Природа тропиков отнеслась с состраданием к крушению угольного предприятия. Разрушение строений Тропического Общества было скрыто от взглядов со стороны моря, с той стороны, где нескромные взоры — если бы нашлись такие, которые, из злорадства или из сочувствия, достаточно этим интересовались, — могли бы заметить разрушающиеся костяки этого некогда цветущего предприятия.
Гейст сидел среди этих костяков, так любовно прикрытых растительностью двух дождевых периодов. Нарушаемая только отдаленным рокотанием грома, шумом дождя в высоких ветвях, или ветра в листьях деревьев, или же разбивающихся о берег волн, окружающая тишина, скорее, способствовала, нежели препятствовала, его одиноким мечтаниям.
Размышления — особенно размышления европейца — всегда в большей или меньшей степени сводятся к ряду вопросов. Гейст размышлял просто о загадочности собственных своих поступков и давал им следующее добросовестное объяснение:
«В общем, во мне, должно быть, еще много первобытного человека».
Он говорил себе также, с таким чувством, точно сделал открытие, что с этим первобытным существом справиться нелегко. Самый древний в мире голос никогда не перестанет звучать. Если бы кто-нибудь был в состоянии заставить умолкнуть его повелительные звуки, это был бы, без сомнения, не кто иной, как отец Гейста, с его пренебрежительным и непреклонным отрицанием всякого усилия; но это была, по-видимому, бесплодная попытка. В сыне сильно сказывался тот старейший предок, который, едва отделив свое сделанное из праха тело от небесной формы, принялся осматривать и наделять именами животных рая, который ему предстояло так скоро потерять.
Действие! Первая мысль или, быть может, первое земное побуждение! Зубчатый рыболовный крючок, с иллюзией прогресса вместо наживки, чтобы вырвать из мрака небытия бесчисленные поколения!
«И я, сын своего отца, также схватил его, как самая глупая из рыб!» — говорил себе Гейст.
Он страдал. Картина его собственной жизни, из которой он хотел было сделать чудо отрешенности, причиняла ему страдание. В памяти его всегда было живо воспоминание о последнем проведенном с отцом вечере. Он снова видел пред собою исхудалое лицо, копну седых волос, кожу цвета слоновой кости. Рядом с кушеткой, на маленьком столике, стоял канделябр с пятью зажженными свечами.
Они долго беседовали. Уличный шум постепенно затихал, и облитые лунным светом дома Лондона стали походить на могилы кладбища, где похоронены надежды, кладбища, не знающего ни славы, ни посетителей.
Он долго слушал, затем, после некоторого молчания, спросил, потому что в то время он был поистине молод:
— Разве нет пути?
В эту совершенно безоблачную лунную ночь отец его был исключительно мягко настроен.
— Так ты еще во что-то веришь? — сказал он ясным, хотя и ослабевшим за последние дни голосом. — Ты, может быть, веришь в плоть и кровь? Однообразное, полное презрение быстро расправилось бы и с этим. Но раз ты еще до этого не дошел, советую тебе культивировать ту форму презрения, которая называется жалостью. Быть может, она самая безболезненная. Только не забывай никогда, что ты и сам — поскольку ты являешься чем-нибудь — совершенно так же жалок, как и остальные, и что тем не менее ты не должен рассчитывать ни на чью жалость к себе.
— Что же делать в таком случае? — вздохнул юноша, глядя на отца, неподвижного в кресле с высокой спинкой.
— Наблюдать, не делая ни малейшего шума.
Таковы были последние слова этого человека, жизнь которого прошла в вызывании страшной бури, наполнившей развалинами небо и землю, в то время как человечество следовало своим путем, не обращая никакого внимания на его усилия.
В эту самую ночь он скончался в своей постели так спокойно, что его нашли в обычном его положении, лежащим на боку, с подложенной под щеку рукой и слегка согнутыми коленями. Он даже не вытянул ног.
Сын похоронил безмолвные останки этого разрушителя таинств, надежд и верований. Он убедился, что смерть этого все презиравшего ума нисколько не нарушила течения жизненного потока, увлекающего вперед, словно песчинки, мужчин и женщин, кувыркающихся и переворачивающихся, как те игрушки из пробки, которые хорошо прилаженный груз неизменно приводит в вертикальное положение.
После похорон Гейст сидел в сумерках совершенно один, и его размышления перешли в совершенно определенное видение потока; кувыркание, ныряние, бесплодное вращение неизменно увлекаемых вперед человечков, ничто не указывало на то, чтобы кто-либо заметил, как голос с берега внезапно умолк. Впрочем, нет: было несколько некрологов, большею частью незначитель ных, а иногда грубо бранных; сын прочитал их с мрачным без различием.
«Они злобствуют и ненавидят от страха, — подумал он, — а также от оскорбленного самолюбия. Проходя, они издают свой слабый крик… Без сомнения, я тоже должен был бы его ненави деть…»
Он почувствовал, что глаза его влажны. Не потому, что этот человек был его отцом. Он считал это условностью, которая, сама по себе, неспособна была вызвать такое волнение. Нет! О» так горевал об этом человеке потому, что столько времени не сводил с него глаз. Покойный задержал его рядом с собой на берегу. И теперь у Гейста было острое сознание, что он стоит один на краю потока. В своей гордости он твердо решил не погружаться в него.
По лицу его медленно скатилось несколько слезинок. В наполнявшейся сумраком комнате словно ощущалось чье-то тревожное и печальное присутствие, которое не могло себя проявить. Юноша поднялся со странным ощущением, точно уступал место чему-то неосязаемому, что, казалось, этого от него требовало, вышел из дому и закрыл дверь на ключ. Через две недели он пустился странствовать, чтобы «наблюдать, не делая шума».
Старик Гейст оставил после себя немного денег и кое-какую обстановку: книги, столы, стулья, картины, которые могли бы пожаловаться (потому что вещи имеют душу) на полное забвение, которому они были преданы после стольких лет верной службы. Гейст — наш Гейст — часто представлял их себе безмолвными и полными упреков, покрытыми чехлами и запертыми там, далеко, в Лондоне, в этих комнатах, куда слабо доносился до них уличный шум, а иногда доходило немного солнечного света, когда, повинуясь его прежним или вновь повторенным распоряжениям, в доме поднимали шторы и открывали окна.
Казалось, что в его представлении о мире, недостойном того, чтобы к нему прикасались, и вдобавок недостаточно реальном, чтобы его можно было схватить, эти знакомые ему с детства предметы были единственными реальными вещами, существовавшими в абсолюте. Он не хотел, чтобы их продавали и даже чтобы нарушили тот порядок, в котором он их оставил, когда видел в последний раз. Когда ему дали знать из Лондона, что срок арендного договора истек и дом будет снесен вместе с несколькими другими домами, походившими на него, как походят одна на другую капли воды, он испытал страшное огорчение.
В то время он был вовлечен в широкий поток человеческих безрассудств. Тропическое Угольное Акционерное Общество было организовано. С непоследовательностью первого встречного наивного юноши он распорядился, чтобы ему переслали часть пещей на Самбуран. Они прибыли, вырванные из своего продолжительного покоя: множество книг, несколько стульев и столов, портрет отца масляными красками, который удивил его своим юным видом, так как он помнил покойного гораздо более старым; затем много мелочей: подсвечники, чернильницы, статуэтки, которые стояли в рабочем кабинете отца и поразили его своим утомленным и изношенным видом.
Распаковывая эти реликвии на веранде, в небольшом затененном пространстве, осаждаемом со всех сторон яростным солнцем, управляющий Тропического Угольного Акционерного Общества должен был испытывать полное угрызений совести чувство вероотступника. Он прикасался к ним с нежностью, и, быть может, присутствие их в этом месте держало его прикованным к острову, когда он очнулся от своего вероотступничества. Какова бы ни была решающая причина этого, Гейст остался в этом месте, из которого всякий другой рад был бы бежать. Добряк Дэвидсон обнаружил факт, не разгадав его причин, и хотя врожденная деликатность не позволила ему перечить этой прихоти одиночества, он преисполнился сочувственного интереса к странной жизни Гейста. Он не мог понять, что Гейст, в своем полнейшем одиночестве на острове, не чувствовал себя ни более, ни менее одиноким, чем в любом населенном или пустынном месте. Что тревожило Дэвидсона, это, если можно так выразиться, опасность умственного голода; но ум Гейста отказался от всякого рода внешней пищи и горделиво питался своим презрением к обычным грубым веществам, которые жизнь преподносит вульгарному аппетиту людей. Гейст также не подвергался, вопреки уверениям Шомберга, опасности телесного голода. В начале деятельности Акционерного Общества остров был в изобилии снабжен различными припасами, и Гейсту нечего было опасаться голода. Даже одиночество его было несколько ограничено. Один из многочисленных китайских рабочих, которые были привезены на Самбуран, остался на нем, странный и одинокий, словно позабытая при перелете ласточка.
Уанг не был простым кули. Он уже служил европейцам. Договор между ним и Гейстом был заключен в нескольких словах в тот день, когда последняя партия кули покидала Самбуран. Наклонившись над перилами веранды с таким спокойным видом, словно он никогда не отступал от мнения, что мир представляет собою для мудреца только забавное зрелище, Гейст наблюдал. Уанг обошел вокруг дома и, подняв свое худое, желтое лицо, спросил:
— Все кончено?
Гейст сверху кивнул головой, глядя на мол.
В шлюпки парохода, стоявшего в некотором отдалении, подобно нарисованному кораблю на нарисованном море, нарисованном яркими безжалостными красками без теней, с резкой определенностью очертаний, грузили кучку людей в синей одежде, с желтыми лицами и ногами.
— Вы бы лучше поторопились, если не хотите, чтобы вас оставили.
Но китаец не двигался.
— Моя остаться, — заявил он.
Гейст в первый раз взглянул на него.
— Вы хотите остаться туг?
— Да.
— Кем вы тут были? Что вы делали?
— Слугою в общей зале.
— Вы хотите остаться здесь, чтобы служить у меня? — спро сил удивленный Гейст.
Китаец внезапно принял умоляющий вид и сказал после до вольно продолжительного молчания:
— Моя может.
— Ничто вас не вынуждает остаться, если вы не хотите, — сказал Гейст, — Я намерен остаться здесь, бьггь может, очень долго. Я не могу отправить вас, если вы хотите остаться, но не понимаю, что может вас удерживать.
— Моя найти чудесная женщина, — спокойно заявил Уанг.
И он удалился, повернув спину молу и широкому миру, который вдали символизировался ожидавшим шлюпок пароходом.
Гейст скоро узнал, что Уанг убедил одну из женщин из селения альфуросов, расположенного на западном побережье острова по другую сторону центрального хребта, прийти жить с ним. Это было тем более удивительно, что, испуганные внезапным вторжением китайцев, альфуросы загромоздили срубленными деревьями пересекавшую гору тропу и строго держались у себя. Кули, не доверяя видимой кротости этого безобиднейшего племени рыболовов, уважали установленное разграничение и не пытались обходить остров. Уанг был единственным и блестящим исключением из этого правила; он был, должно бьггь, чрезвычайно убедителен. Оказанные Гейсту женщиной услуги ограничились тем, что она прикрепила Уанга к острову своими чарами, которые остались неизвестными европейцу, так как она ни разу не приблизилась к домам.
Чета жила у опушки леса, и иногда можно было видеть женщину, смотревшую в направлении бунгало, прикрыв глаза рукою. Даже издали она производила впечатление робкого, пугливого создания, и Гейст, не желая напрасно тревожить ее примитивные нервы, тщательно избегал в своих прогулках этой части леса.
В тот день, или, вернее, в первую ночь его отшельнической жизни, он услышал в этом направлении слабые отголоски какого-то торжества; ободренные отплытием чужестранцев, некоторые из альфуросов, родственников и друзей женщины, отважились перебраться через горы, чтобы принять участие в чем-то вроде брачного пира. Их пригласил Уанг. Но это был единственный раз, что глубокая тишина леса была нарушена (юлее громкими звуками, нежели жужжание насекомых. Туземцы больше не получали приглашений. Уанг не только умел жить согласно приличиям, но имел крайне определенное личное мнение об устройстве своей семейной жизни. Спустя некото- |юе время Гейст заметил, что Уанг завладел всеми ключами. Всякий лежавший где бы то ни было ключ исчезал, как только Уанг проходил мимо. Позднее некоторые из них — те, которые относились к складам или пустым бунгало и не могли считаться общею собственностью, — были возвращены Гейсту связанными вместе бечевкой. В одно прекрасное утро он нашел их возле своей тарелки. Их исчезновение нисколько его не стесняло, потому что он ничего не запирал на ключ. Он ничего не сказал. Уанг тоже. Быть может, житель Небесной империи был всегда молчалив; быть может, он подпал под влияние местного духа, который, вне всякого сомнения, был духом молчания… Вплоть до того дня, когда Гейст и Моррисон, высадившись в бухте Черного Алмаза, окрестили ее этим именем, эта часть Самбурана, так сказать, никогда не слыхала звука человеческого голоса. Нетрудно было быть молчаливым с Гейстом, погруженным в бездну размышлений над своими книгами и отрывавшимся от них, только когда тень Уанга падала на раскрытую страницу и его низкий глухой голос произносил по-малайски «макан», чтобы заставить его подняться наверх, к столу.
Быть может, в своей родной провинции, в Китае, Уанг был существом обидчивым и задорным, но на Самбуране он замкнулся в таинственное бесстрастие и, казалось, не обижался тем, что к нему обращались односложно и не более пяти-шести раз в день. Впрочем, он и давал не больше, чем получал. Можно предположить, что если он страдал от этого молчания, то отводил душу со своей альфуросской женой. Он возвращался к ней по вечерам, внезапно исчезая в известное время из бунгало, словно прятавшийся в свой ящик чертик, словно привидение китайца, появлявшееся вечером в своей белой куртке и со своей косой. Вскоре, удовлетворяя одну из страстей своей расы, он принялся копать киркой углекопа землю возле своей хижины, между могучими пнями срубленных деревьев. Некоторое время спустя он нашел в пустой кладовой заржавленную, но еще годную лопату, и, по всей вероятности, все пошло хорошо; но Гейсту ничего не было видно, потому что китаец позаботился разобрать одну из хижин Акционерного Общества, чтобы обнести свой участок очень плотным дощатым забором, точно возделывание овощей было секретным процессом или страшной заклятой тайной, от сохранения которой зависело сохранение его расы.
Гейст, издали наблюдавший за развитием земледелия Уанга и за его предосторожностями — ему больше не на что было смот реть, — посмеивался при мысли, что он олицетворяет собою единственный сбьгг для производства китайца. Уанг разыскал в кладовых несколько пакетиков семян и повиновался непреодо лимой потребности посадить их в землю. Он заставит своего господина оплачивать овощи, которые он возделывает для удовлетворения собственного инстинкта. И наблюдая за молчаливым Уангом, исполнявшим, со своим ровным и спокойным видом, свои обязанности в бунгало, Гейст завидовал его покорности инстинктам, этому могучему единству направления, которое придавало его существованию оттенок автоматичности в таинственной определенности его действий.
Во время отсутствия своего хозяина Уанг немедленно принялся за участок земли перед главным бунгало. Выйдя из высокой травы, покрывавшей берег у пристани, Гейст увидел широкое, плоское и пустое пространство с двумя-тремя кучами обугленных веток; пламя все вычистило между домом и первыми деревьями леса.
— Вы не побоялись поджечь траву? — спросил Гейст.
Уанг покачал головой. Под руку с европейцем шла девушка, которую звали Альмой. Но ничто во взгляде и в выражении лица китайца не обнаруживало, чтобы он сколько-нибудь отдавал себе отчет в этом новом явлении.
— Он нашел действенный способ расчистить это место, — объяснил Гейст, не глядя на молодую женщину. — Он олицетворяет собой весь мой штат, как видите. Я говорил вам уже, что у меня нет даже собаки, чтобы поддерживать мне здесь компанию.
Уанг скрылся в направлении мола.
— Он похож на тамошних слуг, — сказала она.
«Там» — означало гостиницу Шомберга.
— Китайцы удивительно похожи один на другого, — проговорил Гейст. — Он будет нам здесь полезен. Вот и дом.
Недалеко от них шесть невысоких ступенек вели на веранду. Молодая девушка выпустила руку Гейста.
— Вот и дом, — повторил он.
Она не обнаружила намерения отойти от него, но стояла неподвижно, пристально глядя на ступени, словно они составляли единственную и непреодолимую преграду. Гейст немного подождал, но она не двигалась.
— Вы не хотите войти? — спросил он, не поворачивая головы. — Не надо здесь оставаться, солнце слишком сильно печет.
Он старался победить какое-то опасение, что-то вроде на — присной потери сил, и от этого в голосе его появились жесткие мотки.
— Вы бы лучше вошли, — настаивал он.
Они двинулись оба вперед, но у самых ступенек Гейст остановился, а девушка продолжала быстро двигаться, словно впредь ничто не могло ее остановить. Она быстро пересекла веранду и вошла в полумрак выходившей на веранду средней комнаты, потом в более глубокий мрак задней комнаты; она остановилась неподвижно в темноте, где глаза ее едва различали очертания предметов, и вздохнула с облегчением. Впечатления солнца, моря и неба казались ей воспоминанием об очень тяже- iioM испытании, пережитом и наконец оконченном.
Тем временем Гейст медленно направился обратно к молу, но не дошел до берега. Практичный Уанг вооружился одной из вагонеток, на которых подвозили уголь к судам. Он появился, толкая ее перед собой с мешком Гейста и узлом, содержащим ввернутое в шаль госпожи Шомберг имущество девушки. Гейст сделал полуоборот и пошел вдоль ржавых рельс. Перед домом Уанг остановился, взвалил себе на плечо мешок, потом взял узел в руки.
— Положите это в большой комнате на стол. Поняли?
— Моя знает, — проворчал Уанг.
Гейст смотрел, как Уанг удалялся с веранды. Сам он вошел в полумрак большой комнаты, только когда увидел, как он вышел обратно. В эту минуту Уанг находился позади дома, откуда не мог видеть, но мог слышать происходившее. Китаец услыхал голос того, которого обычно, в те времена, когда на острове было много народа, называли «номером первым». Уанг не мог понять слов, но его заинтересовала интонация.
— Где вы? — кричал номер первый.
Затем Уанг расслышал гораздо более слабый голос, которого он еще никогда не слыхал — новое впечатление, которое он воспринял, наклонив голову набок.
— Я здесь… подальше от солнца.
Новый голос казался далеким и неуверенным; Уанг подождал некоторое время, не двигаясь; верхушка его бритого черепа приходилась как раз на уровне пола веранды, но он больше ничего не слыхал. Его лицо сохраняло непроницаемую неподвижность. Вдруг он наклонился и поднял деревянную крышку от ящика из-под свечей, валявшуюся на земле, у его ног. Разломав ее руками, он направился к сараю, где приготовлял кушанье, и там, присев на корточки, принялся разводить огонь под сильно закопченным чайником, по всей вероятности, чтобы приготовить чай. Уанг был несколько знаком самым поверхностным образом с жизнью европейцев, жизнью в остальном так загадочно недоступной его пониманию и заключавшей в себе непредвиденные возможности добра и зла, которые следовало подстерегать осторожно и внимательно.
В то утро, как и в каждое утро с тех пор, как он вернулся на Самбуран с молодой девушкой, Гейст вышел на веранду и обло котился на перила в спокойной позе помещика. Пересекавшие остров горы закрывали собой от бунгало восход солнца, торжествующий или грозный, сумрачный или ясный. Обитатели дома не могли по рассвету судить о судьбе грядущего дня. Он являлся им в полном расцвете, а глубокая тень поспешно отступала, как только жгучее солнце показывалось из-за гор и изливало свой свет, пожирающий, словно враждебный взгляд. Но Гейсту, некогда «номеру первому» на этом острове, кишевшем в то время человеческими существами, нравилось это продолжение утренней свежести, смягченного полусвета, легкого призрака скончавшейся ночи, аромат ее темной души, пропитанный росой, задержавшийся еще мгновение между широким пожаром неба и пламенеющим зноем моря.
Гейсту трудно было не давать своему рассудку углубляться в характер и последствия последнего его поступка, заставившего его позабыть о роли безразличного наблюдателя. Тем не менее он сохранил достаточно философии, чтобы не позволять себе доискиваться, чем все это кончится. Но в то же время, несмотря ни на что, в силу долгой привычки и сознательного намерения, он все еще оставался зрителем, бьггь может менее наивным, но (как он это замечал с некоторым удивлением) немногим более проницательным, нежели большинство смертных: как и все мы, действующие, он лишь сумел сказать себе с несколько деланным презрением:
— Посмотрим!
