ГЛАВА 10

К моему немалому удивлению, в Далвинни меня встретил Джед. Оказалось, что накануне поздно вечером Сам позвонил моей матери и узнал от нее, что я выехал в Шотландию. Сам велел Джеду прямо с поезда привезти меня в замок. Этому приказу следовало подчиниться беспрекословно.

По пути в замок Джед рассказал, что теперь у меня в хижине новая кровать и новое кресло (выбирал их Джед, а платил за них Сам) и что я должен составить список других необходимых мне вещей. Мой дядя без разговоров оплатит счет.

– К чему это? Ничего он не должен оплачивать, – запротестовал я.

– По-моему, он чувствует, что виноват перед тобой. Ты уж позволь ему искупить свою вину.

Я искоса взглянул на Джеда:

– Какую вину?

– Он сказал мне, что ты, может, так и не думаешь, но он должен возместить ущерб, и моральный, и физический. – Джед покосился на место, где еще недавно у меня под глазом переливался синяк. – Я ему доложил, что ты выгреб из хижины все, что там испоганили, и Сам велел мне убрать эту груду мусора. Уповая на Господа Бога, что рукояти в помойке не было. – Бог услышал твои молитвы. А где портрет, который я обернул простыней?

– У меня дома. Там же и все остальное. Я с облегчением вздохнул.

– Флора видела этот портрет, – сказал Джед, – она говорит, это портрет призрака.

У Флоры, жены Джеда, был «взгляд», умение заглянуть порой в будущее. Это свойство таится где-то в глубинах души многих шотландцев.

– Слово «призрак» означает то же, что и дух, – сказал я. – Если Флора увидела духа, или душу, так это и есть то, что я изобразил.

– Ты так прозаически говоришь об этом...

– Портрет еще не закончен.

– И Флора сказала – нет. – Джед немного помолчал. – Она сказала, что видит этого призрака плачущим.

«Плачущим!»

– Да, так она сказала. – Джед как будто оправдывался за Флору. – Ты знаешь, она иногда бывает странная.

Я кивнул.

Плачущий призрак и доктор Зоя Ланг? Нет, я не мог согласиться с Флорой. Да у меня и не было замысла изобразить сожаление, раскаяние, печаль. Я хотел только выразить мысль, что, пока внешняя оболочка старится, душа может оставаться молодой. Моя задача сама по себе была трудна. Плач по утраченной молодости? Это уже продолжение, то, что остается, так сказать, «за кадром».

Как и в прошлый раз, я застал дядю Роберта в столовой. Он завтракал. При моем появлении Сам поднял свою большую голову и, как всегда, немного церемонно приветствовал меня:

– Александр.

– Милорд. – Прошу, – он сделал жест рукой, означавший, что я должен занять место за столом.

– Спасибо.

В то утро стол был накрыт на троих. Одно место осталось свободным. Джеймс, догадался я, уже отправился на охоту.

– Он не прочь поиграть в гольф сегодня после полудня, – сказал Сам, – а завтра он уезжает. Я просил Джеда выбрать для тебя машину и мобильный телефон, и не возражай, что тебе негде и некогда перезаряжать батарейки. Джед даст тебе запасные и сможет ежедневно звонить тебе, а ты – ему. Это, возможно, и претит твоей склонности к уединению, но ты уж сделай милость, пойди мне навстречу.

Я не отвечал. Дядя Роберт выжидательно посмотрел на меня и улыбнулся:

– Уж если ты без колебаний готов умереть за меня как главу твоего клана, то мобильный телефон как-нибудь стерпишь.

– Ладно, пусть будет по-вашему...

– Завтра можешь вернуться к своим краскам.

Я смиренно взялся за завтрак. Принято считать, что старинные феодальные взаимоотношения и повинности ушли в прошлое и больше не существуют, но на самом деле это не так. Свобода диких гор, которой я так дорожил, была подарком от моего дяди Роберта. Я должен был хранить преданность ему, предписанную моим происхождением и усиливаемую тем, что дядя был благосклонен ко мне. Кроме того, я и сам очень любил дядю Роберта.

Он пожелал узнать, чем я занимался на юге, и заставил меня подробно рассказать ему обо всем. Я добросовестно поведал о приписке Айвэна к завещанию, о россказнях Пэтси и Оливера Грантчестера, о найденном теле Нормана Кворна и моей потасовке с Сэртисом во дворе у Эмили.

– Отсюда следует, что Сэртис – опасный дурак, – подвел итог моему рассказу дядя Роберт. – Это первое. А второе – где деньги пивоваренного завода?

– Аудитор не может найти их.

– А ты мог бы? – спросил дядя.

