азгромив во Фракии своего соперника — августа Лициния Лициниана, стал Константин единовластным правителем римской Вселенной. И вспомнил он сон, что видел, отдыхая возле семи холмов древнего Византия, возле его разрушенных стен. Будто красавица-женщина говорила Константину: «Византий — это я! Ты отдыхаешь у ног моих. Но старая я, подобно обветшалым домам. И, подобно разрушенным стенам, разрушены моя честь и былое величие. Верни мне честь, верни мне, Великий, богатство. Воздвигни город из руин. Тем навечно прославишь имя своё, тем без меры укрепишь свои победы! И мне, Великий, благодарен будешь!».
Ещё вспомнил Константин, с какими трудом и потерями выбивал он из Византия легионы Лициния, сколько времени потерял при осаде. И решил: это место богами создано для стен и башен, богами с трёх сторон морем окружено, и все пути Запада и Востока сходятся на этих семи холмах.
«Семь холмов! Как в Риме! — твердил себе Константин. — Семь холмов! Это знак мне!..»
Мегарская колония Византий. Берег Боспора Фракийского. Полуостров... Это место не зря избрали когда-то греки. И, придя сюда, сказал Великий:
— Что Рим? Он устарел и пошатнулся, он разрознен и близок к варварам. Я здесь поставлю Новый Рим! Отсюда наведу в империи порядок. Устал — смени свой дом!
И взял император в руки копьё, и собрались вокруг него толпы приближённой знати.
Шёл Константин по фракийской земле, остриём копья оставлял за собой ровный глубокий след. Шёл и говорил:
— На этой черте будут выстроены стены. А от стен к морю будет выстроен город, который я назову Новым Римом!
Кто-то из приближённых осмелился сказать:
— Велик простор очертил ты, Константин! И мы идти за тобой устали. И видел ли кто из нас город таких размеров? Лишь несравненный Рим!..
На это ответил император:
— На долгие времена закладываю город. Потому чертить буду, пока не остановится Некто, впереди идущий...
— Божественный! — воскликнули приближённые и потрясённо закивали друг другу. — Небесные силы влекут его за собой.
Взялись за молоты каменотёсы, взялись за мрамор ваятели, писцы и живописцы за дело принялись. Построили дворцы неутомимые ромеи, возвели для зрелищ стадион, по ипподрому пустили колесницы, поставили многие термы. Построив, освятили город Константина, доброй судьбе — богине Тюхе — его посвятили. Самого же императора обоготворили. «Лучезарный Гелиос!» — сказали и склонились ниц.
И потекли сюда сокровища со всей империи. Люди заговорили о роге изобилия. Они никогда ещё не видели столько золота и мрамора. Растущее великолепие слепило людям глаза. По рукам у ромеев ходила новая монета. Ко дворцу императора благодарные граждане подходили, дворцовым ступеням кланялись:
— Почему — Новый Рим?.. Константинополь!
Плыл из-за моря египетский хлеб. Целые колонны из мрамора и бронзы свозились из Афин, Рима, Дельф. Многочисленные статуи и стелы наводнили площади, мощённые камнем. Возле этих площадей император насильно селил граждан Рима, Антиохии, Афин; он поощрял строительство, по всей империи выискивал ваятелей и зодчих. И рос Полис Константинов, и множились богатства его, и все дороги, ведущие к нему с Востока и Запада, стали широкими и многолюдными. Тогда настало время усомниться, все ли дороги ведут в Рим.
Но не долго Константин пожил в своём городе. И совсем не навёл порядка в империи. Он почувствовал слабость, он предвидел смерть. Оставаясь один, плакал Великий. Он знал, что не бог, не Гелиос. Он знал, что смертен, он боялся смерти. И сильнее страдал от страха перед Богом — не тем богом, что стоит неприметно в ряду мраморных языческих красавцев, и не перед Гелиосом, но перед Богом Отцом, истинным Богом христиан. Так, снедаемый страхом за душу свою, призвал к себе Константин епископа Евсевия. Знал, с арианами[71] Евсевий, но признал его и принял крещение. Став же христианином, облегчённо вздохнул Константин и впервые, неумело, перекрестился. Но не проходил страх. Душа, связанная с плотью, не оставляла своих забот о плоти и страдала за неё.
Не оставляли и дела. Лежала у ног империя. Она, незримая ему, дышала, как живое существо, смотрела в глаза.
«Кому отдать? Кто после меня более значим? Меня, Гелиоса!..» — оглянулся на Бога Отца испуганный Константин, истово перекрестился, покаялся: «Не Бог! Не Бог я! Твой низкий раб, насекомое перед оком Твоим».
И вновь задумался. Судьба империи отодвинула всё же страх перед Богом. «Кому отдать? Одному? Так убьют его завистники. Кто более меня значим? Кто выдержит, кто осмыслит, кто сможет стать гибким? Кто из них способен к борьбе?»
Константин позвал каллиграфа. Равнодушно смотрел, как тот не то шёл, не то полз по полу огромного зала, по плитам холодного камня. «Червь! Как низок! А за дверьми повелевает уже. Так и я перед Богом».
Устал ждать, велел:
— Подойди, пиши... «Божественную — сыновьям! Константу! Константину! Констанцию!» Текст составишь сам. Подпишешь просто: автократор. Без Гелиоса, без Лучезарного!
— Синклит? — напомнил шёпотом каллиграф и, испугавшись эха, загудевшего под высокими сводами, эха собственного вопроса, лёг у ног Константина.
«Он похож на масляное пятно. Оно растекается также, если прольётся из амфоры на пол. Как мерзок! А за дверьми твёрд. Там повелевает. Так и я. Перед Богом все одинаковы».
Константин слышал вопрос, прислушивался к затихающему эху. И молчал. Он знал, что этот червь всё понимает и всё сделает. Иначе на его месте был бы другой. Этот — один из самых вёртких. А Империя велика! «Что синклит? Тоже черви. Едва дышат при имени автократора. Лишь ритуал».
— Сделаю, Лучезарный!..
Константин едва сдержался, едва хватило сил унять свой гнев. Смотрел на уползающего каллиграфа и твердил себе: «Не Бог! Грязный слуга. Насекомое перед оком Твоим!»
Оставшись один, долго, сосредоточенно крестился. Шорох от движения золотых рукавов взлетал под самые своды и, усиленный, возвращался обратно. Самоуничижительный шёпот императора наполнял амфоры, вмурованные в стены, звенел там, множился и звучал уже десятками голосов: «Насекомое! Насекомое! Насекомое!..».
Так, словно круг сыра, была поделена Великая Империя. Трое сыновей и ближайшие родственники приняли власть. И выдержали, и осмыслили, и стали гибкими. И каждый из них был способен к борьбе. Борьба-то и началась. «Всё или ничего! Я или никто!»
Возненавидели друг друга властители, взялись за истребление. Все помыслы обратили к этому. Империя — после!
Чем меньше становилось властителей, тем сильней терзал их страх. Боялись друзей, следили за их руками, в которых мог внезапно появиться нож. Боялись собственных жён и детей. В каждой поданной чаше усматривали яд. В каждом синклитике подозревали заговорщика, в каждом приближённом — узурпатора. Боялись пышнотелых евнухов, стороной обходили бассейны, опасаясь быть в них утопленными. Боялись спать, боялись есть, боялись тех, кто улыбается, — страх сжигал душу.
И всё же изощрялись, находили способы умертвить удачливого соперника: брата, деверя, сына, жену. Содрогались варвары, узнавая о тех злодеяниях. В отличие от граждан Империи, они ещё способны были содрогаться. И у всех на уме был вопрос: «Кто? Кто встанет над Римом?» А когда род Великого был истреблён, узнали: «Встал Констанций II».
Встал новый император, и резня началась новая. Стонал древний Византий, холмы Константинополя обагрялись кровью.
— Ортодоксам[72] смерть! Ортодоксам — погром!.. — кричали на улицах люди, закутанные в чёрные плащи, люди коварного, подозрительного Констанция. И мечами в форме креста убивали на улицах, убивали в домах, не давая подняться с постели, убивали в храмах, затащив несчастного ортодокса в ближайший тёмный угол.
Во имя Бога Отца! Не веруя в Сына Божьего Иешуа Назорея. Бог — превыше всего! Назаретянин же лишь иудей, плотник во плоти. Мы за Бога чистого, бескровного! А Христос — посредник!
— Смерть ортодоксам! Смерть никейцам!.. — кричали, убив, люди в чёрных плащах и бесследно скрывались во мгле.
Боялись префекты претория и магистры, боялись викарии и ректоры. Страдали колоны[73] и плебс. Всех, даже собственную тень, в чём-то подозревал Констанций.
Флавий Клавдий Юлиан. Племянник Константина Великого, двоюродный брат Констанция. Ссылка в провинции. Унижение из уст викария и заискивание ректора перед отпрыском благороднейшей фамилии... Так начался стремительный и лёгкий путь к верховной власти, путь человека, лишённого страсти первенства.
Его, случайно уцелевшего в междоусобице, призвал Констанций. Он не видел в нём соперника. И, разглядывая тень Юлиана, сказал император:
— Трудно в наше непростое время найти человека, достойного доверия. Нарекаю тебя кесарем. Отсылаю правителем. Тебе — Галлия и Британия.
Галлия. Провинция Рима. Юлиан кесарь.
Многочисленные конницы варваров в союзе племён франков, саксов и алеманов сокрушили оборону лимеса рейнского[74] и вторглись в Империю. Они чувствовали себя хозяевами здесь. Варвары везде, где ступала их нога, чувствовали себя хозяевами. И не спешили делить захваченную землю. Они жадно глядели на юг. Глядели на большие города и богатые храмы, на искусных умельцев; они ласкали взглядами источавших благовония холёных ромеек. Они не терзались сомнениями: всё, что есть на свете, создано для варвара! Разрушить себе на утеху города, расхитить храмы, пресытиться благоухающей нежной ромейкой... «Ждут нас, мужей синеглазых, ромейки. И с нами, не девственницы уже, познают истинную любовь. За такую славу ненавидят нас ромеи. Но слабы. А мы возьмём! Ждите нас, девы, на берегу тёплого моря!»
И прорубались через Галлию франки и саксы, и прорубались через Галлию алеманы. Не спешили делить земель. Накормить лошадей хлебом, напоить молоком. И выше, выше меч завоевателя! И кровью и потом пахнет тело варвара. И пахнет оно вином...
Но пришёл к рейнским границам Юлиан, и побитое галльское войско собралось вокруг него. Славили ромеи юного кесаря. Присматривались издали алеманы, спрашивали: «Кто тот, что бегущих галлов остановил? Кто тот, что так молод и с диадемой в кудрях подобен женщине? Юлиан? Нет, не знаем такого!».
И под Аргенторатом[75] дан был варварам бой...
есь голубой Мидгард обошли светлоликие златокудрые воины. Из конца в конец обошли просторы и вернулись домой. И застали в священной роще своей безобразную старуху.
— Что ты делаешь здесь, подлая? — воскликнули карлы[76].
Но не шевельнулась на их окрики старуха, сидела посреди рощи. Как будто омертвела она — была страшна, бледна, недвижна.
Изумились воины, вгляделись в её лицо.
— Это же Вёльва! — узнал один. — Вёльва к нам пришла!
Засуетились все, принялись угождать старухе, винились, руку прикладывали к сердцу:
— Прости, Вёльва! Прости, Мать, не узнали тебя. Чтём, бережём священную рощу.
Открыла глаза старуха. Не выцветшие совсем глаза, молодые — будто так и просидела она всю жизнь с сомкнутыми веками.
— Да, сыны. Верно сказали. Я Вёльва! Пробудил меня Один.
Волновались карлы:
— Богаты мы, Мать, вернулись. Бери от нас, что нужно тебе.
И разложили они перед старухой золото, дорогие одежды и снедь.
— Хлеб, пожалуй, возьму, карлы, — выбрала Вёльва. — Всё остальное — дрянь недостойная.
Тогда гору хлебов навалили перед ней карлы. И каждый норовил свой хлеб ближе к её ногам пододвинуть. Ткнула Вёльва пальцем в грудь самому молодому. Палец крючком, длинен ноготь...
— Вот ты, юноша, сын пастуха. Как имя твоё?
— Байт.
— От твоего, Гапт, хлеба возьму, — отломила кусочек старуха, маленький совсем кусочек, а насыщалась до вечера им. — Много ли нужно мне?
С приходом темноты разожгли костры, собрались вокруг Вёльвы.
— Просим: скажи пророчество, Мать.
— Что ж, сыны, скажу! — и вновь Гапта ткнула в грудь. — Вот ты, юноша, сын пастуха, ко мне подойди. Левой рукой буду твои кудри расчёсывать, правой — хлеб щипать. Жевать пустыми дёснами буду, а между делом разговор поведу.
Вынула она гребень из серого рукава, из неприметной складки.
— Гребень не простой у меня. Кого расчешу им, от того великий род начнётся, много имён, много славных дел. Садись-ка подле меня, юноша Гапт. Не расчёсан ты. Садись, красавчик, помогу тебе да на лицо твоё полюбуюсь.
Повернулась Вёльва к воинам.
— А вы стойте все! Да стоя, услышите больше, стоя, думается лучше. Подумать же вам ох как нужно!
Тут надолго замолчала старая, веточки с нарезанными рунами достала, по-разному их на землю бросала, по-разному укладывала; на бечеве вязала узелки да ощупывала, какой из них туже получился, какой слабее.
Наконец сказала:
— Вижу, хочет Один, чтобы знали вы. Так слушайте!.. Говорю вам, что когда-то не было земли, рек и морей не было, не высились горы на несуществующей земле, не плыли облака над горами теми и самого небосвода тоже не было. А была одна бездна. И зачала бездна Имира, отца великанов. И ещё после великанов стал Имир отцом асов-богов. Но убили боги Имира и из тела его сотворили мир. Из мяса землю создали, из крови — реки и моря, из костей — горы высокие, из мозга — облака. Все черепом Имира покрыли. Так вышел небосвод, что сейчас над нами. И пришли трое асов на берег бурного моря, и увидели здесь бездыханного Аска-ясеня и бездыханную Эмблу-ольху. Сговорились асы и по уговору каждый своё сделали: Один дыхание вдохнул, Хёнир наполнил духом, а Лодур тепло подарил и румянец. Тогда из ясеня встал мужчина, а из ольхи — женщина. Так возник род человеческий, ваш род. Я же всё это своими глазами видела, поэтому правдивее меня никто не расскажет, всё будет переложением моих слов, — вздохнула старуха. — Довольно ли с вас этого?
— Ещё скажи, Вёльва! — попросили карлы.
— Ещё скажи, Мать!.. — попросил юный Гант.
Едва приметно улыбнулась старуха:
— Хорошо, пригожий мой, — и она посерьёзнела вмиг, будто маску надела или маску сняла. — Слушайте. Знаю ещё ясень Иггдрасиль. Вечно зелен он. У корней источник мудрости бьёт. Рядом вещие девы, девы Норн живут. Урд зовут старшую, Верданди среднюю, младшую — Скульд. Кому сколько жить, назначают девы эти, кому какая судьба, проясняют они... — задумчиво смотрела старуха в огонь, отблески пламени плясали у неё в молодых ясных глазах. — Ещё первую в мире войну помнит Вёльва: тогда светлый Бальдр[77] погиб от коварства Локи, тогда и Гулльвейг пронзили копьями и трижды в очаге сожгли, но трижды заново родилась она. Живёт и поныне. Довольно ли с вас этого?
— Ещё скажи, Вёльва! — просили воины.
— О будущем скажи, — просил Гапт.
Расчёсывала волосы юноше, говорила дальше вещунья:
— О будущем не хотела говорить вам, смертным, но не могу отказать. И Один согласен. Слушайте... Одумайтесь! Кровавые начнутся распри, брат на брата пойдёт перед концом мира! В Железном Лесу старуха породит волчий род Фенрира[78]. Отпрыск из этого рода солнце похитит с небес и проглотит его, трупы людей будет глодать, поднебесье зальёт кровью. У Хель, царства смерти, прокричит чёрно-красный петух, пробудит светлых героев Одина. Сорвётся с цепи злой пёс Гарм, покинет Хель, что должен охранять, сожрёт Одина. Поплывёт с востока ладья мертвецов, кормчим на ней — коварный Локи. И Волк с ним. И наступит век волчий! И наступит гибель богов! Тор, сын Одина, страж Мидгарда, сражён будет Ёрмунгандом, мировым змеем. И огненный великан Суртр сожжёт землю... Довольно ли с вас этого?
Молчали потрясённые люди, не верили.
— Ещё скажи, Вёльва! — заглянул ей в глаза Гапт.
— Что ж, слушайте!.. Вижу, снова земля из вод поднимается. Птицы из пепла взлетят, зазеленеют леса, рыбой наполнятся реки, оживут асы. Заколосятся незасеянные поля, поднимется солнце, поднимутся звёзды. И к людям сойдёт владыка мира...
— Страшно говоришь, Вёльва, — хмурились воины,— Страшно и непонятно. Разъясни, почему всё так? Почему мы должны погибнуть, чтобы потом возродиться? И зачем начали войну асы?
— Очевидное разъяснять мне недосуг. Обо всём, карлы, сами додумайте, — ответила Вёльва. — Так вернее. Крепче будете думать — надольше запомните. А время придёт, и подскажет вам память мои пророческие слова. Тогда, может, и добрее станете...
С этими словами поднялась Вёльва, от костра на несколько шагов отошла, какой-то серой ветошкой плечи себе накрыла и исчезла во тьме; будто старухи здесь и вовсе не было. Над рощей ночная птица пронеслась; набирая высоту, прохлопала крыльями.
ервым из героев был Гапт, однажды расчёсанный Вёльвой. Гапт родил Хулмула, Хулмул родил Авгиса, Авгис же родил того, кого все знают под гордым именем Амал, с которого высоко род поднялся. Амал родил Хисарну, этот Хисарна родил Остроготу, того самого Остроготу, именем которого род называться стал. Остро гота родил Хунуила, а Хунуил родил Атала. Атал родил Агиульфа и Одвульфа. Агиульф же родил Ансилу и Эдиульфа, Вультвульфа и Германариха!
Стоял тогда над готами кёнинг Геберих. А как отошёл он от дел человеческих, так и Германарих-кёнинг встал, благороднейший из рода Амалов, сильнейший из окружения своего, прозванный за это Могучим.
Готы кёнинга звали себя остроготами. Земель занимали много: от берегов Эвксинского Понта далеко к северу, до границ антских и югорских. На востоке граничили с аланскими кочевьями, на западе селились по левому берегу Великой реки. Ромеи ту реку именовали Борисфеном, готы по-разному: Данп, Данапр.
Ещё были везеготы, готы дальние. Те возле границ Империи жили, рядом со словенами-хорутанами и бесчисленными венетами. Половину времени воевали с Империей, половину времени ей служили. И войной, и грабежом кормились. И сами гибли, и других губили во множестве. Воинственные, род свой от Балта-предка вели.
За везеготами, у лазуревых морей, тоже воевали, не жили в мире лангобарды и саксы, алеманы и франки. Громили пределы Империи, давили галлов, бритов, кельтов.
Но все они прародиной своей далёкую Ландию чли, где жили и поныне родственные им рыжеволосые свеи и урмане.
Германарих-кёнинг, было однажды, венетов разбил. После того долго не опасались их соседства готы. А кёнинга своего за то прозвали Винитарием. Однако упоминали это имя редко, потому что был ещё один Амал Винитарий, внук брата Германариха Вультвульфа, сын кёнинга Валараванса. А Валараванс жил в те годы в самых низовьях Данна, правил припонтийскими готами.
Сыновей у Германариха было столько, что всем им он сам числа не знал, о дочерях же и речи не велось. Иной раз скажут при нем о ком-то: «Сын кёнинга!». И уступят этому человеку путь. Тогда раздражался и злился Германарих: «Что? Ещё один сын? Прочь его с глаз моих! Пусть мечом восславит имя Амала, если причастен к нему, если достоин его!».
Он двоих сыновей выделил и двоих сыновей любил: Ранд вера и Гуннимунда. Прочих же, сыновей от рабынь и случайных готок, не хотел знать. Кёнингу нельзя иметь много наследников: либо самого уничтожат, страдая по власти, либо истребят друг друга после смерти отца. А всего вернее — и то и другое вместе.
О жестокости Германариха слухи ходили страшные. Говорили люди, что человек в здоровом рассудке не может такое творить. Он за мелкие провинности, за подозрение выкалывал своим подданным глаза, отрезал уши и носы, сжигал людей в кострах, вмораживал в лёд, разрывал лошадьми или душил собственными руками. Он не видел в человеке человека. Люди для него были — ничто. Он в мороз мог вспороть чрево человеку, чтобы согреть в нём свои руки. Он забавлялся, останавливая пальцами биения человеческого сердца. И не спешил смывать с ладоней кровь.
Подсылали к кёнингу добросердных воинов, славных героев подсылали. Но не могли они убить его, гибли герои, схваченные свитой, либо в поединке с самим Германарихом дожили светлые свои головы. Могуч был кёнинг, широк в плечах и кряжист. Шею, плечо и бедро имел равной ширины. Втайне говорили о нём герольды: «Не Агиульфа он сын. От асов рождён. От коварного Локи — всего вернее!»
Заслышат люди, что сел Германарих в седло, Каменные Палаты свои покинул, и уже не спокойны были, на дорогу с опаской смотрели. А как увидят скачущих всадников, так и уходят скорее из вайхсов[79] своих. Все до единого уходят, провинившись или нет. Лишь бы на глаза не попадаться, под руку не подвернуться; верно, именно в те годы родилась у готов поговорка: «Бойся чрезмерного внимания своего господина».
Малые кёнинги, съезжаясь на тинг, избегали перечить Германариху, слова и желания его принимали как закон, молчали, смиренно опустив головы. Любые обиды терпели, сносили оскорбления, какие от иных снести не смогли бы. И роптать осмеливались разве что в мыслях. Так и проклинали безмолвно Амалов род и его достойного отпрыска. Слово сказать боялись, знали, что кто-нибудь донесёт его немедля. И, друг в друге доносчика усматривая, были не дружны. Каждый сам по себе под тяжёлым кулаком Германариха.