Он поддавался этим приступам саркастического сомнения только в одиночестве. Теперь эти моменты случались не особенно часто, и он не любил, когда они наступали. В это утро беспокойство не успело охватить его. Альма пришла к нему задолго до того, как солнце, выступив из-за цепи холмов Самбурана, прогнало тень раннего утра и запоздалая ночная свежесть покинула кровлю, под которой они жили уж три месяца. Она пришла, как и в другие дни. Он слышал ее легкие шаги в большой комнате, в той комнате, в которой он распаковывал полученные из Лондона ящики, в комнате, уставленной теперь по трем сторонам книгами до половины высоты стен. Выше полок тонкие циновки доходили до обтянутого белым коленкором потолка. В полумраке одиноко поблескивала золоченая рама портрета Гейста-отца, написанного знаменитым художником.
Гейст не оглянулся.
— Знаете, о чем я думал? — спросил он.
— Нет.
В голосе молодой женщины всегда звучало некоторое беспокойство, словно она никогда не знала хорошенько, какой обо- |ют может принять разговор. Она облокотилась рядом с ним на перила.
— Нет, — повторила она. — Скажите мне.
Она подождала. Потом, не столько робко, сколько нехотя, спросила: I — Обо мне? f — Я спрашивал себя, когда вы придете? — сказал Гейст, не глядя на свою подругу, которой после нескольких попыток и комбинирования отдельных букв и слогов он дал имя «Лена».
Помолчав немного, она проговорила:
— Я была недалеко от вас.
— Но, по-видимому, это было для меня недостаточно близко.
— Вам стоило только позвать меня, если бы я была вам нужна. И я не очень долго причесывалась.
— Надо полагать, что для меня это было все же слишком долго.
— Одним словом, вы все-таки думали обо мне. Я рада. Знаете, мне иногда кажется, чаго если вы когда-нибудь перестанете обо мне думать, я перестану существовать.
Он повернулся, чтобы посмотреть на нее. Она часто говорила такие вещи, которые его поражали. Появившаяся на губах молодой женщины неопределенная улыбка исчезла под его пытливым взглядом.
— Что вы хотите сказать? — спросил он. — Это упрек?
— Упрек? Что вы! Где вы тут видите упрек? — возразила она.
— В таком случае, что вы хотите сказать? — настаивал он.
— То, что я сказала; ничего больше того, что я сказала. Зачем вы несправедливы?
— Ну вот, это уж во всяком случае упрек!
Она покраснела до корней волос.
— Можно подумать, что вы стараетесь доказать, что у меня дурной характер, — прошептала она. — Правда? Скоро я буду бояться открыть рот. Вы заставите меня поверить, что я совсем злая.
Лена опустила голову, Гейст смотрел на ее гладкий, низкий лоб, слегка порозовевшие щеки и красные губы, полуоткрытые над сверкающими зубами.
— А тогда я и буду злая, — проговорила она с уверенностью. — Я могу быть только такой, какой вы меня считаете.
Гейст сделал легкое движение. Она положила руку на его руку и продолжала, не поднимая головы, с дрожью в голосе, несмотря на неподвижность тела.
— Это истинная правда. Иначе и не может быть между такой женщиной, как я, и таким мужчиной, как вы. Вот мы здесь вдвоем, совершенно одни, а я не сумею даже сказать, где мы находимся.
— А между тем это очень известная точка на земном шаре, — тихонько сказал Гейст. — В свое время распространено было не менее пятидесяти, а вернее, даже ста пятидесяти тысяч проспек тов. Этим занимался мой друг. У него были широкие планы и непоколебимая вера. Из нас обоих верующим был он. Без со мнения, сто пятьдесят тысяч проспектов.
— Что вы хотите сказать? — спросила она тихо.
— В чем я могу упрекнуть вас? — начал снова Гейст.- I) том, что вы приветливы, добры, милы и… красивы?
Наступило молчание. Потом она сказала:
— Лучше, чтобы вы меня считали такой. О нас некому что бы то ни было думать, хорошее или дурное.
Изумительный тембр ее голоса делался при этих словах осо бенно прекрасным. Невыразимое впечатление, которое произво дили на Гейста некоторые ее интонации, было скорее физическим, чем моральным, он отлично это понимал. Казалось, что каждый раз, как она говорила, она отдавала ему частицу себя, что-то бесконечно тонкое и необъяснимое, к чему он был крайне восприимчив и чего бы ему страшно недоставало, если бы она когда-либо покинула его. Гейст погрузил взгляд в глаза Лены и, заметив, что ее обнаженная рука вытянулась вверх, откинув короткий рукав, поспешил прижаться к белой коже своим» большими русыми усами; вскоре они вошли в дом.
Уанг тотчас появился и, присев на корточки, принялся за какие-то таинственные манипуляции с растениями у ступенек веранды. Когда Гейст и молодая женщина снова вышли, китаец исчез своим особым способом; казалось, что он исчезает из жизни, а не из глаз, испаряется, а не перемещается. Они сошли со ступенек, глядя друг на друга, и быстрыми шагами направились к лесу. Они не прошли и десяти шагов, как без малейшего движения и без малейшего шума Уанг материализовался в глубине пустой комнаты. Он стоял неподвижно, обводя глазами комнату, осматривая стены, словно рассчитывая на них увидеть какие-либо надписи или знаки, исследуя пол, словно разыскивая на нем капканы или оброненные деньги. Потом он слегка кивнул головой портрету Гейста-отца, сидевшего с пером в руке перед разложенным на красном сукне листом бумаги; затем он бесшумно выступил вперед и принялся убирать посуду.
Он двигался без торопливости, но неизменная точность его движений, протекавших в полнейшей тишине, придавала этому занятию вид фокусов. И закончив фокусы, Уанг исчез со сцены, чтобы через минуту снова материализоваться позади дома. Он материализовался, удаляясь без видимой или угадываемой цели, но, пройдя шагов десять, остановился, повернулся вполоборота и прикрыл глаза рукой. Солнце выступило из — за холмов Самбурана. Огромная тень утра сбежала, и Уанг поспел как раз вовремя, чтобы увидеть вдали, в пожирающем солнечном свете, «номера первого» и женщину, двумя маленькими белыми пятнышками выделявшихся на темной полосе леса. Че- |)сз мгновение они скрылись. С минимальным количеством движений Уанг, в свою очередь, исчез с залитой солнцем площадки.
Гейст и Лена достигли тенистой лесной тропы, которая пересекала остров и недалеко от своей высшей точки была загромождена срубленными деревьями. Но они не собирались идти гак далеко. Пройдя некоторое расстояние, они свернули с тропы в таком месте, где не было колючего кустарника и где увешанные лианами деревья стояли в некотором отдалении друг от друга в своей собственной тени. Здесь и там на земле мерцали солнечные пятна. Они молча подвигались среди этой неподвижности, дышавшей покоем, полным одиночеством, отдыхом усыпления без снов. Они вышли на опушке леса и, между скалами и крутой отлогостью, которая образовывала небольшую площадку, повернулись, чтобы посмотреть на море. Оно было пусто; цвет его растворялся в солнечном свете вплоть до горизонта, затуманенного кольцом зноя, так что оно казалось невесомым сиянием в бледной и ослепительной бесконечности, над которой расстилалось более темное пламя неба.
— У меня от этого кружится голова, — прошептала молодая женщина, закрывая глаза и положив руку на плечо своего спутника.
Гейст, пристально смотревший на юг, воскликнул: | — Парус!
Последовало молчание.
— Он, должно быть, очень далеко, — сказал он, — не думаю, чтобы вы смогли его увидеть. Верно, какая-нибудь барка, направляющаяся к Молуккским островам. Идем. Не надо здесь оставаться.
Обняв ее одной рукой, он провел ее немного дальше, и они устроились в тени; она сидя на земле, он лежа у ее ног.
— Вы не любите смотреть на море оттуда, сверху? — спросил он немного погодя.
Она покачала головой. Это огромное пустое пространство представляло собой в ее глазах мерзость запустения. Но она повторила только:
— У меня от этого кружится голова.
— Слишком просторно? — спросил он.
— Слишком пустынно. У меня от этого сжимается сердце, — добавила она тихо, как будто признаваясь в секрете.
— Боюсь, — сказал Гейст, — что вы вправе обвинять меня в этих ощущениях. Но что же делать?
Он говорил шутливым тоном, несмотря на серьезный взгляд, которым глядел на молодую женщину. Она возразила:
— Я не чувствую себя одинокой с вами, совсем нет. Только когда мы приходим сюда и я вижу всю эту воду, весь этот свет…
— В таком случае мы никогда больше не придем сюда, — прервал он.
Она немного помолчала, и пристальность ее взгляда застави ла Гейста отвести глаза.
— Как будто все живое исчезло под водой, — сказала она.
— Это напоминает вам историю потопа, — прошептал он, лс жа у ее ног, которые он разглядывал. — Разве вы боитесь новою потопа?
— Я бы не хотела остаться на земле в полном одиночестве Когда я говорю об одиночестве, я подразумеваю нас обоих, ра зумеется.
— Правда?
Гейст лежал молча.
— Видение разрушенного мира, — начал он мечтать вслух. Вы жалели бы о нем?
— Я жалела бы о счастливых людях, которые в нем жили, — ответила она просто.
Гейст перевел взгляд с ног молодой женщины на ее лицо, и ему показалось, что он увидел на нем, как видно солнце сквозь облака, скрытое пламя ума.
— А я бы думал, что за них-то как раз следовало бы радоваться. Вы не находите?
— О да, я понимаю, что вы хотите сказать; но ведь пока все кончилось, прошло целых сорок дней.
— Вы, по-видимому, отлично осведомлены обо всех подробностях.
Гейст сказал это, только чтобы что-нибудь сказать и не сидеть перед нею молча. Она не смотрела на него.
— Воскресная школа, — прошептала она. — Я ее аккуратно посещала с восьми до тринадцати лет. Мы жили в северной части Лондона, возле Кингсланд-Рода. Это было довольно хорошее время. Тогда мой отец зарабатывал недурно, и хозяйка посылала меня после обеда в школу со своими дочерьми. Это была славная женщина. Ее муж служил на почте сортировщиком или чем-то в этом роде. Иногда он снова уходил после обеда на ночное дежурство. Потом как-то раз произошла ссора, и они нас выгнали. Я помню, как я плакала, когда вдруг пришлось собирать вещи и идти искать другую квартиру. Я так никогда и не узнала, в чем было дело…
— Потоп, — рассеяно пробормотал Гейст.
Он начинал составлять себе представление о личности молодой женщины, словно в первый раз с тех пор, как они жили вместе, нашел время ее разглядеть. Особый тембр ее голоса, с его смелыми и грустными модуляциями, придал бы смысл самой пустой болтовне. Но она не была болтлива. Она, скорее, казалась молчаливой, со склонностью к неподвижности; она сидела очень прямо, не шевелясь, как некогда на эстраде в промежутке между двумя отделениями концерта, со скрещенными ногами и опущенными на колени руками. Среди их интимной жизни ее спокойный, серый взгляд производил на Гейста, помимо его воли, впечатление чего-то необъяснимого — глупости ини вдохновения, слабости или силы, — или просто пустой про- иисти, непрестанной замкнутости даже в минуты кажущегося единения.
Наступило продолжительное молчание, во время которого она не смотрела на него. Потом вдруг, как будто слово «потоп» тпечатлелось в ее уме, она спросила, глядя в небо:
— Здесь никогда не бывает дождя?
— Есть период почти ежедневных дождей, — сказал удивленный Гейст. — Бывают даже грозы. Один раз у нас даже шел дождь из грязи.
— Дождь из грязи?
— Наш сосед, которого вы видите вон там, выплевывал пепел. Он иногда прочищает таким образом свою раскаленную до- 1юла глотку. В то же время разразилась гроза. Это был знатный кавардак. Но обычно наш сосед вполне благовоспитан; он ограничивается тем, что спокойно дымит, как тогда, когда я вам в первый раз показал его дым на горизонте, с палубы нашей шхуны. Это ленивый вулкан, добрый парнюга-вулкан.
— Я уже видела раз гору, которая так дымила, — сказала она, устремив взгляд на стройный ствол древовидного папоротника в десяти шагах от себя, — Это было вскоре после нашего отъезда из Англии, быть может, через несколько дней. Я была сначала гак больна, что потеряла представление о времени. Дымившаяся юра… я не знаю, как она называлась.
— Может быть, Везувий, — подсказал Гейст.
— Да, так.
— Я его тоже видел много лет… нет, целую вечность тому назад.
— Когда ехали сюда?
— Нет, гораздо раньше, чем я надумал побывать в этой части света. Я был еще ребенком.
Она обернулась и внимательно посмотрела на него, словно стараясь найти в зрелом лице мужчины с редеющими волосами следы этого детства. Гейст выдержал этот наивный осмотр с шутливой улыбкой, скрывавшей глубокое впечатление, которое производили на него эти серые, загадочные глаза, и относительно которого он не мог бы сказать, шло ли оно к его сердцу или к его нервам, было ли оно чувственным или интеллектуальным, нежным или раздражающим.
— Ну что же, властительница Самбурана, — сказал он наконец, — заслужил ли я вашу милость?
Она словно очнулась и встряхнула головой.
— Я думала, — прошептала она очень тихо.
— Думы… поступки… все это ловушки. Если вы начнете думать, вы будете несчастливы.
— Я не о себе думала, — заявила она с простотой, которой он был несколько смущен.
— В устах моралиста подобное заявление звучало бы порица нием, — сказал он наполовину серьезно, — но я не хочу подозрс вать вас в том, что вы моралистка. Я с этой публикой давно н‹ в ладах.
Она внимательно слушала.
— Я поняла, что у вас нет друзей, — сказала она. — Мне при ятно, что у вас нет никого, чтобы критиковать то, что вы сдела ли. Я счастлива, что никому не мешаю.
Гейст собирался что-то сказать, но она не дала ему времени Не заметив его движения, она продолжала:
— Я спрашивала себя вот о чем: почему вы здесь?
Гейст снова оперся на локоть.
— Если под словом «вы» вы подразумеваете «мы», вы хорошо знаете, почему мы здесь!
Она опустила на него взгляд.
— Нет, не то. Я хотела сказать, раньше… Прежде чем мы встретились и вы с первого взгляда угадали отчаянное положс ние, в котором я находилась, не имея ни души, к кому бы я могла кинуться. И вы хорошо знаете, что спасения у меня не было.
Голос ее при этих словах упал, словно она собиралась на них остановиться, но выражение Гейста, сидевшего у ее ног с поднятыми на нее глазами, было настолько вопросительное, что она продолжала после короткого вздоха:
— Это было поистине безвыходное положение. Я уже говорила вам, что мне надоедали грязные субъекты. Это делало меня несчастной, смущало, сердило меня. Но как я этого человека ненавидела, ненавидела, ненавидела!
«Этот человек» — это был цветущий Шомберг, с военной выправкой, благодетель европейцев (приличный стол в приличном обществе), зрелая жертва запоздалой страсти. Молодая женщина вздрогнула. На мгновение характерная гармоничность ее лица была нарушена. Пораженный Гейст вскричал:
— Зачем об этом думать теперь?
— Потому что на этот раз я выбилась из сил. Это не было как прошлые разы. Это было хуже, и намного. Я готова была умереть от страха. А между тем я только сейчас начинаю понимать, какой бы это был ужас. Да, только теперь, с тех пор, как мы…
Гейст сделал легкое движение.
— …приехали сюда, — докончил он.
Ее напряжение прошло, покрасневшее лицо постепенно приняло свой обычный вид.
— Да, — сказала она, бросив на него восхищенный взгляд.
Потом ее лицо подернулось грустью; все тело ее незаметно опустилось.
— Но вы, во всяком случае, должны были сюда вернуться? — спросила она.
— Верно. Я ожидал только Дэвидсона. Да, я собирался вернуться сюда, к этим развалинам, к Уангу, который, быть может, Не думал меня уже увидеть. Невозможно угадать выводы, которые делает китаец, или как он к тебе относится.
— Не говорите о нем. Он производит на меня тягостное впечатление. Говорите о себе.
— Обо мне? Я вижу, что вы все еще заинтересованы тайной моего пребывания здесь. Но в нем нет никакой тайны. Первоначально за мое существование ответствен человек с гусиным пером, изображенный на портрете, который вы так часто разглядываете. Он ответствен также в качестве того, что это существование собой представляет — или, вернее, представляло. Это |)ыл по-своему великий человек. Я не знаю в точности истории его жизни. Думаю, что он начал, как другие: верил в хорошие слова, принимал звон золота и благородные идеалы за наличные деньги. Впрочем, впоследствии он сам сделался мастером в том искусстве. Позже он нашел… Как бы вам это объяснить? Предположите, что мир — это фабрика и все люди — рабочие в ней. Так вот, он нашел, что жалованье недостаточно велико, что его уплачивают фальшивою монетой.
— Понимаю, — медленно проговорила она.
— Правда?
Гейст, говоривший словно для самого себя, с удивлением поднял глаза.
— Это открытие было не ново, но он приложил к нему всю свою способность к презрению. Она была необъятна. Она была достаточно сильна, чтобы высушить всю землю. Я не знаю, сколько умов он покорил. Но мой ум был в то время очень молод, а молодость, мне кажется, легко увлечь даже отрицанием. Он был очень жесток, но в то же время не лишен чувства жалости. Он покорил меня без труда. Человеку без сердца это не удалось бы. Он не был совершенно безжалостным даже к глупцам. Он мог возмущаться, но был слишком велик, чтобы унизиться до сарказма и насмешки. То, что он говорил, не предназначалось, не могло предназначаться для широкой публики, и мне льстило, что я находился в числе избранных. Они читали его книги, но я — я слышал его живое слово. Против него нельзя было устоять. Казалось, что этот ум сделал меня своим доверенным, открыв передо мною одним силу своего отчаяния. Это, конечно, не так. В каждом пожившем довольно долго человеке есть частица моего отца. Но другие не говорят. Они не могут. Они не умеют, или, быть может, если бы умели, они не хотели бы говорить. На земном шаре человек — непредвиденная случайность, которая не выносит внимательного разглядывания. Как бы то ни было, этот человек умер так же спокойно, как засыпает ребенок. Но после того, как я слушал его речи, я уже не мог заставить свою душу сойти на улицу, чтобы там бороться. Я отправился вести бродячую жизнь в качестве независимого наблюдателя, поскольку это вообще возможно.
В течение довольно долгого времени серые глаза молодой женщины разглядывали лицо Гейста. Она замечала, что, обра щаясь к ней, он, в сущности, говорил с самим собою. Он под нял глаза и, казалось, разгадал ее. Он спохватился с легкой ус мешкой и продолжал другим тоном:
— Все это не отвечает на вопрос, почему я приехал сюда? Правду говоря, тут приходится рыться в непроницаемых тайнах, которые не стоят того, чтобы на них останавливаться. Человек носится по волнам; те, которые успевают, носясь по волнам, приплыли к успеху. Я не хочу сказать, что мое положение явля ется успехом; вы бы мне не поверили. Нет, я не добился успеха, но это не такая большая беда, как можно подумать. Из этого ничего нельзя вывести, кроме, быть может, скрытой слабости моего характера, но и это еще не бесспорно.
Он пристально смотрел на нее такими серьезными глазами, что она почувствовала необходимость ответить ему слабой улыбкой, хотя и не поняла его слов. Эта улыбка отразилась, еще более слабо, на губах Гейста.
— То, что я вам сейчас говорю, все еще не отвечает на ваш вопрос, — продолжал он, — и, по правде говоря, я не сумею на него ответить; но факты имеют известную положительную ценность, и я расскажу вам факт. Однажды я встретил прижатого к стене человека. Я употребляю это выражение потому, что оно отлично рисует положение человека, и потому, что вы сами его как-то раз употребили. Вы знаете, что оно означает.
— Что вы говорите? — прошептала она, пораженная. — Мужчину?
Гейст расхохотался.
— О, это манера говорить, — произнес он.
— Я знала, что это не могло быть одно и то же… — проговорила она вполголоса.
— Я не стану утомлять вас этой историей. Как это ни покажется вам странным, это было таможенное дело. Он предпочел бы, чтобы его убили на месте, то есть отправили бы его душу на тот свет, вместо того чтобы отобрать у него его достояние, все его жалкое достояние на этом свете. Я видел, что он верил в существование того света, потому что, будучи прижатым к стене, он упал на колени и молился. Что вы об этом скажете?
Гейст остановился. Она внимательно смотрела на него.
— Вы не посмеялись над ним? — проговорила она.
Он сделал резкое протестующее движение.
— Дитя мое, я не мерзавец! — воскликнул он.
Потом своим прежним тоном продолжал:
— Мне даже не пришлось скрыть улыбки. Не от чего было. Положение человека не было смешным, оно было, скорее, трогательным; он так хорошо воплощал в себе все прошлые жертвы Великой Комедии! Но мир движется исключительно глупостью, которая становится поэтому вещью почтенною. Впрочем, это был, что называется, «порядочный человек». Я не хочу сказать, Что он был порядочен потому, что молился. Нет, это вправду (м.1л отличный парень; он совсем не был сотворен для этого ми- |ш, в котором являлся аномалией прижатый к стене порядочный человек, созданный на радость богам; потому что ни один приличный смертный не станет созерцать такого рода картины.