– Я? – Моему удивлению не было границ. – Бухгалтер и специалист по делам о банкротстве говорят, что это невозможно. И вдруг я, можно сказать, профан в области международных трансфертов, возьму да найду! Да я даже не знаю, с чего начинать!

– А вдруг тебе повезет?

– Но я не имею доступа...

– К чему? – спросил дядя Роберт.

– Ну... к чему бы то ни было, что осталось от дел Нормана Кворна на пивоваренном заводе.

Дядя Роберт наморщил лоб:

– А там до сих пор что-нибудь осталось?

– Если бы драконы не стояли на страже, я заглянул бы в шкатулку.

– Драконы?

– Пэтси и этот исполнительный директор, Десмонд Финч.

– А ты подумай, может, они сами хотят найти деньги.

– Только без меня.

– Эта женщина опасна, – сказал дядя, имея в виду Пэтси.

Я рассказал дяде Роберту о дружеском вечере, проведенном мною с Айвэном, и дядя заметил, что мой отчим, похоже, оказался, наконец, во власти своих глупых чувств.

– Он хороший человек, – возразил я. – Если бы ваш сын Джеймс годами твердил бы вам, что я всеми правдами и неправдами стараюсь влезть к вам в доверие из-за вашего завещания, поверили бы вы ему?

Сам долго думал, прежде чем признал, что, возможно, и поверил бы.

– Пэтси боится потерять любовь отца, – сказал я, – а не только наследство, которое останется после него.

– Она рискует получить как раз то, чего боится.

– Да, это беда многих людей, – согласился я. После завтрака мы с дядей обошли вокруг замка

и его флигелей – для Самого такая прогулка превратилась в своего рода ритуал. Уже возвращаясь обратно, мы увидели недалеко от входных дверей дома, который теперь занимало дядино семейство, маленький белый автомобильчик, и лицо дяди Роберта нахмурилось.

– Опять ее черти принесли!

– Кого?

– Да эту мадам Ланг. Она буквально поселилась у меня на пороге. Зачем я только предложил ей в любое время приезжать сюда без приглашения?

Сам, возможно, и огорчался приезду Зои Ланг, а я был рад возможности еще раз увидеться с ней. И вот она выбралась из машины, и с нею вместе, но, как казалось мне, существующие сами по себе, явились ее восьмидесятилетние морщины. Доктор Зоя Ланг собственной персоной непоколебимо встала на нашем пути.

– Она теперь заодно с администрацией, – тихо сказал мне Сам. – Да что там – заодно! Они во всем слушаются ее! На прошлой неделе она как-то сама себя назначила главным хранителем исторических ценностей замка... и, как ты думаешь, что для нее важнее всего?

– Рукоять, – сказал я.

– Рукоять, – подтвердил дядя Роберт и, когда мы были совсем близко от белой машины, сказал уже громче: – Доброе утро, доктор Ланг.

– Лорд Кинлох. – Она пожала руку дяде Роберту, а потом окинула меня быстрым взглядом, затрудняясь, видимо, вспомнить мое имя.

– Мой племянник, – сказал Сам.

– Ах да. – Она снова протянула руку, теперь уже мне. Ее рукопожатие было небрежным. – Лорд Кинлох, я приехала, чтобы обсудить вопросы, касающиеся выставки сокровищ Шотландии, планируемой в связи с Эдинбургским фестивалем в следующем году...

Сам с безупречной учтивостью ввел гостью на сей раз не в столовую и не в свой кабинет, а в большую гостиную, где теперь находилась лучшая часть его мебели. Доктор Ланг задержала взгляд на двух французских комодах. В этом взгляде восхищение их красотой и мастерством, с которыми они были сделаны, смешивались с недовольством, что такие прекрасные вещи принадлежат не всей нации, а лишь одному ее представителю. Позднее доктор Ланг сказала, что, по ее мнению, эти комоды должны быть включены в число выставочных экспонатов, несмотря на то, что купил и ввез их в Шотландию в девятнадцатом веке граф Кинлох, обладавший хорошим вкусом.

Дядя Роберт предложил гостье херес. Доктор Ланг выразила согласие.

– Ал? – спросил дядя.

– Не сейчас.

Сам понял вежливый намек.

– Летящий орел, – сказал он бодро, – будет выглядеть величественно на выставке сокровищ Шотландии.

Прекрасная скульптура «Летящий орел» стояла в главном зале замка. На крыльях птицы, втрое превышающей натуральную величину, блестела позолота. Эти крылья распростерлись так, будто сказочный орел вот-вот опустится на шар, лежащий у его ног. Перевозка скульптуры на Эдинбургскую выставку потребовала бы очень осторожного обращения и применения подъемных устройств. Сам высказал замечание (бестактное), что смотрители замка до сих пор сохранили этого орла лишь потому, что скульптура слишком тяжела для воров.

