внушали широкие плечи и окованная железом палка Кернока, могли воспрепятствовать достойной чете излить свой гнев, слишком долго удерживаемый.

— Не то чтобы я верил твоему колдовству, — прибавил Кернок. — Прежде, во время моего детства, иное дело, как и всякий, я дрожал на посиделках, слушая о том дивные рассказы, а теперь, прекрасная хозяйка, мне в них столько же нужды, как и в сломанном весле. Но она хотела, чтоб я загадал о моей судьбе до отплытия в море. Итак, посмотрим, готовы ли вы, сударыня?

Слово сударыня, опять заставило поморщиться Ивонну.

— Я не останусь здесь! — закричал Каку, бледный и трепещущий. — Нынче день мертвых. Жена, жена, ты нас погубишь, небесный огонь разразит это жилище!

Он вышел и с гневом захлопнул дверь.

— Какого черта его дергаете? Беги за ним, старая сычовка; ему лучше каждого кормчего острова Батца известно прибрежье, мне будет в нем надобность. Пошла же, проклятая колдунья!

Сказав это, Кернок толкнул ее к дверям.

Но Ивонна, вырвавшись из рук пирата, закричала: — Обижать, что ли, ты пришел сюда тех, которые тебя приняли к себе? Перестань, перестань, или ты ничего от меня не узнаешь.

Кернок с видом беспечности и недоверчивости пожал плечами.

— Скажи же, чего ты желаешь? — воскликнула Ивонна.

— Узнать прошлое и будущее, больше ничего, моя любезная, что так же возможно, как и пройти десять узлов против ветра, — отвечал Кернок, играя шнурком своего кинжала.

— Дай твою руку.

— Вот она, и, могу похвалиться, что никакая другая не сумеет искуснее связать кабалочный строп или нажать спуск каменоброса. Тут-то читаешь ты твою тарабарщину, старая фея? Я этому столько же верю, сколько предсказаниям нашего кормчего, который жег соль с порохом, воображая угадать погоду по цвету пламени. Все это вздор! Я верю только клинку моего кинжала или заряду моего пистолета, когда говорю моему врагу: — Ты умрешь! железо или свинец оправдывают мое предсказание лучше, нежели все...

— Молчать! — сказала Ивонна.

Между тем как Кернок обнаруживал столь свободно свой скептицизм, она изучала линии, какие пересекались на его руке.

Тогда она устремила на него свои серые и проницательные глаза, потом приблизила свой иссохший палец ко лбу Кернока, он содрогнулся, чувствуя ноготь колдуньи, водимый ей по морщинам, рисовавшимся между его бровей.

— Ого! — сказала она, с отвратительной улыбкой, — ого! ты такой силач, ты дрожишь уже?

— Я дрожу, я дрожу. Если ты полагаешь, что можно без омерзения ощущать твои когти на моей коже, то очень ошибаешься. Но будь, вместо твоей черной и вялой кожи, беленькая и пухленькая ручка, ты увидела бы, что Кернок, что... потому... что...

И он лепетал, невольно опустив глаза перед неподвижным и внимательным взглядом ворожеи.

— Молчать! — сказала она опять, и голова ее упала на грудь, ее можно было почесть погруженной в глубокую задумчивость. Иногда только, она потрясаема была каким-то судорожным волнением и слышалось стучание ее зубов. Мелькающий огонь гаснувшего очага освещал один своим красноватым сиянием внутренности этой лачуги, и озаренная огнем, безобразная голова дурачка, который дремал, забившись в угол, казалась поистине страшной. У Ивонны видны только были мантилья и ее длинные седые волосы; на дворе ревела буря. Не знаю, что-то ужасное и адское имела в себе эта картина.

Кернок, сам Кернок ощутил легкий трепет, пробежавший по нему, как электрическая искра, и чувствуя мало-помалу пробуждающееся в себе минувшее детское суеверие, он потерял этот насмешливый, недоверчивый вид, выражавшийся в чертах его лица вначале.

Вскоре холодный пот увлажнил его чело. Машинально он схватился за свой кинжал и вынул его из ножен.

Подобно тем людям, какие желая освободиться от тягостного сна, делают спросони какое-нибудь насильственное движение.

— Черт возьми эту Мели! — крикнул Кернок, — с ее безумными советами, и меня также за то, что имел глупость им следовать! Позволить себя стращать пустяками, которые могут только пугать баб да малых ребят? Нет, черт побери, никогда не будет, чтоб Кернок... Ну же, ведьма, говори проворней, мне надобно ехать. Слышишь ли?

И он сильно стряхнул ее.

Ивонна не отвечала, тело ее последовало движению, данному Керноком. Даже не слышно было сопротивления, какое обыкновенно оказывает одушевленное существо. Она казалась мертвой.

Сердце пирата крепко билось.

— Станешь ли ты говорить? — пробормотал он, сильно приподнял голову Ивонны, опущенную на ее грудь.

Она осталась приподнятой. Но глаза ее были неподвижны и тусклы.

У Кернока волосы на голове стали дыбом, с простертыми вперед руками, с вытянутой шеей, как бы окованный этим мрачным и мертвым взглядом, он прислушивался, едва переводя дух, объятый властью свыше сил своих.

— Кернок, — сказала наконец колдунья слабым и прерывистым голосом, — брось, брось этот кинжал. — И она указала на кинжал, дрожащий в руке Кернока.

— Брось его, говорю тебе, на нем есть кровь, кровь ее и его!

И старуха улыбнулась страшным образом, затем, положив палец на его шею. — Тут ты ее ранил, однако она жива еще. Но это еще не все. А капитан перевозного судна?

Кинжал упал к ногам Кернока; он провел рукой по пылающему челу, и стиснул столь крепко виски свои, что на них остался отпечаток ногтей его. Он едва держался на ногах, и оперся об стену хижины.

Ивонна продолжала:

— Что ты бросил твоего благодетеля в море, поразив его наперед кинжалом, это хорошо! — твоя душа пойдет к Тейсу, но что ты ранил Мели и не убил ее, это худо, ибо для тебя она покинула этот прекрасный край, где произрастают тончайшие ядовитые растения, где змеи играют и свиваются при лунном свете, смешивая свои шипения, где путешественник слышит, бледнея, хриплый крик гиены, завывающий голосом женщины, которую режут; этот чудный край, где красные ехидны наносят язвы, которые убивают, которые сообщают жилам разъедающий яд.

И Ивонна ломала руки, как бы чувствуя вновь свои мучительные судороги.

— Довольно, довольно! — сказал Кернок, чувствовавший что опять начинает костенеть от ужаса.

— Ты поднял железо на твоего благодетеля и твою любовницу, их кровь падет на тебя, конец твой приближается! — Пень-Уэ! — кликнула она, понизив голос.

При этом глухом, могильном голосе, Пень-Уэ, спавший, по-видимому, крепким сном, встал, как бы находясь в припадке лунатизма и поместился на колени своей матери, которая взяв его за руки и, оперев свой лоб об его лоб:

— Пень-Уэ, он спрашивает, сколько долго Тейс насудил ему жить! Именем Тейса, отвечай мне.

Дурачок испустил дикий крик, казалось, подумал немного, отступил шаг назад, и начал ударять по земле лошадиной головой, которую он не покидал.

Сначала он ударил пять раз, потом еще пять, наконец три раза.

— Пять, десять, тринадцать, — сказала его мать, считавшая удары, — тринадцать дней еще жить, слышишь ли? — и, да сможет Тейс кинуть на наш берег твой посинелый и холодный труп, обвитый длинными морскими травами, с тусклыми и раскрытыми очами, с пеной у рта и языком, закушенным зубами! Тринадцать дней! и твоя душа у Тейса!

— А она, она! — сказал Кернок, тяжело дыша в страшном исступлении.

Она, — продолжала Ивонна, — но ты мне только за себя заплатил. Изволь! я буду великодушна, — она подумала с минуту, положа палец на свой лоб.

— Да, у нее также будут члены вытянуты, лицо раздуто, уста опенены и зубы сжаты. О! вы явите собой славных жениха и невесту, и даруй Тейс, чтобы мне довелось вас узреть, в ноябрьскую ночь, брошенных на черном утесе, который будет вашим брачным ложем, а волны океана — покровом.

Кернок упал без чувств, и два странных хохота раздались в хижине.

Кто-то постучался в дверь.

— Кернок, мой Кернок! — сказал нежный и звучный голос.

Эти слова произвели над Керноком волшебное действие, он открыл глаза и посмотрел вокруг себя с удивлением и ужасом.

— Где я? — сказал он, вставая, — не мечта ли это, мечта страшная, но нет, мой кинжал, этот плащ. Все ясно доказывает ад! проклятая старуха, я сумею...

Старуха и дурачок исчезли.

— Кернок, мой Кернок, отвори же, — повторил сладкозвучный голос.

Она, — вскричал пират, — она здесь! — и бросился к дверям.

— Пойдем, — сказал он, — пойдем, — и вышел из хижины, с обнаженной головой, блуждающим взором, он быстро повлек ее. Миновав утесы, ограждающие берег, они вскоре вышли на Сен-Польскую дорогу.

ГЛАВА IV Бриг «Копчик»

Fameux batiment, allez!

D'puis Letambo jusqu'aux huniers.

Il n'en est pas dans l'arsenal

Qui puisse marcher son egal;

Vent d'bout, il file au mieux

Dix noeuds.

CHANSON DE MATELOT.

Туман, покрывавший небольшую Пампульскую гавань, рассеялся мало-помалу, и солнце темно-красным шаром явилось среди тусклого и серого неба.

Увенчанный своими огромными черными зданиями и каменными колокольнями, вскоре показался Сен-Поль в легких, неопределенных чертах сквозь пар, поднимавшийся из воды; потом обрисовался явственнее, когда бледные лучи ноябрьского солнца рассеяли тяжелый и влажный утренний воздух.

Направо возвышался остров Кало с его бурунами, мельница и синяя колокольня Плугазнуйская, между тем, как вдали расстилался Трегъерский берег, с чистым золотистым песком, оканчивающийся бесчисленным множеством утесов, уходящих за горизонт.

Красивая бухта Пампульская обыкновенно содержала в себе до шестидесяти барок и несколько судов большого груза.

Посему прекрасный бриг «Копчик» превосходил всей высотой своих марс-стеньг всю стаю люгеров, шлюпов, рыбачьих лодок, лежавших на якорях вокруг него.

Подлинно! бриг «Копчик» — бриг прекрасный!

Можно ли насмотреться на него, когда он стоит прямо и в полном грузу с его стройными, красивыми формами, с его высокими мачтами, склоненными несколько назад, которые придают ему вид столь щеголеватый и морской? Как не удивляться этой чистой и легкой оснастке, этим широким нижним парусам, этим марселям и брамселям, с таким вкусом выкроенным, и этим лиселям, которые миловидно расширяются на боках его, подобно лебединым крыльям, и красивым стакселям, которые, кажется, порхают на конце его бушприта, и ряду его двадцати бронзовых коронад, обозначающихся черным и белым цветами, подобно клеткам шахматной доски!

И никогда благоуханный дым мирры, сжигаемой в золотых курильницах, никогда фиалка с ее бархатистыми листочками, никогда роза и жасмин, дистиллированные в драгоценных хрустальных сосудах, не сравнятся с роскошным запахом, исходящим в парах из трюма «Копчика», какой благовонный вар, какая душистая смола!

Подлинно, истинно, бриг «Копчик» — бриг прекрасный!

И ежели вы удивляетесь, видя его спящим на якорях, что же бы вы сказали, если бы увидели его в погоне за каким-нибудь несчастным купеческим трехмачтовым судном? Нет, никогда бегун, опененный под удилами, не рвался с таким нетерпением, как «Копчик», когда кормчий держал к ветру, вместо того, чтобы идти прямо на преследуемое судно. Никогда Альциона, рассекая воду краем своего крыла, не летела с такой быстротой, как этот прекрасный бриг, когда при свежем ветре, с распущенными марселями и брамселями, он скользил по океану, столь накрененный, что лисель-шпирты его нижних реев подергивали поверхность волн.

Подлинно, истинно, точно, бриг «Копчик» — бриг прекрасный!

И он-то представляется там вашему взору, совершенно черным, стоящим фертоинг.

На нем осталось мало людей: шкипер, шесть матросов, один юнга и только.

Матросы сбились в кучку на вант-трапах или сидели на лафетах коронад.