Какая-то мысль, казалось, пробежала у него в голове. Он взглянул на молодую женщину.
— А вы, когда вы были также прижаты к стене… вам приходило в голову молиться?
Она не моргнула глазом, не дрогнула. Она только уронила следующие слова:
— Я не то, что называется «порядочная девушка».
— Вот это уклончивый ответ, — сказал Гейст после короткого молчания. — Одним словом, парень молился, и, после того как ‹›н признался мне в этом, я был поражен комизмом положения. Нет, не заблуждайтесь относительно смысла моих слов — я, разумеется, говорю не о его поступке. И даже представление о вечности, бесконечности и всемогуществе, приглашаемых для разоблачения заговора двух подлых португальских метисов, не способно рассмешить меня. С точки зрения просящего, опасность, которую надо было отвратить, представляла собою нечто вроде конца света — или еще хуже. Нет, что увлекло мое воображение, это то, что я, Аксель Гейст, самое отрешенное ото всего в мире существо, самый совершенный бродяга на земном шаре, равнодушный созерцатель житейских треволнений, именно я должен был ему попасться, чтобы сыграть роль посланника провидения. Я — человек неверующий и все презирающий…
— Вы хотите казаться таким, — перебила она своим прелестным голосом с ласковой интонацией.
— Нет, я таков от рождения, или по воспитанию, быть может. Я недаром сын моего отца, человека с картины. Я — целиком он — за исключением гениальности, таланта. И во мне еще менее гениальности, чем я было думал, потому что с годами даже презрение покидает меня. Ничто никогда не забавляло меня так, как этот случай, когда я внезапно призван был играть такую неправдоподобную роль. Один момент меня это очень развлекало. Я вытащил беднягу из угла, к которому он был притиснут, вы понимаете.
— Вы спасли человека ради забавы… Точно ли вы это хотите сказать? Только ради забавы?
— К чему этот подозрительный тон? — возразил Гейст. — Я полагаю, что мне неприятно было видеть это исключительное отчаяние. То, что вы называете забавой, явилось потом, когда я обнаружил, что представляю для него живое, осязаемое, воплощенное доказательство действительности молитвы. Это меня почти восхищало. И потом, разве я мог бы с ним спорить? Немыслимо возражать против такой очевидности, и, если бы я спорил, это имело бы такой вид, точно я хочу приписать всю заслугу одному себе. Его признательность была и без того прямо ужасающей. Забавное положение, а? Скука пришла потом, ког да мы жили вместе на его корабле. Я создал себе связь в минуту оплошности. Определить ее с точностью я бы затруднился. Мы каким-то образом привязываемся к людям, которым что-нибудь сделали. Дружба ли это? Я не знаю хорошенько, что это было такое. Я знаю только, что человек, завязавший связь, погиб. Се мя развращенности вошло в его сердце.
Гейст говорил легким тоном, с тем оттенком шутливости, который придавал пикантность всем его разговорам и, казалось, исходил из самой сущности его мыслей. Женщина, которая встретилась на его пути, умом которой он завладел, присутствие которой все еще удивляла его, с которой он не знал, как жить, это человеческое создание, такое близкое и в то же время такое загадочное, наполняло его более острым ощущением реальности, чем он когда-либо испытывал за всю свою жизнь.
Поставив локти на поднятые колени, Лена держала голову в руках.
— Вы устали сидеть здесь? — спросил Гейст.
Вместо ответа она слегка, почти незаметно повела головой.
— Почему такой серьезный вид? — продолжал он.
Он тотчас же подумал, что постоянная серьезность гораздо более переносима, нежели постоянная веселость.
— Впрочем, это выражение очень к вам идет, — добавил он не из дипломатии, а по искреннему убеждению. — И если я не вынужден приписывать его скуке, то буду сидеть и смотреть на вас до тех пор, пока вы не пожелаете уйти.
Это была правда. Он еще находился во власти нового очарования их совместной жизни, самолюбия, польщенного обладанием этой женщиной, — чувство, знакомое всякому мужчине, не перестававшему быть мужчиной. Глаза молодой женщины обратились к нему, остановились на нем, потом снова погрузились в более густую темноту у подножия прямых стволов, раскинутые кроны которых медленно собирали тени. Горячий воздух едва заметно дрожал вокруг ее неподвижной головы. Она не хотела на него смотреть из смутного опасения выдать себя. В самой глубине своего существа она ощущала непреодолимое желание отдаться ему полнее, каким-нибудь актом полного самопожертвования, но он, по-видимому, об этом нисколько не догадывался. Это был странный человек, не имевший потребностей. Она чувствовала на себе его взгляд и, так как он молчал, сказала с чувством неловкости, потому что никогда не знала, что может означать его молчание:
— Так вы жили с этим другом… с этим порядочным человеком?
— Это был прекрасный человек, — ответил Гейст с неожиданной быстротой. — Тем не менее наше товарищество было с моей стороны слабостью. Я нисколько не стремился к этому, но он не хотел меня отпустить, а я не мог сказать ему правду слишком резко. Он принадлежал к тем людям, которым ничего нельзя объяснить. Он был чрезвычайно чувствителен, и надо было иметь сердце тигра, чтобы оскорбить его нежные чувства слишком грубыми словами. Его ум походил на опрятную комнату, с белыми стенами и с полдюжиной соломенных стульев, которые он все время переставлял в различных комбинациях, но это были все те же стулья. Жить с ним было чрезвычайно легко, но он увлекался несчастной фантазией заняться этим делом — вернее, эта идея овладела им. Она вошла в эту скудно меблированную комнату, о которой я только что говорил, и уселась на всех стульях. Ничем нельзя было выжить ее — вы понимаете! Это означало обеспеченное богатство для него, для меня, для всех. В былое время, в минуты сомнений, через которые непременно проходит человек, решивший держаться вне нелепостей существования, я часто спрашивал себя, с преходящим ужасом, каким способом жизнь попытается справиться со мной? И вот — это-то и был избранный ею способ! Он вбил себе в голову, что ничего не может делать без меня. Неужели, говорил он, теперь я покину и разорю его? Кончилось тем, что в одно прекрасное утро — я спрашиваю себя, падал ли он на колени и молился ли в ту ночь? — в одно прекрасное утро я сдался.
Гейст резким усилием вырвал пучок высохшей травы и отбросил его прочь нервным движением.
— Я сдался, — повторил он.
Обратив к нему взгляд, не пошевельнувшись, с тем напряженным интересом, который он пробуждал в ее сердце и в ее уме, молодая женщина прочла на лице Гейста всю силу волновавших его чувств, но это выражение вскоре исчезло, сменившись мрачным раздумьем.
— Трудно устоять, когда все тебе безразлично, — заметил он. — Быть может, во мне есть доля каприза. Мне нравилось болтать глупые и вульгарные фразы. Никогда меня так не уважали на Островах, как когда я стал говорить на коммерческом жаргоне, как самый настоящий идиот. Честное слово, мне кажется, что одно время я пользовался несомненным почетом. Я играл свою роль с серьезностью первосвященника. Надо было быть лояльным по отношению к этому человеку. С начала до конца я был так всецело, так безупречно лоялен, как только мог. Я думаю, что он что-то смыслил в угле, и даже, если бы я заметил, что он ничего не смыслит — как это и было на самом деле — тогда… я не вижу, что бы я мог сделать, чтобы остановить его. Тем или другим способом, надо было оставаться лояльным. Истина, труд, честолюбие, даже любовь, быть может, только лишь марки в жалкой и достойной презрения игре жизни, но раз уж взял карты в руки, надо доигрывать партию. Нет, тень Моррисона не имеет оснований преследовать меня… Что случилось, Лена, скажите? Почему вы так широко открыли гла за? Вам дурно?
Гейст собирался вскочить на ноги; молодая женщина протя нула вперед руку, чтобы остановить его, и он остался сидеть, опершись на одну руку и пристально наблюдая появившееся на юном лице выражение тоски, словно Лене не хватало воздуха.
— Что с вами? — повторил он, чувствуя странное нежелание двинуться, прикоснуться к ней.
— Ничего.
Ее горло судорожно сжалось.
— О нет, это невозможно, какое имя вы назвали? Я плохо его расслышала.
— Какое имя? — повторил с удивлением Гейст. — Просто имя Моррисона. Так звали того человека, о котором я только что говорил. А дальше?
— И вы говорили, что он был вашим другом?
— Вы достаточно слышали, чтобы судить об этом лично. Вы знаете о наших с ним отношениях столько же, сколько знаю я сам. В этой части света люди судят по наружному виду, и нас считали друзьями, сколько я могу припомнить. Наружный вид… Чего можно еще желать большего, лучшего? Другого нельзя и требовать.
— Вы стараетесь оглушить меня словами, — воскликнула она, — Это не может вас забавлять.
— Конечно, нет. Это жаль. Быть может, это лучшее, что можно было бы сделать, — сказал Гейст тоном, который для него мог назваться мрачным. — Разве только еще забыть эту историю совершенно…
Легкая шутливость слов и тона вернулись к нему, как выработанная привычка, прежде, чем лоб его окончательно разгладился.
— Но почему вы на меня так пристально смотрите? О, я не жалуюсь и постараюсь не сплоховать. Ваши глаза…
Он смотрел ей прямо в глаза и в эту минуту положительно позабыл все, что касалось покойного Моррисона.
— Нет! — внезапно вскричал он. — Что вы за непроницаемая женщина, Лена, с этими вашими глазами! Глаза — это окна души, как сказал какой-то поэт. Этот парень был, несомненно, стекольщиком по профессии. Как бы то ни было, природа отлично позаботилась о застенчивости вашей души.
Когда он замолчал, молодая женщина взяла себя в руки и перевела дыхание. Он услыхал ее голос, изменчивое очарование которого было ему, как он думал, так хорошо знакомо, произносивший с непривычной интонацией:
— И этот ваш товарищ умер?
— Моррисон? Ну да, как я вам говорил, он…
— Вы мне этого никогда не говорили.
— Правда? Я думал, что говорил, или, вернее, я думал, что иы это должны были знать. Когда со мной говорят о Моррисоне, мне представляется невозможным, чтобы не знали, что он умер.
Она опустила ресницы, и Гейст с изумлением заметил в ее нице нечто вроде ужаса.
— Моррисон, — пробормотала она испуганным голосом. — Моррисон!
Голова ее поникла; Гейст не мог видеть ее лица, но по звуку се голоса понял, что по какой-то причине это избитое имя страшно ее поразило. «Может быть, она знала Моррисона», — подумал он. Но одно различие их происхождения делало это предположение совершенно неправдоподобным.
— Вот это удивительно, — сказал он, — разве вы уже слыхали это имя?
Она стала говорить отрывисто, словно борясь со страхом или с сомнением. Она действительно слышала об этом человеке, сказала она Гейсту.
— Невозможно, — заявил он решительно, — вы ошибаетесь. Вы не могли о нем слышать.
Он вдруг остановился, подумав о тщетности этих слов: с ветром не спорят.
— Уверяю вас, что я слышала о нем. Только в ту минуту я не знала, я не могла догадаться, что речь шла о вашем компаньоне.
— Речь шла о моем компаньоне, — медленно повторил Гейст.
— Нет, — сказала она с испуганным и почти таким же недоверчивым выражением, какое было у ее спутника. — Нет, говорили о вас; только я этого не знала.
— Кто «говорили»? — спросил Гейст, возвышая голос. — Кто говорил обо мне? Где?
С этими словами он поднялся и стоял перед нею на коленях. Головы их были теперь на одном уровне.
— Это было в том городе, в гостинице. Где бы это могло быть иначе? — ответила она.
Мысль о том, что о нем могли говорить, всегда казалась странной Гейсту с его очень простым представлением о себе. С минуту он был так удивлен, как если бы увидел себя среди людей в виде беглой тени. У него была полусознательная иллюзия, что он стоит выше сплетен Островов.
— Но вы сейчас сказали, что говорили о Моррисоне, — сказал он молодой женщине небрежным тоном, снова опускаясь на пятки. — Странно, что вы могли слышать чьи бы то ни было разговоры. У меня было впечатление, что вы никогда никого не видели иначе, как с высоты эстрады.
— Вы забываете, что я не жила с другими женщинами, — сказала она. — После завтрака и после обеда они возвращались в павильон, а меня заставляли оставаться с шитьем или с чем я хотела в той комнате, где разговаривали.
— Я об этом не подумал. Между прочим, вы так мне и не сказали, кто «говорили»?
— Это мерзкое животное с красной физиономией, — сказала она со всей силой отвращения, которое наполняло ее при одной мысли о трактирщике.
— О, Шомберг, — прошептал Гейст равнодушно.
— Он говорил с патроном… то есть с Цанджиакомо… Он заставлял меня сидеть тут же. Иногда эта дьявольская женщина не давала мне уйти. Я говорю о мадам Цанджиакомо.
— Я так и думал, — проговорил Гейст. — Она любила тиранить вас всяческими способами. Но что действительно странно, это, что трактирщик говорил Цанджиакомо о Моррисоне. Насколько я помню, он не часто имел дела с Моррисоном. Есть очень много людей, которых он знал гораздо лучше.
Молодая женщина слегка вздрогнула.
— Это единственное имя, которое я от него слышала. Я старалась держаться возможно дальше от них, на противоположном конце комнаты, но когда это животное принималось рявкать, я не могла его не слышать. Я хотела бы никогда ничего не слышать. Если бы я встала, чтобы выйти из комнаты, не думаю, чтобы женщина убила меня, но она побила бы меня. Она бы мне грозила, она осыпала бы меня бранью. Эти люди, их ничто не останавливает, когда они чувствуют, что вы беззащитны. Я не знаю, как это выходит, но дурным людям, настоящим дурным, которые причиняют зло, я не умею противиться. Вы знаете, как они умеют раздавить… О да, я боюсь злобы!
Гейст наблюдал смену выражений на лице Лены. Он поддержал ее с искренним сочувствием и незаметной иронией:
— Я отлично понимаю. Вам нечего извиняться в вашей способности чувствовать злобу. Я отчасти такой же, как вы.
— Я не очень храбрая, — вздохнула она.
— О, я и сам не знаю, что бы я делал и как бы себя чувствовал перед существом, которое представлялось бы мне воплощением зла. Вам нечего стыдиться.
Она вздохнула, подняла глаза с бледным и наивным взглядом и робко прошептала:
— Вы как будто не хотите знать, что он говорил?
— Об этом бедном Моррисоне? Это не могло быть что-нибудь очень плохое, потому что бедный парень был сама невинность. Впрочем, он умер, как вы знаете, и теперь ничто не может ему повредить.
— Но я же вам говорю, что трактирщик говорил о вас, — вскричала она. — Он говорил, что компаньон Моррисона начал с того, что высосал из него все, что можно было высосать, и потом… потом… что он его все равно что убил… послал куда-то умирать.
— И вы этому поверили? — спросил Гейст после глубокого молчания.
— Я не подозревала, чтобы это сколько-нибудь касалось мае… Шомберг говорил об «одном шведе». Как могла я угадать? Только когда вы начали мне рассказывать, как вы сюда попами…
— Теперь вы имеете объяснение.
Гейст принуждал себя говорить спокойно.
— Так вот какое освещение придавалось этому делу, — прошептал он.
— Он уверял, что об этом знают здесь решительно все, — добавила молодая женщина, задыхаясь.
— Любопытно, что это способно причинять боль, — вздохнул Гейст, говоря с самим собой. — А между тем боль налицо. Приходится думать, что я такой же безумец, как и «все», которым известна эта история и которые, без сомнения, верят ей. Не припоминаете ли вы чего-нибудь еще? — спросил он с насмешливой вежливостью, — Я часто слышал о том, насколько в моральном отношении выгодно видеть себя таким, каким представляешься постороннему глазу. Будем продолжать расследование. Не можете ли вы припомнить еще что-нибудь такое, что «знают решительно все»?
— Ах, не смейтесь, — взмолилась она.
— Смеюсь? Я? Уверяю вас, я не сознавал, что смеюсь. Я не хочу спрашивать вас, верите ли вы версии трактирщика. Вы должны знать цену человеческим суждениям.
Она разжала руки, сделала неопределенное движение, затем снова сложила их. Протест? согласие? неужели она больше ничего не скажет? Для Гейста было облегчением услышать удивительный теплый голос, одна интонация которого согревала, очаровывала, побеждала сердце.
— Я слышала, как он рассказывал эту историю прежде, чем мы с вами познакомились. Потом она совсем вылетела у меня из головы. Все вылетело у меня из головы в то время, и я была этим счастлива. Это было для меня началом новой жизни с вами… вы это хорошо знаете. Я хотела бы забыть и то, кем я была. Это было бы еще лучше; но, по правде говоря, это мне почти удалось.
Он был растроган звуком ее последних слов. Казалось, что она совсем тихо говорила о каком-то чудесном очаровании, таинственными словами, обладавшими глубоким смыслом. Он подумал, что, если бы она говорила на каком-нибудь незнакомом наречии, она очаровала бы его одной красотой этого голоса, который заставлял предполагать в ней бездну мудрости и чувства.
— Но, — продолжала она, — это имя, по всей вероятности, запечатлелось у меня в памяти и, когда вы его произнесли…
— Оно разрушило волшебство, — пробормотал он со злобным разочарованием, как будто обманувшись в какой-то надежде.
Со своего немного возвышенного места молодая женщина разглядывала этого человека, от которого она теперь всецело за висела; до сих пор она никогда не чувствовала этого так ясно, потому что никогда не представляла себя рука об руку с ним между пустынями земли и неба. Что будет, если он устанет от своей ноши?
— Впрочем, никто никогда не верил этой истории!
Гейст вышел из своего молчания с резким повышением го лоса, от которого молодая женщина широко раскрыла свои пристальные глаза, что придало ей глубоко изумленный вид. Но это было чисто механическое впечатление, потому что она не была ни удивлена, ни озадачена. По правде говоря, сейчас она понимала его лучше, чем когда-либо с тех пор, как впервые увидала его.
Он презрительно засмеялся.
— Где у меня голова? — вскричал он. — Как будто мне есть дело до того, чему кто бы то ни было верил от сотворения мира и до страшного суда!
— Я еще никогда не слыхала, чтобы вы смеялись, — заметила она, — А сегодня это с вами случается во второй раз.
— Это потому, что раз пробита такая брешь, какую вы пробили в моей душе, все слабости находят для себя открытую дорогу: стыд, гнев, нелепое возмущение, глупые страсти… и глупый смех также. Я спрашиваю себя, как вы его поняли?
— Разумеется, это не был веселый смех, — сказала она, — Но почему вы рассердились на меня? Вы жалеете, что отняли меня у этих негодяев? Я говорила вам, кто я; да вы это и сами знали.
— Боже великий! — прошептал он, овладевая собой. — Уверяю вас, что я видел дальше ваших слов. Я видел множество вещей, о которых вы даже не подозреваете еще; но вы не из тех, которых можно всецело понять.
— Чего же вы хотите еще?
Он помолчал немного.
— Невозможного, без сомнения, — проговорил он очень тихо, конфиденциальным тоном, сжимая руку молодой девушки, которая осталась неподвижной в его руке.
Гейст тряхнул головой, словно для того, чтобы прогнать свои мысли; потом прибавил громче и более легким тоном:
— Не меньше этого. Но не думайте, что я не умею ценить того, что имею. Конечно, нет! Я потому-то и не могу считать обладание достаточно полным, что ценю его так высоко. Я неблагоразумен, я знаю. Вы больше ничего не сможете держать про себя… в будущем…
— Да, это верно, — прошептала она, отвечая на его пожатие, — хотела бы только дать вам что-нибудь большее или лучшее, дать вам все, чего вы только можете желать.
Он был тронут искренностью этих простых слов.
— Я скажу вам, что вы можете сделать… скажите мне, бежали бы вы со мной, как вы это сделали, если бы знали, о ком говорил этот идиот-трактирщик? Убийца… всего только!
— Но я вас в то время совсем не знала! — вскричала она. — И я была не так глупа, чтобы не понять того, что он говорил. Ото не было убийство! Я этому никогда не верила.
— Что могло заставить его выдумать такую гадость? — воскликнул Гейст. — Он имеет вид глупого животного. И он действительно глуп. Как он ухитрился придумать эту маленькую историйку? Разве у меня наружность преступника? Разве на моем пице можно прочитать злостный эгоизм? Или же это настолько свойственное человечеству преступление, что его можно приписывать первому встречному?
— Это не было убийство! — горячо настаивала она.
— Я знаю. Я понимаю. Это было хуже. Что же касается того, чтобы убить человека, — а по сравнению с этим, это было бы приличным поступком — ну так… этого я никогда не делал.
— Почему бы вы могли это сделать? — спросила она испуганным голосом.