– Мы будем настаивать на том, чтобы взять на себя надзор за рукоятью Кинлоха, – жестко сказала доктор Ланг.

Дядя Роберт промычал что-то нечленораздельное и этим ограничился.

– Вы не можете вечно скрывать ее от людских глаз.

– Воры из года в год становятся все более изобретательными, – с сожалением сказал Сам.

– Вы знаете мою точку зрения, – сердито сказала Зоя Ланг. – Рукоять принадлежит Шотландии.

Доктор Ланг была вдвое меньше своего оппонента. Ее движения выглядели особенно изящными и точеными на фоне некоторой неуклюжести дяди Роберта. Вера в правоту своей позиции сковывала их обоих. Пока Сам держал в тайне местонахождение сокровища, доктор Ланг не могла претендовать на рукоять шпаги принца Карла-Эдуарда. Но если бы в один прекрасный момент она открыла эту тайну, то ни за что не рассталась бы с сокровищем. Я видел, что здесь, как говорится, коса нашла на камень. Столкнулись две сильные воли. Над хрустальными бокалами сухого хереса «Ла Ина» витало напряжение непримиримого поединка.

– Вы не возражали бы, если бы я нарисовал ваш портрет? – спросил я Зою Ланг.

– Нарисовали! Меня? – О, всего лишь сделал набросок карандашом?

Зоя Ланг казалась изумленной:

– Но зачем?

– Он художник, – как бы между прочим пояснил дядя Роберт. – Вот это большое полотно написано им. – Он повел рукой в сторону моей картины, висевшей на стене его гостиной. – Ал, если тебе нужна бумага, ты найдешь ее у меня в комнате в выдвижных ящиках письменного стола.

Весьма довольный, я отправился за бумагой, нашел подходящий карандаш и вернулся в гостиную, где увидел, как мой дядя Роберт и его «врагиня» стоят бок о бок перед самой мрачной из всех моих картин.

– Долина Коу, – уверенно сказала доктор Ланг. – Солнце здесь как будто навсегда угасло.

Это была правда. Казалось, что над поросшими вереском холмами, над унылой долиной навсегда застыл мрак того серого утра, когда вероломные Кэмпбеллы убили своих гостеприимных хозяев Макдональдсов – тридцать семь человек, в том числе женщин и детей. Это было место ужаса и предательства.

Зоя Ланг шагнула ближе к картине, чтобы получше рассмотреть ее, а потом повернулась ко мне.

– Тени, – сказала она, – эти темные места вокруг корней вереска, они изображены как крохотные лоскутки шотландки. Красный цвет – Макдональдсов и желтый – Кэмпбеллов, маленькие клочки теней. Их видно только вблизи...

– Он знает, – тихо сказал дядя Роберт.

– О! – Она попеременно смотрела то на меня, то на картину. Ее внимание привлек сумрак над склонами холмов, отраженный в темных лужах вокруг корней вереска. Я вспомнил, как тяжело было у меня на душе, каким больным чувствовал я себя все то время, что работал над этой картиной. Резня в долине Коу и в наши дни заставляет людские души содрогаться от ужаса, хоть мир с тех пор видел столько страшных злодеяний гораздо большего масштаба.

– Где бы вы хотели, чтоб я села? – спросила доктор Ланг.

– Если вам удобно, то у окна, – ответил я с чувством благодарности.

Я предложил Зое Ланг сесть так, чтобы свет падал на ее лицо под тем же углом, что и на сделанном мною портрете. Я нарисовал ее лицо таким, каким видел его сейчас: лицом старой женщины, изборожденным морщинами. Я ни в чем не погрешил против правды и при этом заранее знал, что мой рисунок Зое Ланг не понравится.

– Вы жестоки, – сказала она, взглянув на свое изображение.

– Нет, это не я, это время жестоко.

– Порвите этот листок.

Дядя Роберт присмотрелся к рисунку и пожал плечами.

– Обычно Ал рисует занятные сцены игры в гольф, – сказал он, беря меня под защиту. – Солнце, веселые люди и все такое. Он продает эти картины в Америку, еще не успев написать их, верно, Ал?

– Почему гольф! – удивилась Зоя Ланг. – И при чем тут Америка?

Самым непринужденным тоном я ответил:

– В Америке гольф не такой, как у нас. Там он сочетается с азартными играми на воде. Вода превосходно смотрится на картинах.

Я изображал отшлифованную водой гальку золотистого, серебристого, медного оттенков. Такие картины шли нарасхват.

– Американские любители гольфа, – продолжал я, – охотнее покупают картины со сценами игры в гольф, чем наши, английские. Вот я и пишу то, что продается. Я занимаюсь живописью, чтобы зарабатывать на жизнь.

