После того как в январе 2004 г. директор филиала Музея политической истории Л.Н. Кудинова организовала обсуждение рукописи сборника «По обе стороны блокадного кольца», я получил много полезных замечаний и советов.
Для историков, что естественно, самым привлекательным документом стали «Дневниковые заметки и оценки обстановки в ходе двух мировых войн» фон Лееба. Я глубоко благодарен ведущим петербургским специалистам по блокаде Ленинграда: В. М. Ковальчуку, Н. И. Барышникову, М. И. Фролову, Ю. И. Колосову, Н. А. Ломагину и петербургскому поэту И. О. Фонякову за их интерес к данной книге и намерение использовать в своих новых исследованиях неизвестные ранее материалы командующего немецкой группой армий «Север».
Что касается А. Бурова, то его «Блокада день за днем» может стать откровением для иностранной аудитории на Западе, где превалирует взгляд на блокаду исключительно как на трагедию человечества. Западному историку и читателю трудно понять менталитет советского человека военной поры, ориентированного на подвиг и самопожертвование. Поэтому хотелось бы подготовить сборник «По обе стороны блокадного кольца» и на немецком языке. Мне кажется, что наряду с заметками фон Лееба, В. Буффа и Е. Скрябиной отрывки из «Блокады день за днем» А. Бурова будут восприниматься как убедительный документ, характеризующий массовый порыв ленинградцев отстоять родной город. Хотелось бы также увидеть на прилавках книжных магазинов и в школьных библиотеках Санкт-Петербурга расширенную версию книги Бурова — ту, что не удалось издать в начале 90-х годов.
Самые противоречивые оценки у читателей рукописи вызвали отрывки из дневника Елены Скрябиной. Видимо, в первую очередь, потому, что написан дневник хотя и русским человеком, но «по другую, послевоенную сторону баррикады». Некоторые считают взгляды Е. Скрябиной пораженческими, другие восхищаются ее мужеством, ее желанием бороться за спасение детей в условиях царившего в Ленинграде голода. Многих заинтересовала последующая судьба матери и ее обоих сыновей. В 1963 г. Е. Скрябина потеряла младшего сына Юрия, погибшего во время своего свадебного путешествия из-за землетрясения в Италии. Вот тогда-то у нее и возникла мысль достать старую тетрадь, вывезенную из блокадного Ленинграда. Через двадцать лет после войны эти записи показались ей «в какой-то мере повестью о жизни и смерти, о невозвратных потерях, о редких неожиданных радостях». Она решила оставить свой дневник в первоначальном виде, изменив лишь несколько имен. Возможно, поэтому возникли некоторые смещения по времени в ее воспоминаниях.
Записи из дневника немецкого унтер-офицера Вольфганга Буффа свидетельствуют, на мой взгляд, о том, что и агрессоры могут быть «жертвами войны». Известный немецкий писатель Вальтер Кемповски опубликовал недавно свой монументальный труд «Эхолот», где прослеживает Вторую мировую войну через дневниковые записи и высказывания знаменитых и малоизвестных людей, живших в то время. Каждый из них высказывается в один из дней, отведенных ему писателем. Нашлось там место Томасу Манну, Черчиллю, Сталину, Даниилу Гранину. Но есть там и выдежка из дневника Вольфганга Буффа. И это, наверное, достаточно убедительное доказательство того, что его мысли о войне из далекой России с мечтой о мире актуальны и через 60 лет.
Я долго думал, чем закончить мою работу. Некоторые из тех людей, кто уже ознакомился с моей рукописью, говорили, что в ней обязательно должна быть Ольга Берггольц, пожалуй, самая значимая личность блокадной эпопеи, символизирующая своим творчеством и именем мужество всех осажденных ленинградцев. Недаром именно ее слова «Никто не забыт и ничто не забыто» как призыв против беспамятства помещены на гранитной стене Писка-ревского мемориального кладбища.
В ее книге «Дневные звезды. Говорит Ленинград» (М.: Правда, 1990) имеется небольшой рассказ под названием «Гутен морген, фриц». Это блокада глазами ребенка, который в своем человеческом восприятии итогов войны оказался мудрее иных взрослых.
Данным рассказом мне бы и хотелось поставить точку в сборнике «По обе стороны блокадного кольца».
Так вот, была у нас в Ленинграде у моей подруги дочка Галя. Когда началась блокада, ей было около четырех лет, а старшему брату ее, Вадику, лет десять. Дети были умненькие и пытливые, всем интересовались и, как все блокадные ребята, понимали и думали свыше своих лет. Они переносили голод с мужеством и терпением, которым позавидовал бы иной взрослый. Они никогда не скулили, не плакали, не клянчили у матери еды. Они понимали — этого делать нельзя. Одетые во все теплое, в шубейках и шапках-ушанках, они безмолвно, неподвижно сидели рядышком на кровати в очень холодной большой комнате, сидели и молчали… ждали очередной кормежки.