Лишь свита кёнинга вольготно жила, знала, что ею силён Германарих. И время от времени, напившись вина, кричали побратимы: «Коня! Коня и кровавой фрамеи[80]!». Потом, уже в седле, протрезвлялись и тогда с трудом вспоминали побратимы, на кого же идут войной. А вспомнив, уже не сворачивали: подстёгивали коней. Нужны были рабы, золото и чужие женщины. Свои — готки с худыми плечами и квадратными лицами — надоедали; хотелось чужих, запретных. И виделось, что чужие были лучше. Иногда не возвращались от лета до лета. За это время проживали целую жизнь. А вернувшись к очагу, к своей женщине, с трудом вспоминали запах родного хлеба, выпеченного на кленовых листьях, едва узнавали своих детей. Многие тогда звали с собой: «Уйдём отсюда. Я нашёл земли лучше этих! Там пшеница сама растёт, там луга для стад обширны, а травы сочны, хоть сам их ешь; там много непуганой дичи в лесах. Мы там выбили всех мужчин, мы унизили всех женщин. Мы разожгли жертвенные костры, а их старики сами прыгали в пламя. Они говорили, что не хотят с нами жить. Дурные головы! Чем мы плохи? Велик наш кёнинг!»
И уходили с семьями на новые земли. Полей не дели ли. Бери земли сколько хочешь! Зерна не считали. Кем-то засеянное поле, пышно всходило, колосилось. Жни сколько сожнёшь! И стад пасти не нужно. Лишь выгони из леса одичавшие стада. Они твои, режь всех подряд.
Так расширяли границы рода, так на захваченных землях сами становились кёнингами. И радостно трепетало сердце, и кружилась голова при мысли о лёгком изобилии. Ведь не много усилий для этого нужно. Сумей меч из руки не выпустить да сумей кёнинга отыскать такого, чтоб, за стремя его держась, выйти к богатству.
«Удачлив наш Германарих! Держитесь, герои, за стремена его!»
Но приходили другие люди, ромеи или словены, и, победив готских воинов, оставаясь в сёдлах, смеялись над презренным родом Амалов. Потом выкапывали из земли холодные кувшины с готским вином и веселились с готскими женщинами.
И тем не замыкался круг. Бледнел от злобы, сатанел и буйствовал Амал Германарих: «Что? На исконные земли готов посягнули? Посекли моих людей?.. Седлайте коней, побратимы! Эй, кому не досталось кровавой фрамеи?».
ыл у кёнинга советник. С некоторых пор мало на что решался кёнинг, не услышав слова советника своего Бикки. И если восклицали среди людей: «Злобный Бикки!», то это о нём восклицали, о советнике.
Готкой рождённый, словенами пленённый и униженный, антским риксом Бошем освобождён был и Германариху за меч его славный в дар преподнесён.
Тогда опасались готы с даром таким от Боша к кёнингу идти, подозревали тайную насмешку: «Недобрый умысел кёнинг Бош затаил: готу дарит гота. Не достоин раб Бикки чести такой, если с рабством своим однажды смирился, если сложа руки дожидался, пока сильные не вызволят его из плена». Другие говорили: «Отведём! Бош дарит кёнингу, не мы». И бросили Бикки к ногам кёнинга, а Бикки поднялся и молвил своему новому господину: «Не изнашивается свободная одежда, а ум, пользующийся разумными советами, не истощается». Очень отличались речи Бикки от того, что кёнингу приходилось слышать до сих пор. И Германарих разглядел в пленнике мудрость, и приблизил его к себе, и, приглядываясь к Бикки день ото дня, прислушиваясь к словам его, понимая неожиданные повороты мысли, угадывая стремление быть полезным хозяину, по-иному оценил поступок рикса.
«Хорош дар. Не в сравненье с моим. Один Бикки многих мечей стоит. То изворотлив, то прям, то жесток, то жалостлив. Но всегда холодна, не подвластна влияниям его мысль. Он предвидит твой шаг, предупредит желание, он предскажет исход, не ошибётся, ибо не гнушается даже небольшим количеством разума, понимает, что и из малой толики разума много пользы можно извлечь. Он никого не любит, и ни к чему не стремится, и не желает повелевать. Не похож на других Бикки».
Да, советник не живёт, а созерцает. И если созерцаемое становится скучным, то Бикки найдёт способ повеселить себя и для этого не остановится ни перед чем. С лёгкой душой он сделает подлость, поступки других подведёт под измену, из говорящего вытянет то, что не хотел сказать говорящий. Он без труда обесчестит честного, заставит ненавидеть любящего, вора принудит похищенное вернуть, безвинного представит вором... И отойдёт в сторону Бикки, и тогда, потирая руки, начнёт веселиться, примется созерцать то, что случится, как поведут себя люди, желания и устремления которых направлены хитросплетением его мысли. А если всё кончится так, как предвидел Бикки, то ему опять становится скучно. Только непредвиденное занимает Бикки, только сильное и громкое, только крайнее тешит его.
Так он веселился сам и веселил господина своего Германариха. И никогда ничего не просил для себя, был доволен тем, что сыт, тем, что овчину под своё тело может расстелить у ложа кёнинга, и тем, что кёнинг не опасается спать в присутствии своего советника. За это был верен Германариху Бикки.
Советник знал, что готы ненавидят его. И не упускал случая посмеяться над ними, и смеялся порой жестоко. Он их презирал, он видел слабость их в корысти и стремлении, и видел он слабость в их ненависти. Ненавидящий часто делает ошибки, поэтому часто может быть осмеян. Используй только его слабое место... И лишь один из свиты Германариха был равнодушен к Бикки, и лишь его не мог зацепить советник своими ловкими происками, поколебать уверенности кознями. В спокойном равнодушии этого человека не мог он нащупать слабого места. Вризилик Гиттоф не совершал ошибок. Он был молчалив и силён, быстр, но осторожен. И даже когда напивался вином, мыслил удивительно трезво. Даже опьяневший, не изменял равнодушию сильного. Вризилик Гиттоф был ценим и выделен кёнингом, и был тихо ненавидим советником Бикки. Он ни разу не был осмеян. Его боялись, к нему прислушивались. А говорящие на него оглядывались.
андвер, сын кёнинга, не любил своего отца. Ему ненавистна была жестокость. И право власти он ставил рядом с жестокостью, он ни разу не слышал о кёнинге, пришедшем к власти без кровопролития. И имя Германариха он не отличал от имени Насилия.
Рандвер избегал походов отца. Хотя умел держать в руке меч, охотнее держал в этой руке пергаментный свиток. Он с детских лет постиг смысл древних рун, вырезанных на дереве, кости или камне, знал множество саг и мифов и, изведав азбуку Ульфилы[81], читал его труды. Так вечера над священными книгами епископа были Рандверу милее, нежели буйные оргии на долгих пиршествах Германариха. А встретив однажды человека от кёнинга Атанариха из везеготов-Балтов, узнал Рандвер, что епископ-примат Ульфила жив и поныне, что в числе Малых готов живёт он близ Никополя в Нижней Мезии[82]. И хотелось Рандверу увидеть Ульфилу, и спросить его: «Почему всё то, что так верно сказано в твоих трудах и узнано людьми, людьми же не принимается? Почему, повторяя твои слова, остаются верны своим мыслям и, поступая по собственной прихоти, не стыдятся толкнуть локтем другого? И почему не желают протянуть руку помощи упавшему, а только рады в душе падению его?».
Много вопросов мог бы задать Рандвер всемудрому епископу. Но Ульфила был далеко, у подножия Балкан, и вряд ли смог бы ответить епископ. Ибо зная ответ, сам искоренил бы зло и не был бы изгнан Атанарихом.
Гуннимунд же сын не мучился вопросами, саг и рун не знал, про Ульфилу слыхом не слыхал, делал то, что от него ждали как от достойного сына: на пирах упивался вином, в походах кёнинга радовал глаз отца, совершая ратные подвиги. Чужих дев не стеснялся бесчестить при отце, кривился в дерзкой усмешке, слыша одобрение Германариха: «Не жалей её, не слушай проклятий, укусам не верь. Она ждёт от тебя в потомство своё свежей готской крови. О сильном готе она мечтала в объятиях малодушного мужа. И лишь тогда проклянёт тебя по-настоящему, когда ты, не усладив её сбывшейся надеждой, проедешь мимо. Не жалей её, сынок!..». И Гуннимунд не жалел их. Он и себя не жалел; как всякий истинный завоеватель, он трижды страдал болезнью любви, но каждый раз излечивался и скоро забывал свои муки.
Гуннимунд был хорошим сыном. Кёнинг видел в нём преемника, видел чистое своё продолжение. И все готы видели это.
«Что Рандвер? — говаривал Германарих. — Он стал, как женщина. Белы, чисты у Рандвера руки, скоро ослепнут от пергаментов глаза. Рандвер не пьёт вина. Он подобен ромею-поэту, что поёт во славу женщины, не решаясь коснуться её тела. Он поклоняется этой женщине, не подозревая, что она обычная шлюха, что у неё природа шлюхи, он превозносит то, что другими уже давно и много раз взято и растоптано. Рандвер слеп, как плачущий по богине ромей-поэт. Не бывает богинь, бывают боги!.. Что Рандвер? Гуннимунд! Вот будет кёнинг! Вот гроза слабейших! Вот проклятие и развал Империи!»
од самое утро подняли Рандвера с постели, сказали:
— Великий кёнинг зовёт тебя!..
Собрался Рандвер и с посланными готами прошёл в зал. При входе он содрогнулся, прижался к стене: за руки, за ноги выволокли из зала мёртвого раба, живот у которого был вспорот и набит овощами.
Рандвера стошнило остатками вечерней трапезы. От этого во рту было кисло и горько, из глаз катились слёзы, кружилась голова. Так, бледный и злой, он вошёл в зал, и увидел пьяных кёнингов, и услышал их смех.
Советник Бикки нарезал для Германариха нежную телятину. Сам Германарих складывал ломти мяса в вино и придавливал гнетом. Пьяные готы лежали рядом и, смеясь, ждали лакомства.
Гуннимунд увидел Рандвера, крикнул:
— Эй, брат! Довольно спать, повеселись с нами.
— Не выспался, бледен, — бросил оценивающий взгляд Бикки.
— Рандвер, ты не видел, — смеялся Гуннимунд, — как мы накормили раба. Он был голоден и крал овощи. Мы накормили его досыта!
— До смерти, — подсказал кёнинг.
— Он теперь никогда не будет мучиться голодом! — смеялись из свиты.
Рандвер не отвечал и не садился рядом со всеми на пиршественный ковёр. Ждал, что скажет ему отец.
Сказал Германарих:
— Надумал я ещё раз жениться, сын. Кого посоветуешь взять?
Рандвер пожал плечами, не знал, что ответить, не мог понять, что потребуется от него. Смолкли готы, слушали слова Германариха:
— Бикки советует дочь Сигурда взять, дочь женщины Гудрун, рождённой Гьюки. Говорит, что девица давно уже заневестилась — сучит ножками.
Советник с едва приметной ухмылкой кивнул, добавил:
— Теперь Гудрун жена Йонакра, кёнинга фиордов. Йонакр и дочь её, Сванхильд, к себе принял, удочерил. Хорошо ли имя у неё? «Лебединая Битва»!..
И вновь заговорил Германарих:
— Поедешь в фиорды, сын. И Йонакру от меня скажешь, что хочу дочь славного Сигурда взять в жёны. И Гудрун скажешь то же самое. А Сванхильд скажешь что-нибудь сам. Ты много знаешь, ты умеешь читать. Написано же о чём-то мудром в свитках твоих, что усладит слух прекрасной девы... И всем отвезёшь подарки.
— Почему посылаешь меня, а не Гуннимунда? — спросил Рандвер.
Кёнинг полуобнял любимого сына; рукой, мокрой от вина, потрепал его по щеке:
— Гуннимунд слишком дерзок. Он слишком воин, чтобы доехать живым. К тому же не доставит мне Сванхильд девственницей. Я знаю своего сына. Поедешь ты, Рандвер! Коней и людей сам подбери.
— Хорошо, — согласился Рандвер. — Со мной пусть вризилик Гиттоф едет, и Волчья Дорога с нами, и везегот Генерих пусть готовит коня. На них остановлю свой выбор. Когда ехать?
— А теперь и поедете, сын. Если исполнишь всё, тогда епископа Ульфилу у Малых готов отвоюю и тебе, как раба, подарю. В том клянусь: не ступить мне больше в стремя!
Лицо советника Бикки сделалось добрым, его позабавил такой поворот. И в мыслях воздал Бикки должное скрытой издёвке кёнинга. Советник с нетерпением ждал, что скажет Рандвер.
Ответил сын кёнинга:
— Даже если поднимутся все готы, то у них не хватит сил, чтобы причинить вред этому епископу. Потому напрасно ты клянёшься, отец.
Лицо советника вновь сделалось злым. Бикки предвидел подобный ответ. Предвиденное не доставляло удовольствия.
Германарих же не слышал ответа. Он снял с телятины гнёт и разбрасывал в руки мужей куски пропитавшегося вином мяса.
«Так бросают цепным псам!» — с пренебрежением подумал Рандвер и вышел из зала. Поднялся, пошёл вслед за ним вризилик Гиттоф. И славный везегот Генерих пробился к выходу, расталкивая жующую свиту. А пьяного Волчью Дорогу слуги вынесли на руках и в конюшне долго отливали холодной водой.
С восходом солнца выехали.
Кончилась зима, удалились на север злые снежные вьюги. Пригрело солнце, стаяли сугробы. С бурными паводками стекла в полноводные реки, в синие моря весна. Так незаметно настало лето. Но всё ехали готы, всё отдалялись от берегов родного Данна. И не встретили они реки более широкой, чем Данп.
Миновали словен и венетов, тайком переправились через многие их реки, держались безлюдных троп, обходили жильё. Часто слышали людской говор и только по этому говору узнавали, чьи проходили земли.
Однажды увидели каких-то людей издали. Также издали разглядели их длинные нестриженые бороды, услышали громкую отрывистую речь. Тогда поняли, что вошли они в земли лангобардов. Гиттоф сказал: «Скоро конец пути, близится страна фиордов». Везегот Генерих подтвердил. У всех четверых просветлели радостью лица. Но рано просветлели.
Леса вокруг них были полны людей, по всем дорогам сновали вестовые всадники, по горным склонам шли, бряцая доспехами, тысячи ратников. То спереди, то сзади доносились отзвуки близких битв. И опытному слуху было ясно, какая битва только начиналась, а какая близилась к завершению. И даже вдали от дорог попадались обнажённые, кем-то в спешке обобранные, трупы. Волки отлёживались в кустах, собирались в тёмных логах. Отбившиеся кони табунами паслись на полянах, сторонились людей.
И поднимая с лёжек ленивые волчьи стаи, распугивая одичавших лошадей, сами опасаясь шума, крались готы через леса, преодолевали горные кручи. Так, крадучись, и с десятком ромеев столкнулись. Но не ввязывались в схватку, хотели от погони уйти. Здесь пал с коня славный воин Волчья Дорога. Красивое ромейское копьё ударило его в спину и вышло из груди. Тогда развернул коня вризилик Гиттоф и в одиночку схватился с десятком ромеев. Пока подоспели Рандвер с Генерихом, Гиттоф убил троих. И Рандвер метко метнул копьё и вовремя обнажил свой меч, забыл сгоряча про учение епископа. Так и Генерих двоих ромеев с коней сбросил и их, лежащих на земле, добил копьём. Не прочны оказались панцири у ромеев: золочены, красиво отчеканены, взор любой девы прельстили бы, но ударов тяжёлого готского копья не выдержали. Лишь четверым удалось уйти.
Тогда повернулся к Рандверу Гиттоф и сказал:
— Я знал, что ты владеешь оружием сильных. Но не думал увидеть твоего умения. Теперь верю: ты — сын Германариха.
Опомнился Рандвер, побледнел и не нашёлся, что ответить. Ведь ромея-то он убил. Тогда отбросил сын кёнинга свой меч и оплакал убитого им ромея. Сказал:
— Отныне никогда моя рука не поднимет клинка!..
Осторожный Генерих покачал головой:
— Не спеши, добрый Рандвер, клясться. Приходят иные времена, и начинаешь сожалеть о клятвах, данных второпях.
И вышли готы к морю, и увидели фиорды. Поразились, сказали друг другу: «Не похоже это море на Эвксинский Понт. И берега не похожи на берега Понта. Словно изрезаны они зазубренным ножом, словно великаны из Ётунхейма пришли и раскидали эти скалы. И вода холодна, и цвета она другого; как на солнце лёд, бледна, с высоты же кажется ядовитой.
Так готы помянули добрым словом свою землю и принялись искать фиорд Йонакра. Уже не прятались, напротив: у воды, у широкой низкобортной ладьи увидели рыбака с сыновьями, сами спустились к нему со скал, улов похвалили, подивились на скользкого ската. Лишь после этого спросили про замок Йонакра-кёнинга, и как разыскать этот замок, спросили.
— Откуда вы, люди, если не знаете про самого Йонакра-конунга? — спросил удачливый рыбак, а его сыновья между тем в ладье вынимали из-под рыбы мечи и присматривались к пришлым.
Ответил Рандвер:
— Пришли мы с берегов Данпа. Я, сын кёнинга Германариха, также острогот Гиттоф, именуемый вризиликом, со мною. И везегот Генерих, славный побратим, с нами!
— Ты Рандвер, сын Ёрмунрекка? — вскинул брови рыбак.
Рандвер кивнул, подтвердили готы. Тогда вышли из ладьи сыновья рыбака, оружие оставили под рыбой. А сам рыбак сказал:
— Я и есть Йонакр-конунг! — и сыновей назвал: — Сёрли, Эри, Хамдир... Славные они воины и славные рыбаки. Но были бы сильней втрое, будь они дружны. Всегда в раздорах и синяках. Друг на друга ежами смотрят и колючками бросают с языка.
Приглядевшись к готам, добавил Йонакр:
— Вижу, долгий путь вы проделали. Лоснятся сёдла, повытерлись потники, и срезана стременами шерсть на конских боках. Вижу, и копыта сбиты у коней. Трудно степным коням в наших скалах. И вы устали. Ступайте в ладью. А лошадей готских, скакунов тонконогих и резвых, доверьте моим сыновьям.
Гудрун последние стежки накладывала на полотно. Шестьдесят семь карликов глядели с того полотна. Но не всё ещё появились. Было понятно, что из грубого камня много ещё родится карликов, и много их будет вылеплено из глины по людскому подобию.
Поглядывая за окно, приговаривала Гудрун, поторапливала служанок:
— Вейте, завивайте, девы, нити красные. Не много уже осталось рукоделия мне, а вижу, что Йонакр идёт с сыновьями, поднимается из фиорда с красавцами.
— То не сыны твои! — отвечали служанки. — То люди незнакомые. Но права ты: мужи красивые. Плечи у них широки, осанка статная, спины под тяжёлыми сетями не сгибаются.
Хмурилась гордая Гудрун:
— Образумьтесь, девы-служанки красные, нити закручивайте, да потоньше! Не много работы осталось мне... А с Йонакром идут сыны мои. Кроме них, никто не поднимет сетей отцовских. Если кто и мог их поднять, так уж нет тех под небом Мидгарда, на полях Лангобардии косточки их вороны клюют, топчут сапоги ромейские.
— Все уже нити свили мы, тонко закрутили, — прятали служанки лукавые глаза. — И ты, Гудрун, добрая хозяйка, кончила искусное рукоделие. Но не верь, матушка, глазам своим, устали они от тонкой вышивки. Сыновья твои храбрые — вон на стройных конях подъезжают. Да песнь их, слышишь, не стройна, вразброд поётся. А с Йонакром-отцом идут чужие сыновья. Где ты у нас таких видела? Не все, значит, герои полегли на полях Лангобардии! Много и ромейских косточек там вдоль дорог лежит, косточек, вороньем поклёванных, волками обглоданных. Не забывай, госпожа, что Волк и Ворон нашему Одину посвящены... Попили кровушки ромейской железные боевые топорики.
— Уйдите, девы! — отмахнулась раздосадованная Гудрун. — Сама уже вижу, где мои нерадивые сыновья. Оставьте в покое Одина! И меня оставьте, утомили назойливым щебетом!.. Вижу, что приглянулись вам пришлые красавцы. Так не теряйте времени, взвейтесь, птички, в танце утицы вкруг сизокрылых селезней. Им щебетание ваше стократ милее будет, чем брюзгливый Йонакра клёкот.
Поднялись готы по грубым каменным лестницам, прошли по тёмным холодным залам. В тех залах не было окон и не проглядывались в темноте высокие своды. Было видно, как в огромных очагах едва трепетали огоньки. По углам шумно дышали тощие псы.
Вот вошли готы в светлый зал и увидели у окна Гудрун. Свои мечи молча сложили у её ног. Также молча сняли шлемы и склонили головы. «Жена легендарного Сигурда!»
Сказал Йонакр:
— От Ёрмунрекка! Рандвер.
Удивилась Гудрун, покачала головой:
— Снимите плащи. Пусть служанки усердные выбьют из них пыль дорог. Тогда различим цвета плащей ваших. Долгий вы проделали путь!..
Служанки, постреливая глазками, удалились с плащами гостей.
Подошла Гудрун к сыну кёнинга, ладонью провела по его лицу:
— Ты Рандвер? Красив! Такого б жениха моей Сванхильд!
И к Йонакру повернулась, спросила, смеясь:
— Не против ты, конунг, дочь мою и Сигурда отдать за славного гота?
— Редкий человек достоин несравненной красы Сванхильд! — ответил благородный Йонакр. — И память самого Сигурда он восславить должен подвигом. А Сигурд знатный воин был! И, думаю, кто одолеет сыновей моих, кто мечи у них из рук выбьет, тот славен рядом с Сигурдом.
Тогда сказал Рандвер:
— Не за себя пришёл просить Сванхильд, а за своего отца — кёнинга Германариха.
Помрачнела, казалось, Гудрун. За обоих Йонакр ответил:
— Много слышали о нём. Без испытаний знаем, что достоин Сигурда Ёрмунрекк. Недаром Могучим прозван.