Зоя Ланг взглянула на меня так, словно осуждала, что я извлекаю из живописи выгоду вместо того, чтобы умирать с голоду где-то в холодной мансарде. Интересно, что подумала бы она, если сказать ей, что я очень прилично увеличил свои доходы благодаря гонорарам за открытки с моих картин для игроков и любителей гольфа?

Беседа между Зоей Ланг и дядей Робертом возобновилась. Дядя Роберт предложил Зое Ланг всяческую помощь с «орлом», вежливо улыбаясь при этом. Она спросила, нет ли новостей о «Золотом кубке короля Альфреда», так как ее друг-ювелир все еще ждет возможности оценить «стеклянные украшения» (ее слова), вставленные в золото.

– Новостей пока нет, – спокойно ответил Сам, – но никто в моей семье не сомневается, что ничего плохого с кубком не случилось.

Доктор Ланг не понимала, почему дядя Роберт так беззаботно говорит о судьбе кубка. Когда она уехала, я сообщил дяде, что стеклянные украшения на самом деле – если, конечно, никто не подменил их, – подлинные сапфиры, изумруды и рубины.

– Кубок короля Альфреда, – сказал я, – почти наверняка стоит намного дороже, чем рукоять, благодаря своему золоту и драгоценным камням.

– Откуда ты знаешь?

– Выяснил, какая фирма сделала кубок. Он стоит целого состояния.

– О Боже! И этот сопляк Эндрю возился с ним на кухонном полу.

– С ума сойти, – согласился я, не в силах удержаться от улыбки.

– Айвэн знает, где кубок?

– Вряд ли, – сказал я и объяснил дяде, где лучше всего искать концы.

– А ты плут, Александр, – восхитился дядя Роберт.

Он заметно повеселел. Мы отправились к нему в комнату «выпить чего-нибудь покрепче», и я здорово огорошил Самого, предложив в следующий раз, когда Зоя Ланг станет настаивать, что рукоять принадлежит нации, согласиться с этим. Нация от такой сделки только проиграет.

– Почему? Объясни ход своих мыслей.

– Из поколения в поколение – с тех пор, как введен налог на наследство, Кинлохам приходилось платить за эту рукоять. Объект остается неизменным, но после смерти очередного владельца его по новой облагают налогом. И так без конца. Если вы передадите рукоять нации и эта реликвия станет общественной собственностью, страна лишится этого налога. Сама убьет курицу, несущую золотые яйца...

Как бы размышляя вслух, дядя Роберт сказал:

– Джеймс не будет платить дурацкого налога за замок, как это делал я. Это самая важная причина, чтобы передать рукоять в собственность нации.

– Человека облагают налогом за ценный подарок своему сыну, а за проигрыш такой же суммы в казино никакого налога платить не надо. Странно. Но для вас это будет означать людскую злобу и зависть.

– К чему ты клонишь?

– К тому, что делать с рукоятью.

– Ты всерьез думаешь, что нам следует отказаться от нее? – Нет, – сказал я, – но арифметика может остудить пыл доктора Зои Ланг.

– Надо попытаться сделать это. – Дядя Роберт щедро плеснул виски в мой стакан. – С Богом, Ал.

– Если вы напоите меня, – сказал я, – то я проиграю Джеймсу в гольф.

* * *

Я проиграл Джеймсу в гольф.

– Что ты там наговорил отцу? – спросил меня Джеймс. – У него такое приподнятое настроение, точно он поймал двадцатифунтового лосося.

– Просто он хорошо ко мне относится.

– То-то ты весь сияешь.

Между Джеймсом и Пэтси была та разница, что мой кузен чувствовал себя достаточно уверенно, чтобы не злиться, если его отец случайно (или нет) бросит в мою сторону дружелюбный взгляд. Джеймс должен был наследовать титул Самого и все его состояние. Над Джеймсом не тяготели дьявольские сомнения, терзавшие Пэтси.

Как всегда, мы в мирном соперничестве прошли восемнадцать лунок, смеясь и чертыхаясь по поводу своих неудач. Беспомощно неумелые, мы замучились подсчитывать очки и спорить – у кого их сколько. Мы были довольны друг другом – кузены в самом простом смысле этого слова, считающие свое родство и преданность друг другу чем-то само собой разумеющимся.

Следом за собой мы катили на маленьких тележках сумки, и если я каждый раз осторожно возвращал свои клюшки на место, вместо того чтобы заталкивать их в сумку, так это потому, что рукоятки их опирались не на прочное дно сумки, а погружались в широкую чашу, завернутую в серую материю и спрятанную в сумке. Да, это было украшенное драгоценными камнями золотое сокровище, изготовленное Максимом в 1867 году.

