ИЗ СУДЕБНОГО АРХИВА

Последнюю точку в уголовном деле ставит суд, который выносит приговор. И уже после того, как приговор войдет в законную силу, дело поступает в архив. Оно лежит там вместе с сотнями других дел. Им занимаются лишь сотрудники архива и специалисты-юристы. А между тем эти старые судебные дела порой представляют большой интерес. Они не только рассказывают о следователях старшего поколения, их мастерстве, но и отражают эпоху, психологию людей своего времени.

Мы решили поднять некоторые дела, относящиеся к периоду Великой Отечественной войны. Почему именно к этому периоду? Потому что, сколько бы ни прошло лет, никогда не забудется подвиг советского народа, одержавшего победу над темными силами фашизма. В этой победе есть и лепта работников юстиции, стоявших в те суровые трудные годы на страже социалистического порядка. И если кое-кому из преступников все же удалось тогда ускользнуть от возмездия, оно настигает их теперь.

В КОЛЬЦЕ БЛОКАДЫ

В архиве Ленинградского городского суда есть уголовные дела, на обложках которых сделана надпись: «Хранить вечно». Что же это за дела? Может быть, речь идет о каких-то особых преступниках и преступлениях, сведения о которых необходимо сохранить в назидание для потомства? Ничего подобного! С точки зрения любителей детективного жанра дела эти в общем-то ничем не примечательны. И тем не менее, ленинградцы решили оставить их на вечное хранение. Пусть о них помнят и внуки, и правнуки.

Раскроем же папки. Перед нами старые бумаги. Уже несколько поблекли, выцвели, порыжели от времени чернила. Стерся кое-где карандаш. Хрупким, ломким стал сургуч, которым скреплены приложенные к делам конверты с документами. Иные протоколы допросов и акты зафиксированы не на форменном бланке, как это положено, а на самой обыкновенной бумаге, разлинованной от руки.

Это — уголовные дела периода блокады Ленинграда. Они тоже сохраняются как память о незабываемых днях, которых было 900. Читаешь их, и перед взором возникают затемненные дома, зенитные орудия на Марсовом поле, огороды на берегу Лебяжьей канавки, памятник Петру Первому — знаменитый Медный всадник — в защитном слое из песка и досок, трамвайные вагоны, исцарапанные осколками снарядов, с фанерой в окнах вместо вылетевших при бомбежках стекол, закопченное от пожара здание Гостиного двора и надписи — белые буквы на синем фоне: «Граждане! При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна».

И еще вспоминается зима 1941 года, когда к страданиям людей от голода присоединялись другие, вызванные холодом, отсутствием света, воды.

И тем не менее Ленинград не сдавался. Он жил и боролся. Ему удалось сдержать натиск врага. И в том, что ленинградцы мужественно стояли все 900 дней осады, сыграли свою роль не только помощь всей страны, не только высокий моральный дух защитников города, но и строгий, в буквальном смысле слова революционный порядок. Его помогали наводить милиция, прокуратура, суды. В условиях фронтового города прокуратура именовалась военной, а суд — трибуналом. Вместе со всеми защитниками города их работники голодали, страдали от холода, но далее в самые тяжелые дни неукоснительно выполняли свои обязанности. Они свели до минимума преступления в городе.

Самым тяжким в дни блокады злодеянием было хищение продуктов. Хлеб, сахар, масло, мука являлись в ту пору для ленинградцев драгоценными: ведь они доставлялись в осажденный город через Ладожское озеро, по легендарной «Дороге жизни», под обстрелами и бомбежкой. «125 блокадных грамм с огнем и кровью пополам», — сказала поэтесса, и нельзя, пожалуй, выразиться более точно. Да, хлеб, как и все продукты питания, доставался ленинградцам нелегко, порой ценою жизни. Он был источником сил, и его оберегали даже более тщательно, чем золото. Подбиралась каждая крошка. И только выродок, потерявший всякую совесть, мог протягивать к хлебу нечестную руку, красть его у своих же товарищей.

За хищение продуктов судили по закону от 7 августа 1932 года. Это был суровый закон. Он предусматривал самые строгие меры наказания, вплоть до расстрела.

Расскажем же о некоторых лежащих перед нами старых делах. Перелистаем протоколы допросов, обвинительные заключения, приговоры. Кого и за что судили тогда ленинградцы?

…27 октября 1943 года милиции стало известно, что продавщица булочной Елизавета Темнова занимается спекуляцией.

В тот же день под вечер в дом № 6 на улице Салтыкова-Щедрина, где жила Темнова, пришли старший лейтенант милиции Шестаков и оперативный уполномоченный Якименко. Они предъявили Темновой ордер на обыск. Но сам обыск начали не с квартиры, а с сарая.

Темнова хранила в сарае дрова. Жиденький свет электрических фонариков выхватил из темноты сложенные штабелями отсыревшие поленья. Когда Шестаков с Якименко разобрали их, они обнаружили за дровами, возле стенки, пять ящиков с водкой — всего 61 литр. Немало бутылок со спиртным оказалось и в находившемся тут же старом сундуке. Затем наступил черед квартиры.

Темнова занимала отдельную квартиру из двух комнат. Это было типичное жилье блокадных лет. На окнах — наклеенные крест накрест бумажные полосы: считалось, что расположенные таким образом полоски бумаги предохраняют стекла от взрывной волны во время бомбежек и обстрелов. В одной из комнат стояла низенькая железная печка-«буржуйка». Длинная, узкая труба протянулась от нее через всю комнату и выходила прямо в форточку.

В октябре в Ленинграде темнеет рано. Поэтому, прежде чем зажечь свет, сотрудники милиции, согласно правилам фронтового города, спустили плотные, черные шторы, замаскировали окна. Обыск и тут не был бесплодным. В квартире у Темновой Шестаков и Якименко обнаружили объемистый бочонок с пивом, пять буханок белого хлеба, большое количество шоколада, конфет и яичного порошка. Вряд ли все эти продукты были приобретены Темновой на продовольственные карточки, законным путем. Кроме того, сотрудники милиции нашли у нее золотые вещи: перстни, кольца и даже монеты с отчеканенным на них царским профилем.

— Придется вам, гражданка Темнова, пройти с нами и дать объяснения, — сказал хмуро Шестаков.

Когда запечатывали сургучом наружную дверь, начался обстрел. Снаряды разрывались где-то поблизости. Но Якименко, прислушавшись, определил:

— Нет, это не в нашем районе. Можно идти.

В милиции на вопрос, откуда у нее столько продуктов, особенно водки, Темнова ответила:

— Я шла как-то по Литейному проспекту. Около дома № 28 меня окликнул шофер грузовой машины и спросил, не нужна ли мне водка. Я поинтересовалась, сколько будет стоить. Он назвал цену. Она оказалась подходящей. Вы, конечно, знаете, товарищ следователь, что такое в наше время водка? Ее можно обменять на продукты. Поэтому я сказала шоферу, что возьму у него семь ящиков. Он поехал ко мне домой и сгрузил водку в сарай. Чтобы ее у меня не украли, я поставила ящики за дрова. Шоферу дала деньги, пальто, отрез темно-синего материала и еще пятнадцать пачек папирос. В последний момент шофер передумал и два ящика забрал обратно. Фамилия его Чистяков. Больше я ничего о нем не знаю. Бочонок с пивом? Да, это мне тоже дал тот же шофер. Продукты? Это лично мои. Мне их прислали из деревни. В общем, я считаю себя виновной только в том, что купила незаконным путем водку, больше ни в чем. Спекуляция? Нет, это просто чей-то наговор на меня.

Допрос закончился. Продавщице дали ручку, и она написала:

«Протокол записан с моих слов правильно и мной подписан. Темнова».

Когда она ушла, следователь вздохнул и, обращаясь к сидящим в комнате товарищам, сказал:

— Ох, темнит Темнова. Боюсь, что с делом придется повозиться. А пока, ребята, может быть, кофейку выпить? Чего-то холодновато. Погреться бы!

Действительно, в помещении было холодно. Вылетевшие при бомбежке стекла давно заменяла фанера. Сквозь нее в комнату легко проникали ветер, сырость. А уже была осень. Третья осень ленинградской блокады. Облетели листья с деревьев. То и дело барабанил по окнам дождь. Поздно вечером по улицам приходилось идти с зажженным фонариком — темень!

Один из следователей растопил маленькую круглую печку, поставил на нее кофейник. Вскоре все присутствующие пили из кружек коричневый водянистый напиток, именовавшийся кофе.

Попутно обсуждали показания Темновой. Правду говорит она или неправду?

Она заявила, например, что фамилия шофера, который был так щедр, что снабдил ее большим количеством водки, — Чистяков и что он развозит по магазинам продукты. Но никакого Чистякова среди водителей машин, работавших в пищеторгах, не обнаружили.

Более правдивым, чем Темнова, оказался Степан Васильевич Климачев, военнослужащий, ветеринарный фельдшер, находившийся в близких отношениях с продавщицей булочной. Вызванный к следователю, он на вопрос, известно ли ему что-нибудь о найденных в сарае ящиках с водкой, ответил: «Известно! Эта водка получена от заведующего магазином Петрова. Я сам принимал участие в ее перевозке».

Далее Климачев рассказал, что, когда однажды он уходил, как всегда, утром от Темновой, она дала ему бумажный пакетик с талонами на вино и попросила съездить в магазин, которым заведовал Петров. Климачев не мог отказать ей в просьбе. Он взял пакетик, сел на велосипед и по пустынным улицам блокадного города покатил к Петрову.

Заведующий магазином оказался немолодым человеком, одутловатым, грузным, в полувоенном костюме и хромовых сапогах. Он взял пакетик, который ему вручил Климачев, вскрыл его, извлек оттуда отрезанные талоны, почему-то посмотрел их на свет и сказал: «Все в порядке, молодой человек, передайте Лизе, что водка будет. Между прочим, не нужно ли вам еще чего-нибудь? Есть масло, яйца, шоколад, сухофрукты, консервы, сельди. Отличные сельди — один жир!» Климачев передал об этом разговоре Темновой. Та назвала Климачева «молодцом» и «чудным мальчиком», протянула губы для поцелуя и сказала, что, пожалуй, надо будет взять и шоколад, и сухофрукты, и, консервы, и сельди. Пригодятся!

Слово свое Петров сдержал. Через несколько дней во двор дома № 6 на улице Салтыкова-Щедрина въехала полуторатонная грузовая машина. В кузове ее стояли ящики с водкой и бочонок с пивом. На ящиках восседала, пряча в рукава ватника озябшие руки, рабочая магазина — Шура Демидова. Сам Петров сидел в кабине рядом с шофером. Перед грузовиком, показывая путь, бодро катил на велосипеде Климачев. Он тоже принимал активное участие в операции. Потом Шура стала переносить ящики в сарай. Бочку же с пивом снесли к Темновой на квартиру…

Немало кружек жидкого желудевого кофе выпили еще следователи, прежде чем Темнова сказала: «До сих пор я давала ложные показания. Сейчас я все обдумала, прочувствовала и считаю, что скрывать основных виновников — значит приносить только вред государству. Я хочу рассказать следствию всю правду».

И Темнова сообщила, что талоны, которые она передала через Климачева Петрову и по которым были получены водка и пиво, — фальшивые.

— Только не думайте, что Петров об этом не знал. Знал — и хорошо! Ведь водку-то эту он не просто так отпустил, а на определенных условиях. Пятьдесят процентов от всего ее количества — мне, пятьдесят — ему. Кроме того, он дал мне за нее золотые вещи. А вот Степа Климачев тут ни при чем. Ему о том, что талоны фальшивые, известно не было.

После этих столь важных и существенных показаний клубок стал разматываться быстрее. В разные стороны города протянулись концы его нитей. А одна из них — самая главная — привела следствие в подпольную типографию, в которой фабриковались поддельные продовольственные карточки.

Четверть века прошло со дня окончания Великой Отечественной войны. Новое поколение советских людей выросло за это время. Они, эти юноши и девушки, понятия не имеют, что такое продовольственные карточки, не слыхали о них, и уж тем более никогда и в глаза не видели. А вот для их отцов и дедов эти два слова — «продовольственная карточка» — говорят о многом.

По продовольственным карточкам в войну отпускались продукты — и хлеб, и сахар, и мясо, и крупа, и жиры — все, что было нормировано, а ненормированных продуктов почти и не было. Каждый грамм продовольствия был тогда на учете, а в условиях блокированного города тем более. Эти листки светло-зеленого, розового или желтого цвета, на которых были напечатаны талончики со словами «хлеб», «сахар», «мясо», берегли пуще всего.

Карточки, карточки! Сколько было связано с ними всего — и горя, и слез. Разве можно забыть, как обнимались на улицах незнакомые люди, как плакали от счастья, когда впервые в Ленинграде было объявлено о прибавке хлеба. «Ну, теперь выживем, не умрем!» — говорили они. И вот нашлись, оказывается, преступники, которые фабриковали фальшивые карточки и получали по ним продукты, с таким трудом доставлявшиеся в осажденный Ленинград.

Еще понятно было бы, если б они делали это, чтобы спастись от голода, хотя и тогда не было бы им никакого оправдания. Но не голод толкнул их на это, а желание нажиться, разбогатеть, заполучить золотишко, модельные туфельки, отрезы тканей. Вот какие отвратительные людишки жили рядом с настоящими ленинградцами, героями блокады, жили, может быть, на одной улице, в одном доме. Пока одни умирали от голода, замертво падали прямо на улицах, замерзали, другие, — правда их была ничтожная кучка, — собираясь у себя в квартире за опущенными шторами, ели и пили, ни в чем не зная отказа. Есть ли что омерзительнее их преступления? Это самое низкое моральное падение! Пусть же никогда не забывают об этом люди! Пусть, глядя на папки с судебными делами, на обложках которых написано: «Хранить вечно», помнят, что нет ничего гнуснее на свете, чем подлость и низость, жадность и себялюбие.

Организаторами подпольной типографии, занимавшейся печатанием фальшивых карточек на продукты питания, были Константин Заламаев и его двоюродный брат Владимир Зенкевич.

Заламаев был в близких отношениях с женщиной по имени Валя, которая работала в типографии, где в дни войны печатались карточки, те самые, что выдавались ежемесячно ленинградцам. Еще в декабре 1941 года Заламаев попросил Валю принести из типографии шрифты. Он сказал, что ему нужны такие литеры, из которых можно было бы составить слова: «Завтрак», «Обед», «Ужин». Заламаев объяснил Вале, что хочет напечатать талоны ради поддержания здоровья ее брата, ученика ремесленного училища, находящегося на котловом довольствии: по ним он сможет получать лишние порции. На самом же деле Заламаев не столько заботился о здоровье подростка, сколько хотел произвести пробу — что получится. Валя просьбу исполнила и литеры принесла. Но у Заламаева ничего не получилось. То ли шрифты были не те, то ли он еще не овладел как следует техникой печатания, только брат Вали остался без поддельных талонов.

Но желание изготовить талоны у Заламаева не пропало. Он попросил Валю принести новые литеры, такие, которыми можно было бы напечатать талоны на хлеб.

Вале Елисеевой трудно было исполнить эту просьбу. Она была не наборщицей, а штамповщицей, к шрифтам прямого отношения не имела. Но она была знакома с молоденькой наборщицей Марией Сладковой. Сладкову она свела с Заламаевым и его двоюродным братом, и та вскоре принесла нужный шрифт. Заламаев сделал пробный оттиск на листке бумаги и сказал: «Годится!». Затем он потребовал от Сладковой, чтобы она принесла еще шрифта, а также типографской краски. Сладкова попробовала отказаться. Но Заламаев пригрозил, что все равно она уже встала на преступный путь и что, в случае чего, он пойдет и донесет на нее. Для большей вескости он достал имевшийся у него револьвер и покрутил им перед самым носом испуганной девушки. Тогда Сладкова сказала, что согласна, что она достанет все, что нужно, — и шрифты, и краску. Заламаев спрятал револьвер, похлопал Сладкову по плечу и сказал: «Молодец! Вот и Володька подтвердит, что молодец!» Лицо Сладковой расплылось в улыбке.

Для печатания хлебных карточек нужна была особая бумага, которой Заламаев не имел. Но он недолго ломал голову, где ее достать. Задача облегчалась тем, что листы, на которых печатались карточки, имели в то время довольно широкие поля. Их можно было отрезать и пустить в ход. Так Заламаев и сделал.

Но одно дело — напечатать талоны, другое — сбыть их. Ведь при отпуске продуктов в магазинах существовало правило: талоны отрезались от карточек самими продавцами. От покупателей отрезанные талоны не принимались. Заламаев же фабриковал не целиком карточку, а лишь отдельные талоны. В лучшем случае — ленточку, состоящую из нескольких талонов.

Первые фальшивые талоны взялась реализовать Валентина Елисеева. Она пошла в булочную у Пяти углов, подошла к прилавку, за которым стояла бойкая девушка, попросила взять отрезанные талоны, а взамен отпустить хлеб. Девушка талоны взяла и хлеб отпустила. Ликуя, Валентина вернулась с хлебом домой. Заламаев, увидев, что мошенническая проделка удалась, довольный, потирал руки. Это его окрылило. Ему не терпелось приняться за изготовление новых талонов.

Вскоре к этому делу активно подключился Зенкевич. В четыре руки работа пошла еще быстрее. Помимо хлебных талонов, ловкие двоюродные братья стали изготовлять талоны и на другие продукты: сахар, кондитерские изделия, сухофрукты. Но особенно приохотились они штамповать талоны на водку. Водка, с точки зрения этих проходимцев, была наиболее ценной вещью. Ее можно не только пить самим, но и менять.

Теперь кроме Елисеевой продукты по поддельным талонам получала еще и родственница Заламаева — Зоя Малашенкова, работавшая начальником аварийной бригады в тресте канализации. Сладкову же на это дело не пускали, считали, что она еще «малолетка». В ее задачу входило лишь снабжать подпольную типографию материалом. Шрифты и краски она приносила из своего наборного цеха, обрезки же бумаги ей давала Феодосия Калинина. Она была резальщицей и работала в спеццехе, где печатались карточки.

Ленинград жил, боролся, отбивал воздушные и артиллерийские налеты врага. Каждый вечер высоко в небо поднимались аэростаты воздушного заграждения и нацеливались жерла зениток. На заводах и фабриках в промерзших цехах шла работа над заказами фронта. Девушки из так называемых бытовых отрядов, взяв котелки с супами и кашами, ходили по квартирам, кормили обессилевших и заболевших людей, ухаживали за ними. Все помыслы защитников города были устремлены к одному — к победе. Ради этой высокой цели шли они на любые испытания. И лишь кучка жалких людишек, оказавшихся волею судеб в блокадном городе, жила совсем другими интересами — шкурническими.

Поздно вечером они запирались у себя в квартире, плотно занавешивали окна, жарко натапливали печь, ставили на стол бутыли с вином и принимались за работу. На утро преступники имели новую партию фальшивых продовольственных карточек, по которым такие же, как и они, нечестные люди отпускали им продукты.

Преступники втянули в свои темные махинации довольно большую группу работников продовольственных магазинов. Понятно, что просто так, бескорыстно эти продавцы и завмаги ничего для них не делали. Они тоже входили в «долю».

Следственным органам пришлось немало потрудиться, чтобы выловить всех участников преступной шайки. Некоторые из них даже не были знакомы между собой. Впервые им пришлось встретиться друг с другом в милиции и прокуратуре. И тем не менее все они проходили как ответчики по одному и тому же уголовному делу. Всех их связала единой нитью возможность относительно легкой наживы.

Были среди них такие, как молоденькая Шура Побритухина или преклонных лет Анна Ботикова, «баба Аня», вставшие на путь мошенничества скорее по недомыслию, чем особой корысти ради. А были и такие матерые жулики, как Петров, как директор булочной Грачев, продавщицы Темнова и Прокофьева.

Петрову ничего не стоило отпускать продукты по поддельным талонам, ибо он и так разбазаривал товар, занимался спекуляцией. В этих делах у него был помощник — некто Шерешевский, с которым он познакомился еще до войны на ипподроме. Оба поигрывали, и довольно крупно. С начала войны Петров встречаться с Шерешевским перестал, даже думать о нем забыл, и вдруг случай свел их вместе. Это произошло в сапожной мастерской. И тот и другой пришли туда, чтобы заказать сапоги. Шерешевский выглядел неплохо, блокада нисколько не отразилась на нем. О Петрове же и говорить было нечего.

Приятели обнялись, облобызались, а затем предались воспоминаниям. «А помнишь Алмаза? Вот это был рысак». — «Алмаз? Ну, нет, вот Ласточка — это была лошадь. Я, помню, раз сделал на нее ставку и крупно выиграл». — «А ты мне, брат Шерешевский, можешь быть полезным». — «Ты мне, Николай Михайлович, тоже. Интересуюсь шоколадом». — «Заходи, подумаем». — «Обязательно зайду».

