Марк Слоним
По золотой тропе. Чехословацкие впечатления
Оглавление
Прогулка по Праге 7
Веселая Братислава 36
Словакия 47
Словацкая идиллия 58
Город Белой Дамы 63
Штрбске плесо 74
Замок на Ораве 81
Рождество в Важце 89
Город Яна Жижки 98
Нижнее царство 105
Казематы Шпильберга 110
Поле славы 121
По золотой тропе
{7}
ПРОГУЛКА ПО ПРАГЕ
В предвечерний час я люблю гулять по улицам Новой Праги. Не протолкаться у площади перед Пороховой Башней. Каменный лев мистра Матвея Рейсека из Простейова благодушно взирает с высоты своей пятисотлетней мудрости на суету автомобилей и прохожих, на углы улиц, где бледно загораются первые огни цветных реклам, на зеркальные окна новых домов. Беспрестанно звонят трамваи, и в узкую арку Пороховой Башни ныряют вагоны с дребезжащими прицепками: на их красных стенках мелькает рука, обнажающая меч в окне золотого града - старинный герб Праги.
А рядом с Башней, там, где пять веков назад был королевский двор, любимое жилище Вацлава IV и Владислава Ягеллона - замысловатая архитектура Общественного Собрания. Под его крыльцом с колоннами - афиши концертов и балов; у входа в высокий, сияющий мраморной облицовкой вестибюль - одинокие фигуры юношей, ожидающих милых, но запоздавших приятельниц.
Между столиков дымного, до отказу переполненного кафе ловко шныряют лакеи с чашками, увенчанными туго взбитыми сливками, а крикливые подручные в белых куртках, с огромными деревянными подносами на {8} согнутой руке, снова и снова предлагают сдобные булки, кренделя н рогалики.
Направо - малиновые ковры ресторана; степенные лакеи, слегка наклонив голову, с карандашом и блокнотом в руке, принимают заказы важных господ с лысинами, и на подносах уже не груды пирожных, а запотевшие высокие бокалы, в которых темнеет черное или желтеет янтарем светлое пиво.
С Поржич, тех самых, где в XIV столетии селились иностранные купцы немцы, итальянцы, греки и фламандцы - где жил епископ и строились первые храмы - рекой льет толпа светловолосых девушек с крепкими икрами и плотных, прочно слаженных студентов.
По всему Пшикопу - точно гулянье. У каждой витрины - десятки зевак. А купцы изощряются: в окнах новинки, движущиеся фигуры, световые трюки. Вывески новых кафе лоснятся свежей краской. Через два дома в третий ресторан, кинематограф, кофейня, кондитерская. На каждом квартале, за неразберихой лесов сквозят стены спешно возводимых строений из стекла и железа.
По мозаичным тротуарам - черными, серыми и белыми камешками выложены их узоры - медленно гуляют молодые люди в выутюженных костюмах и маменькины дочки в модных платьях.
На углу Вацлавского проспекта - столичное столпотворение. Тут что ни шаг - все соблазны. С цветной афиши улыбается Мэри Пикфорд, на стене пес слушает голос хозяина, выходящий из граммофонной трубы, у стоек бара-автомата - груды бутербродов с ветчиной, горячие сосиски и заморские фрукты. За зеркальными окнами кондитерских - изобилие пышнейших тортов, снежные горы взбитых сливок, стройные ряды пирожных, завитки сдобных калачей - "ваночек" и золотистых "баб". {9} У автоматов - каскетки, клетчатые брюки подростков рабочего Либня, боа из крашенного кролика. В кондитерских - лоснящиеся проборы и надушенные меха. Сдержанно рокочут в ожидании хозяев зеркально черные, лакированные автомобили.
А вечерами зажгутся надписи дансингов, где завывает и томит джаз-банд, баров, в которых пахнет духами и коктейлями, электрической дрожью запляшут имена театров и отелей. Во всю длину улиц светлыми цепями повиснут фонари. Над крышей редакций пожгут прерывистые буквы новостей, телеграммы и рекламы. Задирая головы, кучки любопытных будут ждать, покамест в небе сверкнут волнующие строки об исходе футбольного матча, а потом будут обсуждать достоинства команд "Спарта" или "Славия". Из зева громкоговорителя рычащий голос будет объяснять, какой воротничок полагается к какому костюму. Слепой продавец газет у здания "Чешского Слова", высоко подняв голову, будет повторять: "вечернее издание, новая афера!" Подростки, на минуту останавливаясь у магазинов дешевой обуви Бати, кандидата в чехословацкие Форды, побегут в "Корону", "Пассаж", "Звезду" и "Светозор", где обещают новые подвиги Гарри Пиля и старую шляпу и тросточку Чарли Чаплина.
По воскресеньям здесь ходят взад и вперед, как в бальном зале, целыми семьями. За дородными мамашами следуют целые выводки дочерей в новых пальто; разряженные горожане, сося трубки и сигары, с любовной гордостью взирают на асфальт мостовой, на стоянки автомобилей, на механические жесты полицейской перчатки, подчиняющей закону бег живых и стальных коней.
Если смотреть на этот растущий и застраивающийся проспект с маленькой улицы, Мустка, от которой он начинается, он кажется широким, огромным двором. Вверху, на {10} подъеме, он заканчивается многооконным, многоколонным Музеем, к которому ведут тяжелые ступени лестниц, огибающих фонтан. Купол, венчающий огромное здание, замыкает и Вацлавский проспект. А перед Музеем - св. Вацлав с боевого, крутобедрого коня следит за ростом своего города.
Прогулка неизменна: от Пороховой Башни до Музея, от Вацлавского - по улице 28 октября, вниз, к реке, до моста Легионов и Национального Театра, того самого, который в конце прошлого столетия был воздвигнут по народной подписке, сгорел, - а через три месяца новые шесть миллионов были собраны для новой постройки.
Оправдана гордая надпись внутри здания: narod - sobe. Она заставляет вспомнить, что усилия и жертвы привели к сегодняшнему завершению.
Эта уверенная в себе толпа, эти великолепные магазины, эти строящиеся дома, эта все полнее и шире развертывающаяся жизнь, - это Прага победы, пробужденная после столетий насильственного сна.
В дни национальных праздников по этим улицам идут многотысячные процессии. Над ними - древняя хоругвь гуситов, с красной чашей причастия, символом крови, на черном фоне, и бело-красный флаг государства, которое кровь, из тьмы унижения, возродила к новому бытию, и разноцветные вышитые знамена, доставшиеся в наследство от средневековых цехов, и красные полотнища рабочих союзов. Перед оркестрами музыки, легкой поступью, взявшись за руки, идут словачки в черных сапожках; ленты и ожерелья пляшут на их белых корсажах, развеваются их широкие юбки, светлеют пышные рукава; серебром и вышивками покрыты затейливые наряды мораванок - а за ними чешские сокола в темных куртках, распахнутых над красными и зелеными рубашками, с перьями в {11} ловких, круглых шапочках. Оркестры играют величавый гимн таборитов, и грустно поет затем медь о шумной, окровавленной Марице. Тысячи голосов, одним голосом с трубами и флейтами, повторяют песню любви и родины: "где домов мой". И стройными рядами крепко отбивает шаг этот народ, упорный и терпеливый, знающий силу дисциплины и тайну ритма массовых движений.
Сквозь рабство и бедность пронес он эту мечту о своем доме, и вот теперь он строит Новую Прагу.
Нетерпеливые патриоты хотят, чтобы как можно скорее стала она походить на другие столицы. Уже народился целый класс богачей и дельцов, выдвинувшихся за первое десятилетие чехословацкой независимости. Они спешат наверстать потерянное. Они стремятся одеваться, как англичане, вести дела, как немцы, развлекаться, как французы. Пуще всего боятся они упрека в провинциальности - и все достижения техники, все столичные выдумки желают они пересадить в Прагу. Небоскребы милее им дворцов XVII века. Пройдет несколько лет, и снесут они изящные дома с барочными украшениями на фасаде, с овальными лукарнами над оконными арками, эти строения, бывшие свидетелями и иезуитски-холодного царствования Иосифа II и постно-лицемерного века Марии Терезы. Рассыпятся прахом последние приюты чужеземной знати, последние остатки австрийского владычества; подземная железная дорога побежит под шумными улицами; красные и желтые автобусы загрохочут от рабочего предместья Жижкова до самого Града; стекло и бетон оденут землю запущенных скверов и площадей. Неудержим бег молодой столицы: недаром из Америки приезжает сейчас столько ее сынов, принося с собою размах и волю к переменам и обогащению. {12} Но своеобразие Праги, конечно, не в автобусах и асфальтовых тротуарах, не в модных лавках с парижскими вертящимися манекенами, и даже не в этом внешнем благоустройстве, которым нынешние законные хозяева стремятся вознаградить свой город за недавнее умышленное к нему пренебрежение.
Оно в том, что "caput regni" растет на древней земле, и все чудеса машинного века взлетают к небесам на холмах старинного города, того самого, который Пьетро Капелла в XVII столетии назвал в своих латинских стихах Praga dorata. И оттого, что здесь отбушевало столько страстей и похоронено столько безумия и мудрости - это нынешнее буйство молодости с ее напористой грубостью и мускулистостью кажется не самым нужным и не самым важным.
Есть несколько Праг, прорастающих одна в другую, имеющих разные возрасты и разные территории, и даже самая недавняя, торжествующая столица республики, нерасторжимо связана с той, прежней, с многобашенным городом поражений и мужества.
В разных кварталах - наслоения разнородных стилей - от готики до барокко, в строениях и памятниках отразились разные эпохи, - и все же, какое то единство встает из этого смешения, из этой архитектурной и исторической пестроты.
С необычайной пронзительностью раскрывается дух Праги - и это сосредоточенный и величавый дух трагедии. Его не могут заглушить ни веселье нарядного центра, ни песни, несущиеся из кабачков, ни звон пивных кружек в бесчисленных ресторанах, ни даже бодрый шепот тысячных толп, празднующих свою победу. Сосредоточенно развертывает Прага свиток своих мук и деяний; из всех {13} концов ее слышится мерное и суровое повествование о прошлом.
В разные часы, в разных кварталах, оно звучит каждый раз по иному.
--
Поздним вечером, когда умолкает суета, недобрыми тенями населяются узкие, как в Италии, улочки Старого Города. Возле Староместской площади, под островерхим Тынским собором - выщербленный камень Унгельта. Сырой стеной обнесен огромный двор, вымощенный грубым булыжником. Тесные, низкие ворота, за ними покосившиеся домики. Гулкий отзвук шагов.
Тут некогда, двенадцать веков назад, на скрещения торговых путей Востока и Запада, был выстроен этот гостинный двор. Здесь германские купцы торговались с пронырливыми венецианцами и грубыми франками; голубоглазые рослые славяне привозили сюда из Полесья меха, и мед, и ткани. Здесь араб Ибрагим бен Якуб беседовал с потомками римлян и удивлялся великолепию пражских каменных стен. Подле Унгельта происходили первые бои христиан с язычниками; у его ворот заложили первый храм Кирилл и Мефодий, и, по преданию, подземный ход вел из него к дому св. Людмилы, - той самой, что крестила св. Вацлава, будущего покровителя Чехии.
Неподалеку от гостинного двора с незапамятных времен обосновались евреи. Легенда утверждает, будто они пришли сюда тотчас же после падения Иерусалима. Но, вероятно, то были попросту выходцы из Испании. За стенами гетто начали они строить свои дома молитвы. Еще и поднесь сохранилась старая синагога с высокой, двускатной кровлей; маленький домик с черепичной крышей прислонился к ее стенам, под самыми порталами и окнами.
Здесь немало было пролито крови в дни смут, когда {14} на евреях срывал народ свой гнев. Три тысячи убитых осталось на каменных плитах гетто после погрома 1389 года. Здесь творил чудеса мудрый раввин Безалел Леви, создавший из глины подобие человека, Голема, и вдохнувший в него жизнь, написав на лбу его тайное слово. Шесть дней в неделю служил Голем своему господину, а в день субботний стирал раввин священную надпись, и бесчувственной глиной падал Голем. И только однажды позабыл это сделать Безалел Леви: придя домой из синагоги, увидел, как в субботу работает слуга и, точно объятый безумием, ломает и бьет и утварь, и мебель. И тогда проклял его создатель, навсегда стер слово жизни со лба, вмиг остывшего глиной, и в старую синагогу велел отнести недвижный истукан. Но не умер Голем. До сих пор ходит он по ночам по уличкам еврейского квартала.
А вот и улица, бывшая заповедной чертой. Перейдя ее, к рыцарям и молодым купцам убегали смуглые девушки, а им во след неслись исступленные проклятия седобородых старцев. Здесь, борясь с духом зла, устраивавшим всяческие козни, и поддаваясь его соблазнам, возводили новую синагогу, и грозный Иегова наказывал нерадивых строителей; от гнева пророков гасло пламя в серебряных семисвечниках, а в судный день, забыв о всём, завывало гетто в плаче и скорби, раздирая платье на впалой груди и с трепетом ожидая кары Божией.
И все страхи, и все страсти, все богатства и отлучения, псалмы кантора и рыночная перебранка - все они окончились на старом кладбище, где, по преданию, похоронены вожди Ааронова племени.
Со всех сторон окруженные беззаконием буйных трав, беспорядочно лежат надгробные камни и плиты с крючковатыми надписями, точно раскиданные гневной рукой. Весной, когда зацветает сирень меж могил, пробиваясь сквозь {15} бурьян и травы, любопытные бродят по кладбищу, на котором не хоронят вот уже третий век, - и сгорбленный служка в черном сюртуке глухим голосом называет имена тех, кто стал здесь прахом.
Рядом с еврейским городом - знаменитая Староместкая площадь. Неровными полукругами замыкают ее тяжелые пилястры приземистых аркад. Под этими полутемными сводами, над которыми вытянулись узкие дома, увенчанные треугольными высокими щитами, в XV столетии бранилась торговая толпа, и, разгоняя спорщиков и забияк, стража стучала железом о гулкий камень.