Мы весело завершили игру, и в здании клуба я насухо вытер деревянные и металлические части клюшек и стоймя расположил их в сумке, которую спрятал в шкафчик. Клюшки, как часовые, охраняли «Золотой кубок короля Альфреда».

В верхней части моей сумки для гольфа жесткие перегородки отделяли одну клюшку от другой, чтобы те не задевали и не могли повредить одна другую. Вот почему мне пришлось купить сумку, у которой можно было отстегивать дно (для чистки). В замке я проделал это и вложил туда «Кубок короля Альфреда». Сумка пришлась ему как раз впору. На тот случай, если сломается «молния» и дно нельзя будет отделить или снова присоединить к сумке, магазин давал гарантию, что заменит неисправную сумку, поэтому я не опасался никакого «прокола».

Безликая дверца шкафчика была анонимна и ничем не отличалась от дверец всех других шкафчиков клуба. Переобувшись, я поставил снятую обувь на полку и запер шкафчик. В замок мы с Джеймсом вернулись в отличном настроении.

* * *

С утра следующего дня моя жизнь в хижине вошла в прежнюю колею и благодаря новому матрацу и креслу стала даже комфортнее, чем была раньше. Возле дома стоял взятый напрокат джип, безупречно работал мобильный телефон, на мольберте передо мной стоял освобожденный от покровов портрет Зои Ланг.

С тем чувством, которое испытываешь, вернувшись после долгой отлучки домой, я достал необходимые мне краски, мастихином и кистью проверил их плотность и начал работу. Я еще сильнее затемнил задний план, добавив тени, возникшие в моем воображении, пока я разъезжал туда-сюда, отвлекаемый от своих занятий другими делами. Потом я постарался оживить лицо и водянистую поверхность глаз.

Женщина на холсте ожила, насколько мне это удалось.

В пять часов вечера, когда освещение еле уловимо изменилось, я отложил в сторону кисти, отмыв их от красок в последний раз за этот день, и удостоверился, что все крышки на тюбиках и баночках закрыты – привычка, ставшая для меня столь же естественной, как дыхание. Затем я зажег лампу, поставил ее возле окна и извлек на свет Божий волынку, с которой отправился на скалистый склон горы и поднимался по нему вверх, пока хижина не осталась далеко внизу.

Давно уже не играл я на волынке. Сейчас собственные пальцы показались мне заржавевшими. Но постепенно прежнее умение вернулось, и я заиграл старинную жалобную песню, сложенную еще до наступления времен принца Карла-Эдуарда. Печаль, объявшая Шотландию задолго до рождения этого принца, неукротимый дух независимости, который не смог изгнать никакой Акт об унии, все тайные помыслы кельтов пульсировали в старинной простой и постоянно повторяющейся мелодии, рождавшей в душе скорее горечь, чем надежду.

Играть эти жалобные песнопения – вариации для волынки – я научился еще в детстве. Мною при этом двигала весьма далекая от романтики мысль, что медлительность этих мелодий оставляет мне достаточно времени, чтобы извлекать из волынки звуки, лишенные фальши. Позднее я осилил и марши. Но жалобная мелодия сейчас больше соответствовала тем идеям, которые я стремился выразить в портрете Зои Ланг. И я стоял в горах Монадлайт, пока не взошла луна, и играл что-то среднее между старинным мотивом, известным под названием «Мытарства короля», и моей собственной импровизацией на тему этой мелодии. Как хорошо, думал я, что здесь нет моего старого учителя и не надо бояться, что он услышит фальшивые ноты и писклявые звуки, время от времени издаваемые волынкой.

Шотландские заунывные мелодии можно играть целыми часами, но прозаическое ощущение голода – в моем случае – обычно обрывало их. Так было и сейчас, и я вернулся в свою хижину в приятном меланхолическом настроении и с удовольствием приготовил и съел ужин.

* * *

В горах я всегда просыпался рано, даже зимой, когда солнце не спешит подниматься над горизонтом. На следующий день я чуть свет уже сидел перед мольбертом, наблюдая, как медленно меняется освещение изображенного мною лица. Передо мной почти зримо проявлялась личность Зои Ланг. Увидит ли кто-нибудь еще, думал я, это постепенное рождение и раскрытие ее индивидуальности? Если этот портрет удастся мне и его вывесят в какой-нибудь картинной галерее, зрители, проходя мимо него при ярком освещении, сочтут этот эффект трюком фокусника: вот женщина кажется молодой, а вот уже нет.

Когда дневной свет окончательно набрал силу, я все еще сидел, удобно устроившись в своем новом кресле, и пытался пробудить в себе необходимую смелость, чтобы продолжить работу. Воображать себе что-то и осуществить то, что рисует твое воображение, – это не одно и то же. И если я не напишу того, что создало мое воображение, то пойму, что смелости мне недостает, что творчески я бессилен, пусть даже портрет незнакомой женщины, стоящий сейчас передо мной, кому-то и покажется законченным и искусным.