— Мое дорогое дитя, вы не знаете, какого рода жизнь я вел в неизведанных странах, в диких местностях; трудно дать вам об jtom понятие. Есть люди, которые никогда не находились в таких затруднительных положениях, как я, и которые вынуждены были… проливать кровь, как говорится. Самые дикие страны заключают в себе добычу, прельщающую некоторых людей, но у меня не было никакой цели, никаких планов… Не было даже такой стойкости ума, которая сделала бы меня слишком упрямым. Я только «перемещался», тогда как другие, быть может, куда-нибудь «направлялись». Полное безразличие в отношении путей и целей делают человека некоторым образом более добродушным. Я не могу по совести сказать, что никогда не дорожил, не скажу жизнью — я всегда презирал то, что так называется, — а своей собственной жизнью. Я не знаю, это ли называется храбростью, но я в этом сильно сомневаюсь.
— Вы не храбры? Вы? — возразила она.
— Право, не знаю. Не тою храбростью, которая всегда держит оружие в руках; потому что я никогда не хотел употреблять никакого оружия в столкновениях, в которых иногда оказываешься замешанным самым невинным образом. Разногласия, толкающие людей на убийство, как и все их действия, самые жалкие, самые презренные мелочи… Нет, я ни разу не убил человека, ни разу не любил женщины… даже в мечтах, даже во сне…
Он поднес руку молодой женщины к своим губам и поцеловал; она немного приблизилась к нему. Он удержал ее руку в своей.
— Убийство… любовь… самые сильные завоевания жизни над человеком. Я не испытал ни того, ни другого. Простите же мне все, что может казаться вам неуклюжим в моем поведении, невыразительным в моих словах, неловким в моих молчаниях.
Он волновался с некоторым стеснением, немного разочарованный манерой своей подруги. Тем не менее он не был ею недоволен и чувствовал, что в эту минуту глубокого спокойствия, держа ее руку в своей руке, он достиг более полного общения с нею, чем когда бы то ни было. Все же у него еще оставалось ощущение чего-то неполного, незаконченного между ними, чего, казалось, ничто не сможет никогда победить — роковое несовершенство, которое все дары природы превращает в миражи и западни.
Вдруг он с гневом стиснул ее руку. Ровность его характера, его шутливость, рожденные из презрения и доброты, рушились с потерею его горькой свободы.
— Вы говорите, не убийство! Я думаю. Но когда вы только что заставили меня рассказывать, когда я произнес это имя, когда вы поняли, что эти ужасы были сказаны обо мне, вы выказали странное волнение. Я ею хорошо видел.
— Я была несколько поражена, — сказала она.
— Низостью моего поведения? — спросил он.
— Я не позволила бы себе судить вас в чем бы то ни было.
— Правда?
— Это было бы то же самое, как если бы я осмелилась судить все существующее.
Свободной рукой она сделала жест, одним движением обнимавший небо и землю.
Наступило молчание, которое прервал наконец Гейст:
— Я! Я причинил смертельное зло моему бедному Моррисону! — вскричал он. — Я, который не решался оскорбить его чувства! Я, который уважал их до безумия! Да, до этого безумия, разрозненные развалины которого вы видите вокруг бухты Черного Алмаза. Что я мог сделать? Он упорствовал в своем желании видеть во мне своего спасителя; у него на языке постоянно была вечная признательность, так что его благодарность заставляла меня сгорать со стыда. Что я мог сделать? Он хотел расплатиться со мной этим проклятым углем, и мне пришлось принимать участие в его игре, как мы принимаем участие в играх ребенка в детской. Я бы не подумал огорчить его, как не подумал бы огорчить ребенка. Зачем говорить обо всем этом? Разумеется, люди не могли понять истинной сущности наших отношений. Но к чему им было вмешиваться? Убить моего старика Моррисона! Да было бы менее преступно, менее низко — я не говорю о том, что это было бы менее трудно — убить человека, чем обмануть его таким образом. Вы понимаете?
Она несколько раз с уверенностью кивнула головой. Глаза Гейста искали ее лица, готовые наполниться нежностью.
— Но я не сделал ему ничего дурного, — сказал он. — К чему же тогда ваше волнение? Вы сознаетесь только, что не позволили бы себе судить меня.
Она обратила на него свой серый, затуманенный, неопределенный взгляд, в котором нельзя было прочесть ничего, кроме удивления.
— Я сказала, что не могла, — прошептала она.
Шутливость тона плохо скрывала раздражение Гейста.
— Какая же сила кроется в плохо расслышанных словах — потому что вы не слушали с особым вниманием, не так ли? Что но были за слова? Какое усилие извращенного воображения вызвало их на лживом языке этого идиота? Если вы постараетесь их припомнить, быть может, они убедят и меня?
— Я не слушала, — возразила она. — Какое мне было дело до того, что он рассказывал неизвестно о ком? Он говорил, что никогда не бывало более нежных друзей, чем вы оба, а потом, когда вы высосали все, что хотели, и когда он вам надоел, вы отправили его умирать на родину.
Негодование и другое, более смутное чувство звучали в ее чистом, чарующем голосе. Она внезапно замолчала и опустила свои длинные, черные ресницы с усталой подавленностью и смертельной тоской.
— В сущности говоря, почему вам не могло надоесть это… общество или какое-либо другое? Вы ни на кого не похожи… и эта мысль сразу сделала меня несчастной; но, право, я никогда не думала о вас плохо. Я…
Резким движением Гейст отбросил руку, которую держал, и оставил Лену. Он снова потерял самообладание. Он стал бы кричать, если бы это было в его характере.
— Нет, эта планета была, должно быть, создана, чтобы снабжать клеветою всю Вселенную! Я противен самому себе, словно провалился в зловонную яму. Фу!.. А вы… все, что вы находите сказать, это, что вы не хотите меня судить, что вы…
Она подняла голову, хотя Гейст и не повернулся к ней.
— Я не верю ничему дурному о вас, — повторила она. — Я бы не могла…
Он сделал движение, словно говорившее: «Довольно!»
В его душе и в его теле происходила нервная реакция нежности. Внезапно он почувствовал к ней ненависть. Но только на мгновение. Он вспомнил, что она красива и — что еще важнее, — что в интимной жизни она обладает особой привлекательностью. Она обладала секретом личности, которая вас волнует… потом ускользает от вас.
Он поднялся одним прыжком и принялся ходить взад и вперед. Скоро его скрытая ярость рушилась, как развалившееся здание, оставив в нем пустоту, тоску и раскаяние. Он упрекал в душе не молодую женщину, а саму жизнь, эту ловушку, в которую он чувствовал себя пойманным, самую банальную из всех существующих, этот заговор из заговоров, который он ясно угадывал, не находя в то же время ни малейшего утешения в ясности своего ума.
Он повернул кругом, воротился к молодой женщине и опу стился рядом с нею на землю. Прежде чем она успела сделать движение или хотя бы повернуть к нему голову, он обнял ее и поцеловал в губы. Он почувствовал горечь скатившейся на них слезы. Он еще никогда не видел ее плачущей. Это было новым призывом к его нежности, новым очарованием. Молодая жен щина посмотрела вокруг, отодвинулась и отвернула лицо. Она сделала рукою повелительный жест, чтобы освободиться, но Гейст не послушался его.
Когда она снова открыла глаза и села, Гейст быстро вскочил и поднял ее пробковый шлем, который откатился в сторону. Она приводила в порядок распустившиеся волосы, заплетенные в две тяжелые черные косы. Он подал ей шлем, ни слова не говоря, как человек, который боится собственного голоса. Потом сказал очень тихо:
— Теперь нам лучше сойти вниз…
Он протянул руку, чтобы помочь молодой женщине подняться. Он хотел улыбнуться, но отказался от этого, увидев вблизи неподвижное лицо Лены, в котором отражалась бесконечная усталость. Чтобы вернуться к лесной тропе, им надо была снова пройти по тому месту, откуда было видно море. Эта пылающая и пустая бездна, это жидкое и волнующееся сверкание, ужасающая резкость света заставляли ее сожалеть о дружественной ночи с ее звездами, застывшими в неподвижности под какими-то суровыми чарами, о темном бархатном небе и глубокой таинственной тени моря, которая приносит покой утомленным дневною работой сердцам. Она поднесла руку к глазам. За ее спиной Гейст тихонько произнес:
— Пойдем, Лена.
Она молча шла вперед. Гейст напомнил ей, что они еще никогда не выходили в самую жаркую пору дня. Он боялся, как бы это ей не было вредно. Его заботливость обрадовала и успокоила молодую женщину. Она почувствовала, что становится понемногу самой собой: бедной лондонской девушкой, музыкантшей из оркестра, спасенной от унижений, от гнусных опасностей жалкого существования человеком, подобного которому не встречалось, не могло встретиться во всем мире. Она чувствовала это с радостью, со стыдливостью, с внутренней гордостью… и со странным сжиманием сердца.
— О, я не боюсь жары, — сказала она решительно.
— Разумеется. Но не надо забывать, что вы не тропическое растение.
— Вы тоже не родились в этих краях, — возразила она.
— Нет, и, быть может, даже не обладаю вашей бодростью. Я растение пересаженное. Пересаженное! Мне следовало бы скачать «вырванное с корнем» — состояние противоестественное, но человек способен все перенести.
Она обернулась, чтобы взглянуть на него, и увидела улыбку на его губах. Гейст посоветовал ей придерживаться лесной троны, глухой, заснувшей и удушливой, но все же наполовину затененной. Время от времени им видна была старая просека угольного общества, залитая ярким светом, со своими черными обугленными стволами, стоявшими без тени, жалкими и мрачными. Они направились прямо к бунгало. Им показалось, что они заметили на веранде мелькавшую фигуру Уанга. Впрочем, молодая женщина не была уверена в том, что видела какое-либо движение, но у Гейста не было никаких сомнений.
— Уанг поджидает нас. Мы запоздали.
| — Вы думаете, что это был он? Мне одну секунду казалось, что я вижу что-то белое, потом оно исчезло.
— Вот именно… он исчезает… это чрезвычайно удивительная особенность этого китайца.
— Они все такие? — спросила она с любопытством тревожной наивности.
— Не все с таким совершенством, — сказал Гейст.
Он с радостью заметил, что прогулка не слишком утомила его подругу. На ее лбу капельки испарины казались каплями росы на свежем лепестке цветка. Он со все возрастающим восхищением смотрел на сильный и грациозный силуэт, на крепкие и гибкие формы.
— Отдохните четверть часика, а потом мистер Уанг накормит нас, — сказал он.
Они нашли стол накрытым. Когда они вышли, чтобы сесть к столу, Уанг бесшумно материализовался, без зова, и исполнил свои обязанности. Как только они кончили есть, китайца больше не стало.
Глубокая тишина висела над Самбураном, тишина тропического зноя, который кажется наполненным мрачными предсказаниями, как сосредоточенность пламенной мысли. Гейст остался один в большой комнате и взял в руки книгу. Молодая женщина удалилась к себе. Гейст сел под портретом своего отца и ужасная клевета подкралась исподтишка к его мысли. Он снова ощутил на губах противный горький вкус, напоминавший вкус некоторых ядовитых веществ. Ему хотелось плюнуть на пол, инстинктивно, просто от отвращения, вызванного этим физическим ощущением. Но он тряхнул головой. Он больше не узнавал себя: он не имел обыкновения воспринимать таким образом умственные впечатления и переводить их в жесты телесного волнения. Он нетерпеливо подвинулся на стуле и обеими руками поднес книгу к глазам. Это было сочинение его отца. Он раскрыл его наугад, и взгляд его упал на середину страницы; Гейст-отец писал в многочисленных произведениях на всевозможные темы: о пространстве и о времени, о животных и о планетах; он анализировал мысли и поступки, улыбки и нахму ренные брови людей, гримасы их агонии. Сын читал, углубляясь в себя, изменяя выражение своего лица, как если бы оно нахо дилось под взглядом автора, очень ясно ощущая присутствие портрета справа от себя, немного повыше головы; это было странное присутствие в тяжелой раме, на подвижной стенке из циновок, с этим выражением изгнанника и в то же время вполне довольного человека, отчужденного и вместе с тем повели тельного.
И Гейст-сын прочитал:
«Изо всех ловушек, которые расставляет жизнь, самой жестокой является — утешение любви — и в то же время самой ловкой, ибо желание — ложе мечтаний».
Он перелистал маленький томик «Грозы и пыль», здесь и там останавливаясь взглядом на отрывистом тексте, состоявшем из размышлений, афоризмов, коротких фраз, загадочных слов, порою красноречивых. Ему казалось, что он слышит голос отца, который то говорил, то умолкал. Вначале пораженный, он стал находить в этом впечатлении известную прелесть и предался иллюзии, что какая-то частица его отца еще живет в этом мире: призрак его голоса, доходивший до слуха сына, который был плотью от плоти его, кровью от его крови. С каким удивительным спокойствием, смешанным со страхом, этот человек разглядывал ничтожество вселенной! Он погрузился в него головой вперед, быть может, для того, чтобы сделать более переносимой смерть — неизбежный ответ на все вопросы.
Гейст пошевелился, и призрачный голос умолк; но глаза его пробегали последнюю страницу книги:
«Люди с неспокойной совестью или с преступным воображением знают множество вещей, о которых даже не подозревают умы спокойные и покорные; и одни только поэты осмеливаются спускаться в бездны преисподней или хотя бы мечтать о такой прогулке. Самое незначительное существо человеческое сказало себе однажды: «Все лучше, чем это!»
У всех нас бывают минуты ясновидения, но они нам мало помогают. Слишком ловкая жизнь запрещает им, как и всему, что с нами соприкасается, приходить к нам на помощь. Собственно говоря, природа этой жизни бесчестна, судя по принципам, установленным ее жертвами. Она извиняет всякие протесты, как бы они ни были резки, но устраивается в то же время так, чтобы их раздавить так же, как она давит самое слепое подчинение. Так называемое зло, с тем же правом, что и так называемое добро, находит свою награду в самом себе, если только оно хочет существовать.
С ясновидением, или без него, люди любят свою зависимость. Неизведанной силе отрицания они предпочитают жалкую беспорядочность ложа рабов. Только человек способен вызывать отвращение жалости, а между тем мне приятнее верить в несча- i гие человечества, нежели в его злобность».
Этими словами заканчивалась книга. Гейст уронил ее на колени. Голос Лены, раздавшийся над его склоненной головой, заставил его вздрогнуть.
— Вы сидите так, словно вам тяжко.
— Я думал, что вы спите.
— Я лежала, это верно, но даже не закрыла глаз.
— Отдых был бы вам полезен после прогулки. Вы не пробовали уснуть?
— Я бы не смогла.
— И вы не делали ни малейшего шума? Какая неискренность! Но, может быть, вы хотите одиночества?
— Я?.. Одиночества! — прошептала она.
Гейст подметил взгляд, который она бросила на книгу, и поднялся, чтобы поставить ее на полку. Повернувшись, он увидел, что молодая женщина упала в кресло, в котором обычно сидела; казалось, что силы, внезапно покинув ее, оставили ей только трогательную юность, которая была всецело во власти ее спутника. Он быстро подошел к креслу:
— Вы устали — правда? Это моя вина. Заставить вас подняться так высоко и продержать вас так долго на воздухе! Да еще в такой душный день!
Все еще полулежа, она наблюдала за Гейстом, устремив на него еще более загадочный взгляд, чем когда-либо. Он отвел от него глаза, чтобы любоваться ее неподвижными руками и беззащитными устами. Потом ему все же пришлось вернуться к широко открытым глазам. Что-то дикое в пристальности их зрачков напомнило ему морских птиц, затерявшихся в ледяном мраке высоких широт. Он вздрогнул, услыхав голос молодой женщины, в котором внезапно прозвучало непередаваемое очарование интимности.
— Вам следовало бы попробовать полюбить меня, — сказала она.
Он сделал удивленный жест.
— Попробовать? — прошептал он. — Но мне кажется, что…
Он внезапно остановился, вспомнив, что если он и любил ее, то никогда не говорил ей этого совершенно ясно, простыми словами. Он колебался перед тем, как произнести эти слова.
— Что заставило вас это сказать? — спросил он.
Она опустила ресницы и слегка отвернула голову.
— Я ничего не сделала, — сказала она тихо, — это вы были добры, отзывчивы и нежны. Быть может, вы меня за это любите… только за это; или, может быть, вы любите меня потому… одним словом… но мне иногда представляется невозможным, чтобы вы любили меня ради меня самой, только ради меня, как любят друг друга навеки.
Ее голова упала на грудь.
— Навеки, — снова вздохнула она.
Потом она прибавила еще тише, умоляющим шепотом:
— Попробуйте.
Эти два последних слова, и скорее звук их, нежели их смысл, дошли прямо до сердца Гейста. Он не знал, что сказать, быть может — по неопытности в обращении с женщинами, быть мо жет — по врожденной честности помыслов. Все орудия его за щиты были уничтожены. Жизнь по-настоящему держала его за горло. Ему все же удалось улыбнуться, хотя Лена и не смотрела на него; он сумел вызвать на своих губах хорошо известную улыбку Гейста, улыбку вежливую и шутливую, хорошо знакомую на Островах людям всех родов и всех положений.
— Моя милая Лена, — сказал он, — похоже на то, что вы хотите вызвать пустую ссору между собой и мною… мною изо всех людей в мире!
Лена не сделала ни малейшего движения. Расставив локти, Гейст с озадаченным видом покручивал кончики своих длинных усов, окутанный, точно облаком, атмосферой женственности; в высшей степени мужественный мужчина, которым он был, подозревал ловушки и опасался малейшего движения.
— Я, впрочем, должен признаться, — продолжал он, — что здесь никого больше нет, и, может быть, чтобы жить в этом мире, необходимо известное количество ссор.
Сидя в своем кресле в грациозно-спокойной позе, Лена рисовалась ему рукописью на незнакомом языке — более того, она представлялась ему такой таинственной, какой представляется всякая рукопись неграмотному человеку. Совершенно незнакомый с женщинами, он не обладал тем даром интуиции, который во дни юности вызывает мечты и видения, эти упражнения, подготовляющие сердце к жизни, в которой самая любовь основана столько же на антагонизме, сколько на притяжении. Состояние его ума было подобно состоянию ума человека, без конца рассматривающего неразборчивые письмена, в которых он предчувствует откровение. Он не знал, что сказать, и нашел только следующие слова:
— Я даже не понимаю, что я мог сделать или упустить сделать, чтобы так вас огорчить.
Он остановился, снова пораженный физическим и моральным ощущением несовершенства их отношений, ощущением, которое заставляло его желать постоянного присутствия молодой женщины возле себя и которое, когда она бывала вдали от него, делало это присутствие таким неопределенным, обманчивым и призрачным, словно обещание, которое немыслимо схватить и удержать.
— Нет, я положительно не понимаю, что вы хотите сказать. Вы, может быть, думаете о будущем? — спросил он с деланной шутливостью, чтобы замаскировать стыд, который вызвало в нем произнесенное им слово.
Но разве он не позволял рушиться, одному за другим, всем отрицаниям, которые он взлелеял в своем уме?
— Потому что, если это так, нет ничего легче, как победить тго. В нашем будущем, как и в том, что принято называть иною жизнью, нет ничего такого, чего следовало бы бояться.
Она подняла на него глаза и, если бы природа позволила ггим глазам выражать что-либо, кроме кротости, он прочел бы в них ужас, который вызывали его слова, и более чем когда-либо отчаянную любовь измученного сердца. Он улыбнулся.
— Перестаньте себя терзать, — сказал он. — После того, что мы мне рассказали, вы не можете заподозрить, чтобы я стремил- | я возвратиться к человечеству. Я, я! Убить беднягу Моррисона. Возможно, что я действительно способен на то, в чем меня обвиняют, но дело в том, что я этого не сделал! Но эта тема очень мне неприятна. Мне, должно быть, стыдно сознаваться в этом, но между тем это так. Забудем эту скверную историю. Вы, Лена, способны утешить меня и в больших неприятностях. А если мы забудем, здесь некому будет нам напомнить.
Она подняла голову.
— Ничто не может нарушить здесь наш покой, — повторил он.
Как будто взгляд ее выражал вызов или призыв, он наклонился и, схватив ее под мышками, поднял ее всю с кресла в порывистом и тесном объятии. Живость, с которой она ответила на это движение и которая сделала ее легкой, как перышко, в его руках, больше согрела в эту минуту сердце Гейста, нежели делали это до сих пор более глубокие ласки. Он не ожидал этого горячего порыва, который таился в пассивной манере Лены. Но едва он почувствовал, что руки молодой женщины обвились иокруг его шеи, как с глухим восклицанием «он здесь!» она вырвалась от него и скрылась в своей комнате.
Пораженный изумлением, Гейст оглянулся вокруг, словно призывая всю комнату в свидетели подобной обиды, и заметил на пороге материализованного Уанга. Вторжение неслыханное, принимая во внимание строгую регулярность, с которой Уанг делался видимым. Сначала Гейсту хотелось рассмеяться. Этот материальный ответ на его утверждение, что ничто не может нарушить их покоя, облегчал напряжение его ума. Тем не менее он был слегка раздосадован. Китаец хранил глубокое молчание.