Шкипер, человек лет около пятидесяти, завернувшись в длинный восточный плащ, ходил взад и вперед по палубе с беспокойным видом, и нарост на его левой щеке своим непомерным движением показывал, что он отчаянно кусал свою табачную жвачку.

А юнга, стоя неподвижно около шкипера с шапкой в руке, казалось, ожидал приказания и смотрел на это горькое предзнаменование с ужасом, беспрестанно возрастающим, ибо жвачка шкипера служила для экипажа родом термометра, показывавшего различные степени расположения его духа, и в тот день, основываясь на точных наблюдениях юнги, неминуемо должна была подняться буря.

— Тысяча миллионов громов! — ругался шкипер, надвинув свой капюшон на глаза. — Какой адский ветер унес его? Где это он? Десять часов, а еще не воротился, и жена его дурища, потащилась за ним среди ночи, черт знает куда... Такой славный ветер! Потерять такой славный ветер! — повторил он в отчаянии, поглядывая на легкую флюгерку, прикрепленную к вантам, и указывавшую на крепкий ветер норд-вест. Надобно быть настолько глупым человеком, который вкладывает палец между канатом и клюз-гатом.

Юнга, заскучав от этого длинного монолога, уже два раза пытался прервать шкипера, но гневный взгляд и чрезвычайная движимость жвачки начальника его удерживали. Наконец, сделав над собой усилие, положа шапку подмышку, вытянув шею и выставив левую ногу вперед, он отважился дернуть шкипера за полу его плаща.

— Господин Зели, — сказал он, — завтрак вас ожидает.

— А! это ты, Гренд де Сель, зачем ты здесь, негодяй, мерзавец, скот, трюмная крыса? Не хочешь ли, чтоб я снял с тебя шкуру, чтоб я сделал твою спину красной, как сырое битое мясо? Ну отвечай же, юнга-неудача!

К этому излиянию ругательств и угроз юнга привык. Он знал о вспыльчивости своего начальника, поэтому сохранял полное спокойствие.

И, скажу вам мимоходом, что если бы я верил переселению душ, то я охотнее согласился бы превратиться на всю мою жизнь в рабочую лошадь, в каторжного, в Монморансийского осла, одушевлять наконец все, что ни есть презрительного, нежели прожить секунду в шкуре юнги.

Мы сказали, что юнга не произнес ни слова, и когда Зели остановился, дабы перевести дух, Грен де Сель решился повторить почтительнее обычного: «Завтрак вас...»

— Ага! завтрак! — закричал шкипер, радуясь случаю излить свое бешенство на кого-нибудь. — Ага! завтрак! Вот тебе, собака.

Эти слова сопровождены были пощечиной и ударом ноги столь сильным, что юнга, стоявший на верху орлопного трапа, быстро скатился по ступеням лестницы и очутился на дне трюма.

Находясь там, юнга встал и сказал, потирая поясницу: — Я это наверное знал, я видел по его жвачке, что он не в духе, — и помолчав немного, Грен де Сель прибавил с видом крайне довольным: — Все же лучше так, нежели упасть на голову.

Затем, утешенный таким философским размышлением, он стал усердно надзирать за приготовленным завтраком для шкипера Зели.

ГЛАВА V Возвращение

Holal d'ou venez-vous, beay sire, la tete nue... la ceinture pendante... quelle paleurl... tudieu... Bami...

WORDS-VOK.

Хотя Зели излил часть своего гнева на Грен де Селя, но все еще продолжал измерять шагами палубу, поднимая время от времени руки и глаза к небу, бормоча некоторые слова, какие невозможно было принять за набожное взывание.

Вдруг, устремив внимательный взор на плотину гавани, он остановился, схватил подзорную трубу, висевшую у нактоузов, и приложил ее к глазу:

— Наконец, наконец, слава Богу! — вскричал Зели. — Вот и он! Да, это точно. Какие взмахи весел, как они гребут! Вперед, сильней, браво, молодцы, спешите, спешите, нам еще можно будет воспользоваться ветром и приливом!

И шкипер Зели, позабыв, что его трудно расслышать за два пушечные выстрела, ободрял голосом и телодвижениями матросов, которые везли к кораблю Кернока и его спутника.

Наконец, шлюпка, на которой они плыли, достигла брига и пристала к правой стороне. Зели подбежал к трапу, сделал сигнал в свисток, означающий присутствие капитана, и со шляпой в руке, приготовился к принятию его.

Кернок с ловкостью взошел на борт брига, и спрыгнул на палубу.

Шкипер был поражен бледностью и изменением в чертах лица его. Обнаженная голова, беспорядок в одежде, ножны, без кинжала висевшие при его поясе, все возвещало что-то необыкновенное. Поэтому Зели не дерзнул упрекнуть своего капитана в долгой отлучке, но с видом почтительного участия подошел к нему.

Кернок беглым взглядом окинул бриг и осмотрел мигом все ли в порядке.

— Шкипер, — сказал он Зели повелительным и грозным тоном, — когда будет полная вода?

— В два часа с четвертью, капитан.

— Если ветер не утихнет, мы отплываем через два с половиной. Прикажи поднять флаг и сделать пушечный выстрел к отправлению, вертеть шпиль, сняться с фертоинга, и когда якорь будет апанер, дать мне знать. Где лейтенант? Где остальной экипаж?

— Не берегу, капитан.

— Послать шлюпку за ними. Тот, кто не явится на бриг через два часа, получит двадцать ударов линьками и просидит неделю в кандалах. Ступай!

Никогда Зели не видел Кернока столь суровым и строгим. И потому, против своего обыкновения, не делал тысячи возражений на каждое приказание своего капитана и удовольствовался на сей раз уходом для поспешного исполнения распоряжений.

Кернок, посмотрев внимательно на направление ветра и на компасы, дал знак своему спутнику и сошел в каюту.

Это тот самый спутник, который ходил за ним в вертеп колдуньи. Приятный и звучный голос, говоривший: «Кернок, мой Кернок», был его, и мог ли быть не сладостным сей голос! Он был так мил с его нежными, правильными чертами лица, большими очами, осененными длинными ресницами, с его каштановыми, волнистыми волосами, выпадавшими из под широких краев лакированной шляпы, и с этим стройным гибким станом, который обрисовывался грубым из синего сукна камзолом, с этими живыми и ловкими приемами! Как свободно и легко он шел, выпрямив шею, приподняв голову! Ах! que Salero! только лицо его казалось загорелым от солнечных лучей под тропиками.

Ибо из этого знойного климата вывез Кернок этого миловидного спутника, который был не кто иной, как Мели, прелестная девушка из креолок.

Бедная Мели! дабы следовать за своим любезным, она оставила Мартинику с ее смоковницами, и смолистые леса, и свою светелку с зелеными занавесями.

За него она отдала бы свою пеструю койку, свои пестрые Мадрасские платки, красные с голубым, свои запястья литого серебра, надетые на ноги и на руки; она отдала бы все, все даже самую ладанку, заключавшую в себе три змеиных зуба и сердце вяхиря, сей талисман, долженствовавший покровительствовать ей, пока она будет носить его на шее.

Видите, как Мели любила своего Кернока.

Он любил ее так же, он любил ее страстно, ибо окрестил именем Мели длинную восемнадцатифунтовую пушку, помещенную на баке его брига; и ни одного ядра не посылал к неприятелю, чтоб не вспомнить о своей возлюбленной. Вероятно, он ее любил, ибо позволял ей прикасаться к своему превосходному Толедскому кинжалу и к своим добрым английским пистолетам. Что мне сказать более? Ей одной он поручал смотреть за собственным его запасом хлеба и водки!

Но более всего доказывал любовь Кернока широкий и глубокий рубец, который имела Мели на шее. Это произошло от удара ножом, нанесенного Керноком в пылу ревности. А как силу любви надлежит измерять всегда по степени ревности, то видно, что Мели должна была проводить дни, унизанные золотом и шелком, подле своего милого обожателя.

Она сошла с ним.

Войдя в каюту, Кернок бросился в кресло, и закрыл лицо свое руками, как бы для изгнания какой-либо убийственной мечты.

Он сильно содрогнулся, взглянув на окно, через которое покойный капитан упал в море, как всякому известно.

Мели печально на него смотрела, потом робко к нему приблизилась и, став на колени, взяла его за руку, которую он ей отдал на волю. — Что с вами, Кернок? У вас горит рука. — Ее голос заставил его трепетать, он приподнял голову, горько улыбнулся и, охватив рукой шею юной мулатки, прижал ее к себе; его уста касались щеки ее, как вдруг губы его встретили роковой рубец.

— Ад, проклятие на мне! — вскрикнул он с ожесточением. — Проклятая старуха, адская колдунья, откуда она узнала?

Он устремился к окну подышать воздухом, но как бы отторгнутый невидимой силой, отошел от него с ужасом, и оперся на край своей постели.

Глаза его были красны и горели огнем, его взор, долго неподвижный смежился мало-помалу, и изнемогшие веки закрылись. Сначала он побеждал сон, наконец предался ему...

Тогда Мели, со слезами на глазах, тихо положила голову Кернока на грудь свою, которая тяжело поднималась и опускалась. Он, уступая этому усладительному колебанию, моментально крепко заснул, между тем, она удерживая дыхание и устраняя черные волосы, скрывавшие широкое чело ее любовника, порой дарила легкий поцелуй, то проводила стройный свой пальчик между его густых бровей, которые судорожно сходились даже во время сна.

— Капитан, якорь апанер, — войдя сказал Зели.

Напрасно Мели подавала ему знак молчать, указывая на спящего Кернока. Зели, помня только отданное ему приказание, повторил громче: Якорь апанер!

— Гам! Что там? что это? — сказал Кернок, освобождаясь из юной девы.

— Якорь апанер, — повторил Зели в третий раз, возвысив еще больше голос.

— А кто отдал это приказание, дурачина?

— Вы, капитан.

— Я!

— Вы, капитан, возвратясь на бриг, два часа тому назад, и сие также справедливо, как эта рыбачья лодка поднимает свой тринкет-парус, — сказал Зели с выражением твердого убеждения, указывая в окно на лодку, на которой действительно производился этот маневр.

Кернок взглянул на Мели, которая в подтверждение слов Зели наклонила, улыбаясь, свою прелестную головку.

Тогда он быстро провел рукой по челу своему, и сказал: — Да, да, хорошо, снимайтесь, готовьте все к отплытию, я сейчас выйду. Ветер не уменьшился?

— Нет, капитан, напротив, крепчает.

— Пошел, и торопись!

Голос Кернока не был более свиреп и грозен, но только несколько суров, и Зели, видя, что штиль последовал за бурливостью его капитана, не мог удержаться чтоб не вымолвить одного но...

— Опять ты начинаешь свои но и если? Берегись или я обломаю мой рупор об твою голову! — вскричал Кернок громовым голосом, подходя к Зели.

Последний поспешно ускользнул, заключив, что его капитан не был еще в том кротком расположении духа, чтоб терпеливо выслушивать бесконечные его противоречия.

— Успокойтесь, Кернок, — сказала с робостью Мели. — Как вы теперь себя чувствуете?

— Хорошо, очень хорошо! Слава Богу! Этих двух часов достаточно было, чтоб меня успокоить и изгнать глупые мысли, которые эта проклятая колдунья вбила мне в голову. Однако пора, ветер свежеет, мы сейчас выйдем из гавани. В самом деле, что нам тут делать, когда есть в Ла-Манше трехмачтовые суда, гальоны в Гасконском заливе, и богатые Португальские корабли в Гибралтаре?

— Как! — вы отплываете сегодня, в пятницу?

— Послушай, что я тебе скажу, душа моя. Мне должно было тебя строго наказать за то, что ты умолила меня идти слушать бредни сумасшедшей. Я простил, так не терзай же более своим болтаньем моих ушей, иначе...

— Разве ее предсказания злополучны?

— Ее предсказания! Я им так же верю, как этому... Только такое я и сам могу предсказать старой сычевке. И ты увидишь, ошибусь ли, когда при первом моем пристанище в Пампуле пойду с дюжиной марсовых[18] и отдам ей визит, о котором она не забудет. Пусть гром разразит меня, если останется хотя бы один камень от ее лачуги, и если я не раскрашу ей спину радужными цветами.