Перед отъездом из Лондона я обшарил кухню в доме Айвэна и матери в поисках остро заточенного ножа и в конце концов остановил свой выбор не на ноже, а на термометре для мяса. У этого инструмента оказалось острие, кончик которого способен был и резать, и царапать. Это острие полагалось втыкать в мясо. Круглый диск с цифрами, из которого оно торчало, показывал температуру и уровень готовности мяса: недожаренное, средней готовности, готовое.

– Конечно, ты можешь взять термометр с собой, но зачем он тебе? – удивилась моя мать.

– Эта штука прочна и царапается. А диск – хорошая рукоятка. Ничего лучше мне и не надо.

Мать снисходительно улыбнулась: еще одно чудачество ее странного сына.

Так у меня появился этот превосходный инструмент. И освещение у меня было, и что делать – я знал.

Но пока что я сидел неподвижно, и меня била нервная дрожь.

Вот он – сделанный карандашом рисунок. Портрет Зои Ланг. Здесь она такая, какая есть на самом деле. Ее лицо освещено под тем же углом, что и на портрете, который стоит передо мной на мольберте. Это должно облегчить задачу.

Надо увидеть старое лицо сквозь молодое.

Я должен представить это второе лицо ясно, отчетливо, безошибочно. Я должен увидеть его сквозь душу этой женщины.

Я должен выразить сожаление об ушедшем навсегда времени. Да, выразить сожаление, но не придавать ему оттенка трагедийности. Стойкость духа в бренном теле – вот что я должен передать.

Должен – и не могу.

А время шло.

Когда в конце концов я взял в руки термометр для мяса и провел им первую линию, приоткрывая серый тон портрета, мне казалось, что я уступил какой-то внутренней силе, подавившей мою волю.

Я начал не с лица, а с шеи. Наверное, это была уловка, попытка обмануть самого себя. Если мне не по плечу осуществить собственный замысел, то я нарисую потом какой-нибудь пушистый шарф или ожерелье с драгоценными камнями, чтобы скрыть свою неудачу.

Внешняя оболочка возраста виделась мне не только в морщинах лица. Нет, она казалась мне чем-то гораздо большим: темницей, узилищем духа.

Почти бессознательно, подчиняясь инстинкту, я проводил царапающим острием по краске. Эти серые царапины – цвет плоти, но пусть он будет не более чем фоном. Эти серые царапины – тюремная решетка. Я нацарапал эту решетку с жестокостью, которую Зоя Ланг почувствовала во мне. Смягчить жестокость своего замысла, пойти на компромисс с самим собой я не мог.

Я старался не полагаться на удачу и прослеживал направление каждой линии в своем воображении, пока передо мной не вырисовывался результат. На это уходило до получаса времени. Любая ошибка, со страхом осознавал я, может стать непоправимой. В тот день стояла холодная погода, но я весь взмок от пота.

К пяти часам вечера очертания лица старой Зои Ланг с беспощадной правдивостью выглянули из ее юной души. Я отложил в сторону кулинарный термометр, несколько раз согнул и распрямил онемевшие от усталости пальцы, взял мобильный телефон и вышел из хижины, чтобы пройтись.

Сидя на гранитном валуне и глядя вниз на долину, где, казавшиеся отсюда крошечными, ползли по автостраде автомобили, я позвонил матери. В трубке слышалось потрескивание, связь оставляла желать лучшего.

Мать заверила меня, что Айвэн наконец-то избавился от депрессии, стал одеваться как и прежде, говорит, что больше не нуждается в помощи Вильфреда. Недавно приходил – нет, прибегал – Кейт Роббистон и остался доволен состоянием своего пациента. Моя мать тоже была довольна и стала спокойнее.

– Превосходно, – сказал я.

Она спросила, как продвигается моя работа над «кулинарной» картиной.

– Пока между «средней готовностью» и «недожарено», – ответил я.

Мать засмеялась и сказала:

– Как хорошо, что Сам убедил тебя взять мобильный телефон.

Я назвал матери свой номер.

Она была холодна и собранна. Таково было ее обычное состояние.

Я пообещал, что снова позвоню ей послезавтра, в воскресенье, когда закончу портрет.

– Береги себя, Александр, – сказала мать.

