Глава 7. ДЖИНН ИЗ ПАТРОНА

За первым звоночком последовал второй, за вторым третий. В памяти сидела колом чудовищная фраза Гургена о том, что к 1992-му году не станет Советской власти. И самое печальное — пророчество-то, похоже, сбывалось. Беспокойно стало на улицах. Очереди вздулись до невероятных размеров, всё, что могло исчезнуть из продажи, — исчезло. Но по-настоящему жутко сделалось мне в какой-то общенародный праздник, когда к вечеру набережную и Аллею Героев заполонила злобная трезвая толпа. Такого я не видел ни разу. Апокалиптическое зрелище.

Зазвучали доселе неслыханные в быту слова: демократизация, хозрасчёт, перестройка, ускорение, президентский налог… Александр Николаевич скрежетал зубами и винил во всём жидомасонов — в частности, хроменького, горбатенького Чепца, внештатного фотокорреспондента и заведомого агента израильской разведки.

Порой возникало чувство, что это я собственноручно выпустил джинна… нет, не из бутылки, конечно. Из патрона пневмопочты.

Характер портился. Раньше хохмочки мои были беззлобны и общественно полезны.

— Гер, не помнишь, какой у Степашки телефон? — спрашивает меня, к примеру, сменная мастерица.

Делаю вид, что припоминаю.

— Знаете, Валя Ивановна… по-моему, серый.

Возмущённый взвизг — и с линейкой в руках она кидается за мною в погоню вокруг своего рабочего стола. Метранпажи наблюдают за нами, осклабившись.

Главное, чтоб народ не унывал. Выпускающий, по сути, человек-смазка, и задача его — уменьшить трение деталей сложнейшего агрегата, именуемого наборным цехом. В итоге маховики, колёса и прочие шестерёнки начинают крутиться пошустрее.

Теперь же шутки мои стали несколько нервными, а то и вовсе жестокими.

Кстати, к тому времени переманили меня всё-таки на десятый этаж, но, честно скажу: искренне любя рабочий класс, я постоянно исчезал в наборном. Подальше от интеллигенции, то бишь от себе подобных. И вот однажды (как раз в момент такой отлучки) показывает мне выпускающий «Ленинца» отпечатанное на машинке приглашение:

«Шолом, дорогой друг!»

А дальше — что-то вроде: таки если ты хочешь узнать секреты еврейской кухни, обеспечить будущее своих детей — таки приходи к зданию Панорамы тогда-то и тогда-то…

Очередная гримаса перестройки. Понятно, что при виде подобной небывальщины я восхитился.

— Саша! — кричу. — Подари!

— Нет! — пугается он. — Ты что? Сам с риском для жизни добыл…

— Ну дай хотя бы на полчаса! Верну!

На полчаса он согласился.

Поднимаюсь в секретариат, сажусь за машинку, копирую буковка в буковку и, выждав, когда ответственный секретарь отлучится из своего кабинета, кладу копию ему на стол. Сам же с оригиналом в руках проваливаюсь на лифте в наборный цех, где всячески способствую перевёрстке третьей полосы. Это и называется алиби.

С замиранием жду последствий. Долго жду. Но телефон молчит. Наконец оживает. Грозный знакомый голос:

— Гера!..

Страшная пауза, затем вдруг неуверенное покашливание, а дальше — на полтона ниже:

— Что там у нас с третьей?..

— Ну Александр Николаевич! — жалобно взвываю я. — Ну вы же сами видели, сколько там перевёрстывать! Минут через двадцать, не раньше…

— М-да?.. — с сомнением переспрашивает он. — Н-ну ладно…

Трубка вешается.

Минут через двадцать скручиваю оттиски в рулон и, не доверяя их пневмопочте, отвожу на десятый, в приёмную. Проходя мимо открытой двери кабинета, осторожно запускаю глаз внутрь. Александр Николаевич с красным карандашом в руке сосредоточенно обдумывает макет.

Странно. Коридор пуст, разрушений нигде не видно.

Разочарованный, сажусь за свой стол в секретариате и предаюсь унынию. Внезапно в помещеньице с оглядкой заходит наш художник, крупный молодой человек, отъявленный бабник, кстати сказать, причём лицо у него восторженное. Плотно прикрывает за собой дверь — и зловеще-таинственным шёпотом:

— Слу-шай… Что сионисты-то учудили! На стол Александру Николаевичу агитку подбросили…

— Да знаю… — меланхолически отзываюсь я.