— Не говори таким образом женщине двузрячей[19]; сделай милость, не отплывай сегодня, этот час черно-белый водорез вился над бригом, испуская пронзительные крики, это худое предзнаменование, не отплывай!

Сказав слова эти, Мели бросилась к ногам Кернока, который слушал ее сперва довольно терпеливо, но наскучив, он оттолкнул ее от себя так сильно, что Мели ударилась головой об пол.

В ту же минуту, Кернок, угадав по непомерному потрясению корабля, что якорь подался на шпиль, устремился с рупором в руке на палубу.

ГЛАВА VI Снятие с якоря

Alertel alerte! voici les pirates d'Ochali qui partent.

LE CAPTIF D'OCHALI.

Едва Кернок явился на палубу, как наступило глубокое безмолвие.

Слышен был только резкий звук свистка шкипера Зели, который, склонившись на шхафут брига, приказывал крепить якорь. Маневр означался различными изменениями тонов свистка.

— Поднимать ли плехт? — закричал он секунду, который передал этот вопрос Керноку.

— Подождать, — сказал сей последний, — и послать людей наверх.

Едва раздался особенный сигнал в свисток, повторенный подшкипером, как пятьдесят два матроса и пять штурманских учеников, составлявших экипаж «Копчика», стояли уже на палубе, выстроенные в две линии, с приподнятыми головами, неподвижными взорами и опущенными руками.

Эти молодцы не имели кроткой и простодушной наружности молодого семинариста, о, нет! Но, судя по их угрюмым лицам, по их сморщенным лбам, заметно было, что страсти, — и какие страсти! — обладали ими, и что эти удалые ребята вели жизнь, увы, слишком бурную.

При том же, это был космополитный экипаж, так сказать, живой перечень почти всех народов в мире: французов, русских, англичан, немцев, испанцев, американцев, египтян, голландцев, словом тут были все, даже китаец, которого Кернок завербовал в Манилье. Однако это общество, столь мало соплеменное, благодаря строгой дисциплине, установленной Керноком, жило между собой в совершенном согласии.

— Делай перекличку, — сказал он секунду, и каждый матрос откликался на свое имя.

Недоставало одного Лекоэ, кормчего, соотечественника Кернока.

— Отметь его к двадцати ударам линька и заключению на неделю в кандалы, — сказал Кернок лейтенанту.

И лейтенант записал в своей памятной книжке: Лекоэ 20 у. л. и нед. в к., с таким же хладнокровием, как купец, выставляющий срок векселю.

Тогда Кернок взошел на вахтенную скамью, положил свой рупор подле себя, и начал в следующих выражениях:

— Ребята, мы отплываем в море. Два месяца мы плесневели здесь, как испорченный плашкоут наши пояса пусты, но крюткамера[20] полна, наши пушки разинули рты, и ожидают только слова. Мы выйдем при свежем норд-весте, пустимся к берегам Гибралтарского пролива, и если Святой Николай и Святая Варвара нам помогут, ей-ей! ребята, мы возвратимся с полными карманами плясать с девушками Сен-Польскими и пить Пампульское вино.

— Ура, ура! — воскликнул экипаж в знак одобрения.

— Поднимай плехт, готовь кливер, ставь грот, — кричал Кернок, отдавая тотчас приказание к отплытию, дабы не охладить ревность своего экипажа.

Бриг, не удерживаемый более своими якорями, двинулся по направлению ветра и покатился на правую сторону.

— Готовь марсели, держи круче, тяни брасы на левой стороне, поднимай марса-фалы! — продолжал Кернок.

И бриг, почувствовав силу дуновения, побежал. Широкие, серые его паруса напрягались мало-помалу, ветер засвистел в снастях; уже Пампуль, берег Трегъерский, остров Сент-Ан-Рос-Истан и Белая башня, исчезая постепенно, бежали от глаз матросов, которые стояли группами на вантах и на марсах, и, устремив взор на берег, казалось, прощались с Францией на долгую и вечную разлуку.

— Лево руля, лево руля, спускайся, — закричал вдруг Зели с ужасом.

Штурвал быстро повернулся, и «Копчик», накренясь, задрожал под волной.

— Что там такое? — спросил Кернок, когда маневр был исполнен.

— Лекоэ догнал нас, капитан, ялик его не успел пристать, и мы потопили бы его, как ореховую скорлупу, если бы я не пустил его к правому борту, — отвечал Зели.

Опоздавший, проворно вспрыгнув на борт, приблизился со смущением к Керноку.

— Отчего ты так опоздал?

— У меня умерла престарелая мать, я хотел остаться до последней минуты, чтоб закрыть ей глаза.

— Ага! — сказал Кернок. Затем обратился к своему помощнику, — прикажи рассчитаться с этим добрым сыном.

И лейтенант сказал слова два на ухо Зели, который повел Лекоэ на переднюю часть брига.

— Дружок, — сказал тогда шкипер, размахивая длинным и тонким линьком, — нам приходится пить с тобой одну чашу.

— Понимаю, — отвечал Лекоэ, побледнев, — а сколько?

— Безделица.

— Однако же, я хочу знать.

— Вот увидишь, тебя не станут обижать, впрочем ты сам сосчитаешь.

— Я отомщу.

— Все говорят это сначала, а после столько же думают о мщении, сколько о ветре, бывшем накануне. Проворней, любезный, торопись; я вижу, капитан теряет терпение, и может быть, вздумает отпотчевать меня тем же гостинцем.

Лекоэ привязали к вант-трапу, подняв руки и обнажив ему спину по пояс.

— Готово, — сказал шкипер Зели. Кернок подал знак, линек засвистал и раздался на спине Лекоэ. До шестого удара, он был тверд: слышалось только глухое стенание, сопровождавшее каждый удар веревки. Но при седьмом, бодрость его оставила, и действительно ему надлежало много переносить, ибо каждый удар оставлял на теле Лекоэ красные рубцы, которые тотчас становились синими и белковатыми, потом кожа вздулась, мясо отделилось и окровавилось. Видно, что пытка сделалась нестерпимой, ибо совершенное изнеможение заступило место судорожного раздражения, поддерживавшего до этого Лекоэ.

— Ему дурно, — сказал Зели приподняв линек...

Тогда Дюран, корабельный тимерман-хирург-констапель, подошел, пощупал пульс у страдальца, потом сделав какую-то ужимку, пожал плечами, и подал выразительный знак шкиперу Зели.

Линек снова запрыгал, но издаваемый им звук не был уже тверд и громок, как прежде, когда он отражался от гладкой и крепкой кожи, но глухой и мягкий, подобный стуку веревки, ударяющей по густой грязи.

Спина Лекоэ была пробита до костей, кожа падала клочками, до того, что шкипер заслонял рукой глаза, дабы не быть обрызганным кровью, разлетающейся от каждого удара.

— И двадцать, — сказал он с видом удовольствия, смешанного с сожалением, как девушка, дающая своему любезному последний, обещанный ему поцелуй.

Или, если угодно, как банкир, считающий последнюю свою пачку ефимков.

Как бы то ни было, Лекоэ отнесли без малейшего признака жизни.

— Теперь, — сказал Кернок, — хороший пороховый пластырь с уксусом на его царапины, завтра все пройдет. — Потом обратясь к рулевому: — Держи за зюйд-вест, если увидите судно, дайте мне знать.

И он сошел в свою каюту, чтобы отыскать Мели.

ГЛАВА VII Карлос и Анита

...Ce tumulte affreux, cette fievre

devorante... c'est l'amour...

O.P.

Aver la morte innanzi gli peche per me.

PETRARCA.

Еще чувствовалось сладостное влияние полуденного воздуха, когда трехмачтовик «Сан-Пабло» находился на высоте Гибралтарского пролива. Подгоняемый тихим ветерком, со всеми выставленными парусами от самых бом-брамселей до фор-стакселей он шел из Перу в Лиссабон под английским флагом, не зная ничего о разрыве Франции с Англией.

Капитанскую каюту занимал Дон Карлос Тоскано со своей женой, богатый негоциант из Лимы, нанявший «Сан-Пабло» в Калао.

Дон Карлос с такой роскошью и щегольством убрал корабельную каюту, что невозможно было узнать ее. На серых и голых перегородках расширялись богатые обои, которые разделяясь над окнами, ниспадали волнистыми складками. Пол был устлан лимскими циновками, сплетенными из тонкой белой соломы, украшенными по краям широкими пестрыми узорами. Длинные ящики из красного полированного акапского дерева, сохраняли в себе камелии, мексиканские жасмины и широколиственные кактусы. Далее в прекрасном птичнике из лимонного дерева, накрытом легкой золотой сетью, порхали бенгальские зяблики с зелеными головками, пурпуровыми крыльями с золотым отливом и миловидные пуэрториканские попугайчики, совершенно голубые, с оранжевыми хохолками и клювами черными, как гебеновое дерево.

Воздух был чист и прохладен, небо ясно, море великолепно, и если бы не легкое колебание судна, вызываемое зыбью, то можно было бы посчитать себя на земле.

Сидя на богатом диване, Карлос улыбался жене своей, которая держала в руках гитару.

— Браво, браво, моя Анита! — вскричал он, — никто лучше тебя не поет про любовь.

— Потому, что никто сильнее не чувствовал ее, мой ангел.

— Да, и навсегда... — сказал Карлос.

— На веки... — сказала Анита.

И уста их встретились, и он прижал ее к себе порывистым движением. Гитара, упав к ногам их, издала сладостный, гармоничный аккорд, подобный последнему, затихающему звуку органа.

Карлос смотрел на свою жену взором, идущим прямо к сердцу, взором, который заставляет трепетать любовь, который производит болезненное ощущение. И она, распаленная этим огненным пронзительным взором, лепетала, закрыв свои утомленные очи: — Пощади, пощади, мой Карлос!

Потом сжав руки, она тихо опустилась к ногам Карлоса и оперла свою голову на его колени, так, что ее бледное лицо было как бы прикрыто ее длинными черными волосами, только глаза ее блистали сквозь них, подобно звездам среди мрачного неба.

— И все это мое, — думал Карлос, — мое, одного меня в мире, и навеки, ибо мы состаримся вместе, морщины покроют также это свежее, юное лицо, эти чудесные кольца свернутся в серебристые локоны, — говорил он себе, расправляя рукой волнистые волосы Аниты, — и став уже старой, старой бабушкой, она угаснет в прекрасный весенний вечер, посреди своих внучат, и последние слова ее будут: — Я соединяюсь с тобой, мой Карлос.

— О, да, ибо я умру раньше ее. Но пока, до той поры, какое будущее, сколько прекрасных дней! Мы молоды и здоровы, богаты, счастливы чистой совестью и воспоминанием некоторых добрых дел, мы снова увидим нашу благословенную Андалузию, Кордову и ее Альгамбру, с ее золотой мозаикой, портиками, прорезанными насквозь, ее воздушной архитектурой. Увидим нашу прекрасную виллу, с ее благовонными прохладными померанцевыми рощами, и с ее беломраморными бассейнами, где дремлют прозрачные воды.

— И моего отца, и дом, где я родилась, и зеленые жалюзи, которые я так часто приподнимала, когда ты проходил, и старую церковь, Сан-Жуана, где в первый раз, в продолжение моей молитвы, твои уста прошептали мне на ухо: «Моя Анита, я люблю тебя!» И конечно Пресвятая услышала мою молитву, ибо в ту минуту, как ты говорил мне: «Я люблю тебя», я просила Ее о любви твоей и дала ей обет девятидневного Поста.

Так говорила Анита, ибо муж ее окончил размышление вслух.

— Послушай, мой Карлос, — сказала она со вздохом, — поклянись мне, мой ангел, что через двадцать лет мы отправим другой девятидневник Богородице, дабы возблагодарить ее за то, что она благословила наш союз.

— Клянусь тебе, душа моей жизни, ибо через двадцать лет мы будем еще молоды любовью и счастьем.

— О, да! наше будущее столь весело, столь блаженно, что...

Она не могла договорить, цепное ядро, влетело со свистом в корму, раздробило ей голову, разорвало надвое Карлоса, и разбило птичник и ящики с цветами.

Какое счастье для зябликов и попугаев, которые вырвались в окна, хлопая радостно своими крыльями!

ГЛАВА VIII Приз

...Vil metal!

BURKE.

...Passible!

BALZAC.

— Славный удар, черт возьми! Смотри-ка, Зели... Ядро вошло под гакаборт, и вышло в третий порт правой стороны. Брависсимо, Мели, ты творишь чудеса!