– И ты себя береги, – сказал я. Спустившись вниз, я доел то, что осталось от ужина, а потом долго сидел возле хижины и думал в темноте о том, что еще сделать, чтобы портрет Зои Ланг полностью соответствовал тому, что я задумал. Главное – не слишком углубляться в серый цвет, не повредить контуры чересчур глубокими серыми царапинами, не забираться в глубину до самого холста, а лишь до слоя ультрамарина, так, чтобы морщины и дряблость кожи старого лица оказались смягченными, приглушенными, но в то же время не исчезли совсем, и тогда, если все это удастся мне, я завершу неуловимо-туманный портрет в серо-синих тонах. И зритель сумеет увидеть оба портрета – и внутренний, и внешний – порознь, в соответствии с избранным фокусом, или увидит их одновременно как интерпретацию того, что неизбежно сопутствует жизни: внешние изменения, предначертанные временем.

В ту ночь я спал урывками, то и дело пробуждаясь от тревожных сновидений. А утром я снова наблюдал, как проступает из редеющей темноты лицо Зои Ланг, и провел день за работой, не давая себе отдыха, пока от напряжения у меня не разболелись руки и шея. К концу второй половины дня я вплотную приблизился к тому пределу, за которым кончалось то, что я мог понять и выразить. Теперь портрету недоставало того же, чего недоставало и мне.

Глаза изображенной мною женщины светились молодостью, откуда бы я ни смотрел на них. Несколькими синеватыми штрихами я чуть наметил припухлости под нижними веками и нанес еле уловимую тень увядания на верхние веки, но из этих глаз на меня смотрела душа Зои Ланг, оставшаяся и в старости молодой.

* * *

Настала ночь, а я не мог уснуть, лежал в темноте и думал, что мог бы я сделать лучше, чем сделал, пока не понял, что думать об этом можно целыми неделями, месяцами или даже всю жизнь.

Надо бы закрыть портрет простыней и повернуть его лицом к стене. Пусть пройдет какое-то время, прежде чем я снова взгляну на него. Надо забыть, скольких усилий стоил мне каждый мазок, каждая царапина... Вот тогда-то, может быть, я и сумею понять, что мне не удалось. Или весь мой замысел покажется мне заблуждением, недосягаемой химерой.

Так и не отдохнув, я встал с постели примерно в четыре часа утра и, взяв с собой волынку, вышел из хижины, замкнув за собой дверь, и полез в гору. Путь мне освещали звезды, и я остро чувствовал свою малость перед этими такими далекими, невидимыми горящими мирами, грусть и уныние от сознания своей ничтожности в безбрежном космосе закрадывались мне в душу, а в голову приходили и такие неоригинальные мысли, что гораздо легче творить зло, чем добро, пусть даже и неумышленно.

Как всегда, грусть легко улетучилась, оставив после себя лишь легкое воспоминание. Я с облегчением позволил ей уйти. Оптимизм – мое врожденное качество. Если бутылка наполовину пуста, это значит, что она наполовину полна. На рассвете я играл на волынке марши и быстрые танцы, а не полные грусти и сожалений мелодии.

Зоя Ланг, реальная, та, что из плоти и крови, жила теперь в старческой телесной оболочке. И на протяжении всех прожитых ею лет, сохраняясь неизменным, торжествовал дух этой женщины. Оболочка была лишь панцирем краба, она росла, затвердевала, менялась и снова росла. Я играл марши в честь этой женщины.

Она никогда не найдет рукояти церемониальной шпаги принца Карла-Эдуарда, если я захочу помешать этому, но я испытывал к своему врагу более пылкое почтение (еще немного – и я готов был капитулировать перед ней), чем даже ко многим друзьям.

Я никогда не замечал времени, забираясь на эту гранитную высоту. Серый рассвет перешел в ясную синеву рождающегося дня, и я лишь тогда решил вернуться в свою хижину, когда вспомнил, что надо бы что-то приготовить на завтрак. А пока что я играл на волынке и маршировал на месте, отбивая такт и постепенно до краев наполняя бутылку оптимизма незамысловатой радостью от сознания, что я нахожусь здесь, в этой глуши, дышу и вижу окружающий мир, что я живу...

Тоже неплохо, в конце концов, подумал я.

В какой-то момент мне показалось, что к гудению моей волынки все сильнее примешивается непривычный жужжащий звук, а потом над гребнем горы позади меня вдруг взмыл вертолет и пролетел у меня над головой, совсем заглушив волынку.

Я перестал играть. Вертолет медленно снижался кругами. И пока я чертыхался из-за его нахального рева и размышлял, чего ради прилетел он в это безлюдное место, да еще в такую рань и в воскресенье, вертолет стал быстро спускаться вниз, подобно соколу, заметившему добычу.

И тут я похолодел от ужаса. А что, если эта добыча – моя хижина? Я сел и, держа волынку у себя на коленях, стал присматриваться к вертолету.