Николай Михайлович считал себя широкой натурой. Потому и дела делал широко, с размахом. Встреча с Шерешевским открыла ему новые возможности для спекуляции.

Через Шерешевского он начал сбывать «налево» главным образом шоколад, водку, сахарин. Понятно, что в магазине образовалась изрядная недостача. Когда же появилась возможность заполучить поддельные талоны на продукты, Петров даже обрадовался — повезло! Осмелев, он стал действовать особенно нагло — создавать у себя в магазине излишки товаров. Недостачу по мясу покрывал жирами, а по жирам — сельдями. Вскрывал коробки с конфетами. Водку и пиво похищал ящиками и бочками. Когда перед ним предстал Климачев с целым пакетиком фальшивых талонов на вино, Петров, не задумываясь, согласился их отоварить. Дело стояло лишь за небольшим — где достать такое количество водки и пива? Пришлось обратиться к знакомым завмагам. Те не отказали — почему бы не сделать одолжение коллеге? — и подкинули требуемое. Попутно Петров интересовался золотом. Деньги и золото он прятал в тайники В частности, крупная пачка денег у него хранилась в магазине в пустой винной бочке.

Таким же матерым хищником был и директор булочной Грачев. Он тоже не задумываясь вступил в преступную сделку с Заламаевым, предложившим ему поддельные талоны. Он только спросил у Заламаева, подошедшего к нему во дворе и сказавшего, что у него есть талоны: «Пятьдесят процентов — вам, пятьдесят — мне. Согласны?» Заламаев кивнул головой: «Хорошо!» За хлебом к Грачеву приходила все та же Елисеева. Пока в торговом зале при тусклом свете стоящих на прилавке масляных коптилок продавцы отпускали хлеб строго по карточкам, Грачев тайком выпускал Елисееву с черного хода. Сумка у нее была набита. На Елисеевой была новенькая кожаная куртка, приобретенная на полученные жульническим путем продукты. Дома у Елисеевой лежали туфли, отрезы, золотые цепочки, кольца, серьги.

Пройдохи всячески старались уйти от ответственности. Узнав, что арестована Темнова, Заламаев спрятал увесистый пакет с продуктами на заколоченной лестнице в давно бездействовавшем лифте, а чемодан со шрифтами, краской и бумагой отнес к Малашенковой, полагая, что там-то уж его не найдут. Но следственные органы напали на след всей преступной группы. Грачев, когда его везли в милицию, пытался бежать. Он выскочил из трамвая и затерялся на Невском среди прохожих. Спустя день он был обнаружен в квартире у своей сожительницы на Выборгской стороне.

Уйти от ответственности никому не удалось. Главари преступной группы были приговорены к расстрелу, а остальные лишены свободы на разные сроки. Что же касается приспособлений для печатания поддельных карточек, шрифтов, то их передали в музей уголовного розыска, и они стали музейными экспонатами.

До сих пор в конвертах, приложенных к делу Заламаева и других, можно увидеть некоторые вещественные доказательства. Листок перекидного календаря за 1 июня 1942 года, на оборотной стороне которого делал пробные оттиски талонов Зенкевич. Тут же — изъятые у Заламаева поддельные талоны на молоко и пиво, а также обрезки бумаги. Вот обнаруженные у Темновой поддельные талоны на сахар. Темнова пыталась талоны сжечь, чтобы уничтожить улики, но ей помешали, и они только слегка обгорели. В отдельном конверте — бумага, в которую заворачивала похищенный шрифт Елисеева. Это — служебные наряды. Елисеева брала их грязными, запачканными в типографской краске руками. До сих пор на бумаге видны отпечатки ее пальцев.


Другое лежащее перед нами дело также хранит следы тех незабываемых лет. И оно связано с хищением продуктов питания.

Тот, кто жил в Ленинграде во время блокады, помнит, наверное, стены зданий. Они были заклеены листовками, воззваниями. «Родина зовет!», «Ты чем помог фронту?» — напоминали плакаты. Прохожие останавливались возле плакатов со стихами Джамбула, призывавшего ленинградцев к мужеству и стойкости, читали инструкции, как тушить зажигательные бомбы. А одно время на стенах домов появилось множество частных объявлений. Их наклеивал каждый, кто хотел. О чем были эти объявления, написанные от руки чернилами и карандашами? Почти все — об обмене или продаже. Что только не меняли и не продавали ленинградцы. Обувь, посуду, картины, книги, одежду, часы, белье. Их отдавали за бесценок, в обмен на продукты, на кусок черного блокадного хлеба.

И вот нашлись в такую пору люди, которые трудности блокадной жизни пытались использовать для личной наживы. Они читали объявления, записывали адреса, а затем ходили по квартирам и приобретали разные редкие вещи, золото, драгоценности, хрусталь и фарфор.

К таким мародерам принадлежал и кладовщик Николаев.

В его ведении находилась кондитерская база. Отсюда производилось снабжение магазинов всего Васильевского острова конфетами, шоколадом, вином.

Однажды покупатели магазина № 25 были немало удивлены. Конфеты «Какао с молоком» почему-то шли по цене других конфет, более дорогих — «Крем-какао».

Были вызваны торговый инспектор, сотрудники ОБХСС. Они проверили накладные и установили, что по документам числилось, будто магазин получил четыре ящика конфет «Крем-какао» — всего 16 килограммов, на самом же деле было получено «Какао с молоком». Обнаружился и еще один подлог. По накладным значилось, что магазин получил с базы конфеты «Походная» и «Крокет», но в наличии их не было. Директор магазина Таранова сказала, что вместо «Крокета» и «Походной» она получила «Мозаику» и «Наше строительство». Разницу в цене кладовщик Николаев должен был, по ее словам, покрыть собственными деньгами.

Объясняя, почему она согласилась принять одни товар вместо другого, Таранова сказала, что ее просил об этом Николаев. У него в кладовой произошла якобы некоторая путаница в ассортименте — вот он и уговорил его выручить. Точно такие же махинации обнаружились в этот день и в некоторых других магазинах Василеостровского райпищеторга. Их директора в один голос заявляли, что во всем виноват один Николаев. Это он впутал их в незаконные сделки, хотя никакой корысти они от этого не имели. Все делали по доброте душевной.

Это случилось 7 апреля 1943 года. А на следующий день по распоряжению директора райпищеторга на кондитерскую базу, расположенную в Биржевом переулке, явились члены комиссии и новый кладовщик, которому Николаев должен был сдать дела. Николаев, низенького роста человек, одетый в добротное кожаное пальто, с невозмутимым видом открыл замок, и посетители вошли в помещение, заставленное ящиками, мешками с конфетами и шоколадом, банками с джемом. В углу стояла большая деревянная бочка.

— Последний раз переучет товаров был у вас 5 апреля, — сказал Николаеву председатель комиссии. — Проверка обнаружила недостачу, причем довольно большую.

— Не знаю, — пожав плечами, ответил фальцетом Николаев. — Кажется, всегда все было в порядке и вдруг — на́ тебе! Недостача! Да еще большая! Впрочем, дело ваше. Садитесь и принимайте товар.

И он начал перечислять: конфет столько-то, шоколада столько-то… Сорта: импортный, ванильный, стандарт…

— Э, так не пойдет! — воскликнул вновь назначенный кладовщик Углов. — Надо, чтобы все было по полной форме. Мы должны взвесить весь товар и лично посмотреть, что содержится в каждом пакете, в каждом ящике.

— Пожалуйста! — еще раз пожал плечами Николаев.

Члены комиссии стали смотреть ящик за ящиком, коробку за коробкой. Углов был прав, когда настаивал на тщательной проверке. Далеко не все коробки и ящики оказались с содержимым. Многие были пусты и стояли лишь для маскировки. В некоторых пакетах с шоколадом была порвана упаковка и из пакетов взято то 50, то 100 граммов шоколада. Впечатление было такое, будто тут орудовал какой-то грызун.

— Да что же это делается! — жалобно воскликнул председатель. — Как вы объясните, Борис Григорьевич? — повернулся он к Николаеву. Но того и след простыл. Увидев, что его махинации раскрыты, он просто-напросто сбежал из кладовой.

Посетовав по этому поводу, комиссия стала производить проверку дальше.

— А здесь вино? — постучал по бочке Углов. — Тоже надо проверить.

Шлангом накачали из бочки в бутылку. Первым попробовал все тот же неугомонный Углов.

— Вода! — произнес он, поморщившись и сплюнув. — Чистейшая вода. Граждане, да этот Николаев — самый настоящий жулик. Прохвост. А мы его упустили…

Скрывшийся из кладовой Николаев был задержан через несколько дней на улице при проверке документов патрулями. Доставленный в милицию, он признал свою вину лишь частично. Недостачу по кондитерской базе объяснил тем, что отпускал товар без карточек разным лицам, действуя так якобы по указанию руководящих работников пищеторга. Себе же он, Николаев, дескать, не взял ни грамма…

Существенные показания дала его жена Надежда Кухарец, совместная жизнь которой с Николаевым продолжалась всего две недели. 19 марта она познакомилась с Николаевым на улице, была приглашена к нему домой пить чай, а 25-го уже расписалась с ним в загсе. На следующий день после женитьбы Николаев повел свою молодую двадцатилетнюю супругу на Мальцевский рынок. Там он приобрел для нее шерстяной жакет, шелковое белье, чулки. Расплачивался за покупки не только деньгами, но и шоколадом, который извлекал из находившегося при нем портфеля. Шоколада было так много, что его хватило не только на приобретение вещей, но и чтобы поесть самим.

— Откуда его у тебя столько? — спросила Кухарец.

— Ешь и не спрашивай, — ответил Николаев. — Все законно. Не беспокойся.

За те две недели, что они прожили вместе, Николаев ни разу не приходил домой с пустыми руками. Все что-нибудь да приносил. Заказав для Кухарец сапожки, он расплатился с сапожником целой коробкой шоколада. Шоколадом угощал и приходивших к ним гостей.

Кухарец потому давала такие подробные показания, что ей нечего было терять. Брак с Николаевым оказался явным просчетом. Все надежды на то, что, выйдя замуж, она будет жить обеспеченно, по крайней мере в условиях блокады, рухнули. Не успела выйти замуж, как супруга посадили.

Кухарец была не единственной «блокадной» женой Николаева. До этого он три месяца жил с работницей кладовой Надеждой Буровой. Когда Николаев объявил Буровой, что к нему придет другая женщина, с которой он будет жить, Бурова ушла, не предъявляя особых претензий. С Николаевым ее ничто не связывало. Никаких чувств у нее, так же как и у Кухарец, к этому уже немолодому, имевшему шестнадцатилетнюю дочь, человеку не было.

Николаева вполне устраивала скромная должность кладовщика кондитерской базы. Он вел себя так, будто все эти конфеты, шоколад, изюмовый джем, вино, с таким трудом доставлявшиеся в осажденный Ленинград с «Большой земли», принадлежали лично ему. Он брал кондитерские изделия, чтобы угощать женщин, чтобы обменивать на вещи и просто есть. Пока другие голодали, умирали от истощения, от дистрофии, Николаев буквально обжирался. «Я на эти конфеты смотреть уже не могу», — признавался он. Николаев действовал на складе, как настоящий грызун. Съест то, попробует это. Откусит от одной плитки шоколада, бросит, начнет другую. Он опустошил целую бочку плодоягодного вина.

Конечно, если б приходившие на базу ревизоры не столь безответственно выполняли свои обязанности, они бы давно схватили хищника за руку. Но ревизоры были слишком доверчивы. Они лишь бросали беглый взгляд на штабеля коробок и ящиков. А между тем многие из этих коробок и ящиков были давно опустошены. Содержимое бочки ревизоры тоже ни разу не проверяли. Однажды кто-то из ревизоров подошел к бочке, потолкал, услышал, что в ней что-то плещется, решил: вино. А в бочке была… вода, которую Николаев наливал туда ведрами, после того как все вино было выпито.

Ревизоры были беспечны, а директора магазинов, которые получали от Николаева товар, слишком добры. Попросил Николаев Таранову принять вместо одного сорта конфет другой, и она согласилась. Так же поступила и заместитель директора соседнего магазина Балакина.

Всего Николаев похитил 1002 килограмма шоколада, 999 килограммов конфет, 25 килограммов джема, 246 литров вина. Его ссылки на то, что он делал это якобы по указанию руководящих работников райпищеторга, не подтвердились. Учитывая тяжесть преступления, совершенного Николаевым в условиях военного времени, суд приговорил его к высшей мере наказания — расстрелу.


И еще об одном деле из судебного архива блокадной поры мы хотим рассказать. Его «герои» — работники одной из столовых.

Правильно налаженное общественное питание имело во фронтовом городе огромное значение. Многие столовые в Ленинграде носили название рационных. Ленинградцы отдавали сюда свои карточки, становились на рацион. И работники столовых обеспечивали их трехразовым питанием. Они несли ответственность за то, чтобы люди полностью получали те продукты, которые им полагались по норме. Та пищеточка, о которой идет речь, тоже была рационной. Но…

Началось все с документа, написанного и подписанного командиром роты строительного батальона, питавшегося в этой столовой. Товарищ Величко сообщал, что приготовляемые здесь супы безвкусны, кроме воды, соли и крупы, ничего не содержат, никакими специями не заправляются. Каши — жидкие. Масло в них обнаружить трудно, так как оно не подается отдельным кусочком даже тогда, когда для этого есть возможность, а кладется прямо в котел.

Большинство питающихся в этой столовой — подростки 15—16 лет, окончившие школу ФЗО, дети воинов, сражающихся на фронте. Есть среди них и сироты, о которых надо проявлять особенную заботу. Но, судя по всему, работники столовой, где дети питаются, не заинтересованы в этом.

Так писал Величко. Его документ попал в руки сотрудников милиции, прокуратуры.

Первые же допросы показали, что не неопытностью поваров, не отсутствием продуктов объясняется, почему в этой столовой супы и каши водянистые, невкусные, малопитательные. Причина заключалась в другом. Здесь занимались хищением продуктов. И занимались давно, бесстыдно и нагло.

Всем распоряжался руководящий повар — Никифоров. Это был уже немолодой мужчина, обрюзгший, рыхлый. Его белая рабочая куртка, колпак и передник всегда были не первой свежести.

Никифоров был из старых поварских кадров, начинавших свою работу еще до революции. В 1892 году подростком приехал он в Петербург, чтобы учиться поварскому делу. Его обучение проходило сперва в ресторане Европейской гостиницы, а затем в гостинице «Виктория». Некоторое время Никифоров работал поваром в частных домах, а в 1913 году открыл собственную столовую на 2-м Муринском проспекте. И хотя после революции работать Никифорову пришлось уже в системе советского общественного питания, замашки у него на всю жизнь остались старые. Да он и не хотел от них избавляться.

Грубый, невежественный, он обращался на кухне с подчиненными высокомерно, говорил всем «ты», при случае мог обругать и даже толкнуть. Он и тех, кого обслуживал, — посетителей столовой, — не уважал. «Разве они, советские, понимают толк в еде? — говорил он, делая ударение на слове «советские». — Вот раньше… «консоме тортю», суп «Мари-Луиз», «филе де диндон а ля кардиналь»… Одни названия чего стоили!» И вот этот-то человек оказался в дни блокады во главе производства в столовой.

Поваром работала Мария Лебедева, смазливая женщина с лукавыми глазами. Проводив на фронт мужа и отправив в эвакуацию шестилетнего сынишку, она осталась в Ленинграде. Один из ее ухажеров — некто Крылов — помог ей устроиться на работу к Никифорову. Не прошло и месяца, как Лебедева стала любовницей старика руководящего. Разница между ними в возрасте нисколько не смущала ее. Наоборот, это дало ей возможность прибрать Никифорова к рукам. Через некоторое время она стала в столовой главной фигурой. Никифоров даже переложил на нее часть своих обязанностей. Перестал присутствовать при закладке продуктов в котлы, полностью передоверив эту процедуру Лебедевой, отдал ей ключи от кладовой.

Самого его интересовала главным образом выпивка. Дня не проходило, чтобы руководящий не был пьян. В разгар рабочего времени он нередко уходил к себе в конторку и прикладывался к бутылке.

Выпив, шеф-повар запирал в конторке дверь и укладывался тут же спать.

Спиртное он доставал через мужа хлеборезчицы Евдокии Вишняковой.

С Григорием Вишняковым Никифоров когда-то работал в одной столовой: он, Никифоров, — поваром, Вишняков — булочником.

Вишняков был под стать своему дружку. В Петербург он приехал мальчишкой и поступил учеником к булочнику Селиверстову. Это было в 1906 году. До 1924 года Вишняков работал в частных пекарнях, а в 1924-м нашел компаньона и открыл вместе с ним собственное заведение, где выпекал булки, сайки и калачи. Но кончился нэп, частные булочные прекратили свое существование, и Вишняков волей-неволей вынужден был пойти булочником на 1-й государственный хлебозавод.

В 1940 году его судили за кражу сливочного масла и приговорили к одному году лишения свободы. Из заключения Вишняков вышел тогда, когда уже началась война, — в августе 1941-го.

Сперва он работал в столовой, а затем, когда многие предприятия общественного питания из-за отсутствия продуктов, воды и света закрылись, никуда устраиваться не стал, а занялся спекуляцией водкой и спиртом, которыми его снабжал некий Грапман. Работая сварщиком в автопарке треста очистки города, Грапман получал для подогрева карбюраторов спиртовую пасту, но в дело ее не употреблял, а оставлял для обмена на продукты.

Никифоров расплачивался с Вишняковым за спиртное пшеном, рисом, шпиком, которые брал из кладовой. Кроме того, Вишняков в столовой кормился, получая приблизительно один обед в два дня, понятно, без всяких карточек.

— Ты, Гришка, держись возле меня, — говорил с важностью Никифоров, останавливаясь около хлебавшего суп Вишнякова и пошевеливая короткими толстыми пальцами. — За моей спиной тебе никакая блокада страшна не будет…

Следственные органы установили, что из столовой было похищено около 15 тонн нормированных продуктов. Помимо того, за счет «экономии», под которой подразумевалось разбавление пищи водой, преступники создали у себя в кладовой излишки ряда продуктов, шедших у них на обмен. Лебедева, например, без конца приобретала платья, модельные туфли, жакетки, золотые серьги, кольца.

У следователей не мог не возникнуть вопрос: как же так могло получиться? Почему в течение длительного времени Никифоров и Лебедева безнаказанно расхищали народное добро? Почему никто не схватил их за руку?

А работники районного треста столовых? Куда смотрели они? Ведь на предприятиях торговли и общественного питания регулярно проводятся ревизии. Неужели Никифоров и Лебедева действовали так ловко, что ревизоры ничего не могли обнаружить?

Следственные органы установили, что, во-первых, длительное время трест никаких ревизий не проводил: «Блокада! Тяжелые условия! Ни света, ни топлива! Какие уж тут ревизии!» А во-вторых, некоторые работники треста сами были связаны преступной ниточкой с хищниками из столовой. Что же касается работников столовой, то они молчали но простой причине: добрая половина их состояла из «своих» людей. Судомойкой работала тетя Лебедевой — Татьяна, ночной уборщицей другая тетя — Анастасия. Каждый старался урвать кусок из норм, полагающихся столующимся. Анастасия каждое утро, выходя из столовой, выносила продукты.

Моральное падение всех этих людей началось не сразу. Оно происходило постепенно. Старший бухгалтер треста К. А. Ивановская, например, заходя в столовую «попить чайку», сперва получала от Никифорова и Лебедевой сверх положенного то кусочек масла, то конфету.

Но аппетиты растут. Когда в один из декабрьских дней 1941 года Никифоров подошел к ней и предложил взять уже не маленький кусочек масла, а целый кусище, Ивановская покраснела, но не сказала: «Не надо!» После этого Ивановская стала уже систематически брать из столовой продукты. Она обнаглела настолько, что нередко не сама приходила к Никифорову, а присылала свою мать, и та выносила из столовой сумки, набитые всевозможными продуктами.

— Если я вначале брала продукты, чтобы поддержать свою семью, — говорила Ивановская на допросе, — то потом делала это уже по привычке. К тому же, оказавшись тесно связанной с другими преступниками, я не имела силы воли вырваться из затянувшей меня паутины.

Идя по следам этих матерых хищников, работники прокуратуры и милиции установили, что в преступную шайку были втянуты и заместитель старшего бухгалтера Лаптева, и кладовщица Пузанова, и агент по снабжению Унгефухт.