Так говорил Кернок, держа в руке подзорную трубу, и поглаживая еще дымящуюся пушку, которую он сам навел на «Сан-Пабло», за то, что это судно не слишком быстро подняло свой флаг.

Это было то ядро, которым убиты Карлос и жена его.

— А! насилу-то, — продолжал Кернок, завидев английский флаг, развертывающийся мало-помалу на конце гафеля трехмачтового купеческого корабля.

Наконец-то отзывается, говорит, из какого государства, но я не ошибаюсь... Англичанин, точно англичанин, и собака смеет его выставлять, не имея ни одной пушки!

— Зели, Зели, — закричал он громовым голосом, — ставь все паруса брига и выкидывай весла, через полчаса будем мы у него в кильватере. Вы, лейтенант, велите выносить койки наверх, поставьте людей по местам, и раздайте сабли и абордажные копья.

Затем, вскочив на коронаду, продолжал. — Дети, если я не ошибаюсь, этот трехмачтовик идет из южного моря, по этому короткому и вздернутому носу, по устройству этой кормы я признаю в нем португальское или испанское судно, которое плывет в Лиссабон под английским флагом, не зная, может быть, что Англии объявлена война. Да это и не мешает! Но внутри этого пса должны находиться пиастры. Посмотрим, прах его возьми, один его кузов стоит двадцать тысяч гурдов! Но постойте, дети, «Копчик» уже расправляет крылья и скоро выпустит свои когти. Ну же, друзья, гребите, гребите сильней!

И он подбадривал голосом и жестами матросов, которые, склонясь на длинные весла, удвоили скорость брига, сообщаемую ему дуновением ветра.

Остальные моряки поспешно вооружались саблями и кинжалами, а шкипер Зели распределял на всякий случай абордажные орудия.

Кернок, окончив все распоряжения, сошел вниз и замкнул дверь каюты, в которой спала Мели.

Все было готово на «Копчике». Капитан несчастного «Сан-Пабло», признав бриг Кернока за военное судно, и горюя о своем бедствии, поднял английский флаг, в надежде отдаться под его покровительство.

Но когда он увидел маневр «Копчика», ход которого был ускоряем длинными веслами, то уразумел, что попал на корсара.

Бежать было невозможно. За тихим ветром, сопровождаемым временными порывами, последовало совершенное безветрие, и весла пирата доставляли ему очевидное преимущество в ходе. Нельзя было и помышлять о своей защите. Что могли сделать две негодные пушки «Сан-Пабло» против двадцати коронад «Копчика», раскрывших грозные свои пасти?

Поэтому рассудительный капитан лег в дрейф и в ожидании развязки приказал своему экипажу преклонить колена и вознести мольбы к Сан-Пабло, святому заступнику корабля, дабы он явил свое могущество в этом случае.

И, экипаж, следуя примеру своего капитана, прочел Pater.

Но Копчик приближался...

Два Ave.

Слышен был уже шум его весел, ударявших мерно по волнам. Пять Credo.

— Vale me Dios! — раздался голос Кернока, голос грозный и ужасный, поразивший слух испанцев.

— Ого! — говорил пират, — он ложится в дрейф, мерзавец спускает флаг, он наш. Зели, спустись к нему, готовь шлюпку и баркас, я еду сам туда.

И Кернок, засунув пистолеты за пояс и вооружась широким ножом, одним прыжком очутился в шлюпке.

— Если это одна хитрость, если купец только пошевельнется, — кричал он лейтенанту, — то прибавь весел и стань на шпринг в ближайшем расстоянии.

...Спустя десять минут Кернок спрыгнул на палубу «Сан-Пабло» с пистолетами в руках и саблей в зубах.

Но он так расхохотался, что добрый клинок выпал у него изо рта. Причиной этого смеха было представившееся ему положение испанского капитана и его экипажа: они стояли на коленях перед грубым изображением Святого Пабло и били неутомимо себя в грудь. Сверх того, капитан целовал эту святыню с особым жаром, повторяя: — Святой Пабло, ora pro nobis...

Увы, Сан-Пабло не молился!

— Перестань обезьянничать, старая ворона, — сказал Кернок, насмеявшись досыта, — веди лучше меня к твоему гнезду.

— Сеньор, no entiendo, — отвечал с трепетом несчастный капитан.

— Да точно, — сказал Кернок, — ты не понимаешь по-французски.

И так как Кернок знал европейские языки, настолько, насколько его ремесло требовало, то и продолжал приветливо:

— El dinero, compadre — Деньги, приятель...

Испанец снова забормотал было: по entiendo.

Но Кернок, применив все свое знание и заменив разговор пантомимой, приставил к его носу дуло своего пистолета.

При этом приглашении капитан испустил тяжкий, болезненный, глубокий вздох и дал знак пирату за ним следовать.

Что касается остальных людей, составлявших экипаж «Сан-Пабло», то матросы брига, чтобы не быть разобщенными в своих действиях, перевязали их.

Вход в камеру, в которой хранились деньги дона Карлоса, находился под рогожкой, покрывавшей пол. Почему Кернок был вынужден проходить каюту, где лежали окровавленные остатки двух супругов. Бедный капитан отвернулся, и закрыл рукой глаза.

— Ага, — сказал Кернок, толкнув труп ногой, — вот как Мели управилась. Тьфу пропасть! Как отделала! Да не в том дело, но el dinero... el dinero, приятель, это всего важнее.

Отворили камеру, и Кернок едва не упал в обморок при виде сотни бочек, обитых железными обручами, где на каждой было написано: 20 000 пиастров (50 000 франков).

— Возможно ли! — вскричал он, — четыре, пять... может быть, десять миллионов!

И в пылу восторга, он обнимал своего лейтенанта, обнимал испанского капитана, обнимал всех, даже окровавленные трупы Карлоса и Аниты!

Через два часа перевезены были на бриг последние пять бочек серебра — остатки богатств разграбленного купеческого корабля, на котором Кернок оставил десять человек своих матросов, и экипаж которого был скручен и брошен на палубе. Капитана привязали к грот-мачте.

— Дети, — сказал Кернок, — сегодня вечером я даю вам, как говорится, nopces et festin, и затем сюрприз, если будете вести себя скромно.

— Божусь, капитан, мы будем вести себя скромно, скромно, как красные девушки, — отвечал шкипер Зели, стараясь казаться любезным.

ГЛАВА IX Пирушка

Hic chorus ingens

...Colit orgia.

Avienus.

— Вина, черт возьми! Вина!

Бутылки стучат, склянки разбиваются, брань и песни раздаются со всех сторон.

То слышится шум, произведенный падением охмелевшего пирата на палубу, то дрожащий голос тех, которые держат еще свои стаканы в одной руке, а другой цепляются за стол.

— Вина! Юнга, сюда вина, или я тебя убью.

Здесь борются между собою, нога с ногой, чело с челом. Сжимают друг друга, перегибаются, один скользит, падает; кость трещит, ломается и проклятия заменяют смех.

Там лежат окровавленные, с разбитым черепом, у ног своих веселых товарищей, оглашающих воздух исступленной вакхической песней.

Тут, в последней степени скотства и опьянелости, забавляются, раздробляя руку между двух ядер матросу, мертвецки пьяному.

И много еще других игр.

Стоны, крики неистовства и безумной радости смешиваются, соединяются.

Палуба побагровела от вина или крови. Что нужды! Время быстро летит на бриге «Копчик»: там все — шалость, упоение, восторг. Продолжайте, продолжайте, наслаждайтесь жизнью, она кратковременна. Черные дни не редки, кто знает, наступит ли для вас завтра? Забавляйтесь же, удалые! Ловите удовольствие во всем и повсюду.

Однако не это удовольствие, слабое, благопристойное, с золотыми и лазоревыми крыльями, подобное юной деве, тихой и робкой. Не это нежное удовольствие, которое любит повертывать свою милую, белокурую головку перед множеством зеркал своего будуара, или прикасаться только краями розовых губ своих к чаше, наполненной ледяным напитком! Не этот, наконец, сибарит, желающий лишь иметь вокруг себя цветы, благовония и драгоценные камни, женщин молодых и веселых, сладкозвучную музыку и превосходные вина! Нет, черт побери! Но это удовольствие мощное и дюжее с оком сатира, с хохотом демона, которое гнездится в трактирах и картежных домах, пьет и упивается, грызет и раздирает, бьет и убивает, потом валяется и корчится на объедках грубых яств, испуская смех, подобный хрипению шакала.

Продолжайте, продолжайте, наслаждайтесь жизнью. Она кратковременна, говорю я! Так наслаждались жизнью на бриге «Копчик».

Была глухая ночь: фонари, размещенные по обвесам, изливали яркий свет на палубу судна, которая, по приказанию Кернока, вся была уставлена столами для празднования его счастливого приза.

После обеда начались увеселения. Штурманский ученик, Грен де Сель, вымазавшись с ног до головы дегтем, вздумал сверх того вываляться в пуховике, и выйдя из него, весьма походил на животное на двух ногах без крыльев.

И как весело было видеть, как он резвился, прыгал, скакал, вертелся, плясал, ободряемый рукоплесканиями экипажа и побуждаемый ударами линька, отпускаемыми ему время от времени шкипером Зели для поддержания его проворства и гибкости.

Но один забавник-шутник, немец кажется, желая сделать праздник совершеннее, поднес зажженный фитиль к пуку пакли, живописно потрясавшейся на лбу Грен де Селя.

От пакли огонь перешел на волосы, от волос к перьям, и, неожиданного акробата, несчастного Грен де Селя, так охватило жаром, что кожа его покоробилась и затрещала под своей воспламененной покрышкой.

Этому до слез смеялись на «Копчике». Между тем, как штурманский ученик испускал страшные вопли. Один добрый человек, душа сострадательная, ибо он везде есть, взял его и бросил в море, сказав: «Я загашу его».

К счастью, Грен де Сель плавал как семга; он захотел даже продлить свое купание, весьма его освежавшее, и разгуливал вокруг брига как тритон или наяда, на ваш выбор. Потом вошел в кормовой порт, сказав со своим обычным стоицизмом: «Лучше уж это, нежели быть сожженным заживо, но все-таки я чудесно повеселился».

Послышался выстрел из пистолета; потом пронзительный крик раздался из каюты Кернока. Зели опрометью бросился туда: то были пустяки! Безделица!

Представьте себе: Кернок, разгоряченный немного грогом, весьма хвалился своей ловкостью перед Мели. — Бьюсь об заклад, — говорил он ей, — что я одним выстрелом из пистолета вырву нож, который ты держишь в руке. Мели не сомневалась ни сколько в искусстве своего любезного, но не желая таким образом испытать его, отклонилась от предложения.

— Трусиха! — закричал Кернок, — так чтоб тебя проучить, я вышибу у тебя твой стакан. Сказав это, он схватил пистолет, и стакан Мели, разбитый пулей, разлетелся вдребезги.

Когда Зели вошел, Кернок, откинувшись назад, с пистолетом еще в руке, хохотал над испугом Мели, которая, бледная и трепещущая, прижалась в угол каюты.

— Ну, что, Зели! — сказал пират, — что, мой старый морской волк. Каково проводят время там наверху твои мамзели?

— Прекрасно, капитан, но эти барышни ожидают сюрприза.

— Сюрприза? Ах! правда, послушай...

И он сказал два слова на ухо Зели. Последний отскочил с удивленным видом, разинув свой широкий рот.

— Как... вы хотите?..

— Разумеется. Разве это не сюрприз?

— Удивительный, и притом будет забавный... Я отправляюсь туда, капитан.

Вскоре Кернок вышел на палубу со своей Мели. При его появлении, раздались новые крики радости.

— Ура, капитан Кернок! Ура, его жена! Ура, «Копчик»!

Ракета поднялась с «Сан-Пабло», лежавшего в дрейфе, на два ружейных выстрела от брига. Она описала свою кривизну и рассыпалась огненным дождем.

— Посмотрите, капитан, что это за ракета! — сказал лейтенант.

— Я знаю, что это, товарищ. Ну же, дети, велите проворней обносить ром и джин. Стакан мне, стакан моей жене.

Мели хотела отказаться, но как воспротивиться желанию нежного своего друга?

— Да здравствуют товарищи и храбрые дети капитана «Копчика»! — сказал Кернок, опустошив свой стакан.