Все видела эта огромная, неправильной формы площадь. Точно на подмостках, прошла на этих камнях вся история Праги. По ней ходил в XIV веке Карл IV, мечтавший о том, чтобы Прага получила наследие Рима. Тогда его империя доходила до Берлина, а чешские отряды побывали в столице папской Италии. Карлов век был эпохой возрождения Праги: молодежь и ученые сходились со всех сторон в основанный Карлом университет; новые здания украшали город; для него, казалось, наступало время богатства и власти. Сбывалось любимое изречение Карла: "прошлое исправить, настоящее хорошо устроить" (ргаеsentia bene disponere). Но все это длилось не долго: чума, войны, пожары и распри ожидали Прагу. Молодой Гус, учившийся в начале XV века в Праге, был свидетелем борьбы короля и архиепископа, мятежа вассалов и войны трех пап и трех императоров. В те самые годы, когда шайки куманов, языгов и татар опустошали Чехию, Ян Гус проповедывал в Вифлеемской часовне, начиная свою борьбу с папой и немцами.
На Староместской площади были казнены трое юношей, выступивших против индульгенций, и толпы народа запружали ее в бурные годы реформации, когда вслед за {16} стычками и восстаниями шли казни и расправы, когда пылкий Иероним Пражский вел на бой студентов, а католические священники с оружием в руках осаждали жилище Яна Гуса из Гусинца.
Почтенные горожане, купцы и мастера приходили сюда, чтобы потолковать о войне и обсудить городские дела. В одном углу площади бывал и торг, куда чабаны в овечьих шкурах, на заре приводили стада и куда с окрестных холмов, на дребезжащих возах приезжали крестьяне в низких шапках. Женщины в плащах, с закутанными головами, долго выбирали баранью ногу или живого ягненка. Здесь, перед лобным местом, бывшим в северной части площади, воздвигли великолепную ратушу: из ее окон, после сожжения Гуса, народ выбросил семь советников, насмехавшихся над гуситской процессией; в ней кривой Жижка, овладевший Прагой после жестоких боев, обсуждал план защиты города от королевских войск, посылая строителей возводить укрепления на горе, которая потом стала называться Жижковой. Отсюда, нестройными, но грозными рядами уходили табориты, громыхая своими телегами, здесь Ян Желивский призывал к восстанию против умеренных и аристократов, и называл короля апокалиптическим драконом. Партия вельмож, захватив власть, во дворе ратуши тайком казнила Желивского и его друзей. Возмущенный народ, как хоругвь, понес на копье голову казненного, и с площади по всем улицам двинулась мрачная процессия.
В соседних улицах было множество бродячих собак: они прибегали слизывать кровь, которая все время проливалась на Староместском намести.
На этой площади началась тридцатилетняя война, в тот день, когда восставшие чешские дворяне из высоких окон ратуши, на камни мостовой выбросили {17} наместников императора, свергая иноземную власть. Но после трехлетней борьбы пришло поражение у Белой Горы и пришла расплата.
21-го июня 1621 года, через два века после "чешских братьев", пушечный выстрел с града возвестил о начале казни. Из тюрем, из подземелий ратуши вывели осужденных на площадь. С помоста на казнь смотрели победители, и рейтары пиками оттесняли взволнованную толпу. На лобном месте рубили головы дворянам, на виселицу вели горожан. Одному отрезали язык, другому отрубили руку. Во всех церквах звонили колокола. Двадцать семь графов, рыцарей и горожан было казнено в это утро. Одни были замучены и рассеяны, тысячи отправились в изгнание. Чешская знать была уничтожена, реформация задушена. Чешская независимость кончилась.
И уже на Староместской площади, некогда славившей чешских королей, горели костры наемников и ржали кони Валленштейна и Пикколомини; при полыхании зарева сюда врывались, убивая и грабя, немецкие ландскнехты и тирольские стрелки, и под стон набата испанские рыцари и шведские офицеры тащили с собою добычу... Осады, пленения, пожары... Опустошение войн, чужеземные солдаты, ненавистная власть...
...Сейчас, ни костров, ни набата. В одном углу площади четыре меча и двадцать семь кругов - память о казни дворян. Сбоку, перед барочными дворцами XVIII века, Ян Гус с узкой бородкой, склонив голову, скорбно смотрит с пьедестала, точно с церковной кафедры. Часовня XIV века приютилась у кирпичных стен Ратуши.
А рядом, - звонарня со знаменитыми часами: в самом конце XV века мастер Гануш потратил не мало лет на их затейливый механизм. Часы и дни, месяцы и годы, ход планет и движения созвездий, показывают огромные {18} часы, и, по преданию, правители города приказали ослепить искусного мастера, чтоб в ином месте не мог он повторить подобного чуда.
В весенние дни, когда от голубизны неба черными становятся острия Тынских башен, толпа ждет боя старинных часов. Мальчишки рассматривают круги и фигуры циферблата, знаки Рака и Козерога, приезжие удивляются средневековой учености. Но вот - звон. Раскрываются окошечки над кадраном (Кадран - это плоская поверхность какого-либо предмета с нанесенными на этой плоскости часовыми делениями - циферблатом. ;ldn-knigi), чередой проходят в них апостолы, благословляя сынов божиих, и труд их, и град их. Смерть, стоящая в нише, машет косой и разевает пасть, кричит петух, - и вот уже захлопнулись дверца стародавней игрушки, застыл скелет с недвижною косой, солнце греет камень старых домов и незаметную надпись на одной из стен Тынского храма: vanitas vanitatis, суета сует. На площади светло, тихо, пусто, и только влюбленные парочки бегут мимо русской церкви св. Николая к просторам набережных.
--
От Старогородской площади во все стороны разбегаются улочки, переулки, извилистые ходы, над которыми из дома в дом перекинуты застекленные галереи. В одних улицах неожиданно раскрывается широкий размах романских арок, в просторных дворцах с внутренними лестницами - лоджии эпохи Возрождения. В других - дома с каменными гербами над узким зевом средневековых ворот, с готическими сводами в полутемных залах, как в том доме на Малой Площади, где в XIV веке жил флорентийский врач Анджело. Рядом, в Михальской улице, была основана Августином, земляком Анджело, первая пражская аптека. По близости жили врачи и {19} был Collegium medicum и университетский семинарий "Всех святых", основанный Карлом IV. Каждый дом сохранил еще то название, которое несколько сот лет тому назад заменяло адрес: "У зеленой жабы", "У белого единорога", "У золотого перстня".
По некоторым уличкам не проехать. Только пеший проберется через проходные дворы, где слепец, сидя на складном стуле, тянет песню, где нищие с язвами просят подаяния, где у выхода, под скорбно благостной улыбкой Богоматери, нарисованной над "Железными воротами", старик еврей пиликает на скрипке.
По ночам здесь безлюдье. Разве что у деревянных тяжелых ворот прижмутся друг к другу бездомные любовники, да из-за угла, из кабачка с дурной славой, раздается пьяная брань. Взъерошенные коты пролезают в щели складов, крысы перебегают дорогу, от каждого шага - эхо, от зеленого света луны дома призрачны, - и все ждешь, что нежить выскользнет из древних стен. От этого железного столба с едва мерцающим фонарем отделится худая фигура в плаще. Небрежно, поправляя шпагу и едва-едва притрагиваясь к бархатному берету, незнакомец остановит горбуна в шутовском колпаке. Из сводчатого погреба "У Войеводы", того самого, где деревянные лавки у стен, а фонари из кованного железа, - высыпет пьяная ватага ландскнехтов, а за ними, крадучись, шмыгнет цыган в лохмотьях. В полуоткрытое окно, где мелькнул округлый локоть, он бросит камень с запиской, а уж за углом скрестились рапиры, и случайный прохожий, босоногий капуцин, осеняет себя испуганным крестом.
А дальше, к Клементинуму, где улицы еще темнее, еще страшнее, безумный музыкант шепчется с алхимиком, древние старухи беседуют о черте - и все {20} персонажи романтических повествований ведут тайный разговор под водительством доктора Фауста.
Но улица сворачивает вправо - и внезапно яркий свет дуговых фонарей обращает в бегство все призраки. Овощной ряд - ночные бары, швейцары с галунами, джаз-банд из всех окон, накрашенные женщины в автомобилях, поздние гуляки, - камнем лечу из веков, как в пропасть, в столичную пьяную ночь.
Возвращаюсь к себе, на Угольный рынок, где, по преданию, был выстроен первый дом старого города. Здание, где я живу, пассаж XVIII столетия, с арками, сводами, пятью выходами и двором, в котором легко заблудиться. В этом доме Моцарт писал "Дон Жуана", и до сих пор видение командора обитает в пролетах кривых лестниц и зыбких тенях порталов.
--
С первым криком петуха скрываются все приведения, и даже безгласный Голем прячется за слуховым окном своего чердака. В свете утреннего солнца все иное.
На Карловой улице, по бойкости напоминающей итальянское борго, пузатые торговцы в черных шапочках стоят у дверей лавок. Прохожие идут по мостовой, нехотя сворачивая, когда хлопает бич кучера или когда кричат мальчишки, везущие на тачках мясо, товары и мебель. Колбаса, огурцы, сосиски и всякая подозрительная снедь украшает запыленные витрины. На зеленых готических дверях закрытых складов - болты и пудовые висячие замки. Точильщик ножей и тряпичник кричат, перебивая друг друга. Неистово звонит грязный человек, за которым изможденные клячи тянут огромный фургон. Заслышав звонок, дородные хозяйки выносят ведра с мусором. На {21} углах - лари с фруктами и красными ломтями арбуза. Летом мороженщик останавливает свою тележку перед дворцом Клам-Галласа: огромные каменные гладиаторы, согнувшись, несут массивный портал пышного входа. Рядом - дом, где жил Кеплер. Дальше - улички вокруг Клементинума. Горбом выпячены стены домов, решетки подвалов затянуты вековой паутиной, и нищие с забинтованными головами палками стучат по плитам тротуара.
Клементинум (от храма св. Клементия) растянулся на несколько кварталов. Иезуиты строили его в XVII столетии, когда по обессиленной и разоренной Праге била католическая реакция. Вместо готического храма св. Варфоломея поставили здесь церковь св. Сальватора. Рядом оборудовали иезуитскую типографию; в ней работал тот самый Антоний Кониаш, который получил печальную известность сожжением чешских книг.
Католический семинарий Клементинума превратился впоследствии в университет. Сюда переселилась часть студентов и профессоров со знаменитой Карловой площади - древнего гнезда пражской учености. Здесь прошли поколения студентов, научившихся, не смотря на все противодействия, любить родной народ и язык. Из этого огромного здания, с его многочисленными дворами, часовнями и высокими красными куполами, взлохмаченный Бакунин пытался руководить восстанием, вспыхнувшим после первого славянского съезда, на Духов день 1848 года. Отсюда двигались студенты к баррикаде на Целетной улице, возле Пороховой Башни, и Клементинуму грозили пушки Виндишгреца, ядрами и картечью подавившего пражское возмущение.
Перед входом в Клементинум, у набережной Влтавы - Крестовая площадь, церковь, статуи. Карл IV с пьедестала рассеянно смотрит на грузовики с пивными {22} бочками. Здесь - предел Старого Города. Дальше набережные и башни Карлова моста.
Для того, чтобы лучше увидать панораму левого берега Праги, надо по набережным вернуться к Национальному Театру.
С моста Легионов, где на красных фонарных столбах золотые львы в кружках лезут в небо, разевая пасти и распуская озорные хвосты, видны и Градчаны, и Малая Страна. Зеленоватая Влтава, кажущаяся необыкновенно широкой и многоводной, быстро течет в низких берегах, свергаясь с плотины у Карлова моста.
На другом берегу, на холме, уступы которого, пестрят зеленью садов и красными пятнами черепичных кровель, осел Град - дворец и крепость, и за его великолепной громадой точно втыкаются в небеса зубчатые острия и стрельчатые готические башни собора св. Вита.
Ниже, у основания обрыва - каменной глыбой - гигантское однообразное сооружение - казармы Чернина. Их окна - бойницы в крепостной стене. А затем сады, иглы башен, зеленые купола церквей - тоненькие полоски улиц, сбегающих от Града к Малой Стране, малому городу, особенно выросшему в XVI-XVII столетиях. Среди серого камня дворцов - деревья: парк Валленштейна. Дальше сплошная зелень садов Летны, огибающих новый холм, и синяя дымка, в которой тают излучины реки.
Когда перед заходом солнца горит небо над Градом, когда на багровом фоне мрачнеют, как копья, шпили, острия и башни, - каменная гордыня соборов и крепостей кажется недосягаемо высокой. Она угрозой висит над низкорослой толпой домов у ее подножия, над беспечными, засыпающими садами, над мирной струей реки, в которой, дрожа, бегут розовые облака, - и почему то всегда вспоминаешь войны и разгромы и {23} пожар разорения, бушевавший, как этот кровавый закат. Бессильные страсти народных возмущений разбивались у стен Градчанских твердынь. Оттуда правили именем Кесаря императорские наместники и надменные сановники, и Град, владевший Прагой, приказывал всей стране. Века не прекращалась борьба, лилась кровь, и камень пражских дворцов и крепостей иссечен трагическими морщинами безумия, веры и страсти. Но о них уже начинает забывать нарядный и самоуверенный наследник.
--
Возле Карлова моста, на набережной, как раз у того места, где стояла императорская баня, небольшая терраса выступает над рекой, почти у самой плотины. Над скамейкой, где весной сидят сентиментальные парочки, зеленые ветви огромного дерева. Отсюда видна и левая часть реки: острова Славянский и Жофин, холмы фабричного Смихова, лесистая гора Петршин и высокая скала легендарного Вышеграда - фантастической колыбели чешского царства, столицы княжны Любуши, о которой слагались сказания и поэмы.
Когда загораются вечерние огни и трамваи светлыми бусинками перекатываются через мосты, - Град превращается в синее видение, отделяется от холма, летит к еще непогасшим облакам и потом, тяжелея, входит в ночь. Вода у плотины течет безостановочно, бесследно, как минуты и века, с мерным шелестом; пахнет влагой и весной, от Летны тянет легким запахом трав и листьев, - и вновь чудесными и таинственными становятся древние улички за Клементинумом.
--
Старый Город и Малую Страну соединяет Карлов мост. Карл IV выстроил его вместо моста Юдифи, {24} названного по имени жены Владислава I.