Последний действовал сам по себе. Но когда Ивановская обнаружила по накладным, что он не оприходовал большое количество цыплят, между ними произошел с глазу на глаз разговор, который окончился тем, что прожженный жулик Унгефухт стал «работать» на всю шайку. Получая продукты для столовых треста, он кое-какие из них не оприходовал, а доставлял в столовую на улице Герцена, где их растаскивали в своих корыстных целях: Никифоров — чтобы приобрести спирт, водку и папиросы, Лебедева — чтобы купить еще одно платье, плюшевую жакетку или золотое кольцо, Ивановская — чтобы тоже приобрести какое-нибудь барахло.

Чтобы скрыть как недостатки, так и излишки, преступники производили всевозможные махинации. Кладовщица Пузанова делала в накладных приписки. Унгефухт же умышленно не вел книги учета документов. Когда замещавшая его одно время сотрудница завела такую книгу, Унгефухт не стал ее заполнять и вскоре выбросил. Будучи задержанным, он оказался на некоторое время в одном помещении с арестованной Лебедевой и уговаривал ее ни в чем не сознаваться.

Преступники отпирались. Чтобы уличить их, следственным органам пришлось проводить ревизии, бухгалтерские экспертизы. Были изучены старые квитанции, счета, доверенности, накладные. Целый том в следственном деле заняли сличительные и сводные ведомости недостач и излишков, обнаруженных в кладовой столовой.

Следователей интересовало, в частности, чьей рукой сделаны многочисленные приписки в накладных. 46 квитанций, показавшихся подозрительными, поступили на графическую экспертизу. Записи в этих квитанциях, сделанные, по мнению следователей, позднее, для удобства графологов, были обведены красным карандашом.

Исследовав поступившие к ним квитанции, эксперты нашли, что слова, обведенные красным карандашом, во всех 46 квитанциях действительно появились позднее. Почерк соответствовал почерку кладовщицы Пузановой.

Припертые к стене неопровержимыми уликами, преступники сознались, что на протяжении долгого времени занимались хищением продуктов.

Да, нелегко приходилось в условиях блокады работникам общественного питания. Тем не менее, даже в самые тяжелые дни они обеспечивали ленинградцев горячей калорийной пищей. Не шла вода из водопроводных кранов — ее привозили в бочках прямо с Невы. Не было топлива, и работники столовых разбирали старые деревянные дома, сараи. В пищу шли суррогаты — казеин, шроты, соя. Эти названия ничего не говорят новому, выросшему после войны поколению, но зато хорошо знакомы их отцам и дедам. В меню немалое место занимали такие блюда, как щи из крапивы, из лебеды, дрожжевые супы. Тысячи людей были спасены от голодной смерти благодаря общественным столовым и самоотверженности работавших в них поваров и их помощников, официанток, буфетчиц. С благодарностью называют ленинградцы имена многих из них. Но такие, как Никифоров, Лебедева, Ивановская, заслуживают лишь презрения.

На суде выступила прокурор Лунина. Она сказала:

— Перед вами, товарищи судьи, стоит группа людей, занимавшихся в условиях блокады Ленинграда хищением продовольствия. В то время, когда население голодало, когда многие получали норму хлеба в 125 граммов, они протягивали к этому хлебу жадную руку. Тот же Никифоров заявлял цинично: «Я был сыт, похищал продукты с одной целью — чтобы выпить…» Я требую самого сурового приговора для этих преступников.

И он был вынесен, суровый и справедливый приговор военного времени, такой, какого только и заслуживали эти преступники.

ПРОЩЕНИЯ НЕ БУДЕТ!

Может быть, и сейчас еще есть люди, работавшие в строительном тресте в Сосновой Поляне, которые помнят уборщицу Веру Воронцову. Хотя вряд ли. Столько лет прошло с тех пор. Ровно тридцать. Кому могла запомниться какая-то там скромная уборщица? Тем более, что появлялась она в здании управления треста либо рано утром, когда там никого не было, либо после того как у служащих уже кончался рабочий день. Открывала форточки, проветривала накуренные помещения, вытряхивала бумажки из мусорных корзин, вытирала пыль со столов, с письменных приборов.

Маленькая, светловолосая, с невинным взглядом голубых глаз и кукольными ресницами. Простое бумазейное платье. В руках — неизменная швабра или тряпка. Было у нее двое детей, а незадолго до войны родила она третьего ребенка. Вот и все, чем могла запомниться людям эта женщина.

…Началась война. И исчезла из поля зрения работников строительного треста Вера Воронцова. Куда подевалась она, что с нею стало — вряд ли кто мог бы сказать. Мало ли с кем мы встречаемся в жизни. Всех и не упомнишь!


И вдруг, много лет спустя, она объявилась снова. Но на этот раз уже в совсем другой роли.

11 мая 1967 года с одного из аэродромов в Прибалтике поднялся и взял курс на Ленинград пассажирский самолет.

Рейс был самый обычный, ничем не примечательный. Необычными были только три пассажира — женщина и двое мужчин. Они расположились в отдельном отсеке, и никто, кроме членов экипажа, не знал об их присутствии в самолете.

Никакого багажа они с собой не везли. Правда, у женщины имелся небольшой чемоданчик. Но ничего интересного в нем не находилось. Так, обыкновенные женские вещи: платье, старые поношенные туфли.

Женщина была та самая Воронцова. Бывшая уборщица строительного треста. Ей было уже под шестьдесят. Но она все еще выглядела моложаво. Годы почти не состарили ее. Только некоторая дряблость лица да несколько глубоких морщин выдавали истинный возраст Воронцовой. Глаза же оставались прежними — ясными, голубыми. Они у нее нисколько не изменились. Такие глаза обычно бывают у тех, кто смотрит на мир чистым, наивным и восторженным взором. Но в данном случае природа жестоко ошиблась.

Воронцову ждало в Ленинграде следствие. Мужчины, которые сопровождали ее, были сотрудниками органов государственной безопасности. Им поручалось, выражаясь официальным языком, этапировать гражданку Воронцову Веру Николаевну для производства следствия.

Пока материалов имелось немного. Всего каких-то два-три документа. Они были заключены в твердую картонную папку. На обложке — надпись: «Дело № 38. Начато 5 мая 1967 года…»

В связи с арестом Воронцовой предписывалось произвести обыск в квартире ее дочери — Галины Холоповой в Вильнюсе. Там, на улице Тотори, Воронцова жила последнее время, была прописана. Следственные органы интересовало: нет ли каких-нибудь принадлежащих ей документов — дневников, писем, записок.

Обыск ничего не дал. Не отличаясь особой грамотностью, Воронцова редко брала в руки карандаш пли перо. Было обнаружено лишь одно ее письмо, нацарапанное на листке почтовой бумаги: «Примите привет от мамы, дети мои и внучата, здравствуйте…» Воронцова прислала его из тюрьмы, где отбывала наказание за кражу.

Последние годы она жила одиноко. В анкетах так и писала о себе: «одинокая». Хотя имела шестерых детей, причем от разных мужчин. Старшей дочери было уже под сорок, младшей — двадцать. Но дети любви к ней не испытывали, как, впрочем, и она к ним. «Какая это мать, — говорили они, — разве что только родила нас — и все!»

Воспитанием детей Воронцова совершенно не занималась. И всем им — Галине, Вере, Розе, Виктору, Елене и Светлане — пришлось в детстве скитаться по спецприемникам и детским домам.

— Наша мать по суду лишена родительских прав, и я считаю, что вполне справедливо, — говорила Вера. — Из-за такой матери всем нам, ее детям, пришлось хлебнуть немало горя. Я, например, не знаю даже точно, когда родилась. Записана 29 февраля 1934 года, а между тем 1934-й год не был високосным, и в феврале того года не могло быть 29-го дня. В детстве, хорошо помню, меня звали Алей, Альбиной, по документам же мое имя почему-то Вера… Так мне и неизвестно, кто я на самом деле: Вера или Альбина!

Галина, та, что приютила мать у себя в Вильнюсе, заявляла:

— Не хочется и вспоминать свои юные годы… Вместо того чтобы получать помощь от матери, я сама вынуждена была заботиться о себе. Я и замуж-то вышла рано — в 17 лет — исключительно из-за этого. Только чтобы хоть как-то устроить свою жизнь. А затем я без конца готовила матери передачи и посылки в места заключения, куда она попадала…

После войны бывшая уборщица строительного треста почти беспрерывно находилась в тюрьмах и исправительно-трудовых колониях. Только выйдет на свободу, как вскоре опять попадает за решетку, причем все за одно и то же — за кражи. Первый раз ее приговорили к десяти годам лишения свободы в 1949 году. Потом — к шести — в 1952-м. К стольким же — в 1957-м. К пяти — в 1963-м… Может возникнуть вопрос: почему преступница не отбывала полностью сроки? Но тут уж играла роль гуманность наших законов. Впрочем, досрочное освобождение не шло Воронцовой на пользу…

Вот и сейчас ее везли в Ленинград прямо из колонии, и снова ее ожидал следственный изолятор. Правда, теперь уже не кражи послужили основанием для возбуждения уголовного дела, а другие, неизмеримо более тяжкие преступления. Да и что значили кражи по сравнению с тем, что было совершено Воронцовой в годы войны на территории, занятой фашистскими оккупантами. Хотя и тогда тоже все началось, с кражи…

Из Ленинградского аэропорта Воронцову доставили в следственный изолятор, и в тот же день ей уже пришлось давать первые показания.

— Расскажите, гражданка Воронцова, о себе, о своих родителях, — предложил следователь.

— Родилась я в Костроме, — ответила Воронцова. — Про мать мне сказать нечего. Это была простая рабочая женщина. Отец же был человек непутевый. Он вел разгульный образ жизни — пил, путался с женщинами, даже приводил их домой, устраивал ссоры и драки с матерью. Помню, во время ссор мать в гневе называла отца «чертом» и говорила, что кличка эта дана ему недаром. Он был связан с преступным миром.

В 1925 году, когда мне не исполнилось еще и шестнадцати лет, я вышла замуж. Муж мой — Кубарев Василий был вор-рецидивист. Он имел воровскую кличку: Васька Карась. За время нашей совместной жизни он был не менее трех раз судим за кражи. От него я имела двоих детей — Галину и Веру. В 1937 году, когда Кубарев сидел в тюрьме, я с ним разошлась и уже больше его не видела. В 1960 году или, может быть, в 1961-м — уже не припомню, — отбывая наказание, я слышала от заключенных, что Кубарев также находится в одной из колоний и что незадолго до этого он совершил побег, но был пойман. Видно, не угомонился Васька Карась. Видно, все эти годы, вплоть до старости, продолжал заниматься темными делами…

— Так же, как и вы, — вставил следователь.

Но Воронцова сделала вид, что не расслышала его слов.

— После развода с Кубаревым, — продолжала она, — я сошлась с Головцовым. Вместе с ним приехала из Костромы в Ленинград, к моей сестре Галине. Было это в 1939 году. Галина работала в строительном тресте, жила в Сосновой Поляне. Там же поселились и мы. Я поступила в трест уборщицей. Незадолго до войны у меня родилась третья дочь — Роза.

— Ну, а когда началась война, вы из Сосновой Поляны не уехали, а остались там. Позже, уже при немцах, вы и ваша сестра Галина вместе со всеми детьми попали в Гатчину, не так ли? — уточнил следователь. — И там, в Гатчине, на оккупированной территории, летом 1942 года вы были арестованы полевой жандармерией. Скажите, за что?

— За кражу пальто и рюкзака с вещами, — ответила Воронцова внезапно ослабевшим, поскучневшим голосом.


…С северо-востока явственно доносился орудийный гул. С каждым днем он ширился, нарастал, и, заслышав его, одни люди втайне радовались, другие же вытирали со лба холодный пот. И у тех и у других были для этого основания. Орудийная канонада возвещала, что советские войска постепенно продвигаются вперед, на запад.

Февраль 1944 года выдался теплым. Дули влажные ветры. Таял снег. Воронки на дорогах заполнялись водой. На обнажившейся порыжевшей земле валялись патроны, снаряды, автоматные диски. Все это было брошено гитлеровцами.

Фашистская армия отступала. Дни, когда она одерживала победы, давно прошли. Несмотря на грозные приказы Гитлера, сулившего самые страшные кары своим генералам, если они не сумеют сдержать натиск советских войск, захватчики оставляли одну территорию за другой. У них уже не хватало сил что-либо сделать. Вот и под Ленинградом им нанесли сокрушительный удар, и фашистские полчища откатывались назад. Они покидали насиженные землянки с коврами и портретами пухлых немецких красавиц на стенах, бросали оружие, пушки, танки. А все, что им попадалось на пути, в бессильной злобе превращали в руины и пепелища. Пылали на русской земле пожары и мотались на ветру, закручиваясь в завитки, длинные, черные космы дыма.

Отброшенные с ленинградской земли, гитлеровцы рассчитывали закрепиться в Прибалтике. Вслед за ними туда же устремились и те, кто усердно служил фашистам все эти годы, — русские изменники: полицаи, старосты, сотрудники бургомистратов и бирж труда, переводчики, коменданты, жандармы. Трясясь от страха, проклиная всех и вся, они брали штурмом товарные составы. Отпихивая друг друга, лезли в вагоны, кряхтя, втаскивали туда чемоданы и корзины с нажитым на немецкие деньги добром. Неумолчно звучала брань, заглушая ее, мычали коровы, блеяли овцы и козы, которых тоже брали с собой. Скорей, скорей! Советская Армия уже идет по пятам!

Но были в этом потоке и такие, кого насильно загнали в вагоны и, приставив конвой, повезли на запад. Подразумевалось, что все русское население поголовно подлежит эвакуации, как называлась эта принудительная операция самими гитлеровцами. Фашистам хотелось превратить покидаемые ими территории в совершенно пустынные места, не оставить на них ни одного живого существа. Но наступление советских войск было таким стремительным, что фашистским захватчикам было уже не до того. Спастись бы только самим, остаться в живых!

Не в силах была выполнить этот приказ и 18-я немецкая армия, действовавшая на территории Ленинградской области. Ее командование и штаб дислоцировались в Гатчинском районе, в поселке Дружноселье, близ Сиверской. Отступая, гитлеровцы взорвали и спалили в Гатчине почти все каменные постройки. От Павловского дворца остался один обгорелый остов. А парк гитлеровцы превратили в огромное кладбище, где под березовыми крестами лежали нашедшие смерть на советской земле вражеские солдаты и офицеры.

Покидая спешно Гатчинский район, гитлеровцы все же угнали кое-кого из населения. Это были главным образом женщины, девушки и дети. Люди плакали, стучали кулаками в двери вагонов, но что они могли поделать: вагоны охранялись солдатами.

Среди тех, кто ехал в одном из таких эшелонов, невольно обращала на себя внимание молодая женщина с маленькими детьми. Она была беременна. Уже довольно большой живот ее обрисовывался под платьем. Сперва женщина находилась в одном вагоне, потом ее перевели в другой. При этом она плакала и выкрикивала с нескрываемой злобой:

— Работала, работала на них, а они вот как со мной обошлись!

Но кто такие «они» — не говорила. И какую такую «работу» выполняла — про это тоже умалчивала. Во взгляде ее мелькало что-то недоброе.

Вскоре все в вагоне знали, что фамилия ее Воронцова, а зовут Веркой. Впрочем, на невнимание к себе Воронцова жаловаться не могла. Она, например, беспрепятственно выходила из вагона на любой станции, в то время как все остальные такого права не имели.

— Цурюк! — тотчас же кричал часовой, как только видел, что из дверей высовывается чья-либо голова.

Возвращаясь в вагон, Воронцова приносила своим бледным, заморенным детям конфеты. Дети несмело брали, опасаясь, что вслед за этим немедленно последует либо ругань, либо подзатыльник. Так оно и было. С детьми Верка обращалась грубо, хотя и пичкала сладостями. Где она брала их, в то время когда все другие обитатели теплушки не имели даже куска хлеба, недолго оставалось загадкой. Было замечено, что на остановках Верка встречается с какими-то мужчинами, которые, несмотря на то, что были русскими, носили немецкую военную форму. Они-то и давали ей и конфеты, и сало, и даже белую булку.

Это были предатели, верные слуги гитлеровцев. Для них в эшелоне предназначался специальный вагон, где было и чисто, и тепло. В этом же вагоне ехала первоначально и Верка. Но потом по каким-то неясным для непосвященных причинам ее пересадили в соседнюю теплушку, что она расценила, как величайшее оскорбление. В теплушке ехали те, кого везли на запад насильно, и они, понятно, не могли составить ей компанию.

Угоняя людей, гитлеровцы разрешили каждому взять с собой лишь небольшой узелок с вещами да немного еды. Скудные припасы давно вышли, пленники страдали от голода, и только беременная Верка чувствовала себя вполне сносно, если не считать нанесенной ей, как она полагала, обиды.

Некоторые предполагали, что у этой женщины была в Гатчине близкая связь с кем-либо из гитлеровцев. От него она, видно, и забеременела. Не секрет, что находились в годы войны особы, которые не задумываясь открывали свои объятья фашистской солдатне и офицерью. Народ называл их «фрау-мадам» и еще — более грубо — «немецкими подстилками».

Не зная точно, относится ли Воронцова к такой категории женщин, соседи по вагону тем не менее стали инстинктивно сторониться ее. Старались как можно меньше общаться с ней, не вести при ней никаких разговоров. С этими немецкими любовницами надо вести себя осторожно. Ведь от этих продажных шкур всего можно ожидать.

…А поезд все шел и шел, громыхая колесами, и, казалось, конца не будет его невеселому пути. Он был, словно отверженный. Его перебрасывали со станции на станцию, нигде не принимая. Семафоры зажигали перед ним красный свет, не желая давать зеленый. Исколесив таким образом чуть ли не всю Прибалтику, состав прибыл, наконец, в Вильнюс.

Здесь измученных, ослабевших от голода и усталости людей высадили из вагонов, велели построиться и под охраной солдат с автоматами повели в так называемый лагерь для интернированных. Подхватив свой скарб и детей, направилась туда и Воронцова.

Обычно лагерь представляет собой ряды деревянных бараков, обнесенных колючей проволокой. Здесь же никакой проволоки не было. И здание было самое обыкновенное: каменное, в четыре этажа. Но порядки были типично лагерные. Обращались грубо, кормили плохо. Каждое утро гнали на принудительные работы. За отказ следовало наказание.

Старостой гитлеровцы сделали некую Зою Федорову. Еще живя в Гатчине, она работала переводчицей у шефа железнодорожного депо — капитана Майнца. Ее любовниками были унтер-офицер Роберт Маер и солдат Карл Биркеншток. Последний служил кладовщиком на продовольственном складе. С Зойкой за ее «усердие» он расплачивался продуктами.

В Вильнюсе Федорова тоже не растерялась. Вступила в связь с самим господином комендантом лагеря гестаповцем Лимбергом. Это был высокий, тощий и надменный немец. Он ходил повсюду в сопровождении большой злой собаки. Даже навещая Федорову, Лимберг не расставался со своим псом. Пока он проводил время с Зойкой в ее комнате, собака сидела возле двери в коридоре.

Когда Лимберг уходил, Федорова приводила себя в порядок и приступала к своим обязанностям старосты. Она составляла списки посылаемых на принудительные работы, распределяла паек. К Воронцовой «фрау Зоя» явно благоволила. Верка исполняла при ней роль помощницы: резала хлеб, мыло. Иногда ей перепадали лишние куски.

И вдруг к этой Федоровой, которая, казалось, пользовалась у гитлеровцев безграничным доверием, нагрянули с обыском гестаповцы. Потребовали показать получаемые ею письма, допытывались у трясущейся от страха Зойки, с кем из гатчинских партизан она состоит в переписке. Напрасно доказывала Федорова, что тут какое-то недоразумение, ссылалась на свое знакомство с шефом депо капитаном Майнцем и даже с самим господином комендантом Лимбергом, — не помогло. Гестаповцы перерыли все вещи и лишь после этого, ничего не найдя, ушли. А вечером пришел, как всегда в сопровождении собаки, господин Лимберг. Он был хмур и зол и на этот раз даже не стал целоваться с Зойкой. Он только спросил: с кем из живущих в лагере она поссорилась? Зойка поклялась, что ни с кем. Тогда Лимберг сообщил доверительно, что на нее был сделан донос в гестапо.

На другой день прошел по дому слух, что донос сделала Воронцова. Не иначе, как «пузатая» — так окрестили в лагере Верку — занялась этим из зависти. А может, она метила на место Федоровой — в старосты? Еще больше утвердилось это мнение, когда вскоре после этого случая Верке предоставили право свободного поселения в Вильнюсе. Причем гитлеровцы даже помогали ей в переезде. Стали бы они это делать просто так, ради какой-то беременной девки… Ясно, здесь услуга за услугу, правда, какую, пока еще не совсем понятно. Вспомнились и конфеты, которые Воронцова получала в поезде, и ее таинственные разговоры с русскими предателями в немецкой военной форме.