— Ура! — подхватил экипаж голосом громким и звучным.

Пирушка была тогда во всем блеске. Матросы, взявшись за руки, кружились сломя голову вокруг палубы, напевая во все горло самые соблазнительные и самые непристойные песни.

Спустя немного времени Зели, со взятыми им с корабля «Сан-Пабло» десятью человеками, оставленными там на время Керноком, пристал к левой стороне.

Никого более не оставалось на испанском судне, кроме его экипажа, связанного и скрученного на палубе.

— Все готово, — сказал Зели, — когда вторая ракета поднимется капитан, то это будет знаком, что запалит фитиль...

— Хорошо, — отвечал Кернок, — перебивая его. — Дети! Я вам обещал сюрприз, если вы будете вести себя хорошо. Ваше благоразумие и умеренность превзошли мои ожидания. Вы сейчас за это получите награду. Этот испанский корабль, оснащенный и вооруженный, как видите, стоит верных... тридцати тысяч пиастров... я плачу за него сорок тысяч, дети мои, я покупаю его на мою долю добычи, лишь бы иметь удовольствие представить экипажу «Копчика» потешный огонь с музыкой. Смотрите, вот сигнал. Проворно, по местам!

И весь экипаж, по крайней мере те, которые были в состоянии ходить и видеть, расположились группами на марсах и на вантах.

Вторая ракета взлетела с «Сан-Пабло», на нем начинал разгораться огонь.

Это был тот самый сюрприз, который Кернок приготовил своему экипажу. Он посылал Зели на испанское судно, с тем, чтобы собрать весь порох, какой только мог там остаться, разложить горючие вещества в орлопе и в трюме, и наконец, подтянуть покрепче веревки, связывающие несчастных испанцев, которые ничего еще не подозревали.

И так «Сан-Пабло» горел; ночь была мрачна, воздух тих, море как зеркало.

Сначала, из люков корабля повалил густой, смолистый дым с кучей искр.

И крик пронзительный, ужасный, раздавшийся вдали, исторгнулся из внутренностей «Сан-Пабло», ибо экипаж его увидел, какой он предназначен участи.

— Вот и музыка! — сказал Кернок.

— Однако, они поют дьявольски фальшиво, — прибавил Зели.

Дым краснел все больше и больше, потом побагровел и наконец, столп пламени, вырвавшись вихрем из большого люка, отразился в водах длинными лучами кровавого цвета.

— Ура!!! — воскликнул экипаж брига. Пожар увеличивался; огонь, выходя из трех люков в одно время, слился и развернулся, как широкая пламенная завеса, на которой мачты и снасти «Сан-Пабло» рисовались черным цветом.

Тогда крики испанцев, связанных посреди этого раскаленного горнила, сделались такими ужасными, что пираты, как бы против воли, испустили дикие вопли, чтобы заглушить раздирающий душу голос этих несчастных.

Пожар тогда был во всей своей силе. Вскоре пламя охватило снасти, пробежало по канатам; стеньги, не поддерживаемые более вантами, затрещали, и со страшным грохотом упали на палубу; горящие веревки повисли со всех сторон, и эта огромная масса света казалась еще ослепительнее среди чрезвычайно мрачной ночи.

Испанцы уже не кричали.

Вдруг пламя пробило широкое отверстие в одном из боков корабля, и грот-мачта повалилась на ту же сторону; «Сан-Пабло», сильно покачнувшись, накренился на левый бок, и вода с шипением хлынула в трюм.

Мало-помалу, корпус корабля потонул. Одна только бизань-мачта оставалась еще стоящей одиноко на водах и пламеневшей, как погребальный факел. Затем крюйс-стеньга исчезла, крюйс-брам-стеньга возвышала еще свою горящую верхушку, но вскоре вода заклокотала вокруг и виден был только легкий красноватый дымок, затем более ничего... ничего, кроме беспредельности ночи.

— Вот уже и кончилось! — сказал Кернок, — Сан-Пабло украл наши деньги.

— Да здравствует капитан Кернок, устраивающий такие великолепные праздники своему экипажу! — воскликнул Зели.

— Ура! — отвечал экипаж.

И утомленные пираты кинулись на палубу.

Кернок оставил «Копчик» в дрейфе до появления зари и предался на несколько минут покою, с тем внутренним удовольствием, какое ощущает богатый человек, входя в свою спальную комнату после данного им пышного празднества.

Потом пират пробормотал сквозь сон:

— Они должны быть довольны, ибо я очень хорошо справился с делом: корабль в 300 тонн и три дюжины испанцев, это изрядно. Однако их не следует к этому приучать, все хорошо время от времени, так как надобно иногда немного и посмеяться.

ГЛАВА X Погоня

Away... Away...

Byron.

Вперед!.. Вперед!

Все спало на борте «Копчика»; одна Мели находилась на палубе, волнуемая смутным беспокойством. Ночь была еще мрачна, но бледный свет, показавшийся на горизонте, возвещал приближение зари. Вскоре широкие полосы розоватого и золотистого цвета пробороздили небо, звезды потускнели, исчезли, солнце начало появляться, потом медленно поднялось над синеватыми и неподвижными водами океана, которые, казалось, покрыли его пурпурным покрывалом.

Штиль все еще продолжался; бриг оставался в дрейфе под галсами прошедшего вечера. Мели мечтала, сидя на вахтенной скамье, закрыв лицо обеими руками; но когда она приподняла голову, то дневной свет, довольно уже распространившийся, позволил ей различать предметы ее окружавшие, и она содрогалась от ужаса и отвращения.

Матросы спали посреди посуды и остатков вчерашнего пиршества; беспорядок являлся в высшей степени; компасы были опрокинуты, веревки и снасти перепутаны, оружие и стекло разбитые вдребезги, бочки с выбитым дном изливали целые ручьи водки и вина. Затем, один из спящих удальцов, с разбросанными туда и сюда руками, еще сжимал бутылку, от которой оставалось только горлышко, подобно тем гордым кордованцам, которые, даже убитые, сохраняли в руке обломок своего кинжала. Там другой пират спал, просунув шею под штурвал, так что при малейшем движении колеса, голова его должна быть неминуемо раздроблена.

Настоящее утро после попойки и притом попойки пиратов!

Первая мысль Мели была благословлять провидение за то, что оно хранило с такой бдительностью все это достойное сообщество и, что бриг еще не пошел ко дну, ибо судя по беспечности, царствовавшей в ту минуту на борту, если бы во время ночи поднялась буря, то не стало бы ни «Копчика», ни Кернока, ни экипажа, ни десяти миллионов. Какая жалость!

Итак, она хотела молиться. Бедная девушка находила на бриге так мало случаев возноситься душой к Творцу Всевышнему. Для молитвы, она преклонила колена и невольно обратила глаза к этой туманной и голубоватой черте, которая опоясывает горизонт, но не молилась. Ее взоры сделались неподвижными и приковались к одной точке, сначала неясной, но которую вскоре она смогла рассмотреть лучше. Наконец, положа руку на свои брови, чтобы соединить больше зрительных лучей, с минуту наблюдала, потом черты ее приняли выражение живого страха, и в два прыжка она была в каюте Кернока.

— Ты с ума сошла, — говорил пират, выходя тяжелым и еще не твердым от попойки шагом на палубу, — ну, если ты меня разбудила по пустякам...

— Смотрите, — отвечала Мели, подавая ему одной рукой подзорную трубу, а другой указывая на беловатую точку, видневшуюся на горизонте.

— Черт побери! — сказал Кернок, поглядев внимательно, и приставил поспешно трубу к левому глазу.

— Что за дьявольщина!

И он вытер стекло инструмента, как бы для того, чтоб удостовериться, точно ли он видит хорошо и ясно, и не обманывает ли его какое-либо оптические видение. Нет, он не обманывался...

(Здесь следовал перечень всего, что можно только отыскать самого грубейшего в словаре пирата).

Едва этот поток проклятий и ругательств излился, как Кернок вооружился ганшпугом. Ганшпуг — это кусок дерева, от пяти до шести футов длиной и в четыре дюйма толщиной. Эта дубовая игрушка служит для поворачивания орудий на корабле. Кернок переменил назначение одной, ибо он употребил эту вещь для пробуждения своего экипажа. Удары ганшпуга, достойно сопровождаемые бранью, способной разгромить бриг, сыпались пуще града, то на палубу, то на сонных матросов. Зато, когда капитан закончил свой обход, все почти были на ногах, потирая глаза, голову или спину и спрашивая со страшной зевотой: «Что там такое?»

— Что там! — кричал Кернок громовым голосом, — что там, негодные собаки! Военное судно, английский корвет, прибавляющий парусов, чтобы нас настигнуть!.. Корвет, имеющий над «Копчиком» выгоду в ветре, ибо он там свежеет, и к нам придет не раньше, как с этим англичанином, провал бы его взял!

И все глаза обратились к точке, на которую Кернок указывал концом своей подзорной трубы.

— Восемь, десять, пятнадцать портов! — вскричал он. Тридцатипушечный корвет; это изрядно, и вдобавок голубой эскадры.

Он позвал Зели.

— Послушай, Зели, тут нечего зевать; прикажи выкинуть весла, привести все в возможный порядок; поворотим оверштаг и уберемся в море: клюв и когти «Копчика» не больно тверды, чтобы зариться на такую добычу.

Затем он приложил ко рту свой рупор: — По местам, распускай марсели и брамсели! Готовь грот и форбом-брамсели! Станови марса и ундер-лисели! А вы, ребята, принимайтесь за ваши весла, лишь бы только нам войти в курс, а там «Копчику» нечего бояться. Помните, что у нас десять миллионов на бриге! Так выбирайте, или висеть на реях англичан, или возвратиться с полными карманами в Сен-Поль, пить грог и плясать с красавицами!

Экипаж Кернока понял его совершенно, в выборе нельзя было колебаться; поэтому с помощью поставленных парусов и дюжих гребцов «Копчик» начал пробегать три узла.

Но Кернок не полагался на ход своего брига; он хорошо видел, что английский корвет, идя с ветром, имел над ним очевидное преимущество. Поэтому пират, как рассудительный капитан, приказал выносить койки наверх, открыть крюткамеру, уставить на кранцах ядра, и внести на палубу абордажные копья и интрекели, надзирая над всем этим с неимоверной деятельностью и неутомимостью.

Английский корвет приближался все ближе и ближе... Кернок велел позвать Мели и сказал ей: «Милая моя, вероятно, каша заварится; спустись сейчас в трюм, забейся там, и будь неподвижна, как пушка на лафете. Да, кстати, если ты почувствуешь, что бриг кружится и спускается, то это будет значить, что мы идем на дно. Понимаешь... идем на дно, и ожидай скорее этого, нежели видеть англичанина, курящего трубку. Полно же плакать, поцелуй меня скорей, и чтоб я не видел тебя до окончания свалки, если только в ней я не оставлю моей кожи.

Мели так побледнела, что ее можно было счесть за алебастровую статую. — Кернок, позвольте мне остаться при вас, — пролепетала она и обхватила обеими руками шею пирата, который сначала затрепетал, потом оттолкнул ее.

— Убирайся прочь, — закричал он, — убирайся!

— Кернок... позволь мне заботиться о тебе! — молила она, обнимая его ноги.

— Зели, освободи меня от этой дуры, и спусти ее в трюм, — возразил пират.

И в ту минуту, как девушку хотели отвести вниз, она с усилием вырвалась и подошла к Керноку. Лицо ее пылало и очи сверкали.

— По крайней мере, — сказала она, — прими этот талисман, носи его, он будет охранять твою жизнь во время битвы. Действие его несомненно, мне подарила его моя престарелая мать. Этот талисман могущественнее самой судьбы... Верь мне, носи его.

И она протянула к Керноку руку с маленькой красной ладанкой, висевшей на черном шнурке.

— Прочь же эту дуру, — сказал Кернок, пожимая плечами, — ты не понял меня, Зели, а? В трюм!

— Если ты умрешь, то умрешь по своей воле, но, по крайней мере, я разделю с тобой твою участь. Отныне ничто более, ничто не защитит дней моих; я снова становлюсь женщиной, как ты мужчина! — вскричала Мели и бросила ладанку в море.

— Добрая девка, — сказал Кернок, провожая ее глазами, тогда как два матроса спускали ее в трюм на стуле, привязанном к длинной веревке.

Английский корвет приближался ближе и ближе... Зели подошел к Керноку.

