Вокруг галдели, сходили с ума, один я вёл себя тихо. Точнее — скорбно. Ибо в отличие от других точно знал, чем всё кончится.
Накануне августовского путча нервы у людей начали сдавать. Первым сломался наш закодированный замредактора. Только-только объявил себя демократом, и — нá тебе! — колесо истории, по всем признакам, двинулось вспять, замаячила в перспективе расплата. Запил с перепугу бедолага и теперь уже не просыхал до конца жизни.
В общем-то всё правильно: он ведь, завязывая с алкоголем, давал слово коммуниста, а какой он теперь коммунист?
Но то, что отмочило наше Чудо-в-перьях, было ещё круче. Чуть переворот в Доме Печати не учинило, вы подумайте! Сколотил Степашка оппозицию и потребовал, зябко молвить, отставки редактора и назначения себя на его место. Не иначе проснулся в замответсеке Наполеончик (ростику он был, напоминаю, незначительного).
Восстание провалилось, а по редакции загуляла придуманная мною фраза: «Группа во главе со Стёпкой оказалась группой со Стёпкой в заднице».
Я бы на его месте со стыда сам в отставку подал. Не-а! Ничего подобного! Стальные люди эти журналисты.
Стоит ли говорить, что все трое суток путча опять-таки достались мне. Как напишет позже всё тот же местный поэт:
По столице дождик лил,
Громыхали танки.
Грязный путч развязан был
По звонку Лубянки.
Провинция испуганно прижухла. Чеченские боевики спешно выпускали заложников на волю. Куда-то подевалась милиция.
Газеты выходили исправно. «Средняя Волга» была за путч, «Ленинец» — против, «Вечёрка», если не ошибаюсь, держала нейтралитет.
Странно, однако все три бессонные ночи забылись напрочь. Помню лишь, что каждый раз к двенадцати часам Александр Николаевич уже лыка не вязал. Горбился за рабочим столом и всё время куда-то звонил:
— А Первый… секретарь?.. — мёртвым голосом спрашивал он кого-то. — А… генерал?.. Да?.. Ну ничего. Сейчас из Калача должны броневики подойти…
Мне звонить было некуда и некому.
«Воюйте-воюйте, — бормотал я то ли вслух, то ли про себя. — Вот придёт Гурген… и всех скупит… с редакциями… с типографией… с пневмопочтой…»
На третьи (последние) сутки мы разошлись по домам лишь под утро.
А на следующий день нас арестовали.
Нет, ну не нас самих, конечно, — арестовали имущество «Средней Волги», а этаж, по слухам, опечатали. Почему по слухам? Да потому, что проверить это не было возможности — милиция уже осмелела, выползла из щелей и перекрыла вход. Требовала предъявить документы.
Сотрудников «Ленинца» и «Вечёрки» пропускали беспрепятственно, а нас, врагов демократии, — фиг.
Стояли мы у стеклянных дверей и нервно пересмеивались.
Александр Николаевич, трезвый, бодрый, ничуть не похожий на себя полуночного, невесело скалил крупные зубы.
— Не отдам люльку вражьим ляхам!.. — похохатывал он.
В виду имелись курительные принадлежности, оставшиеся в его кабинете. Под арестом, кстати, оказался и мой кипятильник.
— Ну хорошо, допустим, я путчист! — возмущался я. — Ну так меня и арестуй! Но кипятильник-то за что? В чём провинился?
Журналист из «Ленинца» поздоровался с нами, сопроводив приветствие неловкой улыбкой, и взбежал по ступеням к стеклянной двери. Мы посмотрели ему вослед.
— Александр Николаевич, — сказал я. — А помните, вы у меня когда-то ляп поймали? «Великому Октябрю достойную смену…»
Тот покивал, приуныл.
— Да… Вот и сменили… Кто бы мог подумать!
Иных репрессий не последовало. Кипятильник отмотал ровно трое суток, после чего попал под амнистию. Что ж, символично: сколько поддерживал путчистов, столько и отбудешь под арестом. Печати с десятого этажа сняли, и «Средняя Волга», скорректировав политические взгляды, вновь приступила к работе.
Редактор скоропостижно ушёл на пенсию. Фамилия его преемника была мне совершенно не известна, но ничуть не напоминала ту, что я когда-то прочёл в выходных данных семь лет назад. Надо полагать, начальство в ближайшем будущем опять сменится. Так оно, кстати, и вышло.
Александр Николаевич быстро поссорился с новым руководством и подался в недавно возникшую газету «Пламя», где сам стал редактором. А место его в «Средней Волге» занял… Ну! Кто? Напрягите воображение! Да Степашка, естественно, кому ж ещё! Чудо-в-перьях…
Я машинально рисовал макеты и размышлял, не подать ли и мне на расчёт. Взять и заявить: в капиталистической прессе работать не желаю! Боюсь, правда, юморок мой мало кто оценит — народ стал не в шутку серьёзен и бережен в отношении собственной шкуры.
Или всё-таки подождать, пока Гурген перекупит у нынешнего государства наш Дом Печати? Со мной в придачу.
Забавно: раньше я до судорог боялся проговориться, что знаю всё наперёд. А теперь вот сожалел о том, что проговариваться-то, считай, уже и не о чем. Всё, что знал, сбылось.
А, нет! Не всё!
Ладно, подождём ещё с полгодика.
И вот он наступил, тот день, когда, забрав у Степашки гранки и черновик макета четвёртой полосы, я обнаружил знакомый заголовок. «Царь-мученик — жертва большевиков».