На улице Страшуна, куда гитлеровцы переселили Воронцову, с самого начала войны находилось еврейское гетто. Все его обитатели были постепенно уничтожены, а в освободившиеся дома фашисты поселили новых жителей — людей, перемещенных из Гатчины, Витебска и других городов. Все они, в отличие от живущих в лагере, пользовались относительной свободой. Здесь-то и очутилась Воронцова со своими детьми. Само немецкое начальство в лице двух офицеров-гестаповцев в черных фуражках с высокими тульями и блестящими козырьками приезжало посмотреть, как устроилась «мадам Воронцова», и даже распорядилось оклеить комнату обоями, что и было исполнено без промедления. После этого и новые соседи Воронцовой насторожились. Стали поговаривать, что она служит в гестапо. Правда, явных доказательств у людей не было. Но тем не менее в разговоре между собой они начали называть Верку не только «пузатой», но и «гестаповкой» и «предательницей».

Однако прошло некоторое время, и кое-кто из живущих в доме по доброте душевной даже проникся сочувствием к одинокой беременной женщине. Дворник, поляк Герман Франц, подарил ей кровать, пару стульев, стол.

Воронцова говорила, что живет гаданьем, и некоторые девушки стали заходить к ней домой, чтобы узнать, какая судьба ожидает их на чужой стороне, в фашистской неволе. Воронцова раскладывала на дворницком столе старые засаленные карты и, глядя на них, сулила кому «дальнюю дорогу», кому «казенный дом», а кому и «валета», который, дескать, «заглядывается на вас». «В немецкой форме валет?» — невесело шутили девушки. «Может, и в немецкой», — отвечала Воронцова.

А потом произошли в доме события, которые не могли не взволновать всех его обитателей.

Однажды к дому подкатили черные машины, остановились, из них выскочили фашистские жандармы. Они заполонили весь двор. У ворот встал солдат с автоматом. Жандармы же пошли по квартирам с обыском.

Начали с Анны Петровой. Перевернули у нее все вверх дном. Затем вломились к ее соседям. Не обыскивали только Воронцову. Она стояла на дворе, маленькая, в грязном цветастом халате, с голыми коленками, выставив вперед огромный живот. На лице ее отражалось удовлетворение. Она явно гордилась своим превосходством перед остальными. Вот вам — «предательница», вот вам — «гестаповка», вот вам — «пузатая». Гитлеровцы подходили к ней, о чем-то спрашивали. Верка отвечала, показывая пальцем на окна. Голубые глаза ее светились преданностью.

Анне Петровой, когда она вышла после обыска во двор, Верка сказала:

— Вы бы пошли оделись потеплее, мадам. Вас заберут…

Так и произошло, как она говорила. Арестовали не только Анну Петрову, но и Емельяна Якименко. Посадили их в одну из черных машин, захлопнули дверцу. Машина, взревев мотором, сразу же, с места, взяла большую скорость. Увезли!

После того как гитлеровцы уехали, к живущим в доме Яцукам пришла молоденькая девушка, полячка по имени Вероника. Она дружила с дочерью Яцуков — Антониной. Увидела, что в квартире все перевернуто, всплеснула тонкими руками, воскликнула:

— Матка бозка! Что тут такое?

Ей объяснили, что был обыск, что гитлеровцы искали какие-то вещи, которые у них якобы пропадают со склада. И что, судя по всему, привела жандармов Воронцова.

Вероника была горячая, быстрая в действиях. Увидев Воронцову, которая проходила в этот момент по двору, несла на помойку мусор, она высунулась из окна и стала ее ругать.

— Ты зачем предаешь своих? — кричала она по-русски, с заметным польским акцентом. — Как не стыдно тебе? Совести у тебя нет!

Верка поставила на землю помойное ведро, кинула злобный взгляд на Веронику, на стоявшую рядом с ней Анну Яцук, мать Антонины, и, запахнув свой короткий цветастый халат, с решительным видом направилась к воротам.

Анна отпрянула от окна.

— Ой, доченька, — сказала она Веронике, — что ты наделала? Теперь эта гадина снова жандармов приведет. Тикай!

Вероника — скорее за ворота. А Яцук неторопливо вышла на крыльцо, где на ступеньках, взволнованно обсуждая происшедшее в доме, сидели две женщины, сказала: «Подвиньтесь, пожалуйста» и села между ними.

В воротах появился гитлеровец. Это был высокий офицер с худым, угрюмым лицом. За его спиной блудливо прошмыгнула к себе Воронцова.

Офицер четким, как на параде, шагом прошел к крыльцу.

— Кто здесь Яцук? — громко спросил он, глядя на сидевших женщин.

Женщины молчали. Молчала и Анна.

— Я спрашивал, кто есть Яцук? — повторил офицер.

— Я буду Яцук, — ответила наконец Анна.

— Подойди сюда! — поманил он ее длинным пальцем.

Но так как Анна продолжала сидеть, офицер сам подошел к ней и, побагровев, сказал:

— Ты тоже есть партизан! Ты знаешь, что бывает за это?

И, размахнувшись, с силой ударил Анну по лицу. Яцук упала со ступенек. Из разбитого носа у нее густо хлынула кровь, заливая подбородок, платье.

— Я буду расстреливать всех, кто станет обижать Воронцову! — пригрозил гитлеровец, повернулся и тем же чеканным шагом ушел со двора.

…А вещи у гитлеровцев со склада действительно пропадали.

Склад находился на улице Страшуна, как раз напротив дома, где жили Петрова, Якименко, Яцуки, Воронцова.

Улица была тихая, безлюдная. Редко-редко появлялись здесь прохожие. А уж машины и вовсе не проезжали.

Поэтому никто не мог видеть, как однорукий инвалид по имени Гришка, устроившийся на склад кладовщиком, выбрасывает из окон мешки с вещами, а Емельян Якименко их подбирает. Затем вещи — шинели, гимнастерки, сапоги — прятались, а позже переправлялись партизанам. Никакой охраны у склада не было.

Якименко привлек к себе в помощь сына Анны Петровой — пятнадцатилетнего Славку Мартынова. Тот с разрешения Емельяна завербовал еще одного помощника — Леонида Лагеню.

Славка и Леонид были знакомы еще по Витебску, откуда их вместе с другими жителями оккупанты пригнали в Вильнюс. Из Витебска же попал сюда и Емельян Якименко. Ребята звали его запросто Амелей.

Техника похищения обмундирования со склада была проста. Гришка, как мы уже сказали, выбрасывал из окон туго набитые мешки, а Амеля со своими помощниками подбирал их и уносил к себе в дом, где прятал либо в подвале, либо на чердаке. Затем похищенное отвозилось на станцию Дукштас и передавалось сапожнику дяде Васе. А уж дядя Вася переправлял вещи непосредственно в лес, к партизанам. Иногда в этой операции участвовала и жена Якименко — Нина.

Дядя Вася погиб в день освобождения Вильнюса от оккупантов. Увидев, что к его дому подбегают два гитлеровца с автоматами, он схватил имевшийся у него карабин и выскочил на крыльцо. Гитлеровцы повернули и кинулись бежать через огород. Дядя Вася — за ними. Тогда один из фашистов обернулся и выстрелил. Дядя Вася упал замертво. Старуха мать, с которой он жил бобылем, похоронила его на том самом месте, где он был убит.

…В один из майских дней 1944 года Гришка, как всегда, выкинул из окна несколько мешков. На этот раз в них были белые маскировочные халаты. Но случилось так, что один из мешков развязался. Когда Славка стал его поднимать, все содержимое из мешка вывалилось. Вдруг откуда ни возьмись появились ребятишки. Человек двадцать отчаянных, горластых сорванцов. Облепили Славку, как мухи.

— Ага! Мешки со склада? С бельем? (Маскхалаты они приняли за белье.) Воруешь? Делись!

— Делиться не буду. А вы лучше помалкивайте, ребята!

— Тогда давай деньги!

Чтобы избавиться от назойливых ребят, Славка раздал им все деньги, которые у него имелись. Что-то около ста марок. Ребятишки зажали деньги в грязные кулаки и, довольные, умчались. А Славка поднял мешки и понес в дом. Там его ждал Лагеня, в обязанность которого входило наблюдение из окон третьего этажа за улицей. Вдвоем они спрятали маскхалаты в одной из пустых квартир. Затем Славка рассказал Лагене о случившемся, о том, что налетели ребятишки, увидели мешки и, чтобы они помалкивали, не выдали, пришлось их задобрить деньгами.

— Может быть, Амеле об этом рассказать? — спросил Лагеня.

— Зачем? Ведь все обошлось.

Но не прошло и часа, как с улицы послышался крик:

— Славка!

Славка вышел на балкон. На улице стоял незнакомый мальчишка.

— Ну, что тебе?

— Спустись вниз, чего-то скажу!

Славка спустился.

— Говори!

— Ты всем ребятам деньги дал, чтобы молчали. Дай и мне.

— Ах ты наглец! Вот тебе — получай!

И Славка влепил маленькому вымогателю звонкую пощечину.

Мальчишка заревел. А Славка повернулся и пошел назад в дом.

Уже поднимаясь по лестнице, услышал на улице разговор. Замедлил шаг. Прислушался.

— Ты чего это, мальчик, плачешь? Кто тебя обидел? — спрашивал сочувственно женский голос.

— Славка Мартынов! Украл у немцев со склада нижнее белье, всем ребятам дал по пять марок, чтобы молчали, а когда я тоже попросил, обругал да еще ударил.

— Ладно, мальчик, успокойся, ступай домой.

Голос, был очень знакомый. Славка выглянул осторожно из лестничного окна, посмотрел. Так и есть — Верка Воронцова!

Теперь пропали!

Обеспокоенный, Славка поднялся на третий этаж к Лагене.

— Воронцова обо всем узнала. Выведала у парня, тот все и выложил. Донесет Верка жандармам!

И точно — вскоре узнали Славка с Лагеней, что Воронцова отлучилась куда-то со двора.

— За гестаповцами пошла, — сказал Славка. — Бежать надо.

Но куда бежать, спрашивается? Некуда! Пока решили оставаться на месте. А там видно будет. В крайнем случае, можно будет спрятаться на чердаке, а затем уйти по крышам в соседний дом.

До вечера, однако, все тихо было. Когда стемнело, к дому подъехала автомашина. Остановилась у ворот. Не иначе — гестаповцы. Но двор оставался пустым. Никто не появлялся. Это показалось странным. Машина постояла немного и отъехала. Славка с Леонидом пришли к выводу: утром надо уходить.

С трудом дождались рассвета. Как только поднялось солнце, вышли крадучись из дома и бегом — в Новую Вилейку: так назывался один из пригородов Вильнюса. В Новой Вилейке жил приятель Славки — некий Вильгельм Минкевич.

— Выручай, Вилька! Пожить у тебя немного требуется.

А на другой день в Новой Вилейке узнали о событиях в доме на улице Страшуна, о том, что были гестаповцы, произвели обыск, арестовали Емельяна Якименко и Славкину мать — Анну Кузьминичну Петрову.

Славка опечалился. Помрачнел.

— Продала все-таки Верка! Что-то теперь с матерью будет? С гестапо шутки плохи.

Вильгельм тоже неизвестно почему забеспокоился. Сказал — надо сходить в город и обратиться в гестапо, узнать, что с арестованными. Даже предложил свои услуги. Никто обычно по своей доброй воле в гестапо не ходил — опасался. А Вилька почему-то хотел пойти. Такое усердие показалось ребятам подозрительным. Лагеня решил: надо и отсюда уходить. Нельзя больше ни одной минуты оставаться в Новой Вилейке. Славка же медлил. Сказал, что можно, пожалуй, немного и подождать. Лагеня ответил: «Чего ждать? Чтобы и сюда жандармы нагрянули? Ты, как хочешь, а я сматываюсь». Он попрощался со Славкой и ушел. Ушел и Минкевич. Славка остался один. А через несколько часов к дому подкатили на машине гестаповцы. Славку арестовали. В тот момент, когда машина отъезжала от дома, Славка увидел Вильку. Он стоял, прячась за телеграфный столб. Славке стало нехорошо: еще один предатель!

На допросе его спросили: сколько ему лет? Славка решил соврать, скрыть истинные годы. Ответил, что одиннадцать: с маленького, дескать, меньше спроса. Славка надеялся, что гестаповец, который допрашивал его, увидит, какой он худенький, щупленький, и поверит, что ему одиннадцать. Но гестаповец не поверил. Он ударил Славку по лицу так, что тот свалился, и произнес:

— Врешь! Тебе не одиннадцать, а шестнадцать. Или даже семнадцать. Ты — молодой партизан!

И приказал увести Славку в подвал. По пути Славка спросил у конвоира, который час. И вдруг из-за двери одной из камер услышал:

— Славочка, сыночек, никак и тебя взяли?

Славка так и обомлел: мать!

Крикнул:

— Да, мама!.. Вилька продал!

— Молчать! — рявкнул конвоир.

Он втолкнул Славку в одиночку. Лязгнул засов. Славка сел на нары, прислушался. В коридоре слышался топот ног, скрип отворяемых дверей. Потом все стихло. А часа через два по коридору кого-то проволокли и бросили в соседнюю камеру. Послышался стук падающего тела.

Затем грубый голос произнес по-русски:

— Петрова, выходи!

Стало ясно: мать повели на допрос. Славка впервые за все это время заплакал. Неужели и мать будут бить? Изверги! Палачи! Позже он узнал, что мать на допросе действительно били. Плеткой. Били так, что вся спина у нее почернела. Допытывались, что она знает о партизанах.

От Славки тоже требовали, чтобы сказал, кому он и Якименко передавали украденное со склада обмундирование. Во время одного из допросов растянули на столе головой вниз и плеткой хлестали по спине, выкрикивая:

— Будешь говорить?

— Ничего не знаю, — твердил Славка.

Ему устроили очную ставку с Якименко. Когда Емельяна ввели в помещение, Славка ужаснулся. Вил у Амели был страшный. Все лицо в синяках, в кровоподтеках. Два солдата держали его под руки: сам он стоять уже не мог. И говорить был не в состоянии.

Славка подумал: неужели это Амелю тащили по коридору? Наверное, его. Видно, после допроса, сопровождавшегося побоями, пытками, Амеля потерял сознание — вот его и волокли в камеру.

Через два дня арестованных отправили из гестапо в тюрьму. Участь их была решена — всех ожидал расстрел. Но случилось чудо. Неожиданно пришло спасение. Вильнюс был освобожден от фашистского ига Советской Армией. Как только загрохотали пушки, тюремная охрана побросала свои посты и разбежалась. Заключенные стали выходить из камер. Вышел и Якименко. Он освободил Славку, сбив замок с двери ломом. Затем выпустили на свободу кладовщика Гришку, который тоже был арестован. Первыми, кого увидели заключенные, когда вышли за ворота тюрьмы, были солдаты в плащ-палатках со звездами на касках.

Через несколько дней Славка встретил на улице Леонида Лагеню, который избежал ареста. Обнялись, расцеловались неуклюже, по-мужски.

Разговор зашел о Воронцовой.

— Таких шкур фашистских уничтожать надо!

— А что! Давай так и сделаем. Айда на улицу Страшуна!

По пути к дому Лагеня подобрал на улице винтовку. В те дни в городе валялось много брошенного фашистами оружия.

Воронцову они нашли на дворе.

— А, гадина! — закричал Лагеня. — Фашистская шкура! Сейчас мы тебя застрелим.

Верка взвизгнула. Хотела побежать, но от страха ноги окаменели. Да и живот большой мешал. Так и стояла под наведенным дулом.

Выбежали люди из дома, вырвали из рук Лагени винтовку.

— Нечего самосуд устраивать, — сказал некий Волков, тоже фашистский прихвостень. — Видишь, женщина беременная, вот-вот родить должна. Разберутся с ней там, где надо.

— Верно, разберутся, — промолвил Лагеня, остывая. — Черт с ней! Пошли, Славка.

Воронцова, все еще бледная от только что пережитого страха, поспешила скрыться. А люди еще долго не уходили со двора, обсуждая случившееся. Большинство считало, что Лагеня прав: предателей надо расстреливать на месте, без суда и следствия. Вспомнили, что во время боев за город, когда сидели, прячась от обстрелов, в подвале, Верка нахально говорила: «Не видать вам русских, как своих ушей».

Но отходчивы людские сердца. Вскоре в доме на улице Страшуна люди, занятые устройством своих дел, перестали обращать на Верку внимание. А она пыталась приспособиться к новым условиям, теперь уже к Советской власти. Стала выдавать себя за сотрудника МВД. Дворнику Герману Францу, тому самому, который в свое время пожалел одинокую беременную женщину с детьми, дал ей кое-какую мебель для комнаты, шепнула по секрету, чтобы тот скрылся куда-нибудь подальше — советские органы, мол, собираются арестовать его и расстрелять за службу у оккупантов. Франц поверил этой нелепой выдумке, бросил дом, вещи и бежал из Вильнюса, скрылся на дальнем глухом хуторе. А Воронцовой только того и надо было. Она забралась в квартиру дворника и под видом описи имущества, которую ей якобы поручили, пыталась похитить вещи.

Проделка не удалась. Мошенницу разоблачили. Все же ей удалось ускользнуть от ответственности. Когда Франц вернулся в Вильнюс, Верка сочла за самое благоразумное не попадаться ему на глаза. Взяла детей, кое-какие вещи и покинула дом на улице Страшуна. Куда она делась, никто не знал. А через некоторое время прошел слух, что Воронцова живет в Латвии, там спуталась с какими-то ворами и ее посадили.

Слух этот не был лишен основания. Воронцову действительно посадили. Но не за то, что она «спуталась с ворами», а за то, что сама занималась мелкими кражами. То вытащит у кого-нибудь из кармана кошелек с деньгами, то похитит в магазине туфли. Ее арестовывали, судили, заключали под стражу, она отбывала наказание, а спустя некоторое время вновь принималась за прежнее и снова попадала в заключение.

Позже Воронцова заявляла, что делала это нарочно. Ее, дескать, «мучала совесть» за все содеянное в годы войны, и поэтому она преднамеренно стремилась попасть за тюремную решетку, чтобы искупить тем самым свою вину. Но это была ложь. Никаких душевных мук Воронцова не испытывала. Прошлое не терзало ее. Воровством она занималась лишь потому, что привыкла к паразитическому существованию. Жить как все, честно трудиться она не могла, да и не считала нужным. Тюрьмы и исправительно-трудовые колонии стали для нее привычным местом обитания. А может быть, она считала, что тут ей легче всего укрыться от возмездия? Ведь рано или поздно оно должно было наступить. Воронцова не могла не знать, что советский народ ищет и находит военных преступников и их пособников, призывает их к ответу. А ведь то, что она совершала в Вильнюсе, было всего лишь одним звеном в целой цепи ее преступлений. И никаким, даже самым тяжким, наказанием нельзя было искупить эту вину.

В годы оккупации существовала в Гатчине антифашистская молодежная организация «За Родину». Гитлеровцам удалось напасть на ее след. Двадцать пять молодых патриотов были схвачены и казнены. А выдала их Верка Воронцова.


…Фашистские оккупанты заняли Гатчину 13 сентября 1941 года и пробыли в ней около двух с половиной лет.

Некогда оживленная Гатчина притихла и обезлюдела. И не потому, что в ней, как в некоторых других населенных пунктах под Ленинградом, занятых противником, совсем не осталось жителей. Наоборот, население Гатчины в годы оккупации даже несколько увеличилось за счет тех, кого пригнали сюда гитлеровцы из других мест. Здесь были поселены жители Пушкина, Павловска, Нового Петергофа, Красного Села, Урицка, Сосновой Поляны.

Насилием, жестокостью насаждали фашисты свой «новый порядок». В Гатчине, как и повсюду, куда ступала их нога, они понаставили виселиц, создали в самом городе и вокруг него целую сеть концентрационных лагерей, где заключенных избивали, расстреливали, отдавали на растерзание собакам. Во многих местах висели таблички: «Русским вход воспрещен». Смерть витала над городом. Люди голодали, питались мхом, рябиной. В поисках пищи рылись в мусорных ведрах, в помойках, отыскивая куски хлеба, остатки чего-либо съестного. Возле городской бойни всегда стояло несколько десятков человек: ждали отбросов.

Позже гитлеровцы ввели в Гатчине частную торговлю, открыли рынок.

Вот там-то, на воротах рынка, и появилось рано утром 1 июля 1942 года объявление. Оно было напечатано типографским способом на розовой бумаге. На русском и немецком языках извещалось, что в Гатчине и Мариенбурге за активную антифашистскую деятельность группа лиц приговорена к расстрелу. Далее перечислялись имена: Дрынкина Александра, Дмитриева Валентина, Федорова Надежда, Потапова Евдокия, Шилова Екатерина, Александров Николай, Иванов Игорь, Клочьев Иван, Ловинецкий Константин, Мавринский Борис, Максимков Иван, Завалейков Михаил, Соколов Борис, Степанов Сергей, Черников Юрий.