Заплетали девы-служанки косы Сванхильд, лицо отбеливали, на щёки нежные накладывали румяна, веки подводили сурьмой. Золотые запястья надевали ей на руки. Шею обворачивали тонкой тканью. И с двух сторон Сванхильд нашёптывали:
— Ты не плачь, не печалься, Сванхильд милая, что за старого отдают тебя, за недоброго. Старец тот недолго проживёт, и недолго тебе с ним ложе делить. Мы научим тебя: не ропщи, не грусти, со старцем смирись, а сама погляди на сына его. Так прекрасен он, что не знаем мы, уж тебя не прекрасней ли юный Рандвер. Лишь пройдёт мимо нас, а сердечки-то наши и трепещут, из груди рвутся. Не одного бы старца мы стерпели ради одной ночки с милым Рандвером. Но для сокола такого ты, соколица, рождена! Где уж нам, замарашкам, возле такой красавицы цвести?
И служанок слушала Сванхильд, и прислушивалась к своим тревожным мыслям. То вздохнёт она, то на окошко оглянется, то едва приметно улыбнётся. Не терпелось увидеть Рандвера. Не терпелось на гота того посмотреть, что одним своим видом взволновал стольких пригожих дев.
Ей служанки обруч золотой надевали на виски и ещё говорили:
— Мы научим тебя: не печалься, не плачь. Всё всегда на свой лад можно повернуть. И старца постылого со свету поторопить. И самой поспешить к милому... Ты с любимым всем сердцем живи, обо всём позабудь, лишь о нём помни. Но в разлуке с любимым знай, что среди врагов сердце не друг. Отдайся воле холодного разума. Только он даст совет, только он подскажет, когда с сердца горячего можно снять узду. Будь для милого — как вино сладкое, а для старца того — как чёрная желчь...
Так в убранстве дорогом вышла в зал Сванхильд, к матери своей Гудрун, рождённой Гьюки, к Йонакру-отчиму и к пришлым готам. Сразу увидела Рандвера, по остальным же только взглядом скользнула. И всё то, что долгими ночами, в девичьих снах, видела Сванхильд, тут же вспомнилось, нахлынуло: и песчаные отмели, залитые солнцем, и большие цветы, почему-то втоптанные в песок, и сильные руки такого же юноши, и её дерзкую нестыдливую наготу. Там, во снах, Сванхильд и сама дерзкой была и весёлой, и упивалась там восхищением юноши, и чтобы дольше его восхищение продлить, снимала последнее, что было у неё на теле, — золотое запястье... Здесь же, наяву увидя Рандвера, взволновалась Сванхильд. И скрыли румяна внезапную бледность её. Лишь коснулась запястья рука — проверить, на месте ли.
Ухмыльнулся Йонакр-конунг, видя, как изумлённый Рандвер шаг ступил. А Гудрун, видя шаг этот, поняла, что не легко будет Рандверу с дочерью её расстаться ради Ёрмунрекка. От того загрустила Гудрун, рождённая Гьюки: «Сванхильд и Рандвер. Вдвоём они были бы так прекрасны!».
И слышал Рандвер, как за спиной у него тихо сказал Гиттофу везегот Генерих:
— Мне понятно теперь, почему не складны, не прекрасны готские девы; они обделены красотой ради юной Сванхильд. Отними лишь крупицу у Сванхильд красоты её и любую женщину крохой этой сделаешь красавицей.
Зачарованный Рандвер даже не заметил, как вошли братья: Сёрли, Эрп и Хамдир, и не видел, как значительно переглядывались между собой хорошенькие служанки, как оправляли переднички, к бёдрышкам их приглаживали, дабы бёдрышки показать, как держали прямые спинки, как плечиками призывно поводили...
Через два дня сказал Йонакр-конунг Рандверу:
— Хочу узнать, славный гот, можно ли доверить тебе дочь Сигурда на время пути? Поэтому в силе остаётся моё испытание. Далеко до Данпа, много опасностей впереди. Так покажи, Рандвер, свою ловкость, успокой душу отчима.
Тут и Гудрун была, и были вризилик Гиттоф с Генерихом.
Молвила с улыбкой Гудрун:
— Не о том печётся хитрец Йонакр. Не верь ему, сын Рандвер. Просто заскучал конунг фиордов, захотелось ему зрелища. И с сыновьями нерадивыми тебя столкнуть хочет, потешиться желает поражением Амелунга.
Тогда вступился Генерих-везегот:
— Меня послушайте, благородные хозяева фиордов. Рандвер в Лангобардии ромея убил. Сгоряча убил — выручая Гиттофа. Но знают всё, что сын кёнинга чтит епископа Ульфилу и человеколюбивые труды его. Епископ воспрещает насилие. Поэтому дал Рандвер зарок: не поднимать на человека клинка. Он не может, увы, принять испытания, Йонакр.
— Я приму! — не долго думая, вызвался Гиттоф. — Не впервые мне за славного Германариха поднимать меч.
— Хороший зарок! — похвалила Гудрун Рандвера.
Но настаивал хитрый Йонакр-конунг:
— Что ж, зароком зарок! Не поднимет клинка юный Рандвер. На щитах биться будете. Ведь такого не было зарока... Повали, славный гот, сыновей моих, попробуй смешать их с пылью. И не забудь, что твоя победа для Сванхильд обернётся благом.
Согласился Рандвер, снял кольчугу с плеч.
Слуги вынесли из зала столы, в очаг подложили поленьев, плеснули на них маслом. Высоко взметнулось яркое пламя.
Сыновья Йонакра тоже скинули кольчуги. Да сняли со стен широкие щиты. А Гиттоф с Генерихом свои щиты предложили Рандверу, затянули на предплечьях у него ремни.
Рандвер шепнул вризилику:
— Ты бы не смог, Гиттоф, победить мечом. Мне сказали вчера добрые служанки, что сыновья Йонакра от любого острия заговорены. Поэтому без опаски выставлял их конунг.
— Начинайте!.. — сказал Йонакр.
Столкнулись с Рандвером сыновья фиордов. Лязгнули, загудели железные щиты. Боль обожгла ушибленные локти. Сыны Йонакра давили с трёх сторон, испытывали для начала силу Рандвера. Напряглись мышцы, синими узлами вздулись под кожей вены.
Вот отскочили друг от друга противники, покинули середину зала. Тогда засмеялся Сёрли, старший брат, и потребовал:
— Вина!
Из глубокой чаши, наполненной до краёв, всех четверых освежили вином. Только Рандвер едва пригубил, один он едва вкус распробовал. Братья же опустошили чашу.
И тогда грозно посмотрели на Рандвера, не твёрдой уже поступью пошли на него. Шли, смотрели: крепка ли готская отвага.
Но не стал выжидать юный Рандвер, разбежался и ударом тяжёлых щитов сокрушил, сшиб с ног Сёрли, брата старшего. С пылью смешал его.
Улыбнулась Гудрун. Сванхильд радостно хлопнула в ладони. Йонакр похвалил Рандвера, сыновьям же ничего не сказал.
Вот накинулись на Рандвера Эрп и Хамдир братья, к стене отбросили гота. Рандвер ударился о камни спиной, но выстоял, не подкосились ноги. В другом броске рванулись братья. И крепкие щиты Эрпа ударили в стену, прогнулись. А щиты Хамдира повредили плечо брату среднему, брату сводному. Застонал от боли Эрп. Рандвер и его на пол повалил, с пылью смешал.
Качнула головой удовлетворённая Гудрун. Засмеялась милая Сванхильд. А Гиттоф с Генерихом воскликнули: «Слава Водану!»
Йонакр-конунг разочарованно сказал:
— Не дружны сыны мои.
И сошлись посреди зала Рандвер с Хамдиром. Стукнулись щитами, заскрипели на предплечьях ремни. Развели щиты в стороны, в глаза друг другу посмотрели. Не было ненависти у них в глазах. Дышали тяжело, отдыхали. Не спешили закончить бой.
Но поднажал Рандвер, ногами упёрся в каменные плиты и погнал Хамдира к дальней стене. Скользили о пол, срывались, едва зацепившись, ноги брата меньшего. И прижал его Рандвер к стене, и плечом ударил в грудь, и здесь же на пол свалил. С пылью смешал Хамдира.
Лишь тогда опустил Рандвер уставшие руки. Гиттоф с Генерихом взяли щиты победителя, утёрли пот у него со лба. Посмотрели на Йонакра, что скажет конунг?..
Йонакр сокрушённо махнул рукой.
— Славен! — признал. — Славен Рандвер ваш!..
Тогда сыновья фиордов поднялись с пола и по очереди обняли Рандвера, не таили зла. Засмеялся Сёрли да громко потребовал:
— Вина! Лучшего вина Рандверу!
лександрия.
Вот собрались христиане вокруг александрийского пресвитера Ария. Слово его выслушать собрались, толкование учений Назаретянина. И потрясены были добрые христиане первыми же словами Ария:
— Иешуа — не Бог!..
— Ересь! Это ересь! — вскричали, опомнившись, ошеломлённые христиане. — Слышим происки Вельзевула, бесовского князя. Мы скорбим от того, что слышали это.
И только потому не забросали камнями пресвитера, что смутили их его преклонные годы и сан его. И ещё весьма изумлены были христиане, видя спокойствие Ария, видя в том спокойствии глубину убеждения. Многие мыслящие захотели узнать, почему столь почтенный пресвитер стал на грань богохульства, во имя чего отважился сказать такое. Но шумела толпа, сыпались злобные выкрики оскорблённых в вере христиан. С трудом успокоили крикунов мыслящие люди и вопросили:
— Почему?
— А не сам ли Христос называл себя Сыном Человеческим?
— Но и Божьим Сыном Он называл себя. И не противился, когда обращались к Нему: «Господи!».
— Да. Так! — согласился Арий. — Но не единосущен Христос, а подобосущен Богу Отцу, Он всего лишь посредник между людьми и Богом. И себя ставил ниже Отца, говоря фарисеям: «Если кто скажет слово на Сына Человеческого, простится ему; если же кто скажет на Духа Святого, не простится ему ни в сём веке, ни в будущем», — тут поднял Арий перст над головой. — Кто ниже Бога, уже не Бог. Потому как Бог один. Он единосущен! Он извека!..
— Ересь! Ересь! — опять закричала толпа. — Вельзевуловы хитрые увёртки! Словом Христовым, бывает, и вор прикрывается... Иешуа не о себе говорил, а об иных человеках, про грех и хулу, что простятся им.
— Вы плохо знаете Слово! — бросил в толпу пресвитер. — Но «кто имеет уши слышать, да услышит!»
— Ересь, ересь! — волновались добрые христиане. — Прогнать безумного!
Тогда сказали люди мыслящие:
— Как будто не ересь то. Молчите, христиане! Здесь таится смысл большой. И разумом его не охватить сразу. Подумать нужно над новым толкованием...
А как подумали люди мыслящие да трижды перечитали благовествование, то усомнились в прежних устоях. Сказали:
— Верно твоё толкование речей Назаретянина. Отныне веровать по-твоему, Арий, будем! Просветил ты наши незрелые умы. Исповедуй нас!
Так появились сподвижники Ария, александрийского пресвитера. И теперь восславляли они имя Христа лишь после имени Отца Бога, и всё более убеждались в своей правоте, утверждались духом.
Константин Великий, оставаясь в те годы язычником и понтификом, был недоволен смутой среди служителей религии. Раздор в вероисповедании ослаблял империю, сталкивал друг с другом множившиеся ряды христиан, озлоблял их. И дабы прекратить затянувшуюся смуту, указал мудрый правитель Константин созвать собор епископов — со всей римской Вселенной созвать.
алая Азия. Никея. Первый Вселенский собор.
Сам император Константин присутствовал здесь. Сказал Великий:
— Собрались мы, чтобы решить наконец спор о чистоте нашей веры, выслушать ариан, выслушать православных ортодоксов. Но сразу всех предуведомлю: склонен я к православным, — после значительной паузы император продолжил: — Ещё утвердим христианский календарь и упорядочим церковную власть, упорядочим её иерархию.
Выслушали епископы Ария и его сторонников. Пока слушали, все косились на императора, следили за лицом Константина, замечая неудовольствие на нём, нервно теребили пальцами костяшки чёток. И, зная желание своего правителя, почти не вникали в доводы пресвитера, почти не замечали усилий сподвижников.
Но когда заговорил александрийский епископ Афанасий, тогда весь собор проникся глубоким вниманием. Сошло неудовольствие с лица императора, не стучали больше чётки. Одобрительными выкриками поддерживали ярые нападки епископа-ортодокса.
До глубокой ночи изощрялись в красноречии ораторы. То Бог Отец возносился выше, то сын Иешуа становился рядом с Ним. То стучали ногами почтенные епископы, «гремели» чётками, то, срываясь с мест, защищали доводы Афанасия. И Слово Божье неслось со всех сторон, и служители устали цитировать его. И устало от перемен холёное лицо императора.
Епископы были готовы схватиться насмерть за свою правоту. Они кричали:
— Право — ортодоксам!..
Тогда сказал Арий:
— Не чистота, не истинность веры заботит вас, но милость императора, сидящего среди нас. Что выгодно правителю, то и вы решите, заблудшие и лицемерные. Бог простит! Как любой отец, Он любит сына своего и любовью жалует тех, кто сына Его превозносит. Но истина!.. Вера тогда сильна, когда смертные верят ей, отметая все сомнения. А что воспеваете вы? Равенство Бога и Христа. Вы говорите: «Иешуа — Бог!» И тем возвеличиваете власть доминуса, который желает опираться на Божье покровительство, а не на покровительство посредника-человека...
— Пресвитер Арий! — громко одёрнул говорящего Константин.
Но горячо продолжал Арий:
— Для чего, скажите, домину су моя истина? Ему нужен Христос-Бог! Открою вам: для того нужен, чтоб от Божьего имени вернее повелевать. Поэтому отметается моя истина, и избирается ваше заблуждение.
— Пресвитер Арий! — ещё громче крикнул Константин, побелело у него лицо; стихли возмущённые речью епископы. — И вы, приверженцы еретика!.. — уже тише сказал император. — Говорю зам: принята вера православная! Кто согласен с ней, ставьте подписи...
И он швырнул к ногам пресвитера лёгкий свиток.
Только двое епископов не подписали. И мятежный Арий с ними. За это были они от Церкви отлучены, прокляты собором и сосланы в провинцию императором.
В горах Каппадокии[83] пленили готы сотни людей и вывели их в свои земли. Те черноглазые смуглолицые люди, именовавшие себя христианами, изумляли готов силой своей веры, но были кротки и набожны, безропотно терпели насилие, видели в смирении великое благо. Умирая, улыбались пленники, устремляли взоры к небесам: «Отмучилась плоть моя! Вижу теперь врата мира лучшего!..». Смеялись над ними готы, презирали их смирение. «Как стадо блаженных! — говорили. — Хоть режь их, хоть на волю отпускай, а всё одно услышишь — благодарение Богу!».
И был среди этих каппадокийских христиан человек, у которого в неволе родился сын. У того сына ещё сын родился. И нарекли его готы своим именем, Ульфилой. И из него, каппадокийца в третьем поколении, воспитали бы истинного мужественного гота, но одного никак не могли вытравить — его чрезмерной набожности. И, не сумев упрямства юноши сломить, оставили готы свою затею. А Ульфила вскоре ушёл в Константинополь. Он провёл там лучшие годы юности, изучая науки и искусства; он овладел латынью и языком греческим; он множество рукописей перечитал и переписал немало свитков. Но, не успокаиваясь на достигнутом, задумал Ульфила переложить священные тексты на готский язык, дабы не прозябали люди на его родине в язычестве и невежестве, дабы лучше и чище перед людьми и Богом стал его народ и избавился от ярлыка «варвары». Так, прислушиваясь к звукам родного языка, Ульфила составил особую азбуку, не принял написания древних рун. Для азбуки своей и шрифт придумал Ульфила и, памятуя о беспокойной родине, назвал его готским[84]. Тогда и переложил он на готскую речь священные труды, но не как простой переписчик, допускающий ошибки, а как человек думающий, дополнил писания древние, часто непонятные, своими мыслями. И речи прежние, и притчи усердный Ульфила наделил свежестью, поэзией своего народа. И дух своего времени в написанное внёс.
Тогда заметил Ульфилу епископ Евсевий, тот, что крестил самого Константина Великого. А после смерти императора, во времена кровопролитной смуты, став патриархом, Евсевий приблизил Ульфилу к себе и склонил его к арианству.
В эти-то годы и начиналась резня с криками: «Смерть ортодоксам! Смерть православным!». А из иных мест кричали в ответ: «Ересь! Ересь! Арианам — геенну!». И шла борьба за истину, за паству, за власть и золото.
Патриарх же сказал Ульфиле:
— Оставляю при себе служителей колеблющихся, слабых перед искушением. Тебя же — свою надежду и гордость, — как любимого сына, с болью от себя отрываю. Но светел твой путь впереди! Сан епископа даю тебе. Тык вере арианской веди заблудших готов.
И послал патриарх Ульфилу-епископа в провинции по течению Истра, в места поселения везеготов кёнинга Атанариха.
Там многих людей склонил к своей вере епископ, и многих обучил грамоте, и на путь истинный наставил заблудшие души, прозябающие в язычестве. Так ученики его переписывали многие тексты и шли в народ, несли народу Слово Всевышнего.
Семь лет прожил Ульфила среди везеготов, семь лет терпел арианство гордый Атанарих-кёнинг. Но озлобился кёнинг на епископа и последователей его и, не желая терпеть более, подверг ариан гонению. В этом преследовании опять пролилась кровь. Кровь готов. Кричали везеготы: «Слава Водану!» и избивали готов-ариан, Ульфилову верную паству. И удивлялись ариане, почему Бог Отец допускает это ужасное избиение. Спрашивали о том своего епископа. Отвечал им Ульфила:
— Твёрдость веры вашей испытывает!
От этих слов ещё более утвердившись в вере, жгли и громили ариане язычников, вырубали священные рощи. Тогда изгнал Атанарих-кёнинг Ульфилу с паствой.
И обратился епископ к императору со словами:
— Что делать нам? Куда идти гонимым Атанарихом?
И поселил император Ульфилу-епископа близ Никополя у подножия Балкан, что в Нижней Мезии. Последователи Ульфилы поселились там же. Малыми готами прозванные, в числе своём велики были.
молкла свита кёнинга при виде Рандвера-сына, о коем уже почти забыли. Только трое о сватовстве его ещё помнили: Гуннимунд-сын, советник Бикки и Вадамерка-дева, племянница Германариха.
Но увидя возле Рандвера Сванхильд, совсем отрезвела свита кёнинга. Кто способен был в изумлении слово сказать, то слово молвили:
— Какова краса!.. Таковы девы ансов были! Гляньте, дочь Сигурда краше Вадамерки! Знал Бикки, куда заслать сватовство.
Продирали пьяные глаза:
— Что Вадамерка, братья! Дева распутная, какая никогда не найдёт себе мужа...
Злословили о племяннице кёнинга:
— Рядом с девой Сванхильд она — комок сырой глины, недолепленный человечек из рода Амалов она...
Бикки покосился на Вадамерку, готскую деву. Подобрели глаза у советника, когда увидел он, как обезобразилось злобой лицо красавицы. Улыбнулся своим мыслям Бикки, когда увидел, что отстранился от Вадамерки могучий кёнинг. А кёнинг, не покидая пиршественного ложа, откинулся на локти и так осмотрел Сванхильд, что показалось деве, будто раздел её Германарих своим взглядом.
Везегот Генерих шепнул Гиттофу:
— Вадамерке и впрямь далеко до Сванхильд. Смотри, позеленела Вадамерка, стала как плесень... Ах, все красавицы на одно лицо. И чем краше они, тем неприглядней в злобе... Но Сванхильд выше всех их стоит. И бессильна теперь Вадамерка.
Германарих, довольный, сказал Рандверу:
— Вижу, славно исполнил ты веление моё. И жену мне привёз, и приданое доставил в целости.
— Я уже посчитал, — сказал Гуннимунд, отходя от окна. — Её приданым семь коней нагружены. У привязи стоят... Садись же, брат, повеселись с нами!
Продолжал кёнинг:
— Новый пир начинаю, не закончив старого. И все готы пусть в вайхсах моих веселятся и во всех марках[85] пусть пьют вино. А Сванхильд уведите до ночи. Я узнаю сегодня, как честь её сберегли росомоны и мой Рандвер-сын.
И Генериху с Гиттофом сказал Германарих:
— Вам же кольца дарю. За отвагу и преданность не жалею золота... Бикки! Дан!
По полной пригоршне колец насыпал им Бикки. И Рандверу решил насыпать, но остановил советника кёнинг:
— Рандверу я Ульфилу добуду, как обещал. Презренного арианина-раба к ногам сына брошу.
— Что загрустил, брат? — крикнул Гуннимунд. — Садись с нами. Да ухо держи востро!.. Если жить не хочешь, возле Вадамерки садись. Не простит тебе сестра удачного сватовства.
Тут приметил Бикки, что равнодушен Рандвер к обещанию кёнинга, будто не влекут его более высокомысленные труды Ульфилы и судьба знаменитого епископа не заботит... Вадамерка больно щипала Рандверу плечо. И видел советник, что не замечает боли сын Германариха. Быстро тут сообразил Бикки: в мысли о Сванхильд погружен, мечтой о Сванхильд увлекаем, чувством к ней переполнен Рандвер-сын.
А Вадамерка уж острую заколку вытащила из волос, и колола ею, и жалила Рандверу бедро. Тогда схватил её за руку Рандвер и так сжал, что побелели у девы тонкие пальцы и оттиск чеканной заколки обозначился на них. Прикусила губу Вадамерка, но не вскрикнула от боли, ещё большую злобу на обидчика затаила. За то, змея, затаила, что не сгинул Рандвер в дальних землях с везеготом и вризиликом, за то, что, не сгинув но пути, у росомонов навсегда не остался, за то, что красу-соперницу, жену молодую, беленькую и нежную, как пена морская, готскому кёнингу привёз.
И новую утеху себе лелеял хитроумный советник Бикки, сети тонкие, искусные сплетал, громкие речи предвидел, ожидал приближения нескучных дней. Он для каждого из сидящих здесь наметил место, на всех поступки разделил, кому-то мысленно прочил злато, кому-то — плаху, кому возвышение, кому изгнание... Но, судьбами людей играя, лишь одного определить не мог — деяний Гиттофа.