— Чего вам надо? — строго спросил Гейст.
— Шлюпка там, — ответил китаец.
— Где? Что вы хотите сказать? Парусная лодка дрейфует в фарватере?
Легкое изменение в манере Уанга указывало на то, что он за пыхалея, но он не дышал тяжело и голос его оставался твердым.
— Нет… весла.
Гейст, в свою очередь, удивился и, повысив голос, спросил:
— Малайцы?
Уанг отрицательно покачал головой.
— Слышите, Лена? — крикнул Гейст. — Уанг говорит, что где-то, должно быть, поблизости есть лодка. Где эта лодка, Уанг?
— Огибает мыс, — сказал Уанг, неожиданно переходя с анг лийского языка на малайский.
Потом добавил громче:
— Белые… трое…
— Так близко? — воскликнул Гейст, выходя на веранду, куда за ним последовал Уанг. — Белые? Немыслимо!
На поляну уже ложились тени. Низко опустившееся солнце посылало свет на расстилавшееся перед бунгало пространство черной, выжженной земли; его лучи проходили наискось сквозь высокие, прямые деревья, стволы которых, подобные мачтам, поднимались на сотни футов вверх без единой ветки. Совершенно скрытый растительностью мол не был виден с веранды. Поодаль, направо, хижина Уанга, или, вернее, ее крыша из темных циновок, возвышалась над бамбуковой изгородью, охранявшей уединение альфуросской женщины.
Китаец тайком бросил туда взгляд. Гейст остановился, потом шагнул обратно в комнату.
— Это, по-видимому, белые, Лена. Что вы там делаете?
— Я хочу немного примочить глаза, — ответил голос молодой женщины.
— А, хорошо.
— Я вам нужна?
— Нет. Вы бы лучше… Я спущусь к молу. Да, вы лучше останьтесь здесь. Это что-то необычайное!
Никто, кроме него, не мог постигнуть всей необычайности подобного события. Всю дорогу до мола Гейст чувствовал, что ум его полон удивления. Он шел вдоль рельс в сопровождении Уанга.
— Где вы были, когда заметили лодку? — спросил он через плечо.
Уанг объяснил по-малайски, что он сошел на пристань с целью взять немного угля из большой кучи, когда, подняв случайно глаза, увидел лодку, европейскую лодку, а не пирогу. У него было хорошее зрение. Он увидел лодку с сидящими на веслах людьми; при этом Уанг сделал странный жест у себя над глазами, как будто глаза его от этого пострадали. Он тотчас же повернул и побежал сообщить об этом в дом.
— Да вы не ошиблись ли, а? — сказал Гейст, подвигаясь вперед.
У кустов он приостановился, и Уанг остановился позади него. Но голос «номера первого» резко приказал ему двигаться. Он повиновался.
— Где же эта лодка? — спросил Гейст. — Я бы очень хотел тать, где она?
Между мысом и молом не было ничего видно. Бухта Черного Алмаза лежала перед ними, сверкающая и пустынная, словно пятно фиолетовой тени, а позади мола расстилалось открытое море, голубое под лучами солнца. Глаза Гейста окинули открытое море вплоть до черного конуса далекого вулкана, легкое облачко дыма на вершине которого непрестанно то увеличивалось, то исчезало, не изменяя своей формы в сиреневой прозрачности вечера.
— Парню померещилось, — пробормотал он.
Он строго посмотрел на китайца. Уанг казался пораженным. Вдруг, словно подучив удар, он подпрыгнул, вытянул вперед руку и стал тыкать вперед указательным пальцем, объясняя, что нот тут видел лодку.
Это была странная загадка. Гейст подумал, что у Уанга была галлюцинация. Это было малоправдоподобно, но чтобы лодка с гремя европейцами исчезла между мысом и молом, словно брошенный в воду камень, не оставив на поверхности даже весла, было еще менее правдоподобно. Легче было допустить предположение о призраке лодки.
— К черту! — пробормотал он.
Эта загадка произвела на него неприятное впечатление. Но ему пришло в голову очень простое объяснение. Он быстро пошел вдоль пристани. Если лодка существовала и повернула обратно, она была, быть может, видима с другого конца длинного мола.
Но и здесь ничего не было видно. Глаза Гейста рассеянно блуждали по морю. Он был так поглощен своим недоумением, что не сразу расслышал глухой шум у своих ног. Казалось, что кто-то барахтается в лодке, гремя веслами. Когда он понял значение этого шума, ему нетрудно было определить, откуда он исходил. Он шел снизу, из-под мола.
Гейст пробежал несколько шагов да середины пристани и посмотрел в воду. Его глаза тотчас встретили корму большой шлюпки, которую настил мола закрывал почти целиком. Он увидел узкую спину человека, согнувшегося вдвое на перекладине руля в странной и неудобной позе, выражавшей бессильное отчаяние. Другой человек, как раз под Гейстом, лежал на спине от одного борта до другого, наполовину свисая со скамейки вниз головой. Этот второй человек пристально смотрел вверх блестящими, испуганными глазами, делая усилия, чтобы встать, но был, по-видимому, слишком пьян, чтобы это сделать. Видимая часть лодки содержала еще плоский кожаный чемодан, на котором неподвижно покоились ноги первого человека. Большая глиняная бутыль с широким горлышком без пробки скати лась на дно лодки.
Гейст никогда в жизни не был так удивлен. Он молча широ ко открытыми глазами разглядывал странный экипаж лодки. Он с первой минуты понял, что эти люди — не моряки. Они были одеты в белые полотняные костюмы цивилизации тропиков. Но Гейсту не удавалось подыскать правдоподобное объяснение их появлению в этой барке. Немыслимо было, чтобы цивилизация тропиков имела какое-либо отношение к этому приключению Это больше походило на те полинезийские легенды, истории о необычайных путешественниках, богах или демонах, которые являются на остров и приносят невинным жителям добро или зло, дары незнакомых предметов, слова, никогда не слышанные прежде. Гейст увидел, что вдоль шлюпки плавал пробковый шлем, видимо упавший с костлявого смуглого черепа того чело века, который перегнулся вдвое на перекладине. Через борт было также переброшено весло, по-видимому, опрокинувшимся человеком, который продолжал барахтаться между скамьями. Теперь Гейст разглядывал незнакомцев уже не с удивлением, а с настойчивым вниманием, которого требует трудная задача. Поставив одну ногу на причальную тумбу и опираясь локтем на согнутое колено, он не упускал ни одной подробности. Барахтавшийся скатился со скамьи, потом, совершенно неожиданно, встал на ноги. Он несколько раз покачнулся оглушенный, с расставленными руками, и произнес невнятно, точно сквозь сон, хриплое: «Ну, вот!» Его поднятое кверху лицо распухло и было красно, кожа на носу и на щеках шелушилась. У него был растерянный взгляд. Гейст увидел пятна высохшей крови на груди его белой куртки и на одном из рукавов.
— Что с вами? Вы ранены?
Тот посмотрел себе под ноги, споткнулся — одна нога его запуталась в пробковом шлеме, — потом, приходя в себя, издал жалобный скрипучий звук, похожий на отвратительный смех.
— Кровь? Не моя. Пить! Устали, измучены! Пить, приятель! Воды!
Самый звук этих слов говорил о жажде. Это было какое-то карканье, прерываемое слабыми горловыми судорогами, которые едва доходили до слуха Гейста. Человек в шлюпке протянул руки, чтобы ему помогли взобраться на мол.
— Пробовал. Слишком слаб. Повалился.
Уанг медленно подходил вдоль мола с внимательным, испытующим взглядом.
— Подите принесите клещи, живо! Там лежат одни возле кучи угля, — закричал ему Гейст.
Стоявший в шлюпке человек упал на скамью. Ужасный смех, похожий на приступ кашля, вырвался из его распухших губ.
— Клещи? Зачем? — проговорил он.
Его голова тяжело упала на грудь.
Между тем Гейст, словно позабыв о существовании шлюпки, принялся изо всех сил колотить ногой по медному крану, торчавшему из досок пристани. Для удобства судов, которые приходили за углем и в то же время нуждались в пресной воде, в I пубине острова был каптирован источник и по железному трубопроводу проведен вдоль мола. Он оканчивался коленом почти и том самом месте, где шлюпка чужестранцев налетела на сваи, но кран был туго завернут.
— Торопитесь! — прорычал Гейст китайцу, который бежал к нему с клещами в руках.
Гейст вырвал их у него и, упираясь в тумбу, сильным пово- |ютом открыл упрямый кран.
— Надеюсь, что трубопровод не забит, — тревожно пробормотал он.
Трубопровод не был испорчен, но он пропускал лишь слабую сгрую. Звук тонкой струйки воды, разбивавшейся о борт лодки и стекавшей в море, послышался тотчас. Он был встречен нечленораздельным криком дикого восторга. Гейст стал на колени на тумбу и с любопытством смотрел вниз. Человек, который говорил, раскрывал уже во всю ширину рот под сверкающей струей. Вода текла по его носу и по его ресницам, булькала у него в горле, стекала по подбородку. Потом что-то, забивавшее водопровод, подалось, и сильный поток воды хлынул внезапно на его лицо. В одну секунду его плечи были мокры, перед куртки залит; с него всюду стекала и капала вода; она текла в его карманы, вдоль ног, в башмаки, но он ухватился за конец трубки и, повиснув на нем обеими руками, глотал, плевался, давился, фыркал, словно пловец в воде. Вдруг слух Гейста уловил необычайное, глухое мычание. Что-то черное и мохнатое вынырнуло из-под мола. Взъерошенная голова с быстротою пушечного ядра ударила человека у водопровода в бок так сильно, что он оторвался от трубки и свалился головой вперед на палубу кормы. Он упал на скрещенные ноги сидевшего на руле человека и тот, очнувшись от толчка, сидел прямо, молча, неподвижно, совершенно как труп. Его глаза представляли собою две черные дыры, зубы сверкали оскалом мертвеца между обтянутыми губами, тонкими, словно полоски черноватого пергамента, и прилипшими к деснам.
Глаза Гейста отвернулись от него, чтобы взглянуть на существо, заменившее первого человека у водостока. Огромные черные лапы дико сжимали трубку, громадная шершавая голова была закинута назад и в покрытом мокрою шерстью лице зияла широкая искривленная пасть, украшенная клыками. Вода наполняла ее, вылетала обратно в приступах хриплого кашля, вытекала по обе стороны челюстей, вдоль волосатой шеи, смачивала черные волосы на огромной груди, обнаженной под лохмотьями клетчатой рубашки и судорожно задыхавшейся, сокращая массивные, словно выточенные из красного дерева, мускулы.
Как только первый человек перевел дыхание, прерванное этим неодолимым нападением, с кормы шлюпки раздался реп диких проклятий. Человек у руля поднес руку к своему боку yi ловатым, деревянным движением.
— Не стреляйте, сэр! — закричал другой. — Дайте я возьму эту скамью. Я научу его соваться впереди кабальеро.
Мартин Рикардо, потрясая тяжелой доской, сделал прыжок с удивительной силой и нанес Педро по голове удар, треск кото рого разнесся по всей спокойной бухте Черного Алмаза. В спу танных волосах появилось красное пятно, алые струйки смеша лись со стекавшей по лицу животного водой и розовые капли падали с его головы. Но Педро не сдавался. Только после вто рого свирепого удара мохнатые лапы разжались и искривленное тело мягко осела вниз. Прежде чем оно коснулось досок, Ри кардо страшным ударом ноги отбросил его на нос лодки, где его не стало видно и откуда донесся шум тяжелого падения вместе с треском дерева и жалобным рычанием. Рикардо наклонился, чтобы заглянуть под мол.
— Вот тебе, собака! Это научит тебя знать свое место, животное, убийца, дикарь! Это тебя научит! В следующий раз я раздеру тебя от горла до пят, негодяй! раб!
Он немного попятился и выпрямился.
— Не думайте, что я в самом деле собираюсь это сделать, — сказал он Гейсту, встретив его твердый взгляд.
Он быстро побежал к корме.
— Пожалуйста, сэр. Теперь ваша очередь. Мне не следовало пить первому. Это правда, я забылся. Но такой джентльмен, как вы, не станет на меня сердиться, не правда ли?
Извиняясь таким образом, Рикардо протянул руку.
— Позвольте поддержать вас, сэр.
Мистер Джонс медленно разогнулся, покачнулся и схватился за плечо Рикардо. Его провожатый подвел его к трубке, из которой все еще бежал прозрачный ручеек, сверкая необычайным блеском на фоне черных свай мола.
— Принимайтесь, сэр! — участливо советовал Рикардо, — Ну что, идет?
Он отступил на шаг и, покуда мистер Джонс наслаждался этим обилием воды, обратился к Гейсту с чем-то вроде оправдательной речи, тон которой, отражая его чувства, походил на мурлыканье и на фырканье. Они мучились тридцать часов на веслах, объяснял он, и больше сорока часов не имели другого питья, кроме упавшей на борта росы, которую они слизывали прошлою ночью.
Рикардо не объяснил Гейсту, что привело их в эти края. Он еще не придумал подходящего объяснения для человека, который, как он себе говорил, должен был гораздо больше удивляться присутствию вновь прибывших, нежели их состоянию.
Это состояние объяснялось двумя крайне простыми фактами. Легкие бризы и сильные течения Яванского моря заставили их шлюпку так сильно дрейфовать, что путешественники иочти не могли ориентироваться. Кроме того, по странной ошибке один из двух жбанов, поставленных в шлюпку слугою Шомберга, содержал соленую воду. Рикардо старался ввести в свой рассказ трагические нотки. Грести тридцать часов подряд веслами в восемнадцать футов длиною! А солнце! Рикардо облегчал душу, проклиная солнце. Они чувствовали, как сердце и легкие каменели у них в груди. И как будто этого было еще недостаточно, горько жаловался он, ему пришлось еще тратить свои падающие силы на то, чтобы колотить скамейкой по голове их слугу. Этот идиот во что бы то ни стало хотел пить морскую воду и ничего не слушал. Это был единственный способ его остановить. Лучше было колотить его до потери сознания, чем видеть его в лодке взбесившимся и быть вынужденным всадить в него пулю. Это предохранительное средство, применявшееся, по словам Рикардо, с такой силой, что могло бы раздробить голову слону, пришлось повторить два раза, и в последний раз — в виду мола.
— Вы видели этого Адониса, — продолжал Рикардо, скрывавший под потоком слов свою неспособность дать их приключению правдоподобное объяснение. — Я вынужден был отогнать его ударами от крана, и все старые дыры на его черепе открылись. Вы видите, что его пришлось здорово колотить! У этого животного нет выдержки, решительно никакой выдержки. Если бы не то, что он может быть иногда полезен, я бы не помешал патрону всадить в него пулю.
Он улыбнулся Гейсту со своим характерным вздергиванием губ и добавил:
— Кончится тем, что это с ним и случится, если он не выучится сдерживаться. Во всяком случае, сейчас я его на некоторое время образумил.
Он снова осклабился по адресу стоявшего на пристани человека. Его круглые глаза не отрывались от лица Гейста.
— Так вот как этот парень выглядит, — говорил он себе.
Он не ожидал увидеть Гейста таким. В представление, которое он сделал о нем, входила ободряющая мысль о какой-либо уязвимой точке. Такие отшельники часто бывают пьяницами. Но это… нет, это не было лицо алкоголика, и Рикардо не удавалось подметить в нем никакой слабости — тревоги или хотя бы удивления.
— Мы были слишком измучены, чтобы взобраться на мол, — объяснял Рикардо, — но я все же слышал, как вы ходили. Мне казалось, что я кричал — по крайней мере, пытался кричать. Вы меня не слыхали?
Гейст сделал едва заметный отрицательный жест, который не ускользнул от глаз Рикардо, жадно ловивших каждую мелочь.
— У меня слишком пересохло в горле. В течение нескольких часов у нас не хватало сил говорить друг с другом даже шепотом. Жажда душит. Мы могли бы подохнуть под этой при станью прежде, чем вы бы нас нашли.
— Я не мог понять, куда вы делись, — сказал наконец Гейст, впервые обращаясь непосредственно к этим пришельцам с моря. — Вас заметили, когда вы обогнули мыс.
— Нас заметили! Ах, да, — проворчал Рикардо. — Мы гребли, как машины… не смея останавливаться. Патрон сидел на руле, но говорить он уже не мог. Лодка прошла между сваями, но на что-то наткнулась, и мы все поскатывались со скамей, как пьяные. Пьяные! Ха-ха. Это от жажды, черт возьми! Мы потратили последние силы, чтобы сюда добраться, это несомненно. Еще одна миля и нам была бы крышка! Когда я услыхал над головой ваши шаги, я попробовал встать и повалился на дно.
— Это был первый шум, который я услышал, — сказал Гейст.
Мистер Джонс, пошатываясь, отходил от водопровода. Его намокшая и испачканная белая куртка прилипла к ребрам. Опираясь на плечо Рикардо, он глубоко вздохнул и поднял голову, с которой ручьями стекала вода. Он скроил похожую на гримасу улыбку-, но Гейст не заметил этой любезности. Швед замечтался. Позади него солнце касалось поверхности воды, как железный диск, охлажденный до темно-красного цвета; казалось, оно сейчас покатится вниз по стальной выпуклости моря, которое, под потемневшим небом, казалось более плотным, чем высокие холмы Самбурана, более плотным, чем мыс, удлиненный склон которого терялся в собственной тени, непроницаемым пятном лежавшей на потускневшем блеске бухты. Могучая струя, вырываясь из крана, со стеклянным звоном разбивалась о борт лодки. Ее громкий, прерывистый, настойчивый плеск подчеркивал глубину окружающей тишины.
— Шикарная идея провести сюда воду! — произнес одобрительно Рикардо.
Вода это жизнь. Теперь он чувствовал себя способным пробежать милю, перепрыгнуть через стену в десять футов вышиною, петь во всю глотку. За несколько минут до того он был не лучше трупа; он был совсем без сил, он не мог держаться на ногах, издать стон, пошевельнуть пальцем. Это чудо сделала капля воды.
— Чувствуете, как течет и наполняет вас сама жизнь, не правда ли, сэр? — спросил он своего начальника с почтительной живостью.
Не говоря ни слова, мистер Джонс перешагнул через скамейку и уселся на корме.
— А что, этот человек не истекает там внизу кровью? — спросил Гейст.
Рикардо перестал восхищаться чудесами животворящей воды и ответил невинным тоном:
— Он — человек? Называйте его так, если хотите, но у него гораздо лучше выдублена кожа, чем у самого дубленого крокодила из всех, которых он обдирал в доброе старое время! Вы не знаете, что он в состоянии перенести, а я знаю. Мы его давно испытали. Эй! Педро, сюда! — заорал он с силой, доказывавшей живительные свойства воды.
Слабое «сеньор» послышалось из-под пристани.
— Что я вам говорил? — сказал торжествующе Рикардо.- 1,му ничто не может повредить: он уже молодцом. Но посмотрите-ка, лодка погружается. Вы не могли бы закрыть этот кран прежде, чем он затопит нашу лодку у нас под ногами? Она уже наполовину полна.
По знаку Гейста Уанг завернул медный кран, потом снова стал на свое место, позади «первого номера», с клещами в руках и по-прежнему неподвижный. Быть может, Рикардо не был так убежден, как он уверял, в прочности кожи Педро; он наклонился, потом прошел вперед и исчез. С внезапным прекращением падения водяной струи, настала полная тишина, как только стекли последние капли. Вдали солнце было только красной искрой, блестевшей очень низко в неподвижной беспредельности сумерек. Пурпурные лучи лежали еще на море, вокруг лодки. Призрачная фигура на корме заговорила ленивым тоном:
— Этот… гм… спутник… мой секретарь, странный тип. Боюсь, что мы представились вам в не особенно выгодном свете.
Гейст слушал. Это был корректный голос хорошо воспитанного человека, но удивительно бесстрастный; еще удивительнее была эта забота о внешних приличиях, относительно которой Гейст не знал, выражалась ли она шутя или серьезно. Тем не менее при данной обстановке трудно было поверить в серьезность этих слов; но кто же слышал когда-нибудь, чтобы шутили с таким мрачным видом? Отвечать было нечего, и Гейст молчал. Тот продолжал:
— Такому путешественнику, как я, подобный компаньон чрезвычайно полезен. Разумеется, у него есть свои слабости.
— Неужели? — вырвалось у Гейста. — Во всяком случае, слабость мускулов не из их числа, так же, как излишек человечности, насколько я могу судить.
— Это только припадок злобы, — пояснил мистер Джонс.