В средние века пражане гордились им не менее, чем флорентийцы своим Понте Веккио.
Вход в него через башню, в которой в корзине были выставлены головы казненных в 1621 г. Десять лет оставались они там.
Слева от моста, из воды подымается другая башня - мельничная. Пожар уничтожил ее в XVI столетии, ее построили сызнова, при осаде шведов в 1648 году она была повреждена и через два столетия в нее попали австрийские ядра.
Карлов мост - мост легенд и паломничеств. Здесь замурован тот меч, которым св. Вацлав, в час великой опасности, отразит врагов и освободит Чехию. С XIV века твердо стоит Карлов мост - и это потому, что каменная кладка его была скреплена десятками тысяч яиц. Отсюда, по преданию, вечером 1393 г. был брошен в воду Ян Непомуценский, которого сам король за неповиновение пытал горящим факелом.
Католики украсили Карлов мост как часовню. С обеих сторон, на парапете, кресты, изваяния, фигуры святых. Горит золото распятия с еврейскими буквами, потемневшие статуи жалуются каменно. Бронза, вздетые руки, раскрашенные венки, искривленные тела - холодный пафос барочной скульптуры.
Готическая арка соединяет две сторожевые башни на конце моста. Сквозь ее проход, как в стекло панорамы, видишь новую площадь и улицы. Если не дойти до башен и спуститься по лестнице вниз, попадаешь в сонное царство пражской Венеции - в Чертовку.
Здесь медленно течет вода под железными быками моста, изгибы реки и ее мелкие рукава образуют {25} каналы, неподвижные, точно заводи. Обрушенные домики со стрельчатыми окнами, над которыми неожиданно расцветают мансарды с изгибами рококо, тесно лепятся друг к другу, вырастая прямо из каналов. У разваливающихся строений - пристройки, надстройки, голубятни, и в высокой нише одного дома, под самым треугольным фронтоном лампада с огоньком у потускневшего изображения Богородицы.
Есть домики, как в Венеции - сваями в воде, и когда отбегает волна, источенные бревна торчат темным оскалом.
На небольшой площади, На Кампе, окруженной домами XVII столетия с гербами и фресками в барочных раковинах, дважды в год под деревьями устраивается рынок глиняной посуды и деревенского фарфора. На ларях или в соломе лежат коричневые вазы с черными рисунками, как этрусские, тарелки со словацкими цветами, кувшины с яркими разводами и фарфоровые зверюшки для забавы.
Вечерами, остановившись у плоских лодок, редкие прохожие смотрят на дальние огни города. Отсюда ширью и простором гремит река, и те огни кажутся чужим миром. А летом, на плотах продают сливы и арбузы, весело перебрасываются спелыми дынями задорные полногрудые торговки.
И тут же рыцарь.
У одной из каменных свай Карлова моста стоит на узком цоколе статуя рыцаря с подъятым мечом. Узкое, женственное лицо полно строгой силы; из под шлема выбиваются ореолом тонкие кудри. Сжат печальный, маленький рот. Как копье, вздет меч, как копье - юношески тонкое, стройное тело. Весной и меч и шлем скрыты в {26} листьях деревьев; осененный зеленью, мягче глядит рыцарь, птицы вьют гнезда в сгибе его локтя, не боясь острого меча.
Кто он, этот Хранитель вод? Роланд или легендарный Брунцвик, меч которого сек головы всем врагам? Или же только Сторожевой- и он оберегает реку и берега, глухую заводь каналов, и эти бедные домики с мадонной и лампадкой и красным, трепещущим в ночи огоньком.
В сумерки молодые девушки подолгу глядят на статую - и своего возлюбленного видит каждая в тонком и изменчивом лике Пражского Рыцаря.
--
От Чертовки, мимо садов и стен, можно переулками пройти к Велкопшеровской площади с ее величавыми дворцами XVIII века. А за углом владения мальтийских рыцарей.
Орденская церковь подчеркивает правильностью линий точные пропорции площади. Над дверью двухэтажного дома, где когда то собирались розенкрейцеры и масоны, - белый крест с раструбами, в темном камне над крестом - корона, а над ней бокал с цветами.
Площадь тиха. Не показываются на ней кавалеры со шпагами, у ворот не стучат молотком люди с бледными лицами, полными решимости и вдохновения, а вечерами не громыхают кареты, привозившие аббатов на тайные собрания братства. А по ночам уже не скачет сюда из Лилиовой улицы безглазый всадник на белом коне, в белом плаще - рыцарь храмовник, преданный за богохульство казни и проклятию.
Немного ниже мальтийского храма, площадь с низкими, точно в подвал спускающимися сводами длинной галереи. Выветрился желтый камень аркад; под {27} сводами - зеленые двери и выцветшие ставни у подслеповатых окошечек. На грязных подоконниках хилые цветы. По утрам, вместо цветов - подушки и пудовые перины. У каждого поворота галереи старухи продают сморщенные яблоки, пыльные леденцы и пряничные сердца с голубой глазурью.
Через две улочки - Малостранская площадь.
Над широким храмом св. Николая - зеленая крыша, зеленый купол и барочная башня. С одной стороны примкнули к нему старинные здания с треугольными фронтонами и дворец с зеркальными окнами. А с другой раскрылась площадь.
Все в ней неправильно: она идет в гору, неровно; дома и дворцы окружают ее прерывистой линией; аркады и проходы образуют вокруг нее сплошную галерею. От нее во все стороны вверх, по холму, тянутся узкие улички с домами, на которых красуются каменные знаки: тройка червей, скрипка, три колокольчика. В этом доме и были три колокольчика: в один звонили к трапезе, в другой к молитве; третий возвещал о смерти.
На Малой Стране жили графы и чародеи, честные ремесленники и грешные красавицы. На ее улицах сохранились дворы XVI и XVII столетий, с внутренними галереями, лестницами и лоджиями. О некоторых из них ходят страшные рассказы. Вон тут по ночам блуждает дух монахини: за нарушение обета целомудрия ее живой замуровали в келье монастыря, который выходил на Малостранскую площадь, и до сих пор тоскует грешная душа, не примиренная с Богом. Вон там неверная жена вбила гвоздь в голову мужа: по ночам он стонет в заброшенном доме. За углом, в кабачке, во время мора и голода, поразившего Прагу, скучающий старый могильщик играл в карты с мертвецами, пока не пал бездыханный. Сюда {28} на своем плаще самолете прилетал доктор Китл, продавший душу дьяволу и умевший исцелять все недуги, а злых духов обращать в ворон.
А на самой Малостранской площади стоит дом князей Лихтенштейнских: проломав крышу, вытащил из него Сатана красавицу княжну, отдавшуюся дьяволу, чтобы навеки сохранить свою красоту.
На Малой Стране пребывала знать. Сохранился еще дом "У Монтагю", в котором в XVII столетии собирались чешские дворяне заговорщики. После Белой Горы Прагу заполнили графы и князья австрийской короны, немецкой или венгерской крови. По всей Малой Стране разбросаны их дворцы XVII и XVIII века с кариатидами под великолепными порталами, с усеченными арками, над высокими окнами, со сложными рядами коринфских капителиев над пилястрами и толстыми колоннами. Гигантские орлы с хищными клювами стерегут дворец графа Туна, выстроенный итальянцами. Рядом с крыльями, распростертыми у входа, на овальных лукарнах сверкают крестом паутинные рамы.
В торжественный вход дворца Лобковица виден сад, фонтаны, лестницы, ведущие к парадным покоям.
В этих дворцах умирал итальянский Ренессанс. Еще до Белой Горы, Рудольф II, король меценат и безумец, влюбленный во флорентинку Катарину Страда, призвал в Прагу тосканцев, принесших с собой соединение грации и силы, стройные пропорции арок и умение возводить дворцы из грубых глыб необтесанного камня. За ними последовали генуэзцы, славившиеся искусством построения лестниц и лепкой карнизов.
Именно в Праге высокий Ренессанс медленно переходил в великолепный барокко. Нигде в Европе нет таких замечательных памятников барочной архитектуры, как на {29} этих холмах Малой Страны, где полководцы тридцатилетней войны, князья империи и австрийские придворные строили свои жилища или же прибивали свои гербы к переделанным старым дворцам. Чтобы возвести свой дворец, Валленштейн приказал снести 23 дома. Шесть лет строили итальянцы это огромное здание, отведенное теперь, как и большинство дворцов Малой Страны, под правительственные учреждения.
В двусветных залах этого дворца некогда устраивались балы и празднества. В жаркие июльские ночи в парк спускались гости. Впереди шел сам Валленштейн, с грозным лицом вояки и невыносимым взглядом черных глаз. Перед ним склоняли свои головы с шляпами в перьях старые рубаки и собутыльники Тилле и Пиколюмини, Гаррах и Галлас. Тяжкой поступью шагал военачальник; не знало улыбки его каменное лицо, - и смолкали речи при его приближении. Но когда вглубь аллеи удалялась тень гиганта с безмолвной женой, щеголи в сапогах раструбами, в полосатых бархатных одеяниях, нашептывали дамам остроты и любезности, сжимая грубою рукой в кружевной манжете рукоять меча, почерневшего от тридцатилетней крови. Под звуки виолы, скрипки и клавесина, звеневшие из раскрытых окон, при свете маслянных плошек и венецианских фонарей, мерные плясали танцы на траве лужаек, и вспыхивающие огни фейерверка на миг серебрили струи фонтана. Исполинские вензеля победно заполняли звездное небо. Из беседки на острове смотрел Валленштейн, как в водах искусственного озера гасло золото его имени.
... А сейчас тишина и пустота в парке Валленштейна. В огромной лоджии горячатся кони на фресках, изображающих битвы и победы, и по углам суровые воители, сподвижники полководца, хранят угрюмое молчание. На {30} потолке ярятся морские чудовища и улыбаются богини, но краски поблекли и нежива розовая нагота Венеры. Стены осыпаются, на бронзе статуй паутина, пыль небрежения лежит на огромных вазах. Иссякла вода бассейна, дырявые доски закрыли фонтан, с шумом вылетают птицы из опустевших гротов. Тишиной и запустением дышит сад Валленштейна, того, кто владел Германией и Богемией, швырял золотом и армиями, опустошал земли и воздвигал царства - и пал под ударами алебарды, от руки былых соратников в опочивальне Эгерского замка.
--
Широкими, отлогими ступенями идет улица - лестницей к Граду. Весной со стен садов и дворов свешиваются глицинии, а осенью красные листья винограда. По ночам, когда вдали тлеющими кружками и фонарными змеями светит Прага, здесь мелькают тени, тесно прижавшись друг к другу.
Со Старой Замковой Лестницы в ясные дни открывается панорама, напоминающая флорентийскую. В светло голубое, почти пепельное небо подъяты бесчисленные острия церковных колоколен, башенные копья, темные иглы высоких домов. Над скученным собранием островерхих крыш, над треугольниками кровель и украшений, возносится купол Музея, а над разлинованными кварталами скучно-буржуазных Виноград - готические взлеты собора св. Людмилы. По мостам, переброшенным через светло зеленую Влтаву ползут муравьями прохожие и заводными игрушками трамваи. И еще: темные купы островов, белая пена у плотины, маленькие лодки с полуголыми гребцами - и во весь охват взора - эта населенная, взволнованная пражская долина, которую обрамляют темно-синие, невысокие холмы Чехии.
{31} Такой предстает Прага, если смотреть на нее из амбразуры старого бастиона, у ворот в Град, где заржавевшие пушки уставили свои жерла на город. Такой видна она и из знаменитой "Златой Студнички", - с террасы, куда ход вьется по внутренним лестницам старых домов, мимо кухонь и спален с открытыми дверьми, по коридорам - чуть-чуть не по чужим квартирам. Дома тут идут уступами, один над другим, и лестница все ползет вверх и вверх. Под самым Градом - терраса "Студнички": она прислонилась к крепостной стене, а впереди - деревья, сады, бегущие вниз. Половые с цветными салфетками под мышкой едва успевают менять кружки пива, делая карандашные отметки на картонной подставке. Сколько черточек - столько и кружек выпил добрый пражский патриот, или очарованный столицей приезжий. Те, у кого число черточек перевалило за полдюжины, на "Златой Студничке" и заканчивают свой осмотр Градчан. Другие, обладающие ясной головой и крепкими ногами, идут дальше, вверх.
На Градчанской площади, той самой, где собирались советы вассалов и князей, где чинили суд короли богемские, почти безраздельно царит Италия. "Тосканский палац" с его правильным чередованием архитектурных рядов и полукруглой аркой входов и окон, построен, на подобие флорентийских дворцов Строцци и Медичи, из массивных глыб необтесанного камня ("pietra rustiсa"), несколько уменьшающихся в объеме с каждым этажом.
Налево от Тосканского дворца - дворец Шварценберга, выдержанный в духе Ренессанса, с теми серо-черными или желтоватыми узорами на стенах, которые в Италии получили название "sgrafitto".
В воскресное утро из окон светло-желтого архиепископского дома XVIII века с его легкими колонками под {32} балконом кованного железа, - по всей площади разносятся тягучие звуки органа, и в садике собираются кучки слушателей.
Но прошли времена, когда Рим диктовал свою волю чешскому Кремлю. Нет австрийских орлов над железной решеткой Града. На тонких мачтах первого двора взлетают бело-красные флаги Республики. Часовые застыли в проезде, у парадных белых дверей президентского дома.
Сводчатые проходы - точно в крепости - ведут во внутренние дворы. Град несколько напоминает Ватикан в миниатюре: тяжелые стены, сотни окон, величие огромности и силы, великолепные залы с фресками и лепными потолками, где на президентских раутах свободно движется тысяча человек, парадные покои со старинной мебелью, ходы, переходы, десятки зданий и пристроек, соединенных в одно целое. Крепость и дворец, Град всегда был особым городком, вознесенным над Прагой. Кто бы ни был его хозяином - чешские короли или австрийские наместники - Град всегда был символом власти и местом, где жили правители. И сейчас в Граде - президент и различные министерства.