Чистым устилали служанки ложе кёнинга, в светильники подливали нового масла, снимали нагар с фитилей. Полы не мыли — скребли до желтизны широкими ножами; так покои вычистили, что потянуло свежестью от скоблёных половиц. И цветы разложили по углам, и пахучие травы по стенам развесили, украсили двери венками. Поставили для вина дорогие кубки. И кувшины с лучшим вином принесли.
А Сванхильд-деву, дочь Сигурда, наряжали служанки в свадебные одежды, в ткани ромейские, ткани тончайшие. Каждой складочке место знали, всякому пояску — ширину. Лентами оплетали ножки Сванхильд, руки унизывали браслетами. Косы её расплели, волосы расчесали самшитовым гребнем, и цветами украсили, и венками.
Напевали вполголоса грустные песни, видя грусть красавицы-девы. Видя же волнение её, успокаивали добрые служанки:
— Если б знала, что ждёт тебя, не грустила бы, а нас, сестрица, поторапливала. Ты доверься нам, Сванхильд милая, мы научим тебя, ты послушайся... — нашёптывали с двух сторон; знали, как вести себя со старцами. — Если хочешь любимой быть, да пуще прежних жён, а предшественниц у тебя много было, то не дайся кёнингу после первого кубка. Удивится тогда кёнинг. Ты же ему и после второго кубка не дайся. Разозлится от этого муж. Уступи после третьего кубка, но с борьбой уступи, будто обессилев. Вот тогда он решит, что взял тебя силой. Дерзкому старцу любо напоследок своей силой потешиться. Как всякий, увяданию не рад, тебя полюбит Германарих через себя, через победу свою. И своенравие жены Сванхильд возвысит старый муж, как своенравие его последней женщины.
Временами налетал из зала шум пиршества: и смех, и крики, и лай собак. От того замолкали служанки, от того вздрагивала Сванхильд. Служанки боялись собак, Сванхильд — смеха. По родному дому, по живописным фиордам грустила дева, жалела себя и заботливого отчима, плакала по мудрой Гудрун, добрым словом вспоминала своих братьев. Потом тревожили думы о Рандвере, пугала близость старого кёнинга.
И вздрогнула Сванхильд, увидя Вадамерку. Чёрной тенью вошла готская дева. Взглядом карих глаз отпугнула Вадамерка служанок, что-то змеино на них прошипела, волосы чёрные, будто вороново крыло, откинула за плечо. На Сванхильд-красу посмотрела с презрением.
— Дай примерить венок! — сказала Вадамерка и сорвала цветы с головы у Сванхильд.
Примерять и не думала, бросила на пол венок, каб луком растоптала. Возле ложа прошлась, ухмыльнулась при виде притихших служанок.
— Подготовились?.. — бросила им и на ложе кёнинга разлеглась.
«Привычно разлеглась», — отметили служанки, но глаз не смели поднять, слово сказать боялись.
Между тем Вадамерка наполнила вином кубок и, едва пригубив, выплеснула остальное на ложе, словно кубок тяжёлый выронила невзначай. Соскочила на пол готская дева, опять подошла к Сванхильд.
— Дай примерить наряды, краса-Сванхильд! — и рукою разорвала ромейскую ткань, смяла складки; ногтем оцарапала до крови обнажённое плечо Сванхильд.
Тогда оттолкнула Сванхильд Вадамерку, замахнулась на неё самшитовым гребнем и кинула бы... Но вскрикнули в испуге служанки — увидели в дверях Бикки-советника.
— Вадамерка!.. — процедил, почти не разжимая губ, Бикки. — Кто звал тебя сюда? Вон пошла, сучка!..
Тут посмеялась над ним готская дева:
— Быстро же ты, Бикки, сменил лицо! Кобель!..
И для Сванхильд нашла что сказать:
— Ты не первая хочешь мне дорогу перейти. А где они, скажи, где те, что были до тебя?.. Знай, добьётся своего Вадамерка!
Пылью покрылись пергаментные свитки Рандвера. И забыты были им труды усердного епископа. Потрескались, иссохли веточки рун. И часто теперь прерывалась в памяти бесконечная нить старых саг. Не увлекали более своими песнями бородатые скальды, и лёгкий перезвон арфы не навевал уже сказочных образов.
«Сванхильд! Сванхильд!»
Так часто встречали пастухи юного Рандвера в стороне от людских дорог: то на полянах по высоким травам бредёт, то в сумрачном лесу лежит недвижно в прохладном мху, то в поле под дубом сидит вековым, к стволу спиной прислонясь и глядя вдаль невидящими глазами, то напрямик шагает по кустарникам, услышишь его, так не сразу поймёшь — не то медведь, не то олень... Но рядом скажут: «Это Рандвер!»
«Сванхильд! Сванхильд!»
Так, жёны готов приходили на берег Данпа: одежды мужей в волнах прополоскать, поступки их — языком. Но в воды синие уже боялись раздетыми, как прежде, входить. Озирались на крутые берега. Бывало, забудется одна из них, но скажут рядом: «Обернись! Там на утёсе юноша грустит. Ты знаешь? Это Рандвер!».
«Сванхильд! Сванхильд!»
И верный Гарм, огромный серый пёс, всегда был возле Рандвера. Как и хозяин, был грустен Гарм. Не бросится, как прежде, вдогонку за глупым перепелом. Увидев на ветвях белку, не зальётся лаем, как раньше заливался... Он лежал на скалах подле ног хозяина и своими умными и преданными глазами ловил его взгляд.
«Мой милый Гарм! Свидетель бессловесный страданий сына по жене отца. По той, что ближе всех, и всех дороже, и всех милей. Так странно мир устроен, верный Гарм. Она, краса, для старца-кёнинга утеха не большая, чем Вадамерки блуд, или не большая, чем блуд развратной вальской девы. Едва пресытится твой кёнинг Сванхильды телом, и уже не отличит её лица в виденье прежних жён... А я! Мой Гарм, всё вижу только в ней, в Сванхильд из фиордов. В ней и краса венетки светлоокой, и кроткость кельтки, мягче речь её, чем наша. Сванхильд подобна богине лебеди из песни барда свейского. И имя схожее несёт. То имя Лебединой Битвы. Каково на слух! Ты слышишь?..»
«Сванхильд! Сванхильд!..»
Сын Гуннимунд сошёл с коня у лесного шалаша. Тот шалаш был из горбыля с корьём, кровля — не скатна, утеплена землёй, покрыта дёрном, поросла жёлтым курослепом. Дверь, сплетённая из ивовых прутьев, не плотно прикрывала вход.
Открыл сын Гуннимунд эту дверь.
— Вадамерка!.. — позвал. — Твоего тайного чертога не видел давно.
Но не было в шалаше Вадамерки, никто не отозвался Гуиимунду. Тогда расседлал он коня. «Пасись, лукавый! Ты всегда заметишь, где можно сытней перехватить. Тем похож на Викки». И, не раздеваясь, сын кёнинга прилёг на ложе готской девы. И усмехался мыслям, пришедшим в дрёме, в прихожей сна. Мыслям о том, что совсем недавно, до приезда Сванхильд, Вадамерка не ступала и шагу из своего лесного жилища — охотничьего шалаша. Всё наездов кёнинга ждала. Теперь иное! Теперь никто не мешает Гуннимунду отдохнуть на ложе готской девы.
Вот взлаял Гарм, и вздрогнул Рандвер...
Медленно текли воды Данпа, его серо-синие волны с высоты казались недвижными, словно в одно мгновение превратились в холодный лёд. А гребни волн и солнечные блики были, как островки снега. Лишь блики-снег слегка колыхались под ветром. И величие, и спокойствие как будто поднимались от поверхности реки к высокому небу. Возможно, и небо стало голубым оттого, что синим был Данн.
Но вздрогнул Рандвер. Верный пёс Гарм припал на лапы. Крупными складками взбугрился у него загривок. Глухое урчание, прижатые уши, десны обнажены, напряжён и сдавлен челюстями язык...
Оглянулся Рандвер.
Вадамерка даже не взглянула на пса, легла возле Рандвера навзничь, руки закинула за голову, рядом с чёрными прядями своих волос разметала по траве. И красовалась высокой грудью и полными плечами. И жмурилась под ярким солнцем. Потом, перевернувшись на живот, коснулась Рандвера бедром — как будто невзначай. От того вновь зарычал Гарм.
— Ревнивец Гарм! — шепнула, улыбаясь, Вадамерка.
И тогда верный пёс смолк, лишь скосил на хозяина удивлённый глаз, зевнул — язык изогнулся угрём, клацнули острые клыки. И отошёл Гарм в сторону, свернулся кольцом в тени куста.
Вадамерка бросила на Рандвера испытующий взгляд:
— Мне говорил Генерих, как сразил ты росомонов-братьев. То славный подвиг!.. Ты будто сватал для себя. Да? Ты думал так? Признайся...
— Нет! И для чего тебе, сестрица, про это знать? Уйди!
Легко, как отпущенная упругая ветвь, поднялась Вадамерка с травы, чёрной ящеркой скользнула на колени Рандверу, прижалась ему к груди, обхватила за плечи руками:
— Ну, почему? Ну, почему же за меня никто с росомонами не схватится? Или ещё с кем!.. — почти крикнула она и всё крепче обнимала Рандвера; видя, что не отстраняется Рандвер, шею ему целовала, ловила уста. — И где мой кёнинг?.. Рандвер! Ты хитрец! Не отворачивай лица. Любимый, разгляди меня. В глаза посмотри, там стоят слёзы, там твоё лицо и твоё имя. Твоё имя! Рандвер!.. Пойдём купаться, Рандвер, спустимся на берег. Там разглядишь меня. О, есть, что разглядеть!.. — и засмеялась коротко. — Вода нас сблизит, объединит песок, камыш укроет, Гарм посторожит. Он верный пёс...
Только улыбнулся грустно Рандвер.
Тогда соскочила Вадамерка с колен его, теперь со злобой заговорила:
— Всё сохнешь по своей Сванхильд! Не будь смешон! По праву рода — мачеха она тебе... Мой милый мальчик, чистое дитя!.. — шипела она ему в глаза, издевалась. — Зелёный стебель рядом с Гуннимундом-братом. И рядом с Германарихом-отцом — слепой птенец...
— Гарм! Прогони её!
Плакала у оконца Сванхильд. Кто сосчитает слёзы её? Служанки? Расчёсывали девы волосы Сванхильд, в косы их заплетали и расплетали вновь. Да говорили ей с двух сторон тихим шёпотом:
— Знаем мы, Сванхильд милая, все печали твои. Знаем, что кёнинг не любим и безмерно груб он. Что месть-обиду Вадамерка на тебя таит, что гадок и злоумышляет Бикки, знаем. Одного не знаем, не можем сказать: как нежен юный Рандвер. Верен он и хранит свою нежность только для одной любимой. И любимая есть, у оконца она слёзы льёт. А служанки тех светлых слёз сосчитать не могут.
Качала головой Сванхильд:
— Не о том, девы, слёзы мои! А о доме родном, где мил мне каждый уголок, о бесчисленных фиордах, каких нет в мире красивее, о братьях, что за сестру готовы заступиться, и о матери, о сердце её, какое меня любить будет, пока живо, об отчиме — конунге славном.
Но не верили служанки:
— Ещё скажем. Ты послушай нас, Сванхильд милая, мы научим тебя. Своими советами в обиду не дадим! Это только с языка невежды срываются вздорные слова. А мы-то знаем!.. Лишь одна есть под небом Мидгарда светлая сторона, только в той стороне не ступала ещё нога Германариха. В тех просторах правит достославный кёнинг Бош. Никого не боится, сам не мучает слабых. Мать его — Лебедь прекрасная, Лебедь, ансов[86] дочь, Лебедь-валькирия. И не всё ещё о ней песни сложены. А сидит кёнинг Бош в дивном Файнцлейвгарде. Он всем сильным друг, он всем слабым защитник. Если же враг кому, то враг смертный. Возле кёнинга такого веселы люди, безмятежны под крыльями Боша. Оттого и веселинами их, видно, прозвали.
— Есть ли сторона такая? — изумилась Сванхильд, повеселела.
Отвечали ей в радости девы-служанки:
— Из всех дорог под небом Мидгарда самая прямая — наш Данапр полноводный. Только в светлой стороне он начаться мог, только оттуда он сумел пригнать чистые волны свои. Из волшебной страны Файнцлейвгарда, из страны легендарного Боша-кёнинга!
«Теперь иное! Охладел кёнинг к любви и ласкам готской девы. И, как прежде, занял ложе Гуннимунд. И трон высокий ещё займёт!»
Не знал Гуннимунд, заснул ли или в преддверии-дрёме пролежал, но, кроме этой единственной мысли, ничего не мог припомнить. С ней лёг, с ней встал. И не было сновидений.
Очнулся от шороха, от лёгкого движения возле себя, от того, что слабый ветерок пробрался в открытую дверь, и шевельнул его волосы, и коснулся щеки.
У стены напротив стояла согнувшись Вадамерка и обвязывала лоскутами тряпиц покусанные бёдра и икры. Видела, что проснулся Гуннимунд, но не стыдилась своих обнажённых ног. Думала: пусть стыдится та, у кого ноги кривы; мои же точены!..
А сын кёнинга не отводил глаз, смотрел, как морщилась от боли Вадамерка, как старалась сдержать бегущие слёзы. И взглядом красивые бёдра ей оглаживал.
Наконец спросил Гуннимунд:
— Не Рандверов ли Гарм повстречался с тобой да мимо пройти не сумел? — и с улыбкой добавил: — Гарм не любит змей!
Всхлипнула раздражённая Вадамерка, размазала локтем слезу. Хотела ответить что-то дерзкое готская дева и лицо уже дерзкое сделала, но передумала и сказала иное:
— Пастушьи псы в лесу налетели. Гарм не тронет своих!
— Не иначе за овечку тебя те псы приняли...
Усмехнулась сквозь слёзы Вадамерка:
— Эти слова я тебе потом припомню. Помоги лучше.
Гуннимунд разорвал тряпицы на узкие ленты, присел у ног Вадамерки. Пряча улыбку, склонил голову.
Прикрикнула на него готская дева:
— Ты бёдра мне не оглаживай, кровь уйми!
— Угадываю Гармазубы, — не унимался Гуннимунд. — И с каких это нор ты для него своей стала?.. Чего не поделили? Рандвера?
Скривилась Вадамерка-дева:
— Любой другой на месте Рандвера по следу моему ползком бы волочился, к ложу подбирался б моему, оглядываясь опасливо на кёнинга. А этот... собакой травит. Грязь!
— Не клевещи, сестрица, Рандвер чист! За то его люблю.
Засмеялась Вадамерка:
— Лжёшь, Гуннимунд!.. Как старший брат захочет Рандвер власть взять. И пройдёт любовь твоя. Меня захочет взять, вот уж и к мечу потянется рука твоя.
— И ты пошла бы с ним? — Гуннимунд поднял к ней лицо, на котором уже не было улыбки; была досада.
— О, я бы далеко пошла... с ним! Я бы научила Рандвера... Между утехами покоя б не давала, вводила б в уши, как власть прибрать, как извести родного брата, отравить отца, как Бикки вывести на свет из тьмы и мерзкому хребет свернуть... А он всё о Сванхильд, а он всё на утёсе или в лесу — во мху лежит, горюя. Всегда с собакой. Из них двоих, мне думается, только Гарм мужчина.
— Тебя я понял.
— Где уж тебе? Я себя с рождения не пойму.
Являясь в Каменные Палаты, избегал людей Рандвер-сын. У себя надолго запирался и дверь открывал только на слово Германариха. Тогда, оставленный хозяином, верный Гарм вольно скитался по выгоревшим степям и тенистым рощам; в зарослях камыша гонял котов и лис, пробегая по зелёным долинам, дразнил и избивал злых пастушьих псов. Сам похожий на волка, водился с лесными волчицами. Пастухи-готы ненавидели Гарма, палками ему грозили издалека: «Этот пёс хуже волка! Он разгонит собак, он разделит стадо и овец уведёт в зубы волчьих стай. Если Гарма увидел, знай, пастух: обеднеть тебе на овец и собак не досчитаться. Так хитрый пёс устраивает пир себе и двум-трём волчицам, что ждут его в тёмных логах».
Но как бы далеко от Каменных Палат не убегал Гарм, всегда чуял он, что ждёт его Рандвер. Тогда бросал растерзанных овец, ластившихся волчиц бросал и мчался на зов, только им слышимый.
Однажды советник Бикки подстерёг Рандвера и принялся хвалить его собаку:
— Умён твой пёс. От жизни всё берёт, что нравится ему. Мне говорили: захочет Гарм, на мелководье рыбу словит, захочет, птицу в низкий лет подстережёт-собьёт, у вожака лесного отобьёт волчицу, ту, что много лет вожак с собой водил... Уверен, будь он человеком да сыном кёнинга, тогда б Сванхильд не пропустил, не мучился б в любви неразделённой. Он нашёл бы случай насладиться тем, о чём мечтаешь ты. Да и мечты твои пустые. После первой ночи увидишь, что не богиня и Сванхильд. Умён твой Гарм!
— Молчи, словенский полоняник. Ты не в уме! И ты сейчас подобен Ихнилату, шакалу возле льва-царя. Плёл каверзы шакал, изыскивал наветы, подданных чернил и плохо кончил — был разорван львом. Искусство слова не помогло ему. Гарм умный пёс! Но лучше б, оставаясь псом, он покусал тебя, советник Бикки, за те слова, что смеешь ты сказать.
— Я говорил всего лишь о собаке! — прищурился советник. — Ты же — хороший сын. Ты верен кёнингу и к мачехе любовь питаешь. Таков сыновний тяжкий долг!
На это Рандвер ничего не смог ответить. Но при мысли о Сванхильд, о ночи с ней беспокойно забилось изнывающее от любовной тоски сердце. Не находил Рандвер ничего невозможного в намёках Бикки. Ему даже показалось, что вдруг приблизились мечты, что совсем немногое нужно для свершения их: лишь мимолётная встреча, вовремя сказанное слово, вовремя брошенный красноречивый взгляд. И она придёт, и она ответит. И никто не будет знать! Лишь бы всё продумать — до последних мелочей. Да, правда! Гарм умный пёс. Не стал бы мучиться, не стал бы выжидать.
Рандвер смотрел в спину уходящему Бикки и ощущал в себе звучание его последних слов: «Сыновний тяжкий долг!». Никто не будет знать!.. Бикки? Не догадается и он; Бикки решил, что его словами оскорблён тот сыновний долг. Он в этом, не иначе, убеждён моим упоминанием Ихнилата. Я обману его. Что Бикки? Он не вездесущ. Лишь всё продумать — до мелочей!..
«Сванхильд! Сванхильд!»
Все говорили, оглядываясь на двери, служанки:
— Ты послушай нас, дева милая! Мы не скажем плохого. Мы научим тебя, не дадим в обиду. Мы поможем советами, не имеем другого, чем помочь бы смогли... Юный Рандвер по красе твоей извёлся; весь мир для него ныне — в окошке твоём; глаза твои ему — свет; волосы твои золотые ему — путь; грудь твоя нежная — вожделенное ложе... Послушай нас, добрая хозяйка! Придёт время, и ты навеки завянешь. Увы, поникнет цветок возле старого пня. Судьбу свою сама верши, дочь гордых фиордов, Сигурда славного дочь; не надейся на мудрых Норн-богинь, на сострадание под небом Мидгарда не надейся. Не ищи друга во мрачных Каменных Палатах, а ищи на просторах вольных, на утёсах высоких, на полянах цветистых ищи!
летались ветры со всех сторон на тинг свой. По пути вершины деревьев к земле клонили, зелёную обрывали листву. Из облаков высоких все дожди повытрясли так, что где-то и засуха наступила, перекатывался с тихим шелестом песок. Пролетая высокие горы, резались ветры об их острые вершины да тяжёлые камни сталкивали к подножиям, тем рождали лавины, что всё живое сметали и погребали. На морях и реках, на озёрах многих вспенивали ветры воду, порой волны разворачивали вспять, топили острова.
Собрались на тинг. Кто что видел, рассказывали другим. И качали головой, слыша всем известное. И кивали, вскидывали удивлённо брови, узнавая о чём-то новом.
Но особенно внимательно слушали ветры сагу жарких южных братьев. На скалистых берегах Понта рождённые, в русле Данна полноводного окрепшие, пришли они в Ландию возмущённым ураганом, горячим дыханием отодвинули от фиордов древние льды. И поведали тингу обо всём, что видели...
Вризилик Гиттоф сказал Генериху:
— Не нравится мне близость Вадамерки к Сванхильд, не нравится, что злобу лютую на милость она сменила. Льнёт к Рандверу, не видит Гуннимунда. И кёнинга обходит стороной, тогда как раньше к каждой деве ревновала. Злой умысел таит. Не то отравит она Сванхильд, не то клинком проткнёт иль, в лес зазвав, столкнёт в глубокий омут. Всё можно ждать от готской девы. Лишь прощения от уязвлённой не жди.
Генерих-везегот сказал:
— Что Вадамерка? Замыслил Бикки какой-то шаг! Опять кому-то ловушку вырыл, сети разбросал вокруг, и приготовился паук. Закрыл глаза, а нити держит в лапках. Какая дрогнет, ту потянет... Не Рандвера ль наметил? И кёнинг, на сына глядя, всё чаще задумываться стал. И косо смотрит на Сванхильд. И, как в былые дни, глазами ищет Вадамерку.
— Мне думается, Гуннимунд стал зол на брата.
— Нет, он на Вадамерку зол. Она его не любит, не ласкает, как прежде, тайком от Германариха.
— Что Рандвер? Также тих? По-прежнему печален?
— Напротив. Рандвер весел. Всё завертелось колесом!.. И весел, громко лает Гарм ночами. Разорванную дичь приносит к Каменным Палатам. Как подменили пса! При появлении Вадамерки рычит, когтями землю рвёт, к Сванхильд её не подпускает. Будто что-то чует пёс!
— Коня!.. — кричала пьяная свита. — Коня и кровавой фрамеи!
Кричали, ступая по пиршественному ковру, на котором только что, подобно ромеям, вкушали пищу лежа. Кричали, бурлящей толпой истекали из зала. Кричали, надсаживая глотки, и могучего кёнинга несли на плечах.