— Капитан, англичане нас догоняют.

— Я сам это очень хорошо вижу, дурачина! Наши весла совсем не помогают, напрасно только утомляют людей; убрать их, зарядить коронады в два ядра, расположить абордажные дреги, и поместить каменобросы на марсах. Приходится резаться напропалую, отступать некуда. Прикажите также свернуть брамсели и снять лисели; если ветер закрепчает, мы будем сражаться под марселями.

Когда маневр был выполнен, Кернок обратился к своему экипажу со следующей речью:

— Друзья! Вот корвет, у которого жилы крепки, он так жестоко теснит «Копчик», что нам нет надежды выиграть ветер. Впрочем в этом и нет нужды. Если мы будем захвачены, нас повесят, если сдадимся, то же самое. Станем же драться, как следует храбрым матросам, и, может быть, что производя огонь, как говорится, со всех пяти концов, мы еще и удерем... Черт возьми, молодцы! «Копчик» умел славно потопить после двухчасового боя при берегах Сицилии, большой сардинский трехмачтовик, так неужели он побоится этого корвета с голубым флагом?

Подумайте также, что мы защищаем десять миллионов. Черт возьми! Ребята, десять миллионов или веревка!

Действием этого заключения было безмолвное согласие, а потом весь экипаж закричал в один голос:

— Ура! Смерть англичанам!

Корвет находился тогда так близко, что можно было различить совершенно его галсы и снасти.

Вдруг легкий дымок поднялся с его борта, молния блеснула, раздался глухой стук, и ядро со свистом пролетело мимо бушприта «Копчика».

— Корвет заговаривает, — сказал Кернок, — любопытный желает, верно, видеть наш флаг.

— Какой прикажете поднять? — спросил шкипер Зели.

— Вот этот, — сказал Кернок, — надобно быть вежливым.

И он швырнул ногой старый матросский парусинник, весь перемазанный дегтем и вином.

— Это забавно, — сказал шкипер, и ветошь величественно поднялась на высоту гардели.

По-видимому, шутка показалась слабой на борту корвета, ибо два пушечных выстрела были сделаны с него почти в одну минуту, и ядра в некоторых местах порвали снасти «Копчика».

— Ого! ты начинаешь уже и сердиться. Шалишь, красавец, — сказал Кернок. — Сюда, Мели! — и он склонился на пушку, окрещенную этим именем, навел, прицелился:

— Вот тебе, англичанин, — и выстрелил.

— Браво! — вскричал он, когда пороховой дым рассеялся и когда он мог видеть действие своего выстрела. — Браво! Смотри-ка, Зели, его крюйс-стеньга разлетелась вдребезги: дело идет, идет, друзья мои, но когда «Копчик» примется щекотать ему бока абордажными когтями, то-то будет смешно.

— Ура! Ура! — воскликнул экипаж.

Корвет не отвечал на ядро Кернока, исправил наскоро свое повреждение и пустился по ветру на корсара.

Тогда корвет находился так близко, что слышны были голоса и командование английских офицеров.

— Ребята, по пушкам! — сказал Кернок, устремясь на вахтенную скамью с рупором в руке. — По пушкам, не сметь стрелять прежде команды!

ГЛАВА XI Битва

L'abordage!.. L'abordage,

On se suspend au cordage,

On s'elance des haubans.

Victor Hugo, Navarin.

— Господин Дюран! Ядер! — Господин Дюран, в носовой части открылась течь. — Господин Дюран, посмотрите на мою голову, на мою руку, видите как течет кровь!

И имя господина Дюрана, тимермана-хирурга-констапеля, разносилось от палубы до трюма, невзирая на шум и сумятицу, всегда сопровождающие такое лютое и жаркое сражение, какое происходило между бригом и корветом. И действительно, «Копчик», при каждом производимом им залпе дрожал и трещал в своих составах, как бы готовясь рассеяться.

— Господин Дюран, ядер! — Течь! — Моя нога! — повторяли разные торопливые голоса.

— Но, Боже мой! Дайте срок, я не могу всего разом делать! Высылать ядра наверх, исправлять внизу повреждения, осматривать ваши раны. Надобно сперва исполнить необходимое, а потом уже заняться вами, негодные крикуны, ибо к чему вы теперь годны? Вы также бесполезны, как рея без парусов и ликтросов.

— Констапель! Ядер! Скорее ядер!

— Ядер? Праведный Боже! Какие выстрелы! Если эта песня продлится еще четверть часа, так и конец зарядам. Возьмите, друзья мои, берегите их. Это последние.

Тогда господин Дюран бросил кокор, взял конопатный молоток и поспешил остановить течь.

— Черт побери! Я сильно страдаю, — простонал шкипер Зели.

Он лежал на полу, в орлопе, едва освещенном тщательно запертым фонарем; правое бедро его висело только на одном клочке тела, левое совсем было оторвано.

Вокруг него стенали другие раненые, брошеные там и сям, в ожидании, когда господину Дюрану позволит возможность сменить конопатку на хирургический нож.

— Мочи нет! Какая у меня жажда, — продолжал Зели, — я чувствую себя крайне слабым. Едва слышу, как говорят наши пушки, насморк, что ли у них?

Напротив, залпы в то время были сильнее и громче, нежели прежде, но слух шкипера Зели был уже ослаблен приближением смерти.

— О! Какая у меня жажда, — простонал он опять, — и мне холодно, мне, которому сейчас было так жарко. Затем, обратился к одному собрату: Послушай ты, Поляк, что тебя так коробит? Ох! Ты бездельник! Плохо, что ли? Вот и глаза закатил.

— Дюран, приди же сюда, ради Бога! — закричал снова Зели, — приди осмотреть мою ногу, любезный.

— Через минуту я к твоим услугам; еще один удар конопаткой, и повреждение, имеющееся в грузовой ватерлинии, исчезнет, как след весла на поверхности воды. Ну, вот дошла и до тебя очередь; что, брат, видно пристукнули?

— Да, немножко, — отвечал Зели.

Дюран снял фонарь и поднес его к шкиперу Зели, который скорчил род улыбки, гордясь изумлением Дюрана.

— Смотри, пожалуйста, — сказал тимерман-хирург-констапель, — где же твоя другая нога, затейник?

— Там, на баке, еще может быть... Освободи меня, прошу, и от этой: она мне в тягость. Кажется, будто мне привязали тридцатишестифунтовое ядро к ноге.

Разглядывая ногу шкипера Зели, господин Дюран покачал головой, просвистел, правда, очень тихо, арию из «Розового Духа», и окончив ее, сказал: — Тебя отработали, друг мой...

— Ах! Да, правда, и очень!

— О! Очень.

— Так если ты добрый товарищ, возьми моей пистолет и раскрои мне череп.

— Я только что хотел предложить тебе это.

— Спасибо.

— Не будет ли наперед от тебя какого-нибудь поручения?

— Нет. Ах! Постой: на, вот мои часы, отдай их Грен де Селю.

— Хорошо. Ну...

— Ах! Я позабыл; если капитан не разорвется там наверху как мушкетон, передай ему от меня, что он командовал молодцом.

— Хорошо. Итак...

— Так ты полагаешь, что я, как говорится...

— Какой странный человек! Неужели ты думаешь, что я стал бы подшучивать над своим другом?

— Разумеется, нет. Между тем все-таки это грустно... Бррр. Как холодно! Я почти не в состоянии говорить... Мне кажется, будто язык мой тяжел как кусок свинца. Насилу ворочается... Прощай, любезный. Еще раз твою руку... Ну, готов ли?

— Совсем.

— Смотри же! Не дай промаха! Стреляй!.. Вот я и вылечен...

Он упал.

— Бедняга! — сказал Дюран. И это было надгробным словом шкиперу Зели.

Господин Дюран, может быть, желал бы окончить все свои операции таким геройским образом, но прочие его клиенты, устрашенные жестокостью припарки, которая однако столь хорошо помогла шкиперу Зели, предпочли пластыри из пакли с жиром, которые почтенный доктор прикладывал всем и на все, с добавлением утешений для умирающих. Например: «после нас конец всему миру», или: «Будущая кампания должна быть жестока, зима холодна, вино дурно...» и множества других подобных любезностей, предназначенных к услаждению последних минут этих бедных пиратов, которые с сокрушением расставались со своим буйным существованием, не зная, наверное, куда они идут.

Господин Дюран был внезапно прерван среди своих духовных и мирских забот, Грен де Селем, упавшим как бомба, в груду семи умирающих и одиннадцати мертвых.

— Мешать мне, что ли ты пришел сюда, собака? — сказал доктор и юнга получил пощечину, могущую сшибить носорога.

— Нет, господин Дюран, напротив, наверху спрашивают зарядов, ибо все вышли при последнем залпе; между тем, как английский корвет все еще держится; он теперь гладок как плашкоут, но такой производит огонь, что небу жарко... Ах! И к тому же у меня отстрелен палец пулей, — посмотрите господин Дюран.

— Не хочешь ли ты, чтоб я терял время, осматривая твою царапину, оборвыш негодный!

— Благодарю, господин Дюран; выходит, что лучше быть так, нежели без руки, — сказал Грен де Сель, обертывая наскоро остаток своего пальца паклею. — Но, смотрите, — прибавил он, — вот пациент к вам прибыл, господин доктор.

То был один раненый, которого спускали в трюм, но так как он был худо привязан, то упал и умер на рострах.

— Еще один вылечен, — сказал Дюран, который был погружен в размышление, чем можно заменить недостаток в ядрах.

— Черт возьми! Разве что станут юнгами заряжать коронады, тогда можно будет вести ответный огонь по англичанину, — вскричал Дюран, выходя поспешно на палубу.

Грен де Сель пошел за ним, не зная еще, была ли мысль, объявленная констапелем, употребить его вместо снаряда, одна только шутка или нет. Но, верный своей системе утешения, он сказал про себя: — Все же я скорее соглашусь на это, нежели быть повешенным англичанами.

ГЛАВА XII Битва (продолжение)

Silence! tout est fait, tout retombe a l'abime.

L'ecume des hauts mats a recouvert la cime.

Victor Hugo, Navarin.

— Ну, что же? Ядер! или нас потопят как собак! — закричал Кернок констапелю Дюрану, лишь только последний показался на палубе.

— Ни одного, — сказал скрежеща зубами доктор.

— Чтоб тысячи миллионов чертей побрали бриг! И нечем, совершенно нечем принять англичан, которые хотят нас абордировать! Смотри!.. видишь...

Сказав это, Кернок толкнул Дюрана на бортовую сеть, которая разорвалась на куски. Действительно, корвет, несмотря на то, что имел жестокие повреждения, шел фордевинд на бриг под клочком своего фока, между тем как «Копчик», потерявший почти все свои паруса, и управляемый только посредством своего кливера и бизани, не мог избежать абордажа, на который покушались превосходящие числом англичане.

— Ни ядра! Ни ядра! — кричал Кернок в страшном исступлении.

И пират, задыхаясь от бешенства, разбил на куски один из компасов, возле которого находился.

Но вдруг, как пораженный внезапной мыслью, закричал, ревя от радости:

— Пиастры!.. Боже мой! ребята, пиастры!.. набьем ими наши орудия по горло; эта картечь стоит всякой другой. Англичане желают монет, они получат их, да еще и горячих, которые, выходя из наших пушек, будут скорее походить на бронзовые слитки, нежели на добрые испанские гурды. Пиастры наверх!.. Пиастры!

Эта мысли одушевила экипаж. Господин Дюран бросился в трюм, и вскоре были выкачены три бочки серебра, около ста пятидесяти ливров.

— Смерть англичанам! — закричали остальные, бывшие в состоянии сражаться, девятнадцать пиратов, черные от пороха и дыма, и обнаженные до пояса, чтобы свободнее можно было действовать.

И какая-то дикая и упоительная радость оживила их.

— Собаки англичане не станут петь, что мы скупы, — сказал один, — ибо такой картечи весьма достаточно, чтобы заплатить цирюльнику, который будет перевязывать их раны.

— Видно, по всему, что мы деремся с дамой. Тьфу, пропасть! Какая вежливость! Серебряные ядра!.. Да мы волочимся за корветом, — сказал другой.

— Мне бы ничего более было не нужно, как прибавки такого зарядного картуза к моему жалованью; я бы лихо покутил в Сен-Поле, — подхватил третий.