Традиция чешской короны возродилась в древнем пражском Кремле. Внутри Града, в сотнях его комнат, есть множество произведений искусства, великолепных гобеленов и картин, ваз и скульптурных украшений. Раскопки у его стен приносят любопытные археологические неожиданности. Но интереснее всего Град, как некое архитектурное целое, действующее своими размерами и единством, своей державностью - настоящей, идущей из века в век, и как бы запечатленной этими поколениями князей, императоров и правителей, обитавших в его стенах.
Во втором дворе, перед одним из самых замечательных готических соборов Европы - храмом св. Вита, - {33} Георгий Победоносец на вздыбленном коне бронзовым копьем поражает неистового дракона. От зубчатых, невыносимо прямых и высоких башен и шпилей собора - тень. Здесь не бывает солнца: сыро, полутемно, как в ущельи.
Внутри собора, под стрельчатыми сводами - тусклое тление лампад, старинное золото распятий, обесцвеченные лучи дня, пропущенные сквозь разноцветные витражи узких, длинных окон. Гробницы и алтари покрыты фигурами, украшеньями и венками. За искусной железной решеткоймногостатуйный мавзолей Рудольфа II и королевы Анны и скульптурные медальоны чешских королей. Перед темными ликами Мадонн и святых в приделах, не мигая, стынет огонь восковых свечей. В благолепной тишине раздается только легкий стук шагов по деревянной настилке, берегущей мозаику пола. Церковный сторож ведет иностранцев в капеллу св. Вацлава, чтобы показать бронзовое кольцо и драгоценности чешской короны.
Тесная уличка обегает собор св. Вита. Он сжат в ограде угрюмых домов.
В одном из них, - старая харчевня. На деревянных лавках ее закопченных зал сиживали чешские поэты и писатели прошлого столетия. Здесь Неруда, живший неподалеку, в улице, носящей теперь его имя, обдумывал свои рассказы о мещанских идиллиях и горестях Малой Страны. Здесь юноши эпохи бури и, натиска, под благосклонным взором тучного трактирщика, клялись в дружбе друг другу и в верности родной земле. Потрескавшееся полотно картин и охотничьи трофеи на стенах внимали речам патриотов в сиреневых фраках и желтых панталонах. Ночью, разгоряченные пивом, дымом трубок и молодостью, они бродили вокруг Града, к неудовольствию австрийских часовых. Сыростью дышал ров, окружающий Градчаны. В {34} XVI веке в яме его были львы - по преданию, сюда была брошена перчатка, воспетая Шиллером.
Осенью, когда ветер свистел в сучьях градчанского парка, они вспоминали сказание о Драгомире, матери св. Вацлава: по ночам, в адском экипаже, запряженном дикими конями, ездит языческая княгиня вокруг Града и кричит страшным голосом: "быть беде".
Недалеко от собора, узкая щель между стен и домов ведет в уличку, такую узкую, что четверым не разойтись. Игрушечные домики, построенные для кукол или карликов, с оконцами в человеческую голову, прислонились к крепостной стене. Предание говорит, будто эти фантастические жилища были выстроены в эпоху Рудольфа II для алхимиков и магов, которых так жаловал коронованный друг Тихо де Браге. И называется уличка "Золотой" потому что в ней жили чародеи, знавшие секрет искусственного золота.
Предание это неверно. Но легко вообразить тайные лаборатории в этих клетушках, где седобородые звездочеты искали философский камень и жизненный эликсир и корпели над склянками и плавильнями. Они прозревали истину в синем пламени химических соединений и читали судьбы людей в сумасбродстве кометы.
И сейчас, в одном из домиков, верная традициям улицы, проживает женщина, именующая себя "madame de Thebe". В крохотной комнатке, где едва помещается грузное тело гадалки, изгибает спину черный кот. У оконца, заставленного горшками с гвоздикой, на шесте кричит облезлый попугай. На стол, покрытый выцветшим бархатом, бросает гадалка замусоленные карты и равнодушным голосом возвещает письма, дальнюю дорогу и бубновую любовь.
У самого выхода из Града над Оленьим рвом - {35} круглая башня. В ней при Владиславе Яггеллоне был якобы заключен рыцарь Далигбор, известный своими насилиями и разбоем. В каменном мешке научился он так чудесно играть на скрипке, что, слушая его, народ толпился у башни, а дочь тюремщика влюбилась в преступника. Его казнили на бастионе, над Старой Замковой Лестницей, и с тех пор зовут башню Далиборкой, я по ночам до прохожих вместе с ветром доносятся глухие стоны скрипки...
...Сумерки спускаются, опутывают Далиборку, Злату уличку, старую Прагу. Надо возвращаться домой, в город. Еще несколько шагов по другой лестнице, потом по Итальянской улице - и нет больше легенд и духов.
Трамвай звенит, дребезжит. Пивные, рестораны, кинематографы. Стены фабрик, каменные однообразье многосемейных домов, запах варева и пота, унылая ограда электрической станции - Смихов. Туда, за вокзалом - пустыри и свалки, немощеные улицы, оголенность рабочей окраины.
За мостом, соединяющим Смихов со старым городом - Карлова площадь, клиники и больницы, студенческие кофейни, где раздаются песни словаков и мораван.
Там крепнет молодое поколение. Оно знает о трагедиях и унижениях из книг и учебников. Оно уверено в себе и своей силе. Ему дела нет до закоулков Малой Страны и ветхих письмен истории. Придет день, и оно разрушит старые дворцы и стрельчатые башни ради американских универсальных магазинов и банков c несгораемыми ящиками.
И в час, когда безлюдеют древние площади и молчат дворцы и аркады, все ярче разгораются огни у Пороховой Башни. Все новые и новые толпы притекают к Вацлавскому намести, - и снова начинается та, другая, пражская прогулка по торжествующим улицам столицы. {36}
ВЕСЕЛАЯ БРАТИСЛАВА
Во всяком порядочном путеводителе написано о том, что в Братиславе жили короли и папы, что здесь был Наполеон и что мир, заключенный после Аустерлица, носит немецкое имя Братиславы - пресбургского. Все это совершенно неважно. Конечно, любитель старины или ученый найдут для себя немало поживы на древних улицах города и в его архивах. Но сколько бы ни стояло памятников прошлого на братиславских площадях, - она город нисколько не исторический. В ней всегда история побеждена современностью. А башни эпохи возрождения, епископские дворцы и старинные здания только говорят прохожему: "короны и тиары вас уже не забавляют, а доброе вино веселит вас так же, как и наших современников. И самое главное - радость земли и жизни, которая пьянила и во времена Авиньонского пленения, и в дни Наполеона, и в ваши буйные годы суеты и свободы".
В кольце золотых садов, окруженная цветущими холмами, на берегу Дуная лежит Братислава, и сотни лет ведет она бойкую торговлю с Востоком и Западом. Оттого ли, что жила она всегда в достатке, от смешения ли венгров, словаков, немцев, евреев и цыган, но под этим щедрым солнцем получилась какая то особая, легкая и горячая кровь. В других городах - дух трагедий и {37} борьбы, суровое величие прошлого: а в Братиславе не видать старых ран, забыты всякие тревоги - цветной каруселью вертится жизнь - и от пестрого мелькания спиц не замечаешь ни труда, ни горя, ни усилий мысли. В ее университетах учатся студенты, великолепные дома воздвигают на ее набережных, где то читают лекции и серьезно увлекаются политикой и наукой но это все в глубине дома, а гость увидит только нарядный фасад, прелесть изящных украшений - вновь со звоном вертится веселое колесо.
Всякий раз, приезжая в Братиславу, думаешь, что, попал в праздник.
Через узкие проходы Михальской башни, по наивному мостику над садом безостановочно льется толпа в кривые улички старого города. Извозчикам и автомобилям запрещено проезжать здесь в полдень и перед сумерками, когда и по тротуарам и по мостовой движутся тысячи людей. Нельзя и назвать даже улицами этот асфальтовый двор с закоулками, этот сплошной пассаж, ведущий к берегу Дуная. Это место для гулянья, встреч и разговоров. Здесь ходят, не спеша, перекликаясь со знакомыми. По обеим сторонам этого бального зала соблазнительные витрины: дамские чулки, мужские галстуки, ананасы и печенья, ожерелья и браслеты. Все блестит и сверкает, магазины великолепны, яркие фонари светят по столичному, не скажешь, что в Братиславе всего сто тысяч жителей.
Воздух обильно напоен запахами духов и плодов, которые продают тут же: в подъездах на длинных лавках груды винограда, груш, слив, шоколад, конфекты. На каждом шагу кондитерские, кофейни, магазины съестных припасов. Выставлено все для наслаждения чрева, для обольщения вещами, плодами земли, ухищреньями рук. {38} Даже душно становится от этого земного обилия, от этой плотской тяжести.
Смуглые мадьярки, покачивая бедрами, проходят с кошачьей ленью и беспечностью. Хорошенькие подростки в коротких юбках, бросая шельмовские взгляды и выпячивая грудь, бегут в поперечные улички. За их бойкими каблучками устремляются молодые военные в фуражках с огромными козырьками и атлетические студенты без шляп в широченных брюках. Медленно проходят изящные дамы в мехах: за ними на почтительном отдалении следуют господа с тросточками.
Из окна дома, положив подушки на подоконники, чтоб можно было опереть руки или навалиться грудью, старики с явным удовольствием взирают на этот ежедневный театр, в котором тысячи статистов разыгрывают пантомиму преследования, вожделения, беззаботности и легкомыслия.
А у Дуная - новое гулянье: по бульвару, как на параде, одна за другой прохаживаются нарядные пары. Здесь одиночество возможно лишь временное: до или после встречи. За невысокой балюстрадой - мутные волны широкой реки. Белые пароходики беспрестанно перевозят народ на другой берег, где в парках и садах зажигаются гостеприимные огни кофеен и ресторанов.
Парные экипажи, автомобили, до остервенения трубящие беспечным прохожим, едут вниз по набережной, к узкой дамбе, по которой гуляют солдаты с пышногрудыми девицами.
На холме - заброшенная крепость с впадинами пустых окон и разрушенными башнями. Под крепостной стеной - маленькие домики. Здесь мужчинам проходить опасно. У каждой подворотни женщины устрашающего вида и размеров зазывают встречных, обещая им {39} недолгие, но крепкие объятья. Некоторые, для удобства, выносят перед домом стул и читают газету или штопают чулки, отрываясь от работы лишь тогда, когда в начале улички покажется солдат или безусый парень. Лица их не знают ни румян, ни пудры: откровенно и естественно темнеют на них синяки и следы болезней.
Отсюда вниз, к центру, через еврейский квартал, пахнущий кожей, луком и рыбой, ведут такие горбатые улички, с такими зияющими проходами, темными дворами и подозрительными кофейнями, что на первый взгляд каждый дом кажется вертепом или разбойничьим притоном. Но на самом деле все здесь очень мирно и семейно, и о разбойниках и в помине нет. На одной из самых страшных дверей на клочке бумаги объявляется, что "приличному еврейскому мужчине в отличной семье сдается в наем кровать" - о размерах семьи ничего не сообщается. На другой обещают обучать танцам и пенью лиц обоего пола, при условии, что они будут соблюдать приличия в танцклассе. А над третьей красуется даже вывеска частного бюро для розысков и борьбы с преступниками. Огромная синагога освящает многочисленное потомство этого квартала, с увлечением играющее в свайки и городки под ногами прохожих. А рядом с нею кресты и купола католического храма. И хоть много здесь церквей, монастырей и процессий с хоругвями, за которыми идут толпы старых женщин, - мирно уживаются в Братиславе католики и протестанты, евреи и православные. Боги здесь снисходительны и милостивы, они не требуют борьбы и жертв.
В кофейнях старого города к пяти часам нельзя достать места. В мадьярских "cavehaz"'ax в это время дым коромыслом. Здесь совершаются сделки, назначаются свидания, ведутся политические споры. Венгерский {40} торговец с тупым носом, с черными, сросшимися бровями и блестящими глазами на землистом лице, ни на миг не останавливаясь, сыпет горохом, доказывая, что-то толстому, гладко выбритому немцу. Длиннобородые евреи из Карпатской Руси, насадив на головы широкополые круглые шляпы, отбрасывая полы длинных лапсердаков или пальто, на них похожих, убеждают друг друга - громкой речью, глазами, руками, - в выгоде предполагаемой сделки. Бело-розовые упитанные чехи, попивая кофе со взбитыми сливками, добросовестно перечитывают все газеты. Черноволосые словаки с ленцой в умном взоре спорят по пустякам, постепенно разгораясь. Цыгане, похожие на мулатов, с неверной и льстивой улыбкой на толстых губах, играя перстнями, пронзая сокрушительным запахом духов, раздевающим взором оглядывают женщин, привычным жестом заправляя в рукава модного костюма грязные манжеты смятого белья.
Галицийские спекулянты лопочут быстро, невнятно, разгоряченно. И хлопает дверь, пропуская новых и новых женщин. Блистая зубами и глазами, вздрагивая задом, проходят венгерки, показывая маленькую ножку. Большеглазые еврейки поводят обнаженными плечами. Все они садятся за отдельный столик, быстро изучают поле действия, и после двух-трех улыбок, переброшенных с соседями, пересаживаются к ним, а через полчаса -выходят уже в чьем-нибудь сопровождении.
А по вечерам из кофеен в центре доносится веселый гул голосов и музыка. В самом большом братиславском кафе "Редуте" такое оживление, что с порога кажется, будто это бальный зал. Рядом с "Редутой" - через каждые два шага винный погреб, ресторан, взрывы хохота, кучки шатунов, переходящих из одного заведения в другое.
В заманчивой полутьме боковых уличек какие то {41} неожиданно яркие огни, чьи то шаги, звонкий перебор струн: все чудится, что под стеной францисканского монастыря. у этих домиков, где все появляются и исчезают шепчущиеся тени, ждет забавное и чуть дурманящее приключение.
Чем дальше от центра, тем беднее и темнее улицы. Но и на них движение и говор. Пройдешь десятка два домов, спящих за толстыми ставнями - вдруг свет, за окнами крик и скрипка. Над воротами - длинный шест, на шесте венок, "вехет". Все владельцы виноградников две недели в год имеют право у себя на дому продавать свое вино. Об этом и возвещает бахусов знак - венок на шесте, воспоминание о римских празднествах "vinalia", при сборе винограда. И как в древнюю старину веселятся жители Братиславы, попивая молодое вино под "вехетом".