— Откуда?

— Так это я и подбросил…

Дальше с вошедшим творится такое, что я пугаюсь за его здоровье: физиономия становится красно-кирпичной, парня сгибает пополам, и начинает он содрогаться от сдавленного хохота.

Слава богу, молодой — выжил и даже поделился подробностями.

…Комкая в кулаке подмётное письмо, сверкая очками и оскалом, ответственный секретарь летел по коридору с криком:

— Где Чепец?!

— Здесь не было Чепца, — испуганно говорили ему.

— Здесь был Чепец! — гремел он. — А больше некому!!!

Что делать, крайними всегда оказываются невиновные.

Хотя, с другой стороны, а вдруг это он и сочинил?

* * *

Со жратвой стало трудно, но ничего, выкручивались. В заиндевелых витринах-холодильниках внезапно завелись головоногие, и я наловчился делать из них, вы не поверите, бефстроганов. Окунаешь в подсоленный кипяток, ошкуриваешь, режешь соломкой — и далее по рецепту.

Зашёл я, помню, в светлый гулкий магазин. Над стеклянным заснеженным изнутри прилавком — девица со снулыми глазами.

— Мне бы кальмары, — говорю со всей интеллигентностью.

(Не кальмаров, обратите внимание, но кальмары. Не раков, но раки. Ибо уже не одушевлённые.)

Не слышит. Не видит.

— Девушка! — зову. — Очнитесь!

— А?

— Кальмары бы мне.

— Чего?

— Кальмары. — Тычу пальцем в стекло. А там таращит огромные плоские бельма примороженный к жестяному донышку одинокий кальмар.

— Ой! — продавщица резко просыпается. — Что это?!

И я, право, даже не знаю, кто на кого смотрит выразительней: кальмар на неё или она на кальмара.

— Это кальмар, — терпеливо растолковываю я. — Продайте мне его, девушка. Пожалуйста.

Она глядит на меня в ужасе, затем берёт совочек и принимается робко отдирать страшный морепродукт от промёрзшей жести. Потом бросает инструмент и с отчаянным криком: «Лида! Лида!» — убегает.

Появляется видавшая виды Лида и продаёт мне кальмара.

Возвращаюсь домой с добычей через дворы и вижу… Кого бы вы думали? Гургена.

* * *

Ничуть не изменившийся внешне (разве что брови гуще стали), он сидел на скамеечке перед чьим-то подъездом и печально-ласково озирал изувеченную детскую площадку, гидрант, притулившуюся неподалёку иномарку. Ну и меня заодно.

— Привет, — сказал я и присел рядом.

— Сижу вот смотрю, — задушевно молвил он в ответ. — Девчонки мимо идут… Молодые все, здоровые… И ни од-ной красивой. Почему так?

— Как твои дела, Гурген?

— Дела? — удивился он. Повернулся ко мне, окинул взглядом. — Что это у тебя в авоське?

— Кальмар, — сказал я. — Замороженный.

— А-а… — По-моему, Гурген Бейбутович был слегка поддат. — Слушай! Как ты смотришь на то, если я приобрету Дом Печати?

— У кого?

— У государства, естественно.

— А оно продаст?

— Сейчас — нет. А года через полтора, думаю, запросто…

Я прикинул. Шёл 1990-й. Стало быть…

— То есть первичный капитал сколочен?

— Давно… — Гурген Бейбутович достал из внутреннего кармана пиджака плоскую металлическую фляжку. Отвинтил крышечку, отхлебнул, в сомнении покосился на меня.

— Да я уж пять лет как нормальный, — успокоил я его. Принял фляжку, отхлебнул в свой черёд. — Так ты, выходит, в этом подъезде обитаешь?

— Обитал. Развёлся, квартиру оставил жене, особняк строю… А ты всё выпускающий?

— Замответсек.

— Что ж, с повышением тебя! И как там жизнь? Как Санёк?

Я стал рассказывать. Гурген слушал и сочувственно кивал.

— Зря ты тогда забоялся, — подбил он наконец итог. — Такой шанс упустил…

— Оттиск жив ещё?

— Жив.