Объявление завершалось зловещей строкой:

«Приговор приведен в исполнение 30 июня 1942 года».

Позже стало известно, что одновременно с этими девушками и юношами были расстреляны еще десять военнопленных из лагеря «Дулаг-154». Всего гитлеровцы казнили двадцать пять человек.

В тот день, когда на воротах рынка появилось объявление о расстреле патриотов, даже те, кто полагал, что можно так или иначе приспособиться к условиям оккупации, к фашистскому «новому порядку», почувствовали себя тревожно. Смерть бродила совсем рядом.

Объявление висело на воротах несколько дней. А потом его сорвала чья-то рука. Но клочок бумаги все же остался.

Этому объявлению предшествовали события, главным действующим лицом в которых была все та же Верка Воронцова.

Образования эта женщина не имела. Читать могла только печатные буквы. Да она и не стремилась овладеть как следует грамотой, знаниями. Зато другому научилась без особого труда — «воровству. Ее «наставником» в этом деле был отец — тот самый Колька Черт, о котором она вспоминала, рассказывая следователю о своем детстве. Еще когда Верка была девчонкой, подростком, отец брал ее с собой на «дело» и, пока он совершал кражу в магазине или квартире, малолетняя дочь стояла «на стреме». То, что начал отец, продолжил муж — Васька Карась. Так Воронцова на всю жизнь осталась нечистой на руку.

В оккупации воровство стало для нее основным занятием. Она ходила по деревням, забиралась в дома, похищала вещи, продукты.

Жила она вместе с сестрой Галиной и детьми в Загвоздке. Есть такое место в Гатчине. Оно расположено за Варшавской линией железной дороги. Загвоздка и в наши дни почти не изменила своего облика. Здесь нет каменных построек. На тихих малолюдных уличках стоят в окружении садов и огородов деревянные дома.

Именно с Загвоздкой связаны многие события, происшедшие в Гатчине около тридцати лет назад.

Воронцова и ее сестра занимали две комнаты в большом двухэтажном доме, неподалеку от линии железной дороги. Их соседями по дому были такие же, как и они, бывшие жители Сосновой Поляны, Урицка, Пушкина, Нового Петергофа, главным образом женщины, оказавшиеся в фашистской оккупации. Обстановка, в которую попали эти женщины, сделала их злыми, раздражительными. Они жили постоянными заботами — чем бы накормить себя и детей, во что бы одеться. Некоторые шили, например, платья из простынь. Лишь для Верки Воронцовой ничто не составляло проблемы: украдет и довольна!

В одной квартире с Воронцовыми проживали Смирновы — муж и жена. Вскоре после появления в их доме сестер Воронцовых они стали жаловаться, что Верка украла у них золотые вещи. Так оно и было. Верку начали побаиваться. Если раньше в Загвоздке не знали, что такое запоры, то теперь стали закрываться даже тогда, когда находились дома. Для большей надежности двери подпирали изнутри поленьями.

24 июня 1942 года Верка отправилась, как всегда, «промышлять». Путь ее лежал по ближайшим деревням и хуторам. В одной из деревень она украла женское пальто и рюкзак с вещами. Уверенная, что и на этот раз все сошло благополучно, она уже бойко распродавала похищенное и меняла на продукты в соседнем селении, как вдруг какой-то мужчина задержал ее.

Напрасно клялась и божилась Верка, тараща свои голубые глаза, что это ее личные вещи, что кражами она не занимается, пробовала заплакать и даже креститься, — не помогло. Ее заперли в баню, где она просидела в одиночестве всю ночь, а наутро явился немецкий солдат и повел ее по железнодорожным шпалам в Гатчину.

Сначала Верка попала в жандармерию.

Жандармерия располагалась в двухэтажном особняке на проспекте 25 Октября, переименованном оккупантами в Петербургскую улицу. Из окон виднелась рыночная площадь, на которой возвышалась виселица, поставленная в первые же дни фашистского нашествия. Ее деревянная перекладина зловеще чернела на фоне синего июньского неба. В помещении жандармерии стоял запах кислятины, махорки, сургуча. По заплеванным коридорам шныряли люди с блудливо бегающими глазами. Все они говорили по-русски. Это были предатели, те, кто добровольно пошел на службу к фашистам. Помогая устанавливать на захваченной территории «новый порядок», русские жандармы старались изо всех сил. Порой они усердствовали даже больше самих гитлеровцев. При допросах избивали арестованных.

Жандарм, допрашивая Верку, подвел ее к окну, показал на виселицу и сказал:

— Будешь воровать — вздернем!

И выразительным жестом продемонстрировал, как затягивается на горле петля.

Верка испугалась. Даже дышать перестала на мгновение. И когда ее стали допрашивать дальше, всплакнула и, размазывая грязной ладонью слезы на щеках, сказала:

— Отпустите меня. Я не буду больше воровать. У меня есть человек, которого я люблю. Друг. Мы уйдем с ним в лес…

При этих словах жандарм насторожился. Он хорошо знал, что такое «уйти в лес». На языке оккупантов это означало «уйти к партизанам». О, кажется, от этой девки-воровки можно будет узнать кое-что важное. И Верку стали спрашивать уже не о том, как она украла пальто и рюкзак, а о партизанах.

В тот же день ее переправили в гестапо.

Тайная государственная полиция, гехайме штаатс полицай, располагалась в большом каменном доме на окраине Гатчины, неподалеку от Балтийской линии железной дороги.

До войны это был самый обыкновенный жилой дом. С одной его стороны находился парк, а с другой — аэродром.

Арестованных держали в подвалах. Там, где до войны у жильцов хранились картошка и разный старый хлам, были устроены камеры. Свет почти не проникал сюда сквозь маленькие окошки под потолком. На полу стояла вода. Стены, сложенные из грубого, шероховатого камня, были влажными и липкими. Воздух — спертый, сырой. Над дверями в камерах постоянно горели синие дежурные лампочки.

Во дворе дома находилась низкая каменная постройка — помещение для хранения угля. Собственно говоря, это была большая, глубокая яма. Гестаповцы и ее приспособили для арестованных. Гатчинцы дали этому месту лаконичное, выразительное название: «бункер». Здесь обычно содержали приговоренных к смерти.

В гестапо Верка сразу же назвала имя человека, которого «любила», — Сергей. Поняв, что она может легко выпутаться из неприятной истории с пальто и рюкзаком, в которую влипла, и не только выпутаться, но даже, может быть, заслужить еще и благодарность, Верка стала торопливо выкладывать все, что знала. Да, она хорошо знакома с Сергеем и его друзьями — Иваном и Николаем. Последние часто встречались в парке, где у них была явка. Да, и она, Воронцова, нередко присутствовала при этом. Ребята считали ее «своей» и не таясь разговаривали при ней о партизанах. Сергей и ее звал уйти с ними в лес. Но она, по ее словам, не решалась, колебалась.

На вопрос, кому еще из гатчинцев известно что-либо о партизанах, Верка ответила: дочери продавца мороженого, того, что торгует у рынка, известно о замыслах Сергея и Ивана. Она даже водила их в Загвоздку, где живет одна женщина, которая имеет связь не только с партизанами, но и с Ленинградом. «Я сама видела, как они втроем проходили мимо моего окна, направляясь к этой женщине, — уточнила Верка. — Дочери мороженщика — лет 19—20, у нее каштановые волосы». Знает ли она, Верка, где расположен партизанский лагерь? Нет, не знает. Но зато это хорошо известно ее родной сестре — Галине Воронцовой. Так что нетрудно будет все узнать.

Далее Верка сообщила, что Иван живет на Петербургской улице. И где дом Николая, она тоже знает. Однако чаще всего Николай бывает не дома, а на рынке, там его и можно найти. Что же касается Сергея, то его адрес ей, к сожалению, не известен. Но зато у нее назначено с Сергеем свидание в парке, и, если господин следователь желает, она может показать ему Сергея. «Отлично, — сказал следователь, — мы так и сделаем. Ты пойдешь на одно маленькое свидание и покажешь нам своего Сергея». И, обнажив в улыбке зубы, пошутил:

— Мадам должна быть довольна. Она соединит приятное с полезным.

Верка охотно согласилась пойти на свидание и выдать гестаповцам Сергея. Теперь, когда о краже даже и не вспоминали, она окончательно приободрилась и даже попробовала улыбаться гестаповцам, кокетничать с ними. Но на нее прикрикнули, и Верка поняла, что лучше держаться скромно.

На следующий день ее вывели из здания гестапо. Но прежде чем разрешили ей идти в парк, сказали, что она должна привести себя в порядок, сделать прическу. «Мадам должна быть красивой, чтобы Сергей ничего не заподозрил». И Верку повели в парикмахерскую.

Парикмахер накручивал ей локоны по последней немецкой моде — колбасками. О чем размышляла в этот момент Воронцова, сидя перед зеркалом в маленькой, тесной парикмахерской, где было душно, горела керосинка, на которой нагревались щипцы, и пахло палеными волосами? Думала ли она о том, что совершает подлое, черное дело, опускается на самое дно и что впоследствии люди проклянут предательницу и даже собственные дети с презрением отвернутся от нее? Или совсем другое волновало ее — чтобы парикмахер не испортил прически и чтобы эти локончики-колбаски оказались ей к лицу?

Позже, уже на суде, Воронцова заявляла: «Я не знала тогда, что такое война, не видела еще жизни, я цеплялась за краюху хлеба и за платья». И еще она говорила, пытаясь оправдаться: «Тогда была война, каждый держался за свое». И, исходя из этого, Верка решила тоже цепко держаться «за свое», спасти свою жизнь, пусть даже ценой предательства, измены, ценой жизни честных советских людей.

…Из парикмахерской Верка вышла похорошевшей. Локоны на ее голове упруго пружинились — парикмахер явно постарался. Возле Адмиралтейских ворот парка переодетые гестаповцы оставили Верку. Дальше она пошла уже одна.

Парк всегда был местом свиданий гатчинской молодежи. На его холмах встречались влюбленные. Даже в годы войны сюда приходили юноши и девушки. Здесь, в аллеях, среди покрытых зеленью деревьев, на какое-то мгновение забывалось, что идет война, что Гатчина во власти оккупантов и что стоит лишь выйти за ограду, как опять услышишь чужие, незнакомые слова, из которых понятны только «хальт!» и «цурюк!».

Парк был наполнен птичьим щебетом, блеском озер и прудов. Одно из озер называлось Серебряным. Такое название дали ему за особенную прозрачность и чистоту. К Серебряному озеру вел красивый горбатый мостик. Впрочем, красивых мостиков в парке было немало. Они соединяли между собой островки, придавая пейзажу особую прелесть. Сюда, на берег Серебряного озера, и шла Воронцова.

Сергей уже ждал ее. Увидев Верку, он радостно заулыбался и вышел ей навстречу. Это был симпатичный парень, белокурый, с падающим на лоб завитком волос. Взгляд у него был прямой, открытый, чуть с грустинкой. Было бы неправильно сказать, что Верка ему не нравилась. Он относился к ней с нежностью и даже подумывал, не жениться ли на ней!

Сейчас они были одни. Никто не слышал, о чем они говорили. Верка могла бы предупредить Сергея об опасности. Может быть, Сергею удалось бы скрыться, избежать ареста. Но она ничего не сказала Сергею, предпочла промолчать. «Я чувствовала, что за мной следят, хотя никого и не видела», — так много лет спустя скажет она следователю, объясняя свое состояние. Но это было не что иное, как трусость. Перекинувшись с Сергеем несколькими ничего не значащими фразами, Верка сказала, что сегодня она не может оставаться с ним долго, протянула руку и пошла назад, к выходу. Сергеи грустно посмотрел ей вслед.

А через несколько минут, тут же в парке, он был арестован. От неожиданности Сергей был ошеломлен. В тот момент он никак не предполагал, что его предали и что предательницей была та самая женщина, к которой он чувствовал симпатию и которая, как ему казалось, отвечала взаимностью.

А Воронцову гестаповцы повели на Петербургскую улицу, и там она указала им дом, где жил Иван. Побывали они и на рынке. Там Верка показала гестаповцам Николая.

Так начался разгром антифашистской патриотической организации «За Родину».


Если б не предательство, совершенное Воронцовой, молодым патриотам удалось бы, несомненно, осуществить свое намерение: уйти из Гатчины в лес, к партизанам, а потом, быть может, пробиться в осажденный Ленинград, принять участие в боях за родную землю. Это было их мечтой.

Уже стоял наготове грузовик, на котором предстояло совершить побег, были добыты винтовки. Сергей перед уходом в лес должен был совершить диверсию на немецком продовольственном складе… Молодые патриоты опоздали всего на один день.

Антифашистская организация «За Родину» состояла из двух отдельных групп. Но они держали между собой тесную связь. В день побега обе группы должны были соединиться в один боевой отряд. Правда, юноши и девушки, входившие в подпольную группу, действовали неосмотрительно. У них не было, например, тщательной конспирации. Отчасти это объяснялось неопытностью подпольщиков, отчасти их отчаянной смелостью.

Содружество гатчинцев не было таким, как, скажем, у молодогвардейцев, которые хорошо знали друг друга со школьной скамьи. Да и коренных жителей Гатчины среди них было немного. Основное ядро составляли те, кого гитлеровцы пригнали из разных мест. Некоторые прибыли в Гатчину меньше года назад. Кое-кто из них воевал в рядах Советской Армии и попал в окружение. Выбираясь, очутился в районе Гатчины. Отсюда, если не хочешь оказаться в фашистском лагере для военнопленных, путь был один — в лес, к партизанам.

Михаил Завалейков долгое время скитался по Гатчине, не имея пристанища. Знакомых у него здесь не было, к чужим же идти боялся. Ночевал в подвалах разрушенных бомбежкой домов. Но все же голод заставил его выйти из убежища. Завалейкову повезло. Он встретился с хорошей русской женщиной — Марией Николаевной Ушаковой. Когда она впервые увидела его, ей до слез стало жалко этого незнакомого паренька. Был он худой, бледный, в рваной фуфайке и старых вылинявших брюках. Зайдя в дом, попросил кусок хлеба. Мария Николаевна стала расспрашивать, откуда он, из каких мест, где ночует. Завалейков, почувствовав, что ему ничто не угрожает, честно признался.

В те дни уже стояли холода. В воздухе все чаще кружились снежинки. Надвигалась зима. Ушакова подумала, что парню в его худой одежонке недолго и замерзнуть. Она вспомнила своего сына, который был отправлен в эвакуацию, в Казань, и материнское сердце ее заныло. Она сказала:

— Знаешь что, Михаил, оставайся у меня. Будем говорить, что ты мой сын.

Так Завалейков обосновался в доме у Марии Николаевны Ушаковой. Он говорил всем, что учился в ремесленном училище. Когда училище эвакуировалось, он, дескать, заболел, отстал от своих и таким образом очутился на оккупированной территории. Но это была версия для любопытствующих. На самом же деле Завалейков служил в Советской Армии. Однако никто об этом не знал. Даже Мария Николаевна. Поэтому, когда в связи с арестом Михаила ее вызвали в немецкую комендатуру и там стали кричать на нее: «Ты врешь! Он — коммунист, твоя дочь тоже коммунистка, и ты хотела, чтобы они поженились», она вполне искренно отвечала: «Первый раз слышу».

Зато ей стало понятно, куда отлучался Завалейков из Гатчины, — однажды он отсутствовал целых пять дней: ходил в лес устанавливать связь с партизанами. А ей говорил, что якобы ездил в Таллин.

Так же неожиданно появился в Гатчине и Игорь Иванов. Поздно вечером он постучался к Седловским. Дверь открыла Елизавета Седловская. С Игорем она была знакома и раньше. Игорь стоял в нерешительности, не зная, заходить или не заходить. Гимнастерка на нем была вся в грязи. «Ну, что ж ты стоишь? — спросила Елизавета. — Заходи!» Игорь зашел в квартиру, объяснил: он только что из окружения, вырваться удалось с большим трудом, попросил разрешения переночевать. Ему дали помыться, переодеться, постелили постель. Наутро Игорь ушел. После этого он еще раз пять приходил к Седловским, обедал у них. Игорь рассказывал, что устроился работать на бойню, что поручительство за него дала жительница Гатчины Елена Васильевна Овейчук. Она, как это требовалось установленным гитлеровцами порядком, письменно подтвердила, что в Советской Армии он не служил, коммунистом не был и что связи с партизанами не имеет.

В действительности же Игорь Иванов был членом Коммунистической партии. В прошлом он работал в Гатчинском райсовете Осоавиахима, затем в школе допризывников. В 1940 году его призвали в армию. В Ленинграде он учился на курсах младших политруков ЛВО. Курсантский отряд, в состав которого входил и Игорь, в августе 1941 года в районе деревни Выра наткнулся на немецкую батарею, принял бой, понес большие потери. Лишь немногим курсантам, в том числе и Иванову, удалось уцелеть. Они скрылись.

В 1942 году Игорь получил работу на рынке. Он стал там даже чем-то вроде старосты. Это было удобно. Игорь предупреждал посетителей рынка о готовящихся облавах, сообщал изголодавшимся людям, где можно купить по дешевке мясо и другие продукты. На рынке же устраивали явки члены подпольной группы «За Родину». Игорь договорился с Елизаветой Седловской, которая служила в бургомистрате, и та, по его указанию, несколько раз выдавала лишние хлебные карточки тем из гатчинцев, кто в этом особенно нуждался.

Игорь имел семью — жену, двоих детей. Но им удалось эвакуироваться из Гатчины, и теперь, находясь в разлуке, муж и жена ничего не знали друг о друге. Лишь в самом начале войны, когда фронт проходил уже недалеко, Паша Иванова получила от мужа скупую весточку. Проезжая с отрядом курсантов мимо Гатчины, Игорь сумел переслать жене коротенькое письмо. На клочке бумаги, вырванном из школьной тетрадки, он писал: «Береги ребят, не беспокойся, все будет хорошо». После войны Пелагея Ивановна приезжала в Гатчину, побывала в доме, где жил муж. Ей рассказали, что Игорь очень скучал по семье. «А мы вас сразу узнали по фотографии, — сказала Ивановой хозяйка дома. — Ваш портрет стоял у Игоря на самом видном месте».

Николай Александров служил в истребительном батальоне и также попал в окружение. Пробрался в Гатчинский район, в село Орлино, где жила сестра его матери. Тетка укрыла его, дала за него поручительство, сказав, что Николай — ее сын. Гитлеровцы пытались заставить Николая работать на них, поручили ему заниматься доставкой овощей для воинских частей. Николай наотрез отказался и ушел из Орлина, сказав, что будет пробираться к своим. Но, дойдя до Гатчины, дальше пройти не смог. Установил связь с членами местной патриотической группы и стал готовиться вместе с ними к уходу в лес, к партизанам.

Одним из активных организаторов гатчинского подполья была Александра Дрынкина. Шура еще в школе вступила в комсомол. Закончив в Ленинграде семилетку, она поступила учиться на курсы парикмахеров. До войны работала в парикмахерской Военторга в Пушкине. Тогда же познакомилась с военным летчиком старшим лейтенантом Андреем Дрынкиным и вышла за него замуж. Когда началась война, Андрей был направлен на фронт. Шура еще оставалась в Пушкине. Она не успела уйти и очутилась в оккупации.

В Гатчине Дрынкина продолжала работать парикмахером. Ее младший брат Георгий Беляев рассказывал, что Шура была смелой по характеру женщиной. Нисколько не боялась, когда рвались бомбы и снаряды. Она нередко поговаривала, что «надо бежать отсюда к своим».

В парикмахерской вместе с Шурой работала Катя Шилова. Она тоже была членом подпольной группы. Долгое время немцы не знали, что парикмахерская является боевым штабом одной из групп, входивших в антифашистскую подпольную организацию. И что работающие здесь две миловидные молодые женщины занимаются еще и более серьезными делами: установив связь с советскими военнопленными, подготавливают их побег.

В Гатчине было три лагеря для советских военнопленных. Один из них — наиболее крупный — «Дулаг-154» считался пересыльным.

Над пленными издевались. Их травили собаками, морили голодом. Нередко гатчинцы видели, как исхудалые, измученные люди, которых гитлеровцы гнали на тяжелую физическую работу, рвали растущую по краям дороги траву, подбирали с земли гнилую морковку и тут же ели. За это конвоиры жестоко их избивали. Но все же даже эти полуживые люди сопротивлялись и боролись против фашистских захватчиков. А им деятельно помогали молодые гатчинские патриоты.

Они тайком передавали в лагерь еду. Хлеб, картошку покупали на деньги, вырученные от продажи фигурок из глины и дерева, которые делали пленные, а то и просто делились последним куском. По ночам при свете коптилок чинили пришедшую в ветхость одежду. Забрасывали в лагерь полученные от партизан листовки и номера «Ленинградской правды», в которых говорилось, что город Ленина не сдался, стойко продолжает борьбу. И, наконец, Шура Дрынкина и ее подруги подготавливали побег большой группы военнопленных.