Действительно, серебро полными горстями бросали в коронады, и наполняли их до краев. Пятьдесят тысяч ефимков было истрачено на это.

Лишь только все орудия были заряжены, как корвет находился уже возле брига, маневрируя так, чтобы запутать свой бушприт в вантах «Копчика»; но Кернок, искусным движением, спустился под ветер англичанам и оттуда подрейфовал на них.

На два пистолетных выстрела корвет дал последний залп; ибо он также истощил все свои снаряды; он также сражался мужественно, и показал чудеса храбрости в продолжение двух часов этой отчаянной битвы.

К несчастью, англичане не смогли прицелиться верно, и весь залп пролетел над судном корсара, не причинив ему ни малейшего вреда.

Один матрос брига выстрелил, не дождавшись приказания.

— Сумасброд! — вскричал Кернок, и пират, пораженный ударом интрекеля, покатился к его ногам.

— Ни под каким видом, — продолжал он, — не сметь стрелять прежде, чем мы сойдемся борт с бортом; в ту минуту, как англичане готовы будут спрыгнуть на нашу палубу, наши пушки плюнут им в рожу, и вы увидите, что это их славно озадачит, будьте в этом уверены.

В ту самую минуту два корабля сцепились. Все, что оставалось от английского экипажа, было на вантах и шхафутах, с интрекелем в руке, с кинжалом в зубах, в готовности одним прыжком вскочить на палубу брига.

Глубокое безмолвие на «Копчике»...

Away! God-dam, away! Lascars, — кричал английский капитан, прекрасный двадцатипятилетний молодой человек, который, имея обе ноги оторванными, приказал поместить себя в бочку с отрубями, чтобы остановить течение крови и иметь возможность командовать до последней минуты.

Away! God-dam! — повторял он.

— Стреляй, теперь стреляй по англичанам! — завопил Кернок.

Тогда все англичане устремились на бриг. Двенадцать коронад правой стороны изрыгнули им в лицо градом пиастров со страшным треском.

— Ура! — воскликнул экипаж брига в один голос.

Когда густой дым рассеялся, и можно было судить о действии этого залпа, то уже не видно было ни одного англичанина, ни одного... Все попадали в море или на палубу корвета, все были мертвы или жестоко изувечены. За бранными криками последовала могильная, торжественная тишина. И эти восемнадцать человек, оставшиеся в живых, окруженные трупами, одни посреди океана, не могли взирать друг на друга без некоторого ужаса.

Кернок, сам Кернок устремлял в оцепенении свои взоры на обезображенное туловище английского капитана; ибо серебряная картечь оторвала ему еще одну руку. Его прекрасные белокурые волосы были обагрены кровью, но улыбка оставалась на его устах... Без сомнения от того, что он умер, думая о ней, о ней, которая, заливаясь слезами, наденет на себя длинную траурную одежду, узнав о его славной кончине. Счастливый молодой человек! У него, быть может, также есть и мать для его оплакивания, его, которого она качала младенцем в колыбели. Быть может для него рушилась блестящая будущность, знаменитое имя исчезло с ним. Какие слезы он должен по себе оставить! Сколь много будут сожалеть о нем. Счастливый! Трижды счастливый молодой человек! Как много он обязан пушке Кернока! Одним ядром она создала героя, оплакиваемого в трех королевствах. Какое чудесное изобретение — порох!

Таков почти должен быть итог размышления Кернока, ибо он остался покойным и смеющимся при виде этого ужасного зрелища.

Его матросы, напротив, долго осматривались вокруг с каким-то безумным удивлением. Но это первое чувство миновало: беспечный и зверский нрав их снова взял верх и они в один голос закричали: «Ура! Да здравствуют «Копчик» и капитан Кернок!»

— Ура! Молодцы! — подхватил последний. — Каково! Видите, что у «Копчика» клюв острый, но теперь надобно позаботиться о исправлении наших повреждений. По моему мнению, мы должны находиться у островов Асорских. Ветер крепчает, проворней, дети, очистите палубу. А что касается раненых... что касается раненых, — повторил он задумчиво, ударяя машинально интрекелем по сетке: «Ты, Дюран, отвезешь их на борт корвета», — сказал он поспешно.

— Для чего? — спросил тот с удивлением.

— Узнаешь! — отвечал Кернок с мрачным видом, нахмурив густые свои брови.

Дюран пошел исполнять приказание капитана, бормоча: «Что он хочет с ними делать? Это что-то нечисто...»

— Юнга, сюда! — закричал Кернок Грену де Селю, который обтирал с грустным видом часы, отказанные ему шкипером Зели; ибо они были все покрыты кровью. Юнга приподнял голову, слезы наполняли его глаза. Он приблизился к грозному капитану, не чувствуя ни малейшего трепета. Одна мысль постоянно занимала его: воспоминание о смерти Зели, к которому он был истинно сильно привязан.

— Ступай в трюм и скажи жене моей, что она может прийти обнять меня, слышишь? — сказал Кернок.

— Слушаюсь капитан, — отвечал Грен де Сель, и крупная слеза упала на часы.

Он тотчас исчез через большой люк, чтобы позвать Мели.

Кернок с ловкостью взошел на марсы, и осмотрел снасти с чрезвычайным вниманием. Повреждения были многочисленны, но не слишком важны, и он увидел, что с помощью запасных стеньг и рей ему можно будет продолжать путь и достигнуть ближайшей гавани.

Грен де Сель возвратился на палубу, но один.

— Ну, что ж! — сказал Кернок, — где же жена моя, дуралей?

— Капитан... она... она...

— Ну что она? говори же, собака!

— Капитан... она в трюме...

— Я сам знаю. Почему же она не идет, негодный?

— Ах, капитан... потому... потому что она умерла...

— Умерла!.. умерла! — сказал Кернок бледнея, и в первый раз лицо его выразило скорбь и тоску.

— Так, капитан, умерла позади водоема, пораженная ядром, которое вошло под грузовую ватерлинию; и главное то, что тело госпожи, вашей супруги, заложило как раз отверстие, сделанное ядром, иначе бы вода вошла и бриг утонул. Как бы ни было, а госпожа, ваша супруга, спасла «Копчик», и для нее это гораздо лучше, нежели...

Грен де Сель, опустивший глаза в начале своего рассказа, не в состоянии перенести сверкающего взора Кернока, решился приподнять голову.

Кернока не было больше перед ним, он находился уже в трюме, и смотрел на Мели без слезинки на глазах, сложив накрест руки и стиснув судорожно кулаки; ибо согласно донесению юнги, голова и часть плеча ее, запертые в отверстии, пробитом ядром, воспрепятствовали течи усилиться.

Бедная Мели! Даже сама смерть ее была полезна Керноку.

Пират около двух часов оставался в трюме, подле останков Мели. Там он излил всю свою горечь, ибо когда взошел на палубу, черты его лица являли бесстрастие и холодность. Только незадолго до его возвращения, слышен был болезненный крик, и какая-то бесформенная масса исчезла среди вод. То был труп Мели. В продолжение этого времени, Дюран перевез раненых на английский корвет.

— Почему же не оставляют нас на бриге? — спрашивали они с настойчивостью почтенного доктора.

— Я ничего не знаю, друзья мои, может быть для того, что здесь чище воздух, а при опасных ранах, надобно переменить воздух, это известно.

— Но, господин Дюран, вот с корвета берут для брига все запасные реи и стеньги. Как же мы будем плавать?

— Может быть, посредством паров, — отвечал Дюран, который не мог удержаться от удовольствия пошутить.

— Куда?.. Вы уходите, господин Дюран, и вы также, товарищи? Что же! А мы?.. Господин Дюран... господин Дюран!

Так говорили раненые, имевшие довольно силы для того; чтобы кричать, но не для того, чтобы ходить, видя, что тимерман-хирург-констапель сходит в свой бот и отплывает к бригу с экипажем.

— Да, по всему видно, что нас для перемены воздуха послали сюда, — сказал один парижанин, у которого была оторвана рука и пуля влепилась в позвонки.

— Так для чего же нас переместили, парижанин? — спросили многие голоса с беспокойством.

— Для чего?.. в намерении нас уморить, между тем, как они воспользуются нашей долей добычи. Как это подло! Если б они имели хоть каплю человеколюбия, то сделали бы лучше пролом в трюме, чтобы потопить нас... вместо того, чтобы бросив здесь, довести добрых людей до необходимости пожирать друг друга, подобно акулам. Это будет нечто вроде Коленя, которого я видел на улице Монтабор у господина Франкони, — тут голос его начал ослабевать. — Ибо я слышал от них, что ничего не осталось из съестных припасов на борту корвета, и что отчасти для того чтобы снабдить себя ими он атаковал нас. К тому же прискорбно расставаться с жизнью, когда богат, ведь с моей долей приза я бы чудесно пожил в Париже... Боже! Шомьер, Воксаль, Амбипо... и красавицы! Ах! Да, это прискорбно, так как теперь самая пора приниматься за работу, а я сдохну... Я не чувствую больше моих ног, сердце мое как будто перевернулось... Прощайте, братцы. Вам-то приходится жутко... ибо вы не так-то мягки, мои ягнята... Вас трудно будет раскусить, а чтобы проглотить нужен будет отличный соус...

Затем язык у него начал путаться так, что невозможно было расслышать ни одного слова. Пять минут спустя он умер. Парижанин предугадал: нельзя передать всех ругательств и проклятий, какими Кернок и остальной экипаж были обременены. Один раненый англичанин, который понимал по-французски, рассказал своим соотечественникам об участи, их ожидавшей. Волнение увеличилось. Каждый богохульствовал на своем языке. То был шум, способный разбудить каноника. Но все эти несчастные были так тяжело ранены, что не имели возможности приподняться, и к тому же не было лодки...

Многие из них, предвидя всю жестокость участи, какой представлены были их товарищи, прикатывались к разрубам нительсов и падали в море.

— Исполнено! — сказал Дюран по возвращении своем Керноку.

— Мы готовы, — отвечал Кернок, — южный ветер крепчает. С этим фоком вместо грота, и брамселями вместо марселей, мы можем пуститься в путь. Тяни правые брасы, и правь на норд-норд-ост.

— Итак, — сказал Дюран, указывая на разоснащенный корвет, — этих бедняков оставим там?

— Да, — отвечал Кернок.

— Это распоряжение однако не совсем ловко.

— Да! Не ловко!.. Знаешь ли ты, сколько у нас на борту осталось съестных припасов после праздника, данного вам мною, мерзавцы?

— Нет.

— Ну! У нас осталось один только бочонок сухарей, три бочки воды и ящик рому, ибо в один день вы размытарили трехмесячный запас.

— В этом мы столько же виноваты, как и они.

— Я на... на это плюю, нам может быть, остается еще плыть восемьсот миль, и кормить восемнадцать матросов, о которых прежде всего надобно позаботиться, ибо они в состоянии работать.

— Но те, которых вы оставляете на корвете, передохнут как собаки, или переедят друг друга, ибо завтра, послезавтра они проголодаются.

— Я... на это плюю, пусть околевают! По крайней мере, околеют полумертвые, а не мы, которые еще в состоянии травить канат.

Матросы брига слышали этот разговор, между ними начался ропот.

— Мы не хотим покинуть наших товарищей, — говорили они.

Кернок бросил на них орлиный взгляд, взял свой интрекель под мышку, сложил руки за спину, и сказал грозным голосом:

— Что? вы... не хотите?..

Все молчали.

— Я вижу, что вы престранные животные! — вскричал он. — Знайте, канальи, что мы отдалены на восемьсот миль от всякого берега. Что для этого перехода нужно, по крайней мере, две недели и что если мы оставим раненых на борту, то они выпьют всю нашу воду, а пользы принесут нам не более, как весло линейному кораблю.

— Это правда, — прервал тимерман-хирург-констапель, — никто столько не пьет, сколько раненый, он как пьяница тянет досуха.

— А когда у нас не станет воды и сухарей, так разве Святой Кернок пошлет вам их? Мы вынуждены будем есть наше мясо и пить нашу кровь, как им приходится теперь — собачий корм. Вам этого видно хочется, мошенники? Напротив же, стараясь править на Байону или Бордо, мы можем еще увидеть Францию, и жить там добрыми гражданами с нашими долями приза, которые будут немаловажны, особенно когда преумножатся их долями... — прибавил Кернок, указывая на раненых, находившихся на корвете.

Этот убедительный довод победоносно утешил последние упреки совести упрямцев.