В подъезде, в кухне, в жилых комнатах расставляют хозяева "вехета" некрашенные столы и скамьи. Все домашние вещи сносятся в одну комнату, остальные отведены под кратковременный кабак. Иной раз и в них приходится оставлять шкафы и зеркала, стенные часы и наспех прикрытую постель А выцветшие портреты предков или лубочное изображение какой то необыкновенной битвы всегда висят во внутренних покоях "вехета".
К десяти часам вечера "вехеты" полны. Дочери, сыновья, племянники, чады и домочадцы в фартуках торопливо цедят вино. В узкие высокие стаканы или пузатые графины льют из бутылей и бочеяков мутное молодое вино, невинное на вкус, но предательски сковывающее ноги тех, кто выказал ему излишнее доверие. Богатые посетители пьют процеженное, чуть горьковатое токайское или терпкое красное. А знатоки прихлебывают {42} густую, как ликер, двадцатилетнюю "асу" или сладкий мускат.
От винного духа, от жары у продающих красные щеки и пьяные глаза. Они отвечают на шутки гостей, ударяют по нескромным пальцам, хохочут без причины.
За столами сидят, как попало. Посыльный "красная шапка", смакует, щелкая языком, третий стакан токайского: к его отзыву о вине внимательно прислушивается сосед - почтенный старичок - член высшего суда. Рядом двое железнодорожников разложили на засаленной бумажке тонкие ломтики венгерской колбасы. Молодая девушка запивает мускатом орехи. Усатый мадьяр кричит во всю глотку - "хара децим": еще три десятых литра принесет ему крепко сбитая словачка - все у ней ходит и переливается под тонким платьем, все новоприбывшие смотрят на нее внезапно вспыхнувшим взором: вино скоро затушит его блеск.
Мальчишки разносят печенье из кокосовых орехов. Благообразный старичок в картузе, в сереньком пиджачке с тщательно заштопанными локтями, продает шоколад и анчоусы в раскрытой коробке: в каждый анчоус воткнута зубочистка вместо вилки.
Человек, до такой степени лысый, что шевелюра на голове тех, с кем он заговаривает, моментально делается неестественной, предлагают желающим измерить силу на электрическом приборе. Доверчивые люди хватают какие то пластинки и рукоятку, отдергивают руки и, на миг перешибив хмель электричеством, вновь переходят к пробе вина.
В одном углу играют в карты, хлопая ими так, что они от стола отскакивают. В другом политический спор со звоном разбитых стаканов. И тут же целуются над {43} опрокинутым графином, из которого каплет на пол красное вино.
Но внезапно в нестройный шум вехета врываются пронзительные звуки гармошки. Сам маэстро Бурьян, в бархатной куртке, с красными глазами белой мыши на одутловатом лице, своими трясущимися руками алкоголика играет романсы и арии из оперетки. Толстый венгр вторит ему на двойной гитаре, и цыган с узкими и темным лицом, раскачиваясь всем телом, томительно подыгрывает на скрипке. Кое кто подпевает. А когда раздается печально комическая песня о "Братиславе единой, месте услады, которой никак не забыть, в которой все пропил я вплоть до штанов" - весь вехет гремит диким и рьяным хором.
Собрав на тарелку редкие кроны и многочисленные "шестаки" (двадцать геллеров), музыканты отправляются в другой вехет: десятки их открыты каждый вечер. За ними уходит и часть посетителей. Теперь они будут странствовать из вехета в вехет, оценивая и разбирая качества разных вин, покамест останется у них способность сравнивать.
В вехете на Высокой улице преобладают студенты. Засев в маленькой комнатке, в которую никому нет входа, они на манер мессы распевают латинские стихи. Их dulcia carmina немало говорит о pulchris puellis. А если в вехете покажется профессор, ему устроят кошачий концерт, а потом поднесут кубок большого орла со смесью, приводящей к молниеносным результатам.
В другом вехете замысловатые пируэты выделывает почтенный толстый старик с красной шеей. Он так старательно возит ногами по полу, что все смотрят на него с одобрительным вниманием, молча и сосредоточенно. Потрепанный человек с воротничком, съехавшим на сторону, {44} сидит посередине лавки и рассказывает вслух воображаемому собеседнику, что каждый вечер он посещает все вехеты своей улицы, но несмотря на всю трудность этого занятия, не гнушается и соседними. Из дальнего угла кто-то отвечает ему: но мученик долга уже не слышит его: уронив голову, он мирно похрапывает.
На самой окраине города вехеты беднее. Порою хозяева удивительно похожи на того, как дьявол черного содержателя таверны в Триане, которого звали Лиллас Пастья. И посетители ему под стать: в оборванной одежде, но с решительными жестами. Подозрительные щеголи в ярко начищенных ботинках и ослепительных галстуках над грязной рубашкой спаивают словацких румяных парней в кожухах, расшитых цветами. Накрашенные толстые женщины подсаживаются к осоловевшим старикам, пудовыми руками обнимая апоплексические шеи.
В ночных кофейнях, куда после вехетных возлияний отправляются гуляки, всегда играет какой-нибудь знаменитый примаш. Точно с надрывом, умоляя и возмущаясь, ведет он оркестр смуглолицых некрасивых людей с горящими глазами - "la tribu prophetique aux prunelles ardentes", сказал о них Бодлер. Томительные и страстные звуки извлекают они из своих кимвалов, скрипок и цитр. Они играют простые и дикие песни с неожиданной, прерывистой и скачущей быстротой и таким же неожиданным, сладострастным замедлением, точно музыка, как страсть, - должна измучить, расти до невозможного напряжения и оборваться разом, в судороге и изнеможении, Она всегда на краю, у срыва, эта музыка, от которой горячеет кровь и сухими делаются губы.
В кафе Бароша, где до зари мелькают магический палочки кимвалистов, где острые пальцы щиплют струны цитры и гитары, где смуглые, курчавые люди смотрят {45} на зал с тем выражением отчужденности и презрения, о котором когда то говорил Меримэ, - пьяные кутилы оживляют себя крепким кофе и ледяными напитками. Сюда приходит множество женщин: светловолосые немки с широким румянцем на круглых щеках; подвижные, искристые венгерки; полные, низкорослые еврейки с очень черными волосами, с очень яркими губами; апатически-атлетические чешки, наивно веселые и болтливые словачки. В три часа ночи все знакомы друг с другом, на лету заключаются несложные условия и вот в предрассветный туман одна за другой уходят от Бароша пары для Краткой и легкой любви.
А на утро, - после того, как выполнена вся дьяволова программа - вино, песни, женщины, - наступает расплата. Голова и тело ощущают явственно, что создан человек из праха и что непрочной и хрупкой была глина творения. И разве можно доверить в бессмертие, когда похмельный пессимизм мучит праздного гуляку?.
"Душа, что вы толкуете мне о душе, которую облако может погрузить в меланхолию, а стакан вина в безумие".
Но от недолгого безумия и его плачевных осложнений исцеляет горячий суп из потрохов - drstkova роlevka, которую едят от Вены до Праги.
С раннего утра ее дымящиеся тарелки уже стоят на столах маленьких ресторанчиков у базара. Суп этот горяч, густ от перца и пряностей и так зол, что неизменно потрясает человека, отягощенного смутными воспоминаниями ночи.
А в Братиславе уже начинается день. От Сенной площади, до самого центра, по улицам до площади Республики, растягивается рынок.
На рогожи, разостланные на земле, навалены картошка, кукуруза в зеленых листьях, фиолетовые баклажаны с {46} тернистыми корешками, сморщенный перец, гладкие томаты, горы капусты и огурцов, груды желтой тыквы - и даже цветы гвоздики, розы, астры. Распустив юбки веером, сидят бабы на обочине тротуара, поставив под рукой корзину с товаром. Офени, оперев на палки свои короба с зеркалами, гребешками, запонками и всякой дрянью, ловко перехватывают нерешительные, ищущие взоры покупателей. Поодаль торгуют посудой, выложенной на соломе, деревянными ложками, школьными пеналами с грубо намалеванными цветами, грошовыми свистульками с красными и синими разводами и маленькими деревянными лошадками с наивно-удивленным выражением раскрашенных морд.
А дальше фрукты. Приторно пахнут дыни; у телег - темно-синие арбузы; возле них словачки в крутящихся юбках и мужики в шапках, хлопающие кнутами. На винограде сохранились еще капельки росы. Пылью покрыты лиловые, зрелые сливы.
Безногий человек в колясочке и слепцы с поводырем собирают подаяния. Цыгане поспешно удаляются при виде полицейского: у него такие рыжие, вверх закрученные усы и такая свирепая рожа, что и невинный при взгляде на него почувствует себя преступником. Когда он проходит, похлопывая своей нагайкой, торговки съеживаются, и даже ярко красный размолотый перец в мешках тускнеет. Но за его спиной - крик и шутки, возня и брань.
А вечером на той же площади опять огни, зеленые венки, стон скрипки; легкий дух вина. Опять с шумом и смехом проходят женщины и охмелевшие завсегдатаи вехетов - вновь со звоном вертится цветное колесо веселой Братиславы.
{47}
СЛОВАКИЯ
Горы, леса, речные долины, бедные села по берегам. На север и восток Татры, отроги Карпат. На юг - венгерские равнины. Здесь некогда пустошили авары. Здесь мифический Само заложил царство, охватившее и плоскогорья Вага, и бурную Ораву, и цветущие холмы Моравии.
А с Х-го века - угры, мадьяры, войны королей и распри военачальников, борьба за трон и землю - тяжелое владычество панов и рыцарей, князей и священников.
Этот народ вырос в скудости и бедности. На каменистых тропах пастухи водили чужие стада, от зари до зари, из века в век. И всегда было одно и то же: жалобная песня тростниковой дудочки, хата у черных сосен, волнистое руно овец. Там, где щедрая земля давала хлеб, а на деревьях золотились плоды, крестьяне работали на панов и магнатов, живших в замках и каменных домах. От Моравы до Карпат привык простой люд к поклону и покорности. В бедных хибарках, покрытых соломой и берестой, шла безымянная жизнь барщины и труда. Когда отпускала забота и разгибалась спина, парубки в расшитых рубашках пели песни, грустные и протяжные, как русские, и танцевали с девушками в кичках и монистах.
И сейчас, на кривых уличках сел, невеселые стоят хаты. Суровы горы, покрытые сосной и буком, {48} величественны столетние тополя на дорогах, дубы на перекрестках, и грустны полевые цветы перед статуями Мадонны.
Маленькие города похожи на большие села, убоги храмы, куда по воскресеньям идут толпой - и мужчины и женщины, и дети: крепка их вера в божью награду за нелегкий земной путь.
Конечно, есть в Словакии и большие города с каменными домами, с трамваями и фабриками. Они растут и богатеют. Но это царство немцев, венгров и евреев. Их еще надо отвоевать, эти города, на мирном состязании ума, культуры и выносливости. Может быть это и придет, потому что с каждым годом все больше овладевает Словакия самой собой - но покамест, словаки живут на городских окраинах, в деревянных домиках пригорода, тех самых, в которых дрожит такой неверный, жалкий свет, когда уезжаешь ночью из Кошиц или Жилины, и когда в темноте исчезают и станция, и огни города.
На маленьких вокзалах встречаешь порою толпу мужчин и женщин с деревянными сундуками, узлами и коробами. У них испуганные лица, они толкают друг друга, путаются и бегают, как заблудившееся стадо, на них летом зимние полушубки и тяжелые платки. Это переселенцы. Их повезут через океан в вонючих трюмах эмигрантского парохода; на бойнях Чикаго и в копях Скрентона услышат они презрительную кличку - "эй ты, словак". На консервных фабриках и каменоломнях, там, где труд смывает румянец и загар, а лен волос делает седой мочалой, будут они клясть чужое небо и зарабатывать трудные центы. Дети тех, кто выдержит, будут носить клетчатые кепки и курить короткую трубку. А слабые вымрут, безвольные побегут обратно, в убогие избы, к неласковым полям.
От того, что их угнетали столетиями - робок и {49} темен словак. Древней и глухой жизнью живет он в своих деревеньках и горных селениях. У него простые и быстрые радости, кладези безропотности и одинаковая судьба. У него почти нет героев. Ему нечем вспомянуть прошлое, однообразное и безотрадное, как барщина на хозяйском дворе. Разве что в песнях расскажет про разбойников, некогда населявших горы.
--
От злости господ и притеснений правителей убегали смельчаки и отчаявшиеся в татранские дебри. Там под облаками, в лесах между озерами "горные парни" ("horni chlapci") вели суровую, но вольную жизнь. Они про себя говорили, что не знают иного господина, кроме смерти и свободы ("kteri pana neznaji mimo smrt a vuli").
Двести лет тому назад, от Яворины до Моравы гулял с вольными людьми атаман Яношик, гроза богатых, надежда обиженных. Прежде, чем уйти в горы, был он бедняком, крестьянским сыном, знал нужду, ел хлеб, посоленный слезами, целовал руку пану. Когда заболела мать Яношика, ни он, ни отец его не встали на работу. За это били их батогами на панском дворе, в замке. Отец испустил дух под палками, но Яношик стиснул зубы, выдержал сто ударов. На телегу с навозом бросили мертвого отца и обеспамятевшего сына и отвезли в хату, к матери. Ночью и она умерла, а на утро в хате нашли только трупы стариков: Яношик бежал в горы.
Здесь собрал он дружину и начал творить разбойный суд над проезжими и прохожими. В сумерки, на дорогу выскакивали парни с мушкетами и останавливали кареты и повозки. Господам не было пощады, а бедного селяка отпускали с миром. {50} Порою крестьяне жаловались Яношику на бесчинства панов и самоуправство начальников. Тайные ходоки вели Яношика по запутанным тропинкам, и ночью, для мести за обиды, появлялись из леса горные парни.