Порой девушкам, входившим в организацию «За Родину», приходилось маскироваться, разыгрывать из себя веселых, легкомысленных «фройляйн». Даже кое-кто из местных жителей всерьез полагал, что Надя Федорова, официантка из аэродромной столовой, где питались фашистские летчики, бомбившие Ленинград, связана с оккупантами. К ней в гости приходили немецкие офицеры, и Надя кокетничала с ними, позволяла целовать себе руку. Чувствовалось, что молодая красивая девушка пользуется благосклонным вниманием немцев.

Надя следила за своей внешностью. Ее пышные волосы, подкрашенные за неимением в то время настоящей краски отваром из лука, всегда были тщательно причесаны. Но кто мог догадаться, что, когда «фройляйн Nadja» приходит в парикмахерскую, другие «фройляйн» — «Schura» или «Katja», делая ей прическу и весело болтая о разных пустяках, незаметно обмениваются важными сведениями.

Борис Матвеев, работавший слесарем на железной дороге, вел наблюдения за фашистскими поездами. Это задание он получил от Нади Федоровой и ей же должен был периодически сообщать, какие эшелоны и когда проходят через Гатчину. От Нади же подпольщики получали листовки для распространения.

Из рассказов очевидцев, разрозненных сведений складывается картина деятельности молодых патриотов в Гатчине.

Валя Дмитриева служила в немецком госпитале. Мыла полы, перетряхивала матрацы, чистила на кухне картошку. Но разве могла русская девушка, комсомолка, смириться с подобной участью? Валя вступила в подпольную группу.

Так же поступила и Дуся Потапова, служившая в том же госпитале. Когда-то у Дуси было скромное желание — выучиться сперва на младшего бухгалтера, потом — на старшего. Война помешала осуществлению планов тихой, мечтательной девушки, учившейся на бухгалтерских курсах в Ленинграде. Дуся оказалась в Гатчине, в оккупации. Она не могла стоять в стороне от антифашистской борьбы. Подружилась с Шурой Дрынкиной, Надей Федоровой, Валей Дмитриевой. Стала получать от них задания, выполнять их вместе с Валей.

Мать Вали Дмитриевой вспоминает, что однажды дочь принесла домой целую пачку паспортов. Разложила на столе. Мать поинтересовалась: «Что это? Откуда?» «Ах, мама, — вежливо, но твердо сказала Валя, — отойди, пожалуйста. Все равно ты ничего не поймешь». Только позже узнала мать, что паспорта эти предназначались для военнопленных, готовившихся к побегу.

А в другой раз Валя прибежала домой взволнованная, бледная, и, ни с кем не разговаривая, легла в постель. Мать подумала — заболела дочка! А она лежала с открытыми глазами, не спала и молчала. Зная Валин характер, ее скрытность, мать ни о чем не расспрашивала ее, только издали наблюдала за ней. Обе в эту ночь так и не уснули. А на другой день прошел по Гатчине слух, что кто-то накануне взорвал фашистский склад. В списке расстрелянных Валя Дмитриева значилась второй.


…Штурмбанфюрер СС Рудольф Зейдель был человеком энергичным. Он действовал по принципу: быстрота и натиск.

— Нельзя давать противнику опомниться, — рассуждал он. — Надо ошеломлять его внезапным ударом, сеять ужас, панику. И тогда сражение будет выиграно с легкостью.

Перед Зейделем был пример: гитлеровская армия, железный вермахт. Молниеносно действовала она, когда 22 июня 1941 года двинулась на Восток, на Советский Союз. И вот уже русская земля во власти рейха и на ней насаждается «новый порядок».

Так же быстро совершалась и карьера Зейделя. Когда-то он был простым торговцем железом. В дни прихода к власти Гитлера Зейдель забросил торговлю, вступил в партию национал-социалистов, надел коричневую рубашку, стал штурмовиком. Распевая воинственные песни, он ходил громить еврейские магазины и расправляться с коммунистами. Его усердие было отмечено золотым значком гитлеровской молодежи.

В 1939 году торговец железом уже служил в имперском главном управлении безопасности. В списке телефонов управления рядом с номером 13 значилось: «Зейдель Рудольф, гауптштурмфюрер».

Когда началась вторая мировая война, дела его пошли особенно успешно. Он явно обогатился, в доме у него появилась прислуга. Окружающие побаивались бывшего торговца железом.

Когда военные действия перекинулись на восток, Зейдель, уже в звании штурмбанфюрера, оказался во главе тайлькоманды полиции безопасности и СД айнзатцкоманды при 18-й немецкой армии. Главной задачей тайлькоманды была борьба с партизанами. Позже за «успехи» в этом деле Рудольфа Зейделя представили к награждению крестом «За боевые заслуги» 2-го класса с мечами. В характеристике говорилось, что Зейдель «выдающимся образом проявил себя при борьбе и уничтожении вооруженных банд».

Штурмбанфюреру приятно было, когда про него говорили: «О, этот Зейдель, от него ничего не укроется. Как ловко и как быстро он действует!»

Получив от Воронцовой первые сведения, Зейдель отдал распоряжение: действовать, как всегда, молниеносно.

25 июня гестаповцы допрашивали Воронцову, а 26-го уже были арестованы Сергей Степанов, Иван Максимков и Николай Александров. Потом были схвачены Константин Ловинецкий, работавший в столовой, Борис Соколов, столяр, Борис Мавринский, слесарь, Игорь Иванов, Михаил Завалейков, Иван Клочьев и Юрий Черников, 27-го были арестованы девушки, а 30-го июня палачи уже казнили всю группу.


…Арестованных доставляли в гестапо в легковой машине серого цвета. В те дни она совершила немало рейсов по городу. Гестаповцы, производившие аресты, предпочли переодеться в штатское. Лишь один из них был в военной форме.

— Собирайся! Поехали с нами! Живо! — приказывали они арестованным.

Юрия Черникова арестовали возле дома, где жила его знакомая девушка Тоня, с которой он пришел попрощаться перед уходом в лес. Тони дома не оказалось. Дожидаясь ее прихода, Черников сидел у ворот, тихонько перебирая струны гитары.

Когда его арестовали, Юрий зашел вместе с гестаповцами в дом, поставил на место жалобно зазвеневшую струнами гитару, надел пиджак, снял с руки часы, положил на стол:

— Пусть останутся Тоне!

Последней была арестована Надя Федорова.

Когда немецкий унтер-офицер явился, чтобы ее арестовать, Нади дома не было. Тогда гестаповец прошел в квартиру Кирсановой, из окон которой хорошо просматривался двор, и сказал, что будет ждать здесь. Сел к окну, чтобы видеть всех входящих и выходящих, Кирсановой же пригрозил пистолетом:

— Сидеть тут! Руих! Тихо!

Но, видимо, сидеть молча было невмоготу даже гестаповцу. Спустя час он заговорил с Кирсановой на ломаном русском языке. Сказал, что «Надья» Федорова (он так и произнес «Надья») была опасной партизанкой. Кирсанова ответила, что этого не может быть, что Федорова никакая не партизанка. Наоборот, она знакома со многими немцами и даже любезничает с ними. «Это так надо было, — возразил унтер-офицер. — Надья имель такое задание от партизан». И, разоткровенничавшись, рассказал, что Надя ездила с немецкими офицерами в город Пушкин, собирала для партизан разведывательные данные.

Тут он замолчал, потому что во дворе появилась Надя. Гестаповец пошел за ней и минут через пять вывел ее на улицу. Надя шла спокойно, высоко подняв голову, не выказывая никакого страха. Руки, как ей было велено, держала за спиной.

Допросами арестованных в гестапо занимался заместитель Зейделя штурмбанфюрер Мёллер. Он тоже считал, что действовать надо молниеносно. Ради этого можно пожертвовать даже отдыхом.

Арестованных допрашивали днем и ночью.

В сообщении за подписью Зейделя по поводу Степанова, Максимкова и Александрова говорилось, что «три вышеназванных лица были сразу арестованы и подвергнуты обстоятельному допросу».

Что подразумевалось под словом «обстоятельному», посвященным было понятно. Оно означало истязания, пытки. Гестаповцы зверствовали. Валю Дмитриеву избили так, что ее трудно было узнать. Били и тихую, кроткую Дусю — на ней потом лица не было. Но она ни разу не вскрикнула. Только искусала себе все губы. Пытки никого не миновали. Даже сестру предательницы — Галину Воронцову.

Кое-кто из родственников арестованных пытался разузнать что-либо об их судьбе. Сестра Дуси Потаповой Фрося Воронова испекла из клевера с петрушкой лепешки, завязала в узелок и пошла с этим скудным съестным к зданию гестапо. Придя, стала звать:

— Дуся! Дуся!

— Ты чего это, матка, кричишь? — спросили, подойдя, солдаты.

Фрося ответила, что здесь находится ее арестованная сестра и что она хотела бы передать ей еду. Показала узелок.

— Немедленно убирайся, — приказали гитлеровцы, — а то и тебя арестуем!

Фрося заплакала и пошла домой.

Палачи допытывались от каждого арестованного признания. Кое-какие сведения им удалось вырвать. Максимков, например, сказал:

— Да, мы собирались уйти в лес.

На предложение сообщить имена военнопленных, которых они завербовали, Максимков ответил:

— Все равно я получу пулю в лоб. Зачем я должен впутывать еще и других?

Надя Федорова заявила:

— То, что от меня требуют сказать, я не скажу. Если бы меня даже убивали, я все равно продолжала бы отрицать.

Мёллер вынужден был занести эти слова в протокол. Он был педантичным, штурмбанфюрер Мёллер, а педантичность требовала фиксировать на бумаге любые показания арестованных, даже те, которые были явно не по душе гестаповцам. Разве думали они, что их протоколы спустя двадцать с лишним лет попадут в руки других следователей, советских, которые во имя установления истины переведут тексты допросов с немецкого на русский и преклонятся перед мужеством Нади Федоровой и ее друзей-патриотов, так ничего и не выдавших палачам.


Воронцова полагала, что, совершив предательство, она тем самым избавилась от дальнейшего пребывания в гестапо. Но она ошиблась. Роль ее не ограничилась только этим. Стремясь выведать как можно больше, гестаповцы решили «подсадить» ее в камеры к заключенным. Верка безропотно пошла и на это.

Предателю всегда хотелось бы, чтобы не оставалось следов его преступной деятельности. Но остаются документы, отыскиваются и свидетели, о которых предатель даже и не подозревал. Так было и в деле Воронцовой.

Игорь Кузьмин попал в гестапо вместе с двоюродным братом как раз в тот момент, когда сюда привозили участников гатчинского подполья, производили их допросы. Кузьмину было тогда пятнадцать лет, а его двоюродному брату Саше и того меньше. Их задержали в Пушкине, куда они попали в поисках пищи. Пушкин считался у оккупантов прифронтовой зоной. Каждого, кто попадал сюда, арестовывали по подозрению в шпионаже.

В камере, куда затолкали подростков, находилось много народу: мужчины, женщины. Из них Игорю была знакома лишь одна девушка по имени Надя. Она работала официанткой в аэродромной столовой. Иногда Надя обращалась к гатчинским ребятишкам с просьбой — помочь ей продать на рынке кое-какие фигурки из дерева и глины. Просила об этом и Игоря. Несколько раз тот исполнял ее просьбу.

Находился в камере и молодой человек по имени Иван. С допроса он вернулся весь избитый. Левая рука у него висела безжизненно, как вывихнутая. Но Иван держался стойко, даже не стонал, хотя видно было, что ему очень больно.

Под вечер дверь в камеру распахнулась, прозвучала команда «Ауфштейн!», и вошел офицер-гестаповец. За ним — невысокого роста женщина с голубыми глазами и кукольными ресницами. Как только Иван увидел ее, он кинулся ей навстречу и с ненавистью крикнул:

— Сука! Предательница!

И плюнул женщине прямо в лицо.

Женщина выбежала. А в камеру ворвались тюремщики и стали всех избивать. Били резиновыми плетками, кулаками, ногами.

Иван после того, как пришел в себя, сказал, обращаясь к Игорю и Саше:

— Ребята, вы, наверное, останетесь живы. Запомните ту, которой я плюнул в лицо. Это — предательница Верка Воронцова.

Гестаповцы пытались подсаживать Воронцову и в другие камеры. Но только ее привели в помещение, где сидели три девушки, как из соседней камеры, через стену, предупредили:

— Девушки, осторожнее, к вам посадили предательницу.

На другой день Воронцову посадили еще в одну камеру. Но находившаяся там девушка сказала:

— Твое имя — Верка. Ты — фашистская шкура. Выдала Сергея, Ивана и Николая.

Так ничего и не удалось Воронцовой выведать от заключенных.


Возле рынка в Гатчине торговала мороженым молоденькая девушка Маша Веселова. Мороженое изготовлял ее отец — Яков Иванович. Взялся он за это дело не от хорошей жизни. До войны Яков Веселов работал на торфопредприятии. Когда же Гатчину заняли фашисты, он стал зарабатывать тем, что колол и пилил дрова. А потом смастерил тележку, покрасил ее в голубой цвет и начал торговать мороженым.

Мороженое было одного сорта — сливочное. Его зачерпывали ложкой с длинной ручкой и накладывали на вафлю. Положат, а сверху накроют другой вафлей. На вафлях были выдавлены имена: «Мария», «Нина», «Сергей»…

Покупали мороженое охотно. Когда питания не хватает, и мороженое, в котором больше соли, чем сахара, подспорье.

Поскольку Маша Веселова сама мороженое не изготовляла, а лишь продавала, главным в деле считался Яков Иванович. Машу же все знали как «дочь мороженщика». Так ее и называли.

Однажды в июне, часов в 11 утра, когда отец и дочь прикатили свою тележку, как обычно, к рынку и собирались начать торговать, к Маше подошел незнакомый человек.

— Вы будете Мария? — спросил он.

— Да, я — Мария, — ответила девушка.

— Можно вас на минутку?

Недоумевая, Маша отошла с ним в сторону.

— Вы арестованы! — быстро проговорил незнакомец. — Следуйте со мной!

— Папа! — успела лишь крикнуть Маша. — Меня арестовали. Прощай!

— Тише! — прошипел незнакомец, больно сдавив ей руку выше локтя. — Марш вперед!

Маша даже не сняла своей белой курточки, в которой обычно стояла возле тележки, — не успела! Так и шла в ней. Только слегка распахнула, чувствуя, как внезапно жарко стало от того, что ведут ее, арестованную, неведомо куда. Впрочем, куда же еще могли вести, как не в жандармерию?

Но Маша ошиблась. Хотя ее и привели в жандармерию, но долго там не продержали. Вывели из здания, заставили сесть в машину между двумя здоровенными солдатами и повезли. По пути заехали в какой-то незнакомый дом, вывели оттуда молодого парня, посадили рядом с Машей и покатили дальше.

Девушка тихонько охнула, когда увидела здание, к которому их привезли, — гестапо.

Там ее повели вниз в подвал. Открыли дверь. Сразу же обдало сыростью, затхлым воздухом. Маша остановилась на пороге. Но ее толчком в спину заставили шагнуть в камеру. Зловеще лязгнул железный засов.

Маша огляделась. Железная койка без матраса. Со стен течет. На цементном полу — вода. Посередине — доски. Таково ее новое жилище. Надолго ли? Высоко под потолком заделанное решеткой окошко. Оттуда в камеру пробивается немного света. Окошко выходит на улицу. Изредка мелькают ноги. Это идут люди. Вот бы выбить стекло да крикнуть, чтобы пришли на помощь. Нет, ничего не получится!

Отошла. Присела на койку. На улице Маше было жарко, а тут охватил озноб. Она дрожала. Белая полотняная курточка была плохой защитой от холода. А под ней на девушке был только летний ситцевый сарафан. Синенький, с белыми цветочками.

Вскоре однако Машу снова бросило в жар. Ее вызвали на допрос. В кабинете, куда ее ввели, находилось несколько человек. За столом — офицер. Светлые волосы аккуратно зачесаны на пробор. Глаза смотрят испытующе, холодно. Сбоку — переводчик.

Вопросы следовали один за другим: знаешь ли Сергея? Собиралась ли уходить в Ленинград? Партизанка ли?

На все вопросы Маша отвечала отрицательно. Сергея не знает. В Ленинград уходить не собиралась (про себя же подумала: «Если б имела такую возможность, ушла бы!»). Партизанка? Нет, не партизанка!

Ничего не добившись, гестаповцы пригрозили ей: «Мы тебе покажем!»

Снова увели в камеру. Не дали ни еды, ни воды. Ночь Маша провела в полузабытьи. Слушала, как капает с труб вода. Утром лязгнул засов. Конвоир повел Машу наверх. Девушка думала: «Опять на допрос?» Но оказалось, не на допрос. Ее ввели в длинную мрачную комнату. Маша окинула ее взглядом и побледнела. На стенах висели плетки. Мелькнуло в голове: «Сейчас будут пытать!»

Гестаповцы кинули ее на скамью лицом вниз. Свистнула плетка. Маша потеряла сознание…

Очнулась на полу. По голым ногам кровь течет. Икры почернели, вздулись. Боль нестерпимая. Фашистские палачи били девушку так зверски, что у нее на ногах лопнули кровеносные сосуды.

Опять повели на допрос. Снова те же вопросы: знаешь ли ты Сергея? Собиралась ли уходить в Ленинград?

Уже не было сил говорить. Маша лишь отрицательно качала головой.

В комнату ввели какую-то женщину. Она о чем-то стала говорить. Маша не видела ее лица — незнакомка стояла чуть поодаль. Один раз ее назвали по фамилии: Воронцова. О чем говорила она — Маша не вслушивалась. Не до того было. После истязаний она никак не могла прийти в себя. Только повторяла одно и то же: «Я ничего не знаю».

Гестаповец сделал знак, и женщину увели. А взамен привели высокого белокурого парня. Поставили прямо перед Машей — смотрите друг на друга. Лицо у парня было в крови. Видно, его тоже пытали. Но парень старался держаться мужественно. Упругий завиток волос падал ему на глаза, мешал глядеть. А убрать было нельзя — гестаповцы не позволяли даже поднять руку.

Это был Сергей, тот самый, о котором допытывались фашисты у Маши.

— Кто это? — спрашивали у нее, тыча пальцами. — Партизан?

— Не знаю! Не знаю! Не знаю!

Ничего не добившись, палачи отвели Машу в камеру. На полу она нашла кружку с водой. Попила. Немного легче стало.

Кончался второй день ее пребывания в гестаповском застенке. Под вечер дверь отворилась, и в камеру втолкнули женщину. Она опустилась на койку рядом с Марией. Заплакала. Заругалась.

— Ты кого это так? — спросила Маша.

— Верку, сестру мою родную. Это она наговорила и на тебя, и на меня, на всех. Ой, что-то теперь с нами будет? Я только что тиф перенесла, совсем еще больная, слабая. Фрицы меня прямо с постели стащили У меня ребенок грудной дома совсем один остался. Ой, что-то с ним будет? А с нами?

— У тебя все лицо в крови, — сказала Маша.

— Все равно, пусть, — ответила Галина.

— Дай вытру, — сказала Маша. Она уже совсем успокоилась. Все-таки вдвоем — не то что одной, не так страшно. — В кружке вода есть — попей. Возьми себя в руки.

Галина стала рассказывать.

…Ее везли в одной машине с Сергеем.

Сразу же начался допрос: «Где партизаны? Ты знаешь, где их лагерь?»

— Нет, не знаю!

Били по лицу. Тыкали кулаками в подбородок, так, что лязгали зубы. Таскали за волосы.

«Твоя сестра сказала, что ты все знаешь, а ты не говоришь. Не хочешь?» — «Но я же ничего действительно не знаю». — «Врешь! Мы заставим тебя говорить».

Увели в комнату, где висели плетки, велели задрать платье: «Выше, еще выше! Хочешь, чтобы мы это сделали сами?»

Стали бить по голому телу. Галина насчитала семнадцать ударов. Потом потеряла сознание…

Через день Марию и Галину гестаповцы выпустили. Взяли с каждой расписку:

«Этим я обязуюсь под присягой, что никому не скажу, о чем меня здесь спрашивали. Я знаю, что немедленно буду арестована, если не выполню этого обязательства».

Когда Маша вернулась домой, мать, увидев ее, заплакала. Заплакала и Маша. Только отец молчал хмуро. Понимал — слезами не поможешь. Два дня Маша совсем не выходила на улицу — отлеживалась. На третий — встала, постирала белую курточку, отмыла с нее следы крови. Яков Иванович спросил осторожно:

— Ну как, дочка, пойдешь со мной опять мороженым торговать?