— Одним словом, — сказал Кернок, — этому быть так, потому что я хочу, ясно ли это, а? И первому, кто только пикнет, я заткну рот чашкой моего кинжала. Ну же! Живо! Держи на норд.

Восемнадцать человек, составлявшие тогда экипаж, повиновались безмолвно, бросили последний взгляд на своих товарищей, своих братьев, которые, при виде удаляющегося брига, испускали ужасные вопли. Ветер свежел, и «Копчик» вскоре находился далеко от места сражения. Но на другой день поднялась сильная буря; огромные горы волн с каждой минутой, казалось, готовы были поглотить бриг, который став в дрейф, уходил от волнения под своим грот-стакселем.

Наконец после трудного перехода «Копчик» достиг Нанта, вошел в порт, исправил свои повреждения, и, по приказу Кернока, снова пустился в море, чтобы еще раз бросить якорь в заливе Пампульском.

Там была создана следственная комиссия для освидетельствования законности трофея. Тогда Кернок поклялся всеми своими клятвами, что впредь он будет пришвартовываться в Сен-Томасе, ибо тамошние бакланы-чиновники вздумали ловить рыбу в водах, ему принадлежащих. То были его собственные выражения.

ГЛАВА XIII Два друга

Un' ame si rare et exemplaire ne couste-t'elle non plus a tuer qu' un' ame populaire et inutile.

Montaigne, liv. II, en. XIII.

В Плоньзоке есть трактир «Золотой Якорь» — трактир очень изрядный. У дверей его возвышаются два красивых густолиственных дуба, осеняющих столы из орехового дерева, тщательно навощенные и потому всегда блестящие; и поскольку «Золотой Якорь» находится на большой площади, то перед ним вид самый одушевленный, особенно во время рынка, в прекрасное июльское утро.

Два добрых товарища, два ценителя этого удобного местоположения, заседали за одним из столов, столь гладких и блестящих. Они говорили о том, о сем, и разговор, по-видимому, продолжался долгое время, ибо порядочное количество пустых бутылок образовало величественную и прозрачную ограду вокруг собеседников.

Один из них — где-то лет шестидесяти, безобразный, смуглый, весьма коренастый, имел широкие и длинные как луна белые усы, которые выделялись странным образом на его смуглом лице. Он был в голубом, просторном, без вкуса скроенном, кафтане, в широких холстяных панталонах и в ярко-алом с якорями на пуговицах жилете, коротком по его росту, по крайней мере, дюймов на шесть. Наконец, огромный, туго накрахмаленный воротник рубашки стоял торчком гораздо выше ушей этого человека. Сверх того, большие серебряные пряжки блистали на его башмаках, и лакированной кожи шляпа, неловко надетая набекрень, довершали его глупый и щеголеватый наряд, который странно противоречил его пожилым летам. Впрочем, он, казалось, был одет по-праздничному, и этот наряд заметно стеснял его.

Другой, наружности менее изысканной, очевидно, был его моложе. Суконные камзол и панталоны составляли весь его наряд, и черный галстук, небрежно повязанный, позволял видеть его жилистую шею. Загорелое лицо было открыто и весело.

— С наступлением дня Святого Сатурнина, — сказал он, ударяя легонько об стол краем своей трубки, чтобы выколотить из нее весь пепел, — с наступлением Святого Сатурнина будет ровно двадцать лет, как «Копчик», — тут он снял свой шерстяной ток с красными и голубыми мушками, — как наш бедный бриг в последний раз бросил якорь в заливе Пампульский, под командой покойного господина Кернока. — И он вздохнул, покачав головой.

— Как время летит! — подхватил человек с большим воротником, осушив огромный стакан водки. — Мне кажется, будто это было вчера, не правда ли, Грен де Сель? Я все еще между нами называю тебя этим именем[21], потому что ты мне так позволил, другой мой. Гм! гм! Это мне напоминает наши веселые времена. — И старичок начал потихоньку смеяться.

— Пожалуйста, не церемоньтесь господин Дюран, вы старше меня, вы друг этого бедного господина Кернока. — И он снова вздохнул, подняв глаза к небу.

— Что же делать, мой милый? Когда приходит последний срок становиться на якорь? — сказал господин Дюран, высасывая с продолжительным свистом каплю вина, оставшуюся на дне давно опорожненного стакана. — Когда курносая повелевает опустить его на дно, то кабельтову необходимо подчиняться. Это я всегда говаривал моим больным, моим конопатчикам, моим канонирам, ибо ты знаешь...

— Да, да, я знаю, господин Дюран, — отвечал поспешно Грен де Сель, который страшился, чтобы экс-тимерман-хирург-констапель брига «Копчик» снова не принялся, рассказывать о своих тройственных подвигах.

— Но это выше моих сил; у меня сердце разрывается, когда подумаю, что год тому назад этот бедный господин Кернок был там, на своей мызе[22] Трегерель, и что каждый вечер мы с ним курили из старой трубки.

— Правда Грен де Сель. Господи Боже! Какой человек! Как он был любим в этом кантоне! Просил ли у него что-нибудь несчастный матрос, — получал тотчас. Наконец, около двадцати лет, как он, удалясь от дел, жил добрым гражданином, и все называли его благодетелем. И какой почтенный вид придавали ему его седые усы и его коричневое платье! Сколь он казался добродушным, когда возил на спине своей внуков старого канонира Керизоэта или когда строил им маленькие кораблики. Только я всегда упрекал этого бедного Кернока за то, что он принял духовное звание.

— Ах! За то, что стал церковным старостой! Ба! Это было для препровождения времени. Однако признайтесь, что любо было на него смотреть, когда он сидел на своей дубовой скамье в белых перчатках и манжетах в праздничные дни прихода Святого Иоанна.

— Мне приятнее было его видеть на вахтенной скамье, с интрекелем в руке и пороховницей за плечами, — отвечал экс-тимерман-хирург-констапель, наполняя свой стакан.

— А на церковном шествии, господин Дюран, когда он разносил просфору и переваливался со своей свечой, которую, не смотря на уроки крылошаника[23], ему всегда хотелось держать, как шпагу. Но особенно огорчало священника то, что капитан Кернок так часто жевал табачный лист, что во время обедни едва не плевал на людей.

— Огорчало, огорчало!.. Зато он выманил у моего старого товарища для своей пресвитерии двадцать десятин лучшей его земли.

Тут Грен де Сель вытянул сколько возможно нижнюю губу, моргая глазами, посмотрел на Дюрана с видом самым хитрым, самым злобным, самым лукавым, какой только можно себе представить, и покачал отрицательно головой.

— Черт возьми! Я это очень хорошо знаю, — повторил Дюран почти обиженный пантомимой прежнего юнги.

— Ну, ну, не сердитесь, господин Дюран, — подхватил другой, — он сделал этот подарок не священнику.

Господин Дюран оторопел от удивления; это чувство выразилось в том, что он страшно выпучил глаза, и осушил порядочный стакан вина.

— Он это подарил, — сказал Грен де Сель, — он подарил племяннице священника. Гм!

— Ах! Старый забавник, старый забавник! — бормотал Дюран, надрываясь от смеха. — Я не удивляюсь теперь, что он сделался церковным старостой и разносил просфору.

И он с Грен де Селем предался такой шумной веселости, что собаки, пробегавшие мимо, залаяли на них.

— Досаднее всего то, — продолжал Грен де Сель, — что все имение господина Кернока обращается в казну, от того, что он не сделал духовного завещания.

— Когда было о том подумать? И кто мог предвидеть это бедствие?

— Вы его видели после того... не правда ли, господин Дюран? Ибо я уезжал в это время в Сен-Поль.

— Как же не видать. Представь, любезный, вдруг мне говорят: «Господин Дюран, в доме господина Кернока пахнет чем-то горелым, чем-то необыкновенным!» Тогда было наверное восемь часов утра, и никто не смел войти к нему в комнату. Такой глупый народ! Я вхожу, вхожу сам, мой друг, и... Ах! Боже мой! Налей-ка мне еще, пожалуйста; всякий раз, как вспомню о том, мне делается дурно.

Ободрив себя несколько полным глотком рома, он продолжал:

— Я вошел, и представь себе, что я едва не задохнулся, видя труп нашего бедняжки Кернока, объятый полосой синего пламени, которое пробегало от головы до ног, точно как пламя зажженного рома. Я подошел, стал заливать водой, но увы... он горел еще сильнее, ибо уже почти наполовину поджарился.

Грен де Сель побледнел.

— Это удивляет тебя, друг мой; я так ожидал этого, я предсказывал ему это.

— Предсказывал?!

— Да. Он пил чересчур много рома, и я всегда говорил ему: «Старый товарищ, ты умрешь от скоропоспешного воспламенения», — сказал важно Дюран, упирая на каждое слово и надувая свои щеки.

Он хотел сказать: «от скоропостижного воспламенения», как справедливо и решительно определил причину смерти Кернока доктор Кемпер, человек, весьма хорошо знающий свое дело, но за которым послали слишком поздно.

— И это вас не приводит в трепет, господин Дюран? — спросил Грен де Сель, с прискорбием замечавший, что экс-тимерман-хирург-констапель шел по следам своего покойного капитана.

— Меня? Это большая разница, любезный; я смешиваю всегда ром с вином, а старый гуляка пил чистый.

— А, а!.. — отвечал Грен де Сель, не совсем уверенный в воздержанности господина Дюрана.

— Посмотри, — сказал этот последний, — вот молодец, который умрет в шкуре вора, если не сдерут с него ее с живого.

И он указал на высокого, сухощавого человека в синем мундире с серебряным шитьем, проходившего по площади.

— Как бы я желал, чтоб мы были вместе на борту с этим псом Пликом. Он с привязанными руками к вант-трапу, с обнаженной спиной... а я с добрым линьком в руке. Не могу забыть, что наша доля приза, прошедшие через руки этого негодного комиссара, уменьшились в девятнадцать раз. Что вместо полученных мною шестидесяти тысяч франков, на которые живу около двадцати лет, я должен был иметь, по крайней мере, миллион, и что этот бедный Кернок получил всего двести тысяч франков, из всех бочек, приобретенных нами на испанском трехмачтовике!

— Ба! — подхватил Грен де Сель, — что за беда — больше ли, меньше ли? Я однако был весьма доволен, что мог оставить свое ремесло и был в состоянии из доставшейся мне части купить рыбачье судно для плавания около берегов. При всем том, с тех пор, как я не вижу этого несчастного Кернока, мне будто чего-то не достает.

— Кстати, — возразил Дюран, — я думаю, что пора уже нам идти на панихиду, которую мы заказали отслужить по старому бедняжке в приходе Святого Иоанна.

Грен де Сель вынул из кармана серебряные часы как минимум в дюйм толщиной.

— Ваша правда, господин Дюран, уже десять часов.

Потом, поднеся ему часы, привязанные тщательно к длинной стальной цепочке, оплетенной черным шнурком, сказал:

— Посмотрите, узнаете ли вы их?

— Узнаю ли их!.. Это те самые, которые добрый Зели просил меня отдать тебе в день сражения «Копчика» с корветом! Я еще будто вижу его, протягивающего мне руку и говорящего: — Возьми, это для Грен де Селя. Прощай... друг... не дай промаха.

— Черт возьми! — сказал старик, растрогавшись, — теперь мысль о том для меня гораздо грустнее, нежели в то время. Бедный Зели! — И голова Дюрана упала на его сухие и морщинистые руки.

Грен де Сель, казалось, был погружен в горестное воспоминание, смотря на свои часы.

— От вас следует за пять литров и одну бутылку рома, — сказал трактирщик, подойдя к ним с шапкой в руке, беспокоясь о продолжительном пребывании двух моряков.

— Вот тебе за все, — сказал Грен де Сель, бросив ему золотую монету.

И подав руку старому Дюрану, он пошел с ним к часовне святого Иоанна.

После панихиды, все население кантона Трегерельского, сопровождаемое приходским священником, медленно пошло на кладбище, где покоилось тело любимого ими Кернока.

Там священник прочитал несколько молитв, которые хором были повторены присутствующими, стоявшими на коленях. Затем все разошлись по домам.

Дюран и Грен де Сель остались одни.

И солнце давно исчезло уже за горами Трегерельскими, а два друга сидели еще на могиле Кернока, в безмолвии и задумчивости, закрыв лицо руками.


Загрузка...