Только два года был Яношик грозой Силезии и Угорья, Татр и Моравы. В 1713 году схватили и атамана, и дружину, десять верных Яношиковых молодцов. В Липтавском Святом Микулаше пытали венгры Яношика, вырывали ему ногти, стискивали ноги в испанском башмаке, вытягивали на дыбе. А потом повесили его на крюк, загнанный под ребро, и вздернули на самый верх виселицы, на которой уже качались его товарищи. День и ночь висел он, не умирая, глядя на снеговые вершины Высоких Татр, на темные купы родных лесов. Двое суток был на крюке Яношик, и палач дал ему трубку, "дымку". Две ночи летели от нее искры во мрак, а на четвертый день, на рассвете, выпала трубка из разжавшихся зубов, перестала капать кровь из раны - умер Яношик.
...Зимою снег покрывает Татры, ветер с юга наметает сугробы у заборов, мороз росписью веселит маленькие оконца. У печи девушки прядут лен, а старик с длинной "файфкой", изогнутой трубкой во рту, рассказывает нараспев об Яношике, и об Ильчике,. и об Адамчике, и о других, не пожелавших нести креста смирения, боли и неволи, который лежал на их братьях.
--
Через сто лет после Яношика в забытых углах Словакии появились новые борцы за вольность. Но они не были ни разбойниками, ни революционерами.
Вместо кинжала и кремневого ружья они несли с собою книгу и гусиное перо. {51} В 20-х годах прошлого столетия появляется слабая и рассеянная словацкая интеллигенция.
Как и ее народ, она была наделена чувствительностью, ярким воображением, способностью мечтать и увлекаться. То, что было приглушено в словаках веками неволи, теперь вдруг прорвалось и раскрылось в их поэзии и литературе.
Быть может именно потому, что столь бедна и бессильна была их родина, люди 20-х-30-х г.г. с таким душевным жаром мечтали о грядущем царстве славян и славы, в котором Словацкая земля найдет свободу и возрождение, Коллар печалился, что "жадные иноземцы пьют нашу чистейшую кровь, а сыны, не верующие в славу отцов своих, гордятся рабством". Но он горячо, исступленно верил в будущее. В нем горела та же сила, которая Яношика продержала живым на крюке. "Славься, Славия, пел Коллар, имя твое сладкозвучно, а память о тебе горестна. Тяжелы были твои страданья, безжалостные враги раздирали твои внутренности, неверные сыны тебе изменяли.
Мы все имеем, поверьте мне, друзья мои, все, что должно завоевать нам почетное место среди самых славных и достойных народов человечества, - нам не хватает лишь единения и просвещения." "Чем будем мы, славяне, через сто лет? Чем будет вся Европа? Подобно наводнению, - славянская жизнь распространится повсюду".
В убогом крае пастухов и земледельцев родилось славянофильство, и Штур, изучая Гердера и Гегеля, верил, что в мире идей и культуры "славяне начнут там, где кончат немцы".
Это пылкое славянофильство не знало жизни и не считалось с ней. Его рождало воображение, восторженная тоска молодости и предчувствие, неясное, как {52} туманный рассвет, его питали книги и философские теории. Оно еще было расплывчато и бесформенно, но постепенно молодые славянофилы обрели предмет для обожания и надежды. Конечно, это была Россия.
В предгрозье 1848 г. в словацких городках, в деревянных домиках св. Мартина или Микулаша и в университетах Пешта, Вены и Праги, словацкие патриоты спорили о свободе, которую народам Австрии и Венгрии принесет назревающая революция. На Славянском съезде в Праге Штур говорил об единстве с чехами и грядущей связи двух народов общего племени.
Но революция пришла и прошла, лишь слегка ослабив цепи. Бакунин сидел в каменном мешке Петропавловской крепости, войска Николая I усмиряли бунтующих венгров. Но это не помешало словацким интеллигентам молиться на Россию и верить в то, что русский царь принесет освобождение.
В 70-ые годы, в местечках и деревнях Словакии, тихим семейным кругом жили читатели "Нивы" и русских книг. В их прекраснодушии были не только восторженная мечтательность, но и боязнь действий и работы. Учителя, доктора, люди свободных профессий и образованные торговцы вспоминали Коллара и Штура и писали наивные стихи или сентиментальные рассказы для хилых журнальчиков. Когда они сходились, плотно прикрыв ставни, они говорили о русском царе и войне с Турцией и видели уже, как генералы, покорившие янычар, во главе непобедимой армии, проходят через Карпатские ворота. Скупо горели оплывающие свечи, и голоса колебали желтоватое пламя. Стены пахли сосной, было тепло, тесно, уютно.
Они говорили громко и одушевленно: о русских братьях, о том, что русский орел не позволит монгольскому {53} волку загубить свою жертву. Спасение должно было придти из Петербурга.
Поэтому здесь можно было ничего не делать, и только готовиться к приходу освободителей. И покамест патриоты на берегах Вага и Оравы любовались портретами Скобелева и Гурко, мадьяры прибирали к рукам школы и банки, земли и города, а народ все так же безропотно сгибал спину и сносил побои. О его бедах разговаривали словацкие радетели, выкуривая бесчисленное, множество трубок у огня. Консерватизм и фатализм стали для них привычкой мысли. Их пугал действенный радикализм чехов и реальное направление ума их политиков и философов. Они с неодобрением относились к той борьбе, которую твердо и упорно проводило молодое поколение в Праге. Они всячески бранили социализм и наглую молодежь, потерявшую веру в Бога. Дарвинизм представлялся им нечестивым оскорблением человечества.
Они слепо любили Россию и восхищались ее мощью. Их по детски радовало и занимало все, что говорило об ее богатстве, о силе ее оружия, о пышности царского двора. Им казалось, что от сияющей короны самодержца исходят ослепительные лучи, проникающие даже в словацкое захолустье. Они сами себя чувствовали богаче и увереннее при мысли, что их старший брат так велик и силен. Как бедные родственники, они надеялись на его защиту и строили о ней самые радужные мечты.
Бывали и такие, которые хотели проверить чувство знанием, но увлечение овладевало ими, едва они приближались к своему божеству. Они не хотели и не могли критиковать России. Самодержавие представлялось им незыблемым, а русские революционеры - исчадием ада. Русское любили они без разбора: от Пушкина до городового. Писатель Янко Есенский знал наизусть чуть ли {54} не все стихотворения Пушкина, имена Толстого и Достоевского уже начали делаться близкими и дорогими, - но властители дум 90-х годов, Гурбан Войянский и Шкультеты, зачитывались Данилевским, благоговели перед гением Победоносцева и проповедовали славянофильство царско-византийского толка.
В тогдашних культурных центрах Словакии, Турчанском св. Мартине и Липтавском св. Микулаше, господствовали настроения "Нового Времени" и славянофильства в стиле Александра III и генерала Комарова.
Только на исходе века произошла перемена. Из самой России все чаще стали доходить голоса резкой критики победоносцевских теорий, самодержавной практики и официальной церковности. Влияние Толстого начало сказываться среди словацких интеллигентов. Оно вело к сомнению, беспокойству и переоценке привычных истин.
С другой стороны, словацкие студенты Праги и Будапешта, Вены и Братиславы все более сближались с чешскими. Идеи национальной борьбы и социального раскрепощения зажигали умы. Все отчетливее выяснялась необходимость действия - и непременно совместного. Даже неполитики понимали, что судьбы чехов и словаков неразрывно связаны, что у них общий враг - и общими силами, в едином движении надо вступать в бой. Проповедь Масарика, с его соединением реализма и идеализма, с его критическим отношением к России вообще, и отрицательным к самодержавию, доходила и до Словакии. На смену выступало новое поколение, стыдившееся прекраснодушия отцов и заменившее утопические надежды на помощь извне решением добиться свободы собственными усилиями, делом и борьбой. Настоящее, деятельное словацкое движение, идущее рука об руку с чешским, начинается с этих пор. Сил было {55} несравненно меньше, чем в Чехии. И меньше средств, культуры, возможностей. Кучка интеллигентов слабыми руками пыталась строить запруды мадьяризадии, сохранить язык и национальные особенности, развивать Словакию хозяйственно и помогать своему народу одаренному и живому, но нищему и забитому.
Была, конечно, и борьба в своей среде. Перед войной начали определяться партии, обозначались крылья движения. А во время войны снова поднялась волна слепой веры в царскую Россию: казаки были тогда символом свободы, и в деревушках на Ораве все ждали, что с горных перевалов спустятся полки и эскадроны, и русские пики и нагайки возвестят об избавлении.
Потом пришла революция, переворот, австро-венгерская монархия треснула по швам, и с неожиданностью и быстротой исполнились самые невероятные мечты: республика чехов и словаков.
Заволновалась политическая жизнь, десятки партий занялись набором сторонников и борьбой друг против друга. Началось внедрение в промышленность, торговлю, школу.
Но еще не вышла Словакия на большую дорогу. Это там, в городах "шумят витии". А в деревнях еще неизжитые навыки забитости и страха, упорный труд и скудные плоды земли, бесхитростная вера полуграмотного люда, на которой строят свою карьеру католические священники и политические честолюбцы. Здесь еще живут по дедовским обычаям, и то, что называют цивилизацией - начиная от удобных домов и кончая смелыми идеями - это маленькие островки в зеленом море Словакии. Их все больше и больше на запад, к Мораве. Они бледнеют и уменьшаются на дорогах к Прикарпатской Руси.
Конечно, Словакия начала новую жизнь. Через два {56} десятка лет она будет неузнаваема; но она еще не отогнала от себя дрему, и тень сна лежит на ее чуть ленивом, но молодом лице.
А любовь к России не исчезла. Как прежде патриоты были монархистами и консерваторами и молились на икону самодержавного образца, так теперь они стали коммунистами, потому что официальная Россия поклоняется Ленинской мумии. Они рождены панславянским недугом, эти национальные коммунисты, верящие, что красная московская звезда светит над словацкими селами.
Но есть и другие. Встречаются старики, помнящие с обожанием ту Россию, которой уже давно нет. Как о первой любви говорят они о празднествах коронации Николая II. Они не знают ни Ходынки, ни Распутина - сияние трона и блеск штыков сливаются для них в какое то лучезарное видение мощи и славы.
Интеллигенты и средние люди попросту любят Россию, не слишком разбираясь в политических событиях и революционных превращениях. В них говорит "нутро", чувствительность, воображение. В них говорит тоска по славянскому величию.
В дымной корчме Дольнего Кубина, городка, где жили словацкие поэты, я встретил проезжего торговца с реденькой бородкой и живыми глазами. Конечно, торговля его шла дурно: он любил книги и охоту, пел песни хрипловатым голосом, оглядывался, когда входила женщина. Он рассказал мне народную повесть о том, как император помиловал Яношика, но приказ об освобождении пришел слишком поздно. Он знал о Стеньке Разине из песни "Волга, Волга." Но он знал и имена и сочинения Пушкина, Толстого, Чирикова и Немировича-Данченко. Он одинаково ценил и почитал всех четверых.
"Что наши разбойники, говорил он, жалобно качая {57} головой, у нас не было героев. Ваши революционеры! Ваши подвиги! А мы - маленький народ".
Россия казалась ему легендарной, русские - исполинами, в рост с теми Высокими Татрами, которые неясно вставали в дали.
А я говорил ему, что во многом Словакия схожа с Россией. Быть может поэтому так тянутся словаки к Москве, а русскому человеку Словакия мила точно вновь видит он родные поля, и мужицкое лапотное царство, и посиделки, и девичьи хороводы.
Но он не верил мне, обижался за Россию. Как можно сравнивать! И когда он произносил "Россия", - он невольно смотрел в раскрытое окно корчмы, точно за Татрами и Карпатами он видел благословенный и великий край.
{58}
СЛОВАЦКАЯ ИДИЛЛИЯ
Поезд останавливается только на минуту, человек в форменной фуражке трубит в рожок и уже щеголеватый начальник станции с наполеоновским видом пропускает мимо себя лязгающие и стонущие вагоны.
Оборванный мальчишка в грязно белых брюках тащит мой чемодан. Но дороге, усаженной елями, мы идем в Любохню.
Утро. Ранняя сладкая осень - жаркое солнце, и в мгновенном ветре острый холодок. Сосны очень черны, небо очень сине, серо-лиловые горы Низких Татр особенно отчетливы и близки.
Любохня в ущельи. С трех сторон ее замыкают невысокие горы в темных, хвойных лесах. И только к востоку долина, по которой течет мелководная река, неожиданно расширяется к светлеющим холмам.
Крепконогие бабы в платках проходят, сверкая босыми пятками. На возах сена, запряженных волами, мужики сосредоточенно курят длинные трубки. У домиков, закрытых садами, добродушные собаки приветствуют новоприбывшего вежливым вилянием хвоста.
В комнате маленькой деревянной гостиницы пахнет солнцем и смолой. По-словацки комната - "изба" - И деревенская простота и тишина стразу усыпляют меня. {59} Это не величавое молчание вершин. Это покой и мир горной долины. Леса и горы закрыли, охранили Любохню, - убежище для тех, кто хочет только слушать, как шумят ели и как поет, перескакивая с камня на камень, ручей Низких Татр.
Когда идешь в лесу по тропинкам, устланным хвоей, или по дороге, обегающей всю долину - все дружественно и приветливо: и эти нетрудные подъемы, и кивающие тополя в веселом парке, разбитом перед отельными домиками, и неподвижные, но не мрачные сосны. И даже когда узкая тропа упирается в стену гор и деревьев, отделяющую Любохню от мира, - покорно раскрывается ущелье, между двух сосен, точно колонны портика ведущих вдаль, белеет дорога - и есть выход для путника.
На склонах холма - тенистый парк Ирасека. Через него бежит поток. В одном месте запруда, на воде качается лодка, над беседкой из березового дерева надпись - "Русалка". Внизу - гостиницы, кофейня. Но их не видно за толстыми стволами. В беседке - и солнце и тень. Едва поскрипывает лодка. Сосна пахнет радостно и сонно. Чуть слышен шорох птицы в кустарнике. Музыкой гор шумит поток. Если лежать на траве - сквозь сучья и иглы глубокой голубизной сияет небо. Это и есть идиллия, мудрость полудня, часа, когда струится земная сила и в камне, и в человеке, и в этой хвое, и в этом потоке. Идиллия, потому что покой безмятежен, и благостно растворение в миротворном лоне Любохни.