Маша молча кивнула.

Повезли к рынку тележку.

В первый же день произошел инцидент.

Отпуская мороженое, Маша услышала, как кто-то за ее спиной произнес:

— Тебя выпустили?

Оглянулась — стоит какая-то женщина в платочке, кривит в улыбке рот. В голубых глазах мелькает что-то ехидное, нахальное.

— Выпустили, — поняв, кто перед ней, ответила Маша. — Не вышло, как они хотели. Видишь, жива, здорова, не повесили.

И, не утерпев, добавила:

— А вот тебя повесить следует. За твой длинный язык.

— Ну, это мы посмотрим! — проговорила женщина, и в тоне ее послышалась угроза.

На другой день Маше снова довелось очутиться в гестапо.

— Ты почему угрожала Воронцовой?

— Воронцовой? Да я ее не знаю. Даже в глаза никогда не видала.

— Врешь! Она покупала у тебя на рынке мороженое, а ты сказала ей, что ее следует повесить.

— Не говорила я этого.

— Вот показания самой Воронцовой: «Дочь продавца мороженого, подавая мне мороженое, сказала, что за такие разговоры, которые я вела в СД, меня следует повесить, так или иначе, ко через пять дней меня похоронят. При этом высказывании присутствовало три-четыре человека, которые не понимали слов продавщицы мороженого, так как это были финны, а девушка говорила по-русски». Ясно? Мы тебя отпустим и в этот раз, но смотри…

А двадцати пяти молодых гатчинских патриотов в это время уже не было в живых.


…Их выводили из подвалов во двор, подгоняя прикладами автоматов. Солнце только всходило. День обещал быть теплым. Гестаповцы окружили всю группу и повели, обессиленных от пыток, окровавленных, падающих. Путь был недалек — прямо в раскинувшийся поблизости парк. В тот самый, в который они не раз приходили гулять, наслаждаться его красотой.

Они прошли под каменной аркой ворот с надписью на медной доске «Сильвия» и декоративной маской, изображающей лицо фавна. Фавн смотрел на них, как смотрит на каждого входящего в парк, но на этот раз, казалось, с гримасой боли и удивления. Сразу от ворот, в глубь парка, вела длинная и прямая как стрела аллея. Она сужалась вдали воронкой, и там, в конце аллеи, все было наполнено восхитительной акварельной голубизной. Жемчужно сверкала роса. Парк был наполнен птичьим щебетом.

Но пленников не повели по этой аллее. Их заставили тут же свернуть налево и остановиться неподалеку от ворот, возле старой каменной стены. Затем гитлеровцы отошли на несколько шагов и подняли автоматы.

Они явно нервничали и торопились.

— Ахтунг! — скомандовал офицер.

— За нашу Советскую Родину! — громко крикнула Валя Дмитриева.

— Фойер! — в бешенстве заорал офицер. — Огонь!

Хлестнули, разорвав тишину, автоматные очереди. Умолкли и вспорхнули с ближайших деревьев птицы. Люди, стоявшие у стены, падали. Алые струйки крови потекли, пропитывая гатчинскую землю.

Подъехали грузовые машины. Гитлеровцы кинули на них еще не остывшие трупы, накрыли брезентом и повезли туда, где были вырыты ямы.

Снова все стихло в старой «Сильвии». Птицы, которых вспугнули выстрелы, вернулись на ветки и опять защебетали. Испаряя росу, взошло над парком солнце, и все зазолотилось, засверкало, заиграло яркими красками. Утро перешло в удивительно тихий теплый день. Но никто из двадцати пяти уже не увидел его, ни Сережа Степанов, ни Шура Дрынкина, ни Надя Федорова, ни Коля Александров…


Была еще одна участница гатчинского подполья, двадцать шестая, Катя Румянцева. Она была, пожалуй, единственной, избежавшей 30 июня расстрела. Но это было чистой случайностью.

Лучше всех знает, что произошло с Катей, ее бывшая подруга Сергеева. Ныне она — фельдшер медпункта Ленинградского метрополитена, ее называют Натальей Ивановной, а тогда, в сорок втором, она была просто Наташей, Натой, девушкой с пышной косой.

Наташа попала в оккупацию в Пушкине, где училась в медицинском училище. Из Пушкина, занятого немцами, ушла в деревню Пижму, что под Гатчиной. Это было осенью сорок первого.

В Пижме жила Наташина сводная сестра. Приютив сначала девушку, она вскоре стала недовольно коситься на нее: как-никак, а в семье, в которой и так есть нечего, появился лишний рот. Обратились к дяде Жоре, и тот повел Нату в Гатчину, к женщине по имени Мария. Привел и многозначительно произнес:

— Мария, эту девушку надо познакомить с Катей Румянцевой.

Та молча кивнула головой и тут же обратилась к находившемуся в комнате мальчику:

— Коля, сходи позови Катю.

Через несколько минут в комнате появилась молодая женщина. Спокойная, серьезная. Темные волосы заплетены в небольшие косички и уложены на голове.

Ей сказали:

— Катя, эту девушку зовут Натой. Ее надо устроить на работу.

Катя ответила:

— Хорошо.

Посидела немного, поговорила о чем-то вполголоса с дядей Жорой, потом поднялась и позвала Наташу:

— Пойдем.

Вышли из дома, обогнули его и вошли в дверь с другой стороны.

— Здесь я живу со свекром и свекровью, — сказала Катя. — У меня отдельная комната. Ты будешь жить со мной.

И просто, как будто уже давно была знакома с Наташей, добавила:

— Одеть у тебя есть что? В деревне оставила? Сходи принеси. А нет — тоже не беда, возьмешь, в крайнем случае, мое.

Так Наташа Сергеева познакомилась с Катей Румянцевой. Катин муж был по ту сторону фронта, служил в Советской Армии, сражался против фашистских захватчиков. И Катя, находясь в тылу у гитлеровцев, боролась с врагом как только могла.

У Кати Наташа познакомилась с Надей Федоровой. Однажды Надя пришла к Кате, принесла машинку для стрижки волос и сказала:

— Научись стричь. Будешь парикмахером, как Шура Дрынкина и Катя Шилова. Это нужно.

Обучение пришлось производить на собаках — рыжем Тузике и черном Шарике. Катя стригла им шерсть и таким образом училась обращаться с машинкой. Овладев парикмахерским ремеслом, Катя, по заданию Нади, стала ходить по казармам и стричь гитлеровских солдат. Нату сделали при ней кассиром. За стрижку брали по одной марке с головы. Не отказывались и от оплаты натурой — хлебом, табаком. Хлеб и табак передавали советским военнопленным. Чтобы получать побольше табаку, пришлось даже научиться курить. Или, по крайней мере, изображать при немцах курящих.

Два раза Надя приносила листовки. Катя и Наташа шли с ними на рынок, и там Катя засовывала листовки прямо в карманы людям. Часть листовок оставляли в столовой, под грязной посудой. Столовую эту, находившуюся возле рынка, содержал некто Маркилов, фотограф из Пушкина. Меню у него было самое неприхотливое: щи да гуляш. Маркилов брал и немецкие марки, и советские деньги. Тарелка баланды, именовавшаяся громко супом, стоила две с половиной марки или двадцать пять рублей.

Как-то раз случилось, что Катя с Наташей задержались у немцев в казарме. Солдат, желавших подстричься, оказалось много. Катя работала молча, с серьезным лицом, никаких шуток, фривольностей она не допускала, и гитлеровцы, которые обычно не церемонились с девушками и молодыми женщинами, держали себя в ее присутствии сдержанно. Когда парикмахерша и ее помощница вышли на улицу, было уже поздно. Около казармы и вдали маячили патрули.

У подъезда стояла большая легковая машина. В ней сидел, положив на руль белые холеные руки, офицер.

— Подвезите нас, — обратилась к нему Катя.

Он открыл дверцу:

— Прошу!

Катя и Ната сели. Машина плавно тронулась с места и мягко покатила по дороге.

— Куда? — спросил офицер. Он был немного пьян, но машиной управлял уверенно.

— А можете вы нас покатать? — спросила Катя, сидевшая рядом с ним.

— Куда бы вы хотели поехать?

— Ну… хотя бы в сторону Ленинграда.

Машина выехала на шоссе. Несмотря на поздний час, было совсем светло. Белая ночь плыла над землей. Где-то неподалеку заливались соловьи. Доцветала сирень. В этот год ее никто не рвал, и она буйным лиловым половодьем затопляла сады, рощи. Девушки невольно залюбовались.

Проехав с десяток километров, машина затормозила. Здесь был пост. Часовые проверяли документы. Увидев за рулем офицера, они вытянулись, отдали приветствие. На девушек бросили любопытствующий взгляд. Но никто ничего не спросил: ни кто такие, ни почему в машине.

Тронулись дальше. Через некоторое время снова остановка. И снова — щелканье каблуков, приветствие:

— Хайль Гитлер! Пожалуйста, господин полковник… Спокойной ночи!

Легко покачиваясь на шинах, машина неслась по дороге. Ната подумала: неужели до самого Ленинграда Доедем?

Но вскоре офицер сказал:

— Все! Вперед больше нельзя. Там уже фронт. Назад надо. Спать.

Уже дома, готовясь ко сну, Катя сказала:

— Ты знаешь, кто нас катал? Сам комендант…

Пришедшей на другой день Наде Федоровой она доложила:

— Проверка была дважды.

И объяснила, где у гитлеровцев стоят посты.

— Машина с людьми должна уходить завтра, — проговорила Надя.

— Шофер есть?

— Все готово.

Потом девушки завели патефон. Послушали «Брызги шампанского». А когда поставили пластинку «Старое письмо» и Клавдия Шульженко запела: «В запыленной связке старых писем мне случайно встретилось одно…» — Наташа увидела на глазах у Нади и Кати слезы.

Следующий день был воскресный. Уже с утра пекло солнце. Катя с Наташей оделись полегче — в одни сарафанчики.

Вдруг прибежал знакомый парень по имени Витька, взволнованный.

— Надьку взяли. Еще четырнадцать человек арестовано.

Не успели опомниться, как к дому подкатила машина. Из нее выскочило несколько гестаповцев.

— Румянцева? Гут! А где Сергеева? Вы обе арестованы. Возьмите с собой пальто — там холодно будет. А скоро вас не отпустят.

— Тоже мне — забота! — проговорила сквозь зубы Катя. — Ничего не возьмем.

Так в летних платьицах и поехали в гестапо.

Поместили их отдельно. Нату допрашивали сразу одиннадцать человек. Допытывались, кто такая Надя Федорова и куда она собиралась бежать. Переводчик грубо дергал девушку за косу.

Двое суток Ната просидела в камере одна. Дрожала от страха и от холода — сырость пронизывала в подземелье до костей.

А на третьи сутки, под вечер, дверь отворилась, и солдаты втолкнули в камеру Катю Румянцеву.

— Ната! — обрадовалась Катя. — А я уже думала, больше не встретимся.

Ночь провели без сна. Сидели, тесно прижавшись друг к другу — так теплее было. Катя гладила Наташу по волосам: «Не бойся, девочка!»

А утром, как только взошло солнце и луч его, робко проникнув сквозь маленькое окошко, скользнул по стене, услышали шум в коридоре. Кто-то заплакал. Несколько человек пытались запеть «Интернационал». Еще один голос громко крикнул: «Прощайте, товарищи!»

Катя сказала:

— Теперь уже и нам немного осталось…

А что «осталось» — не объяснила.

В девять утра камера открылась.

— Идите! — послышался приказ.

— Куда?

— Домой.

Не поверили. Думали — на расстрел. Когда вышли во двор и увидели солдат, Катя шепнула:

— Натка, не поворачивайся к ним спиной. Пусть, гады, стреляют в лицо.

Солдаты смотрели на них и, уперев руки в бока, хохотали. Пятясь, нащупывая пятками землю, все еще не веря своему избавлению, думая, что это провокация, девушки дошли до ворот. И только когда выбрались на улицу, очутились за углом, повернулись и бросились бежать. Что есть мочи бежали, даже не глядя, куда. Опомнились в парке, возле Серебряного озера. Забрались в кусты, упали на землю, прижавшись к ней грудью, и стали плакать.

После поднялись, оправили сарафаны, стряхнули с них песок, травинки и пошли к дому, стараясь не попадаться немцам на глаза.

А через три дня их опять арестовали. И опять выпустили.

Кто-то сказал:

— Гестаповцы играют с вами, как кошка с мышью. Все равно вас должны расстрелять. Бегите, девчонки, из Гатчины.

Пошли на станцию. Там Катя поговорила с машинистом, дала ему деньги — только бы довез до Пскова.

Машинист согласился. Состав был с торфом. Катя с Наташей забрались в один из вагонов, зарылись с головой в торф, даже следы за собой замели, чтобы никто ничего не увидел и не заподозрил. Машинист захлопнул дверь.

Поехали.

Ехать пришлось больше двух суток. С собой у беглянок была буханка хлеба и бутылка воды. Но ни есть, ни даже пить от волнения не хотелось.

Не доехав нескольких километров до Пскова, выбрались из вагона и побрели к ручью — помыться: от торфа руки и лица сделались совсем черными. С неделю скитались по деревням, стараясь избегать встреч с полицаями, ночуя у тех, кто пустит, а то и просто под кустами. Наконец, их приютили в деревне Горнево, в доме самого старосты. Племянница старосты была связной у партизан.

Подошел август. Деньги, которые были у девчат, кончились. Надо было подзаработать. Решили, что Наташа наймется на уборку сена, а Катя отправится подстригать немецких солдат.

Больше они не встретились. Катя, как только пришла в казарму к немцам, была сразу же схвачена, брошена в тюрьму, а затем отправлена в Германию.

Наташу Сергееву с помощью племянницы старосты переправили в лес, в партизанский отряд. Однажды Наташе передали записку, доставленную невесть каким путем из Германии. Писала Катя:

«Нахожусь в Берлине, работать на фрицев не буду, лучше умру от голода. Прощайте!»

Катя так и не вернулась на родину, погибла в концлагере.


Перед тем как выпустить Воронцову на свободу, ее принял сам штурмбанфюрер Зейдель. Он предложил Верке дать подписку, что она станет сотрудничать с гестапо в качестве агента.

— Вы должны выявлять лиц, имеющих связь с партизанами, коммунистами, и вообще всех, кто настроен против немцев. Усвоили?

— Усвоила, — ответила Верка подобострастно.

В благодарность за разоблачение подпольной антифашистской организации Воронцову устроили на работу в госпиталь. «Только не воровать!» — предупредили гестаповцы, хорошо осведомленные о повадках своего новоиспеченного агента: «Вот вам крест!» — божилась Верка. Но уже через месяц стянула золотое кольцо у одного офицера. Ее выгнали из госпиталя, но не из гестапо. Гестаповцам она была нужна.

Вскоре в Загвоздке заметили, что с Веркой произошли разительные перемены. Она отъелась, округлилась. И одеваться стала лучше, старые и рваные платья сменила на новые. Даже походка у нее изменилась. Теперь Верка держалась нахально, вызывающе.

О том, что ее материальное положение улучшилось, говорило многое. Она, например, целыми кусками выбрасывала на помойку недоеденный хлеб. Хлебом же расплачивалась с Верой Щекотовой, которая стирала ей рубашки и простыни. Любовь Полякова присматривала в отсутствии Верки за ее детьми, и за это та приносила ей полные котелки супа. Дети Воронцовой нередко появлялись на дворе с конфетой за щекой, измазанные вареньем. И это в то время, когда в Гатчине был голод, когда люди подбирали на мусорных свалках остатки пищи, ради куска хлеба согласны были на любую тяжелую работу.

Многое было загадочным в поведении Воронцовой. И то, что она ходила по городу в вечерние и ночные часы, хотя это было строжайше запрещено, тоже наводило на подозрение. Полицейские патрули зорко следили, чтобы никто из жителей Гатчины не выходил после наступления темноты из дома. За нарушение строго карали. А Верка пользовалась правом свободного передвижения.

Прежде у Воронцовой было прозвище Верка-«воровка». Теперь же ей дали другую кличку: Верка-«предательница», так как все чаще стали ходить по городу слухи, что провал молодых патриотов, их арест и расстрел — это ее «работа».

Воронцовой был объявлен негласный бойкот. Люди начали избегать ее.

Сперва Верка скрывала, что работает в гестапо. Но случилось так, что она сама об этом проболталась.

Жила в Загвоздке женщина по имени Мария. Как-то раз вышла она на двор принаряженная. В ушах — золотые серьги, на пальце — такое же кольцо.

— Чего это ты вырядилась? — спросили ее.

— Так просто, — ответила Мария. — Вспомнилось довоенное житье, грустно стало и захотелось хоть ненадолго представить себе, какой я была.

Она постояла немного на дворе, потом вздохнула, пошла обратно в дом и сняла украшения.

А через несколько дней Мария взволнованно сообщила соседям, что все ее золотые вещи украдены. И что она подозревает в этом Воронцову, которая видела их на ней. Воронцова держалась нагло. Говорила, что ничего не знает. Улыбалась. А потом не выдержала и крикнула: «Да вы знаете, кто я? Сотрудник гестапо. По моему заявлению были расстреляны пятнадцать человек!»

Так люди окончательно убедились, что Воронцова сотрудничает с гестаповцами.

Нередко к ней приходили гитлеровские офицеры. Им нравилось, что «мадам Воронцова» такая белокурая, голубоглазая, совсем в «арийском духе». К тому же она запросто ложилась с любым из них в постель.

Гестаповцы не давали Воронцовой есть даром хлеб, который она от них получала. Время от времени она должна была выполнять их задания.

Летом 1942 года вместе с другим агентом-женщиной она ходила в лес в районе Молосковиц. Надо было выявить, нет ли там партизан. «Экспедиция» прошла неудачно. Побродив несколько дней по лесу и по ближайшим деревням, так ничего и не узнав, предательницы вернулись в Гатчину.

В начале 1943 года Зейдель передал Воронцову в распоряжение русской контрразведывательной группы, входившей в разведывательный отряд 18-й армии и подчинявшейся непосредственно Зейделю. Возглавлял эту группу некто Соколов, он же Крюков. Это был высокий человек, лет пятидесяти, с длинным и худым лицом.

Соколов побеседовал с Веркой и сказал гнусавым голосом:

— Будешь переманивать на нашу сторону людей.

Он так и произнес: «На нашу сторону». Под «нашими» он подразумевал фашистских захватчиков.

Соколов стал сотрудничать с гитлеровцами еще в декабре 1941 года, добровольно надев немецкую военную форму. Его заместителем был Алексей Белин. В отличие от Соколова, получившего от гитлеровцев звание обер-лейтенанта, Белин был всего-навсего унтер-офицером. Но зато фашисты наградили его медалью «За усердие».

Предатели служили оккупантам, как верные псы. Они были активными помощниками гестаповцев и порой усердствовали не меньше их. Им надлежало выявлять подпольные патриотические группы и отдельных лиц, настроенных антифашистски. Работа была тяжелая, нервная. Можно было не только легко впасть в немилость у гитлеровцев, потерять их расположение, лишиться щедрого по тем временам пайка, но и получить пулю в лоб из партизанской винтовки.

Целыми днями Соколов, Белин и еще несколько предателей рыскали по округе, старательно выполняя задания своих хозяев. Домой возвращались поздно ночью, злые, раздраженные. На столе появлялись бутыли с самогоном или немецким «шнапсом», миски с салом и огурцами. Предатели пили, закусывали и жаловались друг другу на свою нелегкую судьбу, на то, что бороться с партизанами день ото дня становится все труднее.

Белин нередко шел ночевать к Воронцовой. Этот маленький, похотливый человечек с потными, липкими ладонями за время оккупации сменил несколько жен. С Веркой он вступил в сожительство чуть ли не с первого дня ее появления в отряде Соколова. Он приходил к ней, ложился, не снимая сапог, на кровать и приказывал:

— Ну-ка, поставь любимую.

Верка заводила старый патефон, и звуки танго вырывались наружу сквозь неплотно прикрытые рамы. «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…» — дребезжало на весь двор.

Соколов давал Воронцовой задания. В частности, требовал установить, кто ходит к местным сапожникам. Все сапожники находились у гестаповцев на подозрении. У сапожников, как известно, бывает много разных людей. В сапожной мастерской легче всего устроить явку. Поди разберись, кто сюда пришел. Может быть, просто заказчик, а может быть, и партизан.

Один из сапожников жил в Загвоздке напротив кладбища. Верка приходила сюда, садилась между могилами и наблюдала за домом. Или же брала сынишку сестры и шла на улицу, где жил сапожник, делала вид, что гуляет с ребенком. А сама косила глазом на дверь, смотрела, кто входит и выходит, запоминала. О нескольких посетителях-мужчинах доложила Соколову и Белину. Мужчин арестовали.