И вместе со свитой кричал Амал Германарих:
— К везеготам Атанариха пойдём. Везеготов на словен поднимем. А не поднимутся дальние готы, их самих побьём, раздробим трусливым кости, разорвём презренным щёки... Мы — сила!
— Водан с нами! — отвечали готы, твердили это, как молитву.
Размахивая мечом, призывал кёнинг:
— Осадим, побратимы, Никополь! Располовиним Малых готов! Убьём Ульфилу-арианина! Нет!.. Рандверу подарим раба-каппадокийца!
— Слава Водану! — выкрикивали вразнобой малые кёнинги.
— Факелов! Факелов в стога!.. — придумал кто-то, и поддержали его. — Взметнём костры у Каменных Палат. Фрамеи! Раба в огонь, пускай попляшет, нас — великих — повеселит...
И пили кёнинги молодое вино. Вся свита вместе с ними. Иных из свиты послали но вайхсам войско собирать.
Рабы-полоняники тащили новые сёдла освящать под ликом Водана. Старые же, залатанные, сжигали в горящих стогах.
— Удачен ли поход обещаешь? — подступились к Германариху готы.
— Проверим! — ответил кёнинг. — Ромея сюда!
Приволокли связанного смуглого ромея. В ночи, в отблесках костров разглядели его курчавую голову, расширенные в страхе глаза с крупными белками, сломанный распухший нос и кровоточащие губы. Ромей просил о милосердии, что-то твердил о Христе. Но не желали понять готы его исковерканных слов.
— Панайотис! Панайотис!.. — называл себя ромей и добавлял по-готски: — Выкуп! Будет выкуп!..
— В землю! — приказал Амал Германарих.
«Ромей забыл о мужестве. Да знал ли мужество вообще? Он плачется, он рвётся, выкупы сулит. Он, верно, богатый ромей. Много наторговал... В землю! По самые ключицы... Он хочет жить. Богатства копил — не жил до сих пор... Проверим, удачен ли поход нам предстоит. Снесут ромею голову одним ударом — удачен; не снесут — отложим выступление... Панайотис богатый ромей! Щедрые выкупы сулит...»
— Гуннимунд! — избрали жреца кёнинги из свиты.
Встал сын Гуннимунд перед головой, торчащей из земли, ноги расставил для большей твёрдости, мечом примерился для верности удара. И, глядя в искажённое лицо ромея, взмахнул клинком по-над самой землёй.
— Удачен! Удачен поход! — восторжествовали кёнинги.
Однажды подстерёг Рандвер на берегу Данпа деву Сванхильд, затаился в ветвях плакучих ив. Гарма к себе прижал, чтоб не выскочил пёс, чтоб не выдал. И в восхищении смотрел Рандвер, как нежная Сванхильд, скинув одежды, входила в осенние серые волны, не боясь холода. И рук не одёргивала дева фиордов от пенистых гребней, к холодному ветру привычна была, не дрожала. Как белая хрупкая льдинка, плыла среди волн Сванхильд. То скрывалась под водой, то появлялась вновь; доставала со дна камешки.
Тогда осмотрелся Рандвер но сторонам и, никого не увидя вокруг, вышел из своего укрытия, сел на песок возле платья девы. Гарм же с весёлым лаем кинулся рыскать по прибрежным кустарникам.
А Сванхильд услышала Гарма, увидела Рандвера, поджидающего на берегу, и спряталась в волны.
— Уходи, прошу!.. — сказала.
В ответ только покачал головой Рандвер, не поднялся с песка.
Молвила смущённая Сванхильд:
— Я прошу, не смотри. Дай одеться!
И опять не ответил Рандвер, сын кёнинга, только молча, не умея скрыть любовного чувства, смотрел на деву.
— Кинь одежду.
— Ты потом замёрзнешь в мокрой одежде. Выходи. Холодна вода.
Сванхильд оглядела безлюдные берега и заплакала.
Тогда Рандвер вошёл в воды Данпа, не чувствуя холода. Нежную деву фиордов он взял за плечи, отвёл от лица её мокрые волосы.
— Увидят нас, — тихо сказала Сванхильд.
— Не увидят — над каждой тропой мой Гарм сейчас хозяин. Никого не подпустит... А увидят, так что? Либо враг, либо друг новый будет.
— Я ведь мачеха тебе по законам рода.
Улыбнулся Рандвер, видя, как задрожала Сванхильд, коснулся ладонями её лица, ответил:
— То лучший повод нам с тобой быть вместе. Взрослый сын отца измучился без ласки материнской. И потому от мачехи он ждёт любви и ласк, каких лишён был в детстве. Ты знаешь! Посмотри в глаза, Сванхильд. Скажи... Ты мёрзнешь?
— Мне холодно.
Тогда вынес Рандвер Сванхильд из воды. Встали рядом на песке, нагретом солнцем. Прижалась к Рандверу нежная дева фиордов и, видя, как, с какой любовью смотрит он на неё, сняла последнее, что было у неё на теле, — золотое запястье.
«Сванхильд! Сванхильд!»
С низовьев повеял добрый южный ветер. Холодный северный от того ослаб и больше не бил в спину Рандверу. Друг, пришедший с берегов Евксинского Понта, обогрел-обсушил Сванхильд, смел жёлтые песчинки с её белых плеч, распушил золотые волосы.
Чего-то подглядел? О чём-то недозволенном услышал? Пусть ему! Разве не всё дозволено ветру? Разве расскажет кому?
«Рандвер! Рандвер! Люблю! Милый!.. Забрось, Рандвер, запястье в Данн. Закинь одежды в холодные волны. Гарма прогони, пусть за тропами смотрит, подступы стережёт те, что ещё устеречь можно. Так горячо, Рандвер, тело твоё, так сильны эти руки и так осторожны они. Имея такого сына, достоин измены кёнинг! И даже бездетный он был бы достоин измены. Рандвер! Рандвер! Есть в дальней стороне прекрасный Файнцлейвгард. С войны вернётся кёнинг и не найдёт своей Сванхильд. Она другому суждена, она с другим уйти должна. Глянь, Гарм привёл волчицу».
«Сванхильд! Сванхильд!»
Встретила служанок Вадамерка, за косы их схватила, за косы пригибала к земле, допытывалась:
— Отчего весела Сванхильд, если не знает, вернётся ли кёнинг, господин её? Отчего она с утра до ночи песни поёт? Отчего по ночам спит спокойно? Отчего под оконцем её часто Гарм дожидается утра?
— Ох, не знаем, госпожа! — страдали от боли, клялись девы-служанки. — Видим то, что дозволено, мыслим и того меньше. А чтобы злого не сказать, не обронить глупости и тем хозяйку не обидеть, мы при ней вовсе молчим. И спрашивать её боимся. Спросишь, а она и швырнёт гребнем тяжёлым самшитовым.
— Все вы лжёте, низкие!.. — насмехалась над ними Вадамерка, ещё ниже к земле склоняла, всё допытывалась: — Отчего не грустен более Рандвер? Отчего он в рощах мох не мнёт, как прежде; отчего не грустит на утёсе? Отчего не глядит на Сванхильд? И отчего ухмыляется Бикки?
— Ох, не знаем, госпожа! — отвечали девы, крепились. — Рандвер-сын по-прежнему со свитками дружен, режет руны — не выгрести сор. Пастухов зазывает дуду послушать, скальдов кормит бродячих, сам саги поёт. На Сванхильд не глядит? Так ведь нет девы, испытавшей ласки его. Есть лишь девы, познавшие зубы Гарма-пса. А Бикки, известно, всегда в ухмылке...
И щипала Вадамерка служанкам плечи, и пальцы им в злости заламывала, ногти вонзала им в ладони. Грозила:
— На ваших же косах вас удавлю, злоязыкие! Все вы знаете, девки грязные. Все вам течения известны, как водорослям донным. Весь наносный ил переберёте, чтоб про кого-то достойного хоть самую малость узнать. Не побрезгуете в грязи слухов покопаться, твари безликие!
— Ох, не знаем. Не спрашивай, госпожа! — едва не плакали бедные служанки. — Да и зачем нам слухи слушать, коли у нас глаза есть...
— Что же видят ваши глаза? — кривила губы Вадамерка.
— Видят готскую деву, полную достоинств. Видят, что ноготки у неё чистенькие, ручки у неё беленькие, зубки видят ровненькие, волосы видят ухоженные, глазки искромётные, ножки — точёные, да... передничек помятый...
Когда разошлись пастухи и скальды, собрался и Рандвер из зала уйти. Но остановил его на выходе советник Бикки, сказал:
— Нам кёнинг поручил в его отсутствие хранить порядок. Но что узнал я, Рандвер! Видно, не верна Сванхильд-жена.
— Что говоришь ты? — изумился Рандвер. — Кёнинг за такое головы снесёт всем нам. Не пощадит ни сына, ни советника.
— Да! Да! — склонился в полупоклоне Бикки. — Вот, запястье золотое я на берегу нашёл. И рядом следы. Да странные следы такие — от двух лежащих тел. Одно: Сванхильд следы, я догадался по запястью. Другое... Там следы чужого!
— Хотел бы знать я — чьи?
Тогда советник Бикки ещё сказал:
— Твой Гарм то знает. Из всех лишь он достойный! сторож. Ходит по ночам вкруг Каменных Палат и вора скрадывает он под окнами Сванхильд. Я часто слышу лай собаки. Запястье кёнингу отдать?..
Пожал плечами Рандвер-сын, сказал в ответ:
— И я заметил, и говорят служанки, что не к Сванхильд, а к Вадамерке лезет ночью вор. И будто до утра он прячется у ложа готской девы. Или на ложе? И не его ли Гарм стережёт?.. А между тем известно, как любит Германарих Вадамерку...
Подобрели тогда глаза у советника. Вздохнул Бикки, сокрушённо ответил:
— Верный пёс! Но кёнинг нам за такое головы снесёт. Не пожалеет ни сына, ни советника. А запястье, пожалуй, верну хозяйке...
Западные ветры несли тревогу. Старые прорицательницы, сидя в вайхсах и марках, греясь у очагов, кашляя от дыма, бросали на платки жеребьёвые палочки. И сколько бы ни бросали их прорицательницы, сколько бы в начертанные руны ни всматривались, все не так они падали на платки, как хотелось бы, все не о желанном говорили. И указывали на торжество словенское, готское тяжкое поражение пророчили.
Тогда выходили вещуньи наружу, к небесам обращали взоры, выискивали летящих птиц. Как летят они, смотрели, и куда. И сколько птиц в небе — считали. Но и тут успокоиться не могли, друг от друга глаза отводили. На радость словенскую указывали птицы, кровавое поражение готское пророчили.
На луга, на поникшие травы выводили прорицательницы священных коней. Сами в сторонке садились, за повадкой конской следили, зябли от осенней сырости. Смотрели, куда побегут кони, куда копыта поставят, где травинку щипнут. Но и тут не могли утешиться, не давала мантика добрых знаков. Не бежали, стояли кони, тревожно смотрели на Запад. Невпопад копыто ставили, не ту травинку щипали...
И прятали старухи друг от друга глаза; сгорбившись, возвращались в свои вайхсы. Отвечали ожидающим жёнам:
— Видно, позабыла о нас мать Вёльва, и отвернулся от стороны нашей Водан-отец. Близка радость словенская, поражение готское близится. И руны, и птицы, и кони священные нам о том поведали. Как ни старались мы ход судеб изменить, как ни бились, ни чаяли, всё выходит иначе.
Вадамерка стояла ночью у двери Сванхильд. Прислушивалась, склонив голову. Обида маской застыла на лице. Стояла краса-дева непричесана, едва одета, босая на каменном полу. Глаза были влажны, бледно лицо, губы — поджаты. Сдерживала дыхание. Тонкие ноздри расширялись в злости. Долго стояла Вадамерка у двери, вздрагивала, заслышав шорох, ниже склоняла голову.
Неслышной тенью подошёл к ней Генерих-везегот. Едва не насмерть перепугал бдительную готскую деву. Но узнала везегота Вадамерка, палец приложила к губам, прошептала:
— Измена! Покои Рандвера пусты. Окно Сванхильд раскрыто. Гарм под окном скулит. И шорох слышу, и приглушённый говор.
— Чей? — тоже прошептал Генерих.
— Рандвера. Пока в походе Германарих, и Гунимунд, и Гиттоф-вризилик, пока пророчества вещуют гибель славным готам, сын кёнинга пригрелся у Сванхильд. И хороша она: при свете дня кротка, нежна, глаз милых не поднимет, не возвысит голос... Благочестие само! А ночью! Стерва... Измена кёнингу!
Генерих смолчал.
— Позовём людей! — страстно шептала Вадамерка. — Раскроем дверь и словим вора. По заслугам обоим воздадим!
— Ты ищешь смерти брату? — спросил Генерих.
Вадамерка кусала себе губы, не утирала слёз — их не видно в темноте. Везеготу сжимала пальцами плечо. И дрожали в возбуждении руки её.
— Генерих! Славный! Я не знаю. Здесь всю ночь стою. Скажи, что делать? Там этот дерзкий Рандвер. Для чего он там? Ведь я его люблю не меньше, чем подлая изменница Сванхильд... Чем дева фиордов привлекла его, чем она лучше Вадамерки? В ней лёд, в ней холод. Во мне — огонь! О, как он сжигает...
В темноте усмешку спрятал везегот, ответил:
— Согласен, многих ты любила! И кёнинга, и сына Гуннимунда, и Бикки злобного. Кого ещё? Ты хоть сама всех помнишь? Лишь не хватает Рандвера в ряду твоих побед. Но Рандвер — для Сванхильд. Им их чистота, их верность. Они богами друг для друга созданы. Не разлучай. Ты сильная! Так и люби, как любит сильный. Спокойным сделай сердце ревнивое своё. Не омрачай их близости. Уйди!
За плечи Генериха, за его руки цепляясь, ногтями скользя по кольчуге и теряя силы, опустилась Вадамерка на каменные плиты. Всхлипывала у ног славного везегота.
— Я ненавижу себя. И эту грязь! И кёнинга, и сына Гуннимунда, и Бикки злобного. Кого ещё? Всех не упомнишь!.. Рандвер! Милый Рандвер! Сванхильд дорогу перешла... Он бился за неё с тремя сынами фиордов. Зачем ты рассказал об этом? Зачем терзаешь сейчас? Генерих, я люблю. Такая мука! Скажи, что делать?
— Уйди! Люби, как любит сильный. Это благо!
Идут, возвращаются готы. Германарих — на чёрном коне. Дуют ветры в готские согбенные спины, развевают волосы на поникших головах; раздувают ветры словенскую славу, впереди поредевшего войска несут к Данпу горькую весть о поражении Амала-кёнинга.
Со всего голубого Мидгарда сбегаются волки, слетаются вороны на поля отзвеневших, отлившихся кровью битв. По чёрной реке Вадгельмир плывут в царство смерти бесславно погибшие. Страшно им в царстве Хель. Души героев, погибших со славой, с мечом в руке, в далёкую Вальгаллу идут. Ждёт их Водан, небесный кёнинг. Ведут их валькирии, женщины-тролли. И песни поют!
Дружины, дружины! Кольчуги попорчены, измяты щиты, оцарапаны высокие шлемы. Кони шатаются израненные, всадники в сёдлах держатся едва. Но веселы, бодры воинские барды. Возле кёнинга идут, за стремена крепко держатся. И песни поют!
Тесно стало в Вальгалле, в светлых палатах бога Водана. Много героев пришло к нему на славный пир. Их не будут оплакивать горемычные жёны готские: умерли героями, честь сберегли. Героями и останутся.
Едет Германарих на чёрном коне. Дуют ему в спину западные ветры. Дружины, дружины! Кровью истекли, поражение изведали. Но духом воинским всё же полны, местью новой одержимы. Идут гордые дружины по следу кёнинга. И песни поют!..
Осветились факелами Каменные Палаты, зашаркали по земле, по порогам дубовым согни ног. Снаружи доносился плач многих вдов — видуво[87] новых, доносилось ржание лошадей, был слышен звон железа. Суетились у очагов разбуженные слуги, иные резали овец и грели на огне вино. Так вернулся Германарих.
Увидев это из окна, Вадамерка-дева кинулась к двери Сванхильд и принялась колотить в неё руками.
— Беги, Рандвер!.. — кричала. — Вернулся кёнинг. Измены не простит. А Бикки уже наплёл про всё. Я знаю Бикки! Рандвер!.. И ты, девка из фиордов, беги! Не пощадит тебя Германарих. Я Германариха знаю...
Но тихо было за дверью — ни звука, ни ответа. И вновь стучала в дверь Вадамерка.
— Оседлал вам коней Генерих, а служанки собрали еды. Бегите, дурные головы, сохраните себя. Рандвер!..
Тогда отворилась тяжёлая дверь. Вадамерка упала на грудь Рандверу, залилась слезами. Волосы её, чёрные как смоль, рассыпались у него по плечам. Бледен был сын кёнинга. Ожидая обмана, стоял с мечом в руке. Сванхильд, дрожащий листочек, пряталась у него за спиной.
— Бегите! Генерих ждёт.
И укрылись плащами Рандвер со Сванхильд. И удалось им выйти из Каменных Палат незамеченными, и удалось в конюшнях обойти сторожей, и отыскать во всеобщей суматохе Генериха.
Одно слово сказал добрый везегот Генерих: «Файндлейвгард!» и протянул Рандверу лук со стрелами. Вздрогнула Сванхильд, услышав о светлой стороне, кивнул сын кёнинга, деву фиордов подсадил в седло. Сам же на коня взлетел, едва коснувшись стремени йогой. И в стремительном галопе пустились кони вдоль берега Данпа-реки, туда, где вверх по течению, в далёкой стороне кёнинг Бош сидит в славном гарде своём.
— Да минует их чаша зла!.. — пожелал Генерих, смахнув со щеки слезу.
Слушали ветры сказ южных братьев, кивали, друг на друга посматривали. Необычные кёнинги на необычный тинг собрались. И необычно для ветров молчали. Тихо было в это время по всей Ландии. Несколько дней стояли в небесах облака, несколько дней с деревьев не упало ни листа, и разгладились волны морей. Свейские крутобокие ладьи забыли о власти парусов. И если срывалась из облак снежинка, то падала она отвесно.
Советник Бикки вошёл в зал. Даже этот человек сейчас почувствовал трепет перед кёнингом. Был мутен взгляд у Германариха, лицо темно, обветренно, скулы заострены, давно не стриженные волосы грязны, у висков и на затылке — вытерты краями шлема, где-то выхвачены, отсечены чьим-то мечом целые пряди. Были воспалены у кёнинга веки, искривлены свежим шрамом губы, и борода но краям шрама распалась надвое, — чей-то точный он пропустил удар. От этой недавней раны трудно было говорить Германариху, он слова произносил с присвистом, старался плотнее сжимать губы, пряча, что сразу под шрамом недоставало нескольких зубов.
— Где? — в нетерпении спросил кёнинг.
— Под пыткой выдали служанки! — в поклоне склонился Бикки. — Файнцлейвгард...
Германарих злобной хищной птицей сорвался с трона:
— Догоним! Эй, свита! Раны будем после считать. И после обласкаем женщин. В сёдла! Далеко уйти не смогут беглецы.
Подобно стае свирепых Норн-псов, шли по свежему следу малые кёнинги из свиты. И среди них — Амал Германарих на чёрном коне.
Секла лошадям ноги колючая снежная позёмка. В стороне, уже стиснутый прибрежной кромкой льда, парился широкий Данп; медленно плыли по нему редкие льдины, таял, падая в свинцово-серую воду, снег.
— Догоняем!.. — сказал кёнингу Бикки, радостно показывал вперёд. — След не успевает позёмкой закрыться. Кони у них устали, идут неровно.
— Молчи, Бикки! — мрачно оборвал Германарих слова советника.
Подхлестнули лошадей кёнинги, оттеснили советника в хвост погони. И Германарих глянул на них одобрительно. Удивились этому готы, не помнили они ещё одного такого дня, чтоб Бикки был неугоден кёнингу, чтоб раздражал его. «Значит, дорог Германариху Рандвер, дорога ему Сванхильд, что не может простить советнику сказанной о них прилюдно правды. Неужели предпочёл бы кёнинг незнание этой правды? Верно, стар стал!»
И увидел Рандвер погоню за спиной; сквозь шелест позёмки, сквозь пересвист низового ветра услышал крики и перестук копыт, бряцание оружия услышал.
Пригляделся: Амал Германарих на чёрном коне, малые кёнинги — рядом.
Тогда развернул коня Рандвер-сын, вскинул лук тугой и пустил десяток стрел. Взмахнули руками пятеро кёнингов, вывалились из седел и теперь, запутавшись в стременах, волочились по земле за конями. Не сосчитать им более старых ран, не обласкать уже женщин.
И кёнинги доблестные вскинули луки, но запретил им стрелять Амал Германарих.
— Так возьмём! Лошадей их загоним. А у нас, побратимы, теперь сменные кони есть.
До вечера гнались, не отставали, шли всё дальше на север. Прекратился ветер, посыпался на землю густой снег. И холмы, и леса укрыл белым. И труднее стало лошадям, выбивались они из сил, спотыкались, ранили ноги о занесённые снегом камни.
Сказал Рандвер:
— Нам лишь темноты дождаться. В темноте обманем.
Ответила Сванхильд:
— Что с нами будет, если не скроемся? Рандвер! Убьют нас, я знаю.
Тогда снова развернул коня сын кёнинга, снова выпустил несколько стрел. Но дрожали от усталости руки. И меткие стрелы соскользнули с железных кольчуг.
Всё чаще спотыкался конь у Рандвера, всё медленней бежал.
Догнал Сванхильд, ещё сказал, с надеждой озираясь на небо:
— Нам темноты б дождаться... А этой своре достанется лишь лошадиный помёт...
— Они убьют нас, Рандвер. Я знаю, — подавленно склоняла голову Сванхильд. — Видишь, из-под снега засохшие цветы торчат? Нам знак, что не судьба! Догонят Норн злые псы... Рандвер, что с конём твоим?..
Пал конь Рандвера. Сказал сын кёнинга:
— Беги, Сванхильд! И лук тебе, и стрел немного. К Бошу беги. Я задержу. Во тьме следы запутай...
