Часть II Константинополь

Финальная сцена фильма — прощание на константинопольском вокзале Фандорина и Вари Суворовой. «Упущенная возможность счастья. <…> Фильм об этом», — говорил в видеоприложении к вышедшему на DVD «Турецкому гамбиту» Б. Акунин. Конечно же, об этом, но ведь не только…

Плевненская эпопея закончена, и в фильме во весь экран зритель видит карту, на которой красными стрелками под бравурный марш показана стремительность русского продвижения к Константинополю. Практически без боя занят Адрианополь (Эдирне), и в привокзальном кафе генерал Соболев (М. Д. Скобелев) в кругу своих подчиненных и друзей отмечает предстоящее победное завершение войны.

На станцию тем временем прибывает поезд с турецкими парламентерами для заключения перемирия. «А как было бы эффектно: русский Белый генерал прибивает щит к воротам Царьграда», — мечтательно восторгается капитан Перепелкин — тот самый турецкий супершпион Анвар-эфенди (в романе им является французский журналист Д’Эвре). «Штабные не дадут», — сквозь зубы отвечает Соболев. Однако идея Перепелкина подхвачена, и с подачи Д’Эвре отважный Соболев решается с батальоном солдат «прокатиться» в турецкую столицу. По дороге пункт назначения меняется, и они оказываются в Султан-Капусе (в романе поезд едет в Сан-Стефано), из окон домов которого героям фильма как на ладони видны Константинополь и Босфор.

«Царьград! — взволнованно сказал Соболев, глядя в окно на мерцающий огнями великий город. — Вечная недостижимая мечта русских государей. Отсюда — корень нашей веры и цивилизации. Здесь ключ ко всему Средиземноморью. Как близко! Протяни руку и возьми. Неужто опять уйдем несолоно хлебавши?» — так говорил в романе генерал Соболев, находясь в Сан-Стефано[427]. Так или примерно так думал и мог говорить реальный Михаил Дмитриевич Скобелев зимой 1878 г. Так или примерно так говорили и думали в то время очень многие в России.

Далее же в фильме следует сцена, удивление от которой во многом и побудило меня к написанию настоящей книги.

В комнату, где находился со своими офицерами Соболев, врывается Фандорин, и между ними происходит следующий диалог:

— Господин генерал, Вы понимаете, что Вы натворили?

— Подпалил бороду турецкому султану.

— Скорее бакенбарды государю императору. Вот, видите?

С этими словами Фандорин быстро подходит к окну.

— Вижу, Царьград…

— Нет же, вон там — это английская эскадра. — Фандорин из окна указывает на пролив, и в этот момент на экране зритель видит не менее дюжины британских боевых кораблей. — Согласно сепаратному англо-турецкому протоколу, стоит хотя бы одному русскому солдату войти в Константинополь — эскадра открывает огонь. Англия объявляет войну России. Наша армия и без того обескровлена. <…> Генерал, — почти молящим тоном говорит Фандорин, — мы не можем воевать с Англией. Малейшая ошибка — и будет как в Крымскую войну.

— Черт! Отходим. Труби сбор.

Этими словами завершается тема войны в фильме. Его создатели именно здесь ставят точку и тем самым по-своему отвечают на вопрос: почему все же русская армия не взяла Константинополь зимой 1878 г.?

Мы не могли воевать с Англией, мы боялись, чтобы не получилось как в Крымскую войну, — отвечает нам Акунин словами своего героя.

Вот здесь мы и подошли к тому самому «комплексу вопросов», далеко выходящему за рамки текущих военных действий. Речь идет о целях войны, ее планах, международном и историческом контексте, внутренних ресурсах государства и страны, состоянии умов тех, в чьих руках находилась судьба России, — в общем, обо всем том, что представляло своеобразную философию той русско-турецкой войны. И чтобы разобраться в этом, нам придется отмотать пленку истории назад.

Глава 8 Пожар на Балканах и брандмейстеры из «европейского концерта»

В 1875 г. «балканский котел» противоречий закипел вновь. Началось все, как это часто бывало в истории, с налоговых притеснений, а продолжилось реками крови.

В феврале 1875 г. часть христианского населения Невесинского округа Герцеговины прогнала откупщиков — сборщиков податей, оказала сопротивление турецкой полиции и, опасаясь преследований, укрылась в соседней Черногории. Стремясь предупредить разрастание волнений и неизбежные для себя осложнения, черногорский князь Николай стал ходатайствовать перед султаном о прощении укрывшихся в его княжестве беглецов и удовлетворении их жалоб.

После длительных уговоров константинопольские власти частично удовлетворили просьбу: герцеговинские беглецы были прощены и возвратились в свои селения. Казалось бы, худшие последствия удалось предотвратить. Но не тут-то было. Уже местные турецкие власти вместо того, чтобы продолжить политику умиротворения, арестовали многих вернувшихся.

В ответ часть населения Невесинья с оружием в руках ушла в горы. Длительное время восставшие не предпринимали решительных действий. Они вооружались, укрепляли позиции в горах и ограничивались требованиями о присылке турецких комиссаров для разбора их претензий.

Одновременно расширялась зона содействия восстанию. В Герцеговине очень быстро появились сербские эмиссары, всячески поощрявшие восставших. Сюда же стала поступать материальная, в том числе и военная, помощь от благотворительных славянских комитетов из соседних австрийских областей. Причем военные грузы в адрес восставших спокойно пропускались через австрийскую границу.

Наиболее решительно с восстанием боролись местные турецкие власти. Боснийский генерал-губернатор[428] Дервиш-паша формировал карательные отряды башибузуков и всячески поощрял насильственные действия мусульман против христианского населения. В результате количество миролюбиво настроенных христиан стремительно таяло, а все большее их число спасалось бегством в соседние Черногорию и Далмацию или же пополняло ряды инсургентов.

Турецкое правительство действовало куда более осторожно. В июне 1875 г. требование повстанцев о присылке комиссаров было наконец удовлетворено. Прибывшие в Невесинье представители турецкого правительства не скупились на обещания, но неизменным предварительным условием всякий раз выставляли только одно — восставшие сначала должны сложить оружие и вернуться к мирной жизни.

Лидеры восставших не верили обещаниям турецких комиссаров и требовали более надежных гарантий. Они резонно полагали, что в случае разоружения на восставших обрушится месть местных турецких властей и мусульманских радикалов.

Так переговорщики ходили по кругу и всякий раз оставались при своих. Бессмысленность переговоров становилась очевидной, а масштабное вооруженное столкновение — неизбежным.

Первое сражение повстанцев с турецкими войсками произошло 28 июня (10 июля) 1875 г. Два батальона низама, двинутые в Невесинье, были с потерями отбиты и отступили. После этой неудачи турки не решились продолжать наступательные действия, так как располагали в Герцеговине незначительными регулярными армейскими силами. Они лишь ограничились занятием укрепленных пунктов и охраной важнейших коммуникаций, прежде всего гавани Клек.

Победа воодушевила повстанцев и их сторонников. Силы восставших стали быстро расти. В это время в числе вожаков восстания появился австрийский подданный, серб М. Любибратич. Под его руководством повстанцы усилились настолько, что в конце июля 1875 г. осадили крепость Требинье и ряд других укрепленных пунктов. А потом у восставших был свой Рубикон — они перешли реку Наретву. Пламя организованного восстания перекинулось и на Боснию.

Вечный Восточный вопрос

В столицах великих держав начинали все пристальнее вглядываться в происходящее на Балканах. Слишком чувствительные нити европейских интересов были намотаны на клубок балканских противоречий. Теперь же этот клубок загорелся, и в его огне очень многим политикам замерещилось зарево большого пожара. Речь шла о застарелом горючем материале Европы, ее настоящей напасти последних ста лет — «вечном “восточном вопросе”»[429]. Формулировался он довольно просто: что делать с этим давно «больным человеком», который улегся у берегов Босфора и Дарданелл, и как делить наследство в случае его смерти? Безнадежно больной и уже в процессе медленного разложения считали Османскую империю.

Время от времени кто-то не выдерживал и, исходя из собственных интересов и представлений, начинал давить на империю Османов. В 1853 г. такую попытку предпринял Николай I. Все началось с, казалось бы, безобидной защиты интересов православного духовенства в Палестине, а продолжилось довольно откровенными предложениями, которые в Вене и Лондоне расценили однозначно: российский император считает «больного» уже одной ногой в могиле и предлагает договариваться о дележе его наследства[430]. Выглядело это явной претензией на «окончательное» решение Восточного вопроса.

Однако претензия вылилась в череду нерешительных и плохо продуманных действий. Российский император получил совсем не то, на что рассчитывал. Вместо нейтралитета великих держав в русско-турецком конфликте, а в идеале — согласованного с ними дележа турецких территорий, он напоролся на вооруженное выступление европейской коалиции в защиту Оттоманской империи. Разразилась Восточная (Крымская) война.

За свои роковые просчеты Николай I заплатил сполна — своей преждевременной смертью. Его соратники во главе с новым императором Александром II позволили союзникам выиграть войну. В итоге России помяли южные бока и под пацифистской вывеской нейтрализации запретили иметь военный флот на Черном море. Так почти на двадцать лет Восточный вопрос, время от времени закипая, погрузился в тину обыденности европейской политики. А в России тем временем началась эпоха либеральных реформ.

Для всех заинтересованных сторон европейского, как тогда говорили, «концерта» великих держав Восточный вопрос все больше становился настоящей головной болью. Особенно в периоды его кризисного обострения было отчетливо видно, что этот вопрос не решается, к общей выгоде всех европейских держав. Слишком различны были интересы, а противоречия глубоки. А раз так…

Если, согласно честертоновскому принципу, проблему нельзя решить, значит ее надо пережить. Вот великие державы и «переживали» Восточный вопрос, выжидая благоприятные возможности поживиться. И конечно же, все с разной степенью искренности не скупились на миролюбивые и бескорыстные заявления, одновременно зорко приглядывая за другими заинтересованными «оркестрантами», дабы те не ухватили или не сотворили что-нибудь, уж очень индивидуально выгодное. Ежели кто-то и высовывался, как Россия в 1853 г., то тому давали по носу.

Так что статус-кво на балканских и ближневосточных территориях Оттоманской империи и был тем самым вынужденным компромиссным алгоритмом решения-нерешения Восточного вопроса, который старались (или делали вид, что стараются) поддержать правительства «концерта» великих европейских государств.

«Сосредотачиваясь» после крымской пощечины, Россия не оставила надежд протиснуться к дирижерскому пульту европейского «оркестра». Ее дипломатия всякий раз убеждала Европу, да и собственную страну, в том, что сохранение слабеющей Турции, держащей в своих руках ключи от черноморских проливов, — это как раз то, что отвечает и европейским, и российским интересам в этом регионе.

На первый взгляд, Англия и Австро-Венгрия тоже не возражали против поддержания этого «немощного привратника». Однако более всего в Лондоне и Вене опасались, что именно гигантская Российская империя в одиночку заглотнет проливы и создаст ряд новых славянских государств-сателлитов из осколков некогда Блистательной Порты. Опасения же британских политиков простирались еще дальше. Многие из них рассматривали контроль России над проливами как первый шаг для утверждения ее влияния на Ближнем Востоке, что в свою очередь расценивалось как прямая угроза британскому владычеству в Индии.

Но поддержание статус-кво было реально лишь в перерывах между очередными кризисами во владениях дряхлеющей Порты, и к началу последней четверти XIX в. это в очередной раз стало очевидно.

Россия начинает и…

Казалось бы, самым непосредственным образом разгоравшийся балканский пожар задевал интересы соседа — австро-венгерской монархии. Будучи потесненной Наполеоном III в Италии, а Бисмарком в германских делах, эта монархия усиливала свою активность на балканском направлении. Многие влиятельные лица при венском дворе желали компенсировать былые поражения территориальными приобретениями именно на Балканах. Последовательным сторонником такой позиции выступал сам император Франц-Иосиф. В рамках этого курса в конце 1874 г. империя Габсбургов заключила торговые соглашения с Сербией и Румынией. Что же касается Боснии и Герцеговины, то виды на эти османские провинции у дуалистической монархии были самые серьезные.

Еще до начала восстания в январе 1875 г. на коронном совете в Вене большинство государственных деятелей империи высказались за их аннексию. На этой волне весной 1875 г. было организовано путешествие Франца-Иосифа в Далмацию. Посланцы из Герцеговины приветствовали его как защитника христиан от мусульманского ига, а император не скупился на слова поддержки. Даже если организаторы этой поездки и не ставили перед собой провокационных целей, то именно их они и добились. Далматинский вояж императора был воспринят в Герцеговине как прямой знак поддержки.

В начале 1875 г. замыслы сторонников аннексии поддержал и президент имперского правительства, министр иностранных дел и министр двора граф Дьюла Андраши. Однако сделал это с оговорками. Он, как и многие представители венгерской аристократии, опасался усиления славянского элемента в монархии Габсбургов. «Мадьярская ладья переполнена богатством, — заметил как-то Андраши, — всякий новый груз, будь то золото, будь то грязь, может ее только опрокинуть»[431].

Вместе с этим Андраши прекрасно понимал, что прямая аннексия будет воспринята европейскими кабинетами не иначе как инициатива в дележе турецких владений. А подобные инициативы в Восточном вопросе чаще всего выходили боком их вдохновителям, что наглядно продемонстрировала Россия в 1852–1856 гг. Инициатор в глазах Европы оказывался «нарушителем конвенции» — статус-кво на Балканах, — и от него могли потребовать серьезных компенсаций. А на что в данном случае стали бы претендовать великие державы, прежде всего Германия, Англия и Россия? Особенно Россия?! Вот здесь впору было ожидать самых неприятных сюрпризов. Поэтому Андраши предпочитал реализовывать на Балканах курс постепенной, прежде всего экономической экспансии без крутых односторонних действий, резко нарушающих баланс интересов великих держав в этом регионе. И вот здесь, нате вам, — Балканы загораются у самых южных границ империи Габсбургов.

В создавшейся ситуации Андраши более всего желал только одного — скорейшего прекращения восстания[432]. В противном случае его курс попадал в зону риска и опасной непредсказуемости. Разраставшееся восстание могло усилить крайне нежелательные для империи панславистские тенденции; резко укрепить позиции Сербии и Черногории; привести к вмешательству других великих держав, прежде всего России, к возрастанию ее роли в судьбе славян и, что представлялось самым опасным, — к появлению крупного славянского государства, способного быть центром притяжения родственных народов и потенциальным союзником Российской империи. В самом начале восстания Андраши заявил представителям Порты, что рассматривает происходящие волнения как исключительно внутритурецкое дело и совершенно не намерен в него вмешиваться. Однако удержаться на этой позиции ему не удалось.

События на Балканах оказались в поле внимания Петербурга. Именно российская дипломатия сделала первый шаг к открытию дискуссии в клубе великих держав на тему: «Что делать в условиях нового кризиса на Балканах?»

Первые известия о масштабных столкновениях в Боснии и Герцеговине были получены в Санкт-Петербурге в середине июня 1875 г. Глава Министерства иностранных дел государственный канцлер князь А. М. Горчаков находился в то время на отдыхе в швейцарском Веве, и министерством временно руководил его управляющий барон А. Г. Жомини. Именно по его предложению в Вене был образован «центр соглашения» трех императорских дворов (австро-венгерского, российского и германского) «с целью изыскать средства ограничить и прекратить беспорядки или, по меньшей мере, не дать им разрастись настолько, чтобы они могли угрожать всеобщему миру»[433].

Жомини действовал вполне логично, особенно в русле последних политических ориентиров. Начавшееся в 1872 г. сближение Австро-Венгрии, Германии и России получило название «Союз трех императоров».


В конце апреля 1873 г. в Петербург прибыл германский император Вильгельм I. Его сопровождали канцлер О. Бисмарк и начальник Генерального штаба Г. фон Мольтке. В ходе визита была подписана военная конвенция, носившая оборонительный характер. Она обязывала каждую из сторон оказать помощь двухсоттысячной армией другой стороне, если та подвергнется вооруженному нападению какой-либо державы.

А за полгода до этого, в сентябре 1872 г., в Берлине состоялось свидание императоров Австро-Венгрии, Германии и России. Встреча носила во многом демонстративный характер. «Я хотел бы, — иронично говорил по этому поводу Бисмарк, — чтобы они образовали дружную группу вроде трех граций Кановы…»[434]. В переговорах с Андраши Горчаков пытался нащупать, чем можно заинтересовать Австро-Венгрию, чтобы привлечь ее на свою сторону и оторвать от возможного сближения с Великобританией. Свидание трех императоров почти совпало с началом конфликта Петербурга и Лондона из-за Хивы, поэтому задача обезопасить западные границы страны в случае англо-российского столкновения на Востоке становилась весьма актуальной. Андраши, со своей стороны, добивался от Горчакова поддержки требований Вены на Балканах, в частности по противодействию территориальному и военно-политическому усилению Сербии.

Бисмарка же в Берлине волновал только один вопрос — обеспечить изоляцию Франции.

В конце мая 1873 г. года Александр II в сопровождении Горчакова отправился в Вену. В австрийской столице царь и его канцлер пытались склонить императора Франца-Иосифа и Андраши примкнуть к русско-германской военной конвенции. Однако те отказались, считая данный шаг слишком рискованным для своей страны. Ведь после 1856 г. англо-русское противостояние точнее, чем холодная война, определить было сложно. Оказаться же втянутой в конфликт с Англией — такая перспектива совершенно не прельщала венских правителей. Вместо военной конвенции они предложили российской стороне более общее и менее обязывающее соглашение. 25 мая (6 июня) в Шенбрунне под Веной оно было подписано Александром II и Францем-Иосифом. В целом все свелось к декларации намерения двух императорских дворов избегать разладов и согласовывать свои действия в угрожающих ситуациях. Горчаков и Андраши подтвердили ранее выдвинутый российским канцлером принцип невмешательства в турецкие дела. При этом Горчаков, по словам Жомини, понимал его «в пользу христиан» и оговорил условием, что Вена не выступит против балканских христиан, если они, «выбрав благоприятный момент», организованно поднимутся на борьбу. При этом Горчаков заявил, что приложит «все усилия для предотвращения необдуманных, несвоевременных и изолированных восстаний, которые всегда кончались для христиан плачевно». Андраши согласился принять такое понимание невмешательства, не афишируя его[435].

11 (23) октября 1873 г., после прибытия в Вену, к Шенбруннской конвенции присоединился германский император Вильгельм I[436]. Скрепленная подписями трех монархов конвенция получила «неточное название союза трех императоров. На деле это был не союзный договор, а скорее консультативный пакт»[437].


Летом 1875 г. Жомини поспешил развеять главные опасения Андраши. Россия, по его заверениям, не намерена была потворствовать Сербии и Черногории в поддержке восстания[438] и добиваться создания новых автономных славянских областей в пределах Оттоманской империи. Вернувшийся из отпуска в начале декабря 1875 г. Горчаков полностью одобрил действия и заявления Жомини.

Австро-Венгрия была удовлетворена, и стороны «центра соглашения» быстро договорились относительно совместных мер. Разработка конкретной программы реформ в восставших провинциях была поручена австро-венгерской стороне.

В июле 1875 г. Жомини писал французскому послу в Петербурге:

«Речь идет не о том, чтобы вмешаться во внутренние дела Турции; но державы могут действовать на обе стороны, чтобы побудить восставших к покорности, сербов и черногорцев к нейтралитету, Турцию к милосердию и справедливым преобразованиям. Это нравственное воздействие (cette action morale) будет тем более действенно, чем единодушнее и тождественнее будет образ действий представителей держав»[439].

В том же месяце, направив письмо поверенному в делах в Константинополе А. И. Нелидову, Жомини заметил в нем:

«Этот сизифов труд (курсив мой. — И.К.), эти постоянные стремления заделать трещины уже подточенного здания для отсрочки или смягчения его падения — задача не заманчивая, но необходимая. <…> Главное — во что бы то ни стало продемонстрировать единство трех держав в роли умиротворителей»[440].

Верил ли барон Жомини в то, о чем писал? Наверное, да. Летом 1875 г., глядя из далекого Петербурга, такой образ мыслей и действий мог казаться весьма разумным и практически плодотворным. Но очень скоро фраза о «сизифовом труде» зазвучала тонами суровой обреченности, и вихри Балканского кризиса стали в клочья рвать прекраснодушные планы столичных российских дипломатов.

Первый удар по таким планам нанесли итоговые суждения консулов великих держав, посланных с согласия Турции в охваченные восстанием провинции. Консулы убедились в весьма малой результативности «нравственного воздействия» на стороны конфликта. Противоречия оказались настолько глубоки и непримиримы, что, «по мнению комиссии, только отделением Герцеговины от Турции и коренными переменами в ее управлении можно было умиротворить край»[441].

Но подобные выводы подразумевали не что иное, как путь усиленного давления на Турцию, а значит, и вмешательства в ее внутренние дела. А это неизбежно открывало перспективу военного воздействия на Оттоманскую империю. Однако идти по такому пути в то время не желала ни одна из великих держав, предпочитая оставаться на почве дипломатических переговоров. Но каких?..

Получив карт-бланш в рамках «центра соглашения» на выработку программы реформ, ведомство Андраши определило условия, без соблюдения которых, по его мнению, невозможно было прочное умиротворение восставшего края:

1) полная свобода вероисповедания для христиан;

2) прекращение отдачи податей на откуп;

3) уничтожение феодального порядка владения землей путем выкупа.

Логичен был вопрос: разве это не являлось вмешательством во внутренние дела Оттоманской империи? Нет — отвечал Андраши. И здесь он ссылался на статьи Парижского договора 18 (30) марта 1856 г. Однако сам договор однозначно таких оснований главе австро-венгерской внешней политики вовсе не предоставлял[442]. Да это Андраши было и неважно. Подумаешь, какие-то там юридические тонкости двадцатилетней давности, когда речь шла о том, чтобы оседлать процесс балканского урегулирования, направить его в приемлемые для Австро-Венгрии рамки и умерить влияние на него России, вечно фонтанирующей своими небезопасными для габсбургской монархии идеями покровительства славянским подданным Оттоманской империи. И Андраши впрягся в решение этой задачи.

«Замять восстание»

Тем временем в Константинополе турецкие власти все более начинали опасаться вмешательства великих держав в свои отношения с христианскими подданными. Метод противодействия такому вмешательству правительство султана Абдул-Азиза выбрало весьма традиционный. Правители Порты на протяжении многих лет с удивительной легкостью раздавали Европе и подвластному христианскому населению разнообразные обещания, чтобы никогда их не выполнять. Вот и на этот раз султан предложил даже больше, чем от него добивались вожаки восстания и предусматривали условия Андраши[443]. 20 сентября (2 октября) 1875 г. был опубликован султанский указ (ирадэ), извещавший, что его величество внес на изучение план реформ, решительно улучшавший положение христиан империи. Последующий указ от 30 ноября (12 декабря) 1875 г. оказался еще щедрее и либеральнее[444]. Впрочем, все это уже было. За немногими исключениями новые планы султана были повторением тех обещаний, которые давались христианам Турции еще в 1839 и 1856 гг.

Но нельзя считать реформаторские начинания султана только лишь лицемерным фарсом. Н. П. Игнатьев и А. И. Нелидов неоднократно доносили в Петербург, что правительство султана признает необходимость уступок христианскому населению и понимает, что в противном случае кризис будет только обостряться. Однако основная проблема состояла в том, что в вопросе улучшения положения христианских подданных турецкое правительство было бессильно.

На султанские милости восставшие ответили гробовым молчанием недоверия. Они требовали, чтобы реформы были поставлены под контроль великих держав. Да и как можно было верить обещаниям султана? Всего через четыре дня после опубликования первого ирадэ, 24 сентября (6 октября) 1876 г., султан объявил банкротство по внутренним и внешним долгам своей империи.

А за внешними турецкими долгами уже вставали интересы Великобритании и Франции. Именно английское правительство, по мнению французского историка А. Дебидура, и явилось основным автором той «комедии», которой он назвал заявленные султаном реформы.

Премьер-министр правительства ее величества Бенджамин Дизраэли, «расположенный к туркам, но не осмелившийся открыто стать на их сторону», так как в Англии общественное мнение было скорее им враждебно, «внушил Порте мысль развлечь Европу соблазнительными программами, которые не будут выполнены, но, по крайней мере, заставят вооружиться терпением»[445].

Дизраэли стремился отвести от Турции пресс дипломатического давления трех континентальных империй. Продолжение восстания могло только усилить нежелательную, с точки зрения английского премьера, антитурецкую активность Австро-Венгрии, Германии и, прежде всего, России. Озабоченность Дизраэли нарастала, и он злился на нерешительность султанского правительства. «Это ужасное герцеговинское дело… — писал он своей приятельнице леди Честерфилд, — можно было бы уладить в неделю… обладай турки простой энергией или, может быть, мешком денег». Как отмечал патриарх британской балканистики Р. В. Сетон-Уотсон, и Б. Дизраэли, и государственный секретарь департамента иностранных дел (министр иностранных дел) Эдвард Стенли, граф Дерби «оба выступали решительными противниками автономии Боснии с ее смешанным населением. «…Автономия Ирландии, — писал Дизраэли, — была бы меньшим абсурдом»[446].

Но у объявленных турками реформ был еще один автор. И вот здесь на дипломатическую авансцену выходит генерал-адъютант граф Н. П. Игнатьев — русский посол при дворе султана. Яркая, могучая личность, стремительно действующий талант — так многие современники характеризовали этого российского дипломата. Именно «по совету русского посла», как писал С. С. Татищев, турецкое правительство заговорило о предстоящих радикальных реформах[447]. Игнатьев не только глубоко знал положение дел в Оттоманской империи, но и являлся авторитетным дипломатом в ее столице. Официальные лица в окружении султана нередко называли его всесильным «московским» пашой. Дипломат А. Н. Карцов даже утверждал, что «…турецкие министры его боялись и были у него в руках»[448].

Уже современники часто противопоставляли решительную позицию графа Игнатьева тому осторожному, ориентированному на договоренности с Европой курсу российского МИДа, олицетворением и проводником которого был князь Горчаков. Но это лишь крайние черно-белые тона картинки. Между ними много существеннейших полутонов. Да, действительно, видение целей своей программы Игнатьев формулировал весьма решительно:

«Господство России в Царьграде и особенно в проливах, независимость славян в союзе и под покровительством России, по мнению каждого истого патриота, выражает необходимое требование исторического призвания развития России»[449].

Но, тогда, в 1875 году… В то время Игнатьев по собственной инициативе использовал все свое влияние в Турции, чтобы всемерно подталкивать правительство Абдул-Азиза к реформам в пользу христианских подданных.

В начале 1876 г. Д. А. Милютин записал в своем дневнике:

«Уладить запутанные дела Турции — не зависит от одной лишь доброй воли султана и его министров. Тут в основе лежат такие затруднения, присущие самому организму мусульманской державы, которых нет возможности преодолеть иначе, как полным государственным и социальным переворотом. Надобно рассечь мечом гордиев узел»[450].

Но если даже в Петербурге первые лица империи все более понимали тщетность надежд на успех реформаторских начинаний султанского правительства, то этого тем более не мог не понимать находившийся в турецкой столице Игнатьев. Однако русский посол продолжал без устали трудиться, пробивая этим планам дорогу в жизнь. Такое, казалось бы, очевидное противоречие имело свое объяснение.

Одним из главных мотивов дипломатических действий Игнатьева являлось его стремление не допустить реального вовлечения европейских держав в славяно-турецкие разборки. Для него было очевидным, что инициатива в создании «центра соглашения» в Вене — это ошибочный ход команды Горчакова, который был выгоден только Андраши и сделал последнего, по оценке Игнатьева, «хозяином Восточного вопроса»[451].

Перспективы вмешательства Европы, а особенно Англии и Австро-Венгрии, он расценивал крайне отрицательно как с точки зрения окончательного освобождения славян от османского господства, так и с позиций стратегических целей России в Восточном вопросе. Отсюда и его высказывания в том духе, что славянам пока лучше находиться под слабеющими турками, нежели «попасть в цепкие руки австро-венгерской бюрократии…»[452]. Отсюда же вытекало и содержание его контактов с представителями восставших. Игнатьев пытался убедить их в необходимости поиска компромиссов с турецкими властями: временно ограничиться малым, чтобы в перспективе выиграть гораздо большее — полную независимость. Он писал:

«Для пользы славян надо замять герцеговинское восстание (курсив мой. — И.К.), продолжить существование турецкой империи и предупредить осложнения, пагубные для нас и славян»[453].

Замять восстание!.. Так это были бы рады сделать, разумеется, каждый на свой лад, и Горчаков, и Андраши, и, конечно же, Дизраэли. В этом стремлении позиции главы российского МИДа и российского посла в Константинополе сходились. Оба на начальном этапе кризиса выступали за политику умиротворения и невмешательства. Но вот дальше следовала существенная развилка, в основе которой лежала разность мотиваций.

Если для Горчакова «священной коровой» российской внешней политики было стремление, прежде всего, не выпасть из «концерта» великих держав, действовать на балканском направлении в согласованных рамках «Союза трех императоров», то Игнатьев, как уже отмечалось, демонстрировал мотивацию иную.

Горчакова во многом можно понять. Верность принятым обязательствам (согласовывать действия по Восточному вопросу), опасения: как бы Россию не обошли, не опередили, не обыграли, — все это, без сомнения, очень достойные устремления. Вот только, похоже, что в то время российского канцлера, как, впрочем, и многих в России, в большей мере угнетал комплекс «Крымской войны» — боязнь остаться в Европе без союзников и, мало того, в изоляции.

А страхи, порождаемые этим комплексом, сидели очень глубоко и основательно. Они явно «принимали участие» в тех действиях российской дипломатии, которые никак не назовешь стратегически выигрышными.

О вреде «длинного языка» и больших компаний в дипломатии

Ну кто тянул за язык Жомини в июне 1875 г. с его предложениями о создании «центра соглашения»? И ведь не в Петербурге, а в Вене!

Хорошо известно, что в дипломатии разумной сдержанностью достигаются порой более выгодные результаты, нежели скороспелой активностью. «Прокукарекав» раньше всех из Петербурга о необходимости выработки согласованных мер воздействия на балканскую ситуацию, российский МИД тем самым перед лицом всей Европы обозначил линию своего поведения. Этот вариант отсекал иные возможности и ставил российскую дипломатию в кильватер австро-венгерской политики в Балканском кризисе.

Напомню, что переговоры в рамках «центра соглашения» только начались, а Андраши уже удалось выудить у Жомини заверения, что Россия не будет поддерживать Сербию и Черногорию и стремиться к образованию в Турции новых автономных славянских областей. И эти заверения российская дипломатия раздавала уже летом — осенью 1875 г. Так чего же тогда, спустя три года, патриотическая общественность в России столь яростно возмущалась итогами Берлинского конгресса и позицией, занятой западными странами? Просто она, эта общественность, не имела представления о всех действиях и заявлениях МИДа собственной страны. Правда, в конце августа 1875 г. Горчаков, встретившись в Швейцарии с одним из австрийских дипломатов, высказал пожелание, чтобы страны «центра соглашения» совместно добивались для Боснии и Герцеговины самоуправления в духе той фактической независимости, которой уже обладали Румыния и Сербия[454]. Однако, получив известия о резко негативной реакции Андраши, а также советы российского посла в Вене Е. П. Новикова повременить с подобного рода идеями, Горчаков осенью 1875 г. не стал развивать свое предложение.

В 1875 г. кризис разгорался не у российских границ, а у австро-венгерских. И именно дунайская монархия первой стала добиваться российской поддержки, а не наоборот. Нужно было этим пользоваться. Вместо того российская дипломатия взяла и сразу же сама себе сузила поле дипломатического маневра. А ведь вполне можно было выждать некоторое время, прикрываясь мирными декларациями в духе столь любимого Горчаковым «европейского концерта». Позиция сосредоточенной сдержанности позволила бы российским властям внимательно осмотреться, лучше определить намерения и ресурсы других сторон, соотнести их с собственными планами и возможностями.

Важно было именно не торопиться, сохраняя возможности для маневра. Ведь выявлялся очевидный разнобой в позициях российской дипломатии, и это было на виду у всей Европы. Параллельно с официальной позицией МИДа реально заявила о себе и другая — графа Игнатьева. При этом посол Российской империи в Константинополе не был изолирован в своих воззрениях. Они реализовывались в действиях возглавляемого им посольства. Это наблюдали европейские дипломаты. Так что вопрос — а где же Россия искренна? — был с их стороны вовсе не надуманным.

В контексте предложений российского МИДа не менее важен еще один момент. Подобно петербургским дипломатам, Андраши не уставал повторять: только согласие между великими державами по программе реформ будет являться залогом того, что Турция не посмеет ее отвергнуть. Однако перечень этих великих держав у дипломатов Вены и Петербурга явно не совпадал. Андраши предпочитал договариваться, как сейчас принято выражаться, в формате «Союза трех императоров» и всячески загонял туда Россию. Российская же сторона настаивала на привлечении Франции, Италии и… Англии. Когда Жомини в письме к послу Новикову указывал на столицу Австро-Венгрии как на предпочтительный «центр соглашения» трех монархий, он обосновывал это тем, что таким образом российский император «хотел бы доказать свое доверие графу Андраши»[455]. Тем не менее Александр II не посчитался с заявленным Андраши форматом участников балканского урегулирования и настоял на привлечении к этому процессу Франции, Италии и Англии.

В свое время К. Б. Виноградов, оценивая различные дипломатические комбинации балканского урегулирования, писал, что «…гораздо важнее могло стать сотрудничество Великобритании»[456]. Сотрудничество Великобритании с Россией в Восточном вопросе?! Прямо скажем, этот сюжет в их отношениях всегда был каким-то призрачным. По скоротечности он приближался к залпам корабельных орудий в Наваринской бухте в октябре 1827 г. Хотя…

Трудно поверить в непонимание Петербургом того, что, создавая условия для растворения австро-германо-российских договоренностей в игре интересов большого европейского «концерта», Россия тем самым задевает балканские притязания Австро-Венгрии и личные амбиции графа Андраши. Скорее всего, это была осторожная попытка уравновесить намечаемое лидерство Австро-Венгрии в балканском урегулировании, которое Россия сама же и предложила. Но попытка эта привела к совсем иным результатам. Австро-Венгрию Россия не уравновесила. Скоро с Веной пришлось торговаться и покупать ее благорасположение согласием на оккупацию Боснии и Герцеговины.

Но одновременно Россия собственными руками стала вовлекать в балканскую разборку своего самого грозного соперника — Великобританию. И происходило это в то время, когда официальный Лондон еще явно не спешил проявлять активность в связи с балканскими событиями и только пристально наблюдал за всеми ходами европейской и особенно российской дипломатии. 4 (16) марта 1876 г. Шувалов жаловался Горчакову, что «в то время, как вся Европа» напрягается, «Англия игнорирует ситуацию… и не проявляет интереса к дальнейшему развитию восточного кризиса»[457].

Правительство ее величества королевы Виктории демонстрировало очевидное равнодушие. Дерби явно избегал встреч с Шуваловым, а его заместитель наотрез отказывался от бесед с российским послом по балканской проблематике. Тем не менее суть позиции Форин офиса не ускользнула от Шувалова: «…ждать, пока турки справятся с восстанием», — так он определил ее в письме Горчакову 26 апреля (8 мая) 1876 г.[458]. Добродетельной суетливостью британская дипломатия явно не страдала.

В первой декаде октября 1875 г. в Ливадии план Андраши был доложен императору Александру II. Горчаков в это время продолжал отдыхать в Швейцарии. А 7 (19) октября в Ливадию срочно отбыл Игнатьев. Но он опоздал…

По прибытии Игнатьев изложил императору последние реформаторские начинания султана и представил свое видение политики России в балканском кризисе. Особые усилия Игнатьев приложил к тому, чтобы убедить царя пойти на непосредственные переговоры с султаном. Абдул-Азиз, опасаясь растущего вмешательства великих держав и очевидных аппетитов Австро-Венгрии, «ставил условием дальнейших переговоров по проведению реформ отказ России от совместных акций с союзными державами и личные переговоры с Александром II»[459]. Однако убедить императора пойти на такие переговоры Игнатьеву не удалось. Не без влияния депеш австрийского МИДа и посла Новикова Александр II заявил, что подобный ход с его стороны подорвет курс согласованных действий с Австро-Венгрией, чего он допустить не может. Но самым горячим противником предложений Игнатьева выступил Горчаков. Самолюбие канцлера было сильно задето, и он язвительно назвал их «диссертацией на звание министра иностранных дел»[460].

Тем не менее Александр II по итогам двух докладов сделал вывод в духе царя Соломона: хорошо все то, что способствует улучшению положения христиан на Балканах, как исходящее от самой Турции, так и от великих держав. Через несколько дней эта позиция императора нашла свое отражение в официальном сообщении «Правительственного вестника»[461].

Подобная двойственность российской дипломатии не на шутку встревожила графа Андраши. Он четко уловил, что за последними примирительными заявлениями султана и активностью российской миссии в Константинополе стоит желание не только одной лишь Турции не доводить дело до вмешательства великих держав. Андраши разглядел в этом скрытую попытку некоторых российских политиков усилить самостоятельное влияние России на Турцию, без консультаций с Веной, что было для него совершенно неприемлемым.

Еще в сентябре 1875 г. в беседах с Новиковым Андраши открыто подозревал Игнатьева «в намерении возвратиться к преданиям Ункяр-Искелесийского договора и, устранив в советах Порты влияние всех прочих держав, подчинить Турцию исключительно русской опеке». Кстати, именно в эти дни Абдул-Азиз и великий визирь Махмуд Недим в беседах с Игнатьевым и драгоманом посольства М. К. Ону предлагали возродить «старые добрые времена» Ункяр-Искелесийского договора 1833 г., по которому султану предоставлялись гарантии против его врагов, а Россия получала взамен определенные привилегии в Оттоманской империи[462].

И вот здесь-то Андраши припомнил российскому МИДу его инициативно-согласительную прыть: «не русский ли двор сам предложил установить в Вене “центр соглашения”» и доверил ей составление проекта реформ? И теперь, когда проект этот готов, вы предлагаете довериться султанским “ирадэ”?.. Вы сами-то в это верите?..[463].

Глава 9 Игра с нулевым итогом

Андраши продолжал укреплять свои позиции, и 18 (30) декабря его ведомство разослало в столицы великих держав ноту с изложением предполагаемого плана реформ для Боснии и Герцеговины. Содержание ноты было предварительно одобрено в Берлине и Петербурге. При этом российское руководство, желая действовать до последней возможности сообща с Германией и Австро-Венгрией, одобрило ноту Вены без каких-либо предварительных соглашений по вопросу о способах воздействия на Турцию в случае ее отказа принять план реформ. Требования ноты Андраши были поддержаны в Париже и Риме. Британская же дипломатия выразила недовольство тем фактом, что нота готовилась без согласования с ней. Представители Форин офиса и, прежде всего, посол при дворе султана Г. Эллиот пытались доказать совершенную ненужность ноты на том основании, что требуемые ею реформы уже содержатся в последних указах султана. Признаться, такая аргументация пусть и формально, но выглядела довольно логично. Тем не менее, поворчав с неделю, ведомство лорда Дерби в пространной ноте от 13 (25) января 1876 г. в общей форме и с оговорками, но все же поддержало ноту Андраши.

Любопытна реакция британской печати на такой шаг правительства. Если респектабельная «Таймс» оценила его как «здравый и умеренный», то консервативная «Морнинг пост» осудила «вмешательство» в турецкие дела, да еще «в хвосте у Священного союза». Правительству стоило бы отклонить ноту, рассуждала газета, Франция и Италия последовали бы английскому примеру, и «сочинители этой хитро придуманной торпеды взорвались бы от собственной петарды»[464].

Тем не менее, достигнув такого соглашения, великие державы поручили своим представителям в Константинополе передать Порте содержание ноты. Это и было сделано 19 (31) января 1876 г., по совету Вены, в самой мягкой форме, дабы не затронуть достоинство султана. Ответ турок не был скорым. Только 1 (13) февраля правительство султана уведомило европейские кабинеты, что оно согласно принять предложения держав. Действительно, не прошло и нескольких дней, как была объявлена амнистия участникам восстания и подтверждены предполагаемые реформы в Боснии и Герцеговине.

Теперь, казалось бы, до полного успеха оставался последний шаг — получить от лидеров восстания обещание, что они удовлетворятся осуществлением проектируемых в Вене преобразований и сложат оружие. Вступить с ними в переговоры, по общему согласию держав, было поручено австрийскому наместнику в Далмации генералу барону Г. Родичу, убежденному стороннику скорейшей аннексии Боснии и Герцеговины. Однако сделать этот последний шаг так и не удалось. Но прежде о другом.


В конце 1875-го — начале 1876 гг. в российском МИДе царила атмосфера явного оптимизма. Вернувшийся из полугодового отпуска Горчаков был доволен тем, какой оборот принимают дела, и, похоже, не сомневался в успехе примирительной миссии Родича. В разговорах с иностранными послами он одобрительно отзывался о министрах султана, которые проявили, по его мнению, мудрость и подчинились воле великих держав. Горчакову вторил директор Азиатского департамента МИДа и одновременно товарищ министра Н. К. Гирс. Он уверял английского посла лорда А. Лофтуса, что Россия ни под каким видом не выйдет за рамки общеевропейского соглашения и не станет действовать в одиночку. Последовавшие ходы России в балканской партии только подтвердили этот настрой руководства российской дипломатии. Петербург присоединил свой голос к голосам Лондона и Вены и вместе с ними настойчиво советовал Сербии и Черногории проявить сдержанность и не создавать препятствий усилиям держав по водворению мира в восставших областях. Российским агентам в Белграде и Цетинье было предписано заявить князьям Милану и Николаю, что в их же интересах убедить лидеров восстания не противоречить намерениям великих держав. В ином случае Россия отказывалась защищать Сербию и Черногорию от могущих возникнуть для них серьезных опасностей.

Тем временем в Константинополе активность Н. П. Игнатьева набирала обороты. А действовать ему приходилось на два фронта.

Во-первых, пожар антитурецкого восстания явно разгорался. С августа 1875 г. все тревожнее становилось в Болгарии. До Игнатьева доходили сведения о готовящемся там восстании. В сентябре 1875 г., после подавления турками волнений в Эски-Загре, он бросает свои силы на предотвращение антиболгарских эксцессов со стороны османских властей. Как пишет болгарский биограф Игнатьева К. Канева, по настоянию русского посла были уволены вали Одрина и каймаканы[465] Эски-Загры и Казанлыка. «Он постоянно говорит о том, что отправка войск в Болгарию, жестокое отношение местных представителей власти к болгарам подтолкнут последних к восстанию, и тогда Россия и другие страны не смогут оставаться безучастными»[466].

Во-вторых, Игнатьев буквально бил в набат, чтобы предостеречь российскую дипломатию от близорукого увлечения соглашательством в духе «европейского концерта». В ноябрьском 1875 г. донесении Горчакову он еще раз настоятельно напоминает, что действия России в рамках соглашений с Веной и Берлином не должны исключать ее самостоятельности в балканских делах. Игнатьев опасался, «что оскорбленный султан бросится в объятия младотурок и Англии и с российским влиянием в Турции будет покончено. События пошли по предсказанному им пути»[467].


Тем временем миссия барона Родича провалилась. Казалось бы, под давлением великих держав Порта явно шла на уступки. Она не только объявила амнистию инсургентам, но и согласилась на заключение с ними двенадцатидневного перемирия. Однако в ходе переговоров в Суторине лидеры повстанцев отвергли ноту Андраши. Не доверяя турецким обещаниям и надеясь, что ветры европейской дипломатии задуют в их паруса, они усилили свои требования[468]. Полная их реализация превращала суверенитет Османской империи над восставшими провинциями в очевидную фикцию. Поэтому Порта категорически отказалась рассматривать новые требования восставших и возобновила боевые действия.

Возмутились и европейские правительства. Они признали притязания восставших чрезмерными и не подлежащими удовлетворению.

Однако вот тут-то российский канцлер не выдержал и передернул карты. Он заявил, что требования восставших вовсе не противоречат предложениям графа Андраши и что они свидетельствуют о готовности главарей восстания сложить оружие. Вину за срыв переговоров Горчаков полностью возложил на Турцию и весной 1876 г. вновь стал заявлять о необходимости добиваться автономии Боснии и Герцеговины совместными усилиями великих держав[469]. Князь Александр Михайлович был так раздражен на турок, что в его риторике явно стали слышны воинственные нотки. «Теперь, — говорил он, — слово остается за пушками и надо выждать дней десять результата боя»[470]. Тем не менее финал подобной воинственности у Горчакова всякий раз был один: Россия не преследует тайных корыстных целей, не хочет территориальных приобретений, а добивается только лишь улучшения положения балканских христиан при непременном согласии с великими державами.

Весьма любопытный эпизод произошел в начале апреля 1876 г. в Петербурге, где Горчаков «поведал английскому послу, что, по его глубокому убеждению, Порта никогда не выполнит обязательств, принятых ею пред Европою относительно улучшения участи ее христианских подданных, потому что она бессильна сделать это». Лорд А. Лофтус не скрыл своего удивления и заметил, что незачем было тогда требовать от турецких властей того, что они не в состоянии выполнить. «Это правда, — согласился Горчаков, — но когда ей были предъявлены наши требования, мы думали, что Порта располагает большими средствами, имеет более жизненности (vitality), что она не столь немощна, как оказалось с тех пор»[471].

«…Мы думали…» — чистой воды лукавство российского канцлера. Именно последние четверть века Порта наглядно демонстрировала эту самую «немощность» в вопросе улучшения положения своих христианских подданных. И уже с начала балканского кризиса только слепой мог не видеть новых тому подтверждений. Да и кого имел в виду Горчаков за этим «мы»? Дело было вовсе не в том, что «мы думали», а в том, на что надеялись — на эффект согласованного общеевропейского давления на Турцию, в результате чего удалось бы и «замять восстание», и не обострять Восточный вопрос.

Где-то с весны 1876 г., «обычно лучезарный и шутливый», Горчаков все чаще мрачнел, как только речь заходила о событиях на Балканах[472]. Такое изменение в настроении канцлера было следствием как его раздражения от действий турок, так и понимания очевидного тупика предыдущих усилий давления на Порту. Именно этим можно объяснить тот факт, что когда английский и турецкие послы обратились с просьбой удержать черногорского князя от вмешательства в борьбу герцеговинских повстанцев, то князь Горчаков ответил резким отказом. Более того, он заявил лорду Лофтусу, что «если усилия европейских держав вызвать примирение Порты с инсургентами останутся бесплодными, то он хотя и не предпримет ничего, чтобы возбудить… Сербию и Черногорию к действию, но и не станет их более от него удерживать»[473]. Но выход из дипломатического тупика Горчаков по-прежнему предпочитал видеть в согласованном давлении великих держав на Порту в интересах балканских славян.

А разве Горчаков не сознавал очевидных острейших противоречий во взглядах великих держав на этот самый процесс давления? Неужели он не замечал того, что некоторые из держав, прежде всего Англия, вовсе не были в нем заинтересованы? Разумеется, подобной близорукостью российский канцлер не страдал и все хорошо понимал. Так почему же?

После одного из докладов императору в Ливадии в середине июля 1876 г. Милютин записал в своем дневнике слова императора:

«Постоянно слышу я упреки, зачем мы остаемся в пассивном положении, зачем не подаем деятельной помощи славянам турецким. <…> Я не менее других сочувствую несчастным христианам Турции, но я ставлю выше всего интересы самой России. <…> Конечно, если нас заставят воевать, — мы будем воевать; но я не должен подать ни малейшего повода к войне. Вся ответственность падет на тех, которые сделают вызов, и пусть тогда бог решит дело. Притом не надобно забывать, что секретный союз, заключенный мною с Германией и Австрией, есть исключительно союз оборонительный; союзники наши обязались принять нашу сторону, если мы будем атакованы; но они не сочтут себя обязанными поддерживать нас в случае инициативы с нашей стороны, в случае наступательных наших предприятий, и в этом случае может выйти то же, что было в Крымскую войну, — опять вся Европа опрокинется на нас… (курсив мой. — И.К.[474].

Появления антироссийской европейской коалиции — этого больше всего опасался и российский император, и все его правительство. Именно с этим сверяли они каждый свой шаг. Но насколько это было адекватно новым европейским реалиям середины 70-х гг.? Уже ближайшие события начнут опровергать слова Александра II. Умеренная осторожность в политике, конечно, необходима. Но в Европе слишком много изменилось с 1856 г., чтобы спустя двадцать лет российский император со слезами на глазах продолжал «кошмарить» себя и страну повторной высадкой в Крыму шотландских стрелков и французских зуавов. В Европе появилась Германская империя…

15 (27) апреля 1876 г. Александр II выехал за границу. Его сопровождал Горчаков. В связи с проездом российского императора через Берлин Бисмарк пригласил в германскую столицу Андраши для непосредственных переговоров с Горчаковым по вопросу кризиса на Балканах.

Но ровно год назад, в начале мая 1875 г., Александр II и Горчаков уже приезжали в Берлин. И последствия того визита негативно аукнулись России.

Цена российского заступничества

В сентябре 1870 г. Франция была повержена Пруссией. А всего через несколько месяцев миру явилась Германская империя, сколоченная железом, кровью народов и государственным гением Отто Эдуарда Леопольда Бисмарка фон Шенхаузена.

Но уже в феврале 1871 г. канцлер Бисмарк заявил, что при малейшем намеке на подготовку Франции к военному реваншу Германия должна нанести упреждающий удар. Горчаков же тем временем принялся уравновешивать баланс сил в Европе. Во время встречи трех императоров в Берлине в 1872 г. он посетил французского посла А. де Гонто-Бирона и заверил его, что в сложившейся ситуации Россия не будет поддерживать антифранцузские выступления Германии. «Я вам это уже говорил и рад повторить, — заявил Горчаков, — нам необходима сильная Франция»[475].

1 (13) февраля 1874 г., во время визита Франца-Иосифа в российскую столицу, Горчаков и Андраши предприняли совместный демарш в защиту Франции: они посетили французского посла в Петербурге генерала А. Лефло и заверили его, что их правительства осуждают антифранцузские действия германских властей. Замолвила словечко за Францию и Великобритания. Королева Виктория направила личное послание императору Вильгельму, в котором предупреждала о возможных печальных последствиях для Германии в случае ее новой атаки на Францию. В этих условиях германскому канцлеру пришлось отступить: 5 (17) февраля он распорядился приостановить дальнейшее нарастание конфликта.


Но Бисмарк решил предпринять более действенные меры по изоляции Франции. Расчет строился просто: надо было переманить на свою сторону французских заступников, и особенно самого опасного из них — Россию. Купить российское безразличие к судьбе Франции Бисмарк предполагал поддержкой политики Петербурга на Ближнем Востоке. Такую идею германский канцлер высказывал неоднократно и от слов перешел к делу. В августе 1871 г., в ходе свидания Вильгельма I с Францем-Иосифом на курорте в Гаштейне, Бисмарк отклонил попытки Андраши вовлечь Германию в русло антироссийской политики. Но одновременно Бисмарку нужна была и Австро-Венгрия. Поэтому конструкция «Союза трех императоров» представлялась ему оптимальной с точки зрения германских интересов в Европе. По замыслу германского канцлера, ее можно было использовать в противостоянии с Францией и нейтрализации континентальных интриг Англии. Но в своем антифранцузском пасьянсе Бисмарк, прежде всего, пытался разыграть российскую карту. И здесь германскому канцлеру надо было торопиться. В начале 1875 г. российский посол в Берлине П. П. Убри писал Горчакову:

«Что касается Франции, которая мечтает о союзе с нами, — то она желала сделать нам приятное, поддерживая наши намерения в отношении Аттики и Константинополя»[476].

В 1875 г. Париж намеревался поманить Россию Константинополем?..

В начале февраля того же года Бисмарк направил в Петербург Йозефа Радовица. К этому дипломату канцлер испытывал особое доверие. Перед Радовицем была поставлена весьма сложная задача — попытаться нащупать возможности стратегического размена в политике двух империй: Россия заявляет Франции о своем тесном альянсе с Германией, взамен Берлин поддерживает российские шаги на Ближнем Востоке и расширяет военно-политическое и экономическое сотрудничество с Россией.

Однако реализация столь важной миссии явно подкачала. Заявления Радовица в Петербурге не отличались конкретностью и не смогли серьезно заинтересовать как Александра II, так и Горчакова. Фактически, как писал А. С. Ерусалимский, получилось, что «Германия предложила России только несколько мелких векселей по текущим делам на Востоке, главный же вексель (Константинополь. — И.К.), который Германия готова была предложить (курсив мой. — И.К.), не был заполнен и поэтому учету не мог подлежать»[477]. О таких итогах визита своего посланника в Петербург Бисмарк вскоре сильно пожалеет.

Одновременно и российская сторона не проявила инициативы в определении судьбы Оттоманской империи, демонстрируя предпочтение ориентироваться на поддержание статус-кво в ее владениях. «Кому достанется Константинополь в случае распада Турции? Кто будет тогда держать в узде те народы, которые живут сейчас под властью Порты?» Время давать ответы на эти вопросы, по словам российского императора, еще не пришло. Что же касалось каких-либо прогерманских демаршей перед Парижем, то в этом вопросе канцлер Горчаков проявлял очевидную незаинтересованность. Князь Александр Михайлович откровенно заявлял Радовицу, что «питает симпатии к Франции», оговариваясь при этом, что подобный настрой не влияет на его политические действия. «Князь Горчаков, — доносил Радовиц Бисмарку, — испытывает крайнее неудовольствие, когда затрагивают эту тему, и рассматривает почти как отсутствие деликатности, когда его побуждают говорить о его политике по отношению к Франции»[478].

Бисмарк понимал, что изменить французский вектор политики Петербурга становилось все сложнее. Конфликты Берлина с Парижем только усиливали озабоченность Александра II и Горчакова политикой канцлера Германии в отношении Франции. Для изменения такого положения нужен был компенсатор — фактор отвлечения внимания. И им, очевидно, мог выступить какой-нибудь очередной кризис во владениях Оттоманской империи.


К весне 1875 г. Франция вновь стала серьезно раздражать канцлера Германской империи, и он опять стал искать с ней «немецкой ссоры». Свою возбуждающую роль сыграли и высказывания Мольтке о пользе превентивного удара по Франции.

И вот уже вся французская пресса как по команде ревет и стонет о скором новом нашествии проклятых тевтонов. А посол Франции в Берлине Гонто-Бирон своими донесениями в Париж не только подливал масло в огонь, но и помчался в Петербург соответственным образом настраивать Горчакова. Итог — атмосфера надвигающейся войны была создана.

В этих условиях Бисмарк начал осторожно осведомляться о намерениях великих держав в случае новой войны между Францией и Германией.

В апреле 1875 г. представители Великобритании и России в почтительных, но твердых тонах дали понять императору Вильгельму, что их правительства не могут воздержаться от осуждения той позиции, которую заняла Германия по отношению к Франции. Германский император отлично понял всю серьезность подобных заявлений и дал самый успокаивающий ответ. «Нас желали поссорить, — заявил он впоследствии дружественным тоном Гонто-Бирону, — но теперь все кончено»[479].

Казалось бы, на этом можно и успокоиться. Именно так и поступила британская дипломатия. Однако, напуганная ростом германского могущества, она сразу же озаботилась использованием российских ревнителей «концерта» в своей любимой игре под названием «европейское равновесие». В Петербург было направлено личное послание королевы Виктории, в котором она просила Александра II использовать свои родственные связи с Вильгельмом I, чтобы убедить германского императора отказаться от новой войны с Францией. Именно в мае 1875 г. за «доброе согласие» с Россией вдруг «ни с того ни с сего» высказались Дизраэли с Дерби. Сигналы были услышаны. В ответ Александр II заявил о желании «культивировать отношения доверия» с Англией[480].

И весной 1875 г. российская дипломатия «повелась». В миротворческих усилиях ей явно изменило чувство меры, и она в который раз приняла активное участие не в своей игре. Ну, а Горчаков вновь прокололся на неуемном тщеславии, что с возрастом замечалось за ним все чаще.

Дело было так. В то время когда франко-германская ссора, казалось бы, себя исчерпала, новый министр иностранных дел Франции герцог Деказ, то ли от испуга, то ли по заранее прописанной роли «побудить Россию скомпрометировать себя ради Франции», поручил генералу Лефло умолять императора Александра предпринять решительный демарш в интересах Франции[481]. Два раза французский посол бегал к Горчакову с посланиями своего шефа. И к счастью для Деказа, генералу Лефло симпатизировал император. Во время аудиенции Александр II обещал послу при встрече с германским императором замолвить слово за Францию.

Обещание свое император Александр сдержал. 28 апреля (10 мая) 1875 г. он вместе с Горчаковым прибыл в Берлин. Здесь-то они и занялись сохранением европейского мира, грудью встав на защиту прекрасной Франции. Император Вильгельм вынужден был дать торжественное обещание своему августейшему племяннику, что Германия и не помышляла о войне с Францией. Он также заставил своего канцлера немедленно встретиться с императором Александром. «Без моего нейтралитета, — убеждал царь Бисмарка, — Германия будет бессильна. Поймите, я не останусь нейтральным!»[482]. Такие слова не забываются. И Бисмарк их не забыл.

Искушение предстать арбитром европейского мира было слишком велико. Гонто-Бирон мастерски воспалял это желание в Горчакове, тонко играя на струнах его самолюбия. И, конечно же, князь Александр Михайлович не устоял. Уже из Берлина, сразу после встречи двух императоров, телеграммой российским послам он раструбил на весь мир, что своим спокойствием Европа обязана его государю. Не обделил он вниманием и собственную роль. Да тут еще и телеграфист «подсобил»: вместо «j’emporte» (я увожу) он набрал «l’emporte» (забияка). В таком виде телеграмма и ушла. В результате в российских посольствах прочитали не «я увожу из Берлина желаемые гарантии», а «забияка в Берлине дал желаемые гарантии». Такой пассаж, разумеется, сразу оказался на первых полосах европейской прессы.

Нетрудно представить степень раздражения Бисмарка, который щедро сыпал колкостями в отношении действий своего российского коллеги. «Я резко упрекал князя Горчакова, — писал он в своих воспоминаниях. — Если ему так важно, чтобы его похвалили в Париже, то не к чему портить для этого наши отношения с Россией…» Во время беседы с Александром II Бисмарк пожаловался ему на Горчакова. Любопытна ответная реакция: «Император согласился по существу, но, закурив и смеясь, ограничился советом не принимать слишком всерьез этого старческого тщеславия»[483]. К сожалению, Александр Николаевич так и не поймет, что тщеславие его канцлера слишком дорого обходится Российской империи.

Берлинская история сильно задела императора Вильгельма и князя Бисмарка. Последний был мрачнее тучи, однако не проронил слов возмущения. А оно было тем более понятно, что ссора ссорой, а новая большая война с Францией никак не могла входить в расчеты практической политики только что образованной и еще слабо консолидированной Германской империи. Весной 1875 г. Бисмарк все же блефовал. Он прекрасно понимал, что начать войну с Францией сейчас — это значит своими руками заложить фундамент антигерманской коалиции в составе России, Австрии и Англии. Но канцлер Германии «твердо решил не прощать», а потребность в отвлечении России на Восток стала еще насущнее[484].

И действия Горчакова, приведшие к таким последствиям, даже известные специалисты по истории российской внешней политики до сих пор называют «победой».

Кликните в любом интернетовском поисковике «Русско-турецкая война 1877-78 гг.» — и вы без труда найдете материалы Н. А. Троицкого на электронных страницах научно-просветительского журнала «Скепсис»[485]. Там же есть несколько абзацев и о берлинской поездке. А начинаются они так: «В мае 1875 г. Горчаков одержал новую дипломатическую победу». Победу?! Да помилуйте, игры старческого самолюбия, не позволявшие преодолеть явно отжившие внешнеполитические каноны, — вот что такое эта «победа». И она сурово аукнулась России.

«Международный авторитет России после этих побед вырос настолько, — продолжает Троицкий, — что царизм счел возможной очередную попытку решить восточный вопрос». Этот российский авторитет, позвольте спросить, вырос у кого? У поверженной Франции? У Австро-Венгрии, для которой рост влияния России на Балканах был подобен ножу у самого горла? У Англии — извечного соперника России на Востоке? Полная нелепость.

По Троицкому получается, что, утерев нос Бисмарку в Берлине, Александр II с Горчаковым почувствовали, что авторитет возрос, кто надо убоялся, одним словом — пора… Пора двинуться по стопам незабвенного императора Николая Павловича. Более неверной трактовки внешнеполитических устремлений этого самого «царизма» в 1875–1877 гг. просто придумать сложно.

В тот период и Александр II, и Горчаков как черт от ладана открещивались от любых даже намеков на «попытку решить восточный вопрос». Но самое печальное здесь все же в другом. Такое принципиально неверное понимание российской внешней политики посеяно на самом доступном информационном поле — в Интернете. И можно не сомневаться, что оно обильно прорастет в студенческих работах.

Берлинский меморандум и интересы Британской империи

В мае 1876 г. Горчаков вновь встретился в Берлине с Бисмарком. В беседах германский канцлер говорил о незаинтересованности в делах Востока. Одновременно многоопытный Горчаков чувствовал, что Бисмарк не только ждет от России решительных действий, но и явно к ним подталкивает.

В январе 1876 г. германский канцлер говорил российскому послу в Берлине барону П. П. Убри, что «не пора ли моему превосходному другу Горчакову покончить с остатками договора 1856 г.?». Бисмарк даже готов был обсуждать план раздела ряда территорий Османской империи. Он соглашался уговорить британский кабинет примкнуть к сделке и даже поддержать Россию против Англии в случае резкого обострения их отношений. За всем этим Горчаков видел стремление своего германского визави втянуть Россию в конфликт на Востоке, столкнуть ее с Англией, а также использовать ее противоречия с Австро-Венгрией к выгоде Германии. Подобно военному министру Д. А. Милютину и министру финансов М. Х. Рейтерну, канцлер А. М. Горчаков более всего стремился избежать втягивания России в войну, поэтому на все упомянутые намеки и обещания Бисмарка имел один ответ: «Нет! Правительство Российской империи не даст себя завлечь планами завоевания Константинополя и Босфора»[486].

Итогом двухдневных переговоров в германской столице явился так называемый Берлинский меморандум, подписанный канцлерами трех империй и сообщенный послам Англии, Франции и Италии 1 (13) мая 1876 г.

Но к этому времени ситуация на Балканах стала осложняться. Сербия и Черногория готовились начать военные действия против Турции. В Петербурге решительно противились такому развитию событий. 24 сентября (6 октября) 1875 г. российский генеральный консул в Белграде А. Н. Карцов присоединил свой голос к коллективному заявлению дипломатических представителей европейских держав сербскому правительству. Предупреждение прозвучало жестко: «…если сербское правительство допустит агрессивные действия против Порты», державы «не смогут использовать трактат 1856 г. в целях предохранения княжества от турецкой оккупации»[487]. Как записал 3 (15) февраля 1876 г. Милютин, в случае агрессии сербам нечего рассчитывать на Россию[488].

А в апреле 1876 г. вспыхнуло давно ожидавшееся восстание в Болгарии.

Все это резко повысило градус агрессивного возбуждения мусульманского населения и турецких властей. В столице толпы вышли на улицы и требовали жестоко покарать восставших.

На этом фоне Берлинский меморандум трех империй, помимо ранее заявленных требований, содержал хотя и в мягкой форме, но все же угрозу действовать против Турции более решительно, если правительство султана не пресечет акты насилия и не проведет реформы в интересах христианского населения. В этом смысле особое значение имели три пункта меморандума, в которых говорилось, что в целях умиротворения восставших областей турецкие войска будут сосредоточены только в определенных пунктах, христиане сохранят оружие наравне с мусульманами, и за всем этим, а также за осуществлением реформ будут наблюдать специальные уполномоченные великих держав.

Тон меморандума мог быть более твердым, если бы не позиция графа Андраши. В Берлине Горчаков вернулся к идее автономии Боснии и Герцеговины, но Андраши, поддержанный Бисмарком, вновь отверг этот проект как «абсолютно неприемлемый»[489]. Австрийский канцлер отказался также поддержать предложение Горчакова послать объединенную эскадру европейских флотов в Адриатическое море для демонстрации против турецкого порта Клек. По мнению Андраши, появление эскадры в водах Адриатики могло подорвать доверие к Австро-Венгрии и только поощрить повстанцев. А ничего этого он, разумеется, не хотел, как, впрочем, и избегал расширения трехстороннего формата давления на Турцию за счет присоединения Англии, Франции и Италии. Подобная перспектива, с его точки зрения, могла лишь породить слухи о разногласиях между тремя императорскими дворами.

Однако того, чего не желал Андраши, настойчиво добивался Горчаков. Именно российский канцлер не только настоял на включении в меморандум принципиальной допустимости принудительных мер в отношении Турции, но и убедил своего австро-венгерского визави не противиться привлечению Англии, Франции и Италии. Похоже, что, недовольный нерешительностью Андраши, Горчаков надеялся компенсировать ее за счет участия других великих держав. И опять той же Англии?! Но его ждало разочарование. «Концерт» опять не состоялся по причине неявки основного «оркестранта».

Только Франция и Италия 3 (15) мая 1876 г. дали согласие на присоединение к меморандуму. Из Лондона же 7 (19) мая последовал категорический отказ. Горчаков на грани отчаяния пытался предложить Англии новый путь для вовлечения ее в соглашение. По его замыслу, британское правительство должно было ограничиться лишь присоединением к требованию о заключении перемирия между воюющими сторонами на Балканах. Однако и это скромное предложение было Лондоном отклонено.

Получив присланный из Берлина текст меморандума, в Лондоне обиделись, встали в позу и надулись, как капризные снобы. «Князь Бисмарк, — писала королева Виктория, — обращается с Англией как с третьестепенной державой, и от этого у королевы кровь вскипает в жилах»[490]. А Дизраэли стал уверять всех, что это откровенный вызов: Англию опять третируют, предъявляя выработанный без ее участия документ.

Дерби реагировал спокойнее. Он заявил, что «бесплодие программы, изложенной в ноте Андраши, можно было предвидеть. Лишь из уважения к державам, не желая нарушать их гармонию, Англия пошла за ними. У нового проекта реформ не было шансов на успех». Глава Форин офиса утверждал, что меморандум не может быть одобрен «как по содержанию своему, так и по форме»[491]. Он не согласовывался с Лондоном — это раз. Позиции турецких властей и восставших несовместимы в принципе — это два. Помимо этого, Турция — банкрот и не может выполнять предъявляемые ей требования. Восставшие же, почуяв европейскую поддержку, не сложат оружия до достижения независимости или хотя бы автономии. А коли так, то нечего и огород городить: Берлинский меморандум — пустая затея.


Все же на излете весны 1876 г. позиция британского правительства в отношении Турции и Балканского кризиса не могла не претерпеть изменений. И связано это было с рядом новых обстоятельств.

Пока направление совместных действий трех императорских дворов принадлежало Австро-Венгрии, официальный Лондон, внимательно отслеживая ситуацию, особо не отделялся от континентальных держав. Амбиции и планы Андраши слабо задевали вечные интересы Британской империи. К тому же вся эта дипломатическая возня по Восточному вопросу, составление и бесконечное согласование разнообразных нот — лишь пустая трата времени и сил. Так было настроено руководство британской дипломатии. Но как только в Берлине из уст Горчакова зазвучали решительные нотки и отразились в тексте меморандума, кабинет тори сильно забеспокоился и встал на защиту Турции.

Для большей части государственной элиты Соединенного Королевства это было нечто вроде внешнеполитического условного рефлекса: как только на Востоке активизировалась Россия, британский лев готовился к прыжку. А защищать ему на Ближнем Востоке приходилось теперь самый лакомый кусок.

Холодным ноябрьским вечером 1875 г. за ужином у Л. Ротшильда в Лондоне Б. Дизраэли заручился его обещанием выкупить для британского правительства акции Суэцкого канала, которые желал продать увязший в долгах хедив Египта Исмаил. На следующий день сделка на четыре миллиона фунтов была совершена. Англия получила контрольный пакет акций канала, умыкнув его из-под носа стремившейся к этому же Франции. «Вы его получили, мадам! Мы обошли правительство Франции», — писал королеве Дизраэли[492].

В этой связи события на Балканах и в районе черноморских проливов, а главное — роль в них России, приобретали для английского премьера особенную значимость. Поэтому он стремился к тому, чтобы с северного направления была исключена любая русская угроза его геополитической суперпокупке.

Но правителя Египта «окучивали» не только англичане с французами. Весной 1875 г. отставной генерал и известный общественный деятель Р. А. Фадеев отбыл из Петербурга в Египет. Поездку организовал Игнатьев, твердо доверявший Фадееву, ибо взгляды отставного генерала на политику России в Восточном вопросе полностью совпадали с его собственными. Фадеев несколько раз встречался с Исмаилом и имел с ним продолжительные беседы. В результате они договорились, что русские офицеры станут командовать армией хедива, а сам Фадеев получил предложение «принять заведование египетской армией»[493]. Игнатьев с Фадеевым предполагали, что в период разрастания кризиса в Османской империи надо всемерно укреплять российские позиции на ее территориях, оказывать поддержку «всем сепаратистским стремлениям в Турции» и стараться объединить всех противников султана «под рукою Константинопольского посольства» России, то есть, по сути, самого Игнатьева[494].

В сентябре 1875 г. Фадеев снова отправился в Египет и пробыл там до конца апреля 1876 г. «На этот раз он, по-видимому, детально ознакомил хедива с игнатьевским планом действий. Главе Египта предлагалось после того, как пламя славянского восстания охватит Балканы, “идти вперед… и забирать что можно”. Фадееву и Игнатьеву хотелось, чтобы хедив двинул свою армию в направлении Сирии на соединение с русским Кавказским корпусом…»[495]. А это уже могло явиться началом фактического раздела Османской империи. О своей деятельности Фадеев информировал не только Игнатьева, но и наследника престола великого князя Александра Александровича (будущего императора Александра III). Великий князь одобрял их планы и заверял Фадеева и Игнатьева в своем «неограниченном» доверии[496].

Эти фадеевско-игнатьевские труды очень походили на попытку повторения розыгрыша египетской карты сорокалетней давности. Только теперь в основу игры закладывался уже не французский, а русский сценарий. И вот здесь потребуется одно разъяснительное отступление.

После того как в августе 1829 г. в ходе очередной русско-турецкой войны русские войска без боя взяли Адрианополь и стали угрожать османской столице, султан Махмуд II был вынужден запросить мира и принять все условия победителей. 2 (14) сентября 1829 г. в Адрианополе был подписан мирный договор. Однако на этом злоключения для султана Махмуда не закончились.

В конце 20-х — начале 30-х гг. XIX в. выдвинулся и окреп его вассал — правитель Египта Мухаммед Али. При активном содействии Франции он реформировал свою администрацию и финансы, создал сильную армию и флот, прочно укрепился в Аравии и повел наступление на Сирию. Летом 1832 г. войско султана было разбито Ибрагимом, сыном Мухаммеда Али. Египтяне овладели Сирией и горными проходами, которые открывали дорогу в Малую Азию. Благодаря этим успехам, стоявшая за спиной Мухаммеда Али Франция Луи Филиппа Орлеанского могла получить преобладающее влияние в регионе. Такой перспективой были особенно озабочены в Петербурге и Лондоне.

Николай I не сочувствовал завоевательным планам Мухаммеда Али и с презрением относился к новоявленному королю французов Луи Филиппу, которого едко назвал «королем баррикад». Свержение султана Махмуда II и появление на месте все более слабеющей Оттоманской империи нового сильного египетско-арабского государства с профранцузской ориентацией — все это явно не входило в расчеты Петербурга, Лондона и Вены. В этих условиях царское правительство решило в одностороннем порядке вмешаться в турецко-египетские распри. В Константинополь и Александрию был секретно откомандирован генерал Н. Н. Муравьев с поручением предложить султану Махмуду военную помощь, а от Мухаммеда Али потребовать прекращения военных действий. Русский уполномоченный был дружественно принят обеими сторонами. Султан согласился на посредничество России, но уклонился от предложенной помощи. Паша изъявил готовность выполнить царскую волю и отдал приказ о прекращении наступления.

Однако египетская армия, до которой якобы «не дошел» приказ Мухаммеда Али, двинулась по направлению к Константинополю. Испуганный султан попросил у русского посланника обещанной помощи. Заранее подготовленная эскадра под командованием адмирала М. П. Лазарева покинула Севастополь и 8 (20) февраля 1833 г. вошла в Босфор, став на якорь в заливе Беюк-Дере на виду всего посольского квартала, чем привела в полное смятение представителей европейских миссий. А 23 марта (4 апреля) на турецком берегу высадился 10-тысячный десантный отряд под командованием Н. Н. Муравьева и расположился лагерем в долине вблизи летней резиденции султана Ункяр-Искелеси. Тем временем на Дунае П. Д. Киселев готовил к походу на Константинополь двадцатитысячный экспедиционный корпус.

Именно там, в Ункяр-Искелеси, 26 июня (8 июля) 1833 г. и был заключен русско-турецкий договор, который резко усилил позиции России на Балканах и в зоне черноморских проливов. Согласно этому договору, Россия и Турция вступали друг с другом в оборонительный союз сроком на восемь лет с обязательством взаимной военной защиты. Гарантируя неприкосновенность Турции, российский император давал обещание предоставить Высокой Порте свои морские и сухопутные силы, если этого потребуют обстоятельства. В свою очередь Турция в секретной статье обязывалась «в интересах императорского двора закрыть Дарданелльский пролив», то есть «не дозволять никаким иностранным военным кораблям входить в оный под каким бы то ни было предлогом»[497]. И даже несмотря на то, что в тексте договора не содержалось прямых положений, позволявших русским военным судам проходить проливы, тем не менее в Европе новую ситуацию расценили правильно: отныне они закрыты для военных кораблей всех государств, кроме России. Договор явился крупным успехом дипломатии Николая I, он выводил весь комплекс российско-турецких отношений и, прежде всего, вопрос о проливах в режим «один на один», без какого-либо посредничества европейских государств. К сожалению, этот успех российской дипломатии оказался скоротечным.

Договор поднял волну негодования в Европе и вызвал настоящую бурю в Лондоне. Лондонская «Таймс» назвала его «бесстыжим». А в Париже Ф. Гизо, бывший в то время министром народного просвещения, утверждал, что петербургский кабинет сделал из Турции своего вассала, а из Черного моря — русское озеро[498]. Англия и Франция заявили Порте, что они считают договор недействительным и оставляют за собой свободу действий. Такого же характера заявление было сделано в Петербурге английским послом в ноте от 17 (29) октября 1833 г. Вскоре оно было повторено и со стороны Франции. Николай Павлович ответил достойно. В ноте от 24 октября (5 ноября) 1833 г. российское императорское правительство «подчеркивало свое намерение придерживаться указанного образа действий в своих сношениях с Турцией, не обращая внимания на ничем не мотивированные заявления»[499].

Однако планам и надеждам Игнатьева и Фадеева не суждено было сбыться. Об их египетских комбинациях стало известно в Лондоне. Разразился большой скандал. Горчаков, и без того не одобрявший планы Игнатьева, был взбешен, и активность на египетском направлении пришлось свернуть. К тому же подкачал и сам хедив Исмаил. Пытаясь завоевать Эфиопию, он трижды терпел поражения, после чего охладел к планам похода в Сирию. Да и Фадеев понял, что нынешнему правителю Египта далеко до своего энергичного предшественника Мухаммеда Али. В итоге Исмаил, по мнению Фадеева, был способен лишь «сыграть в последнем акте роль черта в марионетках»[500]. Так что от повторного розыгрыша «египетской карты» пришлось отказаться. Поэтому будем откровенны, опасения англичан по поводу русской активности на Ближнем Востоке были вовсе не беспочвенны.

В 1874 г. у руля власти в Лондоне встало правительство консерваторов. Внешнеполитический курс предшествующего кабинета либералов во главе с У. Гладстоном Дизраэли считал чрезмерно уступчивым, что, по его оценке, явилось основной причиной падения британского влияния в Европе и на Востоке. Восстановить и укрепить это влияние лидер консерваторов считал своей главной задачей.

По мнению Дизраэли, Берлинский меморандум затрагивал один из краеугольных камней британской политики на Востоке — вопрос о территориальном суверенитете Оттоманской империи. И принять меморандум — значило сильно пошатнуть этот камень. Более того, сторонников Дизраэли не покидала мысль о подконтрольном Британии возрождении Турции, несмотря на очевидные признаки ее полного упадка. Эти взгляды настойчиво поддерживались послом Г. Эллиотом. Он связывал надежды на возрождение страны с партией «Молодая Турция» во главе с Мидхатом-пашой. Эта партия, образованная незадолго до описываемых событий, выступала за обновление Турции на основе европейских достижений, но с опорой на собственные силы, традиции исламской идентичности и при условии невмешательства европейских держав во внутренние дела страны. Что же, расчет британских консерваторов и сэра Эллиота оказался верным.

28 апреля (10 мая) 1876 г. после шумной демонстрации в Константинополе, организованной младотурками, был смещен великий визирь Махмуд-паша. А 18 (30) мая очередь дошла и до султана Абдул-Азиза. Он был обвинен младотурками в уступчивости неверным, низложен и вскоре убит. Преемником был провозглашен его племянник Мурад V, который, однако, тоже не задержался на престоле и очень скоро был заменен своим братом Абдул-Гамидом. Мрачные предсказания графа Игнатьева начинали сбываться.

Оказавшись во власти, младотурки принялась эту власть укреплять. Прежде всего, им нужно было сломить бунт христианского населения, служивший поводом для постоянного вмешательства великих держав. Действовать решили и кнутом и пряником. Оба новых султана при восшествии на престол объявили амнистию восставшим подданным и обещали ввести в Турции конституцию и представительные органы по европейскому образцу. Но вот не сложившим оружие было обещано… уничтожение. Усмирение восставших территорий началось с Болгарии, куда были направлены отряды башибузуков, поддержанные регулярными войсками.

К концу мая 1876 г. огонь болгарского восстания был залит кровью. От известий о фактах страшной жестокости, проявленной турецкими карательными отрядами, вопль негодования пронесся по всей Европе и сильно отозвался в Англии.

Правительство консерваторов пыталось сохранить вид, будто не произошло ничего страшного. При этом оно продолжительное время даже не обладало адекватной информацией. Дизраэли в письмах к Дерби порицал посла Эллиота за то, что тот скрыл донесения английских консулов в Русе и Адрианополе, подтверждавших турецкие преступления в Болгарии. Пожаловался Дизраэли и самой королеве, но уже на Дерби за то, что тот целых две недели утаивал от него объективные материалы, в результате чего премьер оказался в крайне неприятном положении в парламенте в ходе прошедших там 14 (26) июня первых прений по ситуации в Болгарии. Прения состоялись через три дня после самой первой публикации на эту тему в британской прессе. Это была статья Эдвина Пирса в «Дейли ньюс», основанная на материалах о зверствах турецких войск, которые собрали болгарские студенты и безуспешно пытались передать Эллиоту. Посол их просто не принял.

Все же под напором неопровержимых фактов 19 (31) июля премьер-министр признал в парламенте, «что зверства в Болгарии… действительно имели место» и «все они совершены одной стороной»[501].

С 10 (22) августа «Дейли ньюс» начала печатать корреспонденции журналиста Мак-Гахана с мест кровавых событий. Общественное мнение страны было глубоко возмущено турецкими зверствами, ответственность за которые до известной степени падала и на потворствовавший туркам кабинет тори.

Волну протеста возглавили лидеры оппозиции. «Великобритания, — писал Гладстон в памфлете “Ужасы в Болгарии и Восточный вопрос”, — оказалась морально ответственной за самые низкие и черные преступления, совершенные в нашем столетии»[502]. Памфлет взбудоражил всю Англию. Гладстон доказывал, что постоянная поддержка Турции со стороны правительства консерваторов противоречит интересам Великобритании. Если в среде балканских славян укоренится убеждение, что «Россия — их опора, а Англия — враг, тогда Россия — хозяин будущего Восточной Европы. В течение последних шести месяцев мы сделали все возможное» в этом направлении, считал Гладстон. По его мнению, принцип неприкосновенности Османской империи скомпрометирован в глазах англичан. Однако в создавшихся условиях, писал он, «территориальный интегритет» должен быть совместим «с предоставлением той или иной области самоуправления»[503].


Летом 1876 г. на Британских островах стала укрепляться гораздо более тонкая и перспективная стратегическая идея в отношении Балкан и России. Ряд политиков, как от правящей партии, так и из рядов оппозиции, стали говорить о необходимости создания некоего буферного пояса славянских государств на Балканах, который бы превратился «в великий оплот на юге против России»[504].

Что же, похоже, к концу XX — началу XXI в. эта стратегия принесла Западу очевидные результаты.

В сентябре 1876 г. кабинет тори все же потребовал от правительства султана строго наказать руководителей подавления болгарского восстания и немедленно провести обещанные реформы. В это время один из руководителей британской внешней политики (госсекретарь по делам Индии) маркиз Роберт Солсбери написал в одном из писем, что он «оплакивает Крымскую систему и хочет изгнания турок из Европы»[505].

А то, что «оплакивал» Солсбери, было конструкцией, основанной на двух договорах: Парижском от 18 (30) марта 1856 г. и англо-австро-французском договоре от 3 (15) апреля 1856 г. Согласно последнему, «высокие договаривающиеся стороны совместно и порознь (курсив мой. — И.К.) гарантируют независимость и целостность Оттоманской империи». «Любое посягательство» на положения Парижского договора три державы обязывались рассматривать как casus belli, прийти к «соглашению с Блистательной Портой о необходимых мерах» и «без промедления договориться между собой относительно применения своих военных и морских сил»[506]. «Злополучный Парижский договор, — сетовал Солсбери, — обязывает нас уважать интегритет Турции»[507].

Кризис на Балканах придал и новый импульс обсуждению в Лондоне проектов раздела Оттоманской империи. Именно в этот период, по словам В. И. Шеремета, обсуждался «даже, как отвлекающий маневр, вопрос о соглашении Англии и России по вопросу о разделе Турции»[508].

При всем нервозном отношении Дизраэли к покушениям на суверенитет Турции, этот фактор все же не был для него «священной коровой». Английский премьер сильно волновался лишь тогда, когда Турцией начинали заниматься континентальные державы, и прежде всего Россия, без предварительного сговора с «владычицей морей».

Еще до начала обличительной кампании в прессе по поводу резни в Болгарии, 28 мая (9 июня) 1876 г., еще раз поворчав днем в палате лордов на устроителей Берлинского меморандума, вечером на банкете у барона Л. Ротшильда Дизраэли буквально сразил российского посла графа П. А. Шувалова своим предложением:

«Если Россия в настоящий момент скажет нам, чего она хочет, то мы сумеем договориться, но пусть она сделает это прямо, а не через посредников…»[509].

На следующий день Дизраэли призвал Шувалова «выкинуть из головы» предрассудки в отношении английской политики и довольно откровенно заявил:

«Ни я, ни мое правительство не доверяем великим державам, управляемым мудрыми мужьями с консервативными принципами. Я не доверяю вам как в Азии, так и в Турции. Что же касается Азии, то на днях я провозгласил новую политику: я не стану оспаривать там ваши действия или проверять наращивание ваших сил, мы только попросим вас не предпринимать ничего в направлении Афганистана, что могло бы угрожать нашим азиатским владениям. Также я не стану подозревать вашу политику в Турции. Я предполагаю, что такое мудрое и сильное правительство, как ваше, не стремится к поспешным действиям и ожидает, пока природа вещей не сотрет Турцию с карты Европы, что рано или поздно случится, потому что это неизбежно»[510].

Далее британский премьер прокомментировал балканские события и бесплодность словесных демаршей континентальных держав. По его мнению, христианское население борется не за реформы, а за независимость. Победят славяне — великим державам останется только констатировать свершившийся факт, победят турки — великие державы предпримут усилия по сдерживанию резни. Но в любом случае кровопролитие неизбежно. Отвечая на «такой циничный взгляд», изумленный Шувалов заявил только одно — на Балканах Россия стремится лишь улучшить положение христианского населения и не намерена «поднимать весь Восточный вопрос»[511].

Дизраэли не был склонен к чувствительности в реальной политике. Для большей убедительности собственных аргументов у него под рукой была средиземноморская эскадра, часть боевых кораблей которой направлялась в Безикскую бухту у входа в Дарданелльский пролив. Премьер был убежден, что аргументы главного калибра британских броненосцев гораздо доходчивее и эффективнее аргументов вербальной дипломатии.

Правящие политики с берегов Туманного Альбиона, не сковывая себя идеологическим грузом, а заботясь только о реальных выгодах, в очередной раз разыгрывали прагматичную и в перспективе беспроигрышную комбинацию. Все было в одном флаконе и готово к употреблению по ситуации. Грозя туркам, они одновременно поощряли их воинственный настрой. Призывая Петербург к двусторонним договоренностям, они в то же время посылали в российскую столицу предупредительный сигнал: «Не увлекайтесь, мы у ворот Константинополя, и мы начеку!» К тому же британские броненосцы у входа в проливы были лучшей гарантией готовности кабинета тори не опоздать к возможному дележу наследия Османов. Гладстон бил в десятку, когда предположил, что «флот расположился наилучшим образом для того, чтобы, в случае распада Османской империи, захватить ее лучшие куски»[512].

Распутье российской дипломатии

Ну, а как же Берлинский меморандум? А он вовсе не был доведен до турецкого правительства. Под влиянием британской позиции к нему быстро охладели сначала Франция и Италия, а затем и Германия с Австро-Венгрией. О меморандуме как-то быстро стали забывать. Усилия России сколотить общеевропейский блок давления на Турцию в очередной раз разбивались об упорное несогласие британского кабинета.

Но Берлинский меморандум еще и запоздал. Он уже не соответствовал новым тенденциям развития Балканского кризиса. События на Балканах явно начинали перетекать в какой-то новый, более драматичный этап. «Ныне, — писал Горчаков Шувалову 2 (14) июня 1876 г., — пред нами новое положение, которое трудно еще определить»[513]. Тугой узел балканских противоречий затягивался настолько, что спектр мирных возможностей дипломатии стремительно сужался, и все сильнее заявляла о себе возможность иная — разрубить его мечом.

И как бы в подтверждение этого 20 июня (2 июля) 1876 г. европейские столицы облетело сообщение: Сербия и Черногория объявили Турции войну и открыли военные действия. Все взоры в этот момент обратились к России: решится ли она обнажить меч?

А Россия, в лице своей дипломатии, пребывала в разочаровании и стояла на распутье. Команда Горчакова как рыба об лед билась в надежде достичь европейского согласия по способам воздействия на турецкое правительство в интересах защиты балканских христиан. Но согласие это никак не складывалось, а перспективы его становились все более туманными. Политические интересы правительств великих держав были далеки от сострадательных порывов и проявляли растущую несогласованность с российскими.

Действия Англии и Австро-Венгрии все более воскрешали в памяти их политику в период Восточного кризиса 1852–1853 гг. Было очевидно, что обе державы стремились не допустить усиления влияния России на Балканах. Англия противодействовала почти открыто. Австро-Венгрия, имея виды на Боснию и Герцеговину, не торопилась присоединяться к решительным предложениям России и явно выжидала удобный момент для упрочения собственных позиций на Балканах.

Франция и Италия ключевой роли в разгоравшемся кризисе не играли и только делали свои скромные ставки за столом основных игроков в зависимости от хода игры и собственных интересов.

Оставалась Германия, которая все больше раскрывала свою заинтересованность в вовлечении России в войну с Турцией. Переключить внешнеполитическую энергию своего восточного соседа с западного направления на юго-восточное и тем самым, как выразился французский дипломат Шодорди, остаться со своим западным соседом (Францией) tête-a-tete — план этот был голубой мечтой Бисмарка.

Получалось, что только Германия в лице ее канцлера прямо подталкивала Россию к войне. Однако именно этого более всего стремилось избежать российское правительство. Но все же, одна ли Германия?

Опыт Восточного кризиса 1852–1853 гг. и последовавшей войны подсказывал западным политикам, что выжидательная позиция оказывается предпочтительной в то время, когда огромный российский медведь начинает активничать на Балканах и вовлекать в это другие великие державы. Россия обрекала себя на изоляцию, не достигала никаких значимых стратегических результатов и в итоге… В итоге белые начинали и проигрывали. В этой логике и Англия, и Австро-Венгрия, опасаясь агрессивных планов России, вполне могли рассматривать и такой вариант развития событий: мы будем сдерживать Россию в ее решимости защищать балканских христиан, загоняя и ее, и всю ситуацию по разрешению кризиса в тупик; в конечном итоге Россия не выдержит и возьмется за оружие, создав тем самым качественно новую политическую ситуацию, в которой ее можно будет даже обвинить в нарушении статус-кво и мира на Балканах. Ну, а далее останется внимательно следить за ходом военных действий, не давать ни одной из сторон слишком сильно преуспеть над своим противником и постараться не упустить свой шанс. В итоге лучшие плоды побед достанутся тем, кто затаился в кустах. Подобная модель скрытого провоцирования России к войне вовсе не противоречила стратегическим интересам как Англии, так и Австро-Венгрии.

А что же сама Россия? Разумеется, «крымский урок» не прошел для ее правительства бесследно. Весь каркас российской дипломатии после 1856 г. строился на стремлении избежать большой войны путем поддержания европейского равновесия при соблюдении баланса интересов великих держав в рамках т. н. «европейского концерта». Остаться за рамками этого «концерта», т. е. в изоляции, а тем более на пороге большой войны — это являлось таким же кошмаром для Горчакова, как перспектива франко-русского сближения для Бисмарка.

Но ко времени Балканского кризиса европейское равновесие в контексте «Парижской системы» 1856 г. безвозвратно кануло в Лету. На европейской сцене появилась Германская империя. Уже с начала кризиса участники «европейского концерта» заиграли так, что вместо симфонии все чаще звучала откровенная какофония. А сам алгоритм «концерта» в действиях российской дипломатии все более раскрывал свою бесперспективность с точки зрения национально-государственных интересов страны. Стремление последовательно действовать в его рамках обрекало Россию на постоянное соглашательство и унизительные уступки. А это сильно било по авторитету и престижу империи и все больше раздражало первых лиц государства.

Что оставалось? Попытаться найти опору в новой, стремительно набиравшей силу европейской реальности — Германии. Но это — демонтаж основ российской внешней политики. Ни Александр II, ни тем более симпатизировавший Франции Горчаков не решились последовательно пойти по этому пути.

С лета 1876 г., продолжая добиваться единства действий великих держав, российская дипломатия, на случай все более вероятной войны с Турцией, резко активизировала попытки договориться с отдельными европейскими «оркестрантами». И прежде всего с самым опасным и строптивым — с Великобританией.

Глава 10 Не нужен нам берег турецкий…

Князь А. М. Горчаков не без оснований говорил, что «победить английские предрассудки» в отношении российской внешней политики вообще и на Востоке в частности — «задача, превышающая человеческие силы»[514].

На 1876 г. пришлось не только усиление активности России на балканском направлении, но и ее дальнейшее продвижение на юг через Среднюю Азию. 2 (14) февраля 1876 г. Александр II по представлению Д. А. Милютина и К. П. Кауфмана одобрил телеграмму генералу Г. А. Колпаковскому[515] «лично ехать в Кокан и объявить народу, что белый царь, снисходя к его просьбе и желая положить конец его бедствиям, принимает его в свое подданство»[516]. Так прежнее Кокандское ханство присоединялось к Российской империи. Правда, уже под названием Ферганской области.

Но что скажут англичане? Этот вопрос взволновал тогда не только членов правительства, но прежде всего самого императора. Ведь в Лондоне уже на картах отмеряли, сколько русским осталось до Индии, и все чаще задумывались: не являются ли их последние действия реализацией глобального стратегического замысла удушения Британской империи в клещах двойного натиска на Индию — через Балканы на Константинополь и через Среднюю Азию. Туман большой тревоги окутывал и без того туманный Альбион.

Тем не менее в начале июня 1876 г. Горчаков, воспользовавшись ростом антитурецких настроений в английском обществе, в очередной раз предпринял попытку преодолеть атмосферу недоверия между Петербургом и Лондоном.

В направленной Шувалову 2 (14) июня 1876 г. депеше Горчаков уже в который раз пытался разъяснить британскому правительству бескорыстные основания российских устремлений. Горчаков перечислял все прошлые усилия российской дипломатии, направленные на выработку согласованных мер воздействия великих держав на Порту с целью улучшения положения балканских христиан. Россия всегда стремилась только к этому, и Берлинский меморандум — всего лишь очередная попытка, в которой Лондон, к сожалению, не принял участия. «Мы находим, — убеждал Горчаков, — что… нет повода желать, чтобы на Востоке вспыхнул окончательный кризис, так как обстоятельства недостаточно созрели еще для такого решения»[517].

В переводе с витиеватого дипломатического на обыденный русский язык это могло бы прозвучать примерно так: боже нас упаси повторять ошибки покойного императора Николая Павловича, никаких даже намеков на предложения о дележе османских владений и тем более сепаратных сговоров на этот счет мы не допустим. Горчаков буквально заклинал Дизраэли и Дерби: верьте нам, верьте в бескорыстность наших мирных намерений! Скажите, что нужно для того, чтобы Англия влилась в миротворческий «концерт»? «…Мы готовы принять всякую мысль, сообщенную нам с искренним желанием соглашения»[518].

И Горчакову в очередной раз эту «мысль» сообщили. Сухо, строго, даже цинично, без пустых благодушных пожеланий. 2 (12) июня 1876 г. Дерби направил соответствующее письмо послу в Петербурге А. Лофтусу, содержание которого было вскоре доведено до Горчакова.

В послании говорилось, что никто и не сомневается в самых мирных намерениях императора Александра. Однако и тут он прямо намекал на Игнатьева, «слова и поступки русских агентов на Востоке не всегда соответствуют личным взглядам императора»[519].

Чего хочет, к чему стремится кабинет ее величества? Ответ Дерби выливал ушат холодного реализма на разгоряченную идеей «европейского концерта» голову российского канцлера. Альтернатива нынешней ситуации на Балканах проста: переговоры восставших с турецкими властями приведут или к некоему соглашению, или к окончательному разрыву. Второй вариант Дерби считал наиболее вероятным. Но в этом случае велики соблазны военного давления на Турцию, на что никогда не согласится английское правительство. Самое разумное, по убеждению Дерби, — выждать исхода борьбы и не вмешиваться.

Самое интересное было в том, что заявление британского госсекретаря мало чем отличалось от недавних высказываний самого российского канцлера. Еще до провала миссии Родича, 28 февраля (12 марта) 1876 г., в откровенном разговоре с Милютиным Горчаков предусматривал, что «европейской дипломатии не удастся удержать Сербию, Черногорию, а быть может, и Румынию от явного вмешательства в борьбу». И тогда — «предоставить обе стороны на произвол судьбы: пусть оружие и решит, которая сторона одолеет и которая погибнет (курсив мой. — И.К.)»[520].

Но Горчаков не нуждался в советах Дерби. Он стремился заманить Англию в европейский блок давления на Турцию. Поэтому канцлер продолжил игру на убеждение и направил Дерби ответ. Одновременно его содержание было доведено до Вены и Берлина.

В очередной раз из Петербурга раздались «старые песни о главном» в духе «европейского концерта». Правда, начинал князь с укора Дерби в том, в чем совсем недавно смело мог бы упрекнуть самого себя: политика невмешательства в балканские дела затрагивает честь христианских держав! А водворение мира на Балканах на началах улучшенного статус-кво — задача, по его мнению, вполне достижимая, «если только заинтересованные правительства дружно примутся за ее разрешение». Российская же сторона не намерена оказывать на Порту особого давления вне рамок соглашения с великими державами. Но необходимыми условиями подобного соглашения Горчаков считал «основания вассальных и платящих султану дань автономных княжеств»[521]. По мысли Горчакова, делу балканского умиротворения послужили бы и незначительные территориальные уступки, которые могла бы осуществить Порта по отношению к Сербии и Черногории за счет Боснии и Герцеговины.

…Честь христианских держав, дружные усилия… Вот интересно, как в Лондоне реагировали на подобные пассажи российского канцлера? Не обращали внимания, обижались, улыбались? Или же?.. Как-то Талейран, имея в виду прежде всего людей своей профессии, сказал, что язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли. Так вот, если исходить из реалий британской политики в отношении России, то надо признать, что в Лондоне смотрели на подобные высказывания российской стороны через эту призму наполеоновского министра иностранных дел.

В то время, когда российская дипломатия искренно говорила о чести и начинала порицать еще совсем недавно отстаиваемое невмешательство, в Лондоне склонны были усматривать в этом своеобразное семантическое прикрытие агрессивных намерений Петербурга. Взаимное недоверие и подозрительность сидели глубоко и основательно. Они явно коренились в области ментальной несовместимости, отрицательной комплементарности, если пользоваться терминологией Л. Н. Гумилева. Но вернемся к дипломатии.

Отвечая Горчакову, Дерби, по сути, повторил высказанные ранее мысли. Что касалось территориальных уступок в пользу Сербии и Черногории, то здесь Дерби не имел принципиальных возражений. Тем не менее такой путь сдерживания военных порывов этих княжеств он считал нереалистичным и советовал Горчакову лучше употребить все влияние российского правительства на то, чтобы удержать Белград и Цетинью от ввязывания в неравную борьбу с турками. Последствия такой борьбы, по мнению Дерби, могли быть весьма опасными как для самих княжеств, так и для всего процесса балканского урегулирования.

Из Вены же российский МИД получил даже более решительный отказ. Андраши отверг условие автономии Боснии и Герцеговины. Австрийский канцлер не согласился и с российскими предложениями о малых приращениях Сербии и Черногории за счет этих провинций. И вообще, полагал он, в нынешних условиях на Балканах «лучше предоставить событиям выяснить положение, прежде чем выступать с новым дипломатическим посредничеством, которое не может иметь успеха и только скомпрометирует будущую политику держав». Андраши предельно четко высказал мысль о невмешательстве, которую неоднократно заявлял Дерби. И очевидно понимая, что это вызовет раздражение Горчакова, Андраши попытался отвести от Вены возможные упреки российской стороны. Он пояснил, что высказанная им позиция отражает только его личные взгляды и еще не утверждена императором Францем-Иосифом. Он также уверял, что «не желает сделать ни единого шага, не посоветовавшись с лондонским двором, и с удовольствием узнает о его соглашении с Россией…»[522].

Едкий сарказм этих слов был очевиден. Андраши цеплял своих российских коллег за самое уязвимое звено в процессе умиротворения Балкан — англо-российские отношения. По сути, он говорил Горчакову: вы, любезный князь, так настойчиво стремились вовлечь в соглашение Англию, что убедили и нас в необходимости этого. Теперь вперед, флаг вам в руки, а мы посмотрим, что у вас получится. Но именно здесь у российской дипломатии ничего и не получалось. Очередной тупик, выход из которого, однако, напрашивался сам собой: надо было переключаться на Вену и доверительно договариваться с ней.

Сербия «выходит в поле» и «славянский пожар» в России

На фоне такой эпистолярной дипломатии и пришло известие о начале Сербией и Черногорией военных действий против Турции.

В конце июня 1876 г. Ф. М. Достоевский записал в своем дневнике:

«Сербия вышла в поле, надеясь на свою силу, но уж разумеется, она знает, что окончательная судьба ее зависит вполне от России… Она знает про это и надеется на Россию, но знает тоже и то, что вся Европа смотрит теперь на Россию с затаенною недоверчивостью и что положение России озабоченное. Одним словом, все в будущем, но как же, однако, поступит Россия? Россия поступит честно — вот и весь ответ на вопрос. Выгода России именно, коли надо, пойти даже и на явную невыгоду, на явную жертву, лишь бы не нарушить справедливости. <…> Дело пойдет теперь быстро. <…> Кажется, можно уже предсказать, что если вмешательства Европы не воспоследует, то славяне победят наверно. <…> Ввиду огромного и вдруг восставшего вопроса все как бы положили про себя ждать и медлить с последним решением»[523].

В то время в России так думали очень многие.

Однако в правительстве размышляли далеко не так. Еще 2 (14) марта 1876 г. Милютин записал в своем дневнике, что дипломатические донесения последнего времени наводят на мысль о затеваемом каком-то закулисном плане «и что наши братья славяне морочат нас. Сербия с Черногорией ведут тайные переговоры о войне против турок». Если это так, то «весной разыграется кровавая драма» и «наше положение в отношении к славянам будет самое фальшивое»[524]. Милютин лишь немного ошибся в сроке. Во всем остальном прогноз оказался точен.

Уже после начала войны, в июле 1876 г., Горчаков, не сдерживая раздражения, высказал сербскому агенту Протичу все, что он думает по поводу последних событий на Балканах:

«Вы против наших советов начали войну, сами и выпутывайтесь: Россия дала слово своим соседям соблюдать нейтралитет и сдержит его, не окажет вам ни прямой, ни косвенной помощи, не даст вам ни гроша! Все, что мы можем сделать, это не препятствовать частным лицам давать вам деньги, если они этого захотят»[525].

На что рассчитывали сербские и черногорские власти, вступая в войну? Разве князья сербский Милан и черногорский Николай не знали о позиции князя Горчакова, канцлера их главного заступника — Российской империи? Прекрасно знали. И тем не менее они все-таки взялись за оружие. Им все труднее становилось сдерживать напор массового антитурецкого движения в своих княжествах. Под угрозой оказывалось сохранение их власти, особенно для малопопулярного в своей стране князя Милана.

В это время, в середине мая 1876 г., в Белград прибыл генерал М. Г. Черняев, который вскоре возглавил сербские войска[526]. Его приезд, хвалебные отзывы генерала о сербских вооруженных формированиях, успехи боснийских и герцеговинских повстанцев — все это вдохнуло в князя Милана новые надежды на победу. И он, а за ним и князь Николай, отбросив советы Петербурга, решились. «Надеясь на свою силу…»?

Предварительно эта, противостоящая туркам, сила была определена незадолго до начала военных действий на встрече сербских и черногорских представителей в Венеции. Согласно подписанным там соглашениям, Сербия обязывалась в случае войны выставить армию в 120 тыс. человек, Черногория — не менее 15 тыс. и направить часть этих сил на соединение с сербскими войсками[527]. Однако в действительности все сложилось в весьма драматичную пропорцию. Полевые сербские части не превысили 30 тыс. человек при 120 орудиях. Против них турки сосредоточили 100-тысячную армию при 250 крупповских орудиях[528]. На что здесь можно было надеяться? Только на то, что за братьев-славян вступится Россия. Да, они выбрали борьбу, но успех ее связали не с собственными силами, а с силами России. Так что Горчаков на встрече с Протичем от имени российского правительства мог с полным основанием заявить: «Господа, вы нас серьезно подставили». Да, собственно говоря, он это и сделал, только в других выражениях.

В России тем временем поднималась невиданная ранее волна общественной солидарности с борьбой балканских христиан. Между тем, вспоминал князь В. П. Мещерский[529], как «послы вместе или по одиночке сходились в кабинете князя Горчакова для придумывания способа потушить славянский пожар», в Москве и Петербурге этот пожар был «уже в полном разгаре»[530]. Славянские благотворительные комитеты не только в столицах, но и по всей России собирали значительные денежные и материальные средства в помощь повстанцам и доставляли по назначению через своих агентов. Так, только за период с 21 сентября (3 октября) по 8 (20) октября 1876 г. в фонд славянских комитетов поступило 811 тыс. рублей[531].

Министр внутренних дел А. Е. Тимашев, «осмеивая этот энтузиазм и пророча от него для России беды»[532], запретил земствам выделять их денежные средства в помощь южным славянам. Но сборы проводились в церквях, путем подписок, постановлений чиновников разных ведомств о вычете определенного процента жалованья на благотворительные цели. Все эти средства для последующего распределения стекались в Общество попечения о больных и раненых воинах или прямо в канцелярию императрицы Марии Александровны, являвшейся попечительницей этого общества.

Размеры и виды помощи возрастали. Массовый характер принял отъезд в районы боевых действий российских добровольцев, прежде всего военных и врачей. Так, по данным славянских комитетов, русских врачей в Сербии было около 100 человек на 65–75 других, в том числе и сербской, национальностей. Военных добровольцев было более 4 тысяч человек. Желающие отправиться воевать в Сербию съезжались в Москву из разных уголков России. Воронежский губернатор князь Оболенский привел сформированный на местные пожертвования полуэскадрон. Из Нижнего Новгорода прибыла целая рота[533].

Не желая компрометировать себя перед европейскими державами, российское правительство официально открещивалось от движения в поддержку вооруженной борьбы балканских славян.

Однако возбуждение в обществе в связи с балканскими событиями явно нарастало. Газеты разных направлений не скупились на багровые тона в изображении страданий славян и турецких жестокостей. Подобная общественная атмосфера становилась серьезным фактором давления на правительство. Уже лица из ближайшего окружения Александра II — цесаревич Александр и императрица Мария Александровна — все чаще высказывались за более решительные и самостоятельные действия России на Балканах.

Наперекор этому общественному потоку оставались почти незаметными отдельные голоса тех, кто критически оценивал преобладавшие в России настроения.

Так, в начале августа 1876 г. министр государственных имуществ и будущий председатель Кабинета министров П. А. Валуев записал в своем дневнике: «Мы дошли до славянофильского онанизма. Вся Россия в бесплодной лихорадке. Все бредят южными славянами, не разбирая даже и не ведая, кто они»[534].

А вот патриарх русской культуры князь П. А. Вяземский «копал глубже». В одном из писем он писал:

«Все, что делается по Восточному вопросу, — настоящий и головоломный кошмар. Правительства не видать и не слыхать. Все плотины прорваны, и поток бушует и разливается во все стороны; многое затопит он. <…> Народ не может желать войны, а по недосмотрительности своей ведет к войне. Война теперь может быть для нас не только вред, но и гибель. Она может наткнуться на государственное банкротство. У нас, как у французов, нет в жилетном кармане миллиардов, не говоря уже о других худых последствиях войны… <…> Хороши и сербы! Россия стряхнула с себя татарское иго, а после наполеоновское своими руками, а не хныкала и не попрошайничала помощи у соседей. Неужели мы своими боками, кровью своей, может быть, будущим благоденствием своим должны жертвовать для того, чтобы сербы здравствовали? Сербы — сербами, а русские — русскими. В том-то и главная погрешность, главное недоразумение наше, что мы считаем себя более славянами, чем русскими. Русская кровь у нас на заднем плане, а впереди — славянолюбие. <…> Турки не виноваты, что Бог создал их магометанами, а от них требуют христианских, евангельских добродетелей. Это нелепо. Высылайте их из Европы, если можете, или окрестите их, если умеете; если нет, то оставьте их и Восточный вопрос в покое до поры и до времени. Восточный вопрос очень легок на подъем, и мы очень любим подымать его; но не умеем поставить на ноги и давать ему правильный ход. Когда Наполеон III поднял итальянский вопрос, он вместе с ним поднял и двухсоттысячную армию и в три недели побил и разгромил Австрию. А мы дразним и раздражаем, и совершенно бессовестно Турцию. Все это недостойно величия России… <…> Ужели думают, что Россия окрепнет силою восстановленных славянских племен? Нисколько, а напротив. Мы этим только обеспечим и утвердим недоброжелательство и неблагодарность соседа, которого мы воскресили и поставили на ноги. <…> Лучше иметь для нас сбоку слабую Турцию, старую, дряхлую, нежели молодую, сильную демократическую Славянию, которая будет нас опасаться, но любить нас не будет. И когда были нам в пользу славяне? Россия для них — дойная корова, и только. А все сочувствия их уклоняются к Западу. А мы даем доить себя, и до крови… Сохраните письмо мое… Хочу, чтобы потомство удостоверилось, что в пьяной России раздавались кое-какие трезвые голоса»[535].

Любопытно, но почти за четверть века до этих вяземских мыслей в их духе высказался «вечный отшельник» николаевской эпохи П. Я. Чаадаев. И было это в годы, предшествовавшие Крымской войне, когда в российском обществе также бушевали страсти по освобождению братьев-славян[536].

Кто-то с Вяземским не согласится, у кого-то его слова вызовут раздражение. Но трудно не признать, что его «трезвый голос» оказался пророческим. Вот только интересно, вспоминал ли Петр Андреевич, когда писал эти строки, как весной 1828 г., после опубликования манифеста о войне с Турцией, он вместе с А. С. Пушкиным попытался записаться добровольцем в действующую армию?..[537].

Богемская интерлюдия

Еще в конце февраля 1876 г. Горчаков в разговоре с Милютиным высказал предположение о возможном скором включении Сербии и Черногории в антитурецкую борьбу. И чтобы эта «местная борьба» не превратилась в европейскую, он считал необходимым «удержать Австрию от всякого вмешательства». При этом, как писал Милютин, «Горчаков ссылался на какой-то “безмолвный” уговор свой с Андраши…». Затем эта загадочная тема только усилилась. В первой половине марта 1876 г. последовали депеши канцлера послам Новикову и Игнатьеву, «в которых развивалась мысль, что нам нет повода не доверять австрийской политике, пока во главе ее стоит Андраши…».

25 марта (6 апреля) 1876 г. в Зимнем дворце произошел один весьма примечательный разговор. Собираясь на доклад к императору, Милютин захватил с собой записку, составленную генералом Обручевым, «о том, какие политические соображения и данные следует принять в основание… разработки плана мобилизации нашей армии в случае войны». Во время доклада в кабинете императора находились цесаревич Александр Александрович и великий князь Владимир Александрович. Едва военный министр завел речь по содержанию записки, как Александр II прервал его «приблизительно такими словами»: «Могу тебе сказать только одно, — что я признаю войну в близком будущем невозможной и совершенно уверен, что мы избегнем ее (курсив мой. — И.К.)».

Удивленный словами государя, Милютин «позволил себе» заметить, что если допустимо «подобное положительное убеждение», то имеет ли смысл осуществлять дорогостоящую подготовку к войне.

«Так я тебе открою то, что никому не известно, кроме меня, князя Горчакова и наследника, — отвечал Александр II. — Только я прошу вас всех троих отнюдь не открывать никому того, что я скажу». И далее, судя по записям Милютина, «государь рассказал такие обстоятельства, которые совершенно изменяют общие соображения и взгляды на европейскую политику»[538]. Но, дав обещание хранить тайну, Милютин даже собственному дневнику не доверил императорского секрета.

«Безмолвный» уговор Горчакова с Андраши, загадочное откровение Александра II, изменявшее, ни много ни мало, «взгляды на европейскую политику»… Что за «тайны петербургского двора», что за «секретная дипломатия XIX века»? И что за всем этим скрывалось?..

Сохранив секрет императора, Милютин, тем не менее, заметил, что «сущность дела, рано или поздно, сделается известной». Вот это уж точно. Как однажды заметила г-жа де Сталь: «В России все секрет, и ничто не тайна». И этот дипломатический «секрет» очень скоро стал открываться.

1 (13) апреля 1876 г., комментируя очередной доклад военного министра, Александр II заметил, что не стоило ожидать успеха на основании предложений, изложенных в ноте Андраши. По мнению российского императора, следовало бы прямо потребовать полной автономии османских областей с коренным христианским населением. А через день, 3 (15) апреля, Горчаков в беседе с Милютиным уже в который раз выразил надежду на то, «что Австрия пойдет заодно с нами к предложенной цели, т. е. к дарованию автономии Герцеговине и Боснии». При этом канцлеру очень не хотелось допускать Бисмарка к розыгрышу партии «посредника и примирителя, решителя судеб Европы». Горчаков также сообщил Милютину, что император считает приемлемым вступление австро-венгерских войск в Боснию на строго определенных условиях[539]. Однако напомню, что уже следующий месяц принес разочарование: в мае Андраши категорически отказался поддержать российское предложение об автономии Боснии и Герцеговины. Становилось очевидным — час пробил: настало время выложить карты на стол.

В период со 2 (14) по 20 июня (2 июля) 1876 г., в очередной раз убедившись в твердом нежелании Англии принять активное участие в давлении на Турцию, Александр II и Горчаков переключают свои усилия на Австро-Венгрию. 25 июня (7 июля) по пути из Германии в Петербург они прибыли в Эгер. Здесь августейшего российского гостя встретил Франц-Иосиф, и они направились в богемский замок Рейхштадт. В нем и состоялось совещание двух императоров с участием Горчакова и Андраши по проблемам Балканского кризиса.

Лейтмотив встречи, естественно, задавала начавшаяся сербо-черногорская война против Турции. Императоры согласились не вмешиваться в борьбу до той поры, пока чаша весов победы явно не склонится в ту или иную сторону.

В случае успеха Турции было решено не допускать крайних мер с ее стороны по отношению к Сербии и Черногории, сохранив последним то положение, которое они занимали перед войной. Что же касается Боснии и Герцеговины, то предполагалось побудить Турцию ввести в этих областях преобразования, намеченные в ноте Андраши и Берлинском меморандуме, распространив их также и на Болгарию. В этой связи практическим последствием рейхштадтской встречи было закрытие для турок гаваней Клек и Каттаро, через которые они доставляли свои войска в охваченные восстанием районы.

В случае же военных успехов Сербии и Черногории Франц-Иосиф выразил свое неприятие перспективы образования на Балканах сильного славянского государства. Всякое изменение здесь статус-кво должно было быть компенсировано Австро-Венгрии. И ее император четко озвучил цену вопроса: часть земель Боснии и Герцеговины должна отойти к австро-венгерской монархии.

Александр II не возражал. Он лишь заявил, что в таком случае Россия будет настаивать на возвращении ей прилегающего к Дунаю участка Бессарабии, отторгнутого у России согласно Парижскому договору 1856 г. Но при любом развитии событий на Балканах императоры условились действовать строго по взаимной договоренности, дабы избежать конфликта интересов двух империй в этом регионе.

Не была обойдена вниманием и возможность окончательного распада Османской империи. Не предвосхищая всех деталей подобного сценария, императоры, тем не менее, обозначили некоторые взаимоприемлемые контуры государственно-политического устройства региона. Так, было «предложено из Болгарии, Албании и остальной части Румелии образовать автономные княжества; Фессалию, Эпир и остров Крит присоединить к Греции; Константинополь же с ближайшей его окружностью (banlieue) объявить вольным городом»[540].


Был, правда, один важный нюанс. Взаимные обязательства монархов не были занесены в протокол, а только записаны со слов Андраши и Горчакова. По словам Андраши выходило, что Австро-Венгрии отходила большая часть Боснии и Герцеговины, и только малая часть доставалась Черногории и еще меньшая — Сербии. По записи же Горчакова получалось, что Австро-Венгрия имеет право только на турецкую Хорватию и приграничные области Боснии, и то по особому плану, который еще предстояло согласовать впоследствии. О каких-либо правах Австро-Венгрии на Герцеговину в записи Горчакова не было ни слова. Часто подобную несогласованность позиций оценивают как основу последующих разногласий в толковании рейхштадтских соглашений. Однако мне ситуация видится по-иному.

В австрийском варианте соглашений имелась собственноручная помета Андраши: «Записано тотчас же после Рейхштадта под мою диктовку Новиковым и сообщено русскому кабинету»[541]. Получается, что с австрийской версией соглашений в Петербурге были практически сразу же ознакомлены. Поэтому утверждать, что это явилось основой позднейших различий в понимании рейхштадтских соглашений, явно некорректно.

Думается, дело было в том, что в начале июля 1876 г. ни Александр II, ни Горчаков просто не придали должного внимания этим различиям и тому, почему Андраши был заинтересован заполучить Боснию и Герцеговину с минимальными издержками, т. е. не только без каких-либо военных действий, но еще и в особой «упаковке», как некое балканское благодеяние, которое бы укрепило его политические позиции. И вот здесь, забегая вперед, необходимо внести одно разъяснение.

«Обычное представление русских того времени, что Австрия готова захватывать на Балканах все, что там плохо лежит, не соответствовало действительности, — писал автор классического труда по истории австро-германо-российских отношений второй половины XIX в. С. Д. Сказкин. — Наоборот, даже оккупация Боснии и Герцеговины, которую так желали двор и военные круги, вызвала бурю протестов и в Австрии, и в Венгрии. Андраши, согласившись на оккупацию, чтобы предупредить еще большую опасность — соединение Боснии и Герцеговины с Сербией, на время сделался самым непопулярным человеком в Венгрии»[542]. Так что в Рейхштадте Андраши играл на опережение. Он исходил из того, что в случае успехов Сербии и Черногории, а также при военном вмешательстве России в балканскую ситуацию отпадение больших или меньших кусков от европейских владений Османской империи неизбежно. Отсюда открывалась перспектива сближения ее бывших провинций с Сербией. Следовательно, эту опасную тенденцию Вене надо было блокировать.

Создается впечатление, что, не придав в июле 1876 г. должного внимания различиям в понимании итогов рейхштадтских переговоров, Александр II и Горчаков понадеялись на русское «авось»: сейчас, мол, не время пререкаться с Андраши, а вот позднее мы этот сюжет как-нибудь отрегулируем. Подобное желание особо не напрягаться в делах было, кстати, весьма характерно для стареющего Горчакова. А о том, к чему оно привело, и как впоследствии соглашения с Веной «отрегулировали» два творца российской внешней политики — Александр II и Горчаков — во всем этом еще предстоит разобраться.

Придется нам столкнуться и с этой упрямой скупостью в вопросе компенсации Австро-Венгрии. Чем таким, действительно стратегически важным для России руководствовались ее император и канцлер, лично мне понять сложно. Похоже, опять все та же игра в европейское равновесие. И никакого перспективного видения. Но как говорится, скупой платит дважды. И заплатить пришлось. Только не престарелому Горчакову и измотанному двойной личной жизнью, уже немолодому Александру II, а Российской империи, об интересах которой, как им казалось, они так усердно пеклись.

На встрече в богемском замке Александр II и Горчаков услышали главное в австро-венгерской позиции по вопросу возможного изменения статус-кво на Балканах: решительное «нет» — большому славянскому государству и условное «да» — иным изменениям при условии территориальной компенсации за счет Боснии и Герцеговины. Решив так, стороны согласились держать все пункты соглашения в тайне.

Да, ну и, конечно же, Константинополь. Из Рейхштадта он даже представился обоим монархам вольным городом, разумеется, в случае окончательного крушения Османской империи.

В начале 1920-х гг. В. М. Хвостов фразу о «вольном городе» прокомментировал так: этим «Россия формально отказывалась от Константинополя». «Иными словами, — продолжал будущий академик, — Александр II должен был пойти на нейтрализацию проливов. Это было крупное дипломатическое поражение, своего рода Плевна, на год опередившая военную Плевну»[543]. Эти суждения полностью разделял в то время и А. С. Ерусалимский[544]. С тех пор эта трактовка прочно укоренилась в исторической литературе.

Однако в плане практической политики т. н. обладание Константинополем было лишь символом насущной заинтересованности российского правительства в контроле над черноморскими проливами. Сама по себе столица Османской империи стала бы для России огромной обузой. Это было настолько очевидно, что не понимать такое было невозможно. России нужны были проливы и как минимум военные базы в Верхнем Босфоре, позволявшие надежно, в случае необходимости, запереть вход в Черное море. Заявляя о «формальном отказе» России от Константинополя в Рейхштадте, В. М. Хвостов в то же время отмечал, что тяга к овладению Царьградом никуда не улетучивалась из замыслов тогдашнего российского монарха, но только была глубоко упрятана и лежала под спудом других проблем, ожидая своего часа. Но этот час, как казалось в то время многим европейским правителям, явно приближался.

Конечно же, Александр II мог в лоб сформулировать вопрос: в случае распада Турции мы хотим обрести «ключи от своего дома» — мы хотим проливы. Но ведь это, прежде всего, — опасность войны с Англией. И поэтому российский император так вопроса не поставил. Он был настроен на мирное разрешение проблем. Но…

В. М. Хвостов точно подметил связку: провозглашение Константинополя вольным городом с неизбежностью предполагало нейтрализацию черноморских проливов, т. е. принципиальное изменение их режима, закрепленного Парижским договором 1856 г. и Лондонской конвенцией 1871 г. А что это означало для России? Европейские боевые эскадры могли бы спокойно проходить не только Дарданеллы, но и Босфор; и южные берега России, в условиях отсутствия у нее военного флота на Черном море, оказывались под угрозой прямого нападения.

Неужели этого не понимали Александр II и Горчаков, неужели они и этому не придали значения? Не думаю, уж слишком опасной была логика раскручивания смысла заявления о «вольном городе». Тогда что? Здесь остается только гадать. Не исключено, что император Александр, не забегая далеко вперед, принятием этой формулировки забрасывал удочку со стратегической наживкой. Вы же понимаете, как бы намекал он, что Константинополь в качестве вольного города — это нейтрализация проливов, как минимум Дарданелл, но тогда наши южные рубежи остаются совершенно беззащитными, и в этой ситуации мы вправе потребовать в будущем такого решения по Босфору, которое бы гарантировало нашу безопасность. И самую надежную гарантию здесь мог дать, разумеется, не «страховой полис» — какой-нибудь международный договор, а только русские базы в Верхнем Босфоре. Но не будем забывать, что само высказывание о Константинополе как вольном городе относилось на случай окончательного краха Османской империи.

В то время такую перспективу рассматривали не только в Рейхштадте. 23 августа (4 сентября) Дизраэли в письме к Дерби развил тему дележа турецкого наследства, три месяца тому назад затронутую в беседе с Шуваловым. Премьер рассуждал над сценарием, когда «Россия и Австрия начнут продвигать свои армии на Балканы» и за этим последует «решение восточного вопроса» — «раздел балканской добычи между Россией и Австрией при дружеских услугах Англии». Судьба же турецкой столицы британскому премьеру виделась так:

«Константинополь с соответствующим районом должен быть нейтрализован и превращен в свободный порт под защитой и опекой Англии по примеру Ионических островов»[545].

В отличие от участников рейхштадтской встречи, Дизраэли в оценке перспектив балканской ситуации был настроен решительней. Он полагал, что русско-австрийского выступления против Порты и раздела ее европейских владений не избежать. Ну, а коли так, делился он своими планами с Дерби, «то благоразумно будет взять руководство этим делом в свои руки»[546].

Что это, если не планы раздела Оттоманской империи, глядя из Рейхштадта и Лондона? Возразите — это весьма условные планы и не более того? Отнюдь.

Ведь что получалось: в начале июля 1876 г. в Рейхштадте Россия и Австро-Венгрия, по сути, согласились признать возможным похоронить Парижский договор как международно-правовой акт, гарантировавший сохранение статус-кво в отношении Оттоманской империи. Точнее будет сказать, что Австро-Венгрия продемонстрировала полную готовность за разумное вознаграждение забыть о статье VII этого договора, согласно которой стороны договора — Россия, Австро-Венгрия, Великобритания, Пруссия и Сардиния — объявляли: «Блистательная Порта признается участвующей в выгодах общего права и союза держав европейских». В статье также говорилось, что участники договора:

«…обязуются каждый со своей стороны уважать независимость и целость империи Оттоманской, обеспечивают совокупным своим ручательством точное соблюдение сего обязательства и вследствие того будут почитать всякое в нарушение оного действие вопросом, касающимся общих прав и пользы (курсив мой. — И.К.[547].

Обратим внимание, что фигуранты рейхштадтской встречи стали обсуждать вопрос, установленный европейским конгрессом — этим своеобразным Советом Безопасности ООН XIX в. — и затрагивающий «общие права и пользы» всех великих держав, особенно Англии. Факт переговоров «в нарушение» был налицо, но никто при этом, насколько мне известно, не убоялся, а мир не рухнул от такого попрания идеалов «европейского концерта». Хотя традиционных заклинаний на эту тему, как обычно, было предостаточно. Цинично?.. Да. Зато, как говорил персонаж гайдаевской кинокомедии, «быстро, надежно и практично».

Теперь вернемся к ответу на ранее поставленный вопрос. Что же скрывалось за этим загадочным обещанием Милютина держать в тайне сказанное императором 25 марта (6 апреля) 1876 г.? Выскажу предположение: уверенность Александра II в том, что России удастся избежать войны, основывалась на его расчетах выторговать у Вены ее более решительный натиск на Порту в интересах балканских славян. А платой здесь могли быть только территориальные приращения Австро-Венгрии на Балканах. И хотя часть славянских земель в данном случае могла перейти под скипетр Габсбургов, но зато объединенному русско-австрийскому давлению Порта не посмела бы противиться. Следовательно, в результате такой комбинации Россия смогла бы избежать войны. Так или примерно так рассуждали в Петербурге в начале весны 1876 г. Именно на такую конструкцию опиралась столь удивившая Милютина убежденность Александра II в мирных перспективах разрешения Балканского кризиса. С такими надеждами, я уверен, российский император и отправлялся в гости к своему австро-венгерскому коллеге. Однако в итоге Александра II и Горчакова ждало разочарование. После рейхштадтских переговоров Россия не отдалилась от войны, а приблизилась к ней.

Конечно же, все карты спутали братушки-славяне. Случилось то, чего и опасались в Петербурге: Сербия и Черногория объявили войну Турции. Это явилось поворотным моментом, своеобразной «точкой невозврата» в развитии всего Балканского кризиса.

Вместе с тем в Петербурге явно не учли одного элементарного хода, который мог совершить Андраши. Ему ничто не мешало просто выйти из инициативной позиции и полностью предоставить ее России. Вот именно такой ход Андраши и совершил в Рейхштадте. Он предпочел торговаться не до начала совместных действий, такой тип сотрудничества он сразу отметал, а только на тот случай, если Порта начала бы рушиться сама. Или же Россия решила бы в одиночку атаковать ее и уже военными средствами стала бы заступаться за балканских славян.

Александр II ехал в Богемию договариваться в интересах сохранения мира, а фактически начал договариваться на случай войны — в этом и состоял парадокс рейхштадтской встречи для российской стороны. Можно понять то подавленное состояние, которое часто овладевало российским императором и его канцлером в связи с Балканским кризисом. Они строили планы в одних целях, а события их вели к целям совершенно иным.

И пожалуй, самое главное. Именно с весны — лета 1876 г. перспектива распада империи Османов стала рассматриваться в Европе как весьма вероятное следствие развития кризиса на Балканах. А спусковыми крючками такого распада реально виделись только два сценария: нарастание вооруженных выступлений балканских славян и военное вмешательство России в их защиту. Был, правда, и третий — совместное выступление великих держав в защиту балканских славян. Однако этот сценарий лелеяли в своем воображении, пожалуй, лишь петербургские «концертмейстеры» с Певческого моста[548].

Мы никогда не узнаем, как обсуждалась в Рейхштадтском замке возможность вооруженного вмешательства России в Балканский кризис. Но то, что это обсуждалось, лично у меня сомнений не вызывает. Иначе трудно объяснить сами соглашения, где карты интересов сторон были, как говорится, выложены на стол.

А как же первый спусковой крючок распада Османской империи — вооруженные выступления балканских славян? Болгарское восстание к моменту встречи двух императоров было уже подавлено. Что же касается начавшейся сербо-черногорской войны против Турции…

Можно допустить, что в России решительные сторонники защиты балканских христиан за дымной пеленой славянской солидарности не разглядели реальных сил сербов и черногорцев. Но поверить в то, что в Вене не отдавали себе отчета в их слабости, весьма затруднительно. Ведь это были приграничные области Австро-Венгрии, явно не обделенные ее агентами на самых разных уровнях. Поэтому венское правительство понимало обреченность военной попытки Сербии и Черногории. И тем не менее оно не воспротивилось ей. Хотя одного слова Вены было бы достаточно, чтобы предотвратить такой ход событий. Вместо этого Андраши сообщил черногорскому князю, что военные действия княжеств против турок не должны затронуть интересов австро-венгерской монархии в регионе.

Комбинация Андраши выглядела так: выигрывают сербы и черногорцы — он сдерживает их претензии; одерживают верх турки — он усиливает свои позиции, защищая княжества от чрезмерно мстительных действий Порты. Андраши предвидел, что новоявленные борцы с Портой обречены. Более того, он не мог не понимать, что надеются они, прежде всего, на помощь России.

А с Россией, считал Андраши, надо договориться, на тот случай, если она, ведомая собственными мифами славянского заступничества, предпримет военную операцию на Балканах. Подобная операция может быть весьма выгодна венскому кабинету. Россия выполнит всю грязную работу, и в результате образуется принципиально новая ситуация.

Но российское правительство явно не хочет подставляться и стремится избежать подобного сценария, предпочитая бросать все силы на организацию совместного давления великих держав на Порту. И вот здесь военное выступление княжеств может оказаться как нельзя более кстати. Оно выполнит роль фитиля для разжигания «славянского пожара» внутри самой России. В результате ее войска могут оказаться на Балканах. На случай уж очень больших побед российского оружия им всегда можно найти противовес в Лондоне. Если же русские потерпят неудачу — это только усилит позиции Вены на Балканах. Весьма недурная и очень выгодная комбинация. Андраши, как осторожный и тонкий политик, вполне мог так думать. Да и не он один. Франц-Иосиф, по свидетельству русского военного агента в Вене Ф. А. Фельдмана, похоже, предполагал нечто подобное[549].

Видимо, Франц-Иосиф с Андраши думали, что они договорились с императором Александром и Горчаковым и тем самым застолбили собственные интересы. Но они еще не до конца вкусили всех особенностей российской внешней политики. Через полтора года их постигнет разочарование, и торг начнется заново. Слишком общий и нечеткий характер соглашений, их неформализованность, казалось бы, оставляли сторонам свободу политического маневра в сложной обстановке Балканского кризиса. Однако очень скоро подобная недоговоренность станет проблемой как для Вены, так и для Петербурга.

В конце июня 1876 г. радужное настроение императора Австро-Венгрии мрачными предчувствиями обернулось для российского самодержца, ибо векторы рейхштадтских соглашений и балканских событий стали все больше смыкаться в точке наиболее вероятного для него выбора — вооруженного вмешательства в Балканский кризис.

По ком звонит сербский колокол?

В том, что на Балканах «дело пойдет теперь быстро», Достоевский не ошибся. Как и следовало ожидать, сербские отряды были разбиты турецкими войсками Абдул-Керима-паши и отброшены в долину Моравы к Алексинацу и Делиграду. Не мешкая, турки развивали успех, тесня сербов, которые отбивались из последних сил. Отчаявшись в успехе и опасаясь за свою столицу, князь Милан собрал у себя 12 (24) августа 1876 г. представителей шести великих держав «и воззвал к их посредничеству для прекращения», как он выразился, «бесцельного кровопролития»[550]. Это было мило. Борьба за свободу в одночасье превратилась в «бесцельное кровопролитие». Просто в своем воинственном наскоке на турок сербы полностью провалились, и вот это было совершенно очевидно. По наблюдениям князя Мещерского, то, что творилось тогда в правящих кругах Белграда, было сплошной комедией «эксплуатирования добродушной в своем энтузиазме России». Особенно жестко Мещерский отозвался о князе Милане[551]. И неспроста…

После того как Россия открыла боевые действия против Турции, особенно в период плевненских невзгод, сербский князь строго соблюдал формальный мир с Портой, ориентировался на советы из Вены и вовсе не спешил помогать своим русским заступникам. Милан преспокойно отсиживался в Белграде и ждал, чья возьмет. Вступил же князь в войну только в начале декабря 1877 г., когда ее исход был уже предрешен. А через девять лет после описываемых событий, в 1885 г., сербское руководство, возбуждаемое Австро-Венгрией, объявило все-таки войну. Но не Турции, а новоявленной славянской Болгарии. Однако если венское правительство возбудило воинственность сербского руководства в 1885 г., то почему оно не могло сделать то же самое в 1876 г.?

И вот за таких славянских лидеров Россия должна была заступаться, нести жертвы и даже воевать?!

Авантюрное выступление Сербии и Черногории против Турции летом 1876 г. и его полный провал на фоне предыдущих малоэффективных попыток организации общеевропейского давления на Порту, по сути, поставили российское правительство перед альтернативой. Или, затушив «славянский пожар» внутри страны, окончательно сбросить с себя идейные одежды славянского заступника, или же, не оставляя попыток добиться единства действий великих держав, одновременно взять курс на самостоятельное вооруженное вмешательство в Балканский кризис. В обоих вариантах требовалось четко ответить на вопросы: во имя чего и какой ценой? А задержка с выбором, как показали предшествующие дипломатические перипетии, не сулила ничего хорошего. Но рейхштадтская встреча качнула стрелку выбора в сторону второго варианта.

Тем временем кабинеты великих держав весьма сочувственно отозвались на просьбу князя Милана, к которой присоединился и черногорский князь Николай. Инициативу в свои руки взяла Великобритания.

Если в мае — июне 1876 г. в британской столице долго разбирались в болгарских событиях и оставались глухи к турецким жестокостям, то уже в августе Форин офис без промедлений среагировал на призыв князя Милана. Послу Г. Эллиоту была направлена инструкция:

«Указать Порте, что сугубо важно не упустить эту возможность восстановления мира, ибо, если военные действия продолжатся, весьма вероятно вмешательство других держав, последствия коего могут стать фатальными для Турецкой империи»[552].

В Лондоне очень быстро поняли, что сербская авантюра может разжечь в России старые угли славянолюбия и русские штыки вновь окажутся на Балканах. А возможности Британской империи противодействовать России в этом регионе вовсе не были такими благоприятными, как в 1853 г. Следовательно, чтобы избавить себя от негативных последствий разворачивающегося процесса, его надо было возглавить и организовать, придав нужный вид и направление. Согласно этому классическому алгоритму и поступила британская дипломатия. К тому же депеши из Петербурга приходили одна тревожнее другой.

Посол лорд А. Лофтус доносил правительству, что славянское возбуждение в столицах столь велико, что он ни за что не может поручиться, если не предпринять решительных действий, дабы положить конец успехам турецких войск. Недоумение — это, пожалуй, самое легкое слово для характеристики умонастроения британского посла от петербургских наблюдений. Впрочем, это относилось и к послам других европейских держав. «Россия в бреду, правительство бессильно, мы ничего не понимаем…»

«И было от чего повергаться в недоумение — вчера Горчаков говорил послам: будьте спокойны, правительство тут ни при чем, а сегодня по Гостиному двору торжественно, с красным придворным лакеем позади, ходят придворные дамы и сбирают на пользу раненых славян Балканского полуострова, и ужаленный этим зрелищем английский посол летит говорить Горчакову: разве может придворная дама так открыто сбирать деньги по городу, если нет сочувствия сверху? На это ему отвечает Горчаков: это сочувствие в пользу больных и раненых, а вовсе не в пользу дерущихся…»[553]. Как знать, может быть, отвечая так, князь Александр Михайлович про себя думал: эх, милейший лорд Лофтус, это — Россия, здесь еще и не такое возможно…

На сей раз Горчаков точно не лукавил. Правительство всеми силами стремилось сохранить благопристойность в рамках «европейского концерта». Цензура безжалостно вычеркивала слова «в пользу балканских славян» и на их место вписывала «в пользу раненых и больных». Но все было бесполезно. Горчакову под впечатлением увиденного и услышанного не верили. Из Петербурга разлетались тревожные посольские телеграммы. И уже в европейских столицах, особенно в Лондоне, все чаще задумывались на тему русского коварства. Мы свои, мы хорошие, верьте нам — летело из Петербурга. А в ответ из Лондона: хорошие-то вы хорошие, вот только ваше общество жаждет войны. В результате этой информационной метаморфозы в британском правительстве крепли позиции тех, кто склонялся к более жесткой линии во взаимоотношениях с Россией, и прежде всего самого премьер-министра Б. Дизраэли, ставшего к тому времени лордом Биконсфилдом.

Итак, британский кабинет взял на себя инициативу выступить в Константинополе с предложением перемирия. Горчаков поручил Игнатьеву поддержать при дворе султана эти действия англичан. Но что при этом он говорил лорду Лофтусу в Петербурге?

Горчаков явно не скрывал перед английским послом своего раздражения:

«Мы воздержались от всякой инициативы, мы дали делу идти своим ходом, мы терпеливо ждали, чтобы Европа начала действовать. Но если ничего не будет сделано, если император… повелит мне взять перо в руки, то я ручаюсь вам, что обмокну его в чернила, которые будут отвечать достоинству и могуществу империи».

Сказав это, канцлер добавил: «Но это еще не будет война»[554].

Князь Александр Михайлович отчаянно взывал к совести англичан. Он был не просто раздражен, а крайне раздражен. Его представления, планы, надежды рушились буквально на глазах. «Европейский концерт» не складывался, братушки-сербы «удружили» хуже некуда, а внутри страны разгорался «славянский пожар». В конце сентября 1876 г. Жомини писал Гирсу:

«…нынешняя ситуация невыносима… нет никаких шансов из нее выйти… действовать в одиночку значило бы рисковать англо-австро-турецкой коалицией… не остается иной альтернативы, кроме как действовать совместно с этими негодяями»[555].

Так что же все-таки делать дальше? Попробовать выйти из игры? Благо поводов для этого предостаточно. Но… Обратим внимание, какие выражения использует Горчаков: «честь государя», «достоинство и могущество империи»… Уйти с Балкан для российского канцлера означало поступиться именно этими принципами. А это — вещь немыслимая. Ну, а кроме того, свято место пусто не бывает. Вена и Лондон не замедлят этим воспользоваться. Тогда с российским влиянием в этом регионе придется распроститься. А если Порта вскоре начнет разваливаться? Тогда Россия не получит и осьмушки при разделе турецкого наследства в Европе. Значит, неизбежная перспектива — война?

Горчаков чувствовал, что логика событий выталкивает Россию на эту тропу. Ситуация его крайне угнетала, и он раздражался и злился еще больше. Ведь ничего действительно не оставалось, как продолжать «действовать совместно с этими негодяями».

Вот в такой обстановке тяжелых раздумий российской дипломатии 17 (29) августа Александр II предпринял свое обычное путешествие в Ливадию через Варшаву, где он остановился на несколько дней для смотра войск. Сюда 22 августа (3 сентября) прибыл фельдмаршал барон Мантейфель с письмом Вильгельма I. В письме не было и намека на обиду за профранцузский демарш российского руководства в мае 1875 г. Германский император писал, что он никогда не забудет услуг, которые оказала Россия Германии в 1866 и 1870 гг. И поэтому, заверял Вильгельм, российский император всегда может положиться на его страну.

Горчаков сообщил Мантейфелю о желании России лишь принудить Порту к немедленному заключению перемирия, а затем созвать конференцию для установления прочного мира на основе улучшенного статус-кво на Балканах. В случае провала конференции Россия, по словам Горчакова, хотела бы сохранить за собой полную свободу действий. При этом Россия, скорее всего, один на один столкнется с Турцией, и в этой связи Горчаков прямо сформулировал вопрос: какова будет позиция Германии и ее возможные действия?

Суть ответа посланника императора Вильгельма состояла в следующем. Германия займет по отношению к России то же положение, которое Россия заняла в отношении Германии в 1870 г. Мантейфель, правда, сделал одну оговорку: при условии, если Россия не войдет в отдельные соглашения с Австро-Венгрией и Англией за счет интересов Германии.

По мнению германского канцлера, в балканских делах политика его страны должна следовать принципам воздержания и невмешательства. Горчаков же уяснил, что Бисмарк отказывается выступать с инициативами о перемирии и созыве конференции.

Но и обращаться к канцлеру Германии за подобного рода услугами было уже поздно. Ими занялся британский кабинет. Ведомство лорда Дерби сформулировало условия мира, которые намеревалось от имени великих держав предложить Порте: статус-кво в Сербии и Черногории, местную автономию для Боснии, Герцеговины, Болгарии плюс гарантии против злоупотреблений — все те же, не раз на все лады повторявшиеся условия умиротворения Балкан.

Горчаков не возражал против английских предложений, добавив лишь требование о территориальном приращении в пользу Черногории. Как позднее он писал Шувалову, «нам показалось (курсив мой. — И.К.), что не было предвзятого стремления избежать на практике принципа автономии». Поэтому Нелидова в Константинополе уполномочили «присоединиться к английским предложениям». Российский канцлер выделил два существенных момента. Во-первых, главным в текущих событиях является необходимость сначала настаивать именно на перемирии воюющих сторон, а уже затем заниматься доработкой условий мира и окончательным определением параметров автономии. Во-вторых, ссылаясь на опыт предыдущих переговоров, он в очередной раз подчеркнул: недостаточно предлагать Турции реформы, надо принудить ее к их реальному осуществлению.

О том, как борьба за мир выводит на тропу войны

В конце августа 1876 г. с условиями лондонского кабинета довольно быстро согласились правительства «европейского ареопага» — Франции, Германии, Австро-Венгрии, Италии. Правда, Дерби пришлось успокоить Андраши насчет слова «автономия». Он разъяснил, что автономию османских провинций Лондон понимает именно как местную, а не политическую, подразумевающую образование новых вассальных княжеств.

Когда же окончательные инструкции Форин офиса дошли до Г. Эллиота в Константинополь и с их содержанием ознакомились в российском МИДе, Горчаков буквально взорвался. 21 сентября (3 октября) 1876 г. он писал Шувалову, который еще не был посвящен в содержание рейхштадтских переговоров:

«Автономия была сведена к предоставлению населению Боснии и Герцеговины известного контроля над администрацией и некоторых гарантий против произвола чиновников. Какой контроль? Какие гарантии? Для Болгарии подразумевалось еще меньше, речь шла лишь о некоторых мерах для исправления плохой администрации страны, подробности которых были бы подвергнуты дальнейшему обсуждению.

В общем это был просто возврат к телеграмме графа Андраши от 30 декабря прошлого года. После всего происшедшего это было бы настоящей насмешкой. <…> Лорд Дерби должен был бы наконец понять (курсив мой. — И.К.), что эти нерешительные дипломатические действия, которые раздражают турок, не пугая их, могут иметь только плачевные последствия»[556].

Вот здесь, уважаемый читатель, оцените ситуацию. «Нам показалось…» После года безрезультатных переговоров, после Рейхштадта Горчакову вдруг «показалось», что Дерби и Андраши явятся сторонниками обсуждения вопроса автономии Боснии, Герцеговины и Болгарии?! Что это — поразительная наивность?! Дерби и не должен был ничего понимать из того, чего так хотелось бы Горчакову.

Манера вкладывать в голову партнера по переговорам свои представления и выдавать их за должные — путь в дипломатии совершенно бесперспективный. Наблюдая за действиями Горчакова, порой создается впечатление, что он определял не столько интересы великих держав, сколько своих личных друзей и врагов. При этом друзья должны были обязательно действовать в соответствии с его представлениями. И если этого не происходило, то друзья переводились в разряд потенциальных врагов. Как будто у друзей не могло быть своих собственных интересов. А неучет интересов европейских кабинетов приводил к весьма негативным последствиям. Внешняя политика России порой отрывалась от реальной почвы и зависала в каких-то розовых облаках. Отношение Горчакова к действиям и заявлениям Андраши в ходе Балканского кризиса — наглядная тому иллюстрация.

Но в конце августа 1876 г., по замечанию Милютина, Горчаков уже не смотрел на положение дел в «розовом цвете», а все чаще говорил об изоляции России, финансовых проблемах и даже заявлял, что «мы должны быть готовы вести войну, не требуя особых финансовых средств сверх обыкновенного мирного бюджета», хвастая тем, что «одни его дипломатические депеши ограждают интересы России, без помощи войск и без расстройства финансов».

Былая убежденность канцлера в верности избранного им курса поблекла, а император, «наслушавшись от дипломатов… неутешительных известий» и продолжая уповать на мирное разрешение Балканского кризиса, уже «соглашался на все» предложения военного министра по подготовке к войне[557]. Трудно не подумать, что столь серьезные изменения политических настроений соседствовали с удивительным для лиц такого государственного уровня легкомыслием.

Возразите, что ссылка лишь на мемуары военного министра в данном вопросе не является исчерпывающим доказательством. Не стану спорить. Однако если судить по итогам Балканского кризиса и последовавшей русско-турецкой войны, то надо признать, что в своих замечаниях Милютин оказался недалек от истины.


Когда российский император со свитой направлялся из Варшавы в Ялту, в Константинополе градус политической борьбы явно нарастал. Младотуркам, руководимым Митхадом-пашой, противостояли консерваторы во главе с великим визирем Мехмедом-Рушди. Тем не менее обе партии сходились в одном: всеми силами противиться вмешательству Европы и как можно скорее усмирить восставшую райю.

19 (31) августа 1876 г. на место низложенного султана Мурада V на престол был возведен его младший брат Абдул-Гамид. Великие державы признали нового султана. И 2 (14) сентября министр иностранных дел Порты Савфет-паша, отвечая на обращение Англии, представил послам держав меморандум с условиями мира.

Соглашаясь заключить мир с Черногорией на основании существовавшего до войны положения, правительство нового султана отыгралось на Сербии, предъявив ей весьма суровые требования[558].

Турецкое правительство не согласилось на заключение перемирия. Однако, идя на уступки великим державам, оно, в ожидании их ответа, приказало приостановить военные действия на восемь дней начиная с 4 (16) сентября. Этот перерыв, часто нарушавшийся с обеих сторон, затем был продлен еще на восемь дней. Надо отдать должное туркам, ведь это было сделано в тот момент, когда 4 (16) сентября бойцы генерала Черняева, как писал очевидец князь Мещерский, «взяли, собрались и провозгласили ни с того ни с сего храброго князя Милана… королем Сербии». Милан «был не столько польщен, сколько озадачен и даже испуган» этим эпизодом: что скажет Австрия, что скажет Европа?! Хотя сербский князь и отказался от внезапно свалившегося на него королевского титула, тем не менее этот факт только осложнил примирение сторон[559].

Признаться, князь Милан со товарищи своей бездарной политикой вполне заслуживали уготованной им турками участи. Однако такая оценка не входила в расчеты правительств великих держав, и меморандум Порты был ими отвергнут.


Даже Англия прореагировала на сей раз довольно жестко. Кабинет ее величества поручил своему послу при дворе султана заявить, что высказанная в меморандуме позиция может погубить Порту и что в данном случае правительство султана не должно более рассчитывать на поддержку Англии.

Казалось бы, наконец начала складываться благоприятная основа для англо-русского взаимодействия в разрешении Балканского кризиса. В этой связи заслуживает внимания следующий факт. В начале сентября 1876 г. в Ливадию на пароходе «Антилопа», которым, кстати, командовал племянник сэра Эллиота, приезжал младший сын королевы Виктории принц Альфред, герцог Эдинбургский. В то время в Ливадии в кругу своей семьи находилась его жена — дочь Александра II Мария Александровна, герцогиня Эдинбургская. Альфред служил в британской средиземноморской эскадре. Именно она в случае необходимости должна была первой среагировать на русскую угрозу Константинополю и проливам. И английский принц мог легко оказаться на острие вооруженного конфликта с Россией. А 27 сентября (9 октября) Мария Александровна, как верная супруга морского офицера, отбыла из Ялты к месту службы своего мужа — на Мальту — главную базу британской средиземноморской эскадры.

Положение дочери в случае вооруженного конфликта с Англией тревожило ранимую натуру Александра II. Но принц Альфред, конечно же, прибыл не для того, чтобы развеять такой настрой своего тестя и осведомиться об отдыхе супруги. Он встречался и беседовал с российским императором. Но вот о чем они говорили? Милютин вспоминал, что после визита принца Альфреда «наши дипломаты так успокоились», что начали строить проекты «о действии на Черном море и в Турции заодно с англичанами»[560].

Еще дореволюционными исследователями истории Балканского кризиса была высказана гипотеза о том, что, «по-видимому, англичане в ту пору даже готовы были заключить наступательный с нами союз против Турции»[561]. Ведь именно на лето — осень 1876 г. пришелся пик антитурецких настроений как в английском обществе, так и в правительстве. Хотя, надо признать, что если подобные планы в британском правительстве кто-то и пытался строить, то они никак не могли быть доминирующими в условиях очевидного русофобства королевы и премьера. Нужно учесть и явное преобладание антироссийских настроений в среде британской политической элиты. Вместе с тем такие планы могли рассматриваться их авторами не только в рамках дележа османского наследия, но и как форма сдерживания российской активности на Балканах и в районе проливов.

Развивая свое дипломатическое наступление, английский кабинет 9 (21) сентября через своего посла передал Порте согласованную всеми великими державами программу реформ в восставших провинциях. Учитывая высказанное Горчаковым пожелание, англичане включили в нее и требование некоторых территориальных уступок для Черногории. Однако единый фронт великих европейских держав не возымел действия на Порту. Правительство султана в принципе не отвергало необходимости улучшения положения славянских подданных в балканских провинциях. Однако, стремясь затянуть время, оно в тот момент не сочло возможным принять эту программу.

И вот здесь инициативный голос опять подала российская дипломатия. Опираясь на, казалось бы, единую позицию великих держав по программе реформ, а самое главное — на рост антитурецких настроений в Англии, Александр II с Горчаковым вновь предприняли попытку реализовать свою основную идею в вопросе балканского урегулирования — введение общеевропейских санкций в отношении Порты на случай ее отказа принять план реформ. А случай, как мы видели, в очередной раз представился.

14 (26) сентября 1876 г. в Вену с собственноручным письмом Александра II к императору Францу-Иосифу прибыл генерал-адъютант граф Сумароков-Эльстон. В письме содержались следующие предложения: если турки отказываются принять условия мира на Балканах и программу реформ, тогда австрийские войска занимают Боснию, русские — Болгарию, а соединенная эскадра держав входит в проливы. В тот же день эти предложения были переданы графом Шуваловым лорду Дерби.

Одновременно предложения по дипломатическим каналам подкрепили военными мероприятиями. 21 сентября (3 октября) 1876 г. последовало высочайшее распоряжение о начале подготовки к частичной мобилизации войск Одесского, Харьковского и некоторых частей Кавказского военных округов. 25 сентября (7 октября) в этот список добавили и часть подразделений Киевского военного округа. В сентябре 1876 г. начались переговоры с Румынией об условиях использования русской армией ее территории в случае войны с Портой.

Однако российские предложения, уже в который раз, не встретили того понимания, на которое рассчитывали в Петербурге и Ливадии.

Венское правительство не возражало против военно-морской демонстрации в проливах, однако рассматривало занятие турецкой территории русскими и австро-венгерскими войсками как мероприятие несвоевременное и даже опасное. Андраши последовательно реализовывал свой замысел. Он уклонялся от совместных решительных действий, но осторожно подталкивал к ним русских, давая понять, что если упорство турок вынудит их прибегнуть к оружию, то Австро-Венгрия на основании рейхштадтских договоренностей не станет тому препятствовать. И вот здесь, опять же ссылаясь на эти договоренности, австрийцы соглашались занять Боснию, не объявляя, однако, Турции войну. Такова была суть письменного ответа австро-венгерского правительства, который 25 сентября (7 октября) доставил в Ливадию Сумароков-Эльстон вместе с письмом Франца-Иосифа к Александру II. В этом письме, между прочим, австро-венгерский император, ссылаясь на то, что он, как конституционный монарх, не может самостоятельно осуществлять внешнюю политику, тем не менее готов употребить все свое влияние, дабы не мешать России занять Болгарию.

Ответ английского правительства показал, что оно в принципе безразлично относится к занятию австрийцами Боснии, отрицательно смотрит на военно-морскую демонстрацию в проливах, что же касается перспективы появления русских войск в Болгарии…

Дерби буквально «оцепенел от ужаса», услышав это предложение, — доносил Шувалов императору Александру 15 (27) сентября 1876 г. Глава Форин офиса стал настойчиво советовать российскому двору не толкать султана в сторону мусульманских радикалов и «не парализовывать его усилий», возбуждая против него членов кабинета и общественное мнение Англии[562]. Можно было подумать, что эти самые радикалы до этого мирно спали, а сам Дерби неустанно трудился над укреплением русско-английского взаимодействия.

За два дня до возвращения Сумарокова-Эльстона, 23 сентября (5 октября), Александр II читал известия из Лондона о готовившейся тайной сделке Австро-Венгрии и Англии с целью вынудить Россию одной вступить в войну с Турцией. Аналогичное донесение было получено от исполняющего обязанности посла в Константинополе А. И. Нелидова. Эти данные приводили в своей работе исследователи из Военно-исторической комиссии[563]. К сожалению, мне не удалось найти какие-либо иные свидетельства о подобном англо-австрийском сговоре. Возможно, что информаторы из Лондона и Константинополя все же сгущали краски. Ведь, вспомним, как Андраши довольно последовательно стремился решать вопросы урегулирования на Балканах, прежде всего в рамках австро-русско-германских договоренностей.

В то же время полученная 21 сентября (3 октября) телеграмма от посла из Вены вселила определенный оптимизм. Как записал в своем дневнике на следующий день Милютин, «по словам Новикова, император Франц-Иосиф при прощальной аудиенции гр. Эльстона вручил ему ответное письмо, в котором выражает полное согласие на предложение русского императора о совместном вооруженном вмешательстве». Но поспешность Новикова сыграла роль кривого зеркала истинных намерений Вены. Тем не менее это известие, приободрив Александра II, явно способствовало принятию им решения о начале частичной мобилизации, чтобы, по словам Милютина, «в случае надобности ввести наши силы одновременно с австрийскими (курсив мой. — И.К.) как в Европейскую Турцию, так и в Азиатскую». При этом Александр II был «озабочен тем, чтобы наши войска были готовы к наступлению не позже австрийских»[564].

Однако определяющую роль в оценке ситуации сыграли все же официальные ответы Вены и Лондона. А они в Петербурге были поняты вполне определенно: ни на какое совместное с Россией вооруженное выступление против Порты в поддержку даже согласованных с ней требований ни Австро-Венгрия, ни тем более Англия не пойдут. Ответ же Австро-Венгрии явно подталкивал Россию к войне. После продолжительных сомнений, к исходу осени 1876 г. Александр II понял все это очень хорошо. Но дипломатия есть дипломатия, и игру в «европейском концерте» на тему балканского умиротворения надо было продолжать.

21 сентября (3 октября) 1876 г. истекал последний срок перемирия на сербо-турецком фронте. На следующий день Горчаков в депеше, адресованной Шувалову в Лондон, предложил великим державам потребовать от воюющих сторон продолжения перемирия еще на шесть недель. За это время, по замыслу российского канцлера, представители держав должны собраться на конференцию и согласовать все спорные вопросы по балканскому урегулированию. Английское правительство откликнулось быстро, и 23 сентября (5 октября) 1876 г. Дерби поручил Эллиоту заявить эти предложения Порте, пригрозив даже возможностью разрыва дипломатических отношений в случае отказа от их принятия.

28 сентября (10 октября) Эллиот доносил Дерби, что турецкое правительство согласно на перемирие, но не на шесть недель, а на шесть месяцев, вплоть до весны следующего, 1877 г. Вместе с тем правительство султана отклонило мысль об административной автономии восставших областей и отказывалось подписать протокол о реформах. Оно считало эти меры бесполезными, так как решилось, следуя примеру Европы, ввести во всей империи конституционный образ правления, наделяющий всех подданных султана равными правами без различия вероисповедания. По этой же причине Порта не видела надобности и в конференции великих держав в Константинополе. «Парламентаризм в Турции! Все кабинеты сочли, что шутка заходит слишком далеко. Даже сам Биконсфилд с трудом сохранял серьезный вид»[565].

После получения ответа турецкого правительства Лондон, Вена и Париж поспешили выразить согласие на предлагавшееся в нем шестимесячное перемирие. Однако ответ Порты категорически не удовлетворил Горчакова, о чем он и уведомил Лондон 2 (14) октября. Столь продолжительная неопределенность не может быть принята как Сербией с Черногорией, так и Европой, считал канцлер. Факт принятия турками перемирия при одновременном отказе от английских предложений мира и очередных, теперь уже конституционных, обещаний реформ — не это ли лучшее доказательство неискренности турецкого правительства. Оно просто вновь водит Европу за нос. Стерпеть все это в который раз означало бы, по убеждению Горчакова, переступить пределы, «перейти за которые нельзя без ущерба для чести и достоинства» России. А вот то, чего, конечно же, не могло быть в послании Горчакова. Для российского правительства цель турок была очевидна: избежать зимней кампании, выиграть время для укрепления своей армии, максимально истощить и без того слабые силы сербов и черногорцев напряжением военного положения.

Такой решительный отказ Петербурга крайне встревожил Лондон. И 7 (19) октября Александр II уже читал личное послание королевы Виктории, в котором она просила разрешения на приезд в Ливадию посла лорда Лофтуса с целью прояснения смысла последнего демарша российского канцлера.

Тем временем Дерби поведал Шувалову, «что со времени нашего заявления о занятии Болгарии русскими войсками в общественном мнении Великобритании снова возродилось опасение: не посягает ли Россия на целостность Турции, не стремится ли она под благовидным предлогом улучшения участи христиан к разрушению Оттоманской империи и захвату Константинополя? Впечатление это заглушило даже чувство негодования, возбужденное в англичанах турецкими жестокостями. “A tort ou a raison” (по здравому смыслу. — И.К.), — вырвалось у английского министра иностранных дел, — всякий придет к заключению, что, отвергая шестимесячное перемирие, Россия хочет создать повод к войне, на которую она уже решилась»[566]. Если бы Россия решилась на войну тогда, в июле — сентябре 1876 г., то британские «опасения» превратились бы в подлинный кошмар. Но никакой такой решимости на берегах Невы не было и в помине.

Как отмечал С. С. Татищев, в Вене, Риме и Париже, «по-видимому, не разделяли опасений Англии» и советовали уступить русским в вопросе сроков перемирия. А под влиянием императора Вильгельма германское правительство заявило в Лондоне и Константинополе, что будет поддерживать российские сроки перемирия.

Особого внимания здесь заслуживает позиция Андраши. Он и ранее высказывался за более короткие сроки перемирия. Но в вопросе созыва конференции в Константинополе Андраши не разделял мнений как Петербурга, так и Лондона. Он считал подобную затею совершенно бесперспективной[567].

И такая позиция главы австро-венгерской внешней политики вскоре обрела свое реальное подтверждение. Впрочем, оговаривался Андраши, если российское правительство будет настаивать на конференции, то Вена примет в ней участие. Однако, по его твердому убеждению, непременным условием такого участия должна быть предварительная договоренность трех императорских дворов о совместной программе действий на основе берлинских и рейхштадтских соглашений. Андраши был последователен: любые дипломатические новации в разрешении Балканского кризиса не должны выходить за пределы договоренностей в рамках «Союза трех императоров».

Между тем опасения лорда Дерби оказались отчасти оправданны. Вектор российского выбора в то время все более склонялся к войне.

Глава 11 Метаморфозы осени 1876 года

Уже с начала сентября 1876 г., после прибытия императора в Ливадию, главной темой тамошних разговоров стала неизбежность войны против Турции. «…Сам государственный канцлер говорил это всем направо и налево», — вспоминал Милютин[568].

А в конце сентября начались чуть ли не ежедневные совещания у императора. На них присутствовали: наследник великий князь Александр Александрович, А. М. Горчаков, Н. П. Игнатьев, М. Х. Рейтерн, Д. А. Милютин и министр императорского двора граф А. В. Адлерберг. Обсуждалась внешнеполитическая ситуация и возможные действия России.

На совещании 21 сентября (3 октября) Милютин предложил немедленно приступить к мобилизационным мероприятиям, которые требуют наибольшего времени (интендантские заготовки). При этом военный министр предлагал пока воздержаться от употребления самого слова «мобилизация». Эту позицию поддержали Горчаков и Игнатьев. Одобрил начало мобилизационных мероприятий и Александр II, повелев вести их «самым деятельным образом». Решено было приступить к мобилизации войск Одесского, Харьковского и части Кавказского округов[569].

А после совещания 28 сентября (10 октября), как вспоминал Милютин, участники «разошлись под впечатлением, что на успешный исход дипломатических переговоров нечего рассчитывать». Если даже и удастся добиться перемирия и начала работы мирной конференции, «то благоприятного результата» все равно ожидать не приходится: «все-таки дело кончится войной, в которой против нас будет не одна Турция»[570].

Весьма важным оказалось совещание 3 (15) октября[571]. Началось оно с того, что «государь напал на Рейтерна за его записку», в которой министр финансов «изобразил в черных красках невыгодные для России последствия ожидаемой войны». Из содержания записки можно было сделать вывод, что положение России после реформ хуже, нежели было до них. Император вернул записку Рейтерну, «сказав, что он вызвал его не для того, чтобы узнать его мнение, следует ли начать войну или нет, а чтобы изыскать средства к покрытию тех издержек, которые вызовет война». Решительный тон совещанию был задан. Далее заговорил Горчаков. Как тонкий царедворец, князь Александр Михайлович сразу же уловил настроение императора и, прежде чем высказать собственные выводы, предложил выслушать соображения «министра военных сил» (так он называл военного министра).

Милютин доложил о военно-технических и организационных аспектах подготовки к войне, особенно в свете уже принятых мобилизационных решений. Но основной акцент военный министр сделал на «политической стороне вопроса» — он «старался обратить внимание государя и канцлера на необходимость ясного, точного определения цели и предмета военных действий (курсив мой. — И.К.) и на опасные последствия могущего быть столкновения с европейской коалицией»[572]. На это последовала довольно эмоциональная реакция Горчакова — он упрекнул Милютина в чрезмерном увлечении негативными гипотезами.

Затем уже сам канцлер зачитал доклад, составленный под его руководством бароном Жомини. Доклад был закончен 1 (13) октября и посвящен анализу текущего момента Балканского кризиса. Это был весьма примечательный документ, ярко отразивший характер тогдашней российской дипломатии.

«Нам предстоит выбор между двумя путями», — говорилось в докладе. Первый путь — это тот путь, по которому шла Россия с начала Балканского кризиса, — «улучшение положения христиан на Балканском полуострове посредством предоставления им самоуправления на достаточно широких основаниях, но без изменения политического строя Турции». Этот путь, по мнению Горчакова, позволял «избегнуть решительного восточного и европейского кризисов». Позвольте… Весь ход Балканского кризиса доказывал как раз обратное: подобных усилий было немало, результатов — крохи, а сам кризис только разрастался.

«Второй путь, предпочитаемый, как кажется, венским кабинетом, ведет к распадению Турецкой империи, с осуществлением рейхштадтских предположений».

Выбор России Горчаков увязывал прежде всего с ответом Вены. Согласится ли Андраши «заключить с нами формальный и ясный договор» на основе «рейхштадтских предположений»?

Горчаков, надо признать, демонстрировал адекватное понимание реальных проблем проводимого им внешнеполитического курса. Погруженность России в постоянные согласования по балканскому урегулированию предполагает «известную постепенность в наших действиях, и следовательно — потерю времени». Тогда получается:

«…если мы должны прийти к войне, нам представляются с политической точки зрения большие выгоды тотчас ее начать, вести быстро и решительно, нежели напрасно терять время. Прежде всего, немедленная война сократила бы продолжение тяжелого кризиса, тяготеющего на нашем финансовом и политическом положении. Развязка была бы более чувствительная, но и более краткая. В материальном отношении выгоды очевидны.

Можно себе представить, что произойдет, если русская армия вступит 1-го ноября в Болгарию, тогда как большая часть турецкой армии задержана сербами и черногорцами. <…> Если в то же время русская армия, вступив в Азиатскую Турцию, поднимет армян и курдов, весьма вероятно, что месяца будет достаточно для приведения Оттоманской империи к разрушению (курсив мой. — И.К.)».

Ну, как это вам, уважаемый читатель? Узнаете Горчакова? По-моему, это стилистика пышущего энергией Дантона, а не речь престарелого канцлера Российской империи. К сожалению, слова эти не получат никакого практического продолжения. Вся энергия, как говорится, уйдет в гудок. Идею же молниеносной войны настойчиво выдвигал граф Игнатьев. Только делал он это еще два месяца назад, в июле 1876 г. Но в тот период Горчаков всячески открещивался от этих предложений.

Открестится Горчаков и от собственных слов, и русская армия не вступит в Болгарию ни в ноябре, ни в последующие зимние месяцы. Попытка Игнатьева до отъезда из Ливадии отстоять ноябрьский срок начала кампании не найдет одобрения у Александра II.

Но вернемся к докладу Горчакова:

«Как поступит Европа? Вероятно, английская эскадра вступит в проливы… Турецкие броненосцы будут гулять в Черном море и разорять наши берега. Но этого будет недостаточно, чтобы остановить наши войска. <…> Следовательно, нам пришлось бы опасаться противодействия лишь со стороны сухопутной. Но кому неизвестно могущество совершившихся фактов? Как бы дурно ни были расположены к нам державы, они еще не спустились по лестнице, приведшей в 1853 году к коалиции. Державы не готовы (курсив мой. — И.К.)».

У Андраши, по словам Горчакова, «в руках» наше «рейхштадтское обязательство», которое «мы постараемся подтвердить», Бисмарк же тем более «не может стать во главе» антироссийской коалиции. И далее следовал вывод: «никогда еще при войнах наших с Турцией мы не были в таком выгодном положении и… немедленное действие для нас представляет наибольшие выгоды (выделено мной. — И.К.)».

Но Горчаков не был бы Горчаковым, если бы не засомневался: «но можем ли мы… рискнуть», под каким предлогом, и не явится ли это разрывом с Европой? И в то же время: «а если мы будем изыскивать подходящий случай и соблюдем все благоприличия, не рискуем ли мы прозевать минуту, когда мобилизация и открытие военных действий будут еще возможны?» Решения этой дилеммы у канцлера не было…

И это притом, что в тот же день, 3 (15) октября, Горчаков письменно дополнил свой доклад признанием очевидного: «Опыт прошедшего года доказал, что наши усилия соединить Европу для общего воздействия на Восток обречены на неудачу. <…> Таким образом, нет выхода из заколдованного круга»[573].

По сути, это же имел в виду и Милютин, когда в своем дневнике оценивал итоги совещаний у императора: «…почти всякий раз расходимся в полном недоумении — как выйти из ловушки, в которую мы попали»[574].

Не перестаю поражаться. Абсолютно ясное понимание реалий ситуации, четкое видение объективных предпосылок для решительных и наиболее выгодных способов действия — и опять: «что скажет Европа», «как мы будем выглядеть в ее глазах»? Начали за здравие — кончили за упокой. Это было весьма характерно для увядающего Горчакова. Но только ли для него одного?

«Почему же князь Горчаков так скоро потерял из виду высказанное государю убеждение и, позабыв его, стал оттягивать войну до весны, когда, очевидно, все выгоды перешли на сторону противников наших?» — недоумевал участник совещаний в Ливадии граф Игнатьев. Но с его стороны это был вопрос риторический. Ответ на него он прекрасно знал. «Туман, полумеры, потеря времени и нерешительность преобладали во всем», и это притом, что «в это время настроение в Ливадии было воинственным» — так позднее комментировал Игнатьев атмосферу ливадийских совещаний[575].

Если летом — осенью 1876 г. основным виновником упущений российской дипломатии Игнатьев считал Горчакова, то позднее, особенно после начала войны, его критика обернется уже и на императора. Благодушная нерешительность Александра II все рельефнее проступала причиной негативных последствий как для русской армии, так и для внешней политики государства в целом. Однако вернемся к совещанию. В его решениях наглядно проявились данные Игнатьевым оценки.

Итак, после обсуждения доклада Горчакова на совещании 3 (15) октября 1876 г. было решено:

1) Обождать ответа на повторное письмо в Вену, целью которого было добиться от австрийского кабинета более конкретных обязательств.

2) Выяснить намерения германского правительства, сообщив ему «цель нашего возможного самостоятельного действия и наших переговоров с Австро-Венгрией».

3) Немедленно направить графа Н. П. Игнатьева в Константинополь с целью получения объективной информации, продолжения переговоров и оказания возможного выгодного воздействия на ситуацию.

4) Продолжить настаивать на скорейшем созыве конференции в Константинополе для выработки окончательного плана умиротворения на Балканах. В случае если конференция в течение двух-трех недель не состоится или закончится неудачным для России исходом, то отозвать посла Игнатьева из Константинополя и приступить к окончательной мобилизации армии не позднее начала ноября 1876 г.

5) Мобилизация, однако, не будет означать окончательного решения начать войну, а выступит лишь последним средством заставить Порту немедленно принять план великих держав по урегулированию на Балканах.

6) Если же не подействует и угроза мобилизации, то начать войну немедленно. Зимние условия рассматривались большинством участников совещаний как более благоприятные для начала кампании, так как замерзание Балтийского моря и частые штормы на Черном море могли воспрепятствовать действиям неприятельских флотов. Опираясь на донесения Нелидова об общем расстройстве турецкой армии и малочисленности ее частей на балканском направлении, было принято решение начать кампанию относительно с небольшими силами.

7) Для успешности наступательных действий предполагалось заключить соглашение с Румынией о проходе наших войск и обеспечении необходимых коммуникаций через ее территорию. С этой же целью ставилась задача добиться благожелательного нейтралитета со стороны Австро-Венгрии.

И последнее, пожалуй, самое главное. Конечной целью зимней кампании было признано занятие лишь Болгарии и только в качестве залога обеспечения требований великих держав по улучшению положения балканских христиан. При выполнении Портой этих требований предполагалось вывести войска с оккупированных территорий.

Ну, а если Порта и после захвата Болгарии не согласится на российские требования? Что делать тогда? Ведь именно так и произошло в действительности. Неужели участники совещания 3 (15) октября не ставили и не пытались ответить на эти вопросы? Хорошо известно, что война порой радикально ломает планы своего ведения, сверстанные в логике мирного времени.

Выработанный на совещании 3 (15) октября план действий представлен мной на основе «Записок» графа Игнатьева и работы исследователей Военно-исторической комиссии, опубликованной в 1899 г.[576]. Назовем это вариантом № 1.

Но через пять лет, в 1904 г., увидела свет монография С. С. Татищева, посвященная жизни и царствованию императора Александра II, где большая глава была посвящена кризису на Балканах. Так вот в ней автор писал, что «на совете… 3-го октября, решено, что в случае разрыва с Турцией объектом военных операций будет Константинополь (курсив мой. — И.К.)». При этом «целью войны ставился не распад Оттоманской империи, а единственно освобождение Болгарии от турецкого произвола и насилий, и занятие Константинополя имелось в виду лишь как крайнее средство — для побуждения султана к миру»[577]. Назовем это вариантом № 2.

В обоих вариантах целью войны не являлся распад Османской империи. Война понималась лишь как средство принуждения турецкого правительства к принятию мирного плана великих держав. Но самое интересное в другом: если в первом варианте средство «побуждения султана к миру» ограничивалось занятием Болгарии, то во втором оно уже распространялось и на Константинополь! А это — черноморские проливы! Это — надлом всей европейской геополитической картины, всей системы столь любимого Горчаковым европейского равновесия. Это — разбуженные вековые страхи Британской империи. Это еще черт знает что. Это — возможность новой большой войны, наконец! Для этого требовалась огромная политическая воля, которая в то время о себе в России явно не заявляла. Но не станем забывать, как часто в мировой истории упорно реализуемое средство, особенно в периоды острых кризисов и войн, превращалось в цель.

На самом деле между этими двумя вариантами противоречие лишь формальное. Нет сомнений, что на совещании 3 (15) октября 1876 г. высказывались разнообразные суждения по вариантам действий русской армии, ответным мерам противника, возможным сценариям развития событий в России, на Балканах и в Европе в целом. Но окончательного решения, чем же все-таки ограничиться в качестве залога — Болгарией или Константинополем, принято не было. Это было одно из первых совещаний высших лиц государства на тему предстоящей войны. И поэтому, естественно, на нем было много недосказанного и окончательно неопределенного. Это прежде всего относилось к степени решительности военного давления на Турцию.

Если завтра война… Горчакова в этом сценарии волновал, главным образом, контекст «европейского концерта»: что скажут и как поведут себя Англия, Австро-Венгрия и Германия? Если в планах канцлера оккупации Болгарии было достаточно для выдавливания из турок реальных реформ, то Игнатьев мог высказываться гораздо решительнее. А вот Рейтерна волновало состояние государственных финансов, которое только бы ухудшилось в условиях войны. А Милютина?.. Впрочем, о военных чуть позже.

Проблема войны сразу же распадалась на несколько частей как минимум в трех сферах: дипломатической, финансово-организационной и собственно военной (планирование, организация и проведение боевых операций). И все эти части надо было увязать. А увязывались они весьма трудно. И если логика Горчакова была созвучна логике Рейтерна, то логика самой войны могла им резко противоречить.

Но все же не будем упускать главного: речь о захвате Константинополя и проливов, об отторжении их от Турции со всеми вытекающими отсюда последствиями в качестве самостоятельных целей войны на совещании 3 (15) октября 1876 г. не шла. Не нужен нам берег турецкий! Свобода славян нам нужна?


Тем временем в Лондоне судьба турецких берегов вызывала все большую тревогу. На Балканах идет война, Россия явно готовится вцепиться в Турцию, но при этом не выходит на откровенный разговор о своих притязаниях на Востоке. Под маской славянского заступничества в российской столице могут замыслить самые нежелательные для Англии планы. Следовательно, надо торопиться с обеспечением собственных интересов. Примерно так осенью 1876 г. размышлял Биконсфилд. А к вопросу гарантий (залогов) обеспечения британских интересов премьер-министр подходил весьма решительно. 17 (29) сентября он писал Дерби:

«Я не думаю, что мы должны вступить в войну, но считаю, что мы должны, при согласии Порты, занять Константинополь, как “материальную гарантию”»[578].

Вот так — ни много ни мало «занять Константинополь», да еще «при согласии Порты». Английский премьер тоже мог высоко вознестись над реальностью.

Тем не менее осенью 1876 г. военный атташе в Лондоне генерал-майор А. П. Горлов в ряде донесений военному министру указывал, что в Англии ведется подготовка к формированию экспедиционных сил в составе двух корпусов общей численностью 60–70 тысяч человек. «…Отряд этот, — писал Горлов, — назначается для отправления в Константинополь, и, следовательно, прежние предположения о высадке войск в Египте теперь изменены»[579].

Осенью 1876 г. в Турцию была направлена военная миссия, возглавляемая полковником департамента разведки Форин офиса Робертом Хоумом. Официально миссия должна была заниматься оказанием помощи туркам в проведении оборонительных работ. Но ее секретное назначение состояло в сборе сведений для определения наиболее приемлемых мест английской оккупации в зоне проливов.

11 (23) октября, получив от посла в Берлине О. Рассела донесение о высказываниях Бисмарка в отношении возможного дележа турецких владений, Биконсфилд в беседе с лордом Баррингтоном стал размышлять о «намерении допустить Россию к занятию Константинополя». Даже в случае овладения Египтом и обеспечения большей безопасности пути в Индию, тем не менее, по словам премьера, для Англии ответ был «очевиден»: «…если русские овладеют Константинополем, то они смогут в любое время двинуть свои войска к устью Нила, и чего тогда будет стоить наше обладание Египтом? Господство на море также не позволит нам избежать этого. Люди, рассуждающие таким образом, абсолютно игнорируют географию. Наша сила на море. Константинополь — ключ к Индии, а не Египет и Суэцкий канал»[580].

В то же время, 9 (21) октября, Биконсфилд говорил Дерби:

«Что касается компенсаций со стороны Англии за получение Египта и Крита, то это — вздор. Если Константинополь будет русским, он явится для них только дорогой обузой»[581].

Из анализа фактов британской активности, естественно, рождался вопрос: с какой целью? Для военного противодействия России в зоне проливов или же захвата турецких территорий в удобный для этого момент? Такое разделение вопроса было вовсе не надуманным, а имело принципиальное значение для выработки адекватной политической линии по отношению к Великобритании. Нетрудно было заметить, что воевать с Россией в зоне проливов двумя армейскими корпусами было просто несерьезно, а вот ухватить с их помощью какой-нибудь лакомый кусок разваливающейся империи Османов — это задача была вполне им по плечу. Военного столкновения с Англией в Петербурге всячески хотели избежать, следовательно, с лондонским кабинетом надо было торговаться, учитывая его территориальные притязания в Восточном Средиземноморье.

12 (24) октября 1876 г. из Ливадии поступило новое распоряжение о подготовке к частичной мобилизации дополнительно четырех дивизий Московского военного округа. А 14 (26) октября 1876 г. посол правительства королевы Виктории лорд А. Лофтус прибыл в Ялту и через два дня был принят российским канцлером.

Во время встречи Горчаков не сказал ничего нового. Лофтус же сообщил, что английское правительство примет те сроки перемирия, о которых договорятся Турция и Россия. В ответ, уступая просьбе посла, Горчаков согласился не исключать Турцию из состава участников предполагаемой конференции.

В тот же день, когда состоялась эта беседа, 17 (29) октября, сербская армия была разбита под Дюнишем. За авантюру Милана расплатился его народ. Три округа — Зайгарский, Княжевацкий и Алексинацкий — были обращены в пустыню. Десятки тысяч мирных жителей остались без крова и спасались от турецкой мести в соседних округах. Теперь туркам ничто не мешало занять Белград и оккупировать всю Сербию.

И уже 17 (29) октября Александр II получил от князя Милана послание с мольбой о помощи. На следующий день в телеграмме Игнатьеву он потребовал объявить Порте, что если она в двухдневный срок не примет перемирия (на шесть недель или два месяца), то российское посольство покинет Константинополь и дипломатические отношения будут прерваны. А за день до стона о спасении из Белграда, 16 (28) октября, в Ливадию доставили второе, столь ожидаемое письмо императора Франца-Иосифа. Слово Милютину, который присутствовал на его обсуждении:

«Так же, как и в первом письме он (Франц-Иосиф. — И.К.) предоставляет России действовать одной и вступить в Болгарию, но не считает возможным обещать какое-либо содействие со стороны Австрии, кроме только сохранения нейтралитета, и в этом смысле предлагает заключить секретный договор, причем довольно ясно дает понять, что Австро-Венгрия и без всяких в отношении к нам обязательств воспользуется вступлением нашим в Болгарию, чтобы втихомолку прихватить себе Боснию»[582].

Александр II был крайне раздражен таким ответом. Таяли последние надежды на согласованные усилия. Ничего не оставалось, как брать на себя всю ответственность и действовать в одиночку. Выход из игры даже не рассматривался — это воспринималось императором как позор и бесчестие. И белградский «SOS» только усугубил угнетенное состояние Александра II.

Тем временем в Константинополе… Отплыв из Ливадии 4 (16) октября и прибыв в турецкую столицу, Игнатьев, подобно Нелидову, быстро пришел к выводу, что «все политические элементы как бы приведены в действие для того, чтобы втянуть нас в войну с Турцией»[583]. Тем не менее он сразу же начал интенсивные переговоры с турецкими представителями о заключении перемирия. 17 (29) и 18 (30) октября дело было улажено, и стороны пришли к соглашению о наступлении перемирия с 21 октября (2 ноября) 1876 г. Этот результат Игнатьев и сообщил своим коллегам-послам 18 (30) октября на совещании в английском посольстве у лорда Эллиота. А в ночь с 18 (30) на 19 (31) октября пришла телеграмма с императорским повелением об ультиматуме…

Игнатьев был взбешен. Он только что договорился с турками, призвал послов действовать совместно и тут… вновь должен был размахивать дубиной. Положение было идиотское. Лучшей почвы для недоверия, подозрений в коварстве замыслов и вообразить было трудно. Игнатьев вспоминал, что «Эллиот пришел в негодование… и пред турками обвинил меня в вероломстве и в желании довести дело до разрыва»[584].

Тем не менее выбора у российского посла не было, повеление государя надлежало выполнять. К тому же в очередной раз «отличился» Горчаков.

18 (30) октября Милютин записал в своем дневнике: «Кн. Горчаков поднял хвост, как петух: он послал в “Правительственный вестник” известие о данном Игнатьеву энергичном приказании. “Теперь будут мной довольны”, — говорил он дамам, как будто в том единственно и заключается вопрос: что говорят о Горчакове?»[585]. И 20 октября (1 ноября) сообщение об ультиматуме уже появилось в «Правительственном вестнике».

Игнатьев выполнил волю императора, чем просто ошеломил турецкую сторону. 21 октября (2 ноября) он известил государя, что Порта выразила полное согласие на заключение двухмесячного перемирия и турецким войскам уже разосланы приказания о немедленном прекращении военных действий.

Эффект как в России, так и за рубежом был мощнейший! Это была настоящая бомба! В Европе на протяжении всего Балканского кризиса если и подозревали Россию в неискренности и сокрытии агрессивных планов, то, по крайней мере, могли наблюдать ее миротворческую игру в «европейском концерте». И теперь такой взрыв нетерпимости и решительности! Что это? У русских кончилось терпение, сдали нервы или они наконец-то раскрыли свои истинные намерения? Ведь это — откровенный вызов, перчатка, брошенная в Порту. Из истории с внезапным ультиматумом турки сделали один вполне логичный вывод: русские к войне готовы, и она все равно, рано или поздно, будет объявлена под тем или иным предлогом. А это означало, что надо было ускоренно готовиться к отражению русского вторжения. Султанское правительство этим и занялось, а русская армия почувствовала на себе плоды турецкой подготовки уже в следующем, 1877 г.

В самой же России заявление императора «возбудило нервы общества до высшего патриотического и славянофильского настроения. Все поняли, что это сигнал к войне». Однако турки на ультиматум войной не ответили. В Стамбуле ее боялись значительно больше, чем в Петербурге. Но в голове российского монарха уже произошел перелом. «Как прежде он неизменно стоял за мир, — писал Милютин 21 октября (2 ноября) 1876 г., характеризуя позицию императора, — так теперь он уже порешил, что войны не миновать; в мыслях его укоренилось одно решение — скорее мобилизовать и вступить в пределы Турции»[586].

А что мешало Горчакову 18 (30) октября по телеграфу запросить Игнатьева и всесторонне оценить ситуацию? Или же опять захотелось, как в 1870 г.[587], пафосно ознаменовать очередную дату своего выпуска из Царскосельского лицея — 19 (31) октября? А может быть, князь действительно хотел угодить дамам, в частности влиятельной графине А. Д. Блудовой, от которой он в середине октября получил письмо с описанием отчаянного положения армии Черняева и призывом немедленно остановить турок? Или же автор, в угоду своим симпатиям, просто придирается к Горчакову? Может быть. Но при этом лишь одно не вызывает сомнения: что, толком не разобравшись в ситуации, своими импульсивными действиями Горчаков и Александр II в очередной раз поставили Россию в далеко не выигрышную позицию в дипломатической игре вокруг Балканского кризиса.

В своем докладе на совещании 3 (15) октября Горчаков высказал убеждение, что «самым действенным средством противодействия против нерешительности, дурного расположения и предрассудков кабинетов является внушение им опасения нашего самостоятельного единичного действия»[588]. Но ведь «нерешительность кабинетов» в давлении на Порту имела свою обратную сторону — решительность противодействия российскому влиянию. Как показал опыт Рейхштадта, преодолеть эту дихотомию в политике европейских держав можно было в результате прямого торга. Не мог Горчаков этого не понимать. И никакие страшилки «единичных действий» тут не помогали. Их принимали только как подтверждение агрессивных устремлений России и ее готовности к войне. Англия и Турция начинали спешно вооружаться, а дурное расположение и предрассудки в отношении России только укреплялись. В результате получалось, что как только в Петербурге открывали рот и во имя мирного давления озвучивала на всю Европу страшилки — начало мобилизации армии или ультиматум Порте, — российская дипломатия все больше удалялась от преследуемых мирных целей и быстрее приближалась к войне.

Когда все мирные средства исчерпываются, то войной не пугают и о ней не трезвонят. Ее тихо готовят, быстро и решительно начинают и ставят своих противников перед фактом. Это один из основных алгоритмов всех победоносных войн. Именно в этом случае война может стать эффективным средством продолжения политики. Только, как говаривал классик, другими средствами. И это образованнейший Горчаков прекрасно понимал, но действовал прямо противоположно.

Россия — Англия: мирные заверения и лед недоверия

21 октября (2 ноября) Александр II в Ливадии принял английского посла А. Лофтуса. История — дама ироничная. Осенью 1876 г. она выстроила ту же мизансцену и в очень схожих декорациях. Да, да, я имею в виду Восточный кризис 1852–1853 гг. и не менее знаменитую январскую 1853 г. беседу Николая I с английским послом Гамильтоном Сеймуром. Судите сами. Персонажи: в России — жаждущие донести свои идеи российские императоры и настороженные английские послы; в Константинополе — полные решимости российские послы — надменный Меншиков с резкими заявлениями[589] и уверенный в себе Игнатьев с сообщением, по сути, той же тональности. Декорации: растущая напряженность в русско-турецких отношениях и озабоченная активностью России Европа, прежде всего Англия. Вот только ирония в том, что персонажи и формы дипломатического спектакля вроде бы те же, а драматургия — совсем иная. Если в январе 1853 г. Николай Павлович, разговаривая с послом Сеймуром, предлагал британскому правительству договориться о дележе османского наследства, то в октябре 1876 г. его сын император Александр в беседе с послом Лофтусом делал все возможное, чтобы отвести от себя и России подозрения в подобных намерениях.

Александр Николаевич подробно и много говорил о последовательных миролюбивых шагах России в Восточном вопросе, ее единственном желании добиться улучшения положения балканских христиан в тесном взаимодействии и согласии с европейскими державами без ущемления территориальной целостности Оттоманской империи. Добавил он, тем не менее, и решительных нот. Отказ Порты принять согласованный план держав по проекту реформ — это откровенная пощечина. Если Европа и впредь будет сносить подобное, то Россия этого делать не намерена. Тогда ей придется действовать в одиночку. Но это крайняя и столь же нежелательная мера. Сейчас главное, говорил Александр II послу, поскорее собрать конференцию в Константинополе и выработать окончательные условия мира на базе английских предложений.

В Англии по-прежнему упорно продолжают подозревать Россию в захватнических замыслах — это, говорил царь, достойно крайнего сожаления. Более того, «России приписывают намерение завоевать Индию и овладеть Константинополем». «Может ли быть что-либо нелепее этого? — обращался он к послу. — Первое предположение совершенно невозможно; что же касается до второго, то я снова повторяю, что это чуждо моим желаниям и намерениям»[590]. И далее он развил уже знакомую нам идею «болгарского залога», кстати, внешне опять-таки очень схожую с «залогом» дунайских княжеств, которую в период Восточного кризиса середины века столь неудачно пытался разыграть его отец — император Николай I.

Содержание беседы лорд Лофтус точно передал в Лондон, особо подчеркнув, что российский император «поручился честным словом», что «не имеет намерения приобрести Константинополь».

В ответ лорд Дерби телеграфировал послу, что «уверения Его Величества приняты были английским кабинетом с величайшим удовольствием»[591].

А после аудиенции за обедом Александр II сообщил Лофтусу о полном принятии турками российского ультиматума. Император торжествовал. Вот видите, как бы говорил он английскому послу, немного решимости, и турок не так уж трудно убедить. Но мы уже знаем, как все обстояло на самом деле.

Стремясь не упустить инициативу, британская дипломатическая машина заработала на полных парах. Уже 22 октября (3 ноября) 1876 г. Форин офис разослал всем великим державам программу будущей конференции. В ней, наряду с ранее заявленным, содержались два важных положения: во-первых, все державы будут уважать независимость и территориальную целостность Оттоманской империи; а во-вторых, ни одна из них не станет добиваться для себя территориальных или иных уступок со стороны Порты. Последнее положение английская сторона предполагала оформить в своеобразный протокол «бескорыстия».

У Горчакова вызвал возражение только пункт о территориальной целостности Порты. Он не отвергал его в принципе, но в контексте задач предстоящей конференции считал неуместным. После стольких безуспешных попыток как еще можно повлиять на турок, не заняв на время (в качестве залога) часть их территории, Боснию или Болгарию? При этом Россия, заявил ее канцлер, согласна выступить в качестве уполномоченного Европы. И уже в который раз Горчаков слал Шувалову в Лондон пространные депеши с изложением аргументов миролюбия и бескорыстия российского правительства, которые, как он надеялся, должны были растопить лед английского недоверия. Но все было тщетно.

Глава внешнеполитического ведомства Соединенного Королевства лорд Дерби считался в кабинете Дизраэли недостаточно твердым по отношению к России. А российский ультиматум Порте и впрямь наделал много шума на берегах Альбиона. В этих условиях дипломатическую активность Форин офиса Дизраэли решил подкрепить собственными заявлениями, не менее серьезными, чем ультиматум российского императора.

28 октября (9 ноября) 1876 г., когда царская семья прибыла в Москву из Ливадии, лорд Биконсфилд ответил Александру II в своей речи на традиционном банкете лондонского лорд-мэра. И на сей раз бомба взорвалась на берегах Темзы. С присущей ему страстностью и литературной напыщенностью, Дизраэли говорил об усилиях Англии по поддержанию мира в Европе. Но то, как он это говорил, отражало его «несомненное раздражение»[592].

Независимость и территориальную целостность Турции он оценивал как одну из основ этого мира. Поэтому, по словам премьера, мир будет нарушен, если допустить занятие какой-либо турецкой провинции иностранными войсками. Так решать проблемы христианских подданных султана недопустимо. Дизраэли весьма иронично отозвался о российском ультиматуме, заявив, «что предъявление его походило на вчинение иска после того, как сумма его уже выплачена полностью». Главная заслуга в установлении перемирия принадлежит Англии. А прочного мира владычица морей будет добиваться на предстоящей конференции и будет делать это «без войны и даже без воззваний к войне», на основе уважения суверенитета Оттоманской империи. Пафоса, как обычно, в речи британского премьера было предостаточно:

«Мир составляет сущность политики Англии, но если Англия хочет мира, то ни одна держава лучше ее не приготовлена к войне, и если Англия решится на войну, то только за правое дело и, конечно, не прекратит ее, пока право не восторжествует»[593].

Все встают. Зал скандирует стоя.

Это очень походило на боевые заклинания лорда Пальмерстона времен Крымской войны. Воинственность Дизраэли, доносил из Константинополя Игнатьев, произвела «огромную сенсацию». В конце ноября — начале декабря 1876 г. он писал Горчакову, что после этой «примечательной демонстрации» Биконсфилда в турецкой столице больше никто «не верит в возможность удовлетворительного результата конференции»[594].

В России первые лица государства старались пока столь категорично не высказываться. Однако они все чаще именно так думали.

29 октября (10 ноября) в Кремлевском дворце Александр II принимал дворянское собрание и городское общество Москвы. Именно здесь российский император ответил на заносчивый вызов английского премьера. Он заявил: если мирная конференция сорвется, то он твердо намерен действовать самостоятельно и уверен, что «вся Россия отзовется на его призыв»[595].

Все встают. Зал рукоплещет. Для вдумчивого наблюдателя, хотя бы немного знакомого с историей XIX в., было ясно: когда в столицах Англии и России произносятся подобные речи — это верный предвестник скорой войны.

1 (13) ноября 1876 г. правительство Российской империи решилось официально оповестить Европу, что оно переходит от слов к делу. В этот день циркуляром к российским дипломатическим представителям Горчаков уведомил европейские правительства о мобилизации части русской армии. От этого известия встрепенулась вся Европа, а более всех Лондон. Желая смягчить подобный эффект, Горчаков еще в циркуляре заявил, что «Государь Император не желает войны и сделает все возможное для избежания ее»[596]. Далее же в Лондон полетели все те же миролюбивые депеши канцлера, адресованные британскому правительству.

Но, как отметил еще С. С. Татищев, чем больше Горчаков распространялся «об исключительно человеколюбивом и благородном направлении» российской политики, «о совершенном ее бескорыстии, тем сильнее возбуждал опасения в существовании тайных замыслов, в намерении воспользоваться восточным кризисом для того, чтобы разрушить Оттоманскую империю и на развалинах ее основать преобладание России на европейском Востоке»[597].

Опасения этих тайных замыслов явно подхлестывали воображение английского премьер-министра. 16 (28) ноября на заседании кабинета Биконсфилд заявил, что «он хотел бы купить порт на Черном море», чтобы превратить его в подобие Мальты или Гибралтара и тем самым пресечь угрозу России господству Англии в Средиземноморье. Спустя несколько недель госсекретарь по делам колоний лорд Карнарвон так прокомментировал заявления своего премьера:

«Его ум полон странных проектов, и если бы он был десятью годами моложе, то он, наверное, подверг бы кабинет расколу, лишь бы их осуществить»[598].

Залихватские высказывания Биконсфилд а Сетон-Уотсон справедливо называл «фантазиями». Английский историк полагал, что если бы премьер-министр смог заглянуть в секретную переписку Горчакова с Шуваловым, то он бы убедился, насколько планы русских были скромнее его бурных фантазий[599].


Поздней осенью 1876 г. российское правительство не пошло по пути войны, а сделало свою последнюю мирную ставку — на конференцию представителей великих держав в Константинополе. Официально предложение об этой конференции внес Дерби. Это был как бы совместный плод англо-российских консультаций. Лондон и Петербург формально поддержали и в других столицах. Хотя, напомню, Андраши не видел в конференции никакого смысла, а Бисмарк проявлял очевидное равнодушие. Что же касается Турции, то она согласилась на нее лишь под давлением Англии и притом с такими оговорками, что уже наперед нетрудно было предугадать: те цели, которые инициаторы официально ставили перед конференцией, достигнуты не будут. Для такого вывода оснований было предостаточно. Большинство дипломатов великих держав мало верило в успех конференции. Тем не менее в европейских столицах, и прежде всего в Петербурге, решили: конференции быть. У дипломатии своя логика, точнее — их всегда несколько.

И здесь нам важно уяснить позицию Германии — этой новой, могучей силы, своим появлением сломавшей традиционное политическое равновесие в Европе. Именно от отношения к этой позиции во многом зависел выбор России.

Горчаковская идея-фикс «европейского концерта» в качестве доминанты российской внешней политики явно изживала себя. И «Союз трех императоров» уже возвещал об этом. Но надо было определяться дальше: какие собственные цели и в какой международной конфигурации будет преследовать Россия в той Европе, которая начала формироваться после 1871 г. Здесь открывались не только новые проблемы, но и новые, весьма заманчивые возможности. И первым крупным актом выявления этих новаций можно смело назвать Балканский кризис и последовавшую русско-турецкую войну.

Уроки политического прагматизма князя Бисмарка

На конференцию в Константинополь в помощь Г. Эллиоту английское правительство направило специального посланника маркиза Р. Солсбери. Маркиз добирался до Константинополя через Париж, Берлин, Вену и Рим с целью составить свежее представление о позициях европейских правительств по урегулированию ситуации на Балканах. Солсбери писал:

«Во время своего путешествия мне не удалось обнаружить ни единого друга Турции. Такого не существует. Большинство считает, что ее час настал. Некоторые полагают, что его можно отсрочить. Однако никто не высказал даже предположения, что ее можно сохранить сколько-нибудь длительное время. Я ни в какой степени не был подготовлен к такому согласию во мнениях»[600].

А посему готовиться приходилось к реальной схватке за османское наследство и к невозможности реанимации «Крымской коалиции».

Вечером 10 (22) ноября спецпосланник правительства ее величества прибыл в Берлин, куда из своего провинциального уединения возвратился Бисмарк. В депеше Горчакову посол Убри описал беседу английского посланника с германским канцлером. Бисмарк разделял опасения Солсбери о том, что предстоящая конференция может окончиться неудачей. Но, по его мнению, это вовсе не означало, что возможные в последующем военные действия России против Турции сразу же затронут интересы Британской империи. Россия выступит всего лишь в роли исполнительницы решений Европы, и Германия ее не намерена оспаривать. Но если Россия овладеет Константинополем, беспокоился Солсбери, ведь тогда ее оттуда не выгонишь. На это Бисмарк заметил:

«Император Александр этого не хочет, и если даже Россия, побуждаемая стратегическими соображениями, займет турецкую столицу, то, будьте в том уверены, император Александр снова ее очистит и покинет»[601].

В своих комментариях «Таймс» не скрывала разочарования итогами англо-германских переговоров, отмечая, что «лорд Солсбери говорил очень сдержанно о намерениях» Германии. Газета явно выражала надежду на большее участие Берлина «на стороне мира», с целью давления на русских, что может предотвратить вооруженное вмешательство Англии в конфликт[602].

В Петербурге очень рассчитывали на то, что в Берлине Солсбери убедится в дружеских отношениях между германским и российским дворами. И Бисмарк вполне оправдал эти надежды.

24 ноября (6 декабря) 1876 г. германский канцлер выступил в рейхстаге по поводу обращенного к нему запроса о введении российским правительством нового порядка взимания ввозных таможенных пошлин золотом. Заявив, что Россия вправе изменять тариф по своему усмотрению, Бисмарк обрисовал ближайшую перспективу: если конференция сорвется, то Россия «выступит вперед одна», не требуя «от нас никакой услуги, а только нейтралитета, который вполне отвечает и собственным нашим интересам»[603].

Далее канцлер заговорил о том, что Германия должна щадить своих граждан и не ввязываться в политику, не касающуюся германских интересов. В Восточном же вопросе Германия — наименее заинтересованная держава. По мнению Бисмарка, именно в этом и состоял истинный смысл слов, сказанных им на одном из парламентских обедов: он не станет советовать своему императору активно вмешиваться в Восточный вопрос до тех пор, пока в нем не затронут интерес, «который стоил бы здоровых костей хотя бы одного померанского мушкетера»[604]. И вновь в Петербурге речь германского канцлера произвела самое благоприятное впечатление.

Император Александр и Горчаков выразили через посла в Берлине свою искреннюю благодарность Бисмарку. «Выслушав комплименты Убри, он сказал: “Хорошо, но теперь сделайте же что-нибудь для нашей торговли”, и пригрозил, что в случае упорства России в покровительственной системе Германия возвысит ввозные пошлины на русский хлеб». Ну, а далее разговор перешел к положению на Балканах.

В конце 1876 г. — начале 1877 г. Бисмарк неоднократно обсуждал эту тему с Убри. И всякий раз германский канцлер подчеркивал, что Россия может не сомневаться — в лице Германии она имеет надежного и верного союзника. Оперевшись на него, Россия сможет действовать более решительно, нежели это было в течение последних двадцати лет, прошедших после окончания Крымской войны.

Когда в конце декабря 1876 г. выяснилось, что Турция отвергает требования Константинопольской конференции и выбирает войну, Бисмарк весьма эмоционально обрисовал Убри перспективы развития событий:

«В результате сомневаться нельзя: Россия пойдет вперед, она должна идти; необходимо, чтобы она открыла пальбу. <…> Россия должна подготовиться так, чтобы обеспечить себе успех, и не делать ни шагу вперед, не удостоверясь в возможности полной и блистательной победы. <…> Я, вероятно, мобилизовал бы армию, не возвещая о том, не предупреждая Европу о намерении занять турецкие области (курсив мой. — И.К). <…> Теперь Россия должна действовать. Нельзя допустить, чтобы сказали, что она отступила перед турками. Это будет стоить человеческих жертв. Я первый скорблю о том. Причинит это вам и материальные потери, но они поправимы, и ваш министр финансов не должен колебаться принесением в жертву последней трети сумм, уже израсходованных. Такое колебание было бы плохим расчетом»[605].

При этом Бисмарк отметил весьма благоприятные внешнеполитические обстоятельства для броска России к Константинополю и проливам[606].

На одной из встреч с Убри Бисмарк даже заявил, что ему нечего более сообщить послу и он только хочет «просить у него инструкций» в зависимости от того, чего желает российское правительство: или оно намерено немедленно начать войну, или выиграть время и лучше к ней подготовиться, или же вовсе избежать войны. «Эти три исхода одинаково возможны, — рассуждал Бисмарк. Но он хотел бы знать, который из них наиболее отвечает видам русского двора, чтобы сообразовать с ним собственные поступки и расположить в его пользу общественное мнение Германии и Европы…»[607]. «…С лисьей хитростью и ловкостью Бисмарк шел к тому, — писал С. Д. Сказкин, — чтобы дипломатически создать своим “друзьям”, русским, легкую дорожку к Константинополю»[608].

Германский канцлер говорил Убри, что напрасно российская дипломатия так часто ссылается на Европу и ставит в зависимость от ее позиции свои отношения с Турцией:

«Когда Англия и Франция говорят сообща, то под именем Европы разумеют самих себя и как бы забывают о существовании других держав. Я знаю Россию, знаю Англию, знаю ту державу, к которой обращаюсь, но решительно не знаю того, что любят обозначать неясным термином Европа»[609].

Эти слова Бисмарка точно попали в цель. Самолюбие Горчакова было сильно задето, и он разразился пространными оправданиями. Хотя чего было оправдываться, когда в России и Европе видели, как российский канцлер прямо-таки с завидным упрямством продолжал добиваться единства действий великих держав, забывая или не желая думать о том, что интересы этих самых держав весьма различны и никак не хотят согласовываться в пресловутом «европейском концерте».

Бисмарк прекрасно понимал, как могут быть истолкованы его высказывания. «Я не смею более говорить, — заметил он российскому послу, — потому что меня и без того обвиняют в подстрекательстве вас к войне, но я сужу о положении дел не как редактор, а как государственный человек». Отметив это, он в очередной раз пожелал России с ее «превосходной армией» предпринять «быстрое, обширное и энергичное» действие на Балканах[610].

За этими высказываниями германского канцлера таился его едва скрываемый упрек своему российскому коллеге: нельзя же все время метаться в поисках европейского консенсуса и упускать самые благоприятные возможности; надо действовать решительно, быстро и идти до конца — вплоть до овладения Константинополем и проливами. Ну, а потом?.. А потом Россия будет обязана учесть и германские интересы.

Неужели Бисмарк с осени 1876 г. записался в русофилы и всячески стремился угодить предмету своих симпатий? Конечно же нет. В реальной политике канцлер Германской империи выдавал рецепты по ситуации и в зависимости от того, с кем вел беседу. Так 8 (20) октября 1876 г. он доверительно сообщил О. Расселу свою «частную» точку зрения на возможность раздела Оттоманской империи. По мнению Бисмарка, «вся Турция со всеми ее народами» не стоит войны между великими державами. Австро-Венгрия должна проявить благоразумие, чтобы сохранить нейтралитет в случае русского вторжения на Балканы, получив «право на оккупацию Боснии, тем временем Англия проявит мудрость, заняв Суэц и Египет… одновременно выжимая из России обещание оставить турок в Константинополе», а Франции возможно предоставление концессий в Сирии[611].

Бисмарк не одну Россию манил на Ближний Восток. Англии он предлагал Египет и призывал требовать от России то, чего сама Россия, по его советам, выполнять вовсе не была обязана. Нарастание англо-русского конфликта в зоне проливов, очевидно, соответствовало стратегическим планам германского канцлера.

Однако месяц спустя идею взаимных компенсаций Бисмарк развил прибывшему в Берлин маркизу Солсбери. Когда спецпосланник британского правительства высказал предположение, что не стоит ли предупредить появление русских в Константинополе, то ответ Бисмарка прозвучал примерно так: хотите — занимайте сами турецкую столицу, но лично я считаю, что вам выгоднее договориться с русскими и разграничить свои интересы. Каким будет подобное соглашение? — этот вопрос Бисмарк оставлял открытым, высказывая лишь предположения и полагая, что окончательный ответ определят силы и умения сторон. Потягайтесь — увидим, кто чего стоит! — давал понять германский канцлер. При этом он считал вполне допустимым тот вариант, о котором написал еще в июне 1877 г.: «если бы Англия и Россия пришли к соглашению на той основе, что первая получила бы Египет, а вторая — Черное море», то обе «на долгое время» удовлетворились бы статус-кво, что предотвратило бы их участие в направленных против Германии коалициях[612].

В период Балканского кризиса, да и позднее, Бисмарк звал Россию на Ближний Восток. Он предлагал Александру II и Горчакову стратегическую сделку. Россия смещает вектор своей внешнеполитической активности к проливам, прекращает своим влиянием усиливать западную (французскую) чашу весов европейского равновесия и гоняться за призраком «европейского концерта», а взамен получает германскую поддержку в Европе, в том числе и в случае возможных австро-венгерских нападок. Бисмарк размышлял так:

«Если бы я был австрийским министром, то не препятствовал бы русским идти на Константинополь; но я начал бы с ними переговоры о соглашении только после их выступления. <…> По отношению к Англии позиция нынешней России может улучшиться, если Россия займет Константинополь; для Австрии же и Германии она менее опасна до тех пор, пока владеет Константинополем»[613].

Возвращая себя в кресло канцлера Германской империи, Бисмарк продолжал размышления:

«Я думаю, что для Германии было бы полезно, если бы русские тем или иным путем, физически или дипломатически, утвердились в Константинополе и должны были защищать его. Это избавило бы нас от положения гончей собаки, которую Англия, а при случае и Австрия натравливают против русских вожделений на Босфоре; мы могли бы выждать, будет ли произведено нападение на Австрию и наступит ли тем самым наш casus belli (повод к войне)»[614].

Как видим, расчет Бисмарка был и прост, и сложен. Россия идет к Константинополю и проливам, утверждается там и на долгие годы увязает в нелицеприятных разборках с Британской империей. Таким образом, на возможности русских альянсов на западноевропейском направлении можно было смело ставить жирный крест. Мощные потоки внешнеполитической и военной энергии России с неизбежностью бы сместились на Ближний Восток. Противоборство с Англией, а возможно, и с Францией на этом направлении столь же неизбежно повысило бы заинтересованность России в поддержании союзнических отношений с Германией и Австро-Венгрией. Вожделенная цель канцлера Германской империи была бы достигнута: вероятность антигерманских коалиций резко снижалась, а Германия получала российский «страховой полис» на случай своего нового столкновения с Францией.

«Наши интересы более, нежели интересы других держав, совместимы с тяготением русского могущества на юг, — резюмировал Бисмарк, — можно даже сказать, что оно принесет нам пользу»[615].

Бисмарку было важно поддержать сильное германское влияние в Европе, не допустить французского, как, впрочем, и австро-венгерского реванша. Но если по отношению к Франции эта задача решалась в довольно агрессивной манере, то в отношении Австро-Венгрии доминировали примирительные мотивы. Геополитическое положение новорожденной империи во многом определяло векторы ее политики. Нахождение Германии в центре Европы побуждало ее завлекать в орбиту своего влияния расположенную здесь же, но уже на излете своего могущества империю Габсбургов. 22 июня (3 июля) 1866 г., в день разгрома пруссаками австрийской армии при Садовой (Кениггреце), Бисмарк произнес: «Со спорным вопросом покончено, теперь следует снова добиться дружбы с Австрией»[616]. И он стал очень ревностно присматривать за тем, чтобы никто не отвадил южного дунайского соседа от прусской опеки и тем более не вовлек в какую-нибудь коалицию.

«Немцы всегда окружены разбойниками», — любил повторять Фридрих Великий. Этот мотив не оставлял и Бисмарка. В своих мемуарах он признавался: «Граф Шувалов был вполне прав, говоря, что мысль о коалициях вызывает у меня кошмары»[617]. И это относилось как к самой опасной из них — русско-французской, так и к русско-австрийской, к которой неизбежно постаралась бы присоединиться Франция.

И вот здесь Германия в перспективе могла оказаться перед выбором. Предотвратить угрозу антигерманской коалиции можно было только «путем обеспечения прочных договорных отношений хотя бы с одной из великих держав». Италия отпадала по причине своей слабости. У Британской империи прочными были только ее интересы, и это никак не распространялось на альянсы с континентальными державами, тем более с какой-либо одной. К тому же Бисмарк хорошо знал цену союзническим обязательствам Англии. Семилетняя война (1756–1763 гг.) и Венский конгресс в 1815 г. предоставили для этого убедительные факты[618]. Таким образом, получалось, что «выбор мог быть сделан только между Австрией и Россией». Уже после своей отставки в 1890 г. Бисмарк писал, что «материально более сильным» он «считал союз с Россией»[619].

В своих мемуарах германский канцлер утверждал:

«Между Германией и Россией не существует такого расхождения интересов, которое заключало бы в себе неустранимые зародыши конфликтов и разрыва. <…> Непосредственная угроза миру между Германией и Россией едва ли возможна иным путем, чем путем искусственного подстрекательства или в результате честолюбия немецких или русских военных вроде Скобелева, которые желают войны, чтобы отличиться прежде, чем слишком состарятся»[620].

Весьма прозорливое замечание, вот только к честолюбию военных германскому канцлеру надо было добавить дефицит мудрости и воли российского монарха.

Однако в сентябре 1879 г. Бисмарк писал и о принципиально ином:

«Нам нельзя допустить, чтобы мы остались на Европейском континенте в полном одиночестве между Россией и Францией, имея рядом поверженную и брошенную на произвол судьбы Австрию»[621].

Как показал в своем фундаментальном исследовании С. Д. Сказкин, сам выбор между Австро-Венгрией и Россией Бисмарк считал нежелательной для Германии ситуацией. «Лишь в союзе трех русская дружба оказывалась полноценной для Германии, так как выгодные ее стороны сохранялись в полной мере, а невыгодные парализовывались присутствием Австрии. Но существование союза трех нисколько не препятствовало более тесному сближению Германии с одной из двух ее союзниц. Возникал лишь вопрос, с которой из двух союз должен быть более тесным с точки зрения международных отношений. И на этот вопрос не могло быть двух ответов: с Австрией, потому что она была слабейшей»[622]. Именно поэтому выбор в пользу лишь одной России для германского канцлера был «абсолютно неприемлем»[623].

Бисмарк настолько надеялся, что Россия наконец-то решительно «пойдет вперед», что, по сообщению Шувалова, в начале 1877 г. «предложил лорду Дерби заключить оборонительный и наступательный союз с Англией против Франции». Когда же Дерби отклонил это предложение, мотивировав тем, что подобный альянс был бы противен национальным чувствам англичан, то в ответ Бисмарк «стал пугать английский кабинет тем, что Германия поддержит Россию в ее войне с Турцией»[624].

Таков, по расчету Бисмарка, был бы наилучший для Германии расклад сил в Европе с участием России. Но этот расклад он считал выгодным и самой России, так как ориентировал ее политику не на мифические цели, а на прагматические национально-государственные интересы. Единственной здоровой основой великого государства Бисмарк считал «государственный эгоизм», а не «романтику». А то, чем занималась Россия на Балканах, было, по его мнению, чистейшей воды романтикой, ибо «освобожденные народы не благодарны, а требовательны». Поэтому Бисмарк надеялся, что в своей восточной политике Россия начнет все-таки «руководствоваться соображениями более технического, нежели фантастического свойства». Запереть Босфор русскими минами и орудийными батареями — эта задача была для канцлера Германии вполне понятна и вызывала уважение[625].

Хотя подобным образом Бисмарк высказывался уже после своей отставки, но думал он так и во время своего балканского поединка с князем Горчаковым. С. Д. Сказкин был совершенно прав, когда писал, что «единственной конкретной целью русской политики на Балканах, где у России особых экономических интересов не было, было регулирование, если не окончательное решение пресловутого вопроса о проливах»[626].

Называя германского канцлера «великим искусителем в пустыне», Горчаков считал его призывы губительными для России. Справедливо полагая балканское славянолюбие крайне опасным российским увлечением, князь Александр Михайлович, к сожалению, по достоинству не оценил те позитивные перспективы, которые могли открыться России в случае, если бы ее правительство осмелилось основательно и тонко разыграть германскую карту.

Горчаков твердо стоял за сохранение разнонаправленных и сбалансированных векторов российской внешней политики в целях поддержания европейского равновесия. Это, по его убеждению, и должно было служить лучшей гарантией сохранения мира в Европе и обеспечения его для России. Казалось бы, благородно и вполне логично, однако так не получалось в реальной жизни.

Тем временем неизбежность российской военной операции на Балканах становилась для петербургского руководства все более очевидной. И эту операцию надо было готовить.

Торг и ревность в континентальном треугольнике

В то время, когда в Берлине Бисмарк беседовал с Убри, в Вене Новиков начал переговоры с Андраши, имея целью определить позиции Австро-Венгрии в случае войны России с Турцией. Основой переговоров являлись рейхштадтские соглашения. С ноября 1876 г. переговоры приняли особо секретный характер и по настоянию российской стороны первоначально были скрыты от Берлина.

В случае начала русско-турецкой войны Австро-Венгрия обязалась заявить о своем нейтралитете и уклониться от посредничества, если такое будет предложено ей на основании VIII статьи Парижского договора 18 (30) марта 1856 г.[627]. Венский кабинет согласился также оказать России дипломатическое содействие с целью парализовать возможные попытки Англии и Франции вмешаться в конфликт на стороне Турции. Осуществить это им позволяли статьи англо-франко-австрийского договора от 3 (15) апреля 1856 г. В рамках подобного доброжелательного нейтралитета Австро-Венгрия соглашалась принять еще ряд условий, необходимых для обеспечения военных действий русской армии на Балканах[628].

Бисмарк знал о рейхштадтских соглашениях, знал он и то, что русско-австрийские переговоры продолжаются. Однако в их конкретное содержание он не был посвящен вплоть до 3 (15) января 1877 г., когда Убри передал ему проекты двух русско-австрийских конвенций вместе с письмом Александра II к Вильгельму I.


18 (30) сентября 1876 г. Александр II и Горчаков совершили довольно резкий и странный ход. Через германского военного представителя генерала Б. Вердера российский император поинтересовался: останется ли Германия нейтральной в случае, если Россия вынуждена будет вступить в войну с Австро-Венгрией. Запрос, скорее всего, был инспирирован Горчаковым. В свое время этот сюжет был подробно разобран С. Д. Сказкиным. Однако он настолько важен и интересен, что я позволю себе обратиться к нему еще раз.

Казалось бы, подобное обращение в Берлин после рейхштадтских договоренностей по Балканам, в которых Вена определенно заявила о стоимости своих услуг, было излишне. Однако в Петербурге надеялись на менее корыстное участие Австро-Венгрии в умиротворении Балкан. Но ответ Франца-Иосифа, привезенный 25 сентября (6 октября) 1876 г. Сумароковым-Эльстоном, разочаровал и озадачил[629]. В тот день Милютин записал:

«Дело становится ясным: Австрия не прочь действовать вместе с Россией, если ей обещают добычу — присоединение Боснии, но не хочет впутываться в дело бескорыстно…»[630].

Странно, что в Петербурге так долго питали надежды на венское «бескорыстие». Да и подобного рода надежды в большой политике великих держав выглядели как-то уж очень наивно, не говоря о том, что оснований к этому не было никаких.

А вот теперь — внимание! Не дожидаясь официального ответа из Вены на запрос о том, «хочет ли она идти заодно с нами» в давлении на Турцию, заняв своими войсками Боснию, в то время как русские займут Болгарию, Александр II и Горчаков обращаются в Берлин с другим запросом: какую позицию займет Германия в случае военного столкновения России с Австро-Венгрией на Балканах. Не прошло и месяца после получения от Мантейфеля дружественного письма Вильгельма I, а Берлину уже поспешили напомнить о его политическом долге за 1870 г., когда Петербург прикрыл его военную разборку с Парижем, намекнув Вене на недопустимость использования сложившейся ситуации с целью реванша за разгром, учиненный ей пруссаками в 1866 г.

Оцените резкость действий. Неужели для России они в тот момент были настолько актуальны? Неужели Александр II и Горчаков не понимали, что подобным вопросом они поставят в крайне неудобное положение германскую сторону и дадут ей основания подозревать Петербург в коварстве замыслов? Да разве только ей одной? Неужели нельзя было спрогнозировать, что Бисмарк может воспользоваться этим запросом так, что это ударит по престижу и интересам российского императора и его правительства: к примеру, доведет его содержание до Андраши, что на самом деле и произошло. Ведь ни одна из сторон, казалось бы, не покушалась на «Союз трех императоров», а, наоборот, всячески подчеркивала заинтересованность в нем. И тут — такое…

Зачем нужен был этот запрос? Над ответом еще в конце 20-х гг. прошлого века много размышлял С. Д. Сказкин. Он соглашался с С. С. Татищевым, который говорил барону де Орси 14 (26) сентября 1876 г.:

«Если Австро-Венгрия присоединится к нашей политике, то возможно разрешение кризиса в ее интересах; если же нет, то мы решим вопрос несколько позже без нее и против нее (курсив мой. — И.К.[631].

В итоге С. Д. Сказкин пришел к выводу: «Сущность запроса Вердера, следовательно, сводилась к тому, чтобы узнать, согласна ли Германия оказать России безусловную поддержку всяким ее планам на Балканах, даже против интересов Австрии»[632].

Но суть вопроса о «планах» состояла в том, что никаких глобальных планов в духе «окончательного» решения Восточного вопроса в Петербурге не было. Были лишь намерения совместных с австрийцами действий по оказанию давления на Порту. Следовательно, запросом в Берлин император Александр и Горчаков страховались на случай нежелания Андраши действовать сообща. Но помимо этого в Петербурге очень не хотели, чтобы Вена усиливалась на Балканах, и к ограничению ее аппетитов решили подключить Берлин. Вытекающая отсюда перспектива самостоятельных военных действий России виделась уже не на основе последовательного балканского компромисса с Австро-Венгрией, на что ориентировал дух Рейхштадта, а с опорой на розыгрыш германской карты, но только в антиавстрийской игре. По сути, это была попытка использовать авторитет Бисмарка с целью укоротить намерения Андраши. В данном сценарии рейхштадтские соглашения просто забылись Петербургом, как несуществовавшие, а самонадеянная категоричность запроса явила откровенную политическую глупость.

Бисмарк был явно раздражен и попытался уклониться от ответа, но Вердер, понуждаемый Александром II, продолжал слать в Берлин телеграммы, вновь повторяя настойчивое желание царя получить ответ. В конце концов Александр II обратился к Бисмарку через Убри и попросил его высказать собственное мнение на полученное обращение. Германский канцлер уже «не мог долее уклоняться от ответа на этот нескромный вопрос» и 1 (13) октября в Варцине передал ответ через возвращавшегося в Петербург посла Г.-Л. Швейница. Позднее Бисмарк напишет:

«Смысл инструкции, данной мною господину фон Швейницу, заключался в том, что нашей первой потребностью является сохранение дружбы между великими монархиями, которые больше потеряли бы от революции, чем выиграли бы от войны между собой (удивительно точно. — И.К.). Если, к нашей скорби, мир между Россией и Австрией невозможен, то хотя мы могли бы допустить, чтобы наши друзья проигрывали и выигрывали друг у друга сражения, однако не можем допустить, чтобы одному из них был нанесен столь тяжкий урон и ущерб, что окажется под угрозой его положение как независимой и имеющей в Европе значение великой державы»[633].

Из ответа выходило, что Бисмарк допускал возможность драчки между Россией и Австро-Венгрией, однако он вовсе не был заинтересован, чтобы одна из них резко усилилась за счет другой. И прежде всего, он опасался, что Россия своей мощью раздавит нужную ему, хотя и очень непрочную, двуединую дунайскую монархию.

Пожалуй, только в одном случае Бисмарк мог бы сыграть не на стороне Австро-Венгрии и пожертвовать ее балканскими интересами — если Россия в приемлемой для него форме гарантировала бы Германии обладание Эльзасом и Лотарингией. Но такой размен был для германского канцлера весьма обременительным. Поэтому он всячески старался избежать его. Отсюда и рождалась мотивация его многочисленных намеков, заявлений и призывов, обращенных к российской стороне в период 1876-77 гг.: не ссорьтесь с Австро-Венгрией из-за Балкан и не заставляйте меня выбирать между Петербургом и Веной, удовлетворите балканские притязания Андраши и не забивайте себе голову этим романтическим славянофильским бредом; на Балканах у России есть только один вопрос, достойный ее национальных интересов, — проливы — вот им и занимайтесь; а как при этом нейтрализовать Англию — об этом давайте договариваться.

Таким образом, план Бисмарка «открыть свободный путь царю Александру» к Константинополю и проливам нацеливался еще и на нейтрализацию тех балканских усилий Петербурга, которые постоянно обостряли русско-австрийские отношения и подрывали столь необходимый ему «Союз трех императоров».

В одной из доверительных бесед германский канцлер откровенно заявил, что, в условиях разрастания кризиса на Балканах, «единственной выгодой» для Германии стала бы «русская гарантия Эльзаса», и «эту комбинацию мы могли бы использовать, чтобы еще раз совершенно разгромить Францию»[634]. Однако при той политике, которую проводил Петербург, уверенности в этом у Бисмарка не было. Тем не менее он намеревался осторожно прощупать почву — уж слишком соблазнительная открывалась перспектива.

О своей беседе с Бисмарком в Варцине Швейниц вспоминал так:

«Он излил передо мной свой гнев на Вердера. Он утверждал, что между нападением на нас Франции и позицией Австро-Венгрии в отношении Балканского полуострова нет никакой аналогии, и уполномочил меня немедленно же отправиться в Крым, чтобы рассеять иллюзии императора Александра. При этом князь мне сказал, что он вполне допускает, чтобы мы, если можно было бы положиться на Горчакова и если бы Россия предложила нам соответствующие выгоды, пошли с ней и в огонь и в воду. На мой вопрос, что может дать нам Россия взамен, канцлер ответил: “Например, гарантию Эльзас-Лотарингии”»[635].

Однако перед самым отъездом в Россию Швейниц получил от императора Вильгельма одобренную Бисмарком пространную письменную инструкцию, «в которой он нашел запрещение давать какие-либо заверения, имеющие форму договора». Эту установку Швейниц понял широко, сочтя основной, и в беседе с Горчаковым не стал подробно излагать идеи Бисмарка, чем впоследствии разгневал его. Тем не менее он заявил российскому канцлеру, «что Германия охотно пошла бы на договор с целью гарантировать свои завоевания».

«Это принесло бы вам мало пользы, — услышал он в ответ от Горчакова. — В наше время трактаты имеют небольшую цену». — «Однако вы сами только что выражали сожаление, что мы не связаны с вами никаким договором», — ядовито парировал Швейниц.

«Мы ждали от вас больших вещей, — разочарованно ответил канцлер, — а вы привезли нам только то, что мы и так знали давно».

Однако основной источник разочарования Горчакова заключался все же в ином — в невнятном ответе Швейница на его прямой вопрос: «Чего вы потребуете от нас, если Турция развалится?»[636]. По мнению Сказкина, именно в этом вопросе и заключался основной смысл запроса российского императора: что потребует Германия за поддержку действий России на Балканах?[637]

Но поддержка-то эта была нужна Петербургу не для захвата Константинополя и проливов, а для давления на Вену и ограничения ее балканских притязаний. И здесь крайне важным становится другой эпизод.

За несколько дней до инструктажа Швейница в Варцине, 23 сентября (4 октября) 1876 г., в Берлин с тайной миссией от Андраши прибыл барон Мюнх. Основная цель миссии заключалась, по сути, в том же вопросе, с каким царь обратился к Бисмарку через Вердера. В более завуалированной форме, чем петербургский запрос, но Андраши попытался разузнать, окажет ли Германия безусловную поддержку Австро-Венгрии против русских намерений на Балканах. Барон сообщил канцлеру содержание письма Александра II к Францу-Иосифу, доставленное Сумароковым-Эльстоном, и проект ответа Андраши. Особый акцент Мюнх сделал на той большой опасности, которую будет представлять оккупация русскими войсками Болгарии.

Бисмарк попытался успокоить венский кабинет, заявив, что он не разделяет его опасений в отношении предложений царя. Пусть Россия занимает Болгарию, а Австро-Венгрия оккупирует Боснию и Герцеговину. Если же в Вене опасаются тайных замыслов Петербурга и захотят их упредить, то пусть попробуют подстраховаться, договорившись с Англией. Хотя, по мнению Бисмарка, для Вены этот вариант был бы весьма рискованным. В вопросе противодействия России на Балканах рассчитывать на Германию Австрии нечего. Самый лучший вариант для Вены — это непосредственно договориться с Петербургом. Бисмарк показал Мюнху телеграмму Вердера из российской столицы и заявил, что он вынужден отклонить просьбу Андраши по тем же причинам, по которым он отклонил просьбу Горчакова.

Бисмарк прекрасно понимал, что своим нежеланием открыто встать на сторону Вены против Петербурга он дразнил многих своих политических противников, и в особенности тех, кто представлял католические южно-германские земли, традиционно связанные с Австро-Венгрией. В Кельне Cologne Gazette писала 28 сентября (10 октября), что «образование славянских государств на территории Турции обернется огромной бедой для Германии и что дезинтеграция Турции, возможно, приведет к распаду Австрии»[638]. А 24 октября (6 ноября) внешняя политика Бисмарка подверглась жесткой критике в рейхстаге со стороны баварских ультрамонтанов[639] и умеренных либералов. Лидеры баварских католиков заявили, что «политика Германии в Восточном вопросе невразумительна», «распад Турецкой империи и установление эры панславинизма являются целью петербургского правительства» и что «каждому политическому наблюдателю совершенно очевидно: низвержение Турции Россией должно привести к падению Австрии». «Если германское правительство желает защитить Австрию, — заявляли баварцы, — то худшее, что оно может сделать, — это поддерживать нынешнюю агрессивную политику России (курсив мой. — И.К.)». В этой связи с трибуны рейхстага Бисмарку напомнили, как, выступая перед германскими парламентариями в Версале в 1870 г., он заявил, что «следующая война Германии будет против России» и что «Дунай — это южно-германская река», а посему заявления канцлера о незаинтересованности в балканских делах недопустимы и играют на руку только русским[640].

Подобные атаки на Бисмарка весьма одобрялись в Лондоне. Уайтхолл был крайне озабочен нежеланием канцлера Германии принять участие в предотвращении русского вторжения на Балканы и развернул активную пацифистскую кампанию, стремясь изменить позицию германского канцлера. «Если мир рухнет, — заявила 4 (16) октября “Таймс”, — то война охватит полмира. <…> Но еще не поздно остановить Россию, и если есть страна, способная уберечь мир от ужасов войны, так это Германия»[641].

Однако Бисмарк продолжал твердо гнуть свою линию. За два дня до выступления в рейхстаге, вечером 22 ноября (4 декабря), на парламентском банкете он, по сообщению корреспондента «Таймс», высказался предельно четко и откровенно:

«В деле сохранения мира, конечно же, нельзя отчаиваться, но если настоящие осложнения все же приведут к войне, которая представляется мне вполне вероятной, то спустя некоторое время Россия и Турция устанут ее вести, и тогда Германия выступит мирным посредником, с гораздо лучшими перспективами на успех, нежели сейчас»[642].

«Давать же советы России в настоящий момент» Бисмарк считал занятием «несвоевременным». В отношении Англии канцлер высказал надежду, что она, «несмотря на все обстоятельства, все же не вступит в войну против России». Касательно Австро-Венгрии, по словам корреспондента «Таймс», Бисмарк высказывался «очень дружелюбно». Однако он допустил возможность «прийти ей на помощь» только в том случае, если она «будет втянута в войну» и «ее существование как империи будет поставлено под угрозу». По мнению Бисмарка, «Австрия обладает гораздо большей живучестью, нежели многие думают»[643]. Канцлер прямо отвечал своим парламентским критикам и явно клонил к тому, что Австро-Венгрия вполне способна без посторонней помощи позаботиться о своих балканских интересах, договорившись о них с Россией.

Сравнивая сентябрьские обращения в Берлин из Петербурга и Вены, Сказкин предположил: если еще до инструктажа Швейница в Варцине Бисмарк заявил Мюнху, что он отвергает запрос Горчакова, то тогда слова германского канцлера о союзе с Россией по принципу «в огонь и в воду» не имели особого значения[644].

Имели. И именно для осуществления того замысла, который Сказкин считал основным для Бисмарка — подтолкнуть Россию к войне с Турцией. Германский канцлер не собирался воевать за балканские интересы Габсбургов, здесь он выступал сторонником компромисса Вены с Петербургом и отказывал Александру II в поддержке именно против Австро-Венгрии. Однако это вовсе не означало, что Бисмарк не готов был идти с русским правительством «в огонь и в воду», если оно, предварительно сговорившись с Веной, решилось бы ударить по Турции. Ведь оставался еще главный игрок на Востоке — Англия. На случай начала русского наступления на Балканах Бисмарк предлагал и Лондону договориться с Петербургом, но он прекрасно понимал, что эта задача крайне сложная и на какое-то время Россия с Англией неизбежно будут обречены на серьезнейшее выяснение отношений с бряцанием оружием. А в этом случае России понадобилась бы помощь Германии. И вот тогда Бисмарк ответил бы: во сколько он оценивает свою решимость идти с Россией «в огонь и в воду». Но только ответ этот уже подразумевал бы не совместный отпор Австро-Венгрии, а Англии.

Бисмарк был уверен, что на сделанный через Вердера запрос царя надоумил именно его канцлер. «Горчаков старался тогда доказать своему императору, — вспоминал Бисмарк, — что моя преданность ему и мои симпатии к России неискренни или же только “платоничны”»[645]. Похоже, Бисмарк был недалек от истины, и фактор личной зависти и недоверия со стороны Горчакова играл немалую роль. «…Его тщеславие и его зависть по отношению ко мне были сильнее его патриотизма», — писал о Горчакове Бисмарк[646].

Но главное все же было в другом. Это только в начале 1878 г. Горчаков будет готов твердо гарантировать Австро-Венгрии и Боснию с Герцеговиной, и стратегически важный Ново-Базарский санджак. Станет он и настойчиво советовать представителям Сербии и Черногории не упрямиться и уступить претензиям Андраши. Горчаков начнет сдавать все то, что так не хотелось уступать в предвоенных переговорах и что Бисмарк настойчиво советовал ему осуществить заблаговременно. Но все это будет потом, когда кровь солдат и деньги казны потекут рекой, когда очевидными станут ошибки «Плевны», когда в очередной раз, наступив на те же грабли, русская армия в нерешительности замрет перед распахнутыми воротами Константинополя. Все это будет потом. Осенью же 1876 г. очень многое выглядело иначе…

Не успев еще толком договориться с Австро-Венгрией, Александр II и Горчаков уже начинали страховаться на случай резкого усиления ее роли на Балканах. Если мы вспомним, чем июльская запись рейхштадтских соглашений Горчакова отличалась от записи Андраши, то последующая сентябрьская настойчивость Александра II в вопросе о роли Германии в возможном вооруженном конфликте России с Австро-Венгрией покажется нам вовсе не странной, а вполне даже логичной. И логика эта явно не отличалась глубиной и дальновидностью мышления. Российский император, как и его канцлер, считал, что чем больше дунайская монархия заглотнет на Балканах, тем сильнее она будет угрожать российским интересам в этом регионе. И вот здесь скрывалась принципиальнейшая ошибка. Да и в чем состояли эти российские интересы на Балканах? В поддержке славян в надежде на их пророссийскую ориентацию? На этот вопрос Бисмарк ответил предельно точно, а последующая история только подтвердила его правоту.

В дипломатии резкие и непродуманные высказывания порой подобны комете, за которой следует длинный шлейф недоверия и весьма неприятных последствий. Своим запросом в Берлин российская сторона ничего принципиально нового и важного не открыла, но зато сама себе, уже в который раз, осложнила жизнь.

Александр II и Горчаков не имели в виду нападение России на Австро-Венгрию, но Бисмарку было выгодно заметить именно это. Он стремился примазаться к русско-австрийскому соглашению, особенно со стороны Вены, создав у Андраши впечатление, что именно старания германского канцлера уберегли дунайскую монархию от русской угрозы и способствовали продолжению переговоров с Петербургом по Балканам.

Для Петербурга же становилось очевидным, что, в условиях отказа Берлина давить на Вену, рассчитывать на ее бескорыстие в защите балканских славян не приходится. Нужно было быстрее и более решительно договариваться.

Вернемся к русско-австрийским переговорам. Соглашения на случай начала русско-турецкой войны стороны достигли довольно быстро. Сложнее обстояло дело с определением итогов войны и будущего обустройства Балканского полуострова.

Россия пошла на уступки и согласилась, что платой за нейтралитет Австро-Венгрии будут ее земельные приращения не только за счет Боснии, но и Герцеговины, исключая Ново-Базарский санджак — территорию, отделяющую Черногорию от Сербии.

Обратим внимание, что вопрос такой важности решался в рамках лишь двусторонней конвенции. Тем не менее и российская, и австро-венгерская стороны допускали в будущем такую ситуацию, когда территориальные изменения на Балканах «стали бы предметом коллективного обсуждения великих держав». Однако и в этом случае «высокие договаривающиеся стороны» обязывались «оказывать друг другу взаимную дипломатическую поддержку»[647].

В январе 1877 г. в Будапеште речь вовсе не шла о европейском конгрессе как о неизбежном верховном арбитре итогов войны. К этому стороны вовсе не стремились. Что же касается Андраши, то он только хотел выгодно сторговаться с Россией по Балканам и добиться выполнения достигнутых соглашений.

Австро-Венгрия приняла предложение России о расширении границ Сербии и Черногории и предоставлении им общей границы по реке Лим. Остальные положения соглашений подтверждали ранее достигнутые договоренности в Рейхштадте. Прежде всего это касалось возвращения России придунайской части Бессарабии. На случай же полного краха Оттоманской империи заявлялось, что «образование большого сплоченного славянского или иного государства исключается; напротив, Болгария, Албания и остальная Румелия могли бы стать независимыми государствами (курсив мой. — И.К.); Фессалия, часть Эпира и остров Крит могли бы быть присоединены к Греции. Константинополь с прилегающей территорией, границы которой подлежат установлению, мог бы стать вольным городом». В качестве ближайшей задачи стороны брали «на себя обязательство требовать» для Болгарии «более широкой автономии, обставленной серьезными гарантиями»[648].

Договоренности были оформлены в две секретные российско-австрийские конвенции. Первая была подписана в Будапеште 3 (15) января 1877 г. и определяла условия австро-венгерского нейтралитета в предстоящей русско-турецкой войне. Вторая, дополнительная конвенция была датирована тем же числом, но фактически стороны подписали ее только 6 (18) марта 1877 г. Вот она-то и была посвящена послевоенному дележу добычи и территориальному переделу Балкан.

После того как Бисмарк 3 (15) января 1877 г. получил от Убри проекты двух конвенций, он, конечно же, не нашел в них ничего прямо угрожающего интересам Германской империи. Однако тревога не покидала Бисмарка, ведь совсем недавно он отказал и Александру II, и Андраши, подтолкнув их тем самым к необходимости договариваться. И вот непосредственное соглашение между Веной и Петербургом достигнуто. Но не скрывалось ли за ним нечто большее?.. И теперь уже германский канцлер решил подстраховаться: в своем послании он предостерег Андраши от якобы коварных намерений России в отношении Австро-Венгрии и в доказательство представил сентябрьский эпизод с запросом царя в нужном ему, антиавстрийском ракурсе.

Предоставим слово С. С. Татищеву. Вот как он описывал состояние германского канцлера после получения им проектов конвенций:

«Ему ясно представилось, что непосредственное полюбовное соглашение России с Австро-Венгрией по делам европейского Востока делает совершенно ненужным посредничество между ними Германии и лишает всякого значения постоянные напоминания его: России — что ему обязана она переменою прежних, враждебных отношений к ней Австрии, а Австрии — что он один удерживает Россию от нападения на нее и тем спасает само ее существование».

И вот, пожалуй, самое главное, что смущало Бисмарка: именно из рук России Австрия получала «страстно желаемое земельное приращение на Балканском полуострове», давно обещанное ей «взамен… утрат в Германии и Италии».

Бисмарк выставил себя ревностным защитником Австро-Венгрии. Он сообщил Андраши, что ответом на запрос российского императора было его категорическое заявление, что Германия не позволит России разгромить Австро-Венгрию. Именно из-за такого ответа Германии, продолжал Бисмарк, «император Александр решил войска, собранные в Бессарабии для нападения на Австрию и вторжения в Восточную Галицию, обратить против Турции, а с Австрией вступить в доверительные переговоры». Вывод напрашивался сам собой: «только отказу Германии вступить с Россией в заговор против Австрии последняя обязана своим спасением»[649].

Вот так российская глупость спровоцировала германский донос.

Нетрудно представить, какое впечатление это сообщение произвело на Андраши и императора Франца-Иосифа. Окончательное принятие второй конвенции затормозилось. Андраши становился все более несговорчивым и требовательным. И только за несколько дней до объявления войны, опять же по совету Бисмарка, австро-венгерский канцлер все же поставил свою подпись под второй конвенцией, определявшей интересы сторон в послевоенном устройстве Балканского полуострова.

Если судить по мемуарам Бисмарка, то выходит, что их автор осенью 1876 г. действительно думал о возможном нападении России на Австро-Венгрию и считал, что своим ответом Александру II он предотвратил это нападение и обратил русскую армию против Турции[650]. Казалось бы, это — полный бред. С. С. Татищев назвал действия Бисмарка «ложным доносом» и «предательским поступком»[651]. Однако не будем забывать, что подобные антибисмарковские высказывания распространились уже после Берлинского конгресса. Тогда очень многие в России заголосили об измене «немецкого друга» и стали искать компромат на германского канцлера. К тому же Татищев писал свою книгу в самом конце XIX — начале XX в., когда российская внешняя политика все более стала набирать антигерманский крен.

Но постараемся понять и Бисмарка. Конечно, он вел игру в интересах своей страны. Но что он должен был думать после сентябрьских запросов российского императора? О кульбитах российской внешней политики канцлер прекрасно знал хотя бы по опыту русско-германских отношений последнего столетия. А последние события предоставили ему веские основания подозревать российское руководство в ненадежности как союзника.

В 1872–1873 гг. Александр II с Горчаковым декларировали, по сути, формирование континентального блока Германии — Австро-Венгрии — России, а уже в мае 1875 г. примчались в Берлин с миротворческой миссией в интересах Франции, да еще и растрезвонили о ней на всю Европу. И это должно было Бисмарку понравиться? В мае 1875 г. Россия отказала Германии в соблюдении своего нейтралитета, а в сентябре 1876 г. «на голубом глазу» запросила его сама. Мило… И запросила, исключительно не желая расширения Австро-Венгрии на Балканах.

России удалось выторговать нейтралитет Австро-Венгрии. Западный фланг на случай войны с Турцией был предохранен. Но сделано это было весьма не искусно. Своими близорукими действиями и заявлениями Александр II и Горчаков внесли напряженность в отношения трех континентальных монархий.

Последние аккорды мирного процесса: миссия невыполнима

Только в конце ноября 1876 г. в турецкую столицу стали съезжаться уполномоченные представители Великобритании, Франции, Австро-Венгрии для участия в намеченной конференции совместно с послами этих держав при дворе султана. Россию, так же как Германию и Италию, на конференции представляли только их послы.

29 ноября (11 декабря) 1876 г. представители держав собрались в русском посольстве для предварительных обсуждений стоящих перед ними вопросов. А их было три: условия мира Турции с Сербией и Черногорией, преобразования для Боснии, Герцеговины и Болгарии, а также гарантии выполнения решений конференции.

Предварительные проекты постановлений были выработаны Игнатьевым, который, готовясь к конференции, как обычно, развил кипучую деятельность[652]. Он понимал, что в отношении Боснии и Герцеговины тон будет задавать Австро-Венгрия, и поэтому сосредоточил основное внимание на решениях по Болгарии. В этом, как и в других вопросах, главные усилия Игнатьева были направлены на убеждение и привлечение на свою сторону маркиза Солсбери, с которым у него в конечном итоге сложились довольно хорошие отношения.

На случай противодействия представителей других держав у Игнатьева по Болгарии были заготовлены два проекта: «максимум» и «минимум». Основное различие между ними состояло в том, что первый предусматривал автономию единой Болгарии, по второму же Болгария разделялась на две автономные провинции.

В ходе обсуждений Игнатьеву пришлось отступать до «минимальных» требований, и 10 (22) декабря представители держав единогласно приняли проект условий мира Порты с Сербией и Черногорией и новое положение об управлении Боснией, Герцеговиной и Болгарией.

Согласно положению, Босния и Герцеговина должны были образовать одну провинцию с правами местной автономии.

Болгарию предполагалось образовать из Дунайского и Софийского вилайетов, с присоединением к ним ряда земель. Вся эта территория разделялась на две области: восточную с центром в Тырново и западную с центром в Софии. Положение о единой автономной Болгарии на конференции не прошло.

Однако Игнатьеву удалось существенно расширить содержание местной автономии для Болгарии в сравнении с английскими предложениями сентября 1876 г. Он так умело обработал Солсбери собранными материалами о тяжелом положении христианского населения, что английский представитель, отвергая предложение о единой Болгарии, тем не менее, как позднее отмечал Игнатьев, «подписался под требованием обширной Болгарии, простирающейся до Родопских гор и Эгейского моря, вместе с русским послом… громил турок всеми силами своего красноречия и негодования за неприятие этого предложения, отвергая от имени всех европейских представителей… турецкие предложения ограничить Болгарию Балканами, оставив в турецком управлении Южную Болгарию, где именно и происходили кровопролития, возбудившие английское общественное мнение»[653]. За подобную солидарность с Игнатьевым Солсбери здорово достанется после его возвращения в Лондон.


В то время как дипломаты в Константинополе пыхтели над проектами реформ в Боснии и Герцеговине, судьба этих турецких провинций решалась совсем по другому адресу — в Вене и Будапеште. И решалась именно в контексте военного давления России на Порту. О ведущихся секретных русско-австрийских переговорах Игнатьев знал, но не был посвящен в их содержание. Горчаков не распространялся на эту тему. Вряд ли оправданна оценка В. М. Хевролиной, что «со стороны канцлера это был, конечно, предательский акт по отношению к послу»[654]. Горчаков не без оснований опасался, что горячий нрав Игнатьева может сослужить здесь не лучшую службу и повредит подписанию конвенции о нейтралитете Австро-Венгрии в случае русско-турецкой войны.

Игнатьев был решительным противником избавления балканских славян от власти Порты путем перевода их под скипетр Габсбургов. К тому же он, как и многие в российском руководстве, считал Австро-Венгрию ненадежным союзником и предлагал ориентироваться на Германию. Ссылаясь на его записку Александру II от 12 (24) февраля 1877 г., В. М. Хевролина пишет о расчетах Игнатьева на то, что Бисмарк умерит агрессивность Вены и предоставит России заем[655]. Стремление же договориться с Австро-Венгрией Игнатьев позднее оценил так:

«Вот где корень всего сотворенного Россией зла в 1876–1878 году. Министерство иностранных дел само вырыло яму, в которую ввалилось, пожертвовав интересами России для призрачной, ложной выгоды»[656].

Но вот здесь начинаются сплошные неувязки и вопросы. Получается, что, опасаясь планов Австро-Венгрии, Игнатьев предлагал решительно начать войну с Турцией летом 1876 г., считал еще не запоздалым такой курс в ходе ливадийских совещаний начала октября, но предполагал осуществить это без предварительной договоренности с Веной. В начале 1877 г., беседуя с Д. А. Милютиным и Н. Н. Обручевым, он даже определил Кавказ, а вовсе не Балканы в качестве основного театра военных действий в предстоящей войне. Именно в данной комбинации ему представлялось возможным минимизировать вмешательство Австро-Венгрии и Англии. Но в этом случае таяла идея «болгарского залога», не говоря уже о стратегии молниеносного удара в направлении Константинополя. А как же тогда столь милые сердцу Игнатьева болгары? Видя, что русские наносят удар на Кавказе, не прибегли бы турки к новым репрессиям на Балканах, мстя за начавшуюся войну?

Если главной заботой России была участь балканских славян, тогда основной удар на Балканах был вполне логичен. Перенос же его на Кавказ создавал довольно двусмысленную ситуацию: залог обеспечения реформ на Балканах Россия искала на Кавказе (?), да и путь на Константинополь через Кавказ был значительно протяженнее. И почему, интересно, Австро-Венгрия не могла потребовать своего куска балканского пирога в то время, когда Россия обрушилась бы на Турцию со стороны Кавказа? Надежды только на быстроту русского наступления здесь было мало. Тут в полной мере заявляла о себе позиция германского канцлера. И похоже на то, что Игнатьев не знал как о сентябрьском запросе Александра II, так и об ответе на него Бисмарка. Таким образом, стремление Игнатьева избежать сговора с Австро-Венгрией в военном решении балканских проблем было крайне нереалистичным. Но мы отвлеклись от константинопольских переговоров.


На конференции уже в который раз основным вопросом звучало не столько «что делать?» для улучшения положения христиан, сколько «как этого добиться?». Как заставить Порту принять программу реформ и способна ли она, в принципе, к их проведению?

Гарантия реформ методом залога — временной оккупации Болгарии русскими войсками — была отвергнута всеми представителями держав. Что же предлагалось взамен? Европейские контрольные комиссии и приданная им жандармерия из бельгийцев, швейцарцев или румын; местная милиция, также с участием европейцев; назначение губернаторов из подданных нейтральных государств; международный апелляционный суд в Константинополе. В целом все это не менее болезненно задевало суверенитет Порты, гордость и самолюбие ее властной элиты.

Проекты условий мира и необходимых реформ, одобренные конференцией, было решено предъявить турецкой стороне на общем собрании ее участников. Правительства держав условились, что в случае, если Порта отвергнет решения конференции, их послы немедленно покинут Константинополь. Солсбери даже пригрозил, что Англия выведет свою эскадру из Безикской бухты. Но насколько это было воспринято в качестве угрозы? Казалось бы, правительству султана подавался открытый сигнал: мы ввели эскадру в бухту для сдерживания русских, теперь вам предстоит самим с ними разбираться. Но при этом не будем забывать, что туркам явно не улыбалась перспектива оказаться как под ударами русских штыков, так и под прицелом британских броненосцев. Поэтому уход эскадры мусульманские радикалы вполне могли обратить в свою пользу: как маленькую, но все же победу над неверными. На улицах Стамбула не прекращались враждебные державам демонстрации. Подпитываемые гулом толпы, представители султанского правительства выражали стойкое равнодушие к возможным мерам давления со стороны Европы. Они готовили ответные шаги.

Первым делом было организовано настоящее пафосное шоу. На 11 (23) декабря было намечено первое заседание конференции с участием представителей Турции. Но не успело оно открыться, как министр иностранных дел Савфет-паша торжественно заявил о даровании всемилостивейшим султаном для всех своих подданных, без различий национальности и религиозной принадлежности, конституции. Фарс был очевиден, и столь же очевидной была позиция неприятия турецкой стороной решений конференции. Что, в общем-то, и требовалось доказать. Явно предполагавшееся становилось очевидной реальностью.


Тем временем в Петербурге 11 (23) декабря на совещании у Александра II обсуждался только один вопрос: что делать в случае отказа Турции принять условия конференции и стоит ли тогда начать войну немедленно или же, как писал Милютин, «для спасения Сербии от неминуемого разгрома протянуть дело до весны».

И вот здесь недавняя решимость Александра II вновь улетучилась. Он высказался в пользу отсрочки до весны и «настойчиво доказывал невозможность зимней кампании». «Я был изумлен, — записал в своем дневнике Милютин, — таким, совершенно новым, настроением государя. До сих пор замечалось в нем нетерпеливое желание скорее взяться за оружие…».

На следующий день, 12 (24) декабря, из Вены возвратился Обручев, посланный туда в помощь Новикову для согласования военных аспектов российско-австрийских соглашений. Император сообщил Милютину, что «привезенные Обручевым сведения благоприятнее, чем мы предполагали». Медленный же ход согласования конвенции Обручев объяснил, с одной стороны, «щекотливым» положением Андраши, вынужденного избегать обвинений в пророссийской позиции, а с другой — «нервным, сангвиническим темпераментом русского посла». Тем не менее, по оценке Обручева, «конвенция вполне удовлетворительна», и он советовал «как можно скорее утвердить ее». Это и было сделано на совещании 13 (25) декабря.

Но в этот же день от Игнатьева пришло донесение о спектакле, разыгранном турками перед участниками конференции. Александр II был этим крайне огорчен и вновь завел разговор о спасении сербов и продлении перемирия до весны. На самом деле в тот момент сербы были ни при чем. Как доказали ближайшие события, их вовсе не надо было спасать. Дело было в другом. Сербской темой Александр II явно маскировал провал собственной политики последних месяцев, и прежде всего ставку на конференцию в Константинополе. Помимо этого, для всякого внимательного наблюдателя вскрывалась непоследовательность российской политики: еще совсем недавно Петербург с «упорством и негодованием» отвергал предлагавшееся турками шестимесячное перемирие и тут, нате вам, фактически его же готов был отстаивать.

После того как мы отвергли турецкие сроки перемирия, «поставили армию на военное положение, объявили, что Россия не может перенести оскорбления, если Порта отринет решения Европы», — и после всего этого мы просто ограничимся выездом нашего посла из Константинополя и останемся спокойно ожидать весны на границе?! «Не истолкуют ли наше воздержание как признак бессилия?» Такое эмоциональное заявление Милютина прозвучало на совещании 13 (25) декабря. Острые вопросы военного министра, как всегда, вызвали «вспышку» со стороны канцлера. Тем не менее все сошлись на том, что отвечать на них все равно необходимо, и в итоге совещания постановили: «надобно придумать, как бы прикрыть благовидным предлогом нашу ретираду»[657]. Решительный настрой конца осени ударить по туркам зимой окончательно вылетел в каминную трубу.

Тем временем в Константинополе, после заявления Савфета-паши, конфуз европейских делегаций был очевиден. Ситуацию бросился спасать Солсбери. Он понимал, что турецкий ответ, помимо всего прочего, ставит под удар его репутацию. В своем давлении на турок в дуэте с Игнатьевым Солсбери отклонился от «генеральной линии» премьера, и последствия этого могли быть для него самыми нежелательными. Буквально за день до общего собрания конференции, 10 (22) декабря, кабинет счел нужным еще раз напомнить Солсбери, что Великобритания «не согласится и не будет принимать участия в принудительных мерах, военных или морских, направленных против Порты». В то же время «Порте следовало дать понять, что ей нечего рассчитывать на помощь Англии в случае войны»[658].

Оставалось попытаться еще раз воспользоваться второй частью лондонской инструкции. Солсбери срочно запросил аудиенции у султана и получил ее 14 (26) декабря. Он убеждал принять предложения держав, но Абдул-Гамид лишь разводил руками: теперь это не в его прямой власти, ведь он конституционный монарх. Насмешка просто сыпалась за насмешкой. Разгневанный Солсбери заявил, что если русские обрушатся на Турцию, то правительству султана не следует рассчитывать на помощь Англии. Эффект тот же — не подействовало. Раздосадованный и опустошенный, Солсбери вернулся в свою резиденцию и «отдал распоряжение адмиралу Драммонду отплыть с эскадрой из турецких вод»[659]. Оставался, правда, Эллиот. Именно в его протурецкой позиции, а не в обличительных пассажах Солсбери многие в султанском окружении и разглядели ту самую истинную «генеральную линию» британского кабинета.

Дизраэли был вне себя от действий спецпосланника: «Солсбери во власти предрассудков и не понимает, что его послали в Константинополь для того, чтобы не пустить русских в Турцию, а вовсе не для того, чтобы создавать идеальные условия для турецких христиан»[660].

На заседаниях конференции представители держав всеми силами продолжали убеждать представителей Порты, что принятый ими курс весьма опасен и может восстановить против Оттоманской империи всю Европу. Но турки оставались непреклонными и просили отсрочки заседаний для того, чтобы внести ответные предложения. Когда же они появились, то были решительно отвергнуты всеми представителями держав. Как заявил Солсбери, турецкие предложения не соответствовали «ни должному к державам уважению, ни разумно понятому достоинству самой Порты»[661].

Тем не менее европейские представители сделали еще один примирительный ход. Гарантии реформ были существенно сокращены и ослаблены. 3 (15) января 1877 г. Солсбери от имени всех членов конференции заявил, что если и новые предложения не будут приняты Портой, то представители шести великих держав сочтут конференцию закрытой и покинут турецкую столицу.

На Востоке уступка сильных мира сего, как правило, считается признаком их слабости, и в разногласиях представителей британской дипломатии турки нашли опору своей решимости. 6 (18) января 1877 г. на заседании дивана с участием членов правительства, улемов, глав религиозных общин рекомендации конференции были окончательно отвергнуты, и через два дня Савфет-паша донес это решение до участников конференции. На этом же заседании, выразив Порте протест, представители держав приняли решение закрыть конференцию. Единственным ее результатом стало лишь продление с 20 декабря (1 января) по 17 февраля (1 марта) перемирия в военных действиях между Турцией и балканскими княжествами.

Как и было условлено, послы держав стали покидать Константинополь. 15 (27) января османскую столицу покинул Игнатьев. Многие в турецком руководстве не скрывали радости по поводу своей новой маленькой победы над Европой. А мусульманская улица Константинополя откровенно ликовала.


19 (31) января 1877 г. Горчаков направил циркуляр российским послам в Берлине, Вене, Париже, Лондоне и Риме. По сути, в нем содержался всего лишь один вопрос: российское правительство, «прежде чем определить свой последующий образ действий», хотело бы знать, как собираются действовать кабинеты великих держав в создавшихся условиях[662]. Однако в европейских столицах не торопились с ответом.

Тем временем турецкое правительство предприняло весьма удачный ход. Оно обратилось к князьям Милану и Николаю с предложением вступить в непосредственные переговоры о мире. Перед Европой явно демонстрировалась способность Оттоманской империи мирно разрешать внутренние проблемы без чьего-либо вмешательства. В Константинополь прибыли сербские и черногорские уполномоченные. 16 (28) февраля Порта заключила мир с Сербией на условиях, предложенных конференцией, исключая пункт об исправлении границы между Сербией и Боснией по реке Дрине. В то же время мирного договора с Черногорией достичь не удалось. Порта не соглашалась на ее требования, предусмотренные решениями конференции. Тем не менее тенденцию в Петербурге уловили быстро: турки начинали выбивать формальные основания для вмешательства великих держав.

Вновь эта тягучая, мучительная, никого не удовлетворявшая неопределенность. Уже более месяца, как подписана конвенция об условиях нейтралитета Австро-Венгрии, третий месяц мобилизована армия, деньги и время стремительно текут…

И уже (в который раз!) свою противоречивую роль сыграли посольские донесения. Многие из них, к сожалению, были настоящим кривым зеркалом, отражавшим не столько факты, сколько пристрастия, настроения и оценки российских послов. Именно в январе 1877 г. известия из европейских столиц очень встревожили Горчакова. Особенно настораживали сообщения Шувалова из Лондона. Посол утверждал, что сент-джеймский кабинет стремился удержать Австро-Венгрию от соглашений с Россией, а затем сообщил о будто бы готовившемся союзе между Англией, Германией и Австро-Венгрией.

Призрак враждебной европейской коалиции вновь замерещился российским дипломатам. 29 января (10 февраля) 1877 г. Горчаков на докладе императору заявил, «что ни в коем случае нам не следует вести дело к войне». Основной довод в пользу этого он усматривал в возможном антироссийском союзе Англии, Австро-Венгрии и Германии. Этот союз еще не заявил о себе и намеком, однако он уже сложился в голове канцлера в качестве реальной опасности и заслонил иные варианты анализа ситуации. «Куда же девался наш непоколебимый союз трех императоров?!» — иронизировал по этому поводу Милютин[663].

Предвидение на основе только мнений послов, прямолинейных аналогий и собственных страхов оказалось наихудшим из предвидений. Но импульсы страха из головы Горчакова, к сожалению, подпитывали реальную политику и делали ее неадекватной объективным обстоятельствам. Напомню, что именно в этот период, по выражению того же Милютина, «берлинский кабинет неосторожно обратился к лондонскому с предложением довольно рискованным — действовать заодно против Франции»[664]. Против Франции, а не против России!

Во избежание войны и осложнений с Европой России необходимо было демобилизовать армию. Наиболее последовательно эту идею отстаивал граф Шувалов. Но в этом Петр Андреевич был далеко не одинок. Его позицию разделяли почти все первые лица государства: канцлер Горчаков, председатель кабинета министров Валуев, министр финансов Рейтерн, министр внутренних дел Тимашев, «знатный либерал» — великий князь Константин Николаевич, министр двора Адлерберг[665].

В такой ситуации и Александр II опять стал склоняться к поиску мирного выхода из кризиса, «лишь бы найти благовидный исход из положения, созданного предшествующими заявлениями русской дипломатии»[666]. Отчасти это было связано с зародившимся у него после Константинопольской конференции недоверием к политике Германии. 18 (30) января Александр II даже заметил: весьма странно, что на конференции российскому представителю противодействовали те, которых «мы считали своими союзниками», а помогали те, «на содействие которых менее всего могли мы рассчитывать»[667].

Горчаков жаловался императору, что «в его лета слишком тяжело одному нести ответственность в столь серьезную эпоху». Идя навстречу престарелому канцлеру, Александр II 5 (17) февраля 1877 г. поручил министрам представить доклады о политическом и военном положении страны после Константинопольской конференции. Через три дня, 8 (20) февраля, на совещании у императора подготовленные доклады были заслушаны. Со своей стороны военный министр представил записки, составленные Н. Н. Обручевым и П. Л. Лобко[668].

Лейтмотив записок звучал так: «Нам нужен мир, но мир не во что бы то ни стало, а мир почетный, хотя бы его пришлось добывать войной. Как ни страшна война, но теперь есть еще шансы привести ее довольно скоро к желаемому результату. Армия наша готова и так устроена, как никогда», а внешнеполитическая обстановка — благоприятная. Одновременно отмечалось, что «мы теперь главным образом ищем почетного мира»[669].

Этот тезис нашел свое яркое подтверждение в выступлениях Рейтерна и Горчакова. Министр финансов, как всегда, был последователен в своих опасениях. Только на этот раз он уже стал намекать, что «Россия окончательно погибнет не только в случае войны, но даже и тогда, если долго еще будем держать армии на военном положении». Горчаков же утверждал, что вовсе нет надобности содержать войска в боевой готовности. И теперь его рекомендации, по словам Милютина, звучали так:

«…если мы убедимся окончательно в нежелании держав побудить Порту к уступкам, то мы тогда объявим, что перестаем действовать заодно с Европой, — и сами… что же делаем? — распускаем армию и предоставляем Турцию собственной судьбе!!.»

И вот этот «мудрейший» совет «ничегонеделанья» — финал всей эпопеи горчаковского урегулирования Балканского кризиса?! «Чудовищное мнение» — так военный министр оценил высказывание канцлера[670].

Принимавший участие в совещании Игнатьев попытался примирить позиции канцлера и военного министра. 12 (24) февраля он представил императору свой план выхода из создавшегося положения: «при совершенном неуспехе всех дипломатических переговоров» в начале апреля может последовать предъявление Порте ультиматума. Но для скорейшего выяснения положения дел надо отправить «в Берлин и Лондон» особое доверенное лицо, «до отправления ответов на наш циркуляр»[671].

Как и в предложениях Рейтерна и Горчакова, у Игнатьева также доминировал настрой на поиск мирных путей преодоления кризиса. Однако основная мысль у него была созвучна тезису представителей военного ведомства: нам нужен мир, но мир не любой ценой.

Игнатьев даже счел возможным вернуться к формуле умиротворения, которую он предлагал Александру II в октябре 1875 г. в Ливадии. На основе решений уже Константинопольской конференции Игнатьев вновь посоветовал начать непосредственные русско-турецкие переговоры. Эту мысль он внушал и турецким представителям еще при закрытии конференции в Константинополе. Лучшим вариантом Игнатьев считал личную встречу Александра II с Абдул-Гамидом. Но как минимум для начала мирных переговоров турки должны были направить в Петербург чрезвычайного посла. Игнатьев не без оснований полагал, что в окружении султана были влиятельные сановники, разделявшие такой подход. Для продвижения этого мирного плана им был даже оставлен в Константинополе специальный агент, находившийся в контакте с членами правительства и представителями «Молодой Турции»[672].


Предложение о начале непосредственных переговоров с турками было Горчаковым отвергнуто, а вот идея о посылке в Европу «особого доверенного лица» нашла одобрение. Этим «лицом» стал сам Игнатьев. Решение приняли быстро, и отъезд Игнатьева в Европу назначили на 18 февраля (2 марта) 1877 г. Цель поездки отчасти совпадала с недавним циркуляром: выяснить, что собираются предпринять великие державы после провала Константинопольской конференции. Но в Петербурге все же надеялись, что удастся заполучить еще и некий общеевропейский документ, который, с одной стороны, станет инструментом давления на Турцию, а с другой — даст России возможность после всех ее грозных заявлений, сохранив лицо, избежать войны. Для этого Игнатьева снабдили проектом протокола, в котором содержались требования к Турции осуществить решения конференции.

К моменту отъезда Игнатьева в Европу российское руководство оказалось в ситуации очередной развилки.

На основе поступивших к середине февраля 1877 г. донесений в Петербурге сложился новый информационный фон. Несмотря на все старания французской дипломатии в ходе Константинопольской конференции создать видимость англо-франко-российского сближения, Бисмарк не придал им значения и «полагал, что группировки 1875 г. более не существует». После провала конференции он, «по своему обычаю, используя печать в качестве дипломатического оружия», вновь поднял тревогу, «придравшись “к слухам о концентрации французской кавалерии вблизи германской границы”»[673]. Правительство Вильгельма I начало новый раунд дипломатической обработки Англии и России. В Петербурге стало известно об обращении Бисмарка в Лондон с предложением союза против Франции и об отклонении этого предложения британским правительством. Россию же Бисмарк по-прежнему призывал скорее начать войну против Турции. Одновременно Шувалов сообщал, что Биконсфилд «переменил тон» и заговорил «о своей дружбе к России». В то же время Порта, заискивая перед Европой, продолжала добиваться ее расположения заявлениями о глубоких реформах, скором заключении мира с Сербией и Черногорией и последующем роспуске войск, содержание которых тяжким бременем лежало на опутанной огромными долгами турецкой казне.

В такой ситуации вполне можно было строить планы розыгрыша «германской карты» и торга с европейскими партнерами, держа курс на вытеснение Турции из Европы и последующий раздел ее владений. Но столь же возможным был и иной курс: выход из положения одностороннего давления на Порту, что позволяло избегнуть втягивания в войну, но отпускала балканскую ситуацию на самотек. Однако это были лишь крайние точки возможностей. И каждая из них подразумевала необходимость крепкой политической воли и немалых жертв. В текущей же реальности материализовался некий гибрид. Хотя надо признать, что за события февраля 1877 г. в Петербурге зацепились только в надежде обрести мир. Именно это отметил в своем дневнике Милютин, выразив надежду, что последние события позволят избегнуть войны. Вместе с этим он заявил: расслабимся сейчас — «и восточный вопрос может вспыхнуть снова, при обстоятельствах, еще менее, чем ныне, благоприятных для нас»[674].

Итак, Игнатьев был послан в Европу с целью найти приемлемый для чести и достоинства России мирный выход из кризиса. 21 февраля (3 марта) граф Николай Павлович прибыл в Берлин. Здесь, как затем и в Париже, особых проблем с одобрением протокола не возникло. Итальянские послы в этих столицах заверили Игнатьева, что их страна также присоединится к протоколу. 3 (15) марта Игнатьев покинул столицу Франции и направился в Англию. Проблемы, как и следовало ожидать, начались именно в Лондоне.

«Секретную миссию» Игнатьева Дерби расценил как «пощечину Шувалову»[675]. Тем не менее в британской столице Игнатьев был принят королевой, встречался с премьер-министром, госсекретарем по иностранным делам, представителями оппозиции. Впечатления от бесед были не из приятных. Игнатьеву прямо заявляли, что в случае начала военных действий и приближения русских войск к Константинополю флот ее величества войдет в Дарданеллы, а десантные отряды займут острова в Эгейском море. В итоге этих встреч Игнатьев понял, что две трети английского общества настроены антироссийски и сочувствуют туркам. Хотя, замечал он, «противоположные взгляды все же делают успехи, и если нами не будет сделано каких-либо грубых ошибок, то мне кажется, ни один английский министр не сможет более оказать туркам материальной поддержки против нас». «Все единогласно признают, — писал Игнатьев, — что в случае русско-турецкой войны Англия потребует какой-нибудь залог (курсив мой. — И.К.), который даст ей возможность участвовать в дальнейшем решении Восточного вопроса»[676]. Похоже, Игнатьев допускал возможность договориться с Англией на основе «залога» — гарантировать ей часть территории Оттоманской империи в случае ее распада. Но как подступиться к таким переговорам? Ведь у всех в памяти был 1853 г.

В то же время позиция Игнатьева не отличалась последовательностью и явно не работала на создание в Лондоне впечатления, что Петербург готов договариваться по перспективам раздела Турции. «Я энергично протестовал, — писал Игнатьев, — против оккупации англичанами Митилены или Лемноса, говоря, что это было бы равносильно завладению проливами, ввиду близости к ним этих островов…»[677]. Можно было подумать, что британская эскадра в Безикской бухте находилась за сотни миль от Дарданелл и никак не могла их контролировать…

По оценке Игнатьева, Дизраэли в беседах с ним «не сказал ничего вполне ясно и определенно». Но ведь и от Игнатьева английский премьер услышал мало конкретного и ничего политически заманчивого. Тем не менее премьер «долго говорил о том, что Россия поступила в высшей степени ошибочно, действуя совместно с Германией и Австро-Венгрией». Дизраэли уверял Игнатьева, что он стремился «только к тому, чтобы доказать» Петербургу «необходимость союза России с Англией и бесполезность всех прочих союзов»[678].

Что скрывалось за этими словами? Зондаж возможности договориться о дележе османского наследия в случае нанесения русскими удара по Порте? Или же фирменное британское приглашение в дипломатический капкан: дружите только с нами, а дальше будет видно… скорее всего, потом мы вас просто кинем. Такую перспективу британской «дружбы» Игнатьев, думается, представлял очень хорошо. А может, это было обычным, ни к чему не обязывающим сотрясением воздуха в традициях дипломатической толерантности? Одно, по крайней мере, можно сказать вполне определенно: Дизраэли очень тревожила перспектива укрепления договоренностей трех континентальных империй, особенно на пороге новой русско-турецкой войны. Любопытно, что это происходило в тот самый момент, когда Шувалов, глядя из Лондона, просто «кошмарил» Петербург чистым плодом своего воображения — возможностью англо-германо-французского союза против России.

Еще 28 января (9 февраля) Биконсфилд писал Дерби, что если Петербург объявит войну Порте, то она окончится разделом Оттоманской империи. «Я не могу не знать, — писал премьер-министр, — что Турция не имеет ни соответствующих денежных ресурсов, ни большого количества людей. В этом случае мы должны действовать решительно и в подходящий момент завладеть всем, что является необходимым»[679]. Биконсфилд очень опасался того, что Петербург, сторговавшись с Веной и Берлином, под флагом славянского заступничества окажется гораздо лучше подготовленным к окончательному решению Восточного вопроса, нежели Лондон. Кто тогда остановит русских на пути к черноморским проливам и Константинополю? Ведь «владычица морей» в такой ситуации явно теряла свою «европейскую пехоту», которую она за собственные деньги могла противопоставить России. Недавно поверженная Франция повторно, как в годы Крымской войны, на эту роль явно не годилась. Так что возможной изоляции на берегах Темзы опасались не меньше, чем на берегах Невы. Дизраэли чувствовал леденящий холодок этой, как ему казалось, реальной угрозы и поэтому, ничего «ясно и определенно» не говоря, разыгрывал перед Игнатьевым состояние искреннего сожаления по поводу отсутствия англо-русского союза. Но если лорд Биконсфилд действительно так думал о российской внешней политике, то он думал о ней слишком хорошо.

Игнатьев, похоже, оценил все плюсы мутной позиции британского премьера. Зачем сковывать себя какими-то четкими заявлениями, тем более в таком сложном вопросе, как нынешний кризис на Балканах. Ведь чем сложнее ситуация и выше ставки в игре, тем больше факторов неопределенности и связанных с ними рисков. Сегодня ситуация развивается в традициях дипломатической игры, а завтра заговорят пушки и многое может радикально измениться. Поэтому вполне логично держать фронт возможностей политического маневра максимально широким. Все это Игнатьев примерял к перспективам российской политики на Балканах:

«Первый пушечный выстрел, который раздастся на берегах Дуная с нашей стороны, возбудит алчные вожделения на наследие Турции, которое будет считаться открытым и разбудит дремлющие, неведомые силы Востока, которые не позволят нам остановиться на полпути, строго придерживаясь определенной, ясно формулированной программы (курсив мой. — И.К.[680].

И как здесь не вспомнить оценки полковника Газенкампфа: не мы ведем войну, «а она нас ведет, и неизвестно, куда приведет»[681].

Одно из проявлений искусства дипломатии — выстраивать текущие заявления и действия так, чтобы завтра они как минимум не сковывали политический маневр и не превращались в оковы, препятствующие использованию новых возможностей реализации национально-государственных интересов. А если судить по событиям периода Балканского кризиса, то в этом умении руководители британской дипломатии переигрывали своих российских коллег.

Предпочтительность позиции, занятой британским премьером, особенно ярко проступала на фоне очередной дипломатической прыти канцлера Горчакова — ноты от 19 (31) января. Канцлер проигнорировал Игнатьева и поспешил вытянуть из европейских кабинетов нужный ответ на нужный ему вопрос. Но главный адресат ноты находился в Лондоне на Даунинг-стрит. А вопрос ноты — что собираются предпринять кабинеты после Константинопольской конференции? — был, по сути, риторическим. Ответ на него в Петербурге знали уже давно: Англия не собиралась предпринимать ничего, по крайней мере пока, — только сдерживать Россию. А у последней к тому времени уже была подписана первая конвенция с Австро-Венгрией о ее нейтралитете на случай начала русско-турецкой войны. Но помимо этого, сам вопрос ноты был сформулирован так, что предлагал британскому правительству раскрыться и заявить о своих намерениях: скажите, что вы собираетесь предпринять, а потом мы определимся со своими планами. Неужели в Петербурге и впрямь надеялись получить ответ?..» 23 января (4 февраля) 1877 г., комментируя полученный от Шувалова циркуляр, Дерби, явно не без сарказма, записал в своем дневнике: «Россия приглашает кабинеты точно выразить свое мнение. Иными словами, она просит Европу санкционировать русско-турецкую войну»[682].

Конечно, запрос Петербурга остался без ответа. Похоже, Горчаков просто «достал» Лондон своей пустой назойливостью, то ли прямодушной, то ли лукавой, но однозначно не умной.

Тем временем в Петербурге надежды на мир, которые еще в середине февраля так переполняли руководство страны, вновь стали стремительно таять. Затруднения в переговорах Порты с Черногорией, активизация повстанцев в Боснии и Герцеговине, а мусульманских радикалов в Константинополе — все это, по мнению Милютина, резко осложнило ситуацию. 5 (17) марта 1877 г. военный министр записал: император выражал свое опасение тем, «что, несмотря даже на подписание протокола шестью державами, восточные дела не разрешатся без кровопролития. Уже нет речи о близкой демобилизации нашей армии»[683].

Получается, что в Петербурге на миссии Игнатьева поставили крест еще до определения ее итогов. Тогда, спрашивается, к чему была эта пустая дипломатическая акция?! Ведь она ровным счетом не могла дать ничего практически значимого в рамках традиционного внешнеполитического курса России. В итоге ничего и не дала, а драгоценное время было упущено. Надо признать, что как в ходе Балканского кризиса, так и в период последовавшей русско-турецкой войны первые лица российской политики и армии часто удивительно небрежно обращались с этим ценнейшим ресурсом — временем.

А граф Игнатьев продолжал добросовестно трудиться в Европе над выполнением порученного ему дела. Еще до его приезда в Лондон Шувалов согласовал с Дерби текст протокола. Из него исчезли какие-либо упоминания о конкретных гарантиях реформ в христианских провинциях. При этом главным условием подписания протокола англичане ставили демобилизацию русской и турецкой армий. Попытка Игнатьева убедить Дерби снять это условие успеха не имела. Итак, никаких реальных гарантий, а сосредоточенные на южных границах войска вы извольте вернуть в казармы. Что же, Лондон был весьма последователен в отвращении русского нажима на Порту. Не дождавшись подписания протокола, Игнатьев 10 (22) марта покинул британскую столицу и направился в Вену. Там откорректированный в Лондоне протокол был одобрен, и Игнатьев через Берлин вернулся в Петербург.

Два раза встречаясь и беседуя с Бисмарком в Берлине, Игнатьев убедился, что германский канцлер откровенно не сочувствует новой русской попытке. Он предрекал ей тот же неуспех, что сопровождал большинство предыдущих инициатив организовать общеевропейское давление на Турцию. Одновременно Бисмарк «сулил полную поддержку свою России в восточном вопросе, не только дипломатическую, но и материальную: войском и деньгами, если только мы предоставим Германии беспрепятственно расправиться с Францией»[684].

По сути, Бисмарк повторил Игнатьеву то, что он уже неоднократно ранее говорил Убри. Правда, на сей раз Бисмарк высказал свое недовольство Горчаковым и припомнил его недружественные действия во время визита в Берлин в мае 1875 г. Тем не менее во время последней встречи с Игнатьевым он даже заявил, что Германия «будет рада, если в случае войны Россия выкажет себя умеренною… впрочем, не станет возражать, если последствием войны явится разрушение Оттоманской империи, которое вынудит Россию к другим комбинациям и земельным присоединениям»[685].

Окончательный текст протокола был подписан в Лондоне 19 (31) марта 1877 г. Дерби, Шуваловым и послами Австро-Венгрии, Германии, Италии и Франции. С точки зрения того, чего желали в Петербурге, оказалось, что в очередной раз гора родила мышь. «Державы намерены иметь бдительный надзор, посредством своих представителей в Константинополе и через местных агентов, за выполнением обещаний турецкого правительства». Ну, а если державы и на этот раз «ошибутся в своих ожиданиях», то тогда они «оставляют за собой право совместно рассудить о тех мерах, которые они признают наиболее действенными для обеспечения благосостояния христианского населения и выгод всеобщего мира»[686]. И ни слова о гарантиях.

Более того, лорд Дерби, поставив свою подпись под протоколом, сопроводил его отдельной декларацией. В ней он указал, что если совместное разоружение России и Турции достигнуто не будет, то правительство ее величества сочтет протокол «недействительным и не имеющим значения». Уже после начала войны Дерби писал Лофтусу в Петербург, что правительство приняло участие в Лондонском протоколе по настоянию России, только «имея целью удержать» ее «от изолированных действий»[687].

Стремясь нейтрализовать неуступчивость и подозрительность англичан, Шувалов, по согласованию с Петербургом, в ответной декларации заявил, что если Порта заключит мир с Черногорией, «примет советы кабинетов, выкажет готовность возвратиться к мирному положению»[688], то в этом случае в Петербурге готовы принять ее специального посланника для переговоров о разоружении.

Развязку ускорили сами турки. Циркуляром к послам в столицах великих держав от 29 марта (10 апреля) министерство иностранных дел султанского правительства отвергло Лондонский протокол. По мнению турецкой стороны, протокол игнорировал искреннее стремление Порты к миру и реформам на базе принятой конституции, отдавал приоритет только христианскому населению и забывал о мусульманском. На этом основании турецкое правительство «протестовало» против протокола, считало его «вполне несправедливым, а следовательно, и необязательным»[689].

То, что вся эта история именно так и закончится, в Петербурге поняли еще до официального заявления Порты. По дипломатическим каналам просочилась информация, что турки довели до сведения английского правительства свое намерение отвергнуть протокол[690].

В то же время в военном и дипломатическом ведомствах российского правительства накапливались телеграммы, свидетельствовавшие, что турки решительно готовятся к войне. На предложение прислать в Петербург уполномоченного посла для ведения переговоров о предотвращении войны в Стамбуле заявили, что готовы пойти на такой шаг одновременно с отправкой российского посла ко двору султана. На совещании 28 марта (9 апреля) Александр II «выразил негодование… на такую дерзость Порты и признал невозможным долее выносить тяжелое неопределенное положение, в котором мы находимся уже столько месяцев»[691]. «…Дерзость Порты», невозможность «долее выносить»… Можно подумать, что это было чем-то экстраординарным. «Негодовать» российскому императору стоило не на султанское правительство, а на свое, российское, и на себя, любимого, как его главу. Тем не менее гнев императора на турок получил дальнейшее развитие.

7 (19) апреля циркулярной депешей к послам в европейских столицах канцлер Горчаков поручил им довести до сведения кабинетов, что Россия исчерпала все возможности для примирения с Турцией и что император Александр II повелел армии перейти турецкую границу. Наконец, 12 (24) апреля в Кишиневе российский император подписал манифест о начале войны с Турцией. В этот же день Горчаков нотой известил об этом турецкого поверенного в Петербурге Теффик-бея.

Правительство султана не ожидало столь скорого объявления войны. Ссылаясь на Парижский договор 1856 г., оно пыталось прибегнуть к посредничеству великих держав. В какой-то мере этой запоздалой надеждой можно объяснить явное бездействие турок в первые дни открывшейся кампании. А за несколько дней перед объявлением войны в Константинополь прибыл новый посол Англии лорд Лайард, сменивший на этом посту сэра Эллиота. Он заявил членам султанского правительства, что Англия не намерена более поддерживать Турцию, и посоветовал отправить в Кишинев посланника для переговоров о мире. Но война была объявлена, и Порта, вместо отправки своего уполномоченного, ограничилась обращением к Франции с просьбой о посредничестве. Однако было уже поздно. Занавес явно затянувшегося дипломатического акта опустился. Теперь на сцену выходили военные, а с ними менялись и декорации Балканского кризиса.

Итог не только истории с Лондонским протоколом, но и почти двухлетним мытарствам дипломатов хорошо подвел Милютин. 11 (23) марта 1877 г. он записал в своем дневнике:

«Откровенно говоря, я не придаю никакого существенного значения всем этим прениям о той или другой редакции протокола, о тех или других соглашениях между кабинетами. Вся эта дипломатическая, бумажная кампания, уже так долго и так бесплодно продолжающаяся на позор Европе, не изменит рокового хода событий на Балканском полуострове; факты могут расстроить все тонкие соображения дипломатов. Лондонский протокол останется пустым клочком бумаги. История с равным презрением отзовется о двух фарсах, разыгранных в одно и то же время в Лондоне и Константинополе: подписание шестью большими державами протокола, ни к чему и никого не обязывающего, столь же комично, как и открытие турецкого парламента, законченное обращением Савфета-паши к дипломатической трибуне»[692].

Даже если исходить из того, что этот вывод — плод позднейших авторских размышлений, тем не менее трудно не признать: к такому пониманию сути происходивших событий несложно было прийти, оставаясь их современником.

Глава 12 О «гамбитах», обещаниях Лондону и европейском посредничестве

«…И все, почтенный Юсуф-паша, партия проиграна из-за какой-то маленькой пешки. Этот прием называется гамбит: отдать малое, чтобы выиграть инициативу. То же я сделаю с русскими. Завтра Осман-паша займет Плевну и выйдет русским в тыл. Русские завязнут там надолго. Наступление будет сорвано». Так в фильме «Турецкий гамбит» словами «гения шпионажа» Анвара закручивается увлекательная акунинская фантазия на тему «Плевны» в русско-турецкой войне.

По такому сценарию события развиваются в романе и фильме. Там «Плевна» — это блестящая операция турецких спецслужб. А как все обстояло в действительности? И применим ли образ «гамбита» к реальным событиям той войны?

Плевна… Мы уже знаем об ошибках, просчетах и нерешительности командования русской Дунайской армии. Подножка?.. Сами вляпались?.. И как все это могло произойти?.. Распутывая клубок подобных вопросов, я старался внимательно рассмотреть предысторию войны — события Балканского кризиса и связанную с ним политику великих держав. Очень быстро прояснилось, что мое стремление неоригинально. Уже после завершения русско-турецкой войны по этому пути пошли многие из тех, кто стремился осмыслить ее причины, ход и итоги. А последнюю такую попытку предпринял в своей книге Н. В. Скрицкий. Именно в политике российского МИДа он и разглядел два т. н. балканских гамбита.

«Балканские гамбиты»: дефекты понимания

Предоставим слово самому Н. В. Скрицкому: «Уступку прав на Боснию и Герцеговину Австро-Венгрии можно назвать первым балканским гамбитом России (выделено мной. — И.К.), который развязывал ей руки на пути к войне. При этом Российская империя уже начинала обманывать надежду славян, борющихся за независимость».

Ну, а далее — это политика в отношении Великобритании. Скрицкий продолжает:

«Все делали для того, чтобы не дай бог затронуть властителей морей — англичан. Это второй балканский гамбит России (выделено мной. — И.К.). Если первый гамбит заранее ставил страну в невыгодное положение, обесценивая результаты даже блестяще выигранной войны и заставляя предавать верящих России жителей Боснии и Герцеговины, то второй гамбит снижал шансы войну выиграть. <…> От ранее подготовленных средств морского давления на страны, поддерживающие султана, в первую очередь Англию, политики отказались. Заранее был определен предел успехам русского оружия.

Страна начинала войну почти без союзников — Германия и Австро-Венгрия оказались скорее противниками. Сербия и Греция под влиянием англичан сохранили нейтралитет. Лишь маленькая Черногория возобновила боевые действия, как только стало известно о вступлении русских полков на турецкую землю.

Мы видим, что европейские страны были заинтересованы в том, чтобы Россия увязла в войне с Турцией и не препятствовала им вершить европейскую политику».

Во введении к своей книге Скрицкий так разъяснил использование им образа «гамбита»:

«…следует сказать, что если не Турция, то Россия была вынуждена применить гамбит, чтобы получить возможность осуществить хотя бы часть планов. Уступки, сделанные вынужденно Англии и Австро-Венгрии перед началом войны, стали условием их невмешательства»[693].

Ну, прежде всего о некоторых понятийных нюансах. Открываем «Краткую российскую энциклопедию» и читаем, что гамбит, будучи по происхождению «подножкой» (от итальянского «dare il gambetto» — поставить подножку), в своем значении укоренился именно как «общее название шахматных правил, в которых жертвуются фигуры с целью скорейшего развития. В случае принятия жертвы возникает принятый гамбит, при ее отклонении — отказанный гамбит»[694]. С этой точки зрения у Акунина все логично: плевненский ход турок в партии Анвара — классический «принятый гамбит». У Скрицкого же возникла очевидная путаница.

«Первый балканский гамбит». По Скрицкому получается: Россия закрыла глаза на аннексию Боснии и Герцеговины в обмен на гарантии безопасности со стороны Австро-Венгрии, развязала себе этим руки для вторжения на Балканы, но тем не менее это «заранее» поставило ее «в невыгодное положение». Что же это за гамбит-то такой? Выходит, сами себе навредили? Тактически выиграли — стратегически проиграли? И в чем? Подобная интерпретация — результат слишком прямолинейного следования Скрицким за антиавстрийскими высказываниями Н. П. Игнатьева. Наступать на Балканах, под носом у Австро-Венгрии, и при этом не удовлетворить ее интересы — как вы это себе представляете? Нет, конечно же, можно было попробовать. Что называется, внаглую. Но даже при самом удачном наступлении политические минусы для России просто задавили бы все плюсы. Это означало бы самим начать траурную процедуру похорон «Союза трех императоров», бросить Вену в объятия Берлина и, что самое опасное, — Лондона. При этом надо было, разумеется, напрочь забыть печальный опыт Крымской войны. В конечном счете опытнейший Игнатьев не мог этого не понимать. Жаль, что такое понимание не нашло своего отражения в книге Н. В. Скрицкого.

И в чем здесь итоговая «невыгодность положения»? Что касается христиан Боснии и Герцеговины, то вот их «надежду» на независимость Россия никоим образом не «начинала обманывать». Горчаков, которому уже само начало восстания в этих провинциях принесло немало огорчения, был вынужден вступиться за восставших. Но все его планы не выходили за рамки улучшенного статус-кво. По согласованию с Веной, разумеется. Александр II с Горчаковым и не помышляли воевать за независимость этих провинций. Так что лидерам восставших нечем было обманываться. Российское руководство просто не давало поводов к этому.

На сговор России с Австро-Венгрией Скрицкий явно набрасывает какую-то пелену вынужденности и сожаления. И здесь он следует в русле весьма устоявшихся и крайне спорных оценок отечественной историографии. Даже В. Н. Виноградов писал о том, что нейтралитет Австро-Венгрии «был куплен за непомерную цену — согласие на оккупацию габсбургскими войсками Боснии и Герцеговины и отказ от возможности создания большого славянского государства на юго-востоке Европы»[695]. А в чем, собственно, эта «непомерность»? В противоречии национальным интересам России? И если В. Н. Виноградова еще можно понять — сковывали политические стереотипы эпохи «социалистического лагеря», часть которого располагалась на Балканах, — то вот на работу Скрицкого такое понимание распространить уже нельзя.

От всей этой погруженности в балканские разборки Россия получала только серьезные проблемы, а ее политики — постоянную головную боль. Ни Босния, ни Герцеговина, ни так называемое большое славянское государство никак существенно не влияли на национальные интересы России. Взращивание славянской государственности на Балканах в надежде на ее развитие в русле российских интересов — это пустой плод все той же идеологии славянского заступничества, столь характерной для значительных слоев российской политической и общественной элиты.

Но очевидно, были и другие грани понимания. Если непосредственная договоренность по Балканам с Портой исключалась, то на горизонте, естественно, появлялась Австро-Венгрия как ближайшая заинтересованная сторона. Поэтому к прагматическому сговору с Веной по Восточному вопросу нужно было стремиться, а вовсе не сожалеть об этом. Именно такой договор — на основе хотя бы частичного отказа от роли славянского заступника резко расширял возможности России: путем решительного военного удара по Турции добиться максимально выгодных результатов именно для себя. К сожалению, шаги в верном направлении оказались крайне непоследовательными. В Вене и Будапеште российские дипломаты договаривались, а в Петербурге их начальники ныли: ой, как нехорошо, что Австро-Венгрия усиливается на Балканах.

Правда, в вопросе, кто больше «ныл», у меня остались большие сомнения. И был ли Горчаков таким уж ревностным противником приращений Австро-Венгрии на Балканах, особенно после ответа Бисмарка на сентябрьский запрос царя в 1876 г. Снова обратимся к дневниковой записи Милютина от 16 (28) октября 1876 г. В этот день, после прочтения второго письма императора Франца-Иосифа, «начались препирательства между государем и канцлером»:

«Последний не видел ничего худого в австрийском ответе и заботился только о том, каким порядком заключить предлагаемую секретную конвенцию, для которой материалы должны быть доставлены от Военного министерства. Государь же находил циничным ответ своего союзника, указывал на изолированное наше положение. Мы принимаем на себя всю ответственность, начиная войну <…> Австрия же, ничем не рискуя, свалив на нас всю ответственность, заберет себе Боснию, округлит свои границы и предоставит Англии львиную долю в наследии покровительствуемой ею Турции»[696].

Эмоционально Александра II вполне можно понять. Ну ничего себе! Мы тут, понимаешь ли, кровь бескорыстно будем проливать, а Австро-Венгрия за здорово живешь себе Боснию оттяпает! Хотя это лишь эмоции, но вот практически? Может быть, стоило хорошенько подумать и о собственных интересах. Может, имело смысл разыграть более тонкую партию. Если Австро-Венгрия хотела воспользоваться российским бескорыстием (что так возмущало Александра II), то что мешало России, в свою очередь, попользоваться балканскими аппетитами Австро-Венгрии? Благородство?..

Было очевидно, что российское бескорыстие раздражало Европу. Все были настроены на большой геополитический торг. Так отчего не сыграть по этим европейским правилам? Ведь как часто Александр II «горячо» противился увлечениям «симпатиями к братьям славянам», порой «прямо указывая на императрицу и наследника цесаревича»[697]. И уж если войну стали принимать как неизбежность, так вполне разумно было не заявлять о возвращении Южной Бессарабии, отнятой в 1856 г., а озадачиться большой целью — заложить в игру с Европой свой интерес, выходящий за узкие рамки славянских «симпатий». И такой курс отнюдь не противоречил бы благородным устремлениям освобождения балканских славян. Вопросы, вопросы, вопросы… А ответы на них коренились в глубинах сознания российского императора, где-то между страхами и убеждениями.

В Петербурге очень нервно воспринимали перспективы австро-венгерских приращений на Балканском полуострове. Но ведь славянские Балканы для империи Габсбургов были настоящей пороховой бочкой. И чем больше она там загребала, тем слабее становилась, раздираемая славянами изнутри. И сдались России эти Балканы! Ведь для нее складывалась благоприятная возможность разыграть партию за самый главный приз — поднять российский флаг в черноморских проливах. На этом фоне задача возвращения бессарабского доступа к устью Дуная была уделом государственных посредственностей.

Однако политика российского МИДа, ведомая 79-летним Горчаковым, была далека от подобных подходов. Она будто сама стремительно старилась вместе со своим руководителем. Цели и ориентиры российской дипломатии все чаще удалялись от прагматизма и стратегического видения национально-государственных интересов. Точнее, и прагматизм, и стратегическое видение Горчаков понимал в традициях поддержания европейского равновесия (по умолчанию, как принято сегодня говорить). Иначе не было бы майского 1875 г. визита в Берлин, а в торге с Веной Горчаков не стал бы жадничать. И не всплывали бы с завидным постоянством предложения, так или иначе ведущие к появлению крупных славянских государств на Балканском полуострове. Ведь все это только дразнило Вену и Лондон без какой-либо реальной пользы для России.

А не ошибочны ли были в таком случае сами цели российской дипломатии? Когда замаячил «главный приз», зачем нужно было столь усердствовать в косвенных комбинациях и держать курс на создание потенциально ненадежных славянских сателлитов. Отсеченные от Турции непосредственным российским контролем над проливами, славяне в конце концов сами разобрались бы с лоскутной империей Габсбургов и пошли своим путем, без всякого бремени «большого брата» со стороны России. Или нам надо допустить, что поддержкой балканских славян маскировали глубоко затаенное, но неискоренимое стремление к этому самому «главному призу»? Или же рассчитывали на то, что через поддержку славянской государственности на Балканах Россия укрепит свои позиции в зоне проливов? А может, все-таки прав Достоевский: Россия должна была поступить честно и пойти «на явную невыгоду, на явную жертву, лишь бы не нарушить справедливости» — освободить Болгарию.

Далее по тексту Скрицкого: «Германия и Австро-Венгрия оказались скорее противниками». И это перед войной-то?! Вот здесь серьезная ошибка. Ошибка старая, еще со времен Берлинского конгресса 1878 г. Тогда многие в России в порыве оскорбленного самолюбия, словно шашкой, рубили гневными оценками в адрес Бисмарка и Андраши. Оценок было предостаточно, но явно не хватало понимания.

Ни Австро-Венгрия, ни тем более Германия не стремились загнать себя в стан российских недругов. По поводу Балкан они вели с Россией обычный торг. Не проиграть в нем — тут очень многое зависело от самой России. Точнее, от тех, кто от ее имени вел дипломатические переговоры, переписку и принимал политические решения. Однако часто заявления и действия первых лиц империи и ее дипломатов были весьма непоследовательны и противоречивы, что демонстрировало немалый идейный раскол в их среде, а также серьезные дефекты в российской внешней политике. А это, в свою очередь, провоцировало недоверие к России и подозрения в коварстве ее планов со стороны европейских правительств, что никак не способствовало внешнеполитическим успехам Российского государства.

«Скорее противники», чем союзники?.. Вена и Берлин четко заявили о своих интересах. А в чем, собственно, Вена должна была стать союзницей России? В укреплении славянской государственности на Балканах? Если так хотели в Петербурге, то это вовсе не означало, что так должны были хотеть в Вене. Тем более отрицательная позиция Андраши по этому вопросу была хорошо известна. Интересы великих держав на Балканах слишком разнились, чтобы здесь можно было говорить о каких-то союзниках России. Исключение, разумеется с оговорками, могла составить лишь Германия. Но от розыгрыша германской карты в балканской игре Россия сама отказалась. Александр II и Горчаков предпочли заняться регулированием европейского равновесия. При этом они часто не замечали или не желали замечать, что за окнами проступили контуры новой Европы и новой эпохи. Прекрасно понимая всю остроту противоречий в «европейском концерте», император и канцлер, тем не менее, оставались в плену этой догмы и продолжали пичкать себя и общество ее мифами. А порой и просто, по каким-то неубедительным причинам, тратили время в наивных надеждах, что в европейских столицах все же примут их видение балканского переустройства. Такой политический романтизм всегда боком выходил российским правителям.

Подход к пониманию балканской политики как России, так и других великих держав через алгоритм союзничества способен породить только иллюзии. Какие-либо продолжительные союзы великих держав в этом регионе были просто недостижимы. Только временные и весьма скоротечные совпадения интересов на принципах: «ты — мне, я — тебе» и «против кого дружим». Нейтралитет — вот все, что нужно было России и от Австро-Венгрии, и от Англии. С первой было проще, со второй же — ой как сложнее. От Вены желаемого в целом добились, но от Лондона…

Цена британского нейтралитета

После начала войны все великие державы выступили со стандартными декларациями о нейтралитете. 18 (30) апреля такую декларацию подписала королева Виктория. В ней она заверяла своих подданных, что «намерена твердо и решительно соблюдать строгий и беспристрастный нейтралитет». Однако, как сообщал Шувалов Горчакову, в тексте английской декларации отсутствовало одно важное обязательство — «полностью воздержаться от прямого или косвенного вмешательства в войну»[698].

Декларация была опубликована в «Таймс» на следующий день. И именно тогда, 19 апреля (1 мая) 1877 г., на берега Невы полетела депеша лорда Дерби послу Лофтусу для передачи российскому канцлеру. В ней британский госсекретарь сразу же и решительно заявил, что правительство ее величества «не принимает заявлений и доводов, приводимых князем Горчаковым в оправдание принятого решения». Вот здесь я просто не могу не удивляться. Полтора года российский МИД потратил на уговоры англичан нажать на турок и поверить в бескорыстие силового вмешательства России в защиту балканских христиан. И все это только для того, чтобы в конце концов услышать из уст главы Форин офиса то, что изначально было понятно: Англия не одобрит самостоятельной российской военной операции против Турции.

По убеждению Дерби, своими последними действиями Россия нарушила обязательства, принятые ею в соответствии с VIII статьей Парижского договора 1856 г. и положениями Лондонской конвенции 1871 г. Одновременно из Лондона в очередной раз недвусмысленно прозвучало: не пристегивайте нас к своей колеснице, если вы решились мечом разрубать турецкие оковы балканских славян, то это вовсе не дает вам оснований считать, что подобные действия соответствуют и нашим интересам.

Выслушав эти резкие замечания из уст британского посла, князь Горчаков ответил, что, «желая избежать раздражающей полемики, которая ни в коем случае не может повести к добру, он оставит английскую депешу без ответа»[699]. Российский канцлер, надо признать, сохранил умение в нужный момент «набрать в рот воды», проявить достоинство и не поддаться на провокацию. Хотя, с другой стороны, крыть-то было нечем.

В Лондоне молчание Горчакова возбудило нешуточную тревогу. Ее усиливали сообщения Лофтуса, согласно которым русское правительство намерено «немедленно идти на Константинополь и совершить захваты в Азии»[700].

Но не меньшая тревога охватила и Петербург. Виной тому были сообщения российского посла в Лондоне. Так, 6 (18) апреля Шувалов доносил, что английский кабинет обсуждал «оккупацию Дарданелл, Галлиполи и Крита и превращение Египта в британского вассала»[701].

В такой напряженной атмосфере Дерби узнал о предстоящем возвращении в Петербург графа Шувалова и вручил ему 24 апреля (6 мая) 1877 г. новую ноту. В ней были перечислены те территории Османской империи, распространение на которые действий российской армии и флота затронуло бы интересы Британской империи. Это, в свою очередь, могло повлечь за собой прекращение ее нейтралитета и вооруженное вмешательство в русско-турецкую войну. Такими территориями оказались: Суэцкий канал, Египет, Константинополь, Босфор, Дарданеллы и даже Персидский залив. Волнение Дерби было так велико, что 11 (23) мая он направил Лофтусу очередную депешу, в которой потребовал добиться положительного ответа российской стороны на свое обращение[702].

Тем временем на этой самой российской стороне, уже в который раз, начинались разброд и шатания. 25 апреля (7 мая) в Петербург вернулся Александр II. И в этот же день было получено донесение Шувалова об угрозах Англии отказаться от нейтралитета и вмешаться в войну. А вскоре граф Петр Андреевич сам прибыл в Петербург. 6 (18) мая, посетив дом Милютина, он поделился с военным министром своими впечатлениями. Граф Дмитрий Алексеевич вспоминал:

«По его словам, раздражение англичан теперь несколько уменьшилось; он даже считает возможным, по прошествии еще некоторого времени, войти с ними в соглашение относительно возможных результатов нашей войны с Турцией. Он думает, что только этим путем возможно устранить вмешательство Великобритании в эту войну».

Пока же Россия не должна своими военными действиями возбуждать недоверие Европы, и особенно Англии. Поэтому эти действия должны быть сдержанны. Последствия же войны для Европы должны быть улажены на конференции или конгрессе великих держав. Такие суждения быстро нашли положительный отклик у Горчакова.

7 (19) мая на совещании у императора Шувалов огласил полученную им от лорда Дерби ноту. Для всех присутствовавших было понятно, что главный вопрос — это Константинополь и проливы. Остальные же географические пункты, указанные в ноте, можно было спокойно списать на возбужденное воображение лондонских политиков. «Видно, у страха глаза велики, — записал по этому поводу присутствовавший на совещании Милютин, — и что у кого болит, тот о том и говорит». Закончив чтение ноты, Шувалов стал развивать мысли, днем ранее высказанные Милютину. Со своим комментарием пытался встрять Горчаков, но всех остановил Александр II. Он «…горячо высказался, что не хочет принять на себя никаких обязательств пред Англией в отношении к Константинополю и проливам иначе, как, разве, при взаимном обязательстве Англии не вводить своего флота в проливы». Император решительно не хотел давать какие-либо обещания, могущие связать военные действия нашей армии.

Эти мысли Александр II повторил и на совещаниях 14 (26) и 18 (30) мая с участием А. М. Горчакова, П. А. Шувалова, Д. А. Милютина, Е. П. Новикова и П. П. Убри (последние двое присутствовали только 18 (30) мая). В те дни обсуждался проект ответа на переданную с Шуваловым ноту Дерби. По воспоминаниям Милютина, император резко возражал «против некоторых мест проекта», а также «очень сильно высказал упрек тем из наших государственных людей, которые доводили боязнь войны до того, что сами прокричали о нашем бессилии; он прямо указал на министра финансов и припомнил записку, поданную им в Ливадии прошлой осенью»[703].

Но хотя стрелы императорского недовольства и направлялись в Рейтерна, похоже, что в перечне этих «государственных людей» все же первую строчку занимал Горчаков.

18 (30) мая на свет появилась инструкция российскому послу в Лондоне — ответ на требования лорда Дерби. В этот же день Горчаков добавил к ней еще и отдельное письмо Шувалову, в котором развил некоторые положения инструкции. Оба документа, заметим, тщательно просматривались, редактировались и в итоге были одобрены императором.

В них Горчаков заверял Лондон, что военные операции русской армии не затронут указанных Дерби пунктов. В инструкции Шувалову мы читаем:

«Что касается Константинополя, то, не имея возможности предрешить заранее развитие и исход войны, императорский кабинет все же повторяет, что захват этой столицы не входит в планы его величества императора. Он признает, что в любом случае судьба Константинополя является вопросом, который интересует всех и может быть урегулирован только общим соглашением; и если будет поставлен вопрос о владении этим городом, надо сказать, что он не должен принадлежать ни одной из европейских держав».

А в письме Шувалову содержались и такие строчки, впоследствии, правда, вычеркнутые:

«Что касается Константинополя и проливов, достаточно констатировать факт, что в данный момент они также недоступны нам (по примеру Суэцкого канала и Египта. — И.К.)».

Видимо, Горчакова смутила фраза «в данный момент», которая могла провоцировать вопрос: а что, может настать то время, когда Константинополь и черноморские проливы будут доступны России? Поэтому в окончательном варианте Шувалов прочитал следующее:

«Что же касается Константинополя и проливов, то наши заверения могут касаться только владения ими или постоянной их оккупации».

«Не ввязывайте нас в возможное приближение или временную оккупацию этого города», — взывал Горчаков к английскому правительству. Надавите на турок, и тем самым вы предотвратите нежелательный для вас ход войны; наше отношение к Англии «полностью зависит от ее отношения к нам» — такова была логика российского канцлера, обращенная к лорду Дерби. Поэтому Горчаков не исключал возможности, когда «сопротивление турок… помешает нам прекратить военные операции и заставит продиктовать условия мира в самой столице, чтобы урок, который необходимо дать туркам… был более поучительным». Завершая тему «категорических заверений» Лондона, Горчаков вместе с тем отмечал:

«Но мы должны полностью сохранить за собой право защищаться в случае необходимости всеми средствами против враждебного отношения Англии, так как у нас нет уверенности в том, что удастся этого избежать».

Цели войны — это «самое важное». «Если бы можно было заключить соглашение на этот счет, — сетовал Горчаков, — если бы цель, которую нужно достигнуть, была точно определена и поле действий четко разграничено, все дополнительные вопросы отпали бы сами собой…» Но ничего этого не случилось, в том числе и по вине англичан. Горчаков так не писал, но явно так думал. «В течение двух лет мы пытались найти выход в европейском соглашении». Но «концерт» по Восточному вопросу не состоялся. «Англичанам трудно понять войну из религиозных и национальных чувств. Они к ней неспособны и, следовательно, ищут задние мысли». Тем не менее Горчаков не терял надежды: «Мы верим, что вполне возможно найти общую почву для соглашений»[704].

А перспективы соглашения, приемлемого для всей Европы, Горчакову виделись так:

«Раз война уже начата, нам нельзя соглашаться на какие-либо ограничения предстоящих операций. Они зависят исключительно от хода войны. Но последствия этой войны могут быть оговорены заранее. Мы могли бы уже теперь дать заверения в том, что, если нейтралитет держав будет сохранен и если Порта запросит мира прежде, чем наши армии перейдут Балканы, мы согласимся не переходить эту линию. Мир в таком случае должен быть заключен на следующих условиях…»

И вот здесь Горчаков даже скорректировал решения Константинопольской конференции. Болгарию, в его версии, планировалось разделить уже не на восточную и западную, а на северную и южную. Северная Болгария до Балкан должна была быть «преобразована в вассальную автономную провинцию под гарантией Европы. Турецкие войска и чиновники будут отозваны, крепости разоружены и срыты». Южная же Болгария останется под турецким управлением, но для нее державы должны будут гарантировать, «так же как и другим христианским провинциям Турции, регулярную администрацию»[705].

Таким образом, Горчаков надеялся, что удастся «успокоить» лондонский кабинет и сохранить его нейтралитет. Он также считал, что лучше будет, если Румыния, Сербия и Греция воздержатся от вооруженного выступления против Турции.

На основании полученных инструкций граф Шувалов 27 мая (8 июня) 1877 г. беседовал с лордом Дерби. Российский посол, в частности, заявил, что императорское правительство не считает несовместимыми две цели: цель России в войне — защиту балканских славян, и цель Англии — сохранение целостности Оттоманской империи, неприкосновенности Константинополя и проливов. От Англии, утверждал Шувалов, во многом зависело предупредить переход русскими войсками Балкан. Для этого надо было надавить на Порту и склонить ее к скорейшему миру.

Обязательство придерживаться согласованных с великими державами условий мира и стремление не переступать Балканы были также доверительно доведены до Андраши и Бисмарка. При этом говорилось, что в случае упорства Турции Россия вынуждена будет вести войну до тех пор, пока не сломит ее. Но тема эта не акцентировалась и в целом меркла на фоне умиротворяющего тона российского канцлера. «По донесению Убри, — вспоминал Д. А. Милютин, — в Берлине не могли скрыть удивления, услышав от него о наших скромных заявлениях, которыми мы при самом начале войны заранее и добровольно связываем себе руки»[706].

Об обстановке очередной неопределенности, охватившей высшие круги российской власти, красноречиво свидетельствует письмо Нелидова Игнатьеву, посланное из Кишинева 27 апреля (9 мая) 1877 г.:

«Пишу к вам эти строки по приказанию великого князя, чтобы попросить вас ходатайствовать перед сильными мира сего в пользу энергичного и решительного образа действия. Оказывается, что в Петербурге снова преобладает мирное настроение, и что мы опасаемся, основываясь на прошлом, что будут снова искать мирного разрешения»[707].

И это просит главнокомандующий Дунайской армией — брат императора! И просит в самом начале войны! Получается, что война уже началась, а на самом верху нет четкой определенности в отношении того, как ее следует вести. Политической волей здесь и не пахнет. Надеяться же на успешные результаты войны в данном случае — вещь крайне сомнительная, разве что вновь уповать на русское «авось» да на стойкость русского солдата.

Главнокомандующего великого князя Николая Николаевича, как и Нелидова, крайне беспокоила эта обстановка «неизвестности», которая формировалась «преобладанием политики воздержания». Главным же ее инициатором, по мнению сторонников решительных действий, являлся князь Горчаков, а «второстепенные опасения и нерешительность» внушали послы из Лондона и Вены — Шувалов и Новиков.

Письмо Нелидова говорит и об очевидной несогласованности позиций этих самых «сильных мира сего». Александр II в Кишиневе лично заявил представителю князя Милана, «что Сербия произнесет свой собственный смертный приговор, оставаясь в бездеятельности в продолжение войны». А 27 апреля (9 мая) главнокомандующий получил от Горчакова телеграмму, из которой узнал, что именно «по высочайшему повелению» канцлер предписал генеральному консулу в Белграде А. Н. Карцову «объявить князю Милану, чтобы он принял собственными средствами оборонительные меры и избегал под личную свою ответственность всякого нападения или вызывающего действия»[708]. В это время император находился в Петербурге. Получается, что под влиянием канцлера он изменил свое мнение.

Политические сальто в Плоешти

21 мая (2 июня) 1877 г. Александр II отбыл из Царского Села в главную квартиру Дунайской армии, которая к тому времени была перенесена из Кишинева в Плоешти. Из высших государственных чиновников его сопровождали: А. М. Горчаков, Д. А. Милютин, А. В. Адлерберг, Н. В. Мезенцов. По прибытии в Плоешти Горчаков неоднократно заявлял, что он прибыл в армию, чтобы «приструнить военную партию»[709].

Тем временем в Петербурге поднималась волна резкого недовольства политикой горчаковской дипломатии. 15 (27) мая и 22 мая (3 июня) в своей газете «Гражданин» на нее в очередной раз обрушился князь В. П. Мещерский:

«…дипломатия решила, что Россия будет пушечным мясом для Турции по поручению Европы и больше ничего… <…> Русское Государство показывает, до какого низкого и безнародного нравственного уровня может дойти дипломатия, когда ею руководят не чувства народной чести, а какое-то рабское пресмыкание перед Европой».

Результат такой политики Мещерский предсказал очень четко:

«…Россия, проливая свою кровь и издерживая деньги своего народа, спросит у Европы после войны: на каких условиях изволите приказать мне принять с почтением и преданностью мир от Турции?..»[710].

Любопытно, что когда Николай Николаевич в Плоешти показал своему венценосному брату номер «Гражданина» от 22 мая, то в ответ услышал: «Совершенно верно, хотя написано едко и зло»[711]. Получается, что Александр II разделял подобные обвинения в адрес Горчакова. Однако он не только не удалял его на заслуженный отдых, но и не стал настаивать на собственной позиции в ответе лорду Дерби. В этой связи 18 (30) мая 1877 г. Милютин записал в своем дневнике: «Чем более мы показываем смирение и кротости пред иностранцами, тем они становятся нахальнее»[712].

Касаясь уступчивого отношения Александра II к Горчакову, Бисмарк позднее в своих мемуарах напишет о «той традиционной деликатности, с какой обращаются в России с заслуженными государственными деятелями высших рангов»[713]. Германский канцлер прекрасно понимал, что это происходит даже тогда, когда эти «заслуженные деятели» уже в силу возраста все менее соответствовали своему высокому положению и тем государственным задачам, которые призваны были решать с его высоты.

О конкретном содержании инструкции Шувалову, кроме участников совещаний 14 (26) и 18 (30) мая да еще нескольких приближенных к канцлеру лиц, никто не знал. Но по прибытии в Плоешти Александр II столкнулся с явным преобладанием решительных намерений в среде армейского командования. Идти прямо на Константинополь и там диктовать условия мира Порте — такой настрой явно не соответствовал тому осторожному тону, которым отличалась недавно им же одобренная инструкция Шувалову. И Александр II засомневался. Этим, на мой взгляд, объясняется тот факт, что 25 мая (6 июня) у него на совещании вновь все внимание было обращено к этой инструкции. А точнее, был поднят вопрос: «Следует ли инструкцию графу Шувалову… понимать в смысле обязательства “не переходить Балканы”»? Действительно, по поводу перехода Балкан сама инструкция хранила молчание. Но ведь письмо Горчакова Шувалову, датированное тем же днем 18 (30) мая, давало исчерпывающий ответ на этот вопрос. Александр II сам его редактировал и одобрил. И тем не менее новый раунд обсуждений. Примечательно, что совещание по такому принципиальному вопросу проходило без участия главнокомандующего! Думается, Александр II явно хотел избежать огласки инструкции и не возбуждать тем самым раздражения между военными и дипломатами.

К сожалению, мне не удалось точно установить, кто же присутствовал на том совещании и кто поднял этот вопрос. Помимо Николая Николаевича, на нем точно не было Игнатьева, хотя он и прибыл в Плоешти 23 мая (4 июня). Так, по крайней мере, граф Николай Павлович утверждал в своих воспоминаниях. Скорее всего, на совещании у императора присутствовали: наследник престола великий князь Александр Александрович, Горчаков, Милютин и Адлерберг. В ходе обсуждения было признано, что «обязательство в угоду Англии произвело бы крайне неприятное впечатление в армии и весьма бы стеснило свободу действий главнокомандующего в боевом отношении»[714]. На основании этого Александр II приказал по телеграфу известить Шувалова, чтобы тот воздержался от действий в соответствии с полученными инструкциями.

Но Горчаков не спешил исполнять повеление императора. Время было упущено, и 27 мая (8 июня) Шувалов спокойно беседовал с Дерби в русле горчаковских установок. Ответ Петербурга явно понравился Дерби. «Он хорошо написан, с особой откровенностью, — отметил в своем дневнике госсекретарь, — не обещает слишком многого, но в целом произведет благоприятное впечатление в Англии»[715]. При этом уже 30 мая (11 июня) Шувалов начал заверять Дерби: Россия и Австро-Венгрия «достигли полного взаимопонимания по всем вопросам», что, по словам самого Дерби, «абсолютно не соответствует заявлению Андраши». «Один из них лжет, — резюмировал госсекретарь, — возможно оба»[716].

Тем временем в Плоешти Горчакову может и удалось бы замять приказ императора, если бы, как это часто бывает в России, не «его величество» случай.

29 мая (10 июня) в Плоешти Д. А. Скалон, воспользовавшись свободной минутой, пошел навестить своего приятеля, секретаря Горчакова барона В. А. Фредерикса. От него-то Скалон и узнал об инструкции Шувалову, в которой, по словам барона, «мы дали обещание за Балканы не идти». «Пораженный таким неожиданным открытием», Скалон бросился будить великого князя. Известие полковника просто сразило Николая Николаевича: «Что ты говоришь? Какой вздор!.. Не может быть». И уже спустя полчаса через доверенного сотрудника Горчакова А. Ф. Гамбургера великий князь заполучил текст инструкции. Прочтя ее вместе с Игнатьевым, он «возмутился и назвал все это гадостями». «Да! Горчаков ужасный человек», — вырвалось у великого князя. Ведь совсем недавно канцлер говорил главнокомандующему: «Действуйте, ваше высочество, совершенно свободно, мы ничем не будем вас стеснять»[717].

Но с чего так горячился Николай Николаевич, и чем, собственно, его могла стеснить инструкция Шувалову? Ведь в ней не было ни слова о том, чтобы «за Балканы не идти». Если же великий князь ознакомился с письмом Горчакова к Шувалову, то и в этом случае не было оснований для такой реакции. В письме черным по белому было написано о недопустимости «ограничения предстоящих операций», а обещание не переходить Балканы четко увязывалось с нейтралитетом держав и с согласием турок на мир на определенных условиях. Нет такого согласия, и никто не запрещал великому князю выбивать его из турок, устремив войска прямо к Константинополю. Скорее всего, здесь сработал уже укоренившийся в сознании многих стереотип восприятия Горчакова как осторожного и чрезмерно уступчивого по отношению к Европе политика. Главнокомандующий озвучивал даже не то, что было написано в инструкции, а свои представления о позиции канцлера Горчакова и связанные с этим опасения.

Итак, после прочтения инструкции Николай Николаевич направился к императору. Выслушав брата, Александр II вызвал к себе Горчакова. Скалон вспоминал:

«Мысли мои роились, как пчелы; тишина в воздухе, <…> а в душе — буря, так как рядом в доме решается вопрос кампании: “Остается ли в силе первоначальная цель — Константинополь? — столь увлекательная для русского сердца, или опять осада крепостей и несносный четырехугольник”. Его высочество вышел. Один взгляд на него — и я успокоился! Вижу, что цель кампании не изменилась»[718].

Несколько напыщенное, но весьма примечательное воспоминание. В ходе разговора Александр II сообщил брату о совещания 25 мая (6 июня) и о своем распоряжении задержать инструкцию Шувалову. Император понял, что его министр иностранных дел совсем не спешит исполнять волю своего государя, и решил собрать на следующий день еще одно совещание, но уже с участием брата-главнокомандующего и Игнатьева. Очевидно, что на сей раз Александр II задался целью продавить уступчивую позицию престарелого канцлера решительным мнением военных.

На следующий день, 30 мая (11 июня), на совещании у императора присутствовали: наследник престола, Горчаков, Николай Николаевич, Милютин, Игнатьев, Непокойчицкий и князь В. А. Черкасский[719]. К этому времени был уже отпечатан и готов к распространению составленный Черкасским и Жомини манифест Александра II к болгарскому населению. Из него следовало, что русский царь обещает освобождение от турецкого ига всем болгарам. А это, очевидно, противоречило как инструкциям Шувалову, так и решениям Константинопольской конференции.

На совещании, «исполняя желание великого князя» (Николая Николаевича), Игнатьев заявил о невозможности «подчинять военные действия разным дипломатическим соображениям других иностранных держав и в особенности определять заранее размеры того пространства театра войны, которое может быть занято нашими войсками, как пытается это сделать Англия». Воспользовавшись текстом императорского манифеста, Игнатьев обратил внимание на то, что после обещаний, данных в нем, а также решений Константинопольской конференции «немыслимо заявить дополнительно населению, что по воле Англии мы должны взять назад обещание государя и пожертвовать южной Болгарией и Македонией»[720]. Эту позицию Игнатьева «горячо поддержали» Черкасский и Милютин. В итоге с ней согласились все участники совещания, за исключением Горчакова.

По словам Николая Николаевича, Горчаков «так злился, что вся голова его только краснела»[721]. Александр II «приказал тотчас известить» Шувалова об изменении ранее данных ему инструкций. И канцлеру ничего не оставалось, как немедленно выполнить волю императора. Изменение инструкций коснулось также послов в Вене и Берлине. Вот полный текст телеграммы Горчакова Шувалову от 1 (13) июня 1877 г.:

«Мы не можем уступить, когда речь идет о единой и автономной Болгарии. Именно часть, расположенная по ту сторону Балкан, больше всего пострадала от турецкой резни, на ней сосредоточено самое многочисленное, трудолюбивое и развитое население. Необходимость оградить эту территорию от турецкого произвола была признана еще Константинопольской конференцией. Мы не ищем разрыва с Англией и доказали это терпением и предельной умеренностью. Главное, чтобы в этой связи были учтены наши убеждения, явившиеся результатом зрелого исследования на месте (курсив мой. — И.К.). Этот долг справедливости мы обязаны выполнить»[722].

Казалось бы, укреплялся более решительный курс ведения войны. Но что при этом происходило? 27 мая (8 июня) Шувалов беседовал с Дерби на основе одного видения будущего Болгарии, а уже 2 (14) июня пришел в Форин офис и, по словам Дерби, «с очевидной досадой заявил, что его правительство изменило свою позицию…»[723]. Легко представить недоумение в политических сферах Лондона от такого дипломатического сальто. Впрочем, как следует из записей Милютина, по сообщению Шувалова, полученному 3 (15) июня, Дерби был в целом сдержан в комментариях, заявив лишь, что Турция никогда не согласится с последней позицией Петербурга по Болгарии и теперь нет «никакой цели продолжать обмен мыслей по этому поводу»[724]. Впрочем, похоже, Шувалов все же сгладил остроту реакции британского госсекретаря, который в своем дневнике так прокомментировал новое заявление российского посла: «Это более чем невозможно, так как условия уже одобрены, и поэтому я уверен, что они не могут быть изменены»[725].

Две противоречащие друг другу инструкции Шувалову вполне могли рассматриваться в Лондоне не иначе как очередное подтверждение коварности планов Российской империи. В этом случае недоверие и подозрительность по отношению к ней только бы укреплялись. В британской столице имели все основания задаться простыми вопросами: а как можно совместить установку на образование единой Болгарии по обе стороны Балкан с заверениями российского правительства не переступать эти самые Балканы сапогами своих солдат? Или у этих русских возможно еще и не такое?! И не является ли декларация «единой и автономной Болгарии» косвенным отказом от обещания не появляться за Балканами. Если, еще не перейдя Дунай, русские уже избавляются от согласованных планов по Болгарии в результате «зрелого исследования на месте», то что же будет дальше… Каковы будут итоги этих «исследований» в случае успешного наступления русской армии?.. И ответы на эти вопросы давались отнюдь не в пользу России. По поводу инструкций Горчакова Шувалову военный министр записал в своем дневнике:

«Дипломаты наши делают как будто нарочно все, что может преждевременно и совершенно напрасно тревожить другие кабинеты. В английской ноте нас спрашивали только о тех вопросах, которые специально затрагивают морские интересы Англии… мы же в ответ на это выложили всю нашу программу и затронули вопросы о будущем устройстве христианских областей Турции»[726].

Инструкции Шувалову, в том виде, как они ушли в Лондон, явились все же перебором в дипломатическом умиротворении Англии. Милютин был прав: Шувалову достаточно было кратко, но твердо заявить, что Россия не покушается на интересы Британской империи. И все. А что получилось? Русская армия еще даже не вступила в столкновения с турецкими частями, а дипломатия уже поделилась с Лондоном предположениями о развитии военных действий и послевоенном обустройстве Балкан. Зачем? На эти темы уже столько было говорено. К тому же Горчакову было прекрасно известно, что загипнотизировать Лондон благими уверениями невозможно. Теперь наступал черед армии, теперь ее действия начинали творить реальность. А алгоритм здесь во все времена был простой: чем больше побед, желательно быстрых, тем больше оснований для дипломатического торга. Только так и нужно было действовать, временно пригасив словесную дипломатию. Нет же, словоохотливость в очередной раз подвела.

Если в инструкции Шувалову от 18 (30) мая переусердствовали в умиротворении Англии, то как назвать столь быстрый отказ от нее — заявление Лондону об изменении позиции по Болгарии. Зачем это надо было делать? Ну хорошо, пересмотрели позиции в сторону более самостоятельных и решительных действий. Ну изменили позицию по Болгарии. Так чего же об этом трубить на всю Европу и дразнить очень многих в ней. Ведь этот отказ был услышан не только в Лондоне, но и в Вене. А там, при определенных обстоятельствах, его могли расценить и как нарушение российским правительством одного из важнейших условий двусторонних договоренностей: недопущения создания большого славянского государства на Балканах. Все это было серьезной ошибкой с далекоидущими последствиями. В основе же этой ошибки — нечеткость позиций, нерешительность и метания самого Александра II. Не лучшую службу сослужили здесь и некоторые оппоненты Горчакова, в частности Игнатьев. Во многом именно ему принадлежала инициатива пересмотра инструкций Шувалову в духе отстаивания единой Болгарии. Так что Горчакова с его «приструниванием военной партии» и явным нежеланием отправлять повторную инструкцию Шувалову вполне можно понять.

Вот эта нечеткость, а иногда и откровенная разноголосица позиций в связи с целями и планами уже объявленной войны порой просто поражает. Противоречия между дипломатами и военными в целом понятны, хотя бы уже в силу разного рода их деятельности. Но в среде самих-то дипломатов?! И ладно бы между Горчаковым и Игнатьевым. А то ведь выходило, что Горчаков в своих инструкциях ориентировал Шувалова на одно устройство Болгарии, а его «правая рука» по Министерству иностранных дел барон Жомини, составляя воззвание императора к болгарам, представлял его в совсем ином виде. При этом, учитывая тот факт, что автором большинства горчаковских посланий был именно Жомини, можно почти со стопроцентной уверенностью назвать барона творцом инструкций канцлера Шувалову. Какая-то мутная «картина маслом» получается.

Понимали ли это в Плоешти? Думается, да. Главнокомандующий Николай Николаевич рассудил ситуацию предельно просто: Горчаков все это напутал, вот «пускай и выворачивается, как знает. А государь своего решения, сказанного мне еще в Ливадии, не изменил»[727]. Стоп, стоп, стоп… Это что же за решения, которыми напутствовал своего брата-главнокомандующего Александр II? Ведь происходило это в Ливадии в октябре 1876 г. Но очевидно то, что суть их лежала несколько в иной плоскости, нежели осторожно-примирительные рекомендации и заявления Горчакова образца мая 1877 г., первоначально одобренные самим же императором. Иначе трудно объяснить столь бурную реакцию Николая Николаевича на инструкции канцлера Шувалову, да и высказывания самого Александра II по поводу оценки российской дипломатии, данной князем Мещерским на страницах «Гражданина».

После прибытия в главную квартиру армии императора вновь обуяли серьезные сомнения. В итоге он все больше стал проявлять себя сторонником «военной партии». Так, вскоре после описанных событий 30 мая (11 июня) обиженный Горчаков пером Жомини подготовил и лично передал Александру II весьма пространную записку. В ней он описал всю свою дипломатическую деятельность и изложил собственное понимание текущего положения в Европе и на Балканах. На эту записку по просьбе Николая Николаевича ответил Нелидов[728]. Его позиция во многом отражала взгляды тех государственных деятелей, которые выступали за более решительные и независимые действия России как в Европе, так и на Балканах. Главнокомандующий представил эту записку императору. «Совершенно утверждаю, совершенно разделяю, совершенно мои мысли», — так, по словам великого князя, император отреагировал на содержание записки[729].

Но на этом дело не закончилось. Александр II лично предложил Горчакову ознакомиться с запиской Нелидова. Прочтя ее, князь был явно раздражен. Тем не менее, когда 8 (20) июня Нелидов был у Горчакова, канцлер беседовал с ним весьма любезно и говорил о том, что в целом он «согласен с его взглядами и только с некоторыми не может согласиться»[730]. Затем последовали еще записки как от Нелидова, так и от Горчакова. В итоге князь Александр Михайлович, понимая, что его взгляды не находят поддержки у императора, сдался и присоединился к позиции своих оппонентов. Горчаков, похоже, просто устал от всех этих пустых словесных препирательств и «умывал руки»…

Возвращаясь к ливадийским решениям Александра II, о которых упоминал Николай Николаевич, не мешало бы задаться еще одним вопросом. А не на эти ли решения, помимо благоприятной обстановки, опирался великий князь, когда 27 июня (9 июля) 1877 г. в письме к Александру II предложил свой «более смелый» план продолжения военных действий? Ливадийские решения, похоже, ориентировали главнокомандующего именно на такой решительный способ ведения войны.

«Но, позвольте, любезный автор, у вас что-то явно не сходятся концы с концами. Вы намекаете на смелость ливадийских решений и в то же время отмечаете, что именно Александр II притормозил наступательный порыв брата-главнокомандующего — это как?» Если такой вопрос и возникнет у читателя, то не стоит удивляться — все правильно, и здесь вовсе нет никаких противоречий. Легко решительно воевать на словах, строя планы, и совсем другое дело — решительность на самой войне.

После форсирования русской армией Дуная и начала боевых действий осторожность Александра II получила новый импульс. Теперь выпутываться из ситуации двух противоречивых инструкций Шувалову пришлось уже не только одному Горчакову, его довольно быстро отправили подальше от главной квартиры, в Бухарест, но и ему самому — российскому императору.

Надеемся на Вену — уговариваем Лондон

Александр II отчетливо понимал, что с началом войны тревожные настроения в Лондоне, усугубленные противоречивыми инструкциями, будут только нарастать. А тут еще, как назло, военные неудачи: снятие осады Карса, отступление к государственной границе на Кавказе и две досаднейшие осечки под Плевной.

В то же время ситуация с Австро-Венгрией в начале войны позволяла надеяться на сохранение ее благожелательного нейтралитета. Более того, депеши из Вены наводили на мысль, что Андраши стал активнее подталкивать Россию к решительным действиям. В мае 1877 г. он разоткровенничался с русским поверенным в делах:

«Неужели вы думаете, что территориальное status quo ante еще возможно? Что черногорцы откажутся от расширения? Что румыны не потребуют вознаграждения? Что греки покинут Фессалию, в которую готовы уже вторгнуться? Император, ваш государь, один настолько велик, что может действовать с благородным бескорыстием. Все ему удивляются, но кто же дерзнет подражать ему? Что меня касается, то я уже давно предвижу конец Турции. Я, конечно, предпочел бы, чтобы она дошла до него сама, путем внутреннего разложения. Но коль скоро война началась, нужно, чтобы она привела к серьезному и прочному результату»[731].

В переводе с дипломатического этот эмоциональный монолог Андраши мог бы прозвучать так: «Ну вы, русские, даете. Вы уже достали всех своим идеализмом. Собрались воевать, так воюйте, а не жуйте сопли по поводу несговорчивости англичан и славянского единства. Ваши славяне завтра же позабудут вас и вцепятся друг другу в глотки, как только вы вытесните турок с Балкан».

23 июня (5 июля) 1877 г. Новиков переслал Горчакову из Вены записку, составленную им со слов брата императрицы Марии Александровны принца Александра Гессенского. Принц прибыл в Вену 18 (30) июня «с миссией уведомления императора Франца-Иосифа о восшествии на престол Людвига IV, великого герцога Гессенского», и был принят «с особыми почестями», которые он относил главным образом «на счет связей, соединяющих его с императорским российским двором». Андраши говорил Александру Гессенскому, что он «полностью доверяет намерениям императорского правительства России и… сохранит верность своим обязательствам и сможет противостоять навязчивым подталкиваниям в обратную сторону со стороны английского правительства, объектом которого он уже был и все еще является». Андраши резко отозвался о политике лондонского кабинета и заявил, что Австро-Венгрия «не намерена входить в союз с Англией». На вопрос герцога о том, как он представляет себе поход русских армий к Константинополю, Андраши ответил, «что будет действовать по обстоятельствам, но что непредвиденные события войны не позволяют заранее очертить их пределы и что, на его взгляд, заключение прочного мира в самом Константинополе предпочтительнее заключения неустойчивого мира в Болгарии» (выделено мой. — И.К.)[732].

Ну куда уж откровеннее… Говоря такое брату российской императрицы, Андраши точно знал, кто должен это услышать. Информация явно предназначалась не только для Александра II и Горчакова, но и для тех, кого в Петербурге называли «партией войны» и кто группировался вокруг Марии Александровны и наследника престола великого князя Александра Александровича. Так что мой «перевод» был все же точен: «Собрались воевать — воюйте! Вперед на Константинополь!» И сигналил об этом не кто иной, как сам Андраши!

Обратим внимание еще на два момента.

Первое. Андраши, заключив соглашение с Россией, сразу же начал ее предавать, торгуясь с англичанами, — к такому выводу часто можно прийти, знакомясь с литературой по истории Балканского кризиса и русско-турецкой войны. Думается, вывод этот ошибочен. Андраши готов был использовать русский таран для разрушения обветшалого здания Оттоманской империи к выгоде австро-венгерской монархии. Одновременно он был настроен на выполнение договоренностей с Петербургом, отвергая при этом английские интриги. Последнее, кстати, Андраши сделает не раз. Но при этом, как опытный и здравомыслящий политик, он, естественно, готов был «действовать по обстоятельствам», в том числе и по результатам выполнения российской стороной своих обязательств.

Второе. Уже в самом начале войны в Петербург стала поступать информация о том, что англичане, лишь бы не увидеть российские знамена на берегах проливов, намерены вторгнуться туда и даже оккупировать Константинополь. Сверим это с дневниковыми записями Дерби о заседаниях английского правительства в апреле — июле 1877 г.[733]. Почти на каждом заседании кабинета того периода вставал вопрос: как предотвратить прорыв русских к Константинополю? На этот счет высказывались разные мнения, особенно часто, под давлением премьера, обсуждалась возможность наземной операции в Галлиполи, причем тема оккупации Константинополя даже не обсуждалась. Все члены кабинета здесь были едины — это полное безумие. В итоге к началу июля остановились на необходимости сконцентрировать сильную эскадру в Безикской бухте, что, по словам Дерби, «явилось результатом компромисса, достигнутого после бурного обсуждения, в ходе которого предлагалась и идея наземной экспедиции (в Галлиполи — И.К.), но была отвергнута»[734].

Весной — летом 1877 г. основные проблемы российскому правительству создавали британские коллеги, и поборники славянского заступничества только усиливали их. Позиция же Австро-Венгрии в то время еще не вызывала особого беспокойства в Петербурге.

В июле 1877 г. Александр II в Беле доверительно беседовал с полковником Ф. Уэлсли. Особый интерес представляет беседа, состоявшаяся в день второго поражения под Плевной. По воспоминаниям полковника, 17 (29) июля он случайно встретил Милютина, который «упомянул об ужасах войны, неудачах русского войска и чрезвычайной своевременности предложения какой-нибудь иностранной державы своего посредничества». Уэлсли высказал убеждение в заинтересованности английского правительства содействовать миру и свою готовность незамедлительно отправиться в Лондон с соответствующими предложениями российского императора. На следующее утро Милютин заявил Уэлсли, что государь желает его видеть. Поздоровавшись с полковником, император Александр сказал: «Военный министр уведомил меня, будто вы готовы поехать в Англию, чтобы убедиться, согласно ли ваше правительство содействовать заключению мира». Император, по словам Уэлсли, видимо, «уже переговорил обо всем с Милютиным и, быть может, с Игнатьевым, потому что продолжал без малейшего колебания» излагать свою позицию[735]. В меморандуме, направленном лорду Дерби, полковник написал, что услышанное во многом повторяло ранее сказанное Александром II послу А. Лофтусу в Ливадии и самому Уэлсли в Зимнице:

«У его величества нет намерений расширить аннексию за пределы территории, потерянной Россией в 1856 г., и, возможно, некоторых уделов в Малой Азии. Император не займет Константинополя для удовлетворения военной чести, а лишь в том случае, если это будет вызвано неизбежным ходом событий. Его величество готов вступить в мирные переговоры, если со стороны султана поступят приемлемые условия…»

В силах самой Англии, по мнению императора, ускорить наступление таких переговоров путем давления на Турцию. Ну, а после войны «Европа будет приглашена на конференцию для окончательного установления мирных условии» (курсив мой. — И.К.).

Заявляя о готовности к мирным переговорам, Александр II в то же время отметил, что «посредничество в пользу Турции не может быть принято»[736]. Замечу, что встреча с английским представителем состоялась утром 18 (30) июля, т. е. еще до получения в императорской квартире информации о новом поражении под Плевной. Свою позицию император Александр просил довести до сведения английского правительства. Уэлсли добросовестно изложил ее в своем отчете и перед тем, как отправить его в Лондон, предоставил для просмотра Александру II. Никаких замечаний у российского императора при этом не возникло.

Но отдавал ли себе отчет Александр II в том, что на протяжении всего предшествующего периода Балканского кризиса глава его внешнеполитического ведомства канцлер Горчаков, да и он сам тем и занимались, что своими стремлениями сохранить «европейский концерт» и непоследовательными заявлениями по Болгарии, только укрепляли неминуемое вмешательство Европы в русско-турецкие отношения? В результате такой политики, ничего не меняя в ней по сути, заявлять, что Россия «не допустит посредничества», — было равносильно простому сотрясению воздуха. Россия уже давно попала в капкан этого «посредничества в пользу Турции», только время от времени, подобно гордому идальго, принимала позы полной независимости. Здесь, я думаю, необходимо сделать еще одно продолжительное, но важное отступление, дабы прояснить историю этого вопроса».

Отступление от темы: роковые решения Николая I и европейское посредничество на Востоке

Начало посредничества Европы неразрывно связано с уже упоминавшимся Ункяр-Искелесийским договором, который привел к резкому усилению влияния России на Турцию. Покончить с этим влиянием стало одной из главнейших целей английской дипломатии. Государственный секретарь департамента иностранных дел Соединенного Королевства виконт Г. Дж. Пальмерстон считал необходимым как можно быстрее, но в то же время деликатнее отделаться от Ункяр-Искелесийского договора, который он назвал «шедевром русской интриги и турецкой глупости»[737]. В то же время он не мог не понимать, что этот «шедевр» во многом состоялся не столько по причине турецкой, сколько английской «глупости» 1832–1833 гг. — устранения правительства его величества от кризиса на Востоке и поддержки власти султана. Эта ошибка не должна более повториться, и теперь, считал госсекретарь, «единственным средством» избавления от Ункяр-Искелесийского договора являлось «погружение его в какой-либо более общий уговор такого же рода»[738].

События 30-х гг. и реакция на них Николая I стали явно играть на руку Пальмерстону. Началось уже с 1830 г.: июльская революция во Франции, ноябрьская — в Бельгии, восстание в Польше — все это всколыхнуло охранительные инстинкты российского императора и заставило его искать способы реанимации дышащего на ладан Священного союза и консолидации трех монархических столпов Европы — России, Австрии и Пруссии. Вместе с тем именно в Вене и Берлине Николай Павлович стремился найти опоры противодействия англо-французскому отрицанию Ункяр-Искелесийского договора. В этой связи с июля по октябрь 1833 г. состоялся ряд встреч монархов России, Австрии и Пруссии. 6 (18) сентября 1833 г. в Мюнхенгреце в ходе встречи Николая I с Францем I была подписана первая русско-австрийская конвенция, а на следующий день — вторая. Последняя устанавливала взаимную гарантию ранее приобретенных польских территорий и выдачу политических преступников, а вот первая касалась Оттоманской империи и Египта. В ней стороны заявляли, что они намереваются «принять… принцип союза за основное правило их будущего образа действий относительно дел на Востоке» (курсив мой. — И.К.)[739].

Зачем? Ведь всего два месяца тому назад Ункяр-Искелесийским договором Россия получила чуть ли не протекторат над Османской империей, укрепила режим «один на один» во взаимоотношениях с ней, упрочила свои границы в районе Черноморского бассейна. И тут такое!.. Все поворачивалось вспять?! Но все бы ничего, однако Николай стал договариваться с Австрией о совместной гарантии существования Оттоманской империи и правящей в ней династии, а в секретной статье — о возможных объединенных действиях против проникновения египетского паши в европейские владения султана! Этот паша, можно подумать, являлся чуть ли не египетской реинкарнацией Бонапарта, и поэтому его угроза была столь велика, что сил одной России никак не хватало и нужно было обязательно приглашать Австрию поучаствовать в делах Востока, русско-турецких отношениях и ставить под удар только что добытые преимущества Ункяр-Искелесийского договора?! А 3 (15) октября 1833 г. в Берлине была подписана еще одна конвенция, но уже между Россией, Австрией и Пруссией, которая, пусть и в смягченной форме, но восстанавливала систему Священного союза. Согласно этой конвенции каждая из сторон получала свою зону ответственности по поддержанию «порядка и мира» в Европе. За Россией закреплялись польские области, Венгрия, Балканский полуостров и территория от Прута и Дуная до Босфора. Можно предположить, что Николай I рассчитывал на то, что, допуская Австрию к «делам Востока», тем не менее, содержание этого «союза» будет определять именно он. Иными словами, «российские политики тешили себя надеждой, что, заключив соглашение с Австрией, они могут заставить ее следовать в русле своей внешней политики»[740]. Николай Павлович явно переоценил ту поддержку, которую оказал ему австрийский канцлер князь К.-Л. Меттерних во время русской операции на Босфоре летом 1833 г. Царь решил выжать из ситуации двойную выгоду: отблагодарить Австрию, преодолев некий холодок во взаимоотношениях с ней в период решения греческого вопроса и последней русско-турецкой войны, и одновременно направить ее в фарватер своей восточной политики. «На деле же, — как писали Е. П. Кудрявцева и В. Н. Пономарев, — Мюнхенгрецкая конвенция явилась первой после успеха 1833 г. уступкой России интересам западных держав, тем шагом, который привел к целому ряду отступлений от политики национальных интересов державы (России. — И.К.) в Ближневосточном регионе»[741]. А князь Меттерних был убежден, что в Мюнхенгреце он одержал «блестящую победу над русской политикой, заставив ее формально отречься от вековых своих стремлений, направленных к разрушению Оттоманской империи»[742]. Никто, разумеется, Николая I не «заставлял», он «отрекался» сам, точнее, он выбирал иной, как ему казалось, более выгодный для России путь обеспечения российских интересов в районе черноморских проливов. За 1833-м последует 1849-й, а затем, в годы Крымской войны, — холодный душ прозрения от неблагодарности былых союзников по политике «статус-кво».

Ну и, конечно же, это роковое николаевское стремление лезть в Европу и упорно печься о ее «всеобщем мире и спокойствии». И тут дело было даже не в том, под каким флагом это осуществлялось. Уже сам факт усиления роли России в качестве регулятора или, как принято говорить, «жандарма» европейских дел неминуемо обрекал императора Николая на подтягивание союзников. А последних надо было ублажать и компенсировать, допускать туда, куда бы и вовсе не следовало. В результате приходилось поступаться куда более перспективными национальными стратегиями и в конечном итоге проигрывать на этих направлениях. А одна из самых перспективных стратегий для России была отодвинута ее правителями в том самом победном 1829 г. Именно тогда вновь остро встали вопросы о дальнейшей судьбе некогда Блистательной Порты. Для ответа на них в августе 1829 г. Николай I учредил специальный комитет под председательством графа В. П. Кочубея. И уже через два дня после подписания мира с Портой в Адрианополе, 4 (16) сентября 1829 г., на первом заседании комитета один из его членов, вице-канцлер граф К. В. Нессельроде, зачитал «весьма замечательный меморандум, удостоенный Высочайшего одобрения», в котором доказывалось, насколько «действительным интересам России» полезно не разрушение Оттоманской империи, а сохранение ее в качестве слабого государства[743]. На этом члены комитета и порешили. Решение было одобрено императором, который еще до начала русско-турецкой войны выступал с альтруистическими заявлениями о незаинтересованности в территориальных приобретениях за счет Турции. Ну, совсем как его наследник в мае — июне 1877 г.

Таким образом, именно с осени 1829 г. Российская империя делает окончательную ставку на поддержание статус-кво в отношении Порты. Такая политика, по мнению ее архитекторов, и прежде всего самого Николая I, должна была соединяться с постоянной военной готовностью не допустить ущемления российских интересов в случае, если империя Османов начнет все-таки окончательно разваливаться. А вот уже отсюда логично вытекали последующие российские внешнеполитические шаги на Востоке: Ункяр-Искелесийский договор, операция на Босфоре и первая конвенция в Мюнхенгреце. Для творцов политики «статус-кво» эта конвенция была вовсе не уступкой и уж тем более не ошибкой, а вполне необходимым и логичным шагом по международно-правовому обеспечению этой политики. Следующими шагами будут лондонские конвенции, а затем… позор Крымской войны. Но до той поры Николай I, как ему казалось, действовал весьма разумно и дальновидно: он реанимировал Священный союз, повязывал его членов совместной гарантией нерушимости разделов Польши и вводил Восточный вопрос в сферу их общей компетенции. А за последним, как уже отмечалось, стояло еще и стремление уравновесить английские притязания на Востоке. Недаром Пальмерстон умудрился разглядеть в первой Мюнхенгрецкой конвенции чуть ли не подготовку к дележу османского наследия. А его идея Четверного союза (Великобритания, Франция, Испания и Португалия), выдвинутая в апреле 1834 г. и обильно сдобренная идеологическими пассажами в духе противостояния «западной конфедерации свободных государств» деспотической экспансии Священного союза, в сухом остатке была не чем иным, как попыткой восстановления «нарушенного (с точки зрения Лондона) баланса сил и в европейских, и в восточных делах» и предотвращения использования Россией Священного союза в качестве орудия реализации своих внешнеполитических интересов[744].

Консервативное «охранение» мира в Европе вкупе с политикой «статус-кво» в отношении Турции сыграло с Николаем I в 30-40-х гг. такую же злую шутку, как впоследствии балканское «славянолюбие» с российскими политиками 70-х гг. Гоняясь за этими миражами, властители России упустили свою страстную, глубоко затаенную «голубую мечту» и, на мой взгляд, самую перспективную внешнеполитическую стратегию — достижение непосредственного контроля над черноморскими проливами. В 1839 г. на Ближнем Востоке создалась благоприятная обстановка для осуществления поставленной Пальмерстоном задачи по потоплению Ункяр-Искелесийского договора. В апреле того года возобновилась борьба между султаном Махмудом II и правителем Египта Мухаммедом Али. Армия султана была разбита, а его флот перешел на сторону противника. Повторилась ситуация второй половины 1832 г., когда в результате наступления египетских войск власть султана в Константинополе повисла на волоске. И вот тут Махмуд скоропостижно умирает, а султаном становится его 16-летний сын Абдул-Меджид.

К 1839 г. «сердечное согласие» между Англией и Францией, наступившее после победы в Париже Июльской революции 1830 г., уже успело сильно потускнеть. В отношениях между ними накопились серьезные противоречия как в Европе, так и на Ближнем Востоке, где Франция всячески поддерживала Мухаммеда Али, а Англия столь же последовательно этому противодействовала. Однако все это меркло перед угрозой появления русского флота в проливах, а русских солдат в Константинополе. И поэтому Пальмерстон решил действовать на опережение России и противопоставить ее возможному одностороннему выступлению в рамках Ункяр-Искелесийского договора идею совместного вмешательства европейских держав в защиту власти султана и Оттоманской империи. По этому вопросу с капризным парижским кабинетом договорились быстро и вступили в переговоры с Австрией и Пруссией. И вот тут поистине неоценимую услугу Пальмерстону оказал Меттерних. В мае 1839 г. австрийский канцлер предложил созвать в Вене конференцию пяти великих держав по вопросу кризиса Оттоманской империи и ее дальнейшей судьбы.

Николай I в принципе отвергал идею посредничества Европы в своих взаимоотношениях с Портой. Поэтому известие об англо-французских договоренностях было расценено императором как посягательство на его права и возбудило в нем большую тревогу. На приглашение участвовать в конференции последовал отказ. Послу же в Константинополе А. П. Бутеневу были даны инструкции немедленно покинуть турецкую столицу в случае, если султанское правительство даст свое разрешение на проход британских и французских боевых судов через Дарданеллы. Тем временем в критический момент новый султан Абдул-Меджид обратился за помощью не к России, а к представителям всех великих держав в Константинополе. Послы Англии, Пруссии, России и Франции собрались у австрийского интернунция, который, выдавая желаемое за действительное, сообщил им, что, согласно депешам из Вены, между пятью державами достигнуто соглашение по ситуации в Османской империи. Похожее по смыслу сообщение Бутенев получил из Вены от посла Д. П. Татищева. Последний еще не имел соответствующих инструкций из Петербурга, но уже утверждал, что Вена избрана «центром соглашения» (ох уж этот венский «центр соглашения»! — И.К.) великих держав по разрешению кризиса на Востоке. В результате дезориентированный Бутенев подписал коллективную ноту пяти послов, с которой те и обратились к Порте 15 (27) июля 1839 г. Получалось, что одним росчерком пера Бутенева Россия сама отказалась от преимуществ своего независимого воздействия на Порту и присоединялась к коллективным европейским мерам по отношению к ней.

Поступок Бутенева, шедший вразрез с только что принятым решением российского правительства, вызвал негодование Николая I. Однако на аннулирование подписи Бутенева Николай Павлович не решился. Он посчитал, что такой ход принесет гораздо больше минусов, чем плюсов, прежде всего из-за опасности изоляции России. А возможности продолжения курса «Ункяр-Искелеси» применительно к условиям нового кризиса на Востоке он расценил как уже исчерпанные. В то же время вполне обоснованно и предположение В. В. Дегоева, согласно которому Николай I «не стал продлевать Ункяр-Искелесийский договор, прежде всего, потому, что рассчитывал в перспективе добиться в обмен на свою уступчивость согласия Лондона на раздел имущества “больного человека”, если его кончина будет неминуема»[745].

И российский император задумал разыграть иную комбинацию. Раз Англия не намерена устраняться от разрешения турецко-египетского конфликта, то он решил договориться в первую очередь с ней, как с основным игроком на шахматной доске Востока. При этом он рассчитывал разыграть партию англо-французских противоречий в свою пользу, заманив Лондон отказом от возобновления Ункяр-Искелесийского договора и представив его в качестве акта благородной жертвенности (каким он в 1839–1841 гг. уже не мог быть по определению). На такой основе Николай I хотел избежать изоляции России, обезопасить ее интересы в районе проливов, по возможности изолировать Францию и обеспечить базу англо-русских договоренностей на случай окончательного распада и дележа Оттоманской империи. Для реализации задуманного плана был выбран барон Ф. И. Бруннов. Он пользовался большим личным доверием императора и был только что назначен посланником при вюртембергском дворе в Штутгарте.

3 (15) сентября 1839 г. барон Бруннов прибыл в Лондон. Ему поручалось вызвать британское правительство на прямой, открытый разговор и побудить его «искренне нам сказать, о чем оно думает, чего желает и куда намерено идти»[746]. Очень скоро у Бруннова голова пойдет кругом от невозможности получить четкие ответы на эти вопросы. Минимум конкретных обязательств — максимум возможностей для маневра. Этого фирменного стиля английской дипломатии Бруннов хлебнет в Лондоне сполна. Ну, а пока…

В беседах как с главой кабинета лордом У. Л. Мельбурном, так и с Пальмерстоном Бруннов заявил, что его государь готов заключить соглашение с английским правительством на следующих основаниях: 1) Англия отказывается от отстаивания неприкосновенности всех владений Оттоманской империи; 2) Англия и Франция отказываются от намерений вводить военные эскадры в Мраморное море для защиты турецкой столицы; 3) как для условий мирного, так и военного времени должен быть установлен принцип закрытия Босфора и Дарданелл для военных судов всех держав. В качестве ответных шагов российский император обязуется поддерживать английские меры по прекращению турецко-египетской распри и не возобновлять Ункяр-Искелесийский договор, срок действия которого истекал в 1841 г. В связи с последним предложением Бруннов отдельно оговаривал возможную ситуацию в будущем, когда для защиты Османской империи Россия была бы вынуждена провести свои войска через Босфор. В таком случае эти действия должны были осуществляться уже с санкции великих держав, так как соответствующая база русско-турецких договоренностей просто исчезала бы.

Россия отказывалась возобновлять Ункяр-Искелесийского договор!.. Пальмерстон не верил своим ушам. «Я не могу вам описать изумление, — писал Бруннов Нессельроде 12 (24) сентября, — произведенное этими словами на лорда Пальмерстона»[747]. Более того, если в договоре 1833 г. речь шла о закрытии Дарданелл, то теперь, в 1839 г., Россия сама распространяла этот режим и на Босфор. Бруннов узнал, что накануне заседания английского кабинета, на котором должны были обсуждаться предложения российского императора, Пальмерстон сказал австрийскому послу князю Эстергази: «Я решил высказаться в пользу принятия русских предложений в том виде, как они были сделаны. Это единственный случай, который не следует упускать и который, может быть, никогда больше не представится»[748]. А тем временем оппозиция в парламенте кричала, что Пальмерстон «продался России» и что принятие предложений Николая I сделает Россию «неприступной»! Но сам-то Пальмерстон опасался совсем другого: только бы Россия не испугалась, только бы она не передумала и не отказалась от своих предложений. Госсекретарь понимал, что российский император встает на тот путь, который, может быть, не сразу, но с годами все более будет раскрываться как огромная стратегическая ошибка, ибо черноморские проливы невозможно наглухо запереть ключами каких-либо международных соглашений. Ведь султана можно переманить на свою сторону золотом, а для пущей доходчивости, если потребуется, можно даже постучаться в дарданелльскую дверь армадой боевых кораблей. И дверь откроется… Однако осенью 1839 г. по причинам давления оппозиции и противоречий в самом кабинете Мельбурна русско-английское соглашение не состоялось. 1 (13) октября Бруннов отбыл из Лондона в Штутгардт. Однако в середине декабря он вернулся и привез новую уступку своего императора, на которой настаивал Пальмерстон. Теперь Россия соглашалась на симметричный ввод английской и французской эскадр в Мраморное море для защиты Константинополя, если с этой же целью через Босфор начнут проходить военные корабли под Андреевским флагом.

Любопытно, что Бруннов, выполняя данные ему инструкции, тем не менее засомневался в необходимости скорейшего достижения соглашения с Англией по делам Востока, на чем решительно настаивали Николай I и Нессельроде. Зачем подталкивать англичан к решительным действиям против Мухаммеда Али и выводить их в лидеры турецко-египетского урегулирования? Ведь Россия от этого ничего не выигрывает. Не лучше ли занять выжидательную позицию и понаблюдать, во что выльется англо-французское противостояние на Востоке? Тем более что в то время задачу «общими силами спасти Константинополь» Пальмерстон отводил на второй план, выдвигая на первый Мухаммеда Али и Египет[749]. «Бруннов, мой друг, ты слишком стараешься, — как бы говорил сам себе российский посланник. — Оставь англичан тонуть в грязи до ушей»[750]. Но Бруннов был обязан подчиниться воле своего императора.

Переговоры в Лондоне продолжались, и в итоге стороны готовы были ударить по рукам. Но от двусторонних договоренностей с царем британский кабинет все же уклонился, предпочтя разбавить их в формате общеевропейского соглашения. Приглашения на совещание в Лондон были отосланы в Берлин, Вену и Париж. Французы продолжали упорствовать в своей восточной политике. Кабинет импульсивного А. Тьера, сменивший кабинет более уравновешенного Ф. Гизо, всячески затягивал переговоры, стремясь выиграть время для самостоятельного примирения султана с египетским пашой на выгодных для Франции условиях. В итоге 3 (15) июля 1840 г. в Лондоне, без участия Франции, была подписана конвенция между Россией, Англией, Австрией и Пруссией: Оттоманская империя переходила под «коллективную защиту» договаривающихся государств. Мухаммеду Али предлагались в наследуемое владение Египет и Южная Сирия. В случае его отказа принять это предложение и продолжения им агрессивных действий против султана, великие державы предполагали меры давления на Мухаммеда Али и обязались защищать султанский престол «посредством сообща условленных совместных действий с целью ограждения от всякого нападения обоих проливов Босфорского и Дарданелльского, равно как и столицы Оттоманской империи». В то же время участники конференции установили, что «эта мера не будет ни в каком отношении отменять старого правила Оттоманской империи, в силу которого военным судам иностранных держав во все времена запрещалось входить в Дарданелльский и Босфорский проливы». Со своей стороны султанское правительство обязывалось, «пока Порта находится в мире, не допускать никакого военного иностранного судна в проливы Дарданелльский и Босфорский»[751]. А 5 (17) сентября 1840 г. те же государства даже подписали в Лондоне своеобразный «протокол бескорыстия», согласно которому они принимали обязательство при выполнении положений июльской конвенции не искать для себя односторонних выгод и преимуществ в Турции[752].

Николай I ликовал: «Конвенция… подписана без Франции!!! Новая эпоха в политике»[753]. А в Париже Тьер бил в боевые барабаны, грозя силой ответить за нанесенное Франции оскорбление. Тем временем боевые корабли адмирала Непира, поддержанные австрийцами, вынудили Мухаммеда Али принять условия Лондонской конвенции. И поэтому лишь в Лондоне Пальмерстон разыгрывал действительно победную партию: Франция была достаточно унижена, пора было возвращать ее в «концерт» для продолжения игры против русского медведя, который сам лез в стратегический капкан. Осторожный Луи-Филипп не стал доводить дело до открытой конфронтации с объединенной Европой и сместил воинственный кабинет Тьера. В новом правительстве маршала Н. Сульта внешнюю политику вновь возглавил Ф. Гизо. На Ближнем Востоке Франция предпочла уступить соединенным силам Европы. Надежды Николая I на ее изоляцию не оправдались. Итог же для России очень точно подвел Гизо. Он писал Н. Д. Киселеву о конвенции 1840 г.: «То была ваша капитальная ошибка. Дабы изолировать, дабы ослабить правительство Людовика Филиппа, вы отложили в сторону вашу традиционную политику, заключавшуюся в том, чтобы вести самостоятельно ваши дела в Турции, без постороннего участия, без согласия с кем бы то ни было. Вы сами перенесли это дело в Лондон и договором 15 июля 1840 года собственными руками обратили их в общее дело Европы»[754].

В июле 1841 г. теми же государствами, но уже с участием Франции была подписана вторая Лондонская конвенция. По сути, она была посвящена только одному положению: «проход через проливы Дарданеллы и Босфор постоянно остается закрытым для военных иностранных судов, пока Порта находится в мире»[755].

А как же в случае войны?.. Спустя тринадцать лет, когда союзники по антироссийской коалиции доберутся уже до Крыма, 30 августа (11 сентября) 1854 г. Бруннов напишет Нессельроде по поводу трактата 1841 г.: «Он применим только во время мира. Возникает усложнение — прощай, трактат о Дарданеллах!»[756]. Очень запоздалое прозрение. А тогда, в начале 40-х гг., такие мысли, похоже, не приходили в голову главному «вдохновителю и организатору» новой российской восточной политики — императору Николаю I. Кажется, он искренно поверил в то, что Турция не будет (или не сможет) воевать против России в союзе с европейскими державами. И поэтому конвенция 1841 г. надежно, по его убеждению, обеспечивала безопасность черноморских рубежей России. Так и тянет сказать: Николай Павлович, миленький, да как же вы на такое сподобились?.. Ведь что получалось? Традиционный независимый курс отстаивания российских интересов во взаимоотношениях с Портой попадал в зависимость от договоренностей с Европой. Российский император посчитал, что методом европейских правовых гарантий он сможет наилучшим образом обеспечить интересы своей империи в районе проливов. Крымская война в прах разобьет эти иллюзии. И, как позднее заметит Дебидур, эта война «уже содержалась в зародыше в конвенции о проливах»[757].

Теперь, после отказа от курса «Ункяр-Искелеси», оставалось только последовательно «концертировать» с Европой по Восточному вопросу. Попытки одностороннего военного давления на Порту теперь исключались, ибо они выпадали из той международно-правовой конструкции, которую столь радостно выстроил сам Николай I. Следовательно, царь обрекал себя еще и на поиски постоянного мира с султаном. А как это было возможно в условиях исполнения Россией миссии славянско-православного заступника и ее экспансии на Кавказе? Выходило, что для того, чтобы последовательно использовать конструкцию соглашений 1840–1841 гг., России надо было приостановить или, по крайней мере, серьезно ограничить свою активность на этих направлениях. В противном случае ставилась под удар сама конструкция соглашений. Налицо были острейшие противоречия, которые громко заявили о себе в период восточного кризиса 50-х гг.

Итак, Пальмерстон достиг даже большего, нежели хотел. Ункяр-Искелесийский договор был «потоплен» в Лондонских конвенциях 1840 и 1841 гг., последняя из которых ограничила права черноморских держав, а российский военный флот заперла в Черном море. Эти конвенции поставили Оттоманскую империю под коллективную опеку европейских держав и фактически усилили ее зависимость от Англии. В свою очередь, это радикально повлияло и на механизм разрешения всех русско-турецких противоречий: теперь между Россией и Турцией в качестве посредника неминуемо вставала Европа. А Парижский мир 1856 г. и Лондонский договор 1871 г. только закрепили эту тенденцию.


Однако я увлекся, и пора вернуться на Балканы в 1877 г. Но прежде все же направимся в Лондон.

28 октября (9 ноября) 1877 г. Б. Дизраэли выступил на традиционном банкете в резиденции лондонского лорд-мэра. Он заговорил о том, что «независимость Турции была объектом насмешек год назад. Независимость Турции, как бы ни сложились судьбы войны… сейчас вне сомнений… Я не могу забыть, как Император России, с великодушием, характеризующим его поистине возвышенный характер, заявил накануне этой войны, что его единственным намерением было сохранение безопасности и счастья христианских подданных Порты (одобрительные возгласы, смех); и он поручился своим императорским словом чести, что он не будет пытаться увеличивать свою территорию (одобрительные возгласы)»[758].

Кому все это говорил английский премьер? Прием под разными предлогами проигнорировали послы России, Германии, Австро-Венгрии, Франции, Италии, Бельгии, Голландии, Испании, Португалии, Швеции и Дании. А от дипломатического корпуса выступил его дуайен, представитель Порты грек К. Мусурус-паша…

«Англия и Турция остались в одиночестве», — констатировала газета «Морнинг пост». На этом фоне В. Н. Виноградов так прокомментировал позицию российского посольства: «В донесениях Шувалова появились нотки самоуспокоенности. А зря»[759].

Все это происходило за месяц до падения Плевны. Но вот Плевна пала, доблестный Осман-паша пленен, и уже 1 (13) декабря 1877 г. Дерби поспешил не только напомнить Петербургу о его прошлых обещаниях и заверениях, но и высказал убеждение об их недостаточности в новой обстановке. По мнению главы Форин офиса, «оккупация Константинополя русскими войсками, пусть даже временного характера и только по военным соображениям, будет событием, которого желательно избежать всеми возможными средствами (любой ценой)». Дерби выражал «серьезную надежду» на то, что «если русские армии должны будут двигаться к югу Балкан, они не предпримут никакой попытки занять Константинополь или Дарданеллы». В противном случае лондонский кабинет считал «себя свободным в дальнейших действиях, необходимых для защиты британских интересов…»[760].

16 (28) декабря Горчаков вынужден был уже в который раз объясняться с Лондоном. Свобода военных операций, утверждал он, является неотъемлемым правом всякой воюющей стороны. Поэтому канцлер заявлял, что «он не понимает, каким образом пользование этим правом может грозить британским интересам после неоднократно уже данного, а ныне повторяемого обещания русского двора не посягать на них»[761]. Милое дипломатическое лукавство. Конечно же, князь Александр Михайлович все прекрасно понимал. Но что тут поделаешь, если он сам загнал себя в ловушку этой довольно унизительной ролью. Ведь давно подмечено, стоит только начать покорно доказывать, что ты не верблюд, и подобных заверений от тебя начнут требовать постоянно.

Причуды российской дипломатии

Во всей этой истории вокруг Балканского кризиса — со времени июньской 1875 г. инициативы Жомини о «центре соглашения» в Вене и до майских 1877 г. инструкций Горчакова Шувалову — в действиях российской дипломатии явно прослеживаются три довольно яркие черты.

Во-первых, ведомство канцлера Горчакова просто из кожи лезло в попытках сколотить единый общеевропейский блок давления на Порту. Именно общеевропейский. Горчаков не хотел ограничиваться рамками «Союза трех императоров». И подобная активность была густо замешана на обильной дипломатической риторике. Горчаков постоянно призывает, убеждает и все больше оправдывается в том, о чем ни он, ни российский император и не помышляли, — захватить Константинополь и проливы.

С первой чертой неразрывно связана вторая. Прямо-таки в духе сентябрьского 1839 г. визита барона Бруннова в Лондон российский МИД упорно добивался от своих европейских партнеров прямых ответов на прямые вопросы: скажите нам откровенно, что вы намерены предпринять в связи с происходящим на Балканах?

Задумайтесь… Если бы вас начали постоянно припирать к стене лобовыми вопросами в то время, когда это никак не соответствовало вашим интересам и только мешало строить собственные планы, — вам бы это понравилось? Вот и российская инициативность и прямота очень многих в Европе раздражали. Особенно когда Лондон, первым приславший своего консула и корреспондентов в восставшие провинции, предпочел бы этим и ограничиться. Но британский кабинет зорко приглядывал за развитием событий и реакцией на них европейских кабинетов. Вена же последовательно вынашивала планы сторговаться на предмет своего усиления на Балканах.

Российскому Министерству иностранных дел было не занимать благородных порывов улучшить положение балканских христиан. Но инициативы по их реализации, стремление вызвать европейских, прежде всего британских, партнеров на откровенность и договориться с ними часто вели к прямо противоположным результатам — нарастанию скрытности, подозрительности, непонимания.


Густой туман занудных дипломатических переговоров и переписок все больше окутывал реальные драматические события на Балканах. А за этим туманом скрывался бесконечный конфликт интересов, мировоззрений и честолюбий. Вот здесь-то и проявляла себя та проблема, которую В. В. Дегоев, по моему мнению, очень точно определил как одну из основных в российско-британских отношениях еще 30-50-х гг. XIX в. — это проблема «корректности понимания»[762]. Проще говоря, это когда ты хочешь донести один смысл, а тот, кому он адресован, этот смысл не воспринимает и видит совершенно иной. Так получилось в начале 1853 г. у Николая I с Сеймуром и Пальмерстоном, так же сложилось в 1876–1877 гг. у Горчакова с Дерби и Дизраэли.

Лучшему пониманию этого феномена поможет уяснение реальных мотивов британской дипломатии. С одной стороны, из Лондона в адрес Петербурга постоянно раздавались призывы к умеренности в военном давлении на турок. И делалось это подчас в такой форме, которую не могли позволить себе российские правители в отношении своих английских коллег. С другой стороны, кабинет Биконсфилда не был заинтересован в скором сворачивании русско-турецкой схватки и в каких-либо решительных успехах войск султана. Ведь обстановка войны создавала благоприятные условия требовать у Порты значительных территориальных уступок под предлогом защиты ее от России. В этом отношении весьма показательны выводы, к которым еще в конце 1876 г. пришел полковник Хоум. 8 (20) декабря в письме начальнику инженерного управления английской армии генералу Дж. Симмонсу он отмечал, что не стоит оккупировать Константинополь, так как это будет крайне затруднительно представить Порте в качестве дружеского шага. Он предлагал другой план: «Оккупировать Крит, Египет или Родос, или их все». Основным преимуществом этого плана, по убеждению полковника, являлось то, что его можно было осуществить «в качестве друзей и союзников турок»[763]. И планировалось это именно в условиях военного удара России по Турции.


Вернемся в Петербург. Стремление Горчакова договориться с Европой по поводу Балкан просто поражает своей настойчивостью. Ведь прекрасно же понимали всю глубину разделявших противоречий. Вспомним доклад канцлера в Ливадии в октябре 1876 г. А чего стоит признание Жомини о вынужденности действовать вместе с «этими негодяями»!.. И тем не менее упорно стремились договориться.

Причина этого крылась не только в страхе перед враждебной европейской коалицией. У дипломатии свои законы, а у российской — некоторые из них были представлены особенно ярко. Ситуация напоминала политику Николая I в Восточном вопросе. Горчаков желал заполучить мандат Европы на тот случай, если России все же придется прибегнуть к вооруженному вмешательству в Балканский кризис. При таком сценарии его цель состояла в том, чтобы представить российское вторжение как осуществляемое с санкции всего «концерта» великих держав. Но помимо политического было еще и желание получить мандат нравственный. Горчаков демонстративно хотел испить чашу терпения и компромисса до дна, чтобы потом сказать своим европейским партнерам: Россия сделала все возможное, чтобы совместными усилиями заставить Порту улучшить положение балканских христиан; теперь же император Александр имеет полное моральное право обнажить меч.

Традиция европейского «концертирования» российской дипломатии при откровенном нежелании Форин офиса сковывать себя какими-либо твердыми обязательствами окажется на удивление живучей и во всей «красе» заявит о себе в XX в.

Третья черта российской дипломатии — противостояние в ней двух политических линий. Условно это противостояние можно связать с именами Горчакова и Игнатьева. Очевидные нестыковки и противоречия этих линий были на глазах у всей Европы. Особенно наглядно они проявились в заявлениях о судьбе Болгарии. Такое противостояние уже само по себе провоцировало недоверие к российской политике на Балканах.

Эти феномены в конечном итоге подпитывались остротой застарелого и глубоко укоренившегося противоречия внешней политики Российской империи. Параллельно курсу «Союза трех императоров», стремление к последовательному «концертированию» со всеми великими державами Европы оставалось основным принципом политики канцлера Горчакова. Именно в нем он видел способ сохранения мира в Европе и залог мирного развития России. Такая политика, будучи обращена на Восток, вполне логично соединялась с политикой «статус-кво» в отношении Османской империи.

В Восточном вопросе Горчаков остался продолжателем основных начал политики Николая I. Это если отталкиваться от сути, а не от содержания деклараций. Правда, надо признать, что если начала и остались, то вот энергии значительно поубавилось.

Сохранение слабеющей, но держащей в своих руках ключи от проливов Оттоманской империи канцлер считал более выгодным для России, нежели ее крах и усилия по дележу османского наследия. И этот курс, учитывая печальный внешнеполитический итог предшествующего царствования, Горчаков старался проводить максимально аккуратно, избегая резких действий и заявлений в духе покойного государя.

Но не тут-то было. Курс «европейского концерта» и «статус-кво» на Балканах постоянно прогибался под тяжестью той ноши, которую Российская империя сознательно взвалила на свои плечи, — выступать активным покровителем южных славян. Горчаков всеми силами стремился тихо и незаметно сбросить ее с плеч проводимой им политики, но безуспешно. И то, что мог позволить себе британский премьер — хотя бы некоторое время не замечать пожара на Балканах, — не мог позволить себе российский канцлер. Причина этого коренилась в том, что «балканский пожар» очень быстро перекинулся на Россию и завладел не только помыслами и делами обывателей, литераторов и общественных деятелей, но и политическими расчетами тех, кто стоял у самого трона.

Но никто не хотел воевать. В начале кризиса ни одна из великих держав не только не стремилась к решительным действиям в поддержку христианского населения Боснии и Герцеговины, но даже сам факт их восстания рассматривался как раздражающий и крайне неуместный. В России и Горчаков, и Игнатьев, каждый по своим соображениям, но также предпочли бы «замять» восстание. Российский МИД поначалу даже уступил Вене инициативную роль в выработке согласованной позиции великих держав по ситуации на Балканах[764]. Но «славянский пожар» в России уже вершил иную политическую реальность. Поэтому Александр II и Горчаков поневоле втягивались в эту роль и закрепляли ее за Россией.

Предлагая реформы в восставших провинциях и меры давления на Порту, Горчаков стремился преподнести их Западу в старой упаковке сохранения статус-кво на Балканах. Правда, как он говорил, «улучшенного». У князя Александра Михайловича были на то свои очевидные резоны. Разворошить этнический балканский муравейник… А что делать потом? И во что станет согласование позиций великих держав в новой ситуации? Нет уж, лучше пускай Порта сама медленно разлагается. Время ее краха еще не настало. По крайней мере, Россия не будет подталкивать ее в пропасть — себе дороже станет. Такова была позиция и императора Александра II, и канцлера Горчакова. Но если в России предполагали, то в Европе располагали.

Уже само определение «улучшенного статус-кво» было со стороны Горчакова дипломатическим шагом последней надежды. У политики сдерживания разрушения Оттоманской империи стремительно таяли реальные основы. После того как инициативная роль в разрешении Балканского кризиса отошла к России, Лондон, Вена и Берлин буквально замерли в низком старте. Великие державы приготовились не упустить своего в намечаемом переделе территорий и торге по поводу возможных в связи с этим альянсов. Бисмарк откровенно призывал Россию двинуться на юг в надежде, что она, завязнув там в борьбе с Англией, вынуждена будет добиваться германского расположения в обмен на гарантии против французского реванша. О различных комбинациях, могущих возникнуть при дележе наследия Порты, в то время серьезно задумывались и в Лондоне. А военная выходка сербов подтолкнула к торгу Австро-Венгрию и Россию.

Уже в тиши Рейхштадтского замка началась подготовка к дележу наследия «больного человека». Так что принцип пресловутого «статус-кво» на Востоке оставался только в риторике европейских дипломатов — как способ сдерживания своих российских коллег. В устах же дипломатов команды Горчакова он все больше превращался в пустое заклинание, которым они стремились убедить своих европейских партнеров в миролюбии и бескорыстии российской политики на Балканах. Кто-то верил, кто-то делал вид, что верит, но большинство — не верило.

Новая внешнеполитическая реальность раздирала Горчакова. Оставаясь в рамках прежней доктрины, он метался в попытках соединить курс «европейского концерта» с вынужденным и противным ему вмешательством в Балканский кризис во имя имперских идеалов славянского заступничества. А политика вмешательства явно затягивала, требуя порой играть по совершенно особым правилам. В результате соединение становилось все более призрачным, трещина увеличивалась, а «европейский концерт» являл химеру. По меткому выражению В. Н. Виноградова, «российская дипломатия сидела у разбитого корыта своих европейских маневров»[765]. И понимание этого доставляло канцлеру Российской империи только новые душевные переживания.

Метания на расходящейся почве — верный признак слабых перспектив политики. И вот здесь начинается то, о чем позднее напишет Игнатьев:

«Когда можно и должно было не ввязываться в войну, тогда князь Горчаков был воинственен и заключил договор с Австро-Венгрией ввиду распадения Турции, а когда война была объявлена, не хотел употреблять должных энергических средств для обеспечения победы нам, стараясь сузить и уменьшить наши способы действий, локализовать войну, обратив ее, в угоду Европе, в какую-то военную демонстрацию. Можно ли было ожидать успеха при таком ведении дел?»[766].

Даже учитывая всю пристрастность Игнатьева в оценках политики канцлера и некоторые его, весьма сомнительные, суждения о средствах обеспечения российских интересов на Балканах, тем не менее трудно не признать его правоту.

Дипломатия — искусство возможного… Как часто этой фразой прикрывают нерешительность, страх, невозможность добиться приемлемого результата в узких рамках устаревших политических взглядов. Горчаков в период Балканского кризиса часто жаловался на силу обстоятельств, невозможность найти союзников[767]. Жаловался, но продолжал ходить по замкнутому кругу бесконечных, большей частью ни к чему не обязывающих согласований и переговоров.

Дипломатия — прежде всего искусство создавать и использовать выгодные возможности, даже если они и противоречат устоявшимся представлениям. А безмерная дипломатическая многоречивость оборачивалась признаком слабости и неэффективности политиков тогда, когда уже наступала пора смело создавать новое фактическое положение стремительными бросками дивизий и корпусов.

Болгарское восстание и сербо-черногорская война против турок резко усилили военные перспективы разрешения Балканского кризиса. Рейхштадтские соглашения очертили рамочные контуры договоренностей с Австро-Венгрией об условиях вооруженного вторжения России на Балканы. Будапештская конвенция определила их конкретное содержание. И, замечу, без всяких упоминаний о необходимости конгресса великих держав.

Так спрашивается, кто первый, еще до начала войны, стал трубить перед англичанами об этом будущем конгрессе? Император Александр II. А вот зачем он это делал? Так же, как и его канцлер, стремился умиротворить «владычицу морей»? Получается, что так.

А ведь по Англии прокатилась мощная волна антитурецких выступлений. Она достигла своего пика в сентябре 1876 г., когда турки отвергли представленный англичанами и согласованный со всеми великими державами план реформ.

Ну, вот он, казалось бы, момент истины… Нет же… Александр II и Горчаков вновь «ведутся» на английскую уловку — новый раунд мирных переговоров. И не где-нибудь, а в Константинополе. Лучшего прикрытия против русского вторжения и придумать сложно. В итоге крайне благоприятная обстановка для решительного военного удара по Турции осенью — зимой 1876 г. была упущена.

И после всего этого в литературе можно встретить утверждение, что «русско-турецкая война, одна из наиболее тщательно подготовленных с дипломатической точки зрения войн XIX в.»[768]. Вот только не знаю, с чьей стороны. С российской — точно нет. Ведь эта «дипломатическая подготовка» явила такие результаты, что в конце октября 1876 г., когда уже полным ходом шли приготовления к войне, Милютин и Горчаков «чуть не сцепились» в присутствии императора по поводу конвенции с Румынией, через территорию которой предстояло пройти частям русской армии. В ведомстве канцлера по данному вопросу, как говорится, конь еще не валялся. Более того, Горчакову «почему-то казалось, что конвенция с Румынией не есть прямое дело Министерства иностранных дел»! Тогда Горчакова «насилу» переубедили[769]. Но подобные «фортели» продолжатся. Горчаков будет всячески противиться сближению с Румынией на почве совместной борьбы. И прежде всего, он выступит против использования румынской армии в боевых действиях. А какую цену придется заплатить России за отсутствие 35 тысяч хорошо вооруженных и обученных румынских солдат под Плевной или Никополем в июне — июле 1877 г., мы уже знаем. Но, пожалуй, соглашусь с теми, кто возразит, что этот сюжет отнюдь не из разряда главных.

Поговорим о главном. Хорошая дипломатическая подготовка к войне — это, прежде всего, четкая стратегия на основе ясности и ответственности в понимании собственных интересов, их выверенности в контексте интересов других заинтересованных государств. Это твердость воли и минимум сковывающих международных обязательств. Так вот, если с этой точки зрения посмотреть на то, к чему стремилось российское руководство и чего оно достигло накануне войны, то картина получится отнюдь не внушающей оптимизма.

О целях и интересах. На первый взгляд, казалось бы, здесь все ясно. Официальный Петербург на все лады твердил, что «не нужен нам берег турецкий», нам бы свою «толику малую» вернуть, а главное — за славян порадеть. Но отвлечемся на время от этого имперского альтруизма в духе Ф. М. Достоевского. Вслед за А. Л. Яновым зададимся простым и вполне естественным вопросом: «А зачем именно самой России нужна была эта война?» В опубликованной в 2009 г. третьей части своей трилогии «Россия и Европа. 1462–1921» оппонент Достоевского Янов твердо ответил на него: России война была не нужна. Такой же ответ дал и В. А. Лопатников — автор последней, вышедшей в 2004 г. в серии «ЖЗЛ», биографии канцлера Горчакова[770]. Это, можно сказать, — современные поборники тех идей, у которых еще в начале Балканского кризиса, наряду с П. А. Вяземским, было немало сторонников в России, в том числе и в самых высших сферах. Да что там в «сферах» — начиная с самого императора.

«Просто нет другого рационального объяснения причин этой злополучной войны, — пишет А. Л. Янов, — кроме очередного приступа патриотической истерии, искусно спровоцированного Бисмарком — при активном участии славянофилов. Это было дурное знамение»[771]. Ну, что касается Бисмарка, то вот как раз на его «провокации» ни Александр II, ни Горчаков стойко не реагировали. А вот относительно «патриотической истерии» — замечено верно. Именно «истерии». Потому что ее итогом стал как раз проигрыш настоящего русского патриотизма, понимаемого как последовательное отстаивание глубоко осознанных национально-государственных интересов.

Борьба за мир в Европе и мирные условия для развития России, о чем так много говорил Горчаков, — это не стратегия. Это естественная цель. Скорее даже постоянно ускользавший идеал. Но хорошо известно, куда может завести дорога, выстланная благими пожеланиями…

Окинем беглым взглядом основные намерения и действия российских властей. Стремились не выпасть из «концерта» великих держав, поддерживать европейское равновесие и месте с тем обустраивать Балканы по собственным планам, создавая там своих сателлитов. Не доверяли Андраши, но одновременно хотели вместе с ним защищать южных славян, не допуская при этом усиления австро-венгерского влияния на полуострове. Не успели договориться с Веной, как тут же стали заявлять о большой Болгарии, подтачивая этим только что достигнутые договоренности и усиливая взаимное недоверие. Строили расчеты на поддержку Бисмарка и в знак расположения к себе… придержали его активность на западном направлении, осуществив это в самом Берлине. Знали, что Бисмарк и Андраши подталкивают к решительному удару по Турции, но политический сценарий войны выстроили прежде всего с учетом требований Англии. В итоге — войны очень не хотели, однако на нее решились.

Подобный перечень можно и продолжить, но вопрос очевиден: где здесь ясность целей, планов и интересов? Впрочем, как и ответ — они в тумане опасной чрезмерности взаимоисключающих политических действий и устремлений. В очередной раз столкнувшись с подобной ситуацией, 13 (25) января 1877 г. Милютин констатировал: «Из полученных ответов я только удостоверился в полном отсутствии плана действий в нашей внешней политике»[772]. И вот это действительно становилось очень «дурным знамением». Тут А. Л. Янов абсолютно прав. Особенно в мрачном свете августа 1914 г.

О твердости воли, вернее об ее отсутствии, сказано достаточно. Теперь о международных обязательствах. В отличие от остальных великих держав, у России уже в самом начале войны оказались связаны руки. Со стороны Англии ей твердо обозначили рамки допустимых действий.

И как такая политико-дипломатическая «подготовка» должна была сказаться на военных планах и операциях русской армии на Балканах? Только скованностью и торможением.

Отсюда становятся понятнее и, казалось бы, парадоксальные интерпретации русско-турецкой войны. Вот какое предположение высказал в конце 1880-х гг. П. А. Гейсман:

«…война не имела первостепенного значения и представляла лишь политическую усиленную рекогносцировку в весьма обширных размерах, которая должна была выяснить степень возможности ведения, одновременно с нею или по окончании ее, новой войны с нашей юго-западной соседкой, угрожавшей нашей операционной линии, направленной к берегам Босфора. Вот почему и были двинуты в пределы Турции сравнительно небольшие силы, которые затем постепенно усиливались подкреплениями»[773].

Угадайте, кого имел в виду профессор под названием «нашей юго-западной соседки»? Правильно — Австро-Венгрию. Может быть, это чисто профессорская фантазия? Может быть. А может быть, и нет, ведь Гейсман был весьма информированным специалистом. Тогда вполне логично предположить, что российское руководство, договорившись с Веной о цене нейтралитета, настолько ей не доверяло и затаило глубочайшую обиду за 1856 г., что войну с ней из-за Балкан рассматривало в качестве реальной перспективы. Вдумайтесь — из-за Балкан!

Прямо-таки пахнет августом 1914 г…

Выходит, что в своих предположениях насчет вооруженного столкновения России и Австро-Венгрии на Балканах Бисмарк был вовсе не одинок. Все это я еще раз отношу к вопросу стратегии, ясности целей и интересов российского руководства. Оно было подобно капитану, который никак не мог наладить навигацию на огромном корабле, плывущем в окружении смертоносных рифов и густого тумана.

Таким образом, феномен «Плевны» — растворение четких стратегических целей в тактических задачах текущей обстановки — уже был закодирован в предвоенном алгоритме мышления и действий российских политиков и дипломатов.

Наполеон как-то сказал, что проигрывает тот, кто готовится к прошедшей войне. Первые лица Российской империи к очередному Восточному кризису не готовились. Они его не хотели. Они его боялись. А когда кризис все же разразился, стали действовать по старым схемам. В результате накануне войны петербургские политики сами поставили себя в стратегически слабую позицию. Россия стала таранить Турцию и таскать каштаны к столам европейских кабинетов. Одновременно российское руководство лишило себя возможности взять такие военные призы, которые могли бы стать весомыми козырями в розыгрыше партии послевоенных итогов.

Россию переиграли еще до начала войны. Переиграли, воспользовавшись теми правилами игры, которые России… навязали?!.. Да нет же. Российские правители сами их выбрали. А что они выбрали, то они и получили.

И тем не менее… Несмотря на эти пессимистические грани той, давно ушедшей от нас, эпохи, Ф. М. Достоевский все же был прав: Россия должна была поступить «честно» — она должна была освободить Болгарию.

Но вот как она должна была это сделать? Ответ на этот вопрос коренился в планах кампании против Турции. К их рассмотрению мы и переходим.

Глава 13 О планах войны: «русский блиц» против «турецкого гамбита»?

С военной точки зрения у русской Дунайской армии была только одна возможность полностью исключить для себя разнообразные мучительные ловушки типа «Плевны» — это разыграть сценарий военного блица.

Подобный план подразумевал следующее. Сразу же после переправы основных сил у Систова надлежало сформировать три отряда, поставив перед ними прежде всего оборонительные задачи. Один из них должен был прочно удерживать систовскую переправу, превратив прилегающую территорию в мощный укрепленный район, и обеспечивать охрану коммуникаций. Два других должны были прикрывать фланги основной операционной линии наступления, обеспечения и пополнения армии: Систово — Тырново — Балканские перевалы — Адрианополь — Константинополь. Тем временем ударные силы русской армии следовало бросить по указанному направлению на овладение турецкой столицей. Перед ними должна была стоять только одна задача — двигаться с максимально возможной скоростью вперед и в минимальные сроки достичь Константинополя и Галлиполи. На этом пути наступающие войска должны были преодолевать сопротивление только тех турецких частей, которые бы непосредственно угрожали скорейшему выполнению основной задачи. Значительное превосходство русской армии в артиллерии и кавалерии способно было создать необходимые условия как для крепкой обороны на флангах, стремительного наступления на Константинополь, так и проведения глубоких разведывательных рейдов с целью раннего обнаружения и предотвращения внезапных наступательных действий противника.

Как нетрудно заметить, подобный стратегический сценарий «русского блица» не очень-то вписывался в ту политическую обстановку, в которой действовало высшее руководство Российской империи.

Теперь обратимся к замыслам военных и соотнесем их с изложенным сценарием.

1866 год. Очередная кризисная ситуация во владениях Османской империи. Крит объят восстанием с целью изгнания турок и присоединения к Греции. Сербия, Греция и Черногория начинают переговоры о совместной борьбе против Турции. Именно в это неспокойное время управляющий делами Военно-ученого комитета Главного штаба генерал-лейтенант Н. Н. Обручев по заданию военного министра подготовил «Некоторые соображения, касающиеся войны с Турцией» и 22 сентября (4 октября) 1866 г. вместе с сопроводительной запиской представил их Д. А. Милютину.

Спустя десять лет, когда уже новый кризис полыхал на Балканах, в марте 1876 г., сотрудник того же Военно-ученого комитета Главного штаба полковник Н. Д. Артамонов во дворце великого князя Николая Николаевича прочитал для офицеров гвардии и Петербургского военного округа цикл лекций, объединенных одной темой: «Обзор театра войны в Европейской Турции»[774]. В этих лекциях Артамонов развивал основные положения «соображений» Обручева. А через два месяца, в мае 1876 г., Артамонов по поручению Обручева составил записку «О наивыгоднейшем в стратегическом отношении способе действий против турок»[775]. Аналитические материалы Обручева и Артамонова неоднократно рассматривались многими исследователями, поэтому я остановлюсь только на их наиболее важных моментах.

Прежде всего, очевидно стремление Обручева и Артамонова четко определить основные проблемы, ошибки и достижения предыдущих кампаний русской армии против Турции. Особенно тщательному анализу подвергнут опыт этих кампаний в записке Артамонова.

Итог их размышлений сводился к следующему. В открытом бою русская армия почти всегда одерживала верх над турецкой, даже часто уступая ей численно. Неудачи же заявляли о себе тогда, когда русские войска начинали растекаться по турецкой территории и выбивать противника из крупных городов и крепостей. Вместе с этим опыт прошедших войн с Турцией доказывал, что громадный урон русской армии наносила убыль личного состава по болезни. Порой этот урон даже превосходил боевые потери. И происходило это, как писал Артамонов, «не только от санитарной непредусмотрительности, но и, преимущественно, от полного невнимания к элементу времени, т. е. к тому, чтобы не был потерян даже один день на действия второстепенные, не ведущие прямо к самой главной цели — к овладению… важнейшим стратегическим пунктом страны, Константинополем»[776].

Исходя из этих положений, строился основной вывод: «…главной целью войны с турками должно быть овладение Константинополем, а лучший способ действий должен состоять в неуклонном, решительном и, по возможности, быстром (без потери времени) движении к нему»[777].

По замыслам 1866 г. русской армии надлежало сосредоточиться в Румынии и, «прикрывшись со стороны Австрии крупными силами кавалерии», немедленно выйти к наименее защищенным переправам «между Раховом и Систовом». Переправившись через Дунай, «идти безостановочно к Царьграду» — так формулировалась задача армии. «Поэтому и план возможной в близком будущем кампании, — писал Обручев, — должен идти к разрешению одного вопроса: каким образом достигнуть, чтобы в каких-нибудь несколько недель 100-тысячная русская армия очутилась под стенами Константинополя». Характерно то, что выбор переправы у Систова был обусловлен еще и тем, что в этом месте Дунай далеко вдавался в турецкую территорию. Поэтому после переправы на правый берег русские оказывались в точке минимального удаления от турецкой столицы. Таким образом, военное планирование кампании против Турции Обручев подчинял одной важнейшей задаче — скорейшему преодолению русской армией расстояния в 500 км, отделявшего район систовской переправы от Константинополя.

В условиях отсутствия у России военно-морского флота на Черном море действия ее сухопутных войск против Турции оказались бы «до чрезвычайности затруднены». Но, оценивая возможные действия русской армии на Балканах, Обручев утверждал, «что и без флота они могут иметь самый решительный характер»[778].

В 1876 г., развивая «соображения» Обручева, Артамонов писал о том, что Турция не может выставить большой армии, поэтому нет необходимости сильно раздувать силы наступающей на Константинополь русской армии. В то же время ее ударная сила должна быть обеспечена своевременным пополнением личного состава и достаточным снабжением. Задачи же обеспечения тыла, флангов, осады крепостей и т. д. должны выполнять отдельные, специально назначенные для этого войска[779].

Итак, в предстоящей кампании с Турцией все должно было быть подчинено сохранению быстроты и наступательной мощи рвущейся к Константинополю русской армии.

В анализе опыта Русско-турецкой войны 1828–1829 гг., Артамонов соглашался с Г. фон Мольтке. Начальник германского Генерального штаба оценивал кампанию со стороны России как плохо продуманную, подготовленную и осуществленную. Однако «все эти ошибки были выкуплены, и сама кампания была выиграна единственно благодаря превосходным качествам русского солдата».

Но была еще и решительность командующего — генерала И. И. Дибича. В 1829 г. к Адрианополю пришло едва 15–20 тысяч измученных русских солдат. И в этих условиях именно решительность и энергия Дибича в немалой степени способствовали успеху кампании.

«Если в 1829 г., — писал Артамонов, — при недостатке в людях и средствах, решительность Дибича все-таки обусловила успех кампании, то в противность этому, в 1853–1854 гг. при полном достатке и изобилии в средствах, при прекрасной и сильной числом и мужеством армии, нерешительность и отсутствие военной способности в главнокомандующем обусловили безрезультатность 13-месячной кампании в княжествах[780] (с июня 1853 г. по август 1854 г.)»[781].

По замыслам Обручева и Артамонова, стратегия быстрого броска русской армии к Константинополю должна была наконец преодолеть негативный опыт предыдущих войн с Турцией. «Быстрота действий, основанная на верности расчета и энергии выполнения», позволяла лишить противника необходимого времени для организации эффективного отпора наступающим русским частям. Стремительное продвижение к Константинополю сократило бы шансы на быструю переброску в помощь Турции вооруженных сил Англии и Франции.

Примерно в то время, когда Артамонов читал лекции для офицеров гвардии и Петербургского округа, Милютин собирался ознакомить государя с запиской Обручева о том, «какие политические соображения и данные следует принять в основание для предпринятой разработки плана мобилизации нашей армии в случае войны». Эту попытку Милютин предпринял 25 марта (6 апреля) 1876 г.[782] Однако в то время Александр II был «совершенно уверен» в мирных перспективах, и поэтому записка Обручева, как и попытка Милютина добиться ее прочтения, осталась без высочайшего внимания. Вместо этого Александр II сообщил военному министру те самые секретные «обстоятельства», которые, по его расчетам, и должны были позволить России избежать войны.

В начале весны 1876 г. Милютин и Обручев неоднократно беседовали о планах подготовки к войне и пришли к выводу, что необходимо разработать «несколько планов мобилизации на разные, наиболее вероятные случаи», и решились просить политических «указаний» у канцлера и императора[783].

Балканы все более тревожили: пожар там явно разгорался и вокруг него разворачивалась большая европейская игра. Чем очевиднее проявлялась невозможность разрешить Балканский кризис одними усилиями дипломатов, тем в большей мере планы военных начинали касаться политических аспектов. Логика эффективного военного планирования заставляла руководство военного ведомства не только запрашивать политические ориентиры, но и самим их формулировать и доносить на высочайшее имя.

1 (13) октября 1876 г. в Ливадию, где при государе уже находился Милютин, прибыл Обручев. Именно его, а не А. А. Непокойчицкого военный министр первоначально прочил в начальники штаба Дунайской армии. Обручев «привез массу всяких сведений и соображений касательно театра предстоящей войны». Привез он и записку Артамонова. За обсуждением этих материалов они с Милютиным просидели «несколько часов». А 3 (15) октября Милютина и Обручева принял Александр II. Обручев представил императору «в сжатом очерке соображения о плане кампании в Европейской Турции»[784].

Уже самой первой строкой этого «очерка» Обручев «брал быка за рога»: он формулировал «цель войны — вырвать из власти турок ту христианскую страну (Болгарию), в которой они совершили столько злодейств». При этом, как полагал Обручев, «фактически занять часть Болгарии легко…». «…Но нельзя ручаться, — продолжал он, — чтобы это занятие побудило турок выполнить наши требования относительно всей страны; разбрасываться же самим по всей стране невозможно». Поэтому «надо быть готовым и к следующей, еще более энергичной мере побуждения турок, т. е. к удару на самый Константинополь».

Весьма эффектно. Обручев начинал с Болгарии, но заканчивал-то Константинополем. Смысл озвученного им был очевиден: цель войны — освобождение Болгарии — не может быть уверенно достигнута без взятия Константинополя. И в этой логике настоящей целью военных действий, пусть и не афишируемой, должен быть только Константинополь. Более того, нельзя не заметить щелчка Обручева по дипломатам. По его убеждению, планы территориальных «залогов» — занятия Болгарии до Балкан и т. п. — совершенно неэффективны, бесперспективны и вредны.

Но, как предполагал Обручев, у стен Константинополя «по всей вероятности мы встретим… англичан», с которыми «нам придется биться». Однако, «как ни грозно это столкновение», «лучше встретить» Англию «в Константинополе, чем биться с нею у наших берегов». И если мы возьмем Константинополь, считал Обручев, «тогда раз и навсегда отделаемся и от Турции и от Англии (курсив мой. — И.К.). Было бы большой ошибкой излишне опасаться брать Константинополь и заранее намечать пределы развитию успехов армии. Напротив, благоразумнее и предусмотрительнее, начиная дело с занятия Болгарии, быть вместе с тем готовым к достижению самых решительных результатов войны»[785]. Очередной щелчок. Постоянной умеренностью и самоограничением умиротворить англичан невозможно. К столкновению с Англией надо эффективно готовиться, в том числе и на основе глубокого военного планирования. Тогда и шансы избегнуть схватки могут увеличиться.

Записка Обручева повторяла все ранее сформулированные основные идеи обеспечения успеха кампании: «Наученные горьким опытом прежних войн, мы не должны ни медлить с переправой через Дунай, ни втягиваться в бедственную крепостную войну (курсив мой. — И.К.). Напротив, мы должны перейти Дунай, так сказать, мгновенно, затем — разом очутиться за Балканами, а из укрепленных пунктов брать только то, что безусловно необходимо для ограждения нашего тыла».

Соответственно строился и расчет времени похода:



Кстати, первые расчеты Обручева вскоре подтвердились. Объявленная 1 (13) ноября 1876 г. частичная мобилизация войск Киевского, Одесского и Харьковского военных округов прошла успешно и в сравнительно короткие сроки, в среднем за 13 суток.

Что же касается Кавказской армии, то в изложенном стратегическом замысле ей отводилась вспомогательная роль. «По отдаленности Кавказа от решительной цели действий, т. е. Константинополя, — писал Обручев, — от Кавказской армии нельзя ожидать решительного влияния на турок. Занятие ближайшей к нам страны их ни к чему не побудит, идти же далеко вглубь — и дорого и не расчетливо»[786].

В понимании стратегических основ кампании Обручев был далеко не одинок. Приблизительно в ноябре 1876 г. свою записку о плане войны представил генерал-майор К. В. Левицкий. Так же, как и Обручев, он был убежден, что «нельзя задаваться целью только занятия каких-либо провинций… а должно бить прямо в центр власти турок — идти на Константинополь и там предписать условия надежного замирения». Считая быстроту и решительность действий основными слагаемыми успеха предстоящей кампании, Левицкий отмечал, что в условиях балканского театра, особенно в зимний период, эти факторы «будут встречать большие затруднения». Тем не менее для их преодоления, по его убеждению, «необходимо не останавливаться ни перед какими мерами, которые могут тому способствовать, а также ни перед какими расходами».

После переправы важнейшей целью должен стать захват балканских перевалов и направление в долину реки Марицы легких кавалерийских частей. Это, по мнению Левицкого, обеспечит кратчайший путь к Константинополю основных сил армии, прервет сообщения турецких частей и «будет иметь важное нравственное влияние как на турецкие войска вообще, так и на болгарское население». Для достижения указанной цели Левицкий считал необходимым «направить на Балканы Кавказские казачьи сотни, часть Донских полков, одну или две кавалерийские дивизии, а для поддержания их — стрелковые батальоны и часть VIII корпуса».

Как видим, одни из первых мероприятий Николая Николаевича после переправы у Систова лежали в русле именно этих предположений. Так что недаром записку Левицкого называли «планом главнокомандующего».

В целом основные параметры планов Обручева и Левицкого совпадают. Хотя с точки зрения обеспечения флангов о наступлении на Константинополь Левицкий высказывался более осторожно. Так, он писал, что до овладения Рущуком «предпринимать наступление за Балканы крайне опасно»[787].

После совещания у императора 3 (15) октября политическая реальность в высших кругах российской власти раздвоилась: с одной стороны, было заявлено о необходимости очередного раунда дипломатических переговоров — конференции в Константинополе, с другой — начата активная подготовка к войне.

Уже 11 (23) октября Александр II сообщил Милютину, что изменил свое решение о назначении Э. И. Тотлебена командующим Дунайской армией и доверил этот пост великому князю Николаю Николаевичу.

14 (26) октября, в день прибытия в Ливадию посла А. Лофтуса и последовавших мирных заверений канцлера и императора, Милютин записал в своем дневнике: «…мы не рассчитываем на мирный исход дел и продолжаем деятельно приготовления на случай войны». Особенно «мило» в день приезда британского посла выглядела другая запись военного министра. По его словам, российским военным судам, находящимся в Средиземном море и якобы уже собравшимся в итальянских портах под предлогом сопровождения герцогини Эдинбургской, было «дано секретное повеление, в случае войны, спешить в океан и действовать в качестве каперов для нанесения возможного вреда английской торговле»[788].

А 16 (28) октября в Ливадию прибыл великий князь Николай Николаевич. После продолжительной беседы с императором он долго обсуждал с Милютиным планы предстоящей кампании. Вот запись военного министра об этой беседе:

«Великий князь, чуждый всяких политических соображений, хотел бы, чтобы немедленно была решена мобилизация войск. С военной точки зрения он совершенно прав: чем позже, тем мобилизация и передвижения войск будут труднее и тем менее останется времени для зимней кампании, которая при всех своих затруднениях выгоднее для нас, чем отсрочка до весны»[789].

После поражения сербов под Дюнишем 17 (29) октября градус решительности военных настроений резко повысился. Николай Николаевич при поддержке цесаревича всячески торопил с мобилизацией. А 20 октября (1 ноября) Милютин констатировал, что «большая часть назначений на разные должности в Дунайской армии уже решена…»[790].

Николай Николаевич писал императору, что после его прибытия в Кишинев 23 ноября (5 декабря) «подготовлены были все распоряжения для движения армии зимою…»[791]. А к 28 ноября (10 декабря) большая часть подразделений Дунайской армии прибыла к местам сосредоточения. По прикидкам главнокомандующего, остальная часть армии должна была прибыть на свои места к 19 (31) декабря[792]. Но сосредоточение завершилось даже ранее — к 11 (23) декабря 1876 г.[793]. Именно в этот день в Константинополе Савфет-паша своим спектаклем на тему принятой турецкой конституции фактически похоронил мирные усилия великих держав. Казалось бы, вот он — отличный повод к объявлению войны. Русская военная машина уже завелась и в конце декабря 1876 г. была готова перейти румынскую границу, двинуться в направлении Дуная и, переправившись на его правый берег, обрушиться на турецкие войска.

Но решительным стремлениям начать кампанию зимой не суждено было сбыться. Флюгер настроений первых лиц российской политики вновь круто развернулся. Подобно тому как в начале осени резко возобладали воинственные настроения, так на ее исходе и в начале зимы опять появились надежды, что ситуация как-нибудь рассосется и войны на Балканах удастся избежать. Напомню, что в день завершения сосредоточения русских войск, 11 (23) декабря 1876 г., Александр II в Петербурге «настойчиво доказывал невозможность зимней кампании».

Конечно, начало наступательной кампании зимой, к тому же подготовленной в столь сжатые сроки, неминуемо бы вызвало большие проблемы с обеспечением и пополнением войск. Тем не менее стремление к зимнему наступлению было очевидным в среде военных. И причины, по которым это все же не произошло, крылись не только в очередных мирных надеждах или неготовности военного министерства.

Несмотря на, казалось бы, бурную деятельность дипломатов, к выгодной зимней кампании Россия оказалась неподготовленной именно дипломатически. Ведомство Горчакова явно затянуло с обеспечением австро-венгерского нейтралитета. А с Румынией российский МИД окончательно договорился только за неделю до объявления войны. 4 (16) апреля 1877 г. переговоры в Бухаресте закончились подписанием русско-румынской конвенции, состоявшей из двух частей — политической и военной. Турецкие исследователи «утверждают», что до этого Румыния предложила Порте предоставить ей полную независимость «в обмен на запрет русским войскам проходить через ее территорию»[794]. Но не станем забывать, что русско-румынские переговоры начались еще в сентябре. Однако светлейший князь Александр Михайлович никак не желал ускорять эти переговоры, считая торг с Румынией по поводу ее активного вовлечения в антитурецкую борьбу нежелательным фактором российской внешней политики. И что в таких условиях оставалось делать правительству румынского князя Карла? Если Россия «не мычит, не телится», то вполне естественным было попытаться в борьбе за полную независимость договориться с турками. В конечном итоге с чего начались русско-румынские отношения, этим же они и закончатся: послевоенные условия замирения России с Турцией, и, прежде всего, упорное желание Петербурга вернуть себе Южную Бессарабию больно ударят по самолюбию и интересам румынских властей.

К весне 1877 г. Россия в последний раз до дна испила чашу очередных бесплодных надежд на мирное разрешение Балканского кризиса. Теперь в окружении императора уже говорили только о степени решительности неизбежного военного удара по туркам. Встал вопрос и о значительно изменившихся условиях предстоящей кампании.

23 марта (4 апреля) 1877 г. Н. Н. Обручев представил начальнику Главного штаба графу Ф. Л. Гейдену свои «соображения на случай войны с Турцией весной 1877 г.». Через несколько дней Гейден вернул записку Обручеву, заявив, что он «нисколько не разделяет» изложенные в ней соображения. Тем не менее он разрешил представить ее непосредственно военному министру, что Обручев и сделал 29 марта (10 апреля), сопроводив коротким письменным комментарием.

Он пояснял Милютину, что главное, с чем был не согласен начальник Главного штаба, относилось к «постановке самой цели действий, которая, по его (Гейдена. — И.К.) мнению, никоим образом не должна касаться Константинополя, а должна ограничиваться лишь занятием Болгарии (Придунайской, с отрядами, пущенными за Балканы)». Как видим, и в среде высших военных чинов не было единства в определении степени решительности действий, которую следовало заложить в основу выработки стратегического плана кампании. Соображения же Обручева на этот счет представлялись Гейдену «крайне смелыми».

«…Я счел долгом высказать, — писал по этому поводу Обручев, — что устранение решительных действий и ограничение их занятием Болгарии было бы лишь повторением роковой ошибки 1853 г., когда, в противность решительным планам Императора Николая Павловича, фельдмаршал Паскевич присоветовал занятие княжеств, находя, что это положение будет прекрасно, что время будет за нас и непременно расстроит согласие держав. Как мы тогда жестоко поплатились за сделанную ошибку, так, наверное, поплатились бы и теперь, если бы снова ее повторили»[795].

В начале своей записки Обручев выделил три важнейших, по его мнению, обстоятельства, которыми ситуация военного планирования весны 1877 г. отличалась от осени 1876 г. За прошедшее время вооруженные силы турок «значительно» усилились. «Со стороны Австрии мы чувствуем себя более обеспеченными…» А вот от Англии «мы должны ожидать лишь самых коварных действий…».

С учетом этих факторов, по оценке Обручева, осенний план кампании «требует теперь уже значительных дополнений и изменений». Суть же предлагавшихся Обручевым новаций — большая решительность наступательных действий и с большими силами.

«Цель войны, — писал Обручев, — …теперь уже не может быть иная, как полное бесповоротное решение восточного вопроса». Обратим внимание — не просто «вырвать из власти турок» Болгарию, как определял он цель войны еще осенью, а «полное бесповоротное решение восточного вопроса». Такое «решение» диктовалось пониманием судьбы Османской империи. «Сама сила событий указывает, — заключал Обручев, — что надо, наконец, раз навсегда разделаться с этим призраком, который периодически истощает Россию и служит одною из главных помех к развитию ее благосостояния». По убеждению генерала, только сломив сопротивление турок на берегах Босфора, можно добиться улучшения судьбы балканских христиан. А для этого «целью наших стратегических действий, более чем когда-нибудь (выделено мной. — И.К.), должен быть самый Константинополь». Простое занятие Болгарии в качестве «залога» выполнения требований России не приведет к желаемым результатам, а только осложнит ее военное и внешнеполитическое положение.

«Овладение в военном смысле Константинополем и Босфором, — продолжал Обручев, — составляет, таким образом, безусловную необходимость. Остановиться перед ним мы можем только в том случае, если Порта и Европа дадут нам мир совершенно такой же, как если бы мы уже были в самом Константинополе». Признаться, последняя фраза звучит очень странно. Лично у меня нет сомнений — генерал не верил в нее. Вся его записка говорила именно об этом. «Без этого условия, — читаем мы дальше, — остановка на пути к Царьграду была бы нашей гибелью, и дипломатия в сем случае никоим образом не должна сбивать нас с толку и впутываться в дело с какими бы то ни было компромиссами (курсив мой. — И.К.[796]. В записке явно чувствуется как раздражение автора от действий российской дипломатии, сорвавших выгодные сроки начала кампании, так и опасения за то, чтобы ее действия в будущем не привели к столь же, если не более, отрицательным результатам.

Несмотря на значительно окрепшие силы турок, тем не менее, отмечал Обручев, «до настоящей минуты Константинополь стоит еще открытый, беззащитный». Позиция, выбранная для его обороны, между Деркосом на Черном море и Беюк-Чекмедже на Мраморном, была удалена от османской столицы на 40 км. Турки явно не успевали подготовить ее к обороне ни к весне, ни к лету 1877 г. Не располагали они для этого и необходимыми силами и средствами.

В то же время Обручев не скрывал и трудностей предстоящей кампании. На пути к Константинополю предстояло «пройти обширную страну, защищенную Дунаем, Балканами, крепостями и многочисленной армией». «Решительный отпор» русская армия могла встретить и со стороны, как он выразился, «нафанатизированной мусульманской массы». Однако главную опасность Обручев видел все же в появлении англичан. Но им также необходимо время. Для прибытия частей британской армии и подготовки их к боевым действиям, по данным Обручева, нужно «8-10 недель от начала мобилизации». При этом он замечал, что «англичан, во всяком случае, прибудет не грозная армия, a maximum 50–60 тысяч»[797]. И поэтому «чем решительнее будут наши первые успехи, тем менее будет вероятно, чтобы эти 50 тысяч поспешили подставить за турок свою спину. Те же успехи, несомненно, сломят и фанатизм самих турок».

Упрек в сторону российской дипломатии вновь был очевиден: обезопасить военную кампанию на Балканах от англичан невозможно выдачей им обещаний, изначально ограничивающих действия русской армии. В стремительности и мощи наступательного удара в направлении Константинополя было куда больше шансов обрести эту безопасность.

И в который раз набатом звучал знакомый нам вывод: «…при решительности и быстроте действий взятие Константинополя никак не представляется абсурдом, а, напротив, весьма вероятно. Поэтому и отказываться от этой единственной, решительной цели, ради только предполагаемых и возможных, но еще несуществующих препятствий, было бы величайшей стратегической и политической ошибкой (выделено мной. — И.К.[798]. Успех предстоящей кампании русской армии на Балканах, как неоднократно подчеркивал Обручев, «главным, если не единственным, образом зависит от быстроты, с какой мы достигнем Константинополя». А так как за прошедшую зиму силы турок «значительно возросли», то «те средства, которые мы изготовили для войны осенью, окажутся теперь недостаточными». Отсюда Обручев делал вывод:

«…нам следует значительно развить свои силы, так как только при более обширных средствах мы можем опять выиграть время и быстроту похода. <…> Иными словами, нам теперь нужно подготовить не одну, а, можно сказать, две армии, из коих одна приняла бы на себя всю борьбу в Придунайской Болгарии, а другая — тотчас по переправе двигалась бы прямо к Константинополю, видела бы перед собой только 500 верст пути и стремилась бы пройти их возможно скорее в 5, буде можно — в 4 недели, не отвлекаясь от этой цели никакими побочными операциями, ни ограждением своего тыла, ни атакою крепостей, ни даже сторонними сражениями»[799].

Это высказывание Обручева генерал Беляев в середине 50-х гг. XX в. назвал «черезвычайно удачной» мыслью «о создании на Балканском полуострове армии вторжения и армии обеспечения». Через двадцать лет подобную оценку замысла Обручева повторил полковник А. Барбасов[800]. По новым расчетам Обручева получалось, что те силы, которые осенью 1876 г. предназначались для действия в составе всей Дунайской армии, весной 1877 г. должны были составить уже только контингент армии «обеспечения». Для армии же «вторжения», или «Константинопольской армии», как называл ее Обручев, требовались дополнительные силы. Их он определил в 130 тысяч человек при 324 орудиях. Общую же численность Дунайской армии, необходимую для решительных и эффективных действий в новых условиях, Обручев определял в 303 тысячи человек при 774 орудиях[801]. Напомню, что после начала боевых действий, по данным полевого штаба, общая численность Дунайской армии (с учетом Болгарского ополчения) к середине июня 1877 г. составляла 257 215 человек. Но это, однако, без учета сил румынской армии, которые могли варьироваться от 35 до 50 тысяч. Силы же турок, крайне разбросанные по Балканам, до середины июля не превышали 189 тысяч человек.

В апреле 1877 г. планы русских в предстоящей военной компании против Турции оказались в центре внимания правительства Великобритании. И расчеты английского премьера в целом совпали с расчетами генерала Обручева. Так, на заседании кабинета 9 (21) апреля Биконсфилд, по словам Дерби, «сильно давил» на необходимость немедленной подготовки к ответным действиям, мотивируя это тем, что «русская армия может прорваться к Константинополю, а еще хуже к Галиполи, в течение четырех — немногим более трех месяцев». Для отправки же английских войск в район проливов, по оценке премьера, было необходимо «по крайней мере два месяца». Биконсфилд заявил, что «…войдя в Константинополь, русские не станут церемониться с Англией», и Египет с Суэцким каналом окажутся под угрозой. «Как никто другой я знаю, — писал о намерениях премьера Дерби, — что они включают в себя оккупацию Дарданелл доставленными флотом сухопутными войсками, для чего будет необходимо около 20 тысяч человек»[802]. По опыту Крымской войны Обручев допускал возможность столкновения в зоне проливов с 50-60-тысячной британской армией, Биконсфилд же считал возможным остановить русских и 20 тысячами.

Итак, планы российского военного министерства по проведению кампании на Балканах — это планы, разработанные под руководством генерала Обручева. Ему доверял и его поддерживал Милютин. Основа стратегического замысла Обручева — решительный и быстрый удар в направлении Константинополя. Однако эта основа разделялась далеко не всеми в руководстве военного ведомства. Тем не менее именно наработки Обручева Милютин предлагал Александру II в качестве планов предстоящей кампании.

Эти планы совпадали с представлениями главнокомандующего Дунайской армией об оптимальных способах борьбы против Турции на Балканах. Николай Николаевич был неплохо знаком как с турецкой армией, так и с предстоящим театром военных действий. В 1872 г., совершая путешествие по Востоку и святым местам, великий князь осмотрел турецкие войска в Рущуке, районе Шумлы, Константинополе. Исходя из собственных впечатлений, он не разделял приниженных оценок турецкой армии и постоянно выступал за выделение возможно большего количества войск для нанесения решительного удара в направлении Константинополя.

Факт укрепления турецких войск к весне 1877 г. отразился и на планах военного министерства. Степень решительности, быстроты и мощи предполагаемых военных ударов по Турции была усилена.

Скорректированный таким образом план кампании был представлен военному министру 29 марта (10 апреля) 1877 г. В этот же день Порта официально отвергла Лондонский протокол, а через две недели Россия объявила Турции войну. Однако припомним, что после Константинопольской конференции в первой половине февраля 1877 г. Милютин представил императору подготовленную Обручевым и Лобко записку «Наше политическое положение в настоящее время». И начиналась она крайне тревожно…

О бедствиях войны, ее «никчемности» и о готовности к ней России

«Внутреннее и экономическое перерождение России находится в таком фазисе, — говорилось в записке, — что всякая внешняя ему помеха может повести к весьма продолжительному расстройству государственного организма. Ни одно из предпринятых преобразований еще не закончено. Экономические и нравственные силы государства далеко еще не приведены в равновесие с его потребностями. <…> Война в подобных обстоятельствах была бы поистине великим для нас бедствием (курсив мой. — И.К.). <…> Даже при благоприятных обстоятельствах Россия может оказаться вполне уединенной, при неблагоприятных же она может вдруг подвергнуться ударам громадной европейской коалиции. Таким образом, как внутреннее наше положение, так и внешняя наша обстановка одинаково указывают, что нам не только нельзя желать войны, а, напротив, следует всемерно стараться ее избегнуть»[803].

Приведенная цитата и особенно выделенные в ней строки весьма популярны в среде тех исследователей истории России XIX в., которые стремятся доказать порочность Русско-турецкой войны 1877–1878 гг. и ее крайне негативное воздействие на внутреннее развитие страны. Логика здесь проста: не славянам надо было помогать и тем более не на Константинополь зариться, а решать внутренние проблемы страны.

Вот и А. Янов, следуя этой логике и уверенный в том, что никто, кроме Бисмарка и славянофилов, не навязывал России «эту никчемную войну», пытается убедить в этом читателей своей книги. Он приводит выделенную мной фразу от лица Милютина, сопровождая ее комментарием, что «еще задолго до войны» в записке военного министра «совершенно точно предсказывался ее бедственный исход»[804].

И правда, если цепляться только за пессимистические строки из записки Обручева — Лобко, то все действительно окрасится в мрачные тона, а вывод прозвучит как приговор: России ни при каких обстоятельствах нельзя было воевать. Вместе с этим надо заметить, что в различных кругах общества того времени были весьма распространены суждения о неготовности России к войне. Однако при внимательном прочтении документов военного министерства периода Балканского кризиса обнаруживается пара весьма любопытных моментов, явно идущих вразрез с указанными оценками.

Во-первых. Ни Милютин, ни авторы планов военной кампании против Турции не занимались предсказанием «бедственного исхода» возможной войны. У них были иные задачи. Разумеется, это вовсе не означало, что они стремились лишь к войне и закрывали глаза на ее неизбежные бедствия. Как, позвольте спросить, они должны были себя вести и что говорить в условиях, когда в Российском государстве отсутствовала непреклонная воля самодержца к недопущению войны с Турцией на Балканах, а факторы предотвращения такой войны после начала восстания в Болгарии падали словно подкошенные?

Во-вторых. Оценку вероятной войны как неизбежного бедствия для России можно встретить еще в дневниковых записях Милютина, датированных 27 июля (8 августа) 1876 г. Однако прежде чем высказать ее, Милютин обрушился на тех, кто распускал слухи, «что мы будто бы не готовы к войне, что у нас нет ни армии, ни пороха, ни ружей и т. д.».

Россия к войне готова, — утверждал военный министр. «Никогда еще, положительно никогда, — писал он, — Россия не имела в готовности такой силы, со всеми материальными средствами, как теперь…»[805].

Замечу, что такие оценки Милютин доверял не только своему дневнику. Заявления в подобном духе неоднократно слышали от него первые лица государства[806]. И дело здесь было не только в защите чести мундира военного министра — руководителя проводившихся в течение последних шестнадцати лет военных преобразований.

При оценке готовности к войне можно соотносить количественный состав противостоящих сил, сравнивать технические характеристики используемых ими вооружений. Однако, при более или менее равных показателях, в конечном счете, как точно заметил Милютин, «одна война может фактически выказать, насколько мы готовы к ней».

И вот здесь, по соображениям военного министра, на первый план выходили уже факторы иные:

«Но ужели для своего оправдания, для удовлетворения своего оскорбленного самолюбия желать бедствия России. А по-моему убеждению, война была бы для нас неизбежным бедствием (курсив мой. — И.К.) потому, что успех и ход войны зависят не от одной лишь подготовки материальных сил и средств. <…> У нас подготовлены войска и материальные средства, но вовсе не подготовлены ни главнокомандующие, ни корпусные командиры»[807].

Последнюю фразу из дневниковых записей Милютина иначе как пророческой не назовешь.

К войне с Турцией Россия готова, но надо отдавать себе отчет — война принесет неминуемые беды. И поэтому не менее твердо надо представлять, за что собираемся воевать? За оскорбленное самолюбие славянского заступника? — утешение, мягко говоря, слабое. Надо выбирать. И выбор этот за верховной властью. Вот, по сути, позиция Милютина.

И логика такой позиции нашла свое продолжение в записке Обручева — Лобко. Когда 8 (20) февраля 1877 г. Милютин на совещании у императора стал читать эту записку, то ее начало, говорившее о «бедах» надвигавшейся войны, явно «пришлось по вкусу» присутствовавшим. Горчаков даже «несколько раз вполголоса выражал» готовность подписаться под всем услышанным. Но на это Милютин не замедлил возразить: «Не спешите, заключение мое будет совсем не в вашем смысле». И оно, как мы уже знаем, действительно оказалось не «в смысле» Горчакова — Рейтерна: да, нам нужен мир, но мир не любой ценой, а мир, отвечающий нашим интересам, даже если этого придется добиваться решительной войной.

Милютин был явно доволен произведенным эффектом и писал о том, что основные мысли записки «были развиты Обручевым мастерски»[808]. Записка оказалась политически выверенной, и позиция военного ведомства предстала перед императором и канцлером просто безупречной. Получалось, что устами своего министра военные доносили не только озвученные, но и явно подразумеваемые смыслы: мы прекрасно понимаем все возможные беды войны и разделяем очевидные опасения на этот счет, поэтому не надо делать из нас тупых сторонников войны, но столь же не стоит обвинять нас в неготовности к ней. Россия к войне готова. Вот только надо окончательно определиться: или мы воюем, или нет. Нельзя же находиться в подвешенном состоянии, оно наихудшее из возможных. А в обстоятельствах мобилизованной армии, не добившись ничего, просто взять и дать задний ход — это политическое безумие. Такой шаг продемонстрирует нашу слабость, подзадорит турок, всех наших европейских недоброжелателей и вернет нас снова в ситуацию Балканского кризиса, только в гораздо худшем положении. Такие мысли просто летели вдогонку за текстом записки.

Как видим, попытка А. Янова опереться на Д. А. Милютина в обосновании своего представления о «никчемности» русско-турецкой войны не выдерживает критики. Все было отнюдь не прямолинейно в суждениях военного министра, как то выходит у А. Янова. А приводимые им, казалось бы, недвусмысленные цитаты из Милютина явно вырваны из глубокого и неоднозначного контекста. Ну, а дальше — больше. Никчемные цели войны, по логике Янова, определили и никчемность ее подготовки.

«Спланирована кампания, однако, — пишет Янов, — была, как всегда (курсив мой. — И.К.), из рук вон плохо: три бездарных штурма Плевны…»[809]. «Как всегда…» — вот это просто перл! Стилистически изящно путешествуя по российской истории и крупными мазками фактов и теорий обосновывая масштабность замысла — неизбежность проклятого тоталитарного бытия России вне ориентации на демократии Западной Европы, — Янов, сам того не замечая, походя, стал давить главное — неопровержимость конкретных фактов этой самой истории.

Кампания 1877 г. планировалась отнюдь не «как всегда», а как раз вопреки этому — вопреки худшим сторонам опыта русско-турецких войн. План кампании впитал все на тот момент наиболее разумные, эффективные и проверенные опытом факторы оптимального достижения победы в войне против Турции. Поэтому столь небрежно оброненная Яновым оценка планирования кампании — «из рук вон плохо» — это холостой выстрел в соответствии с хорошо знакомой установкой: я уверен, что это было плохо, а как конкретно — я не знаю. (Ну, а далее — прямо как в анекдоте про «мудрую» сову: «Что вы меня грузите какой-то конкретикой — я решаю стратегические вопросы».)

По логике Янова, но уже с опорой на факты, как раз и получается, что спланирована кампания не могла быть плохо уже потому, что ее основной расчет строился на предотвращении ловушек «крепостных» войн. В стратегии быстрого броска к Константинополю армии «вторжения» с возложением всех тыловых и фланговых задач на плечи армии «обеспечения» не могло быть места трем «Плевнам». И не вина разработчиков кампании, что данная стратегия не была реализована. Произошло же это из-за того, что в отношении судьбы турецкого наследия в Европе высшее руководство Российской империи чрезмерно ориентировалось на «концерт» великих держав, и прежде всего позицию Великобритании, в ущерб собственной, строго прагматичной игре, направленной на обеспечение не мифических, а реальных имперских интересов безопасности и развития.

Подведем итог. Планы кампании против Турции образца 1866 г., осени 1876 г. и весны 1877 г. строились именно по «антиплевненскому» алгоритму. Стратегический замысел этих планов предусматривал обезопасить русскую армию на Балканах от капканов «крепостных» войн и сосредоточить ее наступательный потенциал на главной цели — Константинополе. Рассмотренные планы очень напоминали тот гипотетический сценарий, который был предложен в самом начале главы. Получается, что возможному «турецкому гамбиту» должен был быть противопоставлен «русский блиц».

Но планы планами, а на войне как на войне. И в текущей реальности военные действия в Придунайской Болгарии в июне — июле 1877 г. стали развиваться отнюдь не по планам сотрудников Военно-ученого комитета Славного штаба. Что же случилось? И все ли здесь объясняется политико-дипломатической уздой, которая незримо осаживала наступательную решимость русской армии?

«Нет, ребята, все не так! Все не так, ребята…»

На военном совете после переправы через Дунай К. В. Левицкий произнес слова, быстро ставшие знаменитыми: «Вперед, вперед и вперед!..» Именно они, как вспоминал П. Д. Паренсов, стали лейтмотивом настроений русской армии в тот начальный период войны[810]. Казалось бы, решительность планов воплотилась в духе армии. Но рядом с ним витал и дух большой политики.

Главнокомандующий великий князь Николай Николаевич старался не обременять себя политическими тонкостями по поводу судьбы Турции и Балкан. Однако он, как и военный министр, просил четких политических установок в отношении предстоящей кампании. А вот здесь постоянно возникали сюрпризы.

В октябре 1876 г. в Ливадии, получив назначение на должность главкома Дунайской армии, Николай Николаевич в беседе с братом спросил его о том, какую окончательную цель ставит он в предстоящей кампании. «Константинополь», — прозвучал ответ императора[811]. Поэтому, покидая Крым, великий князь справедливо считал, что увозит с собой твердый настрой государя не сковывать боевые действия армии в ее движении к турецкой столице. Но уже в конце ноября — начале декабря Николай Николаевич узнал из газет (!), что действия русской армии должны распространиться только до Балканских гор. По этому поводу 4 и 5 (16 и 17) декабря он обратился за разъяснениями к канцлеру и императору, прося лишь об одном, чтобы при таком политическом сценарии русская армия все же заняла хотя бы балканские проходы.

7 (19) декабря Александр II ответил брату, что если Порта не примет условия великих держав, то в этом случае «нам придется немедля начать военные действия, с надеждою, что Англия не будет нам препятствовать». «Тогда придется тебе, — продолжал император, — приводить с возможной быстротой в действие тот план кампании, о котором мы условились здесь перед твоим отъездом»[812]. Однако напомню, что спустя всего четыре дня, на совещании 11 (23) декабря, эта решимость Александра II испарилась с такой быстротой, что повергла в полное «изумление» Милютина, еще совсем недавно слышавшего от императора слова полного одобрения плана Обручева — Артамонова. А ведь именно в этот день части Дунайской армии завершили сосредоточение у границ Румынии. Николай Николаевич был готов приступить к реализации согласованного в Ливадии плана.

Политическая неопределенность остановила русскую армию. Время шло, а главнокомандующий пребывал в полном неведении относительно намерений императора в изменившейся ситуации. Наконец, не дождавшись, как он сам писал, «определенных указаний», Николай Николаевич 4 (16) марта 1877 г. направил Александру II письмо, в котором изложил свое видение начала кампании, суть которого — незамедлительное наступление на Константинополь. И в этом письме, даже ранее, чем в записке Обручева, мы находим идею «двух армий»:

«…Предполагается, что прибывшие к армии подкрепления будут употреблены для обеспечения флангов обложения и осады крепостей и т. п.».

При соблюдении этого условия главнокомандующий рассчитывал достигнуть Адрианополя через 3,5 месяца после перехода границы, т. е. к концу июля[813].

Надо заметить, что если для реализации идеи «двух армий» Обручев только в плане кампании весны 1877 г. увеличил численность Дунайской армии, то главнокомандующий добивался этого уже с осени 1876 г., резко не соглашаясь с тем количеством корпусов, которое Обручев изначально закладывал в свой план. Даже при том состоянии турецкой армии на Дунае, в котором она находилась осенью 1876 г., реализовать идею «двух армий» всего лишь с четырьмя корпусами было практически невозможно[814].

В августе 1877 г. в объяснительной записке императору Николай Николаевич так описывал ближайшие планы армии после переправы через Дунай:

«Имелось в виду: обеспечить себя с правого фланга 9-м арм. корпусом, а с левого 12-м и 13-м корпусами; 11-й корпус временно оставить в центре расположения, на случай необходимости подкрепить тот или другой фланг; с переходом через Дунай 4-го корпуса, присоединить его к общему резерву, а с 8-м корпусом двинуться вслед за передовым отрядом»[815].

Вот с такими мыслями о плане кампании мы застаем главнокомандующего перед ее началом. Однако политика вновь впрыснула мутную струю неопределенности. Вспомним майский эпизод с полковником Скалоном, случайно узнавшим об инструкциях Горчакова «за Балканы не идти», легкий шок великого князя от этого известия и последовавшее объяснение с императором. Тогда Николай Николаевич все же успокоился: Александр II заверил его в незыблемости ливадийских договоренностей.

После объявления войны два месяца уходят на сосредоточение войск, обеспечение безопасности от турецких боевых кораблей на Дунае и подготовку переправы основных сил русской армии. И вот, казалось бы, предвоенные планы начинают осуществляться. Переправа у Зимницы — Систова проходит в целом успешно. К концу июня определяются силы армии на основных направлениях: 55 тысяч выдвигаются на левый фланг, где располагается самая многочисленная восточная группировка противника; 30 тысяч — для прикрытия западного направления; 9,5 тысячи в составе Передового отряда устремляются вперед для занятия Балканских перевалов. В начале июля Нижнедунайский отряд генерала Циммермана (около 30 тысяч) выходит к железнодорожной линии Черноводы — Кюстенджи между Дунаем и Черным морем и с тыла угрожает восточной группировке турок в четырехугольнике крепостей. Вроде бы все идет по «плану Левицкого». Вот только смущает численность…

Какие еще силы оставались в распоряжении главнокомандующего? VIII корпус, большая часть XI корпуса, переправившегося через Дунай в начале июля, и IV корпус, подошедший к переправе в середине лета. В сумме это давало еще около 85 тысяч[816]. Частью IV корпуса было решено усилить Рущукский отряд[817]. Не исключалась возможность переброски дополнительных войск на правый фланг для укрепления Западного отряда. При этом нужно было сохранить и часть сил в резерве. Получается, что для решительного наступления на Константинополь, без учета отряда Гурко, оставалось максимум 40–45 тысяч. И все это при условии своевременного и достаточного пополнения боевых частей. Реальная численность войск оказывалась меньше расчетной: 49–55 тысяч против 130 тысяч «Константинопольской армии» («армии вторжения») и 160–165 тысяч против 173 — «армии обеспечения». Идея «двух армий» формально блекла, но не сильно, ведь в запасе оставались румыны. А вот самым уязвимым звеном оказывалось количество тех сил, которые должны были двигаться на Константинополь. Поэтому-то части Западного отряда (IX корпуса) рассматривались командованием как ближайшее пополнение этих сил. Но к выполнению такой задачи часть IX корпуса вместе с Кавказской бригадой должны были приступить только после достижения надежного обеспечения правого фланга армии и овладения Никополем.

Читая июньские записи в журнале полевого штаба армии, нетрудно представить, как подобные суждения звучали в среде руководства русской армии. И все подчинялось одной главной цели — скорейшему наступлению на Константинополь.

21-24 июня (3–6 июля) в полевом штабе анализировали информацию полковника Артамонова о силах противника и его расположении[818]. Вырисовывалась любопытная картина: по центру вплоть до самых Балкан и от Никополя на правом фланге до реки Янтры — на левом турок не было вовсе, исключая три батальона в Тырново и бродячие шайки башибузуков. Более того, остатки разбитого противника у Систова и батальоны с реки Янтры уходили вглубь своей территории, к Рущуку и Шумле. Здесь, на левом фланге, общая численность турецкой группировки, на первый взгляд, выглядела весьма внушительно — около 80 тысяч человек. На правом фланге непосредственную угрозу представлял видинский отряд Османа-паши, численностью до 28 тысяч человек. Однако при подсчете сил противника русская сторона, не делая себе поблажек, исходила из идеального укомплектования — 650 человек в батальоне, 100 — в эскадроне. Но на практике такое у турок встречалось крайне редко. К тому же силы эти были разбросаны по четырехугольнику крепостей (Рущук — Шумла — Силистрия — Варна) и обладали слабыми оперативными возможностями из-за отсутствия обозов и налаженной системы обеспечения.

Получалось, что для встречи с противником фланговые группировки русской армии должны были углубляться во вражескую территорию, растягивая силы и ослабляя взаимодействие между собой и центром. В текущей реальности армия начала растекаться тем самым злополучным «веером», о котором позднее будут много говорить. Концентрация сил таяла, а вместе с этим появлялось коварнейшее ощущение, что для успешного развития наступательных действий сил вообще мало. А если у нас мало, значит у турок может быть больше. Именно такой логикой стали подпитываться те самые преувеличенные оценки численности турецких сил, которые самым негативным образом отразились на проведении боевых операций русской армии в июле — ноябре 1877 г.

Неужели на левом фланге все 55 тысяч должны были блокировать Рущук? И тем самым подставить свои тылы под удар турок из Шумлы? Чтобы не допустить этого, требовалось сформировать прикрытие. А какими силами тогда решать задачу обеспечения левого фланга от Дуная до Балкан, особенно в связи с необходимостью занятия Тырнова и овладения балканскими проходами? В Дунайской армии достаточных для этого частей не оставалось, а вопрос о привлечении румын затягивался. В этом случае уже центральная группировка могла подвергнуться фланговому удару турок от Шумлы и Осман-Базара. Если для предотвращения такой перспективы снимать части с Рущука, то шансы быстрого овладения этой сильной крепостью с 22–23 тысячами гарнизона резко снижались, а силы прикрытия левого фланга тонкой полоской растягивались бы с севера на юг. И вот 26 июня (8 июля) в полевом штабе на подобные размышления накладывается весть о быстром занятии Тырнова отрядом Гурко…

Можно только предполагать, сам ли Николай Николаевич логически дошел до своего «более смелого» плана или ему кто-то подсказал, но суть в том, что на конец июня он наиболее эффективно учитывал условия оперативной обстановки на балканском театре. Главное заключалось в отказе от осады Рущука. Конечно, с теми силами, которые Обручев изначально планировал задействовать в кампании — 303 тысячи, — можно было не только блокировать, но и штурмовать Рущук, если, конечно, людей было не жалко. Однако именно сбережение солдат и денег Обручев выставлял одним из основных достоинств своего плана.

Но на 1 (13) июня 1877 г. в Дунайской армии числилось 257 тысяч человек. Далее же напрашивался вопрос: если войск недостаточно, то зачем тратить имеющиеся силы и драгоценное время на блокирование Рущука, когда сама природа подсказывала гораздо более разумные ходы? Реки Осма и Вид на западном направлении и Янтра — на восточном предоставляли русской армии благоприятные возможности для обустройства сильных оборонительных позиций, укрепившись на которых ее отряды могли надежно обеспечить фланговое прикрытие наступления центральных сил через Балканы в направлении Константинополя. В данном сценарии фланговые отряды не шли бы за противником, растягивая свои коммуникации, а вызывали бы его на себя, заставляя обнажать все недостатки своих оперативных возможностей. А вот у русской армии эти возможности только бы укрепились, так как незначительное расстояние между ее фланговыми группировками (от 35 до 55 км) и хорошие дороги в зоне их расположения позволяли быстро маневрировать силами в зависимости от активности турок на западном или восточном направлении. На все это и были рассчитаны предложения главнокомандующего, изложенные Александру II 27 июня (9 июля). Позднее, объясняя императору мотивы этих предложений, Николай Николаевич писал:

«Принятый мной план действий, основанный на желании перенести центр тяжести из сферы крепостей за Балканы, наиболее соответствовал моим силам. <…> Только быстрым движением за Балканы я мог надеяться заставить турок бросить свои укрепленные позиции и поспешить на защиту своей древней столицы»[819].

Скорее всего, в этих предположениях конца июня главнокомандующий не был одинок и, возможно, опирался на чьи-то советы. Так, в частности, схожие суждения высказывал в своей июньской записке полковник Г. И. Бобриков[820].

Действия отряда Гурко доказали верность предвоенных планов, а Николай Николаевич просто подправил их применительно к конкретным обстоятельствам, избавив от опаснейшего элемента — необходимости овладения Рущуком. Казалось бы, стратегия «русского блица» получала реальную возможность своего осуществления…

В «Описании Русско-турецкой войны…» одна из основных оценок ситуации конца июня 1877 г. звучит так:

«Несоразмерность русских сил с поставленной себе крупной стратегической задачей полного обхода обширного укрепленного района четырехугольника турецких крепостей была к тому времени вполне уже осознана русским начальством».

И в подтверждение этого авторы приводят тот факт, что 8 (20) июля, еще до получения известий о неудаче под Плевной, Александр II приказал вызвать на усиление Дунайской армии дополнительные силы «в количестве 28 батальонов, 24 сотен и 108 орудий»[821].

Признаться, логика авторов непонятна. Ведь именно задача овладения Рущуком могла перевести баланс сил с турками в режим «несоразмерности», а «полный обход» четырехугольника крепостей, означавший отказ от осады Рущука, позволял экономить силы и их «соразмерность» не нарушал. Да она и так была в пользу русской армии, а затребованные императором дополнительные силы ее только увеличивали и доводили до уровня предвоенных расчетов — около 300 тысяч человек.

Утром рокового 28 июня (10 июля) Николай Николаевич известил Гурко, что идет к нему с частями VIII корпуса. Однако шанс успешного развития кампании был сметен двумя позднейшими событиями этого дня: отказом Александра II поддержать «более смелый» план главнокомандующего и решением Криденера начать выдвижение к Никополю ранее занятия Плевны. Затем, по причине двух ее неудачных штурмов, «фактор Плевны» раздулся в сознании русского командования до таких размеров, которые полностью заслонили сценарий «русского блица» и позволили разыграться «турецкому гамбиту».

Однако как быстро Николай Николаевич свернул свои решительные предложения… 27 июня (9 июля) главнокомандующий собирался за Рущуком только наблюдать, а 8 (20) июля, еще до получения известий о неудаче под Плевной, в письме наследнику он уже высказал убеждение, что «настало время для энергических действий против Рущука»[822]. Все это могло напомнить реализацию планов тех политиков и военных, которые, подобно начальнику Главного штаба генералу Гейдену, предполагали занять только опорные пункты Северной Болгарии, а в южном направлении ограничиться «отрядами, пущенными за Балканы». Так, командующий XIV армейским корпусом генерал Циммерман 7 (19) августа писал полковнику Скалону для сведения великого князя, что «войну с турками следует вести медленно, наступать осторожно. Здесь нельзя делать такие быстрые движения, как в Средней и Западной Европе»[823].

Если можно предполагать, что «более смелый» план главнокомандующего был плодом не только его решимости, то ответ на вопрос — кто же был главным инициатором приостановки наступательных действий в конце июня 1877 г. — лично у меня сомнений не вызывает: Д. А. Милютин. Не император, а именно военный министр.

На этот счет есть и другие суждения. Из биографии Александра II, принадлежащей перу профессора В. Николаева — «пишущему по-русски американского историка», опубликованной в России в 2005 г., узнаем, что «Александр весьма трезво оценивал военные способности своего брата и, оставив его главнокомандующим всего похода, реальное командование передал генералу Гурко», а великий князь «вместо запланированной медленной оккупации Северной Болгарии после взятия Рущука и Никополя» решил осуществить свой «более смелый» план. «Как можно было ожидать, — пишет Николаев, — получивший весьма серьезное военное образование в Академии генерального штаба, Александр не одобрил это опрометчивое предложение брата и ответил ему письменным несогласием с его предложением»[824].

«Реальное командование», переданное Гурко, «запланированная медленная оккупация Северной Болгарии» — это, конечно, сильно! Впрочем, уважаемый читатель, теперь вы и сами можете оценить эти высказывания. Умудренный военный профессионал, Александр Николаевич своевременно останавливает наступательный порыв своего посредственного, но разгоряченного военными удачами брата-главнокомандующего — так выходит по Николаеву[825]. Исходя же из реальных фактов — так не получается никак. Спустя более суток после знакомства с предложениями Николая Николаевича и только после разговора с Милютиным поздно вечером 28 июня (10 июля) Александр II пишет брату о своих возражениях на его «более смелый» план.

Теперь поговорим о Д. А. Милютине, точнее, о той позиции, которую он занял в связи с предложением главнокомандующего. Раскрывается она через его записи бесед с императором вечером 28 июня (10 июля) — утром 29 июня (11 июля). Именно в это время военный министр первым высказал возражения по поводу «крайне рискованного» и «безрассудного» плана Николая Николаевича незамедлительно развить успех Гурко:

«Государь вполне согласился с моими соображениями: безрассудно было бы идти за Балканы с частью армии, когда в тылу остаются справа и слева от пути сообщения огромные силы неприятельские. <…> …войска Сулеймана-паши… направлены против нашего правого фланга. Необходимо сперва нанести удар армии противника и, пользуясь нашим настоящим центральным расположением, стараться всеми силами разбить турок по частям и затем уже идти вперед в Балканы» (курсив мой. — И.К.)[826]

Как видим, от предвоенных планов Обручева — Артамонова, которые военный министр одобрял, не осталось и следа. Выходит, что Милютин или не был искренен в их поддержке, или же очень быстро от них отказался. Но обстановка на балканском театре еще не давала поводов к столь тревожным настроениям. Какие такие «огромные силы» неприятеля «справа и слева» мог разглядеть Милютин к 29 июня (11 июля) 1877 г.? Каким образом они могли так быстро сосредоточиться и угрожать флангам русской армии спустя лишь две недели после начала ее переправы на правый берег Дуная? Ведь как военный министр Милютин был хорошо осведомлен, что основные силы противника рассредоточены вокруг крепостей. Знал Милютин и о слабых оперативных возможностях турецких частей. Все так, но тем не менее он запаниковал. Иного определения для действий военного министра я просто не подберу.

Откуда 29 июня (11 июля) Милютин мог знать, что эти, как он выразился, «огромные силы» «направлены против нашего правого фланга»? Ведь только 2 (14) июля в штаб русской армии поступили первые сообщения о движении крупных турецких сил со стороны Видина, а также переброске в район боевых действий войск Сулеймана-паши из Черногории. К тому же в то время появление корпуса Сулеймана ожидали не на правом, а на левом фланге, в четырехугольнике крепостей.

Что касается численности видинской группировки турок на правом фланге, то, по данным Обручева весны 1877 г., она составляла 53 100 человек. Именно на такую численность ориентировался Криденер. Но это была ошибка с далекоидущими последствиями. Численность группировки из Видина оказалась меньше. И в штабе русской армии ее оценивали весьма реалистично. Прекрасно понимая обреченность сидения по придунайским крепостям, покинув Видин и присоединив по пути два батальона из Рахова, Осман-паша привел к Плевне не более 15 тысяч человек. Но это случилось лишь 7 (19) июля.

На левом же фланге Мехмед-Али-паша только к середине июля сосредоточил у Разграда наступательный отряд численностью до 40 тысяч человек. После того как Гурко отступил за Балканы, в Константинополе рассчитывали на эти силы и «предавались самым розовым надеждам». Однако, как писал В. Бекер-паша, в штабе Мехмеда-Али «никто не разделял этого убеждения», «видя полную неспособность» армии «к наступательным действиям»[827].

Хорошо, допустим, что опасения военного министра в отношении крупных турецких сил на флангах были обоснованы. Однако Милютин не мог не знать, что по расписанию движения частей русской армии ее фланги в конце июня должны были прикрывать как минимум 80 тысяч человек, которые в то время еще не растеклись заслонами и кордонами по болгарской земле. Предложи императору сконцентрировать их на оборонительных позициях, перебрасывать силы с фланга на фланг, бить противника «по частям», одновременно развивая успешно начатое наступление к турецкой столице. Предложи подтянуть из России еще одну-две дивизии в резерв. Поступить так — значит отстоять предвоенный план собственного же ведомства в реальных условиях начавшейся войны. Нет же. Теперь оказалось, что это уже план великого князя, на который у военного министра завелись «существенные» возражения свойства весьма умозрительного, а не практического.

Ознакомившись в конце июня с предложениями главнокомандующего, Д. А. Милютин сильно засомневался. На место дерзости он и император протиснули сомнение. А сомнение, как говорил Наполеон, — враг великих дел. Вместо того чтобы настраивать Александра II на поддержание инициативы в боевых действиях, военный министр стал стращать его всего лишь потенциальными опасностями и советовал, сам того не подозревая, эту инициативу отдать противнику. Сомневаетесь в таком выводе?

В конце июня на флангах русской армии не было крупных турецких отрядов, готовых к полевому сражению. «О турецкой армии никаких известий нет, — писал 19 (31) июля Н. П. Игнатьев, — не знают даже, где она находится»[828]. И это граф писал о ситуации на левом фланге, где находились главные силы турецкой армии. Но они сидели по крепостям и укрепленным лагерям и не думали оттуда надолго уходить. В таких условиях выманивание противника для полевого сражения, за что ратовали и Игнатьев, и Милютин, неизбежно привело бы к необходимости осаждать не только Никополь и Рущук. По этому поводу в начале августа главнокомандующий писал императору:

«Если бы я поставил себе задачей сперва заставить неприятеля принять большое сражение по эту сторону Балкан, разбить его и потом уже идти за Балканы — это вовлекло бы меня в обложение и осаду крепостной Дунайской Болгарии, так как турки ни за что не вышли бы в поле. А для действий в сфере крепостей силы армии слишком слабы, не говоря уже о том, что этот затяжной образ действий был бы всего приятнее туркам»[829].

Итак, «приятная туркам» и крайне невыгодная русской армии «крепостная» война — вот что на практике означала милютинская фраза «сперва нанести удар армии противника». И скажите, что это, если не шаг в сторону добровольной сдачи стратегической инициативы противнику. Военный министр собственными словами хоронил предвоенный план своего министерства без существенных на то оснований. Только из сомнений и опасений…

На флангах было необходимо занимать узловые пункты коммуникаций в пространстве между реками Вид и Янтра, прежде всего Плевну и Белу, возводить оборонительные позиции, ограничиваясь глубокими разведывательно-диверсионными рейдами кавалерии. Такие действия подсказывала уже сама карта местности, а новый план главнокомандующего логически вел к их реализации. При этом даже не требовалось торопиться с осадой Никополя, ибо оставшийся в нем 8-тысячный гарнизон оказывался в полной изоляции. Его можно было спокойно утюжить осадной артиллерией с противоположного берега Дуная, вынуждая или сдаться, или выйти из крепости. Вот только этого Николай Николаевич не учел 27 июня (9 июля), когда излагал своему брату «более смелый» план наступления, а Криденер на следующий день не проявил инициативы и не направил войска для первоочередного занятия Плевны. Тяга русских военачальников к турецким крепостям все же взяла верх.

Приведу весьма показательный пример. Он легко обнаруживается при соотнесении довоенных записок генерала Обручева о плане предстоящей кампании с его высказываниями в ходе войны. В своих предвоенных планах Обручев предстает решительным сторонником наступления «Константинопольской армии» на турецкую столицу. Силами же «армии обеспечения» он предполагал «брать Рущук» и тем самым «обеспечить главную Дунайскую переправу»[830]. Когда во второй половине августа ход военных действий доказал ненужность и опасность планов не только овладения Рущуком, но даже его блокады, именно в это время Обручев пишет записку, в которой продолжает настаивать на том, что целью действий «Восточно-Дунайской армии», действующей против войск Мехмеда-Али, должно стать «овладение Рущуком».

Да, Обручев по-прежнему решителен. Он настаивает на необходимости закончить войну «в одну кампанию», ибо, в противном случае, «нам не на что будет воевать, или государство будет разорено». Однако осуществить это намерение он собирался, подтянув на балканский театр дополнительно 3 корпуса, 20 резервных батальонов, и затем наступать одновременно на трех направлениях: западном, восточном и центральном. При этом если по центру стратегической целью последовательно продолжал выступать Константинополь, то вот на западе о последовательности можно было говорить только с глубоким сожалением, потому что после двух неудачных штурмов Плевны Обручев продолжал призывать командование «разбить Османа»[831].

В условиях, когда одной из основных тем разговоров в среде армейского руководства становилась «нехватка сил», Обручев как бы намекал на свои предложения весны 1877 г.: ведь я же предупреждал, что сил надо больше. Но говорил-то он это уже во второй половине августа, когда военная обстановка давно подсказала необходимость корректировки довоенных планов — перехода к стратегической обороне на флангах и концентрации наступательных сил на центральном направлении. А для реализации этого плана, при условии привлечения румынской армии, своевременного кадрового пополнения и материального обеспечения, имевшихся в Дунайской армии сил было достаточно. Ими надо было грамотно распорядиться. Но вот в этом-то и была главная проблема. Одновременное наступление на трех направлениях только увеличивало бы злополучный «веер» разбросанности сил русской армии и затягивало бы ее в ту «крепостную» войну, которой сам же Обручев стремился всячески избежать. Сроки выхода к Константинополю оттягивались бы, а потребность в новых дивизиях только росла. И в самом конце августа грубую стратегическую ошибку не только Обручева, но всего командования русской Дунайской армии еще раз, но теперь уже самым кровавым образом, вскрыла «Третья Плевна».

Яркую иллюстрацию того, насколько противоречивыми оказывались суждения о планах кампании, можно найти в походных письмах Н. П. Игнатьева. 19 (31) июля в часы мучительного ожидания известий из-под Плевны он писал жене:

«Беда в том, что не решились смело выполнить моего плана, состоявшего в том, что по взятии Систова поставить на левый берег р. Янтры на удивительных позициях тут имеющихся (курсив мой. — И.К.), к стороне Рущука корпус с тем, чтобы вместе с кавалерией замаскировать армию к стороне Рущука и Осман-Базара, а затем с тремя корпусами валить смело на Тырново и мимо Адрианополя в Константинополь, тогда как 9-й корпус прикрывал бы с кавалерией правый фланг. Головой ручаюсь, что турки, объятые ужасом и застигнутые врасплох, уже просили бы мира»[832].

Выходит, вот оно — ярчайшее подтверждение тому, что не одинок был главнокомандующий в своем «смелом плане». Оказывается, Игнатьев предлагал его раньше и даже в более смелом варианте: из шести корпусов (не считая XIV), имевшихся в распоряжении главнокомандующего, один направляется на левый фланг, другой — на правый, а целых три — сразу «валят» за Балканы. Конечно, план этот был самым перспективным. Но сравним написанное Игнатьевым 19 (31) июля с тем, что он писал всего лишь несколькими днями ранее. Граф считал осаду Рущука пустой и опасной затеей в условиях, когда в тыл осаждающим могли ударить войска противника от Шумлы и Разграда; сетовал на то, что главнокомандующий недополучил корпус для развития решительного наступления за Балканы. И какие же действия в этих условиях Игнатьев считал оптимальными? В его письме от 12–13 (24–25) июля читаем:

«Если удастся уничтожить плевненский отряд, разбить шумлинские войска, выманив их в чистое поле, и, наконец, взять Рущук, тогда главнокомандующий может двинуться с 60 тыс. войска к Адрианополю»[833].

А до тех пор, пока эти задачи не решены, план великого князя идти на помощь Гурко только с одним VIII корпусом Игнатьев считал «неосторожным».

Так все-таки — уничтожать плевненский отряд, громить шумлинскую группировку, «выманивая противника в чистое поле», и, наконец, брать Рущук. И это несмотря на то, что Игнатьев признавался: противник не хочет «выманиваться» и предпочитает отходить к крепостям.

Противоречия слишком очевидны. Если Игнатьев еще до переправы через Дунай предложил самый решительный план кампании, то как могло получиться, что 12–13 (24–25) июля, еще до «Второй Плевны», когда совсем не поздно было перейти к этому плану, Игнатьев стал излагать соображения, в корне ему противоположные? Почему? Только лишь потому, что, как он сам считал, у главнокомандующего не хватало для наступательных действий еще одного корпуса? Не думаю. Получается, что хлестко обличая медлительность и неумелость армейского руководства, Игнатьев не разглядел в ситуации конца июня возможностей реализации своих же представлений об оптимальном плане развития кампании. И вчерашний самый решительный поборник наступления на Константинополь вдруг предстал сторонником «крепостной» войны. Не было у Игнатьева того плана, о котором он написал жене 19 (31) июля, не было.

Однако вернемся к Милютину. Только теперь обратимся к его записке об изменении плана кампании, доложенной императору 21 июля (2 августа) 1877 г. Без обращения к этой записке не обходится ни одна работа, посвященная Русско-турецкой войне 1877–1878 гг. Составлялась записка под влиянием двух поражений под Плевной. Уже в самом ее начале Милютин заявил, что «…мы имели не совсем верное представление о нашем противнике». И какие же выводы сделал военный министр из неудач русской армии? По сути, их у него три:

1) Турция вовсе не так слаба, как предполагалось ранее, она «сохранила еще много жизненности и обладает большими военными средствами при могущественной иностранной поддержке»;

2) турки «отлично вооружены, достаточно снабжены и дерутся упорно, особенно же умеют скоро и искусно окапываться», что в итоге дает «страшный перевес обороне над атакой»;

3) в условиях действия первых двух факторов русская армия после переправы распределила силы так, что оказалась «разбита на маленькие части по обширному полукружью (тем самым «веером». — И.К.), замыкающему занятое пространство края», причем «ни один из этих разбросанных отрядов не утвердился на сильной позиции».

Эти обстоятельства, в оценке Милютина, диктовали необходимость изменения характера действий русской армии против турок как в тактическом, так и в стратегическом отношениях.

В тактическом плане требовалось прекратить «вести бой, бросаясь открыто, смело, прямо на противника». «Если будем по-прежнему всегда рассчитывать на одно беспредельное самоотвержение и храбрость русского солдата, — писал Милютин, — то в короткое время истребим всю нашу великолепную армию. <…> Необходимо внушить начальникам войск бережливость на русскую кровь».

«В отношении же стратегическом, — продолжал Милютин, — очевидно, нельзя уже надеяться на то, чтобы одним быстрым смелым набегом вперед за Балканы… произвести панический страх в неприятельском войске и народе и через несколько времени под стенами самой столицы его предписать ему мирные условия».

Вот интересно было бы спросить военного министра: а кто, собственно, надеялся «одним быстрым набегом» за Балканы добыть победу? Это не соответствовало ни предвоенным планам военного министерства, ни расчетам главнокомандующего.

«Против Рущука, — писал Милютин, — следовало бы пока ограничиться наблюдением…»[834]. На флангах, по его же словам, надлежало оборудовать оборонительные позиции. Но ведь все это и предлагал главнокомандующий. Только в конце июня! А кто тогда помешал отказаться от обложения Рущука, «искусно окопавшись», «утвердиться на сильной позиции» на Янтре и самим продемонстрировать туркам «страшный перевес обороны над атакой»? Военный министр Д. А. Милютин. Так кого он должен был винить? Только самого себя.

Комментируя записку Милютина, П. А. Гейсман писал, что в ней военный министр подтвердил «различие во взглядах своем и государственного канцлера на вопрос о движении к Константинополю»[835]. Милютин попытался донести до императора две очевидные для себя мысли. Во-первых, ход кампании доказал, что ошибались те, кто отстаивал достаточность лишь незначительного давления на турок путем вторжения в Северную Болгарию и ограниченной военной демонстрации за Балканами. Во-вторых, верны оказались предвоенные планы именно его министерства, требовавшие сразу же направить крупные силы в наступление на Константинополь.

Так-то оно так, но здесь опять трудно удержаться от упрека в адрес военного министра. Ведь именно он посоветовал императору отклонить решение главнокомандующего о поддержке отряда Гурко и превращении его действий из «смелого набега» в наступление к турецкой столице. А вот после поражений 18 (30) июля под Плевной и на следующий день у Эски-Загры «уже надеяться» на быструю победу было действительно затруднительно. Гурко не поддержали, время было упущено, и турки очухались. Но при этом военный министр умудрялся укорять главнокомандующего за забалканский поход Передового отряда, связывая с ним неудачный поворот всей кампании[836].

Осуждая «надежды» на результативность малочисленных «набегов» за Балканы, Милютин противопоставлял им необходимость «прочно утверждаться в том крае, который постепенно занимаем»[837]. Но «утверждение в крае» было вовсе не равнозначно переходу к стратегической обороне на флангах. Поэтому высказывание Милютина — не что иное, как ориентация на овладение вражеской территорией, привлечение для этого большего количества войск и, как следствие, затяжной характер кампании со всеми вытекающими отсюда последствиями. В конечном итоге — это та же антитеза быстрой наступательной войне, только не «крепостная», а «территориальная». Хотел ли того Милютин или нет, но из текста его записки следовало именно это. Надо заметить, что еще до второго поражения под Плевной в высказываниях Милютина стали явно преобладать пессимистические ноты в оценке хода и перспектив кампании. Об этом свидетельствует его беседа с полковником Уэлсли 17 (29) июля. Да и последовавший разговор военного министра с императором позволяет предполагать, что Милютин склонял Александра II к поиску путей начала мирных переговоров уже в середине июля 1877 г.[838].

Что же касается предложений, высказанных главнокомандующим 27 июня (9 июля), то они адаптировали предвоенный план кампании к реальным условиям и позволяли минимизировать борьбу с хорошо укрепившимся в обороне противником. Это, в свою очередь, могло обеспечить ту самую «бережливость на русскую кровь», о которой озаботился военный министр после «Второй Плевны». Быстрота и решительность наступления на Константинополь выступали как в предвоенных планах Военно-ученого комитета, так и в июньских предложениях главнокомандующего условием этой самой «бережливости». Согласно же записке Милютина, эту роль должны были сыграть приостановка наступления, укрепление на занятых позициях и создание стратегического резерва.

Очень быстро ход военных действий стал подтверждать верность основных положений предвоенного плана и июньских предложений главнокомандующего. Хотя, с подачи Милютина, они были отклонены императором. Но проходит всего десять дней, и Александр II приказывает направить на усиление армии более двух дивизий. А это, напомню, и являлось основной просьбой великого князя для реализации его «более смелого» плана наступления за Балканы.

Кстати, а кто уменьшил количество боевых частей в действующей армии в сравнении с планами весны 1877 г.? Игнатьев считал, что «в этом виноват Милютин, который никак не хотел прибавить войска и в Дунайскую армию, и в Кавказскую»[839]. Но чаще других военного министра в этом обвинял главнокомандующий. По его мнению, не выделив сразу запланированного количества войск, Милютин не позволил армии «воспользоваться всеми приобретенными выгодами в самом начале кампании»[840].

Только после второго поражения под Плевной император счел все же необходимым отложить обложение Рущука, закрепиться на оборонительных позициях и дожидаться новых подкреплений. Из России была затребована гвардия и две пехотные гренадерские дивизии. Но ведь еще до начала войны, находясь в Кишиневе, Николай Николаевич просил включить гвардейские части в состав действующий армии. Его активно поддержал наследник престола великий князь Александр Александрович. «Слава Богу! — говорил тогда Николай Николаевич полковнику Скалону. — Государь согласился и дал мне гвардию». Однако вскоре император изменил свое решение, и в гвардии главнокомандующему отказали. «…Высшая администрация была убеждена в слабости Турции, — писал по этому поводу Скалой, — и считала возможным “обойтись тем, что есть”». Вот только кто конкретно входил в состав этой «высшей администрации»? Скалой наверняка знал, однако промолчал. С января по июль 1877 г. главнокомандующий восемь раз «входил с предложением о необходимости увеличения армии» и всякий раз получал отказ[841]. Уж не военный ли министр склонил к такому решению императора?..

Во второй половине июля корректировка планов кампании стала осуществляться уже вынужденно и на всех направлениях. Но если бы в конце июня Александр II принял предложения великого князя, то наступление за Балканы продолжилось, а на левом фланге русские войска сосредоточились бы на оборонительных позициях у Янтры и Белы. Укрепившись здесь уже в самом начале июля, они могли уверенно поджидать возможные турецкие атаки. Ход кампании демонстрировал верность расчетов главнокомандующего. Отвечая своим критикам из стана императорской главной квартиры, он в начале августа писал, что расположение армии в конце июня — начале июля «нельзя назвать ни рискованным, ни разбросанным». «Находясь в Тырнове, — писал великий князь, — я владел важнейшими путями как через горы, так и к стороне Осман-Базара (на восток. — И. К.) и Ловчи» (на запад. — И.К.). Движение Передового отряда за Балканы, по убеждению главнокомандующего, также «не было ни преждевременным, ни рискованным», а «прямо вытекало» из утвержденного императором плана войны, «целью которой был поставлен Константинополь»[842].

К середине июля появились новые доказательства верности «более смелого» плана главнокомандующего. Рущукский отряд фактически распался. Как заметил Игнатьев, «войска его разбрелись в две противоположные стороны»: в направлении к Рущуку остался один XII корпус, «не имея возможности ни обложить крепость, ни предпринять осаду»; XIII корпус выдвинулся южнее к Осман-Базару и, «следовательно, выйдя из сферы специально рущукской, вошел в тырновскую»[843]. Логика здравого военного смысла окончательно похоронила идею «овладения Рущуком». К концу же августа те русские войска из состава XII корпуса, которые продвинулись за реку Лом, вынуждены были отступить и вновь сосредоточиться к Беле.

В благоприятной ситуации конца июня — начала июля отвергнуть разумные предложения главнокомандующего, чтобы затем, уже в худших условиях, самим выступить их сторонниками?.. Фальшивость этой позиции была очевидна. Гурко вспоминал, как 14 (26) сентября, принятый императором, он услышал от него весьма удивившие его слова:

«Когда придет гвардия, я намерен тебя отправить опять за Балканы, деблокировать Шипку. Само собой разумеется, что в этот раз ты будешь иметь отряд гораздо значительнее, чем в первый раз».

«В Беле, — едко, но метко заметил Гурко, — он критиковал действия великого князя, а теперь я нашел в нем руководителя операциями»[844].

Осень тревог и надежд наших

С сентября 1877 г. тяжесть понесенного третьего поражения под Плевной полностью заслонила выбор вариантов дальнейших действий русской армии. Война окончательно пошла под диктовку «Плевны» и превратилась в борьбу против отряда Османа-паши. Основные усилия были брошены на организацию блокады Плевны, чтобы таким способом сломить стойкость ее защитников.

К концу октября войска под командованием Гурко овладели Горным Дубняком, Телишем и Дальним Дубняком — тремя ключевыми пунктами на софийском шоссе — «дороге жизни» плевненского гарнизона. При этом 12 (24) октября Горный Дубняк чуть не стал новой «Плевной»: 24 гвардейских батальона ценой огромных потерь[845] выбили оттуда 7 таборов турецкого мустахфиза[846]. Но кровавые уроки были учтены, и 16 (28) октября, после восьмичасовой ударной работы 72 русских орудий, гарнизон Телиша капитулировал. 20 октября (1 ноября), уже без боя, противник оставил Дальний Дубняк. Кольцо блокады Плевны сомкнулось окончательно. На предложение Осману-паше «сдаться на капитуляцию» 1 (13) ноября последовал вежливый, но твердый отказ. При этом всем было понятно: падение Плевны — лишь вопрос времени.

В конце октября в полевом штабе армии началось обсуждение плана возобновления вторжения в Южную Болгарию через Балканы. Его самыми активными сторонниками выступили Николай Николаевич и Гурко. Начать осуществление плана предполагалось с наступления отряда Гурко по софийскому шоссе в район «пятиугольника» населенных пунктов у северного склона Балкан: Орхание — Лютиково — Вратеш — Правец — Этрополь. В этот район, по мнению ряда турецких генералов, должна была прорываться блокированная армия Османа-паши. Усилив находившиеся здесь войска, Осман должен был превратить Орхание в новую «Плевну». Следовательно, овладение этим районом, по замыслу главнокомандующего, позволяло еще туже затянуть на плевненском гарнизоне петлю блокады. В качестве промежуточной цели наступления планировалась расположенная по южную сторону Балкан София.

Именно сюда прибыл Мехмед-Али-паша после получения 18 сентября (1 октября) телеграммы из Константинополя о своем смещении с поста главнокомандующего и назначении на него Сулеймана-паши. Вскоре в турецкой столице родился план собрать в Софии новую армию и под руководством Мехмеда-Али бросить ее на выручку плевненскому гарнизону. Свидетелем этой подготовки стал В. Бекер-паша. В самом начале ноября он прибыл в Константинополь с целью побудить султанское правительство ускорить спасение доблестных защитников Плевны. Бекера уверяли, что будет собрано не менее 87 батальонов «и что с этими силами легко будет освободить Плевну». Когда же Мехмед-Али прибыл в Софию, «то застал на месте одни лишь деморализованные батальоны мустахфиза, отступившие перед Гурко»[847]. Для их усиления в Софию сгоняли новое, наскоро собранное пополнение. Однако, как позднее писал Бекер, «в Константинополе считали только батальоны и не обращали никакого внимания на то, что они не были обучены, не имели офицеров и, быть может, состояли всего из двух- или трехсот человек»[848]. Общая численность этого воинства не превышала 25 тысяч человек. Но и это количество постоянно сокращалось. Основной причиной были не боевые потери и болезни, а дезертирство. С началом боев эта зараза приняла угрожающие размеры, и Мехмед-Али прибег к самому эффективному «лечению» — расстрелам. И вот эта аморфная масса новобранцев, с вкраплением нескольких опытных батальонов из Боснии и Албании, должна была пройти до Плевны более 150 км по разоренной территории, преодолевая при этом сопротивление закаленных боями русских полков? В реальность выполнения подобного плана в ноябре 1877 г. в штабе Мехмеда-Али уже никто не верил.

Определенные надежды на спасение плевненского гарнизона давал план организации массированного наступления на Тырново восточной турецкой армии из района Осман-Базара. В первой половине сентября, во многом из-за разногласий с Ахмед-Эюбом, настаивавшим на атаке Белы от Рущука, этот план не удалось осуществить Мехмеду-Али. Теперь же это было поручено Сулейману-паше.

Тем временем в русском полевом штабе Николай Николаевич очень надеялся, что Гурко удастся, перевалив Балканы, отрезать Мехмеда-Али от шоссе на Татар-Базарджик и Филиппополь, а может быть, и окружить его армию.

Организуя наступление в район Орхания и далее на Софию, главнокомандующий русской армией стремился действовать на опережение противника. Однако 31 октября (12 ноября) Левицкий прочитал Николаю Николаевичу и Непокойчицкому составленную им записку, суть которой состояла в том, что движение Гурко к Орханию и за Балканы ранее падения Плевны преждевременно и опасно. С этим выводом согласился Непокойчицкий, его также разделяли Тотлебен, Имеретинский, Скобелев. «Движение, о котором приходится слышать, на Орхание или Софию, — писал М. Д. Скобелев полковнику Скалону в ночь со 2 (14) на 3 (15) ноября, — может повести к двум Плевнам сразу (или к отбитому штурму), особенно с недостаточными силами»[849]. В результате 2 (14) ноября главнокомандующий принял компромиссный план, по которому Гурко надлежало продвинуться только до Орхание, постараться овладеть им и занять горные проходы. Дальнейшее наступление увязывалось со сроками падения Плевны. В этот же день отряд Гурко численностью около 37 тысяч человек выступил в поход[850].


Воистину гордыня — отправная точка человеческих бед. Вечером 6 (18) ноября в полевой штаб армии пришло известие с Кавказского фронта о взятии Карса, а через три дня, 9 (21) ноября, была получена телеграмма князя Карла о взятии его войсками Рахова, расположенного на правом берегу Дуная в 40 км западнее Никополя. Именно на фоне этих успехов 11 (23) ноября Газенкампф записал в своем дневнике, что «у великого князя возродилась несчастная мысль опять штурмовать Плевну для ускорения ее сдачи». По словам полковника, Непокойчицкий также сочувственно отнесся «к этой легкомысленной и опасной идее», а М. Д. Скобелев «горячо работал в этом же направлении»[851]. От Гурко тем временем стали приходить победные реляции: 11 (23) ноября части его отряда выбили противника из укрепленной позиции у Правеца, а на следующий день, 12 (24) ноября, овладели Этрополем.

Получив радостные известия от Гурко, Николай Николаевич вновь замыслил развить наступление, не дожидаясь падения Плевны. По словам Газенкампфа, великий князь рассчитывал так: если Гурко удастся взять Софию, то он намеревался оставить Тотлебена дожидаться развязки у Плевны, самому же ехать к Гурко «и вместе с ним идти от Софии к Казанлыку, в тыл армии Реуфа-паши[852], осаждающей Шипку»[853].

Если стремление главнокомандующего ускорить падение Плевны, атаковав ее в четвертый раз, можно, без сомнений, назвать не только «несчастным», но и просто безумным, то вот с оценкой его намерений ехать к Гурко не так все просто. Газенкампф назвал их «новым фантастическим планом»[854]. Скалон же считал, что великий князь «серьезно и не собирался» ехать к Гурко[855]. Скорее всего, так оно и было. Однако здесь можно разглядеть и другое — порыв глубокого отчаяния великого князя, его импульсивное желание наконец-то состояться как полководцу, преодолеть собственные ошибки и нерешительность, опеку императора и его главного советчика — военного министра Милютина. Думается, Николай Николаевич очень сожалел, что в конце июня безропотно подчинился возражениям брата-императора на свой «более смелый» план; толком не разобрался в ситуации после «Первой Плевны»; положился на Криденера, догадываясь, что он способен либо игнорировать распоряжения штаба армии, либо бездумно их выполнять; упустил благоприятную возможность нанести фланговый удар по Сулейману во второй половине августа, доверившись решению Непокойчицкого и Радецкого, и позорно смалодушничал в дни «Третьей Плевны».

Все, хватит! Теперь он не пошлет собственного начальника штаба выяснять обстановку, не станет постоянно согласовывать свои действия с императором, который сначала поддается влиянию не в меру осторожных советчиков и отвергает обоснованность его решительных планов, потом же выставляет их как свои собственные, горько сожалея об упущенных возможностях и беспрестанно проливая слезы по поводу тяжкой участи русского воинства.

Чуткий и внимательный Газенкампф, по-моему, все же недопонял этого порыва, когда свел его к «прирожденной непоседливости и неугомонности» великого князя[856].

А Гурко тем временем продолжал наступать. 17 (29) ноября были заняты оставленные противником позиции у Врачеша и Лютикова. Турки отступили так поспешно, что не успели уничтожить огромные склады боеприпасов, обмундирования и продовольствия у Врачеша. Доставшиеся русскому отряду запасы предназначались для отправки в Плевну и были рассчитаны на полное обеспечение 50-тысячной армии в течение двух месяцев.


14 (26) ноября активизировалась восточная группировка противника. У Трестеника и Мечки турки атаковали позиции XII корпуса, но были довольно быстро отбиты. А 22 ноября (4 декабря) уже южнее, почти у самого склона Балкан, неприятель повел атаку на Златарицу и Елену, стремясь затем пробиться к Тырнову. Части отряда Святополк-Мирского вынуждены были очистить Златарицу, после семичасового боя оставить передовые позиции у Елены, а затем и сам город, отступив к укреплениям у деревни Яковцы. Однако турки довольно быстро выдохлись, и уже 22 ноября (6 декабря) русские отбили Златарицу, а к 25 ноября (7 декабря) бои на этом направлении стихли. Организовать же новую волну наступления турецкое командование было уже неспособно, к тому же, взяв Елену, турки подставили свой правый фланг под удар частей XIII корпуса.

Тем не менее в штабе русской армии эти события вызвали большую тревогу. Заговорили даже о «трагедии» под Еленой. А кто-то проводил параллели с Плевной, уж слишком очевидны были ошибки. Многочисленная русская кавалерия опять умудрилась прозевать наступление турецкой пехоты, а командир Орловского пехотного полка вместо того, чтобы встретить атаку турок на Елену в укрепленной позиции у Морены, предпочел оставить ее и лихо атаковать противника в лощинах перед ее фронтом. Лихачество обернулось угрозой окружения, утратой 11 орудий и большими потерями в личном составе. Реакция главнокомандующего на случившееся прямо воскрешала в памяти дни «Первой Плевны». «Пока дела под Еленой не разъяснятся, — писал великий князь Гурко 24 ноября (9 декабря), — займи крепкие позиции, укрепись и не двигайся»[857].

Но даже в условиях отсутствия у русской армии к тому времени стратегических резервов оснований драматизировать ситуацию не было никаких. К концу ноября русские могли сосредоточить в район Елены около 35 батальонов пехоты, что в полтора раза превышало силы атаковавших турок. И это не считая кавалерии[858]. Общий же перевес сил русской армии на восточном фронте был не менее очевиден: 153 тысячи против 96 тысяч у турок[859].

А 28 ноября (10 декабря) завершилась плевненская эпопея: при попытке прорыва армия Османа-паши была отбита и капитулировала. Это позволяло русскому командованию высвободить для наступательных операций более 90 тысяч человек при 392 орудиях. Наступательный потенциал румынской армии увеличивался на 37 тысяч и 114 орудий. Турецкая Дунайская армия, и без того значительно уступавшая в численности русской, сократилась на 34 тысячи человек и 72 орудия. Более того, 1 (13) декабря войну Порте наконец-то объявила Сербия, что увеличивало антитурецкие силы на Балканах еще на 82 тысячи человек и 232 орудия[860]. Пожалуй, впервые за всю историю некогда Блистательной Порты на нее надвигался такой военный каток, который был способен не только раздавить остатки армии султана, но и полностью выдавить саму империю Османов из Европы обратно в Азию.

30 ноября (12 декабря) турки вновь предприняли атаку на позиции XII корпуса, направив главный удар на Мечку. Но угроза систовской переправе и на этот раз не состоялась: турки были не только отбиты, но и преследуемы при отступлении. Это явилось последним актом их наступательной активности не только на этом фронте, но и на всем балканском театре войны.

В тот же день, 30 ноября (12 декабря), в главной императорской квартире в Парадиме состоялось совещание, на котором обсуждался план дальнейших военных действий. Помимо Александра II, на нем присутствовали: Николай Николаевич, князь Карл, Милютин, Непокойчицкий, Тотлебен и Обручев. Характеризуя обстановку совещания, В. А. Золотарев писал, что «в это время русское командование вернулось к плану Н. Н. Обручева». «В основе плана, предложенного 30 ноября 1877 г. Обручевым, — утверждал Золотарев, — лежали правильные стратегические соображения»[861]. Такое понимание разделяет и Скрицкий, который, по сути, полностью повторил написанное генералом Беляевым еще в середине 50-х гг. XX в.[862].

Однако у Золотарева можно найти и иные суждения:

«После всесторонней оценки обстановки военный министр Д. А. Милютин выдвинул предложение о немедленном переходе через Балканский хребет. 30 ноября (12 декабря) это предложение было одобрено на военном совете»[863].

Понятно, что любовь к «прогрессивным» генералам Милютину и Обручеву унаследована со времен советской историографии. Однако попробуем в этом разобраться.

Прежде о самом плане, принятом на совещании у императора 30 ноября (12 декабря) 1877 г. Первым должен был начать наступление отряд Гурко. С двух сторон обойдя позицию противника у Араб-Конака, ему надлежало оттеснить армию Мехмеда-Али и наступать к Софии. Далее же — действовать по обстановке: если турки сразу начнут отступать на Филиппополь, то преследовать их и гнать к Адрианополю или же двигаться вдоль южного склона Балкан на Казанлык, угрожая тылам шипкинского отряда противника. По замыслу, оба пути вели к одной цели: турки должны были оставить Шипку и отступать на Адрианополь. После Гурко Балканы предстояло перевалить ловче-сельвинскому отряду генерала П. П. Карцова и шипкинскому — генерала Радецкого. Отряд цесаревича на левом фланге оставался в прежнем положении, «отчасти для маскирования наступательных действий, отчасти для прикрытия линии сообщения Систово — Тырново»[864]. Соответственно предполагалось усилить отряды за счет войск, высвободившихся из-под Плевны. Гренадерский корпус генерала И. С. Ганецкого должен был пока остаться в общем резерве.

По сути, этот план явился окончательным оформлением тех замыслов главнокомандующего, которые он стремился реализовать еще в самом начале ноября, посылая в район Орхания отряд Гурко. На совещании великий князь говорил последним. Он стал настаивать не мешкая осуществить переход Балкан не только на участке Гурко, но и на центральном направлении, даже несмотря на все неизбежно связанные с этим проблемы[865]. Позднее это назовут «стратегическим захождением налево»: начинает наступление отряд Гурко, затем отряды Карцова и Радецкого[866]. Так что справедливо будет назвать этот план планом главнокомандующего, а не «обручевско-милютинским», как в свое время окрестил его Н. И. Беляев[867].

Прямо противоположный взгляд на продолжение кампании высказал Тотлебен. Он предложил сосредоточить основные силы на левом фланге, заняться осадой расположенных здесь крепостей, прежде всего Рущука, и только весной наступать через Балканы. Однако с этим предложением герой обороны Севастополя остался в одиночестве.

Тем не менее большинство командиров отрядов не разделяли стремления своего главнокомандующего к незамедлительному зимнему наступлению через Балканы. Наибольшую активность в этом смысле развил Левицкий, всячески увлекая за собой Непокойчицкого. Начальник штаба, по слухам, даже «становился на колени», прося великого князя изменить свои решения[868]). Но и Радецкий, Карцов, Святополк-Мирский, Скобелев, Имеретинский — все те (за исключением последнего), кому предстояло командовать отрядами в предстоящем наступлении, — не были в восторге от замыслов главнокомандующего[869]. Последнему стоило немалых усилий переломить сомнения своих генералов. И если Скобелев после принятия плана с присущей ему энергией был готов к его выполнению, то Радецкий, Святополк-Мирский, Карцов вплоть до самого начала наступления весьма пессимистично высказывались о его перспективах.

Турецкое командование очень надеялось, что зима на Балканах приостановит русское наступление и позволит выиграть время. Подобным образом думали не только в Константинополе. В Берлине — Мольтке, а в Лондоне — руководство военного министерства не верили в то, что русские перевалят Балканы зимой. Ф. Уэлсли вспоминал, как в конце ноября, составив телеграмму в Лондон о падении Плевны, он добавил, «что русские могут зимой перейти Балканы». Вернувшись в конце декабря в Англию, он узнал, что его телеграмма попала в руки премьер-министра с пометкой военного министерства: «Полковник Уэлсли, очевидно, не знает того, о чем он говорит: Балканы никогда не были и не могут быть перейдены зимой»[870].

Скобелев еще 2 (14) ноября в письме к Скало ну определил наилучшим планом «после падения Плевны идти к Софии и зимовать там, считая этот пункт передовым к стороне Константинополя, до весны»[871]. В ноябре стали распространяться суждения, что после развязки у Плевны следует главные силы армии направить за Гурко на Софию, Филиппополь и Адрианополь. Этот план носил характер обхода турецких сил справа, в отличие от замыслов главнокомандующего, которые можно назвать планом одновременного прорыва и обхода этих сил. В осуществлении этого плана главнокомандующему пришлось преодолеть особенно настойчивые возражения Радецкого. Последний, видя, что его усилия не достигают цели, 11 (23) декабря прислал к главнокомандующему своего начальника штаба полковника Дмитровского. Посланец Радецкого пытался «убедить великого князя в неисполнимости его требований и необходимости выжидать, чтобы Гурко вышел в тыл шипкинской позиции турок»[872]. Однако на сей раз главнокомандующий остался непреклонен в решимости осуществить свой замысел.

А что же Обручев? В императорскую главную квартиру он прибыл 31 октября (12 ноября) с Кавказа и на следующий день приехал в полевой штаб армии, где, по словам Газенкампфа, «много и с интересом расспрашивал, но уклонялся от всяких ответов на наши расспросы, отзываясь, что, вероятно, скоро вернется в Петербург читать лекции в академии»[873]. А. Струков, брат генерала Струкова, служивший в канцелярии главнокомандующего, писал, что ходили слухи, будто бы на встрече с великим князем Обручев предлагал даже «отойти в Румынию и весной вновь наступать»[874]. На совещании 30 ноября (12 декабря) Обручев указывал на опасность, грозящую систовской переправе от близости крупных турецких сил с востока, поэтому он предлагал перенести переправу вверх по Дунаю к Лом-Паланке. По его мнению, это позволило бы армии увереннее продвигаться к Софии, где вступить в связь с сербами[875]. Похоже, что Обручев склонялся к плану обхода турецких сил справа, через Софию, и дальнейшего продвижения на Филиппополь и Адрианополь. Об этом, кстати, свидетельствовало письмо Левицкого, направленное в 1880 г. великому князю Николаю Николаевичу[876]. Бесспорно, у этого плана были свои плюсы. Но у него был один существеннейший минус: в сравнении с планом главнокомандующего он требовал больше времени и, следовательно, замедлял движение армии к Константинополю. При этом уже на следующий день, 1 (13) декабря, на очередном совещании у императора Обручев прочитал свою записку о «безусловной необходимости, предваряя заключение мира с Турцией, занять Босфор и Дарданеллы»[877].

Теперь обратимся к Милютину. Вот как он описывал в своем дневнике совещание 30 ноября (12 декабря):

«Оказалось, что все единогласно признают за лучшее, оставаясь на Ломе в оборонительном положении, сосредоточить возможно большие силы на нашем правом фланге, для наступательных действий к стороне Софии и оттуда, смотря по обстоятельствам, к Адрианополю или Казанлыку»[878].

Как видим, ни о каком последовательном переходе Балкан сначала справа, затем по центру Милютин не упоминает. Получается, что с этим своим «более смелым» планом декабрьского образца главнокомандующий остался в одиночестве.

Хотя, при «явном подавляющем превосходстве сил русских», выбор либо плана большинства, либо плана главнокомандующего уже не играл существенной роли в достижении окончательной победы[879]. Всем было понятно, что поражение Турции — вопрос ближайшего времени. Однако оставался непроясненным другой вопрос: что это будет за победа? Каковы будут в ней достижения русской армии? И вот здесь план главнокомандующего содержал гораздо больше возможностей, ибо позволял быстрее оказаться под стенами турецкой столицы.

В отличие от конца июня, в начале декабря Александр II не послушал Милютина, а поддержал брата. Это заставило смолкнуть все сомнения, и финал кампании стал развиваться по плану главнокомандующего. В результате через семь недель передовые отряды русской армии стояли в двух переходах от Царьграда.


То, что начало осуществляться потом — после 30 ноября (12 декабря) 1877 г., — на самом деле должно… Что там должно! Просто обязано было произойти на четыре месяца раньше.

Уже в начале августа передовые отряды русской армии должны были выйти на дальние подступы к Константинополю и затем занимать берега Босфора и высоты вокруг турецкой столицы. План кампании подразумевал именно такие перспективы и опирался на реальные возможности их достижения. Призывы же к осторожности, укреплению на занятых территориях, заклинания о нехватке собственных сил и огромных полчищах турок — все это в большей мере исходило от нерешительности и неумелости, нежели от масштабов реальных опасностей. При всех «но» изначально силы русской армии существенно превосходили турецкие. Ими надо было только правильно распорядиться, чего командование русской армии, по ряду причин, сделать не смогло.

Тезис о «несоразмерности» сил русской Дунайской армии поставленным стратегическим задачам, сформулированный авторами из Военно-исторической комиссии Главного штаба, прочно укрепился в историографии русско-турецкой войны. Хотя, по справедливости, пальму первенства здесь все же надо отдать Д. А. Милютину. В середине XX в. этот тезис подтвердил Н. И. Беляев[880]. С тех пор он незыблем. Однако… «Бывают случаи, — говорил Наполеон, — когда нехватка людей помогает избежать лишнего кровопролития»[881]. Русско-турецкая война 1877–1878 гг. ярко подтвердила истинность этой максимы величайшего полководца. Людей было много, кровопролития еще больше, а вот чего недоставало, так это мудрости, твердости и смелости армейского руководства. Дефицит именно этих качеств командования покрывался умножением численности русской армии и крестов над могилами ее воинов.

Кампания русской Дунайской армии началась с тремя фундаментальными проблемами:

1) армия не получила обещанный ей гвардейский корпус;

2) установка на овладение Рущуком, тем не менее, сохранилась;

3) в армии отсутствовала единая воля верховного командования и существовали два центра принятия важнейших решений: полевой штаб, где главнокомандующий великий князь Николай Николаевич работал с Непокойчицким и Левицким, и императорская главная квартира, где постоянным советчиком Александра II выступал Милютин.

Своим «более смелым» планом конца июня главнокомандующий устранял вторую проблему и тем самым компенсировал первую. Последовательное развитие плана подразумевало переход к обороне на обоих флангах, с целью обеспечения безостановочного наступления на Константинополь. В свою очередь, наступательные действия VIII и части XI корпусов блокировали бы «плевненские» варианты развития событий. Появление уже в начале июля за Балканами относительно крупных сил русской армии заставило бы командование дорожить именно наступательным потенциалом и при этом не думать об удержании территорий, бесконечно дробя армию на мелкие отряды-заслоны, а концентрировать фланговые силы прикрытия на прочных оборонительных позициях.

Предложив адекватную корректировку плана кампании в конце июня, главнокомандующий, тем не менее, не смог исправить ошибки Криденера, полевого штаба и свои личные в отношении Плевны. Он не проявил решимости в отстаивании даже собственных перспективных вариантов развития военных действий, которые выводили армию из плевненской ловушки.

Оставалась еще третья проблема — она-то во многом и оказалась роковой: блокировала «русский блиц» и открыла путь «турецкому гамбиту».

Балканская кампания русской армии в 1877–1878 гг. — ярчайший образец того, как может быть опорочена даже самая эффективная стратегия достижения победы, если высшее руководство страны и армии не обладает достаточно твердой волей к ее последовательной реализации.

Более того, уже накануне кампании принятый стратегический план стал явно выламываться из противоречивого и неадекватного политического контекста, требуя от первых лиц государства большей определенности и решительности.

Загрузка...