Выдохнул. Несколько секунд сидел неподвижно. Потом встал и отомкнул сейф, где у меня теперь хранились едва початая бутылка поддельного греческого коньяка и махонькая рюмка.
Выпил, стоя. Потом вернул посуду в сейф и приступил к работе. Клянусь, ни разу в жизни я не рисовал макет с таким тщанием. С такой любовью!
И всё-таки на следующий день не удержался — перерисовал заново. Из цеха уже трезвонить начали.
— Ну ты чего там, совсем уже? — привычно бухтел Миша. — Заснул, что ли? Где четвёртая?
— Начни с третьей, — ласково попросил я его. — Четвёртую сам привезу.
Привёз. Неспешно, торжественно выставил металл на полосу, сходил отлил собственноручно заголовки, достал из кармана оставшееся в наследство от ушедшей на пенсию Филипповны шило — и начал верстать сам. Миша недовольно на меня покосился, но не сказал ничего. Он давно уже привык к моим выходкам.
Наконец не выдержал: подошёл, посмотрел, фыркнул.
— Ишь, навострился… — ворчливо заметил он. — Тебе сколько в секретариате платят?
Я сказал.
— Ну так давай к нам, в типографию…
— Поздно, Миш… В следующем году на компьютерную вёрстку, говорят, переходим. Это тебе переучиваться надо, а не мне…
Насупился метранпаж, посопел.
— Куда ж ты восьмипунктовые линейки забабахал? — буркнул он. — Не влезет же…
— Влезет! — заверил я. — Жаль Гурген не видит…
— А что Гурген?
Я усмехнулся. Правду теперь можно было говорить смело — так и так никто не поверит. Потом обратил внимание, что Миша смотрит на меня во все глаза.
— Так ты что, не знаешь ещё ничего? — с запинкой спросил он.
— А что такое?
— Его ж грохнули, Гургена… Застрелили… На выходе из сауны…
Пальцы мои ослабли, шило ударилось деревянной попкой о металлическую в выщербинах плиту и покатилось по талеру, описывая полукруг, пока не уткнулось в железную раму четвёртой полосы.
— Когда?.. — Я беспомощно обернулся к Вале Ивановне.
— Да полгода назад уже… — жалостливо на меня глядя, сказала она.
Я подобрал шило и молча двинулся к входной дюралевой двери.
— Погоди… А полоса?
— Сам доверстай… пожалуйста…
Добравшись до секретариата, я снова отпер сейф и оглушил две рюмки подряд. Оставил железную дверцу распахнутой настежь, а сам сел за стол, взял чистый лист и стал вспоминать, как пишется заявление по собственному желанию.
Ну и кто из нас оказался прав? Сколько я за свою жизнь прочёл историй о человеке, заглянувшем в будущее! Вот заглянули… Один поверил в заведомую дурь, другой не поверил. Один воспользовался шансом, другой — струсил.
И что в итоге?
— Ты… ты с ума сошёл!.. — пролепетал Степашка, прочтя моё заявление. — Почему?!
— В капиталистической прессе работать — не желаю, — с безобразной кривой ухмылкой ответил я (приняв к тому времени уже четвёртую рюмаху).
— В «Пламя», что ли, собрался? К коммунякам? Они ж вскладчину газету делают!
В «Пламя» я, понятно, не собирался, но огрызнуться следовало.
— Да хоть бы и в «Пламя»!
— Мы тебя не отпустим!
— А куда вы денетесь?
— Погоди… — засуетился он. — А трудовая книжка?
— Сожгу! — пообещал я. — Ты партбилет сжёг, а я — трудовую. На хрен они теперь кому нужны? Книжки!
— Но ты же не знаешь, что будет дальше! — закричал он.
— И слава богу! — заверил я.
Вернулся к себе, принялся собирать вещички. Собственно, из вещичек у меня — один кипятильник, зато дорог как память. Ему даже имечко было наречено — Путчист. Рюмку решил не брать. Пусть остаётся — в назидание грядущим поколениям.
К моменту подписи коньячная бутылка, ясен пень, иссякла.
Спускаюсь в лифте на третий этаж, нетвёрдым шагом вхожу в наборный. За бывшим моим столом сидит очередной молоденький выпускающий и, судя по унылому виду, собирается увольняться. Прекрасно его понимаю.
— Держись бодрей! — треплю я бедолагу по плечу. — Может, ещё карьеру успеешь сделать!
— Господи, Гера! — в ужасе всплёскивает руками Валя Ивановна. — Ты же вроде непьющий!
— В прошлой жизни, Валя Иванна, в прошлой жизни, — успокаиваю я её. — Что у нас с четвёртой?
— Да тискаем уже…
Сопровождаемый молоденьким выпускающим (забыл, как зовут) подхожу к полосе.
— Гургена, небось, поминал? — с мрачной завистью спрашивает Миша.
— Угу…
И вот они, четыре оттиска четвёртой полосы. Интересно, который из них с автографами, печатями и штампами будет послан сегодня в наборный цех и сгинет на полдороге? Впрочем, какая разница! Даю расписаться выпускающему, расписываюсь сам, бережно скручиваю листы, помещаю в патрон. Медленно, с паузами набираю номер корректорской.
Труба пневмопочты взвывает. Тяга пошла.
— Н-ну… привет там… всем… — тихонько говорю я ему (патрону), жалея лишь о том, что сам не могу отправиться туда, в 1985-й.
Заодно бы и Гургена уберёг…
Январь 2023
Волгоград