Объект этого диалога показался в эту минуту в видимой части лодки. Он сам стал защищать себя сильным голосом, без малейшей слабости. Наоборот, он был, казалось, в добром и почти веселом настроении. Он извинялся за возражение, но он никогда не бывал зол «на нашего Педро». Парень был вторым Даго сказочной силы, но совершенно лишенным рассудка. Это двойное качество делало его опасным, так что с ним приходилось поступать соответствующим образом — и единственным, который он был способен понимать. Нечего было и думать рассуж дать с подобным созданием.
— Итак, — сказал с оживлением Рикардо, обращаясь к Гей сту, — не удивляйтесь, если…
— Уверяю вас, — прервал Гейст, — что мое изумление перед вашим появлением достаточно велико, чтобы не оставить места более мелким удивлениям. Но не лучше ли вам выйти на сушу?
— Вы правы, сэр.
Рикардо, не переставая болтать, принялся рыться в лодке. Неспособный разгадать этого человека, он склонен был наде лить его необычайной проницательностью, а молчание, по его мнению, могло только способствовать прозорливости. Он опасался также какого-либо прямого вопроса. У него не было наготове придуманной истории. Его патрон и он слишком долго откладывали обсуждение этого вопроса, несмотря на его чрезвычайную важность. А за последние два дня неожиданно свалившиеся на них ужасы жажды прогнали всякое желание рассуждать. Им пришлось грести ради спасения своей жизни. Но хотя бы он был в союзе с самим чертом, стоявший на пристани человек заплатит за все их мучения, говорил себе с сатанинскою радостью Рикардо, болтаясь в покрывавшей дно лодки воде. Вслух он радовался тому, что вещи были спасены от сырости. Он нагромоздил их на носу. Он перевязал голову Педро, которому таким образом нечего было ворчать. Наоборот, он должен был благодарить Рикардо за спасение своей жизни.
— А теперь позвольте мне помочь вам выйти, сэр, — весело сказал он неподвижно сидевшему на корме патрону. — Все наши несчастья кончены… по крайней мере пока… Разве не удача — найти на этом острове европейца? Этого можно было ожидать не больше, чем сошедшего с неба ангела, не так ли, мистер Джонс? Ну, тронемся… Вы готовы, сэр? Раз, два, три — вверх!
Подталкиваемый Рикардо и с помощью человека, присутствие которого было более неожиданно, нежели появление ангела, мистер Джонс очутился на пристани, рядом с Гейстом. Он покачивался, словно тростинка. Спускавшаяся над Самбураном ночь покрывала густою тенью полоску земли и самый мол и превращала тусклую воду, простиравшуюся вплоть до последней черты света, далеко на западе, в темную, плотную массу. Гейст рассматривал гостей, посланных таким образом, на закате дня, миром, от которого он отрекся. Единственный луч света, остававшийся еще на земле, отражался в глубине ввалившихся глаз тощего человека. Эти томные глаза блестели, подвижные и бегающие. Веки его затрепетали.
— Вы чувствуете слабость? — спросил Гейст.
— Немножко, — признался тот.
С громким «гоп!» энергичный Рикардо взобрался без посторонней помощи на пристань. Он стал рядом с Гейстом и дважды топнул по настилу ногой тем резким и вызывающим призывом, который приходится слышать в фехтовальных залах перед гсм, как противники скрещивают шпаги. Между тем беглый моряк Рикардо не имел понятия о фехтовании. Его оружием было ружье или еще менее аристократический нож, который в это время был искусно подвешен к его ноге. Он внезапно подумал о нем.
Быстрое движение, чтобы нагнуться, хороший удар снизу вверх, сильный толчок — и всего лишь всплеск воды, который едва нарушит тишину; Гейст и крикнуть бы не успел. Это было ()ы чисто сработано, и всецело во вкусе Рикардо. Но он подавил в себе жажду убийства. Дело было не так просто; эту арию надо было разыгрывать в другом тоне и гораздо более медленным темпом. Он снова принялся добродушно болтать.
— Черт побери! Я тоже не так бодр, как думал, когда первый глоток оживил меня. Великая волшебница — вода! И получить ее так вот, прямо в клюв! Это было просто райское блаженство… не правда ли, сэр?
На это прямое обращение мистер Джонс запел свою партию в этом дуэте:
— Право, я глазам своим не поверил, увидев мол на острове, который можно было бы принять за необитаемый. Я усомнился в собственных чувствах. Я думал, что это мираж, покуда лодка на самом деле не вошла в сваи, там, где вы ее сейчас видите.
Мистер Джонс говорил слабым голосом, казавшимся чуждым земле. Его поверенный, звук голоса которого был совершенно темным и очень громким, возился вокруг лодки. Он звал Педро:
— Эй, ты, там! Подай-ка мне сюда мешок! Ну, пошевеливайся, если не хочешь, чтобы я спрыгнул вниз и задал тебе хорошую трепку, пентюх ты этакий!
— Так вы не думали, что это настоящая пристань? — говорил Гейст мистеру Джонсу.
— Ты бы должен был руки мне целовать! — сказал Рикардо, хватая старый дорожный мешок и бросая его на пристань, — Ты должен был бы ставить мне свечи, как ставят их на твоей родине святым чудотворцам. Ни один святой не сделал бы для тебя того, что сделал я, неблагодарное ты животное! Ну пошел теперь! Вверх!
С помощью разговорчивого Рикардо Педро вскарабкался на пристань, где постоял с минуту на четвереньках, раскачивая вправо и влево свою взъерошенную, обмотанную белыми тряпками голову. Потом он, как огромное животное, неуклюже поднялся на задние лапы.
Мистер Джонс принялся томно давать Гейсту объяснения. Они были в очень плачевном состоянии в то утро, когда увидали дым вулкана, но этот вид придал им мужества для последнего усилия. Вскоре после этого они заметили остров.
— У меня сохранилось ровно столько присутствия духа, чтобы переменить курс, — продолжал замогильный голос, — что же касается того, чтобы надеяться найти здесь помощь, пристань, европейца… никому бы это и не снилось! Это было бы слишком дико!
— Это как раз то, что я подумал, — сказал Гейст, — когда мой слуга-китаец стал меня уверять, что видел гребную лодку с европейцами на веслах.
— Это была невероятная удача! — вскричал Рикардо, тревож но прислушивавшийся к разговору. — Прямо сон, — добавил он, — чудесный сон.
Все трое умолкли, словно каждый из них, неясно предчувст вуя неизбежный кризис, не решался нарушить молчание. Педро, по одну сторону, и Уанг, по другую, имели вид двух внимательных зрителей. В потемневшем небе загорелось несколько звезд. Легкий ветерок, казавшийся в ночной темноте свежим после знойного дня, заставил вздрогнуть мистера Джонса в его промокшем платье.
— Должен ли я заключить, что здесь колония европейцев? — спросил он, дрожа.
Гейст очнулся.
— О, покинутая колония. Я здесь один… фактически один, но есть несколько пустых домов. Места-то достаточно… Впрочем, нам лучше… Уанг, вернись на берег и прикати сюда вагонетку.
Он вежливо объяснил, что эти слова, произнесенные по-малайски, были распоряжением относительно багажа. Уанг по своему обыкновению бесшумно растворился в темноте.
— Даю слово, здесь отлично уложенные рельсы, — восхищенным тоном воскликнул вполголоса Рикардо.
— Мы здесь эксплуатировали угольную шахту, — сказал бывший директор Т.У.А.О. — Теперь вы видите только тень нашего прежнего оборудования.
У мистера Джонса застучали зубы от нового порыва ветра. Это было слабое дуновение с востока, где Венера изливала свои лучи над черным горизонтом, словно блестящая лампада, повешенная над могилой солнца.
— Мы могли бы двинуться вперед, — предложил Гейст. — Китаец и ваш… ваш неблагодарный слуга с проломленным черепом нагрузят вещи и последуют за ними.
Предложение было принято молча. Идя к берегу, трое мужчин встретили вагонетку, проехавшую мимо них с металлическим шумом; тень Уанга бесшумно бежала позади. Их сопровождал только звук их собственных шагов. Давно уже мол не слыхал стольких шагов. Прежде чем выйти на протоптанную тропинку между высокими травами, Гейст сказал:
— Я не могу предложить вам разделить со мной мое собственное жилище.
Отдаляющая учтивость этой фразы заставила обоих незнакомцев остановиться, словно они были поражены явным неприличием.
— Я бы сожалел об этом еще больше, если бы не мог предложить вам, в качестве временного приюта, лучшего из этих пустых бунгало.
Он повернулся и вступил в узкий проход, куда за ним последовали остальные.
— Странное начало, — прошептал Рикардо на ухо мистеру Джонсу, который пошатывался в темноте.
Высокие тропические травы возвышали вокруг них свои стебли, почти такой же толщины, как его исхудалое тело.
Они вышли один за другим на поляну, которую хитроумная система периодических выжиганий, применявшаяся Уангом, поддерживала свободной от какой бы то ни было растительности.
Постройки с высокими крышами выделялись своими неоп- 1›еделенными темными массами на звездном небе. Гейст с радостью убедился в отсутствии света в собственном своем бунгало, казавшемся таким же необитаемым, как и остальные. Он продолжал идти вперед, сворачивая несколько вправо. Послышался его ровный голос:
— Вот, кажется, самый лучший дом. Это была наша контора. 'Здесь есть еще кое-какая мебель. Я почти уверен, что в одной из комнат вы найдете пару походных кроватей.
Остроконечная крыша бунгало вырисовывалась совсем близко, прикрывая собою небо.
— Вот мы и пришли. Три ступеньки. Как видите, здесь большая веранда. Извините, если я заставлю вас немного подождать. Дверь, кажется, заперта на ключ.
Слышно было, как он пробовал открыть эту дверь; потом, перегнувшись через перила, сказал:
— Уанг пойдет за ключами.
Двое остальных ожидали. Их неясные очертания сливались в темноте веранды, откуда вдруг послышался, тотчас подавленный, стук зубов мистера Джонса, потом легкое шарканье ног Рикардо. Прислонившись к перилам, хозяин и проводник, казалось, забыли об их существовании. Вдруг он сделал легкое движение и прошептал:
— Ах, вот и Уанг.
Потом он громко сказал что-то по-малайски и из неясной группы, угадывавшейся в направлении тропинки, послышался ответ:
— Иа туан.
— Я послал Уанга за ключом и светом, — сказал Гейст бесстрастным голосом, равнодушие которого поразило Рикардо.
Уанг недолго исполнял данное ему поручение. Вскоре в далеких глубинах мрака появился свет фонаря, который он покачивал в руке. Беглый луч его скользнул по вагонетке и по странной фигуре дикаря Педро, склонившегося над вещами. Уанг приблизился к бунгало и взошел на ступени. Он попробовал за мок, который не подавался, потом толкнул плечом дверь, и она открылась с похожим на внезапный взрыв шумом, словно то был крик гнева, вызванного вторжением после двух лет покоя Забытый листок бумаги слетел с высокой черной конторки и грациозно опустился на пол. Уанг и Педро принялись ходить взад и вперед через взломанную дверь, с вещами, которые они снимали с вагонетки; один входил и выходил, быстро скользя, другой — тяжело покачиваясь. Потом, повинуясь приказаниям, отданным спокойным голосом «номера первого», Уанг сделал со своим фонарем несколько рейсов в кладовые и принес просты ни, консервы, кофе, сахар и пачку свечей. Он зажег одну из них и прикрепил ее на край конторки. Педро, получив зажигалку и связку хвороста, принялся разводить огонь в очаге, на который поставил полный воды чайник, протянутый ему Уангом издали, словно через пропасть. Гейст выслушал выражения благодарности своих гостей, пожелал им спокойной ночи и удалился, предоставив им отдыхать.
Гейст удалялся медленно. В его бунгало все еще не было света, и он говорил себе, что так, без сомнения, лучше. Тем не менее сейчас он был гораздо спокойнее. Уанг пошел вперед с фонарем, словно торопясь уйти от обоих европейцев и их волосатого слуги. Свет не раскачивался больше перед ними, он стоял неподвижно у веранды.
«Номер первый» бросил назад машинальный взгляд и увидел другой свет: это был очаг незнакомцев, устроенный на открытом воздухе. Черная тень, чудовищно большая и неуклюжая, наклонилась над пламенем, потом скрылась в тени. Вероятно, вода закипела.
У Гейста осталось мрачное впечатление от этого существа сомнительной человечности. Он сделал несколько шагов. Кем могли бьггь люди, имевшие подобное существо в качестве слуги? Он остановился. Миновала пора неясного опасения перед далеким неизбежным будущим, в котором он представлял себе Лену, отделенною от него глубокими и тонкими разногласиями; пора беспечного скептицизма, который, как тайное ограничение его души, заранее обессиливал все его попытки к действию. Он не принадлежал больше самому себе и теперь перед ним вставал несравненно более повелительный и священный долг. Он дошел до бунгало и в самом конце светового круга от фонаря, на верхней ступеньке, увидел ноги и край юбки своей подруги. Остальной силуэт угадывался до пояса. Она сидела на стуле, и тень низкой кровли падала на ее плечи и голову. Она не двигалась.
— Вы не заснули тут? — спросил Гейст.
— О нет, я ждала вас в тени.
Гейст оставил фонарь и прислонился к деревянной колонне на верху крыльца.
— Это лучше, что у вас не было света. Но вам было невесело с вдеть так в темноте?
— Мне не нужно света, чтобы думать о вас.
Очарование голоса придавало ценность банальной фразе, которая между тем имела также достоинство искренности. Гейст слегка рассмеялся и сказал, что пережил только что большое удивление. Она не рискнула ничего спросить. Он старался представить себе грациозную позу молодой женщины. Слабый свет позволял угадывать эту полную уверенной грации манеру, которая была драгоценным свойством Лены.
Она думала о нем, но не интересовалась незнакомцами. С первого дня она любовалась им; ее привлекали его теплый голос И мягкий взгляд, но она чувствовала, что узнать его бесконечно трудно, он придавал ее жизни особый интерес, обещание, полное вместе с тем угроз, которых она не могла подозревать; такое счастье, казалось, не могло быть предназначено бедной девушке, обреченной на нищету. Ее не должна была раздражать явная (амкнутость, уносившая Гейста в известный ему одному мир. Когда он сжимал ее в своих объятиях, она чувствовала в его ласке большую и неодолимую силу; она убеждалась в его глубоком чувстве и надеялась, что, быть может, она не слишком скоро надоест ему. Она говорила себе, что он пробудил ее к познанию возвышенных радостей; что даже чувство неловкости, которое он в ней вызывал, было восхитительно, несмотря на печаль, и что она постарается удержать его как можно дольше, покуда ее утомленные руки и обессиленная душа не в силах будут цепляться за него.
— Уанга здесь, конечно, нет? — неожиданно спросил Гейст.
Она ответила словно в полусне:
— Он поставил на землю фонарь и, не останавливаясь, пустился бежать.
— Бежать? Уанг? В самом деле, обычный час его возвращения домой давно прошел; но чтобы увидели его бегущим — это падение для Уанга, достигшего такого совершенства в искусстве исчезать. Вы не думаете, что что-нибудь могло смутить его настолько, чтобы заставить позабыть об обычном его мастерстве?
— Разве у него был повод к смущению?
Голос Лены был мечтателен и несколько неуверен.
— У меня, по крайней мере, был, — сказал Гейст.
Она не слушала его. Фонарь отбрасывал на потолок тени от ее лица. Глаза ее, словно испуганные и настороженные, горели над освещенным подбородком и белой шеей.
— Честное слово, — прошептал Гейст. — Теперь, когда я их больше не вижу, мне трудно поверить в существование этих людей.
— А в мое вы верите? — спросила она с такой живостью, что Гейст сделал невольное движение, как человек, на которого еде лано внезапное нападение. — Когда вы не видите меня, вы вери те, что я существую?
— Вы? Да самым восхитительным образом в мире! Милая моя Лена, вы не сознаете своей собственной прелести. Одного вашего голоса достаточно, чтобы вас нельзя было забыть.
— О, я не об этом забвении говорю… Если бы я умерла, я верю, что вы помнили бы меня. Но что мне в этом? Я хотела бы при жизни…
Стоя рядом с Леной, Гейст возвышался в полутьме своей ат летической фигурой. Широкие плечи, мужественное лицо, каза лось, скрывавшее его безоружную душу, терялись в тени над по лосой света, в которой стояли его ноги. Его мучила тревога, и которой она не участвовала. Она не представляла себе ясно тех условий существования, которые он ей предложил. Вовлеченная в страшную неподвижность его жизни, она оставалась чуждой этой жизни, продолжая не понимать ее.
Она, например, никогда не могла бы осознать всю невероятную неправдоподобность появления этой лодки.
Казалось, она о ней совершенно не думала и, быть может, уже позабыла о самом факте. Гейст внезапно принял решение больше не говорить об этом. Не потому, чтобы он боялся ветре вожить молодую женщину; не питая сам никакого определенного опасения, он не мог представить себе точного впечатления, которое произвело бы на нее более или менее подробное объяснение. Некоторые события обладают свойством производить различное действие на различные умы или даже на один и тот же ум в различные моменты. Всякий человек, сколько-нибудь разбирающийся в себе, знаком с такого рода положением. Гейст понимал, что подобный визит не мог обещать ничего хорошего. Неприязнь, с которой он в данную минуту относился вообще ко всему человеческому роду, заставляла его считать этот визит особенно угрожающим.
Он бросил взгляд на другое бунгало. Костер уже погас. Ни один горящий уголек, ни одна струйка дыма не указывали больше на присутствие незнакомцев. Смутно рисовавшиеся в темноте очертания, мертвая тишина ничем не обнаруживали этого необычайного вторжения. Покой Самбурана казался ненарушимым, как и во всякую другую ночь. Все оставалось неизменным, но, несмотря на это, Гейст вдруг спохватился, что в течение целой минуты, хотя рука его лежала на спинке кресла, в котором сидела Лена, а сам он стоял на расстоянии не более одного шага от нее, он не ощущал ее присутствия, впервые с тех пор, как привел ее в эту непобедимую тишину. Он поднял фонарь, и этот жест пробудил на веранде молчаливую жизнь. Полоса тени быстро пробежала по лицу Лены, и свет облил ее черты, неподвижные, словно в экстазе. Глаза ее смотрели пристально, губы были серьезны. Ее слегка открытое платье тихонько поднималось в такт ровному дыханию.
— Нам бы лучше войти в дом, Лена, — предложил Гейст очень тихо, словно боясь нарушить какие-то чары.
Она встала, не говоря ни слова. Гейст последовал за ней в дом. Проходя через большую комнату, он поставил зажженный фонарь на средний стол.
В эту ночь, впервые с тех пор, как началась ее новая жизнь, молодая женщина проснулась с ощущением одиночества. Ей снился тяжелый сон — будто она каким-то непонятным образом разлучена со своим другом — и пробуждение не принесло обычного облегчения. Она действительно была одна. Слабый свет ночника показал ей это одиночество смутно и таинственно, как во сне. Но на этот раз то была действительность, странно встревожившая ее.
Она подбежала к занавеске, висевшей у входа в комнату, и подняла ее решительным движением. У нее не было причин бросать взгляд исподтишка — условия их жизни на Самбуране делали такую осторожность нелепой, да она и не соответствовала ее характеру. Кроме того, движение ее было вызвано не любопытством, а неподдельной тревогой, порожденной, без сомнения, жуткостью сна. Было, по-видимому, еще не очень поздно. Яркий свет фонаря рождал широкие полосы тени на полу и на стенах большой комнаты. Лена даже не знала, увидит ли она Гейста, но с первого же взгляда увидала его стоящим у стола, в ночном костюме, спиною к двери. Она босиком бесшумно подвинулась вперед, опустив за собою занавес. Характерная поза Гейста заставила ее спросить:
— Вы что-нибудь ищете?
Он не слыхал, как она вошла, но не вздрогнул от неожиданного шепота. Он только задвинул ящик стола и, даже не оборачиваясь, спокойно спросил, словно видел каждое движение женщины:
— Скажите мне, вы уверены, что Уанг не входил сегодня вечером в эту комнату?
— Уанг? Когда же?
— После того, как он принес фонарь.
— О нет. Он пустился бежать. Я следила за ним глазами.
— Может быть, раньше, когда я был с приезжими? Припомните хорошенько.
— Право, не думаю. Я вышла при закате солнца и сидела на воздухе, пока вы не вернулись.
— Он мог проскользнуть на минутку через заднюю веранду.
— Я не слышала в доме ни малейшего шороха, — сказала она, — В чем дело?
— О, вы бы не могли ничего слышать: это очевидно. Ои умеет быть тихим, как тень, когда захочет. Я думаю, он мог бы вытащить у нас подушки из-под головы. Может быть, он побы вал здесь десять минут назад.
— Что вас разбудило? Какой-нибудь шум?
— Нет, я не могу этого сказать. Вообще, трудно сказать, но это малоправдоподобно. У вас, кажется, гораздо более чутки!! сон, чем у меня. Шум, достаточно громкий для того, чтобы pai будить меня, непременно разбудил бы и вас. Я старался делан, как можно меньше шума. Почему же вы встали?