«Что зарок? Слова Ульфилы? Что доброта? Что Бог?.. Если не судьба! Когда из снега сникшие цветы торчат! Норн злые псы всё ближе».
— Беги, Сванхильд! Да про меня помни...
Но сошла с коня дева фиордов, ответила:
— Что я без тебя? Мой Рандвер. Они убьют нас. Пусть убьют!.. Но страшно. Ох, как страшно, Рандвер. Не пощадят... И пусть не пощадят! Но страшно!.. Не держат ноги.
Злился Рандвер:
— Беги, Сванхильд! Мне будет легче.
— Поздно! Да и что я без тебя?.. Как хочется жить!
Обнял любимую Рандвер:
— Хочется, ты верно говоришь. Но жить мы вместе в Вальгалле будем. Здесь не суждено! Как всё же Файнцлейвгард далёк, как уже близок Германарих...
Заглядывала ему в глаза Сванхильд:
— Милый Рандвер, я не жалею. Как были мы близки!.. Только очень страшно. С нами — все! И больше ничего не будет. Ничего! А мы так молоды... Скорей бы уж! Не держат ноги.
И спереди, и сзади, со всех сторон подъехали, окружили их малые кёнинги из свиты. Первым Германарих был на чёрном коне, последним был Бикки на коне сером.
Рандвер, крепко прижимая к груди Сванхильд, поддерживая её, поднял меч, сказал:
— И всё же отпусти нас, отец! Или пощади её, а меня убей. Я отброшу меч, не стану защищаться. Лишь пощади, прошу, Сванхильд!..
Ответил кёнинг:
— Я мог бы пощадить тебя за доблесть. Ту, что раньше я не замечал. Стольких побратимов моих убил! Но ты ж не согласишься оставить нам Сванхильд...
Не стал слушать, перебил его Рандвер-сын:
— Да, ты изверг! Ты не человек!.. И ты настолько низок, что мне не трудно над тобой смеяться теперь. В глаза, в лицо!.. И над тобой смеётся твой же Бикки. Вон он прячется за спины твоих цепных псов. Шакал, подобный Ихнилату. Он тоже плохо кончит.
Побелел свежий шрам на лице у кёнинга, когда заговорил он; обнажились десны, открылась прореха в зубах:
— Рандвера повесить. Без мешка! А деву, изменившую супругу, разорвите на куски.
Хлёсткими плетьми пытались выбить меч у Рандвера, тупыми концами копий били в голову ему и в грудь, в ключицу метили. Спешились с коней, достали сети.
Но, славный Рандвер! Многих он убил и многих ранил. Он побратимам преподнёс урок, он кёнинга заставил изумиться, заставил Бикки пожалеть о сказанном. Им страшен Рандвер был.
Смеялась Сванхильд. Лук подняла дева фиордов, стрелу нацелила на Бикки. Испуганный советник закрыл лицо руками, пригнулся к холке коня. А дева смеялась, но не имела силы, чтобы согнуть лук. И стрела соскользнула у неё с руки и косо воткнулась в снег.
Наконец опутали сетями Рандвера, меч из руки вырвали. Схватили Сванхильд и к хвостам четырёх лошадей за руки, за ноги привязали.
— Рандвер! Я больше не боюсь! Во мне поднялись силы. Рандвер, они меня страшатся...
Опутанный сетями, скрученный ремнями Рандвер лежал ничком в снегу. И кёнинги сидели на нём, не давая шевельнуться.
— Лучше бы я сам убил тебя, Сванхильд!
Рванулись кони на четыре стороны. Звонкий смех Сванхильд сорвался в крик и замер.
Всё сыпал снег. Быстро темнело. Стало очень тихо.
«Ты, белый снег. Ты полотно, утыканное сникшими цветами. Истоптано, измято полотно. И обрамлением тебе не люди — волчья стая. Стая Норн псов. Новые цветы цветут на полотне горячими живыми лепестками. Подобны макам пятна крови на истоптанном снегу, подобны стеблям кольца четырёх отпущенных верёвок...»
«Сванхильд! Сванхильд!»
— Сына пощадить? — спросили готы.
— Я сказал — повесить! На восток лицом. В живых его теперь оставить — слишком жестоко.
Согласились готы со словами кёнинга. На берегу Данпа, в стороне от лесов, отыскали одинокое дерево с облетевшей листвой. То был кряжистый вяз, враг топора. И веление Германариха исполнили. За всё время от Рандвера ни слова не услышали, и ни разу не пытался он освободиться от пут, ни разу не взглянул в глаза кёнингам...
Долго потом метались и стонали ветры, гудели и плакали в оголённых чёрных ветвях, раскачивали заледеневшее тело Рандвера. Весь снег вымели из-под корней дерева, обнажили землю, обнажили траву. Волновался у берега Данпа иссохший трескучий тростник.
Скоро вой собаки стал вплетаться в стенание ветра, одинокий плач верного Гарма-пса. Не убегал больше от Рандвера Гарм. Он лежал, припорошённый снегом, голодный, замерзающий, неотрывно смотрел на раскачивающиеся ноги хозяина. Иногда поднимался. Встав на задние лапы, дотягивался до этих ног, облизывал их и опять ложился рядом. Гарм был равнодушен к приходящим за ним волчицам, равнодушен был к мясу, волчицами принесённому. И только если близко к Рандверу приближались хищницы, то бросался на них Гарм, и лишь потому он не рвал волчиц клыками, что, ослабший, догнать их не мог.
Чутко сторожил Гарм-пёс, снежинка незамеченной не пролетит, звёздочка в холодном небе без его ведома не погаснет. Однако древнюю старуху Гарм проглядел. Предупреждали, напевали ему в уши обеспокоенные ветры: «Вёльва! Вёльва идёт! Стереги... Стереги...». И во все глаза смотрел пёс на ноги хозяина, а Вёльвы так и не заметил.
А старуха между тем поманила за собой Рандвера, светлого лба его коснулась губами, гребнем старинным расчесала волосы и сказала:
— Вот и снова мы вместе, милый Гант.
— Я не Гант. Я Рандвер! — возразил ей юноша.
Только мёртвое заледеневшее тело раскачивалось в вышине; скрипели ветви...
Молоды глаза у старухи, со смешинкой-искоркой глаза. Улыбнулась Вёльва, сказала ласково:
— Нет! Ты Гант... Помнишь, в роще священной расчёсывала тебя? Помнишь, сын пастуха, как стояли вокруг костра карлы?
— Помню, Мать! — ответил Рандвер.
Только мёртвое тело раскачивалось во тьме, и ничего не слышал Гарм...
— Вот видишь! С тебя начался, на тебе и кончился род достойных воителей. Славных не будет более. Пойдём со мною, милый мальчик! Оставим этот мир, подобный сновидению. Пойдём, отыщем Сванхильд. Истосковалась она, ждёт тебя.
— А кто это, Вёльва?
— Сванхильд? — улыбнулась старуха. — Ты забыл. То жена твоя!.. Нет под небом Мидгарда девочки красивее её. И нет её чище. Пойдём, позовём с собой Сванхильд!..
«Стереги! Уводит его Вёльва. Стереги!..» — предупреждали тревожно, напевали в уши верной собаке студёные ветры. Во все глаза смотрел, но не видел Гарм, что уходит уже старуха, что доброго Рандвер она уводит за собой. И не видел, что идёт им навстречу, смеётся, ликует дева фиордов, к Рандверу белые руки тянет. И не слышал пёс, как сказал ей Рандвер:
— Сванхильд! Сванхильд!..
Только мёртвое тело с посиневшим безобразным лицом качалось и поворачивалось в порывах холодного ветра. Скрипели, скрипели старые кривые ветви.
ак Гудрун, рождённая Гьюки, лишилась любимой дочери своей, дочери славного Сигурда. Тяжкую весть принёс в фиорды бесстрашный Ульрих-гот! «Дочь вашу Сванхильд за низкую измену мужу велел конями разорвать Великий Германарих, велел копытами топтать тело изменницы. И друга Сванхильд велел повесить на волю всех сквозных ветров, лицом к востоку, от двора к западу!»
Сказал всё это Ульрих-гот и, развернув коня, пустился в обратный путь. Он не пожелал остаться в гостях у Йонакра. В полях Лангобардии ему будет спокойнее пробиваться сквозь битвы, нежели под кровлей конунга, поминая Сванхильд, пить горькое вино с её братьями.
Но напрасно Ульрих-гот, бесстрашный вестник, опасался за свою жизнь в палатах Йонакра. У конунга и в мыслях не было безвинному готу мстить; об одном конунг фиордов думал — чем утешить Гудрун. А женщина, рождённая Гьюки, духом тверда была, гнала прочь утешения. Сыновей своих позвала, сказала им:
— Как?! После сказанного Ульрихом-готом вы, нерадивые, сидите спокойно? И вы способны после всего беспечно спать, всласть веселиться? Вы! Братья юной девы! Вы не смеете слова сказать, когда посмел Ёрмунрекк сестру вашу бросить под копыта готских коней, когда посмел он расчленить тело Сванхильд? Где честь ваша?..
Молчали могучие сыновья Йонакра. Хотя обида кипела во всех троих, друг перед другом они того не показывали. Сёрли направо смотрел, Хамдир налево глаза отвернул, Эрп, сводный брат, опустил лицо книзу.
От горя кружилась голова у Гудрун:
— Дороже всех мне Сванхильд была. Как солнечный лучик она была во тьме ночи. Радость моя!.. Драгоценные ткани блекли на теле дочери, не могли сравниться с красотой её. Серебряные гребни тускнели в золоте её волос, бледнели алые ленты в косах Сванхильд. Теперь же всё — под копытами у готских коней. Чёрных и белых, серых коней. Разбито, раздроблено, втоптано в грязь. Волосы Сванхильд лежат мёртвым золотом в чужих землях, нежное тело её брошено на поругание лисам, снегом злым заволакивается... Чёрное, чёрное горе!
Тяжело вздохнула Гудрун, с презрением оглядела сыновей:
— Нет, сыны. Не восприняли вы лучшего, что есть в крови у нашего рода. Суровостью вы в отца не удались. С братьями моими не схожи: нет в вас смелости Гуннара-брата, нет храбрости брата Хёгни. Младенцы вы перед ними. А какими могли бы соколами быть! Вы же в бой рваться должны, искать мести за несчастную участь сестры, которую все так любили. Братья мои давно бы уже были в сёдлах, давно бы приблизили смерть жестокого Ёрмунрекка!
Сказал матери отважный Хамдир:
— Не ставь нам в пример братьев своих. Не восхваляла ты Гуннара и Хёгни, когда они Сигурда, славного конунга, отца Сванхильд, на ложе твоём, при тебе же самой, убили спящего. Кляла ты братьев своих, когда тело славного конунга сгорало на костре из ветвей и поленьев дубовых.
Порывалась ответить сыну Гудрун, рождённая Гьюки, но не снижал голоса славный Хамдир, к братьям повернулся, такое сказал:
— Станем единодушными мы, братья! Отомстим могучему Ёрмунрекку за гибель любимой сестры. Не как братья Гудрун мстили, а как сыновья Йонакра отомстим.
И матери сказал:
— Выноси доспехи! Пусть готовят коней. Месть у нас в жилах кипит, тинг мечей близится!
оддержал брата отважный Сёрли:
— Вместе с Хамдиром иду мстить за Сванхильд. Не меньше других я любил её, не меньше других испытываю боль. Выноси оружие, мать! Пусть готовят коней. Тинг мечей близится!
Ожидала от Эрпа ответа Гудрун. Но молчал Эрп, сводный брат, не поднимал мужественного лица. Спросила Гудрун, рождённая Гьюки:
— Что же ты, Эри, молчишь? Что не скажешь, хитрец, клятву мести? Могут ли двое братьев без помощи твоей сразиться с тысячей готов? Смогут ли они двое тысячу готов избить? Должен быть третий с ними. Тот, кто обезглавит Ёрмунрекка.
— Хорошо! — поднял голову Эрп. — Близится тинг мечей!
— Вижу теперь, — похвалила Гудрун, — что достойные выросли у Йонакра сыны. Иначе для чего им вырастать, если за сестру свою отомстить не смогут?
Сказала так и в кладовую пошла. Подобрала для сыновей шлемы, подобрала и кольчуги, и наплечники, и наколенники литые отыскала. Принесла сыновьям стальные обручья. Из всех только те доспехи выбирала Гудрун, что были заговорены от ударов железа. Древние доспехи, тяжёлые, без насечек и вставок серебряных, без клёпок бронзовых, без красивой отделки золотой.
Предупредила сыновей многомудрая Гудрун:
— Ёрмунрекку не давайте рта раскрыть, не давайте заговорить Бикки. Известны они хитростью своей. Сразу выведают у вас, простодушных, про тайную силу доспехов. И тогда на погибель вашу нащупают слабое место. Избегайте, сыны, заговорить с бесчестными. Вам, прямодушным, не одолеть в словесной перепалке.
Сказал в ответ славный Хамдир:
— В трудный поход собрались мы, мать! Если не вернёмся, то знай: не посрамили чести и имён, данных тобой. Знай тогда, что сложили мы головы в готском краю под звон справедливой битвы. Знай, что пали мы без мольбы о пощаде. И тризну[88] справь по сыновьям убитым и по растерзанной Сванхильд.
Вскочили на коней отважные братья и двинулись в путь по зимним сырым дорогам, покинули милые сердцу фиорды.
И тогда заплакала Гудрун, дочь Гьюки. Вспоминая былое, перебирая имена погибших, всё более убеждалась она, как несправедлива к ней Норн, как с каждым годом, с каждым потерянным именем всё ближе подбирается к ней одиночество. Не утирая слёз, проклинала она судьбу, влекущую к безрадостной старости, влекущую к тому дню, когда останется беспомощная Гудрун одна среди безжизненных камней, среди погасших очагов и горестных воспоминаний о былом величии рода. Будь проклят тот грядущий день! Будь проклята прожитая впустую жизнь! Жизнь-звук, жизнь — чёрный дым, жизнь, скатившаяся с горы к началу пути и замершая там кучкой мёртвого песка...
По Лангобардии сыновья фиордов ехали тайком, всё больше ночами. Днём же отсиживались в глухих лесных углах или в тёмных ущельях гор, в мрачных пещерах. В те времена здесь люди двумя жизнями жили: днём ненавидели, ночью боялись. Встретив путника на дороге, имени не спрашивали, добрым словом не приветствовали, смотрели — не знаком ли лицом, сразу меч обнажали. Здесь и свои, и чужие грабили селения, и те, и другие селения жгли. Кто от войска отбился, тот домой не спешил, восседал на дорогах с побратимами и потрошил проезжающим сумы, если проезжающие те слабейшими были!.. Не щадили калек, обирали до нитки слепцов, даже с прокажённых, забавы ради, обрывали колокольца.
По дорогам Лангобардии в те годы одиночке не пробиться было. И вестовые всадники ездили с отрядами охраны. Да и те при случае кормились грабежом, развлекались насилием.
И избегали ненужных встреч сыновья Йонакра, силы берегли для большего, жизни свои на погибель готскую хранили.
Но однажды не выдержал Эри, сводный брат, вспылил:
— Так с вами и к старости Данна не увижу! Не столько едем, сколько прячемся; поэтому из Лангобардии до сих пор не выбрались. Плохо дорогу показывать трусам!..
Тогда разозлился Сёрли, брат старший, ответил:
— Очень уж смел ты, ублюдок!
И Хамдир поддержал Сёрли-брата, сказал, презрительно сплюнув на дорогу:
— Чем можешь ты, Эрп, помочь в нашем деле?
Эрп сказал:
— Как ноги друг другу идти помогают, так и я помогу.
Поразмыслил Хамдир, усомнился:
— Как может нога ноге быть в помощь? Как могут руки друг другу пособить? Плетёшь несуразное ты, незатейливый мозгами. Бездумной смелостью кичишься!.. Или замыслил, черныш, нас прежде времени погубить, в битву ввязать с бесчестным отребьем на дорогах, а кости наши в земле Лангобардии сгноить? Не домой ли собрался?..
Вставил Сёрли, злобно глядя на Эрпа:
— Не удачлив ты, брат. Стоит тебе забраться в колодец, как на тебя сразу же посыплется песок. Какая нам помощь от такого?
Усмехнулся Эрп, повторил с обидой:
— Плохо дорогу указывать трусам!..
Тогда ещё сильнее озлобились братья, сгоряча схватились за мечи и убили своего сводного брата, знали в доспехах его слабое место. А как убили, одумались. Но поздно было: распростёртый у ног своего коня, истекал кровью умирающий Эрп. Оплакали брата Сёрли и Хамдир, простили юную дерзость его, прокляли на веки свою горячность.
Ближе к весне вступили в земли готские; вот-вот, думали, знаменитый Данапр увидят. А оттуда совсем близко до Каменных Палат. Однако прошло много дней, пока увидели братья русло Великой реки. Сначала услышали непрекращаемый гул и скрежет льда, целые поля которого крошились под напором воды, наползали друг на друга, с ожесточением упирались в берега и двигали на мелководье валы песка.
Вдоль берега на юг пустили коней Сёрли и Хамдир. Ехали день, ночь, ещё один день. Но всё гудела и клокотала река, растекались, затапливали берега её воды. Расколотые льдины выползали из русла и резали, и мяли тростник.
На исходе второй ночи увидели братья в стороне от лесов, в полузатопленной долине, одинокое дерево. Указал на него Хамдир:
— Поедем, Сёрли, посмотрим, что там!..
У дерева спешились. Переглянулись братья, когда различили в темноте, возле самого ствола, труп человека.
«Стереги, Гарм, стереги! Чужие пришли в гости к хозяину!» — едва пробивался голос ветра сквозь шум реки. Но уже не слышал ветра Гарм. Далеко вокруг были раскиданы его верные косточки. И клочья серой шерсти перекатывались, влекомые ветром, по плотному весеннему снегу. И в зарослях кустарников, зацепившись за сучки, трепетали те же серые клочья.
Лишь мёртвое тело раскачивалось под ветвями дерева. Насквозь промерзшее, с обгрызенными стопами, с обезображенным, поклёванным птицами лицом и пустыми глазницами.
«Стереги, стереги! Чужие пришли...»
Отшатнулся Сёрли-брат:
— Это Рандвер!..
Ответил ему Хамдир:
— Трудно признать, брат, в этом чудище прежнего доброго Рандвера. Но это он. Что же тогда с нашей сестрой сотворил Ёрмунрекк, если даже с сыном своим единокровным он так обошёлся? Воистину: нет у него человеческого сердца...
Сказал Сёрли:
— Нам указывает Рандвер — мы на верном пути.
Тяжёлыми мечами, клинками булатными выдолбили братья в мёрзлой земле могилу для Рандвера, шлемами выгребли мелкие комья. Славного воина похоронили с почестью, завернув тело его в грубый плащ. Обрубили на дереве сучья. Сказали клятву: «Отомстим!..»
Пили вино малые кёнинги, восхваляли подвиги Амала Германариха. Так и должно быть! Сам Германарих сидел среди них. То к пьяному говору свиты прислушивался, то ухом склонялся к устам советника Бикки. Сын Гуннимунд обхаживал Вадамерку. Не умел, как когда-то Рандвер мог, сказать доброе слово деве, не умел ей речью слух усладить. Привык любую деву силой брать, будь то дева вальская, будь то венетка синеокая или пышнотелая готка. А Вадамерка — иное! Своенравна, злопамятна, имя Амалов с гордостью несёт, хоть и распутница; надменно смотрит. Слабость презрит, насмешку не простит; заденешь её и знать не будешь, чем это тебе вскоре отольётся... Но с некоторых пор будто подменили Вадамерку. Равнодушна стала она к могучему кёнингу, не замечала усилий Гунимунда: хоть за плечи её обнимет, хоть огладит колено или шеи устами коснётся — всё едино, словно и не было ничего. Лишь к одному у неё не выходило равнодушия — к советнику Бикки. При его появлении лютая ненависть кружила голову Вадамерке. Не желала видеть и всё же смотрела на это омерзительное улыбчивое лицо, на ухоженную гладкую бородку, на наглые вытаращенные глаза, как у человека, которого не повесили до конца, потому что он сумел вывернуться из петли. И ненавидела Вадамерка этот длинный горбатый нос, наделяла его признаками вездесуйства, называла поводырём к падали. И ещё знала Вадамерка-дева, что если смилостивится над ней однажды всесильная Норн и сделает женой славного кёнинга, не того, что здесь, в пиршественном зале веселится примитивным веселием, а того, что придёт, долгожданный и отважный, похожий на Рандвера, то первый день власти Вадамерки станет последним днём жизни Бикки.
И верила в этот день готская дева! На ночь же запиралась она и не открывала даже на слово Германариха, чем вызывала его немалые неудовольствие и удивление.
Весело пили вино кёнинги, громко восхваляли подвиги. Благо, много у Германариха ратных подвигов, не один кубок опрокинешь, вспоминая былые деяния его. Слушал их, не перебивал великий кёнинг. Едва заметен уж был, сгладился словенский шрам на губах и подбородке. Лишь говорил Германарих с прежним присвистом, говорил, не разжимая губ, пряча прореху в зубах.
И Бикки нечто весёлое наговаривал в ухо кёнингу, когда вошли в зал люди из стражи.
Сказали они:
— Приехали двое воинов в шлемах, назвали свои имена: Сёрли и Хамдир. И имя сестры своей назвали. То имя — Сванхильд!
— Что же хотят эти слабейшие? — спросил, улыбаясь, советник.
Ответили из стражи:
— Говорят: обороняйтесь!
При этих словах усмехнулся Амал Германарих. Хоть был вином возбуждён, но не стал сразу браться за меч.
Усы разгладил, размышлял, играя золотым кубком. Вся свита и люди из стражи ждали, что ответит кёнинг.
Наконец Германарих сказал:
— Передай росомонам, что рад бы я был отважных Сёрли и Хамдира увидеть. И принял бы их обоих, и, юнцов заносчивых, глупцов кичливых, сразу бы тетивами связал, на шею им накинул бы тугие петли. Скажи, рад бы был, если они сами, робкие девушки, не одумавшись, осмелятся войти.