Быть может это к лучшему, что Любохню еще мало знают, и она не успела превратиться в модный курорт, несмотря на свои гостиницы и поле для тенниса. В ее прекрасном парке не встретишь лысых и одутловатых промышленников и дам с перстнями, въевшимися в толстые пальцы-коротышки. И даже неизбежные {60} "курортные гости" как то расползаются, разбредаются по окрестностям, и легко остаться одному на лесных склонах. Сверху, сквозь ветви, смотришь на дорогу, по которой изредка, позванивая медными бляхами, проедет телега с парнем в белой рубахе. Порою старик в шляпе с отогнутыми полями, в безрукавке, отороченной бараньим мехом, стуча клюкой, пройдет по тропинке у потока и скажет, не выпуская трубки изо рта: "dobre odpoledne prajeme". И опять в лесу, как в пустыне - только слышен хруст ветки, шорох муравьиной возни и скудеющий лепет воды, истомленной зноем.
У выхода из Любохни, по дороге к Вагу - кладбище. Оно приютилось под каменистой горой, и над могилами нависают скалы. Среди почернелых крестов и ржавых распятий, между венков и увядших трав вдруг белизной сверкает мрамор - и потом опять одинаковые ряды и смиренные холмики - для простых покойников. Под такими холмиками лягут и те, что идут сейчас по дороге: и эта старуха с черной шалью, и парень в белой рубахе с развевающимися рукавами и расшитой цветными узорами жилетке, и пастух, подпоясанный шалью, с огромной палкой, на которой вырезаны слова, цветы и даты.
За кладбищем цыган бьет камень при дороге. У него заросшее лицо, одного цвета с бородой. Такими детей пугают. Вприпрыжку за прохожими бежит девочка - обезьянка в отрепье. А в стороне, под елью - на трех палках котел, смуглая женщина в красной юбке перебирает труху и тряпки.
По берегу Вага - приземистые мазанки, бедное жилье бедных людей. У овинов, обитых из глины, поднимается пар навоза. Тотчас же за плетнями сосны: к самой вершине взбегают их ровные ряды. Девочки в {61} платках, в длинных юбках сборками, бегут к реке, перекликаясь звонко.
Солнце закатывается внезапно и прекрасно, точно в тропиках. Еще там, за лесистыми зубцами гор - яркий день, а здесь гряда Татр обвела небо темной межой. За ней садится солнце, нестерпимо черными делая оголенные сосны на вершинах. За серые скалы все ниже катится огненный круг. Разом в долине Любохни все пустеет. В последний раз по вершинам пробегает ярко радостная полоса, зелень деревьев еще блестит празднично. Но полоса сужается, пропадает - и горы мертвеют. Одна из них - спящий двугорбый верблюд.
Мрамор на кладбище так же темен, что и железные кресты. Обтесанные деревья лежат у дороги, без коры, голые, как покойники перед обмыванием. И страшен цыган, в сумерках бьющий камень огромным молотом.
Сразу темно, ночь. Ласковая долина - точно тюрьма, мы взаперти в ней, и от темных сосен еще светлей, еще желанней это сияющее небо над нами.
Вечером туристы и приезжие собираются в гостиных и бильярдных. Шуршат газетные листы в кофейном зале.
В маленьком прокуренном кабачке возле корчмы, где в садике коза с колокольчиком - свое общество. Жандарм, с тугим воротником, режущим толстую шею, сидит неподвижно и говорит басом. Еврей торговец с пролысью и белобрысый солдат с пухлым и открытым ртом слушают рассказ приезжего коммивояжера. Двое парней любезничают с Маргитой. У нее широкое лицо, румянец, как нарисованный, и голые руки и ноги. Крепким ударом кулака отваживает она назойливых поклонников. Коммивояжер описывает чудеса пражских гостиниц. Маргита мурлычет песню. Старуха в темном платке вдовицы, в {62} черном платье до пят, подставляет кружки под тонкую струю пива, льющегося из медного крана. Человек в рубашке с распахнутым воротом из плетеных бутылей наливает молодое, мутноватое вино.
На дворе тихо, тепло. Голоса из корчмы - неясный дальний отзвук. Ночь пахнет травами и спящей хвоей, лесом, легкой влагой. Звезды такие блестящие - точно влажные. Облака то закрывают луну, то мимо светлой ее короны плывут за черную границу гор. Последние огоньки мечутся и потухают на селе. И такая тишина лежит над мирною, безмолвною Любохнею, что собственное дыханье кажется ненужным вторжением в этот покой земли. {63}
ГОРОД БЕЛОЙ ДАМЫ
Семьсот лет тому назад выходцы из Саксонии решили основать свой город у подножья Татр. Вокруг бушевали войны, через Карпатские ворота авары и татары врывались в долины Угорья и Словакии, - и поселенцы окружили холм валами, стеной, рвом и бастионами. Так в 1245г. возник укрепленный город Левоча.
За его неприступными башнями, пользуясь привилегиями, полученными от императоров и князей, жители Левочи стали развивать торговлю, ремесла и искусства. Ее живописцы и скульпторы славились по всему краю. В эпоху Возрождения Левоча сделалась центром наук и искусств для Восточной Словакии. Ее посещали польские и венгерские короли. Ее купцы говорили по латыни, а в ратуше кописты переписывали книги и отмечали события в летописи. Искусные ювелиры и резчики по дереву, часовщики и строители жили в XVI веке в кругу ее стен. Вольным городом, на подобие Гамбурга, была тогда Левоча, не признававшая ничьей власти, кроме Сената, выбранного из местных купцов и патрициев. И даже в начале XVIII века, когда Левоча втянулась в распри религий и властителей и была завоевана войсками австрийской короны, она все еще держалась независимо и гордо. Она торговала со Смирной и Дамаском, с Генуей и Триестом, {64} лила пушки для Вены и принимала посольства московского царя. Ее правители входили в договоры c арабскими шейхами и гайдамацкими атаманами, и левочские караваны шли под охраной сарацинских воинов и карпатских разбойников.
Но в XVIII веке пришло падение. Опустели после чумы и пожаров левочские дома, заросли травой ее разрушившиеся стены. Новые люди начали селиться вне крепостной черты. Захирели торговля, искусство резьбы и плавки чугуна.
И когда дожила Левоча до того времени, что флаг чехословацкой республики заменил на ее башнях желтого орла Габсбургов, она оказалась маленьким, забытым городком, лежащим в стороне от словацких центров.
Но и сейчас, за той чертой, которой обвели пределы города саксонские выходцы, сохранилась Левоча такой, какой была века назад.
Тропинка среди полей ведет в Левочу с железнодорожной станции.
Нижний, новый город - на склонах холма. Верхний - со всех сторон окружен оградой. Крепостные стены обегают его кольцом, и на востоке и на западе башни с узкими проходами - ворота. Стены осыпались, частью обрушились. Под ними, у вала из дерева и глины, - бульвар, по которому гуляют парочки. Внизу - ров. Там теперь буйно разрослись деревья и травы. А вокруг лежат цветными полосами поля, разбегаются невысокие холмы.
К северу - Мариинская гора. Белый костел с острой колокольней светлеет на ее вершине, в зеленой роще. Еще в средние века приходили сюда тысячи паломников. И теперь, ежегодно, в июле на Мариинской горе - "pout". По обеим сторонам крутой дороги стоят {65} продавцы лимонада и пива, торговки грушами и леденцами. На ларьках лежат пряники, булки, свечи. Уроды и нищие однозвучно просят милостыни.
Отирая пот с бронзовых лиц, идут старики в тулупах, наброшенных на плечи. Старухи в длинных черных платьях сгибаются под тяжестью белых узлов. Девочки и мальчишки, одетые, как взрослые, бегут, подымая пыль. Поскрипывая высокими сапогами, взявшись за руки, цветным рядом идут девки в ярких платках, из под которых спускаются косы с огромными бантами, хлопающими по пояснице. Их бока неестественно широки от десятка юбок - этого деревенского пережитка кринолина. Идут и парубки в свитках и белых штанах в обтяжку: на них, по бедрам и ляжкам, вышиты узоры черною тесьмой. Кое где играет гармошка, раздается песня, все говорят разом, кричат и бранятся, и гнусавый стон слепца пронизывает весь этот гомон.
Но сейчас дорога к Мариинской горе пуста, а расфранченные девицы, виляя десятками юбок, ходят по бульвару, грызя конфеты и орехи.
Одним боком прислонился к бастиону францисканский монастырь После полудня в его часовне монахи играют на органе. Если слушать его под темными сводами башенных ворот, ведущих к убогим уличкам, кажется, будто нездешние эти звуки, будто в пустом костеле Мариинской горы невидимые персты касаются старинных клавиш.
По гористым уличкам с такими ухабами и ямами, что благословляю небо, пославшее меня в Левому не зимой и не осенью, пересекаю городок - к восточным воротам.
Дома - одноэтажные, с оконцами, пробитыми так низко, что они по колено прохожему. Большинство зданий не очень ветхо, но они построены на том же месте и по тому же плану, что и их древние праотцы. Один {66} выступает боком, у другого фасад свернут на сторону, у третьего два окна под фронтоном, а два на аршин от земли. Все они по разному неправильны. Только занавески и цветы на окнах одинаковые.
У ворот - в черное одетые старухи ворчат на играющих детей. Проходят венгерки с монгольскими разрезом темных глаз. Грохоча сапогами, мужики ищут вывески адвоката.
Порою из занавешенных окон раздается восклицание, звуки песни или два аккорда на пианино - и опять на горбатых улицах тишина и легкий запах пыли и полей.
В одной из улиц, подле францисканского монастыря живет психографолог и ведун. На розовеньких бумажках, налепленных на заборы, объявляется, что он каждому расскажет прошлое и откроет будущее.
Млеющие девицы в платьях, удлиняемых или укорачиваемых согласно последней книжке братиславского модного журнала, приказчики в галстухах с крапинками и длинноногие семинаристы, пугливо оглядываясь, мышью юркают в домик с железными ставнями. Кудлатый пес и надменный петух охраняют в сенях обиталище Судьбы. Черноволосые еврейки и пухлые немочки узнают там, выйдут ли они замуж за сына торговца углем или же сам посланец Фортуны, фабрикант из Ружомберка, прельстится их многотрудной добродетелью и наливающейся грудью.
А молоденькие словачки с ясными глазами, хихикая и подталкивая друг друга, узнают от прорицателя, что унтер-офицер уедет, обманув. И даже пожилые крестьянки, стуча чоботами и закрывая белыми, развевающимися рукавами сухие, иконные лица, идут советоваться о мужьях и недугах к колдуну со звучным и старинным именем Корнелий. {67} Но те же звезды, какие светили над вольным и богатым городом Левочой, когда в него приезжали астрологи в остроконечных колпаках, знавшие кабалу и книгу Раймонда Луллия, - те же звезды мерцают над площадью, на которую вечерами выходит население города.
Взад и вперед, долгими часами, ходит густая толпа. Снизу, из казарм, подымаются солдаты и офицеры в кушаках. Щеголеватые фельдфебеля гуляют по двое. Навстречу им, взявшись за руки, проходят парами городские барышни, кидая убийственные взгляды. Из единственной кофейни, где заседает местная аристократия - нотариус, учителя, доктор и адвокаты - доносится писк оркестра. Кучка молодых людей и девушек стоит под окнами, восхищаясь музыкой, жадно глядя на тусклые лампочки - воображая все радости этого блестящего мира за мутным стеклом. Приезжие студенты рассказывают подросткам со стриженными волосами о театрах, о великих людях, о замечательных нарядах: до утра не будут спать взволнованные девочки, мечтая о великолепии столицы.
В полночь - пустота и безмолвие. В колотушку бьет сторож. Он и летом и зимой в таком же полушубке, как и страж XVII века: тот ходил, постукивая алебардой, и когда на колокольне церкви св. Иакова били часы, выкликал перед ратушей: "lasst euch sagen, hat's zwolf geschlagen". (на нем. - "разрешите вам сообщить - уже 12 пробило"; ldn-knigi)
В восточной части города лучше сохранилась крепостная стена. Зияют ее бойницы, темен неправильный проход ворот. За ними - пыльная дорога, по которой, огибая Левочу, бешенно летят мотоциклетки. Внизу сады, окруженные забором с двускатным, точно скворешник, верхом, хибарки, мазанки, избы. Куры и поросята рыщут в лужах и рытвинах. А дальше - казармы, школы, склады.
Достойный старичок с сизым носом показал мне {68} монастырь миноритов и лютеранское кладбище, а потом повел меня к изображению Белой Дамы.
Под самой крепостной стеной - сады. По каменным ступеням, осененным густой листвой, входишь в запущенную аллею. Темно от переплетенных, перепутанных сучьев. Томит медвяный запах сливы и летних цветов. В стене, перед расчищенной лужайкой - ниша с деревянной дверью. И на двери картина неизвестного художника. На коричневом фоне стоит белокурая женщина с прекрасным и страшным лицом. Белая рубашка с буфами прикрывает ее тело. Малиновый плащ едва наброшен на плечо. Повернув голову, в кого то устремив упорный, пронзительный взгляд, она манит одной рукой, в другой у нее ключ и она отпирает дверь. В нише полутьма. Ниша забрана проволочной сеткой. Иссечено временем лицо и руки женщины. В саду душно и тихо.
Это портрет Белой Дамы, той самой, которая погубила Левочу и потом сама погибла страшной смертью.
В 1710 году протестантская Левоча, державшая сторону венгерского князя Ракочи в его борьбе против Австрии, была осаждена императорскими войсками. Мадьярский генерал Стефан Андраши защищал город. Три месяца держалась Левоча, и продержалась бы долгое время, если бы не предала ее Белая Дама. Жена одного из офицеров Андраши, Юлиана Корпонаи свела с ума генерала. Она была хороша недоброй, обольстительной красотой. Ее нрав был резок, изменчив, и Андраши никогда не был уверен в своей лукавой и мстительной любовнице. Тщеславие сжигало ее. Она мечтала о славе и богатстве для своего маленького сына. Считая, что победа останется за императором, она решила сдать город неприятелю. Обманом и хитростью она вступила в переговоры с австрийскими военачальниками и те, за Левочу, обещали поместья {69} и титул ее сыну.