— Не знаю… может быть, меня разбудил сон. Я проснулась и слезах.
— Что же вам снилось?
Опираясь одною рукою о стол, со своей круглой непокрытой головой на мускулистой шее борца, Гейст повернулся к ней Она не ответила на вопрос, словно не слыхала его.
— Что вы потеряли? — в свою очередь, спросила она, очень серьезно.
Ее черные, приглаженные назад волосы были заплетены на ночь в две косы. Гейст заметил чистую форму ее лба, благород ной вышины, матовой белизны. На секунду восхищение перс било течение его мыслей. Предстояло ли ему непрестанно — и и самые необычные минуты — делать открытия в этой женщине?
На ней был надет только бумажный ручной работы саронг — одна из немногочисленных покупок Гейста. Он приобрел его на Целебесе много лет тому назад. Он совершенно позабыл об этой покупке. После приезда молодой женщины он нашел его на дне сундука из сандалового дерева, купленного еще до знакомства с Моррисоном. Лена быстро научилась прикреплять саронг под мышками, туго закручивая его вокруг себя, как это делают, отправляясь купаться на реку, молодые малайки. Руки и плечи ее были обнажены; одна коса, упавшая на грудь, казалась очень черной на белой коже. Так как она была выше ростом, чем большинство малайских женщин, то саронг не доходил ей до щиколок. Она стояла на полдороге между столом и занавесью, и ее белые ноги светились, как выточенные из мрамора, на покрывавшей пол темной циновке. Покатость ее освещенных плеч, сильная и чистая форма ее опущенных вдоль тела рук, самая ее неподвижность имели характер скульптурности, очарование искусства, напоенного жизнью. Она не была очень высока — вначале Гейст мысленно называл ее «бедной малюткой», — но без жалкой банальности концертного платья, под простыми складками саронга, что-то в линиях и пропорциях ее тела производило впечатление репродукции с модели героических размеров. Она сделала шаг вперед.
— Что вы потеряли? — спросила она снова.
Гейст совершенно повернулся спиной к столу. Полосы пола и стен сливались на потолке в темное пятно, образовывая словно прутья клетки. На этот раз Гейст оставил вопрос без ответа.
— Вам стало страшно, когда вы проснулись? — спросил он.
Она подошла ближе. Малайский саронг создавал странный контраст с лицом и плечами белой женщины и придавал ей маскарадный, экзотический и вместе с тем знакомый вид. Но выражение лица ее было серьезно.
— Нет, — ответила она. — Это была, скорее, тоска. Понимаете ли, вас не было и я не могла уяснить себе, почему вы оставили меня. Ужасный сон… первый такой сон с тех пор, как…
— Вы, я думаю, не верите снам? — спросил Гейст.
— Я знала раньше женщину, которая им верила. По крайней мере, она за шиллинг толковала людям значение их снов.
— Вы бы пошли справиться о значении этого сна? — пошутил Гейст.
— Она жила в Кэмбердэлле; это была отвратительная старуха.
Гейст рассмеялся несколько принужденно.
— Сны пустяки, дорогая. Что хотелось бы знать — это значение некоторых вещей, происходящих в бодрствующем мире, когда ты сам спишь.
— В этом ящике было что-то, чего вы теперь не находите, — сказала она.
— В этом или в другом. Я искал повсюду и потом вернулся сюда, как это всегда бывает. Мне трудно поверить своим собственным чувствам, а между тем его нет. Скажите, Лена, вы наверное не…
— Я в этом доме не прикоснулась ни к чему, кроме того, что дали мне вы…
— Лена! — воскликнул он.
Этот протест против обвинения, которого он не высказывал, неприятно поразил его. Таких слов можно было ожидать от служанки, от подчиненной, во всяком случае, от посторонней. Он сердился на нее за то, что она так плохо истолковала его мысль, и был разочарован, видя, что она не познала инстинктом, какое место он тайно отвел ей в своем сердце.
«Все же, — подумал он, — мы очень чужды друг другу».
Потом он почувствовал к ней большое сострадание. Он заговорил спокойно:
— Я хотел сказать: вы имеете основание полагать, что китаец не входил сюда сегодня ночью?
— Вы подозреваете его? — спросила она, сдвигая брови.
— Мне больше некого подозревать. Вы можете назвать это не подозрением, а уверенностью.
— Вы не хотите мне сказать, в чем дело? — спросила она спокойным голосом человека, констатирующего факт.
Гейст ограничился улыбкой.
— О, ничего важного по ценности, — ответил он.
— Я думала, может быть, деньги.
— Деньги! — вскричал Гейст, как будто подобное предположение казалось ему нелепым.
Но, видя явное недоумение Лены, он поспешил прибавить:
— О, разумеется, в доме имеются деньги; вот в этом бюро, и левом ящике. Он не заперт на ключ. Его можно выдвинуть совершенно. Внутри есть углубление, и задняя доска поворачива ется. Это очень простой секрет для тех, кто с ними знаком. Я открыл его случайно и держу там наш запас золотых монет Клад не очень велик, дорогая, и чтобы хранить его, пещеры нг нужно.
Он замолчал, тихо засмеялся и обратил к Лене свой твердый взгляд:
— Деньги на текущие расходы, несколько долларов и гильдс ров, я всегда клал вот в этот ящик, который также не запирает ся. Я уверен, что Уанг отлично знаком с его содержимым, но он не вор и потому-то… Нет, Лена, дело не в золоте и не в драго ценностях, и это-то и удивительно, тогда как обыкновенная кража нисколько не удивила бы меня.
Она глубоко вздохнула, узнав, что речь шла не о деньгах. На лице ее было написано большое любопытство, но она воздержа лась от каких бы то ни было расспросов, ограничившись одной из своих выразительных сияющих улыбок.
— Виновата не я — значит, Уанг. Вам следовало бы заставить его вернуть то, что он взял, — посоветовала она с наивной уверенностью.
Гейст ничего не сказал, так как то, чего он не находил в ящике, — был револьвер.
Это была тяжелая штука, которую он имел уже давно, но которой никогда не пользовался. Он не вынимал ее из стола с тех пор, как получил из Лондона вещи. Для Гейста истинными опасностями были не те, которые можно отвратить пулей или шпагой. Кроме того, он не казался таким безобидным, чтобы подвергаться безрассудным нападениям.
Он не смог бы объяснить побуждение, заставившее его прийти рыться в этом ящике ночью. Внезапно проснувшись — что с ним очень редко случалось, — он оказался сидящим на кровати без малейшей сонливости. Молодая женщина спала рядом с ним совершенно неподвижно, лицом к стене. В полумраке очертания ее были смутны, но чисто женственны.
В это время года на Самбуране не бывает москитов, и края полога были откинуты. Гейст спустил босые ноги на пол и очутился на ногах, прежде чем отдал себе отчет в своем намерении. Он не мог бы сказать, зачем встал. Он не хотел разбудить свою подругу, и легкий скрип кровати болезненно отозвался у него в ушах. Он со страхом оглянулся, ожидая движения. Но молодая женщина не шевелилась. Глядя на нее, Гейст представил себе самого себя, погруженным в такой же глубокий сон и (он в первый раз в жизни подумал об этом) совершенно безоружным. Этот совершенно новый для него страх перед опасностями сна наставил его вспомнить о револьвере. Он крадучись вышел из комнаты. При виде легкой занавеси, которую ему пришлось откинуть, чтобы выйти, и широкой двери, открытой в темноту веранды, у него появилось ощущение угрожавшей ему опасности. Он не сумел бы сказать почему. Он открыл ящик и нашел его пустым. Это вывело его из мечтательности. Он прошептал: #9632; — Не может быть! Верно, он в другом месте!
Он старался припомнить, куда мог положить эту вещь, но случайные проблески памяти не приносили успокоения. Перерыв все хранилища и все уголки, достаточно обширные, чтобы вместить револьвер, он постепенно пришел к убеждению, что его в комнате не было. Его также не было и в соседней. Бунгало состояло всего лишь из этих двух комнат с широкой верандой иокруг. Гейст вышел на террасу.
«Это, без сомнения, Уанг, — подумал он, глядя прямо перед собой, в темноту. — Он зачем-нибудь стащил его».
Ничто не мешало этому призракоподобному китайцу внезапно материализоваться под лестницей, где угодно, когда угодно и свалить Гейста меткой пулей. Опасность была настолько неизбежна, что лучше было не думать о ней, как и о ненадежности жизни вообще. Гейст обдумывал эту новую опасность. С каких нор он находился под угрозой положенного на курок тонкого желтого пальца? Понимал ли он причину, побудившую китайца украсть револьвер?
«Застрелить меня и сделаться моим наследником, — подумал Гейст. — Это очень просто!»
Между тем ум его упорно отказывался видеть в этом домовитом садоводе убийцу.
— Нет, это не то. Уанг мог нанести удар в любую минуту за последние двенадцать месяцев.
Гейст пытался убедить себя, что Уанг овладел револьвером в отсутствие своего хозяина, но его точка зрения внезапно изменилась. Он проникся глубокой уверенностью в том, что оружие похищено в конце этого же дня, быть может, даже ночью. Это был Уанг, вне всякого сомнения! Но с какой целью? Значит, опасность, не существовавшая в прошлом, целиком стояла перед ним в настоящем.
«Теперь я в его власти», — подумал Гейст без особого волнения.
Он испытывал только легкое любопытство. Забывая о себе, он словно наблюдал странное положение другого человека. Но и это подобие интереса стушевалось, когда, взглянув влево, Гейст увидел в темноте знакомые очертания других бунгало и вспомнил о появлении необычайного экипажа шлюпки. Уанг не мог отважиться на подобное преступление в присутствии других белых. Это было удивительным доказательством правила «сила в численности», которое тем не менее совершенно не нравилось Гейсту.
Он вернулся довольно мрачный и задержался у стола в глу бокой и мало утешительной задумчивости. Он только что решил I ни слова не говорить об этом своей подруге, когда услыхал позади себя ее голос. Неожиданность захватила его врасплох. Он I хотел было живо повернуться к ней, но подавил это движение 1 боясь, что она увидит на его лице волнение. Да, он был застиг j нут врасплох и не смог дать разговору того направления, в ко I тором вел бы его, если бы успел приготовиться к прямому вой 1 росу молодой женщины. «Я ровно ничего не потерял», — следо вало ему тотчас же ответить. Он сожалел, что дал разговору зай ти достаточно далеко, чтобы она встревожилась тем, что он чс го-то не находит. Он прекратил разговор, проговорив развязным тоном:
— Это не ценная вещь. Не тревожьтесь; не стоит того. Вы бы лучше легли опять, Лена.
Она неохотно повернулась и, остановившись на пороге, спросила:
— А вы?
— Я? Я, пожалуй, выкурю на веранде сигару. Мне сейчас не хочется спать.
— Хорошо, только не засиживайтесь.
Он не ответил. Он стоял неподвижно, его лоб пересекали глубокая складка; Лена медленно опустила занавеску.
Прежде чем выйти на веранду, Гейст действительно закурил сигару. Он взглянул на небо, поверх навеса крыши, чтобы опрс делить время по звездам. Оно подвигалось очень медленно. Гей ста это, неизвестно почему, рассердило, хотя ему нечего было ожидать от утра; но вокруг себя он чувствовал всякого рода непостоянные и нежелательные вещи; он ощущал какую-то неясную необходимость, нечто вроде обязательства, и нигде не находил указаний на ту линию поведения, которой ему следовало держаться. Это положение вызывало в нем высокомерное раздражение. Внешний мир произвел на него нападение. Он не знал, что он сделал плохого, чтобы вызвать такое озлобление или отвратительную клевету, искажавшую его поступки в отношении несчастного Моррисона. Потому что он не мог забыть этой клеветы. Она дошла до слуха женщины, для которой всего важнее было сохранить полную веру в его порядочность.
— А она верит мне только наполовину, — вздохнул он с чувством мрачного унижения.
Можно было подумать, что этот удар в спину отнял у него часть сил, словно физическое ранение. Он не чувствовал желания действовать и так же мало думал о том, чтобы убедить Уанга отдать револьвер, как и о том, чтобы узнать от незнакомцев, кто они и как очутились в этом ужасном положении. Он бросил зажженную сигару в темноту ночи. Но Самбуран перестал быть пустыней, в которой он мог давать волю всякой прихоти. Красноватая черта, которую описала в воздухе сигара, была замечена с другой веранды, в каких-нибудь двадцати метрах от него. Это был важный симптом для наблюдателя, все чувства которого были жадно напряжены в ожидании какого-либо знака; он так насторожился, что, казалось, мог расслышать, как растет трава.
Этим наблюдателем был Мартин Рикардо. Для него жизнь |›ыла не пассивным отречением, а чрезвычайно деятельной (юрьбой. Он не питал к жизни ни недоверия, ни отвращения и еще менее склонен был подозревать ее разочарования, но очень хорошо знал все шансы неудачи. Будучи очень далек от пессимизма, он в то же время не был исполнен безумных иллюзий. Он не любил неуспеха не только за его неприятные и опасные последствия, но и потому, что неуспех вредил уважению, кото- |юе он питал к Мартину Рикардо. В настоящем случае предстояло особое дело его собственного измышления, дело совершенно новое и, так сказать, не входившее в его обычную компетенцию; самое большее он мог бы заниматься им с моральной точки зрения, что было совершенно невероятно. Все эти причины не давали спать Мартину Рикардо.
После нескольких приступов озноба, сопровождавшихся возлияниями горячего чая, мистер Джонс, по-видимому, погрузился в глубокий сон. Он явно противился всем попыткам своего верного ученика вызвать его на разговор. Рикардо прислушивался к его ровному дыханию. Патрону хорошо было спать. Он видел во всей этой истории какую-то игру. Джентльмен не мог смотреть на нее иначе. А между тем это было большое и щекотливое дело, с которым надо было справиться во что бы то ни стало, ради спасения чести, как и ради спасения жизни. Рикардо неслышно поднялся и вышел на веранду. Он не мог лежать и оставаться неподвижным. Ему хотелось воздуха, и, казалось, что самая сила его желания заставит темноту и тишину доверить ему кое-какие тайны.
Он увидел звезды и отступил в густую тень, подавляя в себе все усиливавшееся желание подкрасться к другому бунгало. Было бы безумием бродить ночью по незнакомому месту. И зачем — если не для того, чтобы освободиться от этого гнета? Неподвижность давила на его члены, как свинцовая оболочка. Тем не менее он не решался отказаться от своей бесцельной вахты. Обитатель острова не шевелился.
В эту минуту глаза Рикардо увидели мимолетный светящийся след огонька сигары. Это было поразительное доказательство бессонницы Гейста. Он не мог удержаться, чтобы не прошептать: «Так! так!» — и в обход направился к двери вдоль стены.
Как знать, не наблюдал ли теперь тот за их верандой? В дейст вительности Гейст, бросив сигару, вернулся в дом, как человек, отказывающийся от бесцельного занятия. Но Рикардо послыша лись легкие шаги на поляне, и он быстро вбежал в комнату. Tyi он перевел дух и с минуту раздумывал. Потом, поискав на кон торке спичек, зажег свечу. Мнения и рассуждения, которые он хотел сообщить своему патрону, были так важны, что он дол жен был следить за произведенным ими на патрона впечатлени ем по выражению его лица. Сначала он думал, что вопросы эти могут подождать до утра, но бессонница Гейста, так удивитель но обнаруженная, внезапно убедила его в том, что ему в эту ночь не заснуть.
Это он и сказал своему патрону. Когда пламя свечи победило темноту, Рикардо увидал мистера Джонса, лежавшего в глубине комнаты на походной кровати. Из-под дорожного одеяла, по крывавшего его исхудалое тело, виднелась только голова, опи равшаяся вместо подушки на другое скатанное одеяло. Рикардо уселся на полу, скрестив ноги, и мистер Джонс, сон которой) был, должно быть, не очень глубок, открыв глаза, увидел своего секретаря на уровне собственного лица.
— А? Что вы говорите? Не можете заснуть? Но почему вы мне не даете спать? К черту все ваши глупости!
— Да этот тип, там вот, тоже не спит. Вот почему! Черт меня возьми, если он там только что не мечтал. Разве посреди ночи кому-нибудь приходит фантазия размышлять?
— Почем вы знаете?
— Он был на дворе, сэр, я видел его своими глазами.
— Да почем вы знаете, что он встал, чтобы размышлять? У него могли быть другие причины, например зубная боль, а может быть, это вам и приснилось. Вы не пробовали уснуть?
— Нет, сэр, я даже не ложился.
Рикардо рассказал своему патрону, как он сторожил на веранде и что положило этому конец. По его мнению, не спящий ночью человек, с сигарой в зубах, мог только размышлять.
Мистер Джонс приподнялся на локте. Это доказательство внимания ободрило его верного последователя.
— Пора бы нам тоже подумать, — добавил Рикардо более уверенным тоном.
Сколько они ни жили вместе, капризы патрона продолжали быть источником беспокойства для его несложной души.
— Вы всегда выдумываете истории, — снисходительно заметил мистер Джонс.
— Возможно, но я никогда не выдумываю их напрасно. В этом вы меня не можете упрекнуть, сэр. Возможно, что моя точка зрения отличается от точки зрения джентльмена, но она отличается и от точки зрения идиота. Вы это и сами иногда признавали.
Рикардо горячился. Мистер Джонс небрежно прервал его:
— Вы, я думаю, разбудили меня не для того, чтобы я выслушивал ваши оправдания?
— Нет, сэр.
Рикардо помолчал немного, прикусив язык.
— Думаю, что не смог бы вам ничего сказать о себе, чего бы ни не знали, — сказал он с шутливым удовлетворением.
Но продолжал другим тоном:
— Говорить надо о том человеке. Он мне не нравится.
Рикардо не заметил зловещей улыбки, пробежавшей по губам мистера Джонса.
— В самом деле? — прошептал джентльмен.
— Нет, сэр, — горячо проговорил Рикардо, огромная черная гень которого падала на противоположную стену. — Он… не щаю, как это сказать… ему не хватает сердечности…
Мистер Джонс небрежно согласился:
— Это, несомненно, вполне владеющий собою человек.
— Да, да, вот именно. Владеющий…
Негодование душило Рикардо.
— Я скоро выпущу из него это «владение» через дыру в ребрах!.. Но дело идет об особой работе.
По всей вероятности, мистер Джонс думал о том же, потому что он спросил:
— Вы думаете, он что-нибудь подозревает?
— Не вижу, что именно он мог бы подозревать, — проворчал Рикардо. — А между тем он сидел там и размышлял. О чем, хотел бы я знать? Что заставило его подняться с постели посреди ночи? Не блохи же, разумеется!
— Может быть, нечистая совесть, — усмехнулся мистер Джонс.
Его верный секретарь был слишком раздражен, чтобы понять шутку. Он грубо заявил, что не знает, что такое совесть. Трусость — это существует, но трусить парню казалось бы поводов не давали. Он все же допускал, что появление незнакомцев могло несколько встревожить его из-за скрытого где-то клада.
Рикардо оглядывался по сторонам, как будто боялся, что его услышат скользившие по стенам от слабого освещения тени. Его патрон проговорил с полным спокойствием:
— Кто знает, не обманул ли вас этот трактирщик? Очень возможно, что это бедняк.
Рикардо недоверчиво покачал головой. Шомбергу удалось внушить ему полную уверенность, и он пропитался ею, как губка пропитывается водой. Сомнения его патрона являлись совершенно неосновательным возражением против самой очевидности; но голос Рикардо сохранил мурлыкающую слащавость, сквозь которую проскальзывала ворчливая нотка.
— Вы удивляете меня, сэр! Они не поступают иначе, эти ручные, вульгарные лицемеры. Когда у них под носом лакомый кусок, ни один не станет держать руки в карманах. Впрочем, я их не осуждаю. Что мне противно, так это их манера дейст вовать. Посмотрите только, как он избавился от своего при ятеля. Отправить парня на родину, чтобы он схватил там про студу, это как раз прием этих ручных. И вы, сэр, думаете, что человек, способный на такую вещь, не загребет со своим лице мерным видом всего, что попадется ему под руку? Что такое вся эта история с углем? Махинация прирученного гражданина, ли цемерие… вот и все! Но, нет, сэр, все дело в том чтобы вы тянуть у него секрет как можно чище. Вот какая предстоит ра бота. Она не так проста, как кажется. Я уверен, что вы, сэр, об думали вопрос прежде, чем согласиться на эту маленькую экскурсию.
— О нет.
Мистера Джонса было едва слышно; его глаза пристально смотрели куда-то вдаль.
— Я не раздумывал много. Мне было скучно.
— Да, вы можете сказать… порядком. Я дошел почти до отчаяния, когда этот идиот трактирщик стал болтать об этом парне на острове. Совершенно случайно. Наконец, сэр, мы тут, после того, как довольно-таки близко заглянули смерти в глаза. Я чувствую себя совершенно разбитым. Но не бойтесь: его клад заплатит за все!