Но не успели люди из стражи передать слова Германариха, как сшиблены были ворвавшимися в зал братьями. Шум здесь поднялся, послышались крики и ругань. Грозно сверкнули мечи росомонов. Головы полетели с плеч кёнингов, в широких блюдах кровь перемешалась с вином... По этим блюдам, по перевёрнутым чашам и опрокинутым кубкам, по самой крови готов ступали разгневанные братья Сванхильд, сыновья фиордов. Рубили тела пьянствовавших, не успевших подняться, не сумевших в сумятице свои доспехи и оружие отыскать. Валили на окровавленный пол тех, кто раньше других загородил кёнинга с мечом в руке. Устроили братья знатную резню. Дробили презренным кости. Удары готов им не причиняли вреда. Знала Гудрун, Гьюки рождённая, какие доспехи подобрать сыновьям.
Крикнул Хамдир:
— Вот, Ёрмунрекк! Пробиваясь сюда по коридорам и лестницам, мы слышали, что ты желал принять нас в своих палатах. Теперь мы пришли! Теперь мы избиваем твоих слуг и твоих конунгов — робких девушек — и подбираемся к тебе. И не опасны нам удары готских мечей... Все вы будете здесь убиты за Сванхильд и Рандвера!
Тогда побледнел Амал Германарих, могучий, подобный медведю, рванулся к очагу и вывернул из него тяжёлый камень. Не сказал, а прорычал кёнинг своей свите:
— Понял я, побратимы! Ни копьё, ни клинок не сразят сыновей Йонакра. Заговорены доспехи их. Бросайте в них камни. Только так и сумеем победить!
И первый камень бросил кёнинг в Сёрли-брата. Сломалась, хрустнула под кольчугой ключица у Сёрли; сразу обмякла, повисла рука, повреждённое плечо поднялось выше.
Сёрли стиснул от боли зубы, потемнело у него в глазах. Едва удержался на ногах, крикнул брату:
— Болтлив ты, Хамдир, как старая дева! Меха распустил, языком намолол смерть нам обоим. Говорила же тебе мать Гудрун...
Уворачиваясь от камней, ответил Хамдир:
— Не моя вина, если погибнем мы! А вина твоя, брат Сёрли!.. Ты Эрпа в ссору втянул, ты обозвал его ублюдком. Сам ведь знаешь, что Ёрмунрекку голову снести должен был Эрп. А где он теперь?
Тут замолчали сыновья фиордов, в едином порыве бросились на кёнинга, раскидали израненных готов. И с криком радости, криком свершившейся мести, вонзил Хамдир свой славный меч в правый бок Германариху. И Сёрли вознёс меч над кёнингом, но был опрокинут на пол ударом нового камня. И на младшего брата тоже камни сыпались.
Так Сёрли, достойный многих хвалебных песен, был сражён у торцовой стены, а отважный Хамдир, милый юноша, пал у задней стены зала...
Так вспомним же, братья, судьбу несчастной Гудрун, Гьюки рождённой! А вспомнив, поймём её плач: нет в мире ничего более жестокого, чем смерть.
Гуннар с Хёгни на ложе Гудрун убили Сигурда, мужа её. Второй муж, конунг Атли, убил и Хёгни, и Гуннара. Забыв обиды на братьев, дочь Гьюки отомстила за них: ночью ножом убила пьяного Атли. И сыновей своих от конунга тоже убила, и подожгла палаты вместе с воинами Атли. Все сгорели!.. Хотела утопиться после этого Гудрун, но не приняло море сей жертвы, и холодные волны отнесли её в страну фиордов. Там Йонакр-конунг взял её в жёны. И было у них трое сыновей: Сёрли, Хамдир и Эрп, сын приёмный. И Сванхильд, дочь Гудрун и славного Сигурда, героя на столетия, жила с ними. Но новое счастье Гудрун закончилось в один проклятый день, когда советник Бикки похвалил собаку доброго Рандвера...
Справь тризну, мать Гудрун, по дочери прекрасной и мужественным сыновьям своим. Справь тризну, мать Гудрун, по Рандверу. Справь тризну по своей судьбе! Плачь, Гудрун, рождённая Гьюки!..
аллия. Флавий Клавдий Юлиан, кесарь.
Более двухсот лет прошло с тех пор, как на этих холмах были преданы огню вальские деревянные боги, были сожжены их алтари. И тогда же император Публий Элий Адриан, желая навсегда закрепить за Римом северные провинции и оборонить их от нападений варваров, выстроил здесь, но рейнской границе, надёжный лимес.
Но теперь, при Констанции, когда Империя всё более слабела и с большим трудом сохраняла своё влияние в дальних провинциях, когда Великая империя приближалась к своему разделу, франки, саксы и алеманы, объединившись, прорвали линию Адрианова лимеса. Варвары пробили таранами деревянный палисад, связками хвороста и корзинами с землёй забросали глубокий ров и срезали участок вала. Ромейские легионеры не имели сил противостоять, первые же их усилия были сломлены ударами многотысячных конниц. И ожесточившиеся варвары через образовавшуюся брешь ворвались в Галлию. Они не преследовали бегущих легионеров. Они увлеклись грабежами и насилием на захваченной территории; они гнали с новообретённых земель презренных кельтов — трусливый недружный народ, допустивший над собой ромейскую власть, народ, смирившийся с ромейскими налогами, положившийся на ромейскую защиту. «Косматая» Галлия», — говорили про кельтов ромеи. «Презренные! Слабейшие!» — говорили про кельтов варвары.
Так, с избытком разлив своё презрение кровью по галльским нолям, варвары жадно посмотрели на юг. И тогда по указанию Констанция пришёл в беспокойную провинцию его двоюродный брат, юный кесарь Юлиан. И собралось вокруг него, утвердилось духом побитое галльское войско.
Присматривались издали к Юлиану варвары, в недоумении спрашивали: «Кто тот, что остановил бегущих галлов? Кто тот, что с диадемой в кудрях подобен женщине? Юлиан? Не слышали про такого!».
И под Аргенторатом дан был варварам бой! И разбиты были варвары, бежали саксы и франки, взяты были в плен алеманы.
Тогда восстановили ромеи разрушенный лимес Адриана; молодого кесаря Юлиана носили на руках, а пленённых алеманов насильно поселили в заброшенных, невозделанных землях Галлии. И понеслась по Империи слава нового талантливого военачальника, слава нового властителя.
С ревностью и подозрением прислушивался к этой славе император Констанций. Мнилось ему, что растёт в «косматой» Галлии удачливый соперник, мнилось, что слишком быстро растёт этот соперник. И, чтобы умерить рост Юлиана, потребовал император часть галльских легионов перевести на восток Вселенной.
Прослышав о новом указе, окрепшее галльское войско взбунтовалось. Кричали, призывали легионеры:
— На Рим! На Константинополь!
И для начала провозгласили Юлиана, кесаря своего, августом. Тогда Юлиан-август, бывший изгнанник, а ныне окрылённый успехом военачальник, осмелел. Он послал к императору сказать:
— Править Вселенной будем вместе!
Констанций же, вспоминая почтительно согнувшуюся тень двоюродного брата, тень, дрожащую в колеблющемся пламени светильников, тень, изломанную углами стенной ниши, ответил:
— Нет!..
Через год император Констанций умер. И остался Юлиан единым правителем и Рима, и Константинополя. Как все предшественники, он начал правление своё с наведения порядка в огромной Империи.
Насторожились, притихли ариане и ортодоксы. Они выжидали: из какой стороны да в какую подует теперь ветер? Кому из них отдаст предпочтение Юлиан?
А Юлиан из поднебесья своего положения сказал:
— Любая религия хороша! Но лучшая — язычество! Возродить! И ещё скажу вам: признаю свободу вероисповедания...
Так начали потихоньку давить христиан: и ариан, и православных-никейцев. Толпы язычников подняли головы и теперь возводили на развалинах свои храмы, возвращали утраченные ранее земли. И вернулись из ссылок ариане.
На узких улицах Константинополя вновь стали находить по утрам остывшие трупы людей с деревянными табличками на груди. «Смерть ортодоксам!» — было начертано кровью на тех табличках. На воротах своих же домов висели целые семьи. Даже малые дети не находили пощады. И читали горожане надписи на воротах: «Почитатели Ария».
Однако не высоко подняли головы язычники, не все достроили храмы и сплотиться не сумели, как это могли христиане. И покровитель их, император Юлиан, не долго стоял у власти. Возомнивший себя великим полководцем, он погиб в битве с персами.
Благодарили за то Господа Сына никейцы, ариане возносили хвалу Господу Отцу. Подавленные ими, быстро сникли язычники. Заворачивая в плащи, они выносили из храмов и прятали до лучших времён своих мраморных красавцев-богов.
Император Иовиан сказал:
— Слава Иешуа Назорею! Слава и приход никейцам!
Взроптали ариане, ликовали ортодоксы, последователи епископа Афанасия. Язычников не было слышно. Растеряны были колоны и плебс; глядя на борьбу церковных сановников, не знали, к какой вере примкнуть, какая вера истинней. Поэтому поклонялись кто кому мог. И ничего не подсказывало простолюдинам Слово Божье.
Тогда Иовиан отменил установленную Юлианом свободу вероисповедания. Он ещё раз сказал:
— Слава и приход никейцам! Дорогу слову Афанасия!
Умер, года не правил Иовиан.
Власть над Империей поделили между собой двое. Брат Валентиниан сел в Риме, брат Валент — в святом Константинополе.
И вновь поднялась смута. Холмы полиса сбились со счёту, не знали кто за кем приходил, кто объявлял храмы своими; земля уже не знала, чью впитывает кровь. Ночами метались по узким пустынным улицам люди в тёмных плащах. Размахивая окровавленными мечами, как при Констанции, эти люди кричали:
— Смерть ортодоксам! Смерть никейцам! — и, совершив убийства, безнаказанно скрывались во мгле.
Безнаказанны они были, потому что громко говорил с престола Валент:
— Арий! Арий! Арий!
Сотрясалась в кровопролитии, в братоубийстве, в отцеубийстве Империя. Зверствовали, дорвавшись наконец до власти, ариане. Славя Бога Отца, потрясая именем Валента, очищали от никейской ереси веру и Церковь. Глядя на эту чистку издали, содрогались да задумывались варвары. Но быстро они сообразили: нет времени думать, нужно действовать, пока Империя погрязает в распрях. Хитрые словены вместе с бесчисленными везеготами направили свои конницы в предгорья Балкан. Ромеи, лишённые единой твёрдой веры, обессиленные в братоубийственной смуте, терпели поражение за поражением.
Ромей Прокопий, племянник Юлиана, поднял восстание. Он опёрся на плебс и колонов, принял к себе рабов, зазвал варваров.
Прокопий сказал:
— Юлиан нрав!
Тогда достали язычники из тайников свой мрамор, сняли со статуй плащи. И, поклонившись своим богам, взялись за мечи. Настало их время! «Смерть арианам! Смерть ортодоксам!» И кричали язычники, поверившие в успех своего похода:
— Посмеёмся над ортодоксами и арианами! Ведь они поклоняются Помазанному[89] и Отцу его. Посмеёмся! Разве можно веровать в них?..
Люди в провинциях Империи уже ни во что не верили, кроме как в силу своей руки. Они твёрдо знали одно: придут варвары и никакой бог не спасёт их, не оградит от грабежа и насилия. Крепкая рука — превыше всего!..
Прокопий со своим войском, усиленным варварами, захватил Константинополь. Стонали древние холмы города. Язычники водворялись в прежние храмы. Злобствовали варвары.
Однако не поддержало Прокопия население. Опасаясь варваров и полного разгрома прежних устоев, примкнули ромеи к войскам императора. Так Прокопий был изгнан Валентом, так был разбит он во Фракии и казнён...
Валентиниан на Западе издал закон, разрешающий двоежёнство, и взял себе вторую жену. Никто не мог запретить ему этого. Все знали, что любая прихоть императора — для Империи закон.
Брат же его Валент строил в Константинополе термы и водопроводы. Валент продолжал покровительствовать арианам, продолжал преследовать никейцев. Тогда собрались униженные православные епископы и отправили посольство к Папе Римскому Либерию, надеясь на помощь его. Но не помог им Либерий, не стал противоречить императору.
Под этим годом Феофан Исповедник в «Хронографии» писал:
«367—368 гг. Валент, совершая поход на готов, зазимовал в Маркианополе». Он не мог простить варварам их союза с Прокопием, кроме того, вынужден был изгнать их из пределов Империи и ослабить настолько, чтобы не опасаться в ближайшие годы нового готского нападения.
После долгой изнурительной войны с варварами, кои умело использовали свои быстрые конницы, после многих потерь с обеих сторон между Империей и готами в Новиодуме был заключён, наконец, мир. По этому миру значилось, что за Империей остаются все селения и земли по левому берегу Данувия, готам же остаются земли между реками Тирасом и Пиретом[90], за валом Траяна и внутри вала[91] и некоторые крепости к северу от Данувия.
В северных провинциях Вселенной наступило долгожданное затишье. И вздохнул облегчённо Валент, и продолжил своё строительство.
И тогда, правда, не известно, кто первый сказал, но сказали и заговорили, сначала исподволь, а потом всё громче, что за пределами римской Вселенной, за широким Данапром, за остроготскими степями стали появляться и, подобно лавине, расти некие неведомые тёмные силы... Говорили, что счёта себе не знают эти силы, земель своих не помнят, в диком буйстве не знают удержу. Говорили, что зовутся эти силы гуннами, что не скачут они, а на крылатых конях парят над землёй, что с коней этих дали зарок не сходить гунны. Говорили, что ещё один зарок дали бесчисленные пришельцы: смести с лица земли вечный Рим, столкнуть с берега в море Полис Константинов и выйти к волнам самых дальних морей. Только тогда сойти с крылатых коней, омочить в водах лазуревых ноги свои!
Не хотелось ромеям верить в эти страшные слухи. Они поворачивались лицом к припонтийским готам, спрашивали:
— Правда?
— Правда! — кивали остроготы и тревожно смотрели на восток, в покинутые аланами степи...
и в один год не рождалось у готских женщин столько вехзельбальгов, сколько родилось в этом. Подменные дети, подкинутые мерзостными уродливыми гномами, появлялись в каждом вайхсе, видом своим и уродствами не отличались от тех же гномов. Первым же криком — пронзительным и требовательным — они озлобляли против себя собственных матерей.
Были василисковые вехзельбальги о двух головах, были уродцы с тремя ногами, с перепонками между пальцев, были вехзельбальги сдвоенные, были безрукие, были хвостатые, горбатые, носатые, шестипалые, колченогие... Много всяких было. Удивлялись мужчины, глядя на порожденья свои; причитали женщины, боялись прикасаться к колдовским подменным детям, боялись быть изгнанными из дома.
Убивали вехзельбальгов старые прорицательницы и отцы общин — прятали в мешок и затаптывали; потом, объятые суеверным страхом, гадали на рунах, гадали на платках и веретене, на камешках и саже, вспоминали древнее слово Вёльвы, пугали людей приближением страшного предречённого.
За прошедшие годы разгладился на лице у кёнинга шрам, едва заметен был. Но не прибавилось седины и морщин, не прибавилось и милосердия. Думали готы, Германарих вообще перестал стареть. И никто не знал точно, сколько ему лет. А если и слышали от знающих людей, то не верили, пожимали плечами: «Кем будет любой из нас в таком возрасте?». Им возражали в ответ: «Не ставь себя рядом с кёнингом. Он Амал, он — полубог! И ему отпущено больше. Всякий возраст он дважды проживает. Погляди на Вадамерку!.. Юнец, она тебе мать по годам, а на вид моложе твоего младшего брата. Чиста, юна, нежна, прельстительна, как прежде. И что о ней говорилось — говорилось о ней ли? Не о другой ли деве? Да знала ли она мужчину, непорочная? Имела ли детей, девственная?.. Молод Амалов род!»
Словно и многих лет не прошло, прежний Германарих сидел за шумной трапезой. Только малые кёнинги постарели, и Бикки-плут стал сед, измельчала, свалялась борода у советника, бородой-то не назовёшь — бородёнка куцая; выше вздёрнулся, заострился нос, глубже запали глаза. Лишь по-прежнему всегда напряжены были, заметно бились у висков синие жилки. И не изменились сами глаза, два выражения знали: либо скуки, либо недоброй радости.
Рядом с Бикки сидел человек, пришедший из словен-хорутан. Это был новый побратим и почётный гость кёнинга. Широкоплечий, широкогрудый, с красивой, полной достоинства осанкой; он, чужеземец среди готов, держался независимо, в присутствии Германариха не чувствовал себя стеснённо. Языки знал.
Он говорил:
— Светлый Будимир, князь словенский, с братьями сжёг Файнцлейвгард. Но так и не смог покорить его. Будимир разбит был и изгнан. Божу советовали риксы: «Призови свеев!» Но не призвал их Бож-князь. Сам одолел Будимирово войско.
— С кем из свеев дружен Бош? — спросил кёнинг.
— С Бьёрном.
— Знаю его. Одной крови. Славный муж!.. — сказал угрюмо Германарих. — И скоп у него знатный. У меня нет таких.
Продолжил пришлый из хорутан:
— Ты, брат-гот, одолеешь Божа. Я научу! Ты силён, брат-гот! А Будимир слаб. Антский рикс его дважды бил. Бил потому, что медлил словен, когда нельзя было медлить; дал Божу собраться с силами, дал дождаться войска Сащеки-князя. А ты не дай, сломи первым ударом. Я научу!.. Ты не по Данну иди и не с Восхода: там Бож малых градцев наставил, стережёт угрозу твою и гуннскую. Ты иди с Запада, из земель венетских. Или ты не Винитарий?..
Кивнул Германарих, поднёс хорутанину кубок с вином.
Генерих-везегот спросил у Ульриха-кёнинга, спросил, чтоб другие не слышали:
— Кто тот?
Пожал плечами Ульрих, ответил:
— Вчера явился, а уже в побратимы принят. И советника заслонил.
Тогда Гиттофа спросил Генерих, указывая на хорутанина:
— Кто тот?
Ответил Гиттоф:
— Не знаешь? То Домыслав-изгой! Бошем-кёнингом вайхсов и гарда лишён. Вместе с Будимиром, о котором говорит, изгнан был. Теперь же обратно рвётся. На готских плечах хочет в свой гард[92] въехать.
Поделился сомнениями Генерих:
— Пойдёт ли на это кёнинг? Анты сильны!.. Посмотри на север: необъятен их простор, тесно заставлен гардами, без числа заселён. Даже свей, воители известные, идя к нам, порой обходят анта стороной. Даже ромеи не протягивают туда своей руки.
Возразил Гиттоф:
— Свеи с Бошем дружны, а ромеи в словенских просторах завязли и через наши земли пробиться не в силах.
Уже не так черна борода у Домыслава, как раньше была, сединой разбавлена. Запустил рикс Глумов пальцы в бороду свою, пальцами же и расчёсывал, всё наговаривал кёнингу:
— Ты, брат-гот, дай мне над Файнцлейвгардом встать, помоги Божа скинуть. Тогда вдвоём сильны станем. Союзу анта с готом никто не посмеет угрожать. Весь Мидгард будет нашим. И Рим возьмём, и словен подчиним. И далее пойдём — освежим след аланский.
Кивнул кёнинг, ещё один кубок наполнил побратиму.
Генерих сказал вризилику:
— Если на Боша пойдём, то ослабнем в силе. И в спину получим ромейский удар или словенский. К тому же не зря говорят, что стонет уже весь Восход под гуннами. Мы уйдём, а они придут на жён наших, на детей? Половину истребят рода, разорят беззащитные земли. Мы вернёмся, а они нас тут хозяевами ждут!.. Нам нельзя уходить.
— Нельзя! — согласился Гиттоф.
Германарих сказал:
— Весной пойдём на Файнцлейвгард!
Воскликнули доблестные готы:
— Пойдём, Великий! Вайан[93]!..
Тогда один из побратимов покинул Каменные Палаты. Конюшим людям во дворе слово сказал, одарил кольцами.
— Ладно, кёнинг! — ответили люди и вывели для него осёдланного коня, дали еды и вина на дорогу.
Один лес проехал побратим, проехал долину, за ней другой лес, третий. И на опушке третьего леса, у тайной землянки остановился. Приоткрыл дверь, но не вошёл; сказал в темноту:
— Передашь: весной пойдут через венетов.
А из землянки никто не вышел, лишь ответили тихим голосом:
— Скажу!
— Теперь езжай! Здесь принёс еды тебе. Не медли. Весть доставь. По пути ни с кем в ссору не ввязывайся, невредимым доберись. В словах, что несёшь, заключено многое.
— Скажу! — так же тихо ответил голос из темноты.
Тогда, так и не войдя в землянку, вернулся побратим в Палаты, а людям конюшим ничего не сказал, но ещё одарил кольцами — щедр был...
Гот Ульрих, славный кёнинг из свиты, тот, что в земли росомонов возил весть о гибели Сванхильд, вошёл в зал.
Сотня малых кёнингов широким кругом собралась возле Домыслава-рикса и Амал Германариха. Среди них и Витимер был, и Гуннимунд-сын, и Винитарий, сын Валараванса из низовьев Данпа, и ещё многие доблестные готы. Подвигами известны, знамениты храбростью, суровостью извечной, теперь на себя не похожи были. Шумели и кричали, будто малые дети, подсказывали, поддерживали усилия кёнинга, подзадоривали гостя из хорутан.
Домыслав с Германарихом сидели на ковре против друг друга, один в другого ногами упёрлись, а руками одно древко держали. И каждый тянул к себе. Дышали тяжело соперники. Ни тот, ни другой не желали уступить. Раскраснелись лица, вздулись вены, в напряжении увеличились мышцы, бугрились под кожаными рубахами. Потрескивало древко в сильных руках, но не двигалось. Один не мог одолеть другого.
Кричали готы:
— Обмани, кёнинг, уведи в сторону!
Другие кричали:
— Следи, следи за ним, рикс. Обманет кёнинг! Опытен он в состязании древка.
Генерих сказал Гиттофу:
— Ульрих пришёл. Ульрих возбуждён, говорить хочет, расталкивает свиту. Да! Он рвётся к кёнингу, он что-то узнал.
Лопнуло древко с громким треском, в руках у противников осталось по обломку.
— Равны они!.. — кричали готы. — Равны! Сломался ясень!