Описав в воздухе еще один круг, вертолет приблизился к хижине с фронтальной ее стороны и, почти касаясь земли, завис там над небольшой ровной площадкой, после чего скользнул по воздуху немного в сторону и оказался сбоку от моего нового джипа, где и приземлился.

Шум пошел на убыль, и винт вертолета замедлил свое вращение.

Я наблюдал за тем, что происходит, с сильно бьющимся от волнения сердцем. Не шелохнувшись, неподвижный, как сама гора, я понимал, что пока не двинусь и не высуну голову из-за камней, никто снизу не увидит меня на фоне скал и громоздящихся валунов.

Если это те четверо бандитов...

Они не станут искать и ловить меня в горах, но могут снова вломиться в мой дом.

Могут уничтожить мою картину.

Я чувствовал себя так, словно оставил в хижине беззащитного ребенка. Единственного, спящего, беспомощного. Что делать? Как быть, если они уничтожат портрет Зои Ланг?

Прошла целая вечность, пока винт вертолета перестал вращаться и замер. Вот открылась боковая дверца, из вертолета спрыгнул на землю человек. Сверху он казался мне совсем маленьким.

Больше не показывался никто.

Этот человек огляделся вокруг себя и удалился от вертолета, скрывшись у меня из виду. Я догадался, что он направился к двери хижины. Но вот он появился снова, подошел вплотную к вертолету и заглянул в него. Кажется, говорил о чем-то с тем или с теми, кто сидел внутри. Потом, очевидно, чем-то очень недовольный и раздосадованный, он подошел к краю плато и взглянул вниз, в сторону автомобильной дороги.

Мне показалось, что я узнал его, когда он снова возвращался к вертолету. Да, конечно, я не мог ошибиться – эти знакомые плечи! У меня отлегло от сердца, будто камень свалился с души.

Джед, подумал я, это Джед.

Приведя свою волынку в состояние «боеготовности», я набрал полные легкие воздуху и наугад сыграл несколько нот.

В ясной тишине утра Джед сразу услыхал мою волынку, стремительно повернулся лицом в сторону гор и прикрыл рукой глаза от солнца. Я встал на ноги и помахал Джеду рукой. Через несколько секунд он заметил меня, поднял руку и дал мне знак скорее спускаться вниз.

Кажется, плохие новости, подумал я. Неспроста Джед прилетел на вертолете.

Я заспешил. Меня подгоняла тревога.

– Черт побери! Где ты пропадаешь? – спросил Джед, когда я уже мог его слышать. – Мы битый час не могли до тебя дозвониться.

– Доброе утро, – сказал я.

– Ох, не такое уж оно доброе, – вздохнул Джед. – Зачем, ты думаешь, мы снабдили тебя мобильным телефоном?

– Ну, не затем же, чтобы таскать его с собой в горы. Что случилось?

– Э-э-э... – начал Джед, подыскивая слова.

– Ну, говори же, говори!

– Сэр Айвэн... У него опять случился сердечный приступ.

– Не может быть! Ему плохо?

– Он умер.

От неожиданности я оцепенел.

– Он не мог умереть. – Глупее этого сказать было, кажется, уже нечего. – Ему же в последнее время стало лучше.

– И все же...

Смерть Айвэна поразила меня своей неожиданностью. За эти три недели я очень привязался к нему.

– Когда это случилось? – спросил я.

– Вчера вечером. Хотя точно не знаю. Твоя мать позвонила Роберту часов в шесть. Она сказала, что ты дал ей номер своего телефона, но дозвониться до тебя не удается.

– Я позвоню ей, прямо сейчас, – сказал я, сам не зная, надо ли это делать.

– Сам велел сказать тебе, что дочь сэра Айвэна перехватывает все звонки и не дает ему вторично переговорить с твоей матерью. Сам говорит, что она там теперь всем командует и договориться с ней ни о чем нельзя. Вот он и велел мне немедленно прилететь за тобой на вертолете, и чтобы ты сразу же вылетел в Эдинбург, а оттуда – первым же самолетом на юг. Сам уверен, что ты сумеешь разобраться с Пэтси Бенчмарк.

Дядя Роберт был прав.

Мы с Джедом вошли в хижину. Джед, показалось мне, на миг застыл от удивления, увидев портрет Зои Ланг, но согласился снова забрать его для безопасности к себе и обернул простыней, а потом отнес в джип. Туда же он отнес мою волынку и кое-что еще. Сам я тем временем приготовил все необходимое в дорогу. Мы вышли из хижины, и я запер дверь на замок.

– Джед, – сказал я, – Джед... – Слова застревали у меня в горле. Слишком многим я был обязан ему...

Впрочем, и не надо было никаких слов. Джед помахал рукой, глядя вслед поднимавшемуся вверх вертолету, и только после этого сел в джип и поехал к себе.

Загрузка...