— Он здесь совершенно один, — проговорил мистер Джонс глухим голосом.
— Да… да… в известном смысле. Да, он все равно что один. Да, можно сказать, что он — один.
— Есть, правда, этот китаец.
— Да, есть китаец, — рассеянно согласился Рикардо.
Он размышлял над тем, своевременно ли сообщить патрону о присутствии на острове женщины. Наконец решил воздержаться. Предприятие было достаточно щекотливым и без того, чтобы осложнять его еще, возбуждая капризы джентльмена, с которым он имел честь работать. Если бы секрет обнаружился, он мог всегда поклясться, что ничего не знал об этом оскорбительном присутствии. Лгать нет надобности. Достаточно держать язык за зубами.
— Да, — прошептал он задумчиво, — Есть гражданин Небесной империи. Это верно.
В глубине души он чувствовал какое-то двусмысленное уважение к преувеличенному отвращению, которое внушали его патрону женщины, как будто это отвращение было своего рода добродетелью, правда, извращенной, но все же добродетелью, так как в нем он видел выгоду; в конце концов это предохраняло от множества нежелательных осложнений. Рикардо не пытался понять и даже анализировать эту особенность своего начальника. Он знал только, что собственные его наклонности были не таковы, и что от этого он был не более счастлив и не более обеспечен. Он не мог сказать, до чего его могли бы довести его страсти, если бы он болтался по свету один. Но, по счастью, он был подчиненным — не рабом на жалованье, а учеником, — что составляло большую разницу. Да, конечно, вкусы его патрона многое упрощали — это была неоспоримо. Но иногда они и усложняли кое-что: например, в данном случае, исключительно важном и уже достаточно щекотливом для Рикардо. И всего хуже было то, что никогда нельзя было с точностью знать, что сделает патрон.
«Это ненормально, — с раздражением думал Рикардо. — Как вести себя в отношении ненормальности? Правил на этот счет не существует». Верный сподвижник «просто Джонса» предвидел тысячу затруднений материального характера; он решил скрывать от патрона существование девушки возможно дольше. Увы! Это могло быть всего лишь вопросом нескольких часов, а для того, чтобы правильно повести дело, надо было иметь в своем распоряжении несколько дней. Раз дело было бы уже в ходу, джентльмен не бросил бы его. Как это часто случается с испорченными натурами, Рикардо питал к некоторым людям искреннее и непоколебимое доверие. Человеку необходимо иметь нравственную опору в жизни.
Скрестив ноги, склонив немного голову, совершенно неподвижный, он, казалось, в этой позе бонзы размышлял о священном слове «Ом». Поразительная иллюстрация обманчивости внешности, потому что его презрение к миру было строго практического свойства. В Рикардо не было абсолютно ничего ненормального, за исключением его странной неподвижности. Мистер Джонс снова опустил голову на скатанное одеяло и лежал на боку, спиною к свету. От гнездившихся в его глазных впадинах теней они казались совершенно пустыми. Когда он заговорил, голос его прозвучал у самого уха Рикардо.
— Что же вы ничего не говорите, если уже разбудили меня?
— Я себя спрашиваю, так ли вы крепко спали, как хотите меня уверить, сэр? — сказал невозмутимо Рикардо.
— Спал ли я? — повторил мистер Джонс. — Во всяком случае, я спокойно отдыхал.
— Послушайте, сэр, — с тревогой в голосе прошептал Рикардо, — вы не собираетесь предаваться одному из ваших припадков скуки?
— Нет.
— Ну, в добрый час!
Секретарь почувствовал большое облегчение.
— Это было бы непростительно, говорю вам прямо, сэр, — прошептал он с ужасом. — Все, что хотите, только не это. Я некоторое время не говорил, но это не значит, чтобы нам нечего было обсуждать. О нет! Наоборот: слишком много, по-моему!
— Что это с вами? — проговорил его патрон. — Уж не становитесь ли вы пессимистом?
— Я? Пессимистом? Нет, сэр. Я не из таких, которые меняются. Вы можете говорить мне бранные слова, если хотите, но вы отлично знаете, что я не каркаю.
Рикардо продолжал другим тоном:
— Если я молчал, то потому, что думал о китайце, сэр.
— Неужели? Вы даром теряли время, милый друг! Китаец су щество непроницаемое.
Рикардо признал справедливость этих слов. Во всяком слу чае, как бы он ни был непроницаем, дело шло не о китайце, а о шведском бароне, а это уже совсем другой товар: таких баронов сколько угодно на каждом углу!
— Я не знаю, так ли он хорошо приручен, — сказал мистер Джонс замогильным голосом.
— Что вы хотите сказать, сэр? Разумеется, это не мокрая курица. Это не такой человек, которого можно гипнотизировать, как вы это на моих глазах проделали более чем с одним даго или с болванами другого рода, чтобы удержать их за игрой.
— О нет, конечно, — серьезно прошептал мистер Джонс.
— Я на это сэр и не рассчитываю. Тем не менее у вас удивительная сила во взгляде. Положительно так!
— Скажите лучше: «Удивительное терпение», — сухо ответил мистер Джонс.
Слабая улыбка скользнула по губам верного Рикардо, который не позволил себе поднять голову.
— Я бы вам не надоедал, сэр, но это маленькое дельце совершенно не похоже ни на одно из тех, которые мы до сего времени предпринимали.
— Весьма возможно. Во всяком случае, ничто не мешает нам верить этому.
В этих двусмысленных словах прозвучало отвращение к жизни, ударившее жизнерадостного Рикардо по нервам.
— Подумаем лучше о том, как вести наше дело, — ответил он с некоторым нетерпением. — Этот человек хитер. Посмотрите только, как он поступил со своим приятелем. Видели вы когда — нибудь что-либо подобное? И коварство животного… эта проклятая скромность!
— Без морали, Мартин, — возразил мистер Джонс, — если я правильно понял рассказ этого немца-трактирщика, он обнаруживает редкий характер и удивительное отсутствие вульгарных чувств. Это нечто замечательное, если вашему Шомбергу можно верить.
— Да, да, замечательное и вместе с тем крайне мерзкое, — упрямо проворчал Рикардо, — Я, признаться, с удовольствием думаю, что ему будет отплачено тем или другим способом.
Кончик вздрагивающего языка показался на мгновение между губами Рикардо, как будто он ощущал сладость этого жестокого возмездия. Потому что Рикардо был искренен в своем негодовании. Это постоянное холодное нарушение самой элементарной порядочности, эта упорная двойственность в отношении обманываемого в течение нескольких лет друга возмущали его; порок, как и добродетель, имеет собственные принципы, и отвратительное, улыбающееся предательство представлялось Рикардо особенно ужасным вследствие своей длительности. Но он понимал также более утонченное суждение своего патрона, который судил обо всей этой истории как джентльмен, с беспристрастием культурного ума, свойственного существу высшего порядка.
— Да, это хитрец, лукавый субъект, — пробормотал он сквозь зубы.
— Черт вас возьми! — спокойно прошептал мистер Джонс. — Переходите к делу!
Секретарь оторвался от своих мечтаний. Между умами этих двух людей существовало странное сходство. Один из них был выброшен из мира своими пороками, другой — увлеченный презрительным недоверием, страстью к нападению хищного животного, всегда считающего ручных животных своими естественными жертвами. Впрочем, как тот, так и другой не лишены были проницательности и отлично понимали, что бросились в это приключение, недостаточно изучив его детали. Представление о совершенно одиноком человеке, лишенном какой бы то ни было помощи, казалось им во время пути чарующим и неодолимым; в то время оно заполняло собою все поле их зрения. Они не чувствовали тогда никакой необходимости в рассуждениях. Разве их не было «трое против одного», как сказал Шомберг?
Но теперь дело не представлялось более таким простым ввиду одиночества, служившего этому человеку своего рода броней. Рикардо высказал это так:
— Кажется, что, приехав сюда, мы нисколько не приблизились к цели.
Молчание мистера Джонса показалось ему согласием.
— Один он или не один, не хитро прирезать парня или всадить в него пулю, — проговорил конфиденциальным тоном Рикардо, — но…
— Он не один, — глухо сказал мистер Джонс, не оставлявший, казалось, надежды заснуть. — Не забывайте китайца.
— Ах, да… китаец!
Он едва не выдал существования девушки. Но нет: надо было, чтобы его патрон оставался твердым и невозмутимым. Неясные мысли, которые он едва осмеливался формулировать, бродили у него в голове по поводу этой девушки. Разумеется, она не шла в счет. Ее легко можно было напугать. И можно было представить себе другие случайности. Что касается китайца, то говорить о нем не мешало ничто.
— Вот что я думал, сэр, — заговорил он с оживлением, — парень не имеет большого значения. Если он не захочет быть благоразумным, его легко будет образумить. Ничего нет легче. Но сокровище? Ведь не таскает же он его в кармане?
— Полагаю, что нет.
— Я — тоже. По-нашему, оно слишком для этого велико. Но если бы парень был один, он не старался бы спрятать деньги. Он прямо сунул бы все в первый попавшийся ящик или сундучок.
— Вы думаете?
— Разумеется, сэр. Он держал бы их у себя под носом, если можно так выразиться. А почему бы нет? Это совершенно естественно. Никто не зарывает своего имущества в землю без причины.
— Без причины?
— Ну да, сэр. За кого вы принимаете людей? За кротов?
Опыт показал Рикардо, что человек, вообще не был роющим животным. Даже скупцы не закапывают своих драгоценностей без особых причин. Но в этом исключительном случае общество китайца являлось для одинокого обитателя острова достаточной причиной. Ни ящики, ни сундуки не могли предохранить от пронырливого китайца с косыми глазами.
— Нет, сэр, тут нужен несгораемый шкаф, хороший несгораемый шкаф, как в банке. А несгораемый шкаф стоит в этой самой комнате.
— В этой комнате имеется несгораемый шкаф? Я его не заметил, — проговорил мистер Джонс.
— Потому что он выкрашен белой краской, как и стены, и задвинут в темный угол. Вы были слишком утомлены когда пришли, сэр, чтобы что-нибудь заметить.
Что касается Рикардо, то он живо рассмотрел характерную форму шкафа. Он хотел убедить себя в том, что плоды предательства, двуличности и всех нравственных пороков Гейста находились тут. Но нет! Проклятая машина была открыта.
— Он, может быть, прятал здесь одно время свою кубышку, — начал он грустно, — только теперь ее уже здесь нет.
— Наш приятель не выбрал для себя этого дома, — заметил мистер Джонс. — Кстати, что он хотел сказать, когда говорил об обстоятельствах, не позволяющих ему принять нас в том бунгало? Вы понимаете, Мартин? Это пахло таинственностью.
Мартин отлично помнил и понимал, что слова Гейста были вызваны существованием на острове женщины. Он колебался с минуту.
— Это с его стороны тоже коварство, сэр. И он не показал нам своего мешка до дна. Его манера не задавать вопросов, — это то же самое. Человек всегда любопытен, и этот барон так же, как и другие, но он притворяется, что это его не интересует. Не интересует? Зачем же он раздумывает ночью с сигарой в клюве? Не нравится мне все это!
— Он, может быть, и сейчас во дворе и, видя у нас свет, делает аналогичные заключения о нашей бессоннице, — серьезно предположил мистер Джонс.
— Возможно, сэр. Но это слишком важная тема, чтобы обсуждать ее в темноте. Против света у нас возражать нечего, и его присутствие объясняется легко. У нас, в этом бунгало, горит среди ночи огонь, потому что… да черт возьми! потому что вы больны! Больны, сэр!.. Вот вам и нужное объяснение и надо, чтобы вы эту роль поддерживали…
Эта мысль пришла верному сподвижнику неожиданно, как отличное средство возможно дольше держать своего патрона вдали от девушки. Мистер Джонс выслушал ее без малейшего движения в исхудалом лице, без малейшей игры в глубине орбит, где слабый, неподвижный блеск являлся единственным признаком жизни и внимания. Но как только Рикардо подал своему начальнику эту счастливую идею, как он открыл в ней более широкие и более практические возможности.
— С таким видом это будет не трудно, сэр, — сказал он спокойно, как будто не было никакого молчания.
Все еще почтительный, он просто развивал свою мысль:
— Вам ничего не нужно делать, только спокойно лежать в постели. Я заметил удивленный взгляд, который он бросил на вас на пристани.
При этих словах слабо освещенное лицо мистера Джонса искривилось глубокой, темной складкой, пробежавшей полукругом от крыльев носа до конца подбородка. Уголком глаза Рикардо заметил эту безмолвную улыбку и, ободренный, ответил на нее восхищенным взглядом.
— И вы все время держались прямо как палка, — продолжал он. — Черт меня возьми, если всякий встречный не поклялся бы, что вы больны. Я бы дал себя зарезать. Дайте нам денек — другой, чтобы изучить положение вещей и понять этого лицемера.
Глаза Рикардо не отрывались от его скрещенных ног. Мистер Джонс одобрил своим невозмутимым тоном:
— Это, может быть, недурная идея.
— Китаец не в счет. Его можно образумить когда угодно.
Одна рука Рикардо, покоившаяся ладонью вверх, на его коленях, сделала резкое движение, повторенное внизу на стене чудовищно большой тенью. Царившее в комнате очарование полной неподвижности было нарушено. Секретарь задумчиво посмотрел на стену, с которой сбежала тень. «Всегда можно кого угодно образумить», — объяснил он. Дело было не в том, что мог выкинуть китаец, а в том, какое влияние оказывало его присутствие на одинокого человека. А дальше?
Шведскому барону можно было пустить кровь, разрезать шкуру ножом или пулей, как и всякому другому живому существу, но этого-то и следовало избегать до тех пор, пока не удастся узнать, куда он спрятал деньги.
— Я не думаю, чтобы это было где-нибудь в самом бунгало, — рассуждал Рикардо с неподдельной тревогой.
Нет! Дом может сгореть… В нем может случайно произойти пожар или его могут поджечь нарочно, когда хозяин спит. Может быть, под домом, или в какой-нибудь щели, или выбоине? Нет, тоже не то. Лоб Рикардо наморщился от умственного на пряжения. Кожа на его черепе, казалось, принимала участие и этой работе тщетных и мучительных предположений.
— За кого вы меня принимаете, сэр? За грудного ребенка? сказал он в ответ на возражение мистера Джонса. — Я стараюсь представить себе, что бы я сам сделал. Я не вижу, почему бы он мог быть хитрее меня.
— А что вы знаете о себе самом?
Мистер Джонс, казалось, следил за стараниями своего после дователя со скрытой под мертвым спокойствием насмешкой.
Рикардо не отвечал. Материальное видение клада поглощало все его способности. Дивное видение! Ему казалось, что он видит несколько маленьких, перевязанных тонкой бечевкой, полотняных мешочков, вздувшиеся бока которых позволяли угадывать круглые очертания монет — золото, прочное, веское, вполне портативное. Может бьггь, стальные шкатулки с выгра вированными на крышках рисунками; или, быть может, сундук из почерневшей кожи с ручкой наверху, сундук, наполненный бог знает чем. Банковыми билетами? Почему бы нет? Парень собирался возвращаться на родину — значит, у него было с чем ехать.
— Он мог зарыть сундук в землю… где угодно! — воскликнул Рикардо сдавленным голосом. — В лесу…
Ну, да! Внезапно темное облако заслонило перед ним слабый свет свечки, перед ним стоял темный лес ночью и в этой темноте освещенная фонарем фигура копала землю под деревом. И он готов был пари держать, что рядом стояла другая, женская фигура, державшая фонарь. Девушка!
Осторожный Рикардо заглушил образное и пошлое восклицание, наполовину радостное, наполовину изумленное. Доверился ли человек девушке или остерегался ее? Во всяком случае, он не мог сделать дело наполовину. С женщинами полумер не существует. Рикардо не представлял себе, чтобы кто-нибудь мог довериться наполовину женщине, с которой был так тесно связан, особенно при таких обстоятельствах и в таком одиночестве; никакая откровенность не могла быть опасной, потому что, по всей видимости, ей некому было передать секрет. По всему было видно, что за то, чтобы женщина была избрана поверенной, было девять шансов против одного. Но в том или другом случае, являлось ли ее присутствие благоприятным или угрожающим? В этом заключался весь вопрос.
Велико было искушение для Рикардо посоветоваться со своим начальником, обсудить с ним этот столь важный факт и услышать его мнение. Тем не менее он устоял против своего желания, но мучения этой одинокой умственной борьбы были чрезвычайно остры. Женщина — это неизвестная величина в сдаче, даже если имеется основание для догадок. Но что можно сказать, если ты ее никогда не видал?
Как ни быстро происходила его внутренняя работа, Рикардо почувствовал, что более продолжительное молчание стало бы опасным. И он сказал быстро:
— Можете вы себе представить, сэр, нас обоих, себя и меня, с лопатами в руках, вынужденными перекапывать этот проклятый остров от края до края?
Он позволил себе легкое движение руки, которое тень повторила, увеличив его в широкий, круговой жест.
— Это меня обескураживает, Мартин, — прошептал невозмутимо мистер Джонс.
— Не надо падать духом, вот и все, — возразил наперсник. — После всего, что мы вытерпели в этой шлюпке, это было бы…
Он не нашел подходящего определения. Очень спокойно, искренне, но тем не менее чего-то не договаривая, он неясно выразил свои новые надежды:
— Без сомнения, произойдет что-нибудь, что даст нам указания. Одно ясно, что с этим делом нельзя торопиться. Доверьтесь мне, чтобы уловить малейший признак; но вы, сэр… на вашей обязанности лежит закрутить парня. В остальном вы можете на меня положиться.
— Хорошо, но я спрашиваю себя, на что вы рассчитываете?
— На вашу счастливую звезду, — ответил Рикардо. — Не говорите о ней ничего худого. Это может заставить ее повернуть.
— Ах вы, суевер! Ну хорошо, я ничего не скажу.
— Прекрасно, сэр. Но не следует смеяться над этим даже мысленно. С этим не шутят.
— Да, счастье вещь чувствительная, — согласился мистер Джонс мечтательно.
Настало короткое молчание, которое прервал Рикардо осторожным и несмелым тоном:
— По поводу счастья: я думаю, можно было бы заставить парня сыграть с вами партию, сэр, — в пикет или в экарте, для времяпрепровождения, пока вам не по себе и вы не выходите. Быть может, он из таких, которые увлекаются, когда заведены…
— Это маловероятно, — холодно ответил мистер Джонс. — После того, что мы знаем о его истории с его… ну, скажем, с его компаньоном…
— Верно, сэр. Это холодное животное без нутра и…
— Я скажу вам, что еще маловероятно. Не может быть, чтобы он позволил обобрать себя до нитки. Мы имеем дело не с молодым болваном, которого можно взять насмешкой или лестью, а потом терроризировать. Это человек осторожный.
Рикардо разделял это мнение. В сущности, он имел в виду маленькую партию, от скуки, чтобы дать ему, Рикардо, время нащупать почву.
— Вы даже могли бы дать ему немного выиграть, сэр, — про должал он.
— Это верно.
Рикардо подумал немного.
— Он производит на меня впечатление человека, способного неожиданно начать лягаться. Я хочу сказать, если его что-нибудь испугает. Что вы думаете, сэр? Скорее лягаться, чем бежать, а?
— Да, без сомнения, без сомнения, — тотчас ответил мистер Джонс, понимавший язык своего верного сподвижника.
— Я очень рад, что мы сходимся во мнениях. Это лягающее животное. Значит, надо стараться не испугать его, по крайней мере, пока я не обеспечу клада. Ну а после…
Рикардо остановился, зловещий в своей неподвижности. Вдруг он выпрямился быстрым движением, потом посмотрел на своего начальника с задумчивым и озабоченным видом.
— Меня беспокоит одна вещь, — начал вполголоса Рикардо.
— Только одна? — насмешливо спросил тот.
— Одна больше, чем все другие, вместе взятые.
— Вот это серьезно.
— Да, довольно серьезно… Скажите мне, как вы чувствуете себя, сэр, этак внутри? Не собираетесь ли вы проделать один из ваших припадков? Я знаю, что они находят на вас внезапно, но вы должны все же чувствовать…
— Мартин, вы осел.
Озабоченное лицо секретаря прояснилось.
— В самом деле, сэр? Ну, так я рад буду оставаться им, пока у вас не сделается припадка… Это не годилось бы, сэр.
Чтобы освежиться, Мартин расстегнул рубашку и закатал рукава. Босиком он бесшумно перешел комнату, к свече. Тень от его головы и плеч вырастала позади него на противоположной стене, к которой повернулся лицом «просто Джонс». Кошачьим движением Рикардо посмотрел через плечо на тощее привидение, покоившееся на кровати, потом задул свечу.
— В сущности говоря, Мартин, это дело меня, пожалуй, забавляет, — сказал среди ночи мистер Джонс.
Рикардо хлопнул себя по бедру, потом вскричал с торжествующим видом:
— Ну вот и в добрый час! Это хорошие речи, сэр!