— Всадники у стен! — сказал тут Ульрих. — Это гунны...
Прекратился шум, стихли восклицания.
Тяжело дыша, поднялся с ковра Германарих, спросил:
— Сколько?
— Не много. До двух сотен. Но предерзки: визжат по-бабьи и древками стучат в ворота. Избить?
Усмехнулся могучий кёнинг:
— Пусть впустят... Полюбуемся на чудо-воинов, что по-бабьи визжат, — он, прищурившись, посмотрел на Бикки. — Не всякий отважится подойти к моим Палатам, а эти даже в ворота стучат. Впустить!..
— Эй, раб! Вина!.. — велел Гуннимунд-сын. — Встретим заезжих гостей.
— Где же их крылатые кони? — спрашивали готы, впуская гуннских всадников. — Где их грозные воины, коими нас пугали?.. Это же дети на полудохлых лошадёнках. Нашим побратимам по грудь, нашим псам — не соперники. Мелкота, худоба!.. Это перед ними ли весь Восток трепещет? И отчего это лица у них исполосованы?
Отвечали стражники:
— Говорят, прежде чем грудь младенцу дать, они ему к лицу калёное железо прикладывают. Испытывают. После того, говорят, гунны боли не боятся. И без боли рожают их женщины, даже не просыпаются иногда в родах. Слышали, и в седле умудряются родить.
Смеялись готы:
— Видно, младенцы их величиной со щенка! Поэтому и ростом мелки вырастают, поэтому гуннские женщины рожают без боли.
Въехав во двор, гунны не спешились, пустили лошадей по кругу; сами зорко всматривались в людей на стенах, в рослых готских стражников. Луков из рук не выпускали гунны, короткие пальцы держали на тетиве, локтем прижимали к бедру колчаны. Лошади у них были низкорослы, мохноноги, шерсть на боках густая, подобно собачьей. И наконечники копий украшены бунчуками — конскими хвостами.
Одежды простые у гуннов, из кож и шкур мехом наружу. На бритых головах — большие шапки лисьего или волчьего меха, редко кожаные шлемы. Лица безбородые и дикие. Маленькие злые глаза широко расставлены, нос приплюснут, над верхней губой — редкие усы. В сравнении с телом головы их в мохнатых шапках казались непомерно большими. И очень большими казались их тугие круто изогнутые луки в пухлых, подобно евнуховым, руках.
С десяток всадников, даже не сходя с коней, въехали по каменным ступеням внутрь Палат. Остальные продолжали кружить по двору и, не опуская луков, настороженно озираться по сторонам. Развевались на копьях бунчуки. Глухо гудела земля от стука копыт.
Первым въехал в зал совсем молодой гунн. Дерзкий и властный, он даже не обернулся на остерегающие крики своих людей, которым преградили путь одетые в железо копьеносцы. Гуннские лошадки встали на дыбы, когда острия копий упёрлись им в грудь; лошадки присели и попятились, переступая по камню нековаными копытами.
Сразу найдя глазами кёнинга, молодой гунн сказал:
— Я — Мерлик-князь. От князя Баламбера!.. Тебе, гот, привёз его волю. Покорись и исполни, слабейший!
Германарих сказал:
— Снимите с юнца копыта. Он так вознёсся в своих словах, что не глядит под ноги. Он раздавит нам чаши.
Пока отбивающегося гунна стаскивали с коня, пока его, поваленного на пол, пинали и топтали, кёнинг говорил Домыславу:
— Слышал я, брат, что знаешь ты о гуннах. Скажи!
А ответил рикс Глумов, когда за дверьми зала стих шум, когда изрубили тот десяток всадников, что прорвался в Палаты вместе с князем Мерликом. Сказал Домыслав:
— Бож-рикс победил князя Амангула. Бож-рикс осудил его на смерть. Амангул называл себя предвестником, говорил, что скоро придут великие силы, вслед за этим — страшные перемены. Гуннский князь грозил перед лицом смерти. Бож-рикс поверил ему. И укрепил полуденные грады. Но, видишь сам, брат гот, гуннов до сих пор нет. Лишь жалкая кучка, от которых только шума много да кислого смрада...
Засмеялся Бикки, засмеялись малые кёнинги. Теперь они лёжа пили вино. Готские воины оставили Мерлика распростёртым на полу. Шатаясь и сплёвывая кровь, избитый князь поднялся на ноги.
— Что ты хотел, грязный гунн? — спросил Амал Германарих.
Обнажая кровоточащие десны, рассмеялся Мерлик-князь, ответил:
— Хорошо бьют твои мергены. Возле одного барса свора трусливых псов ловка. Но не торопись. Это только начало, глупый гот. Ты не выслушал того, что говорит тебе повелитель Баламбер. А слово его такое: «Слабый! Либо уйди, либо покорись! Или будешь истреблён!» Через год придёт сюда Баламбер, через год услышишь ржание его коней и крик его верблюдов. И настанет последний день твоего народа. Ты на нашем пути. Ты предупреждён! Баламбер ждёт подарков!..
А Бикки-советник, встретившись глазами с кёнингом, молча покинул зал.
Сказал Германарих:
— Гунн! Пойдёшь без ответа. Лишь расскажешь Баламберу, как приняли тебя славные готы. Пока сияет над нами небо Мидгарда, оно может быть только нашим!.. А подарком гуннскому повелителю — твоя жизнь.
Князя Мерлика с распухшим лицом, с окровавленными губами вытолкнули копьеносцы из зала, вывели из Палат во двор. Побледнел молодой гунн, когда увидел своих мергенов, истекающих кровью на каменных плитах. Дюжие готы уносили их, утыканных стрелами, зверски посеченных. Уносили, бросали в повозки и увозили в поле.
Советник Бикки распорядился за спиной у Мерлика:
— Мохноногих коней раздайте людям. Пусть знают, что кёнинг заботится о них! И этому гунну дайте двух коней. Нам чужого не нужно.
днажды Вадамерка сказала везеготу:
— Генерих! Покажи мне место, где был убит Рандвер.
Она сказала «убит», она не сказала «повешен». Вадамерка избегала произнести название той позорной казни, которой был предан сын кёнинга.
Генерих, поразмыслив, согласился и проводил деву на берег Данпа, далеко от Палат, к тому месту, где Рандвер-сын был погребён росомонами.
Не было здесь ни надгробного холмика, ни камня с посмертными рунами, не было троп. Само древо лежало в стороне, вырванное ветрами, иссушенное солнцем. Кора облетела, растрескался белый ствол.
Генерих думал о том, что этот кряжистый вяз взрастал много лет. И каждый год обрастал листвой, и каждый год тянулся выше своими новыми побегами. Он впустую прожил свою жизнь. Не тогда ли он кончил её, когда, сам о том не зная, содействовал свершению зла? Или знал? И, не умея противостоять, тянул, тянул в серое небо свои могучие ветви. Кривил их и закручивал в безмолвной мольбе. Так человек в бессильном отчаянии заламывает свои руки, тянет их к небу, выплакивая имена тех, кому поклоняется, выплакивая имена тех, за кого просит. И, крепкие, были срублены росомонами изогнутые ветви-руки с узловатыми наростами-локтями. Но не росомонами был сломлен кряжистый вяз. Был, верно, сломлен он познанием зла, прикосновением ко злу. И, до сердцевины поражённый им, не устоял перед ветрами.
Сказал о том Вадамерке. Она не ответила.
Не долго пробыли здесь. Что задержит человека там, где пусто, где никто ничего ему не расскажет, где только боль и не предвидится радости?
Возвращаясь, не торопили коней.
Вадамерка сказала:
— Ты дружен с Гиттофом, Генерих, ты дружен с Ульрихом и многими другими, достойными. Ты ловок и хитёр. Тебя я знаю, ты хитрее Бикки. Ничего не ускользает от твоих глаз. И Рандвер тебя ценил...
С этим молча согласился везегот.
Продолжала Вадамерка, украдкой поглядывая на него:
— Так отомсти за Рандвера! Опершись на вризилика, убей Германариха, изгони Гуннимунда-сына. Кёнинги поддержат тебя, они устали от заносчивых Амелунгов. Им нужен свежий ветер! Им нужно вырваться из чёрной ямы на простор. Им нужен кёнинг, а не застольный истукан!..
— Кёнинг нужен тебе! — ответил Генерих. — Волка видно по волчьим ушам, деву Амалов — по речам её. Не месть за Рандвера тебя заботит. То лишь предлог. И поклонение праху его — предлог. Ты хочешь, Вадамерка, власти. Зачем тебе?
Засмеялась готская дева:
— Да, да, Генерих! Видишь? В тебе я не ошиблась... Стань кёнингом, тогда я первая ворвусь к тебе. У ложа твоего всех дев перекусаю, ни одну не подпущу. Ты будешь мой! Но поднимись над всеми.
Генерих покачал головой:
— Ты эти же слова сказала Рандверу? И как он поступил? Постой!.. Я сам скажу: он оттолкнул тебя.
Засверкали глаза у Вадамерки:
— О! Рандвер славный гот!.. Собаку натравил. Бёдра мои и доныне в белёсых пятнах от клыков... А нет уже ни Рандвера и ни его собаки.
Улыбнулся Генерих:
— В этом не помогу тебе. Готский кёнинг не выпускает меч из рук, а я б его не вынимал из ножен, — тут посерьёзнел везегот. — По знай, не долго Германариху стоять, не долго готам здесь, на Данпе, жить. Дождись! Уж скоро придёт твой кёнинг, ты встанешь рядом с ним... и пожалеешь. Вот мой совет: не порти красоты своей, не приближайся к трону. Тебе — любовь! Власть — глупой готке!..
— Ты говоришь, как тот побитый гунн.
— Я говорю, как везегот Генерих.
Задумалась Вадамерка, но всего на миг задумалась.
— Я всё возьму! — сказала. — Мне мало половины.
Домыслав-рикс спросил Германариха:
— Скажи, кто тот, что вчера возле Гиттофа был, что от меня усердно прятал лицо? Он словно знал, что мне знакомо его лицо.
— Ульрих?
— Нет, Ульрих здесь! А тот вчера с племянницей твоей уехал. Я видел, конюшие любят его. И лошадей ему лучших дают, даже твоих лошадей дают конюшие за то, что он на злато-серебро не скуп.
— Я позволяю ему это, — ответил Амал Германарих. — Я многое позволяю побратимам.
— То везегот Генерих, славный муж!.. — сказал советник Бикки, и в глазах у него замелькали мягкие искорки.
Домыслав задумался, но тщетно старался вспомнить, лишь повторял:
— Мне знакомо это лицо... В улыбке зубы скалит. Приметен!..
— Не терзай свою память! — положил ему руку на плечо кёнинг. — Ты везде мог видеть его. Ибо нет такой земли, где не ступала бы нога гота. И Генерих один из нас, один из лучших; и каждый из сидящих здесь за него поручится, вспоминая его подвиги!
Свита одобрительным гулом встретила эти достойные слова. Все подняли кубки в честь своего верного побратима. Но между собой малые кёнинги говорили: «Что замыслил этот дерзкий беглый хорутанин? Уж не усомнился ли он в честности гота? Уж не хочет ли он подозрениями внести между нами разлад? Он — изгой! У него ничего нет за плечами, кроме пыли дорог и проклятий, брошенных в спину; у него, быть может, ничего не будет, кроме призрачных надежд; он ничто не ценит — поэтому молвить может всякое... А мы поверим? И подозрениями оскорбим честнейшего, коего знаем давно?» Им отвечали: «Не говорите громко! Правда, он изгой. От этого ему не сладко. Но клеветы он не сказал. Он просто вспоминает... Пусть даже скажет что угодно! То лишь испытание для побратимства нашего. Мы кровь мешали не для того, чтоб пить из одного кубка и голова к голове лежать у вкусных блюд, и не для того, чтоб говорить друг другу приятные речи, но для того мешали, чтоб не пожалеть себя, защищая одного из круга нашего. Все мы проверены в соузье. И горе нам, когда чужое слово нас поколеблет!»
И когда вошёл под своды зала везегот Генерих, славный муж, взгляды всех обратились к нему. Зорче всех смотрел Домыслав. Советник Бикки с улыбкой следил за хорутанином: «Что скажет? Чем потешит? К ушку какой иглы он нить деяний подведёт? Каким узорочьем потешит скуку давнюю?».
— Генерих! Иди к нам! — кричали кёнинги. — Генерих-побратим. Смотрите, он увлёкся Вадамеркой. Он не боится Гуннимунда!
— Он Вадамерки не боится!..
Сказал сын Гуннимунд:
— Кто перед Вадамеркой устоит? Тебя прощаю, брат! Садись возле меня...
Тут все увидели, что Домыслав склонился к уху Германариха, увидели, как побледнел кёнинг, увидели, как Бикки, слышавший сказанное, отшатнулся, — даже он (!) изумлён был.
Везегот спокойно пил вино рядом с Гиттофом.
На гостя-хоруганина недобро покосившись, сказал Амал Германарих:
— Я хочу, брат рикс, чтобы все слышали твои слова. Повтори их!
— Это не Генерих!.. — укрепившись духом, возвысил голос хорутанин. — Это не гот! Это — сланник Татев. Ант! Я видел его как-то в Файнцлейагарде.
Закричали тут малые кёнинги, в возмущении затопали ногами. Вризилик Гиттоф схватился за меч, но Генерих с Гуннимундом удержали его.
— Что скажешь на это, брат? — спросил Германарих у везегота.
— Что мне сказать, Великий? Мои дела давно сказали всё. И хорутанин на меня не клеветал. Он попросту ошибся.
— Надо испытать! — вставил своё слово Бикки. — Пусть убьёт сейчас того анта, что мы поймали на днях в степи. Доблестному воину убить — что чашу вина осушить, приятно и хмельно.
Согласился кёнинг:
— Любой сделает это с лёгкостью. Приведите раба!..
Скоро копьеносцы втолкнули в зал пленного юношу. Руки у него были вывернуты за спину, от запястий до локтей натуго скручены тонкой тетивой. Из-под лопнувшей кожи сочилась и стекала по пальцам кровь.
— Похож на Гуннимунда, — удивились готы.
— Убей его! — велел кёнинг.
«Молод. Не дошёл. Слишком молод и неискушён... Похож на Гуннимунда?»
Генерих взял у ближнего копьеносца копьё и, не примеряясь, круто развернувшись всем телом и всем телом подавшись вперёд, метнул его в Домыслава. И пало навзничь тело изгоя, и глаза изгоя с удивлением и страхом смотрели на тяжёлое древко, торчащее у него из груди, на кровь, вмиг пропитавшую одежды и блестевшую маслянисто. И все слышали хруст пробитой грудины, и все молчали.
— Да, я не гот! — сказал Генерих. — Смотрите, я убил змею. Она не будет больше жалить. Теперь судьба моя — на суд ваш. Об одном прошу: его, раба, невинного, похожего на Гуннимунда, отпустите.
— Отпусти его, кёнинг! — просил Гуннимунд.
— Пусть раб живёт. Пусть он уходит, — согласился Германарих. — Генериха казнить. Песка за пазуху и скинуть в воды Данпа!..
Молчали побратимы, опустили головы. Вризилик Гиттоф до краёв наполнил вином кубок, поднялся над всеми и, глядя в глаза кёнингу, громко сказал:
— Слава побратиму Генериху!
Поддержали готы:
— Слава!.. — и тоже встали.
И советник Бикки сказал со всеми, но прятал от других повеселевшие глаза.
Сбитые с толку копьеносцы развязали пленника и этой же тетивой скрутили руки Генериху-везеготу.
Вадамерка-дева сказала на смерть Генериха, служанкам сказала:
— Мир несправедлив! Сначала гибнет то, что должно жить вечно. И лишь потом, содеяв зло, отмирает то, что уже, кажется, давно умерло. Из двух корней вновь рождаются добро и зло. И то и другое растёт под одно небо и никогда не уживается. Зло побеждает насилием. Добру насилие претит. Чем же ему побеждать? Тогда спрошу я вас: любое ли насилие зло? Есть ли тут тонкая грань? Может ли добро иногда выглядеть злом? Может ли самый искренний и сердечный быть однажды самым лживым?
— Ох, не знаем, госпожа! — отвечали девы-служанки, меж собой переглядывались. — Не далеко мы заходим в мыслях своих, не дальше дозволенного. А дозволена нам лишь забота о благе твоём — ежедневная, еженощная. Но думается нам, госпожа, что не любое насилие — зло. Есть здесь тонкая грань, но не доступна та грань нашему неискушённому разуму. А ты подумай, госпожа! Тебе можно подумать. Ручки у тебя чисты, ноготки блестят, белы ножки, тело молодое ухожено, многими изнежено, обласкано. Поэтому и помыслы высоки! Не то, что у нас, замарашек, с думами низкими, с поступками подлыми.
Не озлилась на такие речи Вадамерка, служанок прочь погнала:
— Уйдите с глаз моих, злоязычные!.. Вижу теперь, что ни кнутом, ни добрым словом, ни ласкою не привить вам почтения должного к благородной хозяйке.
Между тем привели Генериха на пустынный берег, под высокий берег, под крутой обрыв. От ударившего мороза кутались в шкуры. Прорубь не стали рубить, подвели к широкой полынье, к промоине, неподвластной холодам. Коней оставили среди торосов.
Ветер метался, и оттого металась в полынье мелкая рябь, то к одному краю пойдёт, то с другого края снег слижет. Совсем тонок у края полыньи лёд, возле самой воды на прозрачную наледь сходит и обрывается ею. Близко не подходили малые кёнинги; одетые в кольчуги, боялись они провалиться. И без того потрескивал под ногами лёд, и далеко разносился этот треск — наплывно, тревожно.
Ослабили Генериху ворот и, насыпав за пазуху комьев смёрзшегося песка, натуго затянули тесьму. И в чёрную бороду везегота набился песок. Но, не имея на побратима зла, кёнинг Ульрих стряхнул этот песок ладонью. И каждый из кёнингов поступил бы так же, но Амал Германариха, стоящего рядом, боялись больше, чем Ульрих.
Сказал Генерих:
— Не побратим я вам более. Остались за спиной наши лучшие деньки. Не страшит меня полынья, как не страшит сама смерть. Пусть вас страшит это. Не ходите, братья, на Файнцлейвгард! То для вас полынья среди лета будет, там для вас уготованы смерть, и бесславное бегство, и гибель ваших жён и детей. Обратите к Восходу, братья, лица свои. Не глумитесь над словом заносчивого юнца Мерлика. Не вином и песнями крепите свой двор, но камнем. Не плетью и поборами крепите власть кёнинга, но добрым словом и долгим миром...
Язвительная улыбка искривила губы Германариха:
— Все мы слышим здравые речи. Но даже самая здравая речь утомляет, если она длинна. Непристойно мужу долго говорить перед смертью. Все могут подумать, что подобной заботой о враге он вымаливает себе пощаду. Истинный побратим немногословен!.. Иди, брат Генерих, в свой последний путь. Благо, короток он! Не жалобь наши сердца. Найдутся другие, кто тебя оплачет. Возможно, это будет один из нас, слабосердный. Но и он это скроет. Иди же, Генерих.
Все смотрели на кёнинга, когда говорил он. И везегот Генерих смотрел, но краем глаза заметил всё же, как мрачный Гиттоф-вризилик швырнул в полынью меч. Ловко он бросил, воитель истинный. Короткий меч без всплеска вошёл в воду — остриём вниз. И Ульрих-кёнинг видел это, и Гуннимунд-сын, и ещё многие из свиты. Но никто не выдал, отвернулись даже и внимательней слушали Германариха.
Ни слова больше не сказал Генерих. Он медленно шёл к полынье по всё громче трещавшему льду, во всю ширь своих лёгких вдыхал морозный воздух, последний воздух, и потому особо ощутимый, драгоценный, вкусный. И, насыщаясь им, думал Генерих, найдёт ли он в подлёдной темени подброшенный Гиттофом меч.
Не дойдя до края полыньи нескольких шагов, везегот провалился. Отяжелённый песком, он грузно налёг на кривые обломки льда, грудью раздвинул их и скрылся под водой. Когда сомкнулось над головой у Генериха ледяное крошево, когда улеглось волненье в полынье, готы вернулись к прибрежным торосам и взобрались в сёдла.
алые кёнинги пришли в вайхсы. В каждом дворе сказали хозяину-готу: «Принеси в Палаты хлеб, возьми в Палатах меч. Собери взрослых сыновей своих, оседлай им коней. Возьми с собой раба!».
Со всей Гетики собирались рослые карлы. Оставив кров, оставив подготовленный плуг, и быков, и стада, и рёбы — лозы виноградные, стекались готы на зов могучего кёнинга; бряцали доспехи, побрякивали в колчанах стрелы. И Витимер, овеянный славой, пришёл на Каменный Двор. Восхищались, указывая на него: «Смотрите, смотрите, подобно Германариху, могуч! Впору садиться на двух лошадей ему!». И Винитарий, сын Валараванса, был здесь. На него глядя, говорили: «Он не гнушается чужой славой жить. Внук Вультвульфа! Иные его за истребителя венетов почитают, а он не отказывается». И другие кёнинги из припонтийских пришли сюда — и Одмунд, и Ульф, и Вуланд, и грузный Урлёф. Все со свитами, все с войском. До двадцати тысяч насчитали отважных рослых воинов. До двадцати тысяч жаждущих привести своим семьям скот, привести в колодках огромных и выносливых рабов-антов, красавиц рабынь, принести серебро и золото, и куски солнечного камня, и много-много белого полотна.
Вся воинственная Гетика собралась возле чёрного коня Германариха. Ни один кёнинг остроготов ещё не был так велик и могущественен. Ни один не управлял таким простором, ни один не жил столько. Даже седобородые готы, говоря с Германарихом, называли его отцом. А кёнинг Гуннимунд, подводя к отцу Торисмунда, сына своего, говорил: «Вот вершина Амелунгов! И ты, сын, покоишься на ней. Стань так же значим, стань так же мудр. Помни о происхождении своём!».
А кёнинги везеготов к тому времени, пользуясь миром с Империей, ударили по венетам с юга, втянули их в затяжную войну и ослабили. Тогда и двинул Германарих свои конницы к берегам моря венетского, моря свейского, к берегам моря Балта-предка. И