И Галка ни разу не попросила есть раньше срока. Но, съев какую-нибудь столовую ложку соевой каши или блюдечко дрожжевого супа с крохотным кусочком хлеба, она обязательно вздыхала, улыбалась и, заглядывая в сумрачное, полное круто сдержанного отчаяния лицо матери круглыми своими милыми глазами, говорила заговорщицким тоном:
— А когда в следующий раз фрицы к нам под Ленинград придут, мы все булки в чемоданы спрячем. Вот они у нас их и не отнимут.
Она уже знала, что это «фрицы» — немцы — отняли у нее пищу, что это из-за них она и Вадик не могут играть, радоваться, бегать в. соседний Екатерининский садик, а могут только вот так безмолвно сидеть, прижавшись друг к другу.
Надо сказать, что к мысли о «фрицах», о врагах, Галка возвращалась очень часто, — с каждым годом блокады все чаще. Если они с матерью проходили мимо разбомбленного дома, Галя непременно спрашивала:
— Мама, а в этом доме кого фриц убил?
Мать отвечала односложно, угрюмо:
— Мальчика.
Шли дальше.
— Мама, а вот в этом доме кого фриц убил?
— Старушку.
Но если Галка не плакала и не просила есть, понимая, что того делать нельзя, то, когда случался воздушный налет или артиллерийский обстрел, она начинала метаться, как-то совсем не по-детски тосковать, беззвучные крупные слезы бежали у нее по щекам, и, поднимая к матери умоляющие глаза, она спрашивала:
— Мама, ну почему фриц хочет меня обязательно убить?
— Потому что он — фриц. Немец.
Галка продолжала молча плакать.
— Ну, чего ты плачешь, Галочка, — утешала мать. — Мы же в первом этаже. Он сюда не попадет. Ты же у меня храбрая, не бойся.
— Я не боюсь, — ответила Галя, когда ей было уже почти семь лет. Нет, я не боюсь. Мне обидно…
«Нельзя, чтобы плакало дите…» А дите плакало от обиды, что его зачем-то хотят убить…
Рокот самолетов в небе, свист бомб пронизывали Галку неистовым страхом, и она не любила смотреть на небо.
Маленький, низкорослый человек, гуляя по улицам в минуты затишья, она смотрела больше себе под ноги и, заслышав самолет, бежала в подворотню.
И вот настал день, когда Ленинград салютовал в честь полной ликвидации блокады. Мать вывела Галю и Вадика на улицу, и они встали рядом со своим подъездом, напротив Гостиного двора. А на углу Гостиного двора висел громадный плакат, изображавший фашиста в каске с рогами, гориллообразного, несшего в вытянутой руке окровавленную женщину.
Раздался первый торжественный, праздничный, победный залп. Миллионы сверкающих огней взлетели в небо, и дети подняли глаза, следя за каскадом огней, стремглав летящих и падающих, сверкая, ликуя, трубя!..
Но в ту секунду, как Галка подняла глаза, взгляд ее упал на плакат напротив, на плакат, ярко озаренный победным огнем.
— Мама, — замерев, спросила Галя, — кто это?
— Это фриц, — ответила мать.
И Галя больше не отрывала глаз от плаката. Она смотрела на ту гнусную рогатую гориллу и тихонько повторяла:
— Так вот он какой — фриц… Так вот, значит, какой он…
Мать испугалась этого шепота. Она стала тормошить девочку.
— Галя, Галенька! Да ты посмотри на огоньки! Не смотри ты на эту дрянь!
Но Галя не смотрела на фейерверк, на ликующий салют… Она неотрывно смотрела на своего врага, который отнял у нее булки и хлеб, который непременно хотел ее убить, смотрела и шептала:
— Так вот он какой — фриц…
Наступила весна. Вадик и Галя целыми днями могли играть теперь в садике возле их дома — ведь обстрелов и бомбежек больше не было! — в сквере около Александринского театра. И вот однажды в поддень Галя пришла с прогулки притихшая, задумавшаяся как-то слишком глубоко и важно для ребенка. Она повздыхала, походила от окошка к окошку, потом подошла к матери и сказала:
— Мама, знаешь, а я сегодня живого фрица видела…
Тут надо сказать, что очень мало кто из нас, ленинградцев, видел живых немцев во время блокады. Мы имели дело с врагами-невидимками, и это было, наверное, мучительнее, чем иметь дело с врагом, лицо которого видишь.
— Где же? — спросила мать.
— А мы в скверике играли, и вдруг мальчишки прибежали и кричат: «Ребята, ребята, пойдемте пленных немцев дразнить. Они Александринку ремонтируют». Ну мы и побежали. И мальчики стали кругом них прыгать и дразнить. Я вот тут и увидела живых фрицев.
Галя замялась, потупилась и сказала тихо:
— Знаешь, мама, они худые, зеленые такие, как наши дистрофики.
— Ну и как же ты их дразнила?
Галя потупила еще больше беленькую, круглую свою головку, смущенная, чуть виноватая улыбка озарила ее лицо. Но она прошептала внятно и твердо:
— Я не дразнила. Я подошла к одному и сказала ему: «Гутен морген, фриц!» И знаешь?! Он меня по голове погладил!..
И она прямо и твердо взглянула на мать и снова смущенно улыбнулась, чего-то стыдясь, чему-то удивляясь и радуясь тому, чего она еще не могла понять умом.