— И где он у тебя?

— В надёжном месте.

— Слушай! — сказал я. — Год помню, месяц помню… А вот из которого числа эта полоса прилетела?

— А! — победно вскричал он. — Значит, всё-таки поверил?

Я смутился:

— Да не то чтобы… Так, из любопытства… А что там ещё было-то?

— А то сам не видишь! Что вокруг творится, то и было…

И нахлынула на меня тоска.

— Что посоветуешь? — угрюмо спросил я. — Чего ждать вообще?

— Да поздно уже советовать. Раньше тебе надо было подсуетиться. А теперь… Слушай, может, ты просто лодырь?

— Очень может быть… — ответил я, покряхтев.

А он помолчал и продолжил с ленцой:

— Не знаю, обращал ли ты на это внимание… но советы ближним обычно дают те, кому жизнь не удалась. А те, кому она удалась, как правило, держат язык за зубами…

— Значит, удалась?

— Почти… Остался последний удар кистью… как говорят в драке пьяные маляры. — Гурген встряхнул фляжечку и разочарованно пошевелил сросшимися за пять лет бровями. — А давай в «Интурист» закатимся! Раз уж развязал… — И он приглашающе кивнул в сторону иномарки.

— Твоя?

— Моя… Ну так как?

— Нет, — вздохнул я. — Мне ещё с кальмаром возиться…

* * *

Шанс! Какой, к чёрту, шанс? Если он и был, то разве что у Гургена. А я… Тоже мне капиталист! Так, пролетарий…

Выпускающие работают через день — у замответсеков график несколько иной. И почему-то опять все исторические и судьбоносные события как нарочно доставались мне! Сначала грянула в городе так называемая февральская революция и длилась ровно неделю. Мою, естественно.

Свергали Первого секретаря обкома. Уж не знаю, чем он кому не угодил. Секретарь как секретарь. Говорят, вышла про него в «Огоньке» ругательная статья — ну и народ обрадовался, кинулся добивать.

Митинги, листовки, обличительные надписи на стенах.

Истина, открытая мною годам примерно к тридцати, звучала так: всё на свете происходит наоборот. Взять хотя бы меня самого. Аполитичный пофигист, зубоскал, от начальства стараюсь держаться подальше.

И язык не всегда прикусить успеваю.

Идём однажды с женой по проспекту, а там очередюка. Брежневская ещё, не горбачёвская.

— Куда очередь, граждане? — спрашиваю. — Не в коммунизм ли?

И какая-то бабка — радостно:

— В коммунизм, милок, в коммунизм!

Супруга цоп меня за локоть — и бегом с места преступления, отчитывая на ходу. Справедливо, заметьте, отчитывая.

Так откуда же эта горечь при виде того, что происходит?

Почему мне вдруг стало так жалко прежней жизни?

Добрая половина сотрудников Дома Печати (в их числе и замредактора) объявила себя демократами. Злая половина осталась верна идеалам, за что и была причислена к партаппаратчикам.

— Радуешься, небось? — зловеще вопрошал меня Александр Николаевич.

Хмуро огрызнувшись, я уходил в секретариат, где принимался ворошить разложенные на столе многочисленные фотографии митингов, выбирая подходящие — в номер. Александр Николаевич был не прав. Мне сильно не нравилось то, что я видел на этих снимках.

За исключением лощёных заводил-ораторов, ни одного моего ровесника — сплошь домохозяйки, сопляки и пенсионеры. Собственно, оно и понятно: с чего бы это вдруг служащий человек попрётся на митинг — ему денежку зарабатывать надо! Особенно меня удручали разгневанные бабки. Эти, судя по разинутым ртам, вопили громче всех.

Честно сказать, я их и раньше терпеть не мог. Это ведь они, падлы старые, выстраивали километровые очереди и, пользуясь дешевизной, скупали всё на свои пенсии, пока дееспособный люд торчал день деньской на рабочих местах. А спустя несколько лет выйдут те же самые бабки на улицу, только уже не протестовать — милостыню просить.

Что-что, говорите? Не те бабушки? Другие? Бросьте. Бабушки всегда одни и те же.

Ну, может быть, за исключением той шкодной старушенции, что откликнулась на мою подначку насчёт коммунизма. Та хоть с юмором была.

Загрузка...