К другому сапожнику Воронцова явилась лично под видом заказчицы. Но мастер встретил ее нелюбезно. Видно, заподозрил что-то или знал, кто она такая. Кончилось тем, что он ее просто-напросто выставил за дверь.

Зато к третьему сапожнику ей удалось войти в доверие. Верка сказала, что хочет заказать сапожки. Мастер снял мерку, но заявил, что работу выполнит не скоро — много заказов. Верке же это было только на руку. Она еще раза два-три заходила сюда, будто бы узнать, готовы ли сапожки. А сама выведывала, кто здесь бывает. Трое посетителей показались ей подозрительными. Она сообщила о них Белину. Этого было достаточно. Мужчин вскоре арестовали, и что с ними стало — никто не знал. Не знала и Верка. Впрочем, это ее не интересовало.

Как-то раз к Воронцовой прибежала знакомая — Фаина Агеева. Зашептала, жарко дыша в ухо:

— А у меня в квартире — немцы-летчики и с ними русская девушка. Выпить хотят, повеселиться.

— Что за девушка? Откуда?

— Понятия не имею. Летчиков тех знаю, они бывали у меня не раз, а вот девушка — незнакомая. Ее немцы привели. Пойдем, посидишь для компании.

— Не могу. У меня Белин.

— А ты ему ничего не говори. Иди переоденься. Я тут подожду.

Верка вошла в соседнюю комнату, где на кровати лежал, отдыхая, Белин.

— Лешка, у Фаины — незнакомая девка. Может, из леса. Сходи посмотри.

Белин, как услышал про лес, живо соскочил с кровати. Надел пиджак.

Через час вернулся запыхавшийся:

— Девка-то… диверсантка, оказывается. Железнодорожное полотно взорвать собиралась. С немцами нарочно спуталась. Для отвода глаз. Чемоданчик ее нашли, а в нем — карты…

— Где она сейчас?

— Где ж ей быть? В полиции, конечно. Шнапсу у тебя не осталось?

На другой день Верке пришлось выполнять еще одно «ответственное» поручение. Ее посадили в камеру, где находилась арестованная. Девушка оказалась маленькой, худенькой, на вид лет двадцати, не больше. Воронцовой удалось выведать от нее только то, что пришла она в Гатчину не одна, а с подругой. Где подруга, так и не сказала, несмотря на все усилия Верки выведать от нее еще какие-либо сведения.

Через некоторое время Верку выпустили из камеры и по грязному коридору повели в кабинет к начальнику полиции. Там толпился народ. Тут же был и Белин. Он сказал, обращаясь к Воронцовой:

— Ты свободна.

Потом вышел с ней в коридор. Здесь Воронцова сообщила ему все, что удалось выведать от девушки.

— Хорошо, ступай теперь домой. Жди меня.

Предательская деятельность Воронцовой в Гатчине завершилась слежкой за Артуром Кавкадзе и выдачей его гестаповцам. Это случилось уже незадолго до наступления Советской Армии и бегства фашистов.

Кавкадзе-Петросян также работал по сапожному делу. Он мог сшить и хромовые сапоги, и полуботинки, и лакированные женские туфли. Словом, был мастером на все руки.

Воронцова донесла на него и обвинила в связи с партизанами.

Кавкадзе действительно был связан с ними. Двое из них — армянин Сергей и русский Евгений Корзун время от времени приходили в Гатчину за продуктами. Встречались с Кавкадзе, получали от него нужные сведения.

В конце 1943 года они, как всегда, пришли из леса и остановились у Федосьи Никитичны Семушниковой. Тетя Феня постирала им белье. Партизаны помылись, переоделись. Затем Сергей куда-то ушел, а Евгений прилег на диван — отдохнуть. Вдруг раздался оглушительный стук в ворота. Евгений вскочил, подошел к окну. Вечер был лунный. Двор, улица — все было ярко освещено. Евгений увидел, что дом окружен гестаповцами.

— Пойди, хозяюшка, отопри, — сказал он тете Фене спокойно.

Та пошла и вдруг услышала в доме выстрел. Это Евгений, не желая сдаваться фашистам, выстрелил в себя из пистолета. Когда гитлеровцы ворвались с руганью в комнату, Евгений был уже мертв. Он сидел, откинувшись на диване, и висок у него был в крови. Тотчас же стали обыскивать квартиру и нашли гранату, наган, компас и карту. Тетю Феню арестовали, посадили в машину и доставили в комендатуру, а затем в тюрьму на Сиверскую. На другой день арестовали и дочь тети Фени — Галину Морозову.

Тете Фене гестаповцы только угрожали, а вот Галину избивали до потери сознания палкой. Били по голове, по рукам и ногам, а затем, окровавленную, тащили волоком по коридору и бросали в «бункер». Так обращались и с другими арестованными. Иногда, напившись, гестаповцы потехи ради выводили заключенных из камер и начинали избивать. Били до тех пор, пока сами не выбивались из сил. При этом один из пьяных гитлеровцев играл на губной гармонике.

Что стало с Кавкадзе после ареста — никто не знал. Ходили слухи, что его расстреляли. Воронцова же обнаглела настолько, что приходила к жене Кавкадзе, говорила, что может посодействовать в его освобождении. «Разумеется, за это надо будет заплатить или дать что-либо из вещей», — требовала она.

Выполняла Воронцова и некоторые другие задания. Однажды ездила вместе с Белиным в Волосово — искать партизан. Никого не нашли. Домой возвращались в одном вагоне. Белин был одет щеголевато — добротное полупальто, на голове — шапка-кубанка. Глаза — чуточку посоловевшие. Видно, уже хватил шнапсу.

В вагоне Верка сообщила Белину, что беременна от него.

У того даже весь хмель пропал.

— Этого еще недоставало! — проворчал он.

Жить с Веркой, тем более жениться на ней, Белин не собирался. Его больше устраивала другая сожительница — Екатерина Мальцева. С Катькой он жил как с женой. Она стряпала ему обеды, стирала белье. Позже, когда пришлось бежать из Гатчины, Белин взял с собой Катьку. Правда, сперва он взял и Верку и посадил их в один вагон. Но потом Верку выгнали. По требованию Катьки ее перевели в другой вагон, где было много людей и даже находился скот.

На одной из станций в Прибалтике Соколов, Белин, Катька Мальцева, еще кое-кто из предателей сбежали из поезда. Через некоторое время бывший разведывательный отряд превратился в карательный. Катька стала в этом отряде поварихой, ведала хозяйственными делами. А Воронцовой, которую Белин бросил беременной, ничего не оставалось, как ехать дальше до Вильнюса.

В Вильнюсе она явилась в местное гестапо, представилась как «своя» и получила ряд заданий. Это она, как мы уже знаем, выдала гестаповцам некоторых обитателей дома на улице Страшуна.


…Много лет прошло со времени войны. Но не забыты ее ужасы. Не забыты черные дни оккупации: плетки, виселицы, расстрелы. Кровь, пролитая людьми, взывает о мщении.

Сурово наказаны многие предатели. Но кое-кому удалось все же скрыться от справедливого людского гнева. Пусть однако они не рассчитывают, что им удастся избежать расплаты.

Время от времени на бывших оккупированных территориях устраиваются судебные процессы над предателями, которых выявляют и уличают следственные органы. Да, те, кто холопски служил фашистам во время оккупации, просчитались. В большинстве случаев остались следы преступлений. Немало трофейных документов попало в руки советского правосудия. Наконец, до сих пор живы многие свидетели предательской деятельности отщепенцев. Следственные органы изучают трофейные документы, отыскивают пострадавших и возбуждают уголовное преследование изменников, на которых давность срока преступления не распространяется. Кропотлива, но благородна эта работа. Она совершается во имя истины и справедливости.

Если первоначально документы по делу Воронцовой умещались всего в одну папку, то к концу следствия, продолжавшегося не один месяц, таких папок стало пять. Были допрошены девяносто два человека. В Государственном архиве Октябрьской революции и социалистического строительства Ленинградской области отыскались трофейные документы, в том числе дело, значившееся по архивной описи под номером шестым. Это была переписка о борьбе оккупантов с партизанами.

Вот оно перед нами. На лицевой стороне обложки черными чернилами написано по-немецки: «Тайлькоманда Зейделя айнзатцкоманды 1-а полиции безопасности и СД». Начато — 19 июня 1942 года, окончено — 27 августа 1942 года. Всего 130 страниц машинописного текста.

Наверное, штурмбанфюреру Зейделю и его подручным и в голову не приходило, что их документы попадут в руки советских людей. Иначе они не стали бы фиксировать на бумаге, по крайней мере столь скрупулезно, все факты расправы с подпольной антифашистской группой «За Родину». И вот эти документы превратились в улики против оккупантов.

Листы 11—12 зафиксировали слова Воронцовой, которая 25 июня 1942 года заявила, что хочет дать сведения о партизанах. Воронцова сообщала, что партизанские группы создаются в Гатчине и отсюда отправляются в лес. Связь с ними имеют некто Иван, Сергей и Николай, фамилии которых она не знает, но всех их может показать.

На полях кто-то из гестаповцев сделал карандашные пометки. Против имени «Иван» пометил: «Максимков, Петербургская ул., 33». Названия улиц, на которых проживали Сергей и Николай, написаны неразборчиво. Можно прочесть только: «Степанов. . . д. 24» и «. . . . . . . . . . 24, Александров».

В деле содержатся записи допросов, которым гестаповцы подвергли Ивана Максимкова, Марию Веселову (Лычеву), Галину Воронцову, Александру Дрынкину, ее мать, отца и брата — Любовь, Александра и Георгия Беляевых, Константина Ловинецкого, Юрия Черникова, Сергея Степанова и Катю Шилову.

В результате «обстоятельных допросов» гестаповцы установили, что Шура Дрынкина являлась «руководителем по вербовке лиц из числа военнопленных». В ее руках находилась «разработка планов, которые должна была проводить в жизнь партизанская группа».

Сами того не подозревая, фашистские палачи еще раз подтвердили, что Шура до последней минуты своей жизни оставалась отважной советской патриоткой. Они писали: «Из имеющихся данных явствует, что она активно работала в комсомоле, а из ее допроса видно, что она использовала бы любую имеющуюся у нее возможность активно выступать за большевизм».

Некоторые показания сопровождались комментариями гестаповских следователей. Так, возле показаний военнопленного Евгения Крушельницкого была сделана запись: «Данные показания кажутся неправдоподобными». К показаниям Василия Раевского дана приписка: «Данные показания — такие же ложные показания, как и Крушельницкого». Показания Анатолия Баринова сопровождаются следующими строками: «Этот военнопленный тоже дает такие показания, что и допрошенные ранее. Он ни о чем не хочет знать. Это, конечно, кажется неправдоподобным».

Гестаповский следователь делает вывод: «Военнопленные наверняка договорились между собой в камере в «Дулаге», где они сидели одну ночь вместе из-за отсутствия помещения, и поэтому они дают одинаковые показания».

Примечания к показаниям Нади Федоровой: «Показания Нади неправдоподобны. Она знала Шуру, Дусю, Катю… Все эти люди изъявляли желание уйти в лес».

Под большинством протоколов допросов стоит подпись: «Мёллер». Кто такой Мёллер, мы уже знаем. Он был заместителем Зейделя по тайлькоманде. Когда Мёллер уставал, выбивался из сил, его заменял гестаповец Граф.

Дело о «борьбе с партизанами» сопровождалось спецдонесением командованию 18-й немецкой армии. Его подписал собственноручно штурмбанфюрер Зейдель.

Вот этот документ:

«После того как путем проведенных обстоятельных допросов было безукоризненно установлено участие всех без исключения вышеназванных лиц в создании партизанской группы, они были казнены 30 июня 1942 года. На казнь военнопленных дал свое решительное согласие начальник «Дулага-154» майор Малинеус после переговоров нижеподписавшегося с руководителем 3-го отдела «Дулага» капитаном Ортманом».

Шаг за шагом прослеживали советские следственные органы преступную деятельность Воронцовой в годы войны. Вспомнили, что почти сразу же после освобождения Вильнюса была сделана попытка выяснить, не была ли Воронцова связана с гестапо. Но в то время достаточно веских улик еще не имелось. Начатое следствие пришлось прекратить. И вот теперь это дело тоже было найдено в архиве, приобщено к другим материалам. По документам фашистских оккупационных учреждений, показаниям свидетелей и самой Воронцовой подробнейшим образом воссоздавались эпизоды, происходившие много лет назад. Следствие интересовало все — и когда Воронцова установила связь с Соколовым-Крюковым, и когда, в каком году, в каком месяце и с кем ездила в район Молосковиц, и кто была эта девушка-партизанка, пришедшая в Гатчину с диверсионным заданием, в камеру к которой Воронцова была подсажена. Проверялось все, вплоть до того, действительно ли Воронцова была женой вора-рецидивиста по кличке Карась.

Были предприняты и розыски фашистских палачей, тех, кому служила предательница: штурмбанфюрера СС Рудольфа Зейделя, штурмшарфюрера Вильгельма Мёллера, хауптшарфюрера Мартина Вернера, ротенфюрера Отто Брюкнера, штурмана Курта Мюллера и Иоганна Графа. В этом советским следователям помогали работники юстиции Германской Демократической Республики.

Для того чтобы отыскать следы спрятавшихся от возмездия нацистских преступников, также приходилось вести кропотливую работу, поднимать архивные документы.

Здесь пришла пора сказать о том, кто особенно много потрудился над сбором материалов, обличающих преступницу, назвать его имя. Это — Павел Матвеевич Степанов.

В годы войны, когда Воронцова совершала свои преступления на оккупированной территории в Гатчине, он был одним из тех подростков, которые, наряду со взрослыми, трудились в цехах заводов и фабрик осажденного Ленинграда. Он так же, как и все участники блокады, голодал, страдал от холода, на его глазах разрывались снаряды и бомбы. Три его брата защищали Родину с оружием в руках: два — на фронте, третий — в партизанском отряде. Из них вернулся домой только один.

В то время Степанов еще ничего не знал о предателях. С ними ему пришлось столкнуться позднее, когда в 1945 году его, рабочего паренька, комсомольца, направили на службу в органы государственной безопасности.

Степанов оправдал оказанное ему доверие. Он получил высшее образование, стал старшим следователем по особо важным делам. Вести полный напряжения психологический поединок с человеком, совершившим преступление, ему помогают не только тщательно собираемые им неопровержимые доказательства, но и его спокойствие, выдержка.

Он начал этот поединок еще в 1961 году, когда лишь один-единственный документ, изобличающий Воронцову, имелся у следственных органов. Вызванная на допрос Воронцова, понятно, отнекивалась: «Я? Служила в гестапо? Что вы! Как можно даже подумать такое! Да, были у меня грехи, но только не такие…». Степанов и сам понимал, что имеющихся улик недостаточно, хотя интуитивно чувствовал, что «грехи» у Воронцовой куда более серьезные, чем те, о которых говорит она сама. Скрепя сердце подписал он ей пропуск на выход из здания.

Воронцова ушла, но документ, которым располагал Степанов, не был положен в архив.

Шли годы, и вот наконец среди трофейных материалов отыскалось дело под номером шестым, которое дало возможность старшему следователю Степанову вновь вернуться к истории предательства, совершенного Воронцовой в годы войны. Отбывавшую очередное наказание за воровство Воронцову доставили в Ленинград…

Завершая дело № 38, советский следователь произвел осмотр мест и помещений, связанных с преступной деятельностью Воронцовой. Преступницу привезли в Гатчину, и там, в присутствии понятых, она показывала улицы, по которым ходила, выслеживая русских патриотов, дома, в которых жили те, кого она предавала. На Красноармейской улице следователь и сопровождавшие его лица спустились в подвалы дома, в свое время превращенные гестаповцами в застенки. Сейчас эти подвалы перестроены. Перегородки, разделявшие их на отдельные секции, разобраны. Но общий прежний облик этих сырых, холодных подземелий сохранился. По нему можно представить себе обстановку тех лет… Скупо проникает сквозь маленькие окошки дневной свет. Шершавы и скользки на ощупь каменные стены. Здесь узники проводили последние дни и часы своей жизни. Отсюда их выводили на расстрел.

В заключение Воронцова показала в парке место, куда она пришла на последнее свидание с Сергеем. Так же, как и тогда, в парке стояла тишина. Пели птицы. Благоухала сирень. Только еще выше стали за это время деревья, немые свидетели преступления.

Следователя сопровождал фотограф. Его аппарат беспристрастно фиксировал на пленке весь путь, который еще раз проделывала в Гатчине Воронцова.


…Суд проходил в Гатчинском доме культуры. Зал не смог вместить всех желающих — так взволновал жителей Гатчины, среди которых было немало и тех, кто помнил черные дни фашистской оккупации, этот судебный процесс. Пришлось включить репродукторы. Люди стояли на улице и слушали.

Когда Воронцову ввели под конвоем в зал, она хотела сесть так, как всегда садятся подсудимые и как привыкла обычно сидеть — лицом к суду. Но ее посадили по-другому — лицом к залу.

Пусть глядят люди, заполнившие зал дома культуры, на предательницу…

«Ребята, вы, наверное, останетесь живы. Запомните ту, которой я плюнул в лицо. Это — предательница Верка Воронцова», — сказал незадолго до гибели Иван Максимков. Эти слова были как бы завещанием. И вот теперь, много лет спустя, предательницу настигло возмездие.

За это время Воронцова превратилась в пожилую женщину, правда, все еще бодрую, даже без единого седого волоса. Постарели и другие, оставшиеся в живых участники событий тех лет. Одни из них выступали как потерпевшие, другие — как свидетели. Девяносто три человека были вызваны на суд. Они приехали из Омска и Одессы, из Калининской области и Псковской, из Тольятти, Новгорода, Воркуты, Вильнюса, Гудауты, Витебска, Таллина. По всей стране разбросала этих людей судьба, и вот они снова были собраны вместе. Собраны, чтобы установить истину.

У потерпевших спрашивали: как полагают они, виновна ли Воронцова? И все в один голос отвечали: да, виновна! Она заслуживает самой суровой кары. Даже давность времени не может смягчить ее тяжкой вины.

Воронцова пыталась изворачиваться. Запутавшись, говорила, что у нее стала плохой память, что она ничего не помнит. Но это была лишь жалкая уловка.

— Воронцова лжива. Ей всегда была присуща лживость. Ссылку на плохую память следует рассматривать как нежелание быть искренней, рассказать правду о своих преступных действиях, — сказал эксперт-врач.

Государственный обвинитель заявил в своей речи:

— Воронцова хотела легкой жизни, у нее не было никаких благородных целей, она не умела и не желала честно жить и трудиться. Она охотно протянула руку фашистским захватчикам и стала у них служить.

К сожалению, не оказалось рядом с ней на скамье подсудимых ее хозяев, тех, кто принимал непосредственное участие в осуществлении допросов и казни двадцати пяти молодых патриотов.

Выяснилось, что Рудольф Зейдель в 1947 году проживал в Дуйсбурге-Хамборне на Ульрих-ван-Гуттенштрассе, 19. Сейчас он живет в Западной Германии.

Вильгельма Мёллера, Мартина Вернера, Отто Брюкнера. Курта Мюллера, Иоганна Графа и Пауля Берга продолжают разыскивать.

Соколов-Крюков убит в Западной Германии во время ограбления. Белин умер в местах заключения.

Государственный обвинитель потребовал: за кровь замученных фашистскими палачами товарищей применить к предательнице высшую меру наказания — смертную казнь.


А в «Сильвии», на том самом месте, где были преданы смерти двадцать пять, стоит памятник.

Бронзовая девушка, строгая и печальная, преклонила колено. В руке у нее сломанная поникшая ветка. Когда идет дождь, капли стекают с прекрасного лица девушки, как слезы.

На старой стене со следами пуль и осколков — мраморная доска. На ней высечено:

ПАМЯТИ ГЕРОИЧЕСКИ ПОГИБШИХ
30 ИЮНЯ 1942 ГОДА 25-ТИ ГАТЧИНСКИХ
КОМСОМОЛЬЦЕВ-ПОДПОЛЬЩИКОВ

Ниже имена всех двадцати пяти.

Вокруг все так же, как было когда-то. По-прежнему встречает входящих в ворота старый фавн. Только деревья в этой части парка преимущественно молодые. Сейчас им столько же, сколько было тогда тем, кого расстреляли у этой стены в июньское утро 1942-го.

Они не забыты, эти девушки и юноши. Сюда, на место их казни, часто приходят жители Гатчины, комсомольцы и пионеры приносят живые цветы, венки. Здесь же дважды в год дают присягу на верность Родине молодые воины. Они клянутся быть верными советской Отчизне, как были верны те двадцать пять, боровшиеся за освобождение нашей земли от фашистского ига и отдавшие во имя этого свою жизнь.

Загрузка...