Потайным ходом, ведшим в ее дом и обеспечивавшим осажденным воду, провела она ночью императорские войска. Левоча пала, Андраши принужден был склониться перед Веной. Но игра Юлианы Корпонаи не окончилась победой. После смерти австрийского императора Иосифа I, вновь разгорелась борьба партий, обещание не было выполнено, и сын Юлианы ничего не получил. Тогда с необычайной энергией и страстностью она стала действовать в пользу Ракочи, с которым оставался покинутый ею и проклявший ее муж. Она повела отчаянную борьбу против Вены. Ее схватили, когда она бесстрашно разъезжала по Словакии, готовя восстание. В Рабе палач раздробил щипцами ее нежные и сильные руки; на ее светло-золотистые кудри надели адскую корону: обруч с шипами, стягивавший голову в кровавых тисках; на дыбе растянули ее прекрасное тело - но она ни словом не выдала сообщников по заговору, которым сама руководила. На другой день ей отрубили голову - предательнице и мученице, Белой Даме из Левочи.
На чудесной четырехугольной площади Левочи, окруженной домами эпохи Возрождения и барокко, стоит дом, похожий на генуэзскую крепость в миниатюре. Он увенчан десятками маленьких башенок, на которых поворачиваются разноцветные флюгера. Во втором этаже - нет окон, только дверь, выходящая на балкон кованного железа: с него можно показываться народу или смотреть на празднества и процессии. Это дом венгерских графов Турзо. Здесь жила Юлиана Корпонаи, блистая красотой и тонкостью ума. И тут же помещался ненавидевший ее судья и глава города - суровый Фабрициус.
По середине площади, в ряд, евангелический храм. Ратуша, церковь св. Якова.
Первый этаж ратуши - галерея с низкими сводами. {70} Над ней - широкие окна. Вверху треугольные фронтоны в духе Ренессанса с барочными завитушками и украшениями. Над входом - фрески: женские фигуры в хитонах, умеренность и сила, терпение и справедливость. Латинская надпись хвалит тишину: расе reflorescunt oppida, marte сadunt (в мире расцветают, в войне погибают города). Любили левочские горожане мудрость латинских изречений, рассудительность почтенного Сената, собственную значительность и толщину.
На этой площади прошла вся жизнь Левочи. В галерее приезжие купцы, под наблюдением городских приставов, продавали товары по ценам, установленным Сенатом. Все тут было предусмотрено и определено, - вплоть до одежды, какую полагалось носить патрициям и мещанам, вплоть до меча, которым была опоясана городская стража.
Иностранцы во множестве съезжались в Левочу, венгерские полковники постоянно были во главе ее войска - но никому, кроме уроженцев города, не разрешалось иметь дом внутри крепостных стен. Особые законы управляли жизнью Левочи. Каждый гражданин обязан был защищать свою родину с оружием в руках, у бойниц и амбразур. Когда наступали тревожные времена (а таким был весь XVII век) на площадь, по набату, вызывали представителей всех цехов: портным надлежало идти на один бастион, мясникам и мелким торговцам - на другой, кузнецов и плотников посылали к монастырской башне. Из ратуши к валам везли пушки, в литье которых были особенно искусны жители Левочи.
Небольшая лестница ведет к просторной лоджии над галереей; сюда подымались сенаторы, окидывая взглядом подвластный им город, его 15 бастионов и четыре сторожевых башни, его укрепленные стены. Через {71} сводчатую переднюю входили они в Зал Совета, с его деревянными лавками по стенам и портретами именитых бюрг-мейстеров. Сейчас висит в нем картина, помеченная 1677 годом: вокруг зеленого стола, на котором лежат меч и евангелие, собрались для присяги городские советники. Рыжебородый Фабрициус в отороченном мехом кафтане, поднял руку, произнося священную формулу. Писарь, в голубом кафтанчике, склонив на бок лисье личико, строчит протокол, бородатые важные купцы в плащах - со знаком сенаторского достоинства присягают с каменными липами. Страшная судьба грозит изменнику: О ней говорит надпись под картиной: "не соблюдшего клятвы поглотит ад, уготовив ему тяжкий путь к вечной гибели".
Летописцы рассказывают, что тяжела была рука Фабрициуса. Когда Левочу осаждали враги, никто не смел показаться на улицах в ночной час. Девушек, схваченных стражей после сумерек, сажали в железную клетку, которую выставляли на позор и посмеяние у крепостных ворот. Нерадивых воинов и ослушных офицеров ждали пытки в каменном мешке, раскаленные щипцы палача и виселица или обезглавление.
В верхнем этаже ратуши сейчас музей. Старичок сторож достает огромный ключ и отпирает дверь редкому посетителю.
Между пищалей, арбалетов и рапир, в комнате, где стоит шкаф с раскрашенными желтым и красным ящиками - регистратура XVI века с надписью "корень правды", висят портреты рыцарей и ландскнехтов. Им поручали левочские граждане защиту своих товаров и жизни. Эти воины с алебардами, рогатыми шлемами и разбойничьими усами, вероятно, не слишком считались с той правдой, корень которой находился на дне запыленных ящиков {72} регистратуры. Крепкий кулак и меч были им милее бумаг с печатями и желтого пергамента.
У одного венгерского капитана из под низко надвинутой шляпы с пером недобро блестят глаза на заросшем лице. Они такого же серого цвета, как и кольчуга под красным плащом. Одна рука надменно уперлась в бок. А другая ласкает рукоятку рапиры.
Воин в широкополой шляпе держит в руке толстую палку. На синем его кафтане - серебряный крест.
А рядом портреты дородных горожан, старух в косынках и чепчиках, угрюмых стариков в кружевных жабо.
Купцы и разбойники, и те, кто охранял, и те, кто нападал, одинаково верили в Божию милость и кару. Они наполняли готический храм св. Якова, стараясь не звенеть шпорами и оружием. Прослушав протестантские псалмы, они у выхода смотрели на снятие со креста над часовней св. Георгия. В XVIII веке католическим стал собор св. Якова. Но так же толпились в нем верующие. Да и теперь, по воскресеньям - толпа, не понимая и благоговея, слушает латинские слова и тягучую музыку органа.
А за стеной, как в былые годы - базар. Под платанами за церковной оградой навалены в кучу картофель, кочаны капусты, наливные сливы, поклеванные птицами груши. На лотках разложены огромные житные хлеба с запеченной в них соломой, белое сало, масло, сбитое в ком, глиняная посуда и печатные пряники. Между корзин, между груд яблок и красного перца ходят охотники в зеленых куртках, лихо наброшенных на плечи, светлоглазые парни в рубахах, раскрывающих грудь и у ворота завязанных тонкой тесьмой, молодицы в розовых кофтах и простоволосые городские женщины с кошелками и мешками.
И все - эти низкие дома, сохранившие печать Ренессанса, эти деревянные ворота с вырезанными на них {73} башенками и колонками, эта пестрая и шумная толпа, это ржанье лошадей, привязанных к деревьям, этот праздничный, оглашающий холмы звон, эти поля, зеленью блестящие в просвете улиц - все это такое, же, как тогда, в дни Фабрициуса и Юлианы, а может быть и раньше.
За городской стеной, у Менгардских ворот, под зелеными ветвями у дуба стол и две скамейки со спинками. За столом перед вечером сидят старики в белых лосинах, обеими руками опираясь на высокие посохи, крестьяне в широкополых шляпах, проезжий человек с рыжей бородой, в синем кафтане. Охотник с ружьем за плечами, в шляпе с фазаньим пером, стоя у края стола, блестя недобрыми серыми глазами, упершись рукой в бок, рассказывает о своих приключениях. И две женщины в косынках, в широченных юбках веером, припав грудью на спинку скамьи, слушают, из-за голов сидящих рассматривая рассказчика. Мне все казалось, что я вижу старинную гравюру. Сейчас от Миноритского монастыря выедет рыцарь в броне, а за черным его конем мерным шагом пройдут арбалетчики в острых шлемах.
И телеграфный провод на городской стене удивляет, как анахронизм. Ведь время легкой стопой шагает назад в замкнутом кругу левочских стен, в ее крепостной отчужденности от мира.
И не хочешь прерывать этой прогулки в веках, не хочешь покидать этой восточной Сиены.
Но уже холодеет сумеречный воздух. Первые огни мелькают в низких окнах. Мимо церквей и башен, мимо бастионов и боевых валов возвращаюсь я вновь полевой тропинкой - и вот уже у подножья неприступного холма пламенеют драконьи очи паровоза.
{74}
ШТРБСКЕ ПЛEСО
В Штрбское плесо я приехал из Дольнего Смоковца. Дорога, извиваясь, ползла вверх в хвойном лесу. Веерами раскрывались горы, долины, в которых курился туман, страшные обрывы. Потом неожиданно, разом, расступились деревья - блеснуло синью озеро, скрытое плотными рядами сосен, из-за которых нависали угрюмые вершины. Это и было Штрбское озеро, "Штрбске плесо".
На террасе великолепного отеля оркестр играл фокстроты и увертюры из итальянских опер. Фотограф в длиннополом черном одеянии, размахивая руками, бежал к станции электрического трамвая и на всех языках разом предлагал свои услуги.
Великолепные лакеи обносили гостей чаем и печеньем. Дамы в вышитых платьях, важные старухи с лорнетами и безукоризненно причесанные мужчины разговаривали достаточно оживленно, но пристойно. Барышни в кудряшках, одетые под туристок, кокетничали с юношами в шелковых рубашках и широких штанах для гольфа.
Все было, как в тысячах иных горных курортов, как в Швейцарии или Тироле: и скромная вкрадчивость не слишком громкой музыки, и подкатывающие к входу автомобили, и неслышные лакеи, и женский щебет. Конечно, {75} были и танцы в пять часов, и изгибалась местная красавица с крашенными волосами и злым ртом, и подрагивала плечами худая американка в роговых очках, и бесчисленные открытки писали новоприезжие, и раздавалась английская речь, и толстый немец в клетчатом пиджаке смотрел в бинокль на горы и восхищался вслух.
Группы туристов в подкованных сапогах, с мешками за плечом то и дело проходили под террасой. Кое кто, услышав музыку, поднимался в кафэ. Высокий мужчина в запыленных башмаках сбросил свой мешок у соседнего столика. Его спутница в вязаной шапочке и короткой синей юбке видимо наслаждалась и отдыхом, и чаем, и танцами.
Погода испортилась. С вершин оползали облака. Видно было, как шел туман. Сперва были покорены сосны на том берегу, их закрыла белая стена, потом туман спустился в озеро, озеро было завоевано и исчезло. Туман переправился на другой берег, пошел на нас, к террасе - и вдруг перед нами белесая зыбь, на два шага не видно, мелкие капельки пристают к одежде - мы в облаке.
Дамы в шелковых блузках поспешили в читальные залы и салоны отелей. Туристы побрели к ресторану на берегу озера.
К вечеру в трех его комнатах, в которых на высоких деревянных полках расставлены словацкие яркие тарелки и расписные деревянные игрушки, собралось множество народа. Каждую минуту раскрывалась дверь, все новые и новые подходили туристы, снимая на ходу мокрые мешки. У стойки, за которой добродушная седая старушка цедила пиво, загорелые юноши прибивали к своим палкам металлические значки с названиями гор и хребтов, куда они взбирались. За каждым столом усталые, но веселые девушки рассказывали друг другу о восхождениях, о {76} ночах, проведенных в лесу, о заре над горными вершинами. Немолчный говор то и дело взрывался дружным смехом. Половые едва успевали ставить на стол дымящиеся тарелки супа, блюда с телятиной и свининой, бокалы легкого вина. Здесь, пожалуй, было лучше, чем в великолепной столовой отеля "Hviezdoslav" с его декоративными панно, изображающими Золотую стену в Татрах, с его лакеями во фраках, музыкой под сурдинку и чинными гостями. Там были люди, приехавшие в Татры для развлечения или ради здоровья и больше всего заботившиеся о том, чтобы не менять своих городских привычек. Терраса отеля "Кривань", прогулка вокруг озера или по расчищенной дороге в лесу, давала им приятную иллюзию единения с природой.
А здесь были мудрые юноши и девушки, пожилые люди и даже старики, вырвавшиеся из городов, чтобы странствовать пешком по горам, слушать ток тетерева в лесу, ночевать в избах, станах или под столетней хвоей.
Бодрый старичок с крепкими зубами, доказывал компании молодых студентов, что туристика должна возродить человечество: в средние века ее не было, потому что еще не имелось отрыва человека от природы. А теперь она необходима, чтоб приучить людей к простым радостям и заставить их почувствовать себя частью вселенной.
Но мало интересовали студентов вселенная и человечество. Они слушали, правда, румяного старичка в рыжей куртке, но порою от сдерживаемого хохота у них дрожали щеки, и внезапно они хлопали друг друга по голым коленкам.
За соседним столом шел негромкий разговор. Высокий бородатый человек в вязаной фуфайке, разостлав на столе план Высоких Татр, карандашом показывал своим {77} друзьям и их женам путь предполагаемой экспедиции. Завтра на рассвете они должны были выступить к польской границе, к озерам "Рыбьему" и "Морскому глазу". Со всех сторон слышались названия хребтов и горных проходов, сообщались сведения о дорогах и тропинках: ведь Штрбское плесо -исходное место туристики в Высоких Татрах. Отсюда совершаются легкие прогулки в несколько часов и трудные восхождения, продолжающиеся несколько дней. Летом и ранней осенью здесь проходят тысячи людей, а зимой, когда на сотни верст кругом все покрыто льдом и снегом, сюда приезжают лыжники со всех кондов Чехословакии и из-за границы.
К одиннадцати часам вечера все пустеет: туристы расходятся. Кто идет в лес в общежитие, устроенное Клубом чехословацких туристов, кто в "стан" огромную палатку, разбитую в нескольких шагах от ресторана. У кого больше денег - отправляется в удобную комнату гостиницы.
Штрбское плесо, как и Любохня, как и минеральные воды Словакии собственность государства. Ему принадлежат и гостиницы, и дома, и рестораны. Все они нарядные и новые: ведь только недавно по настоящему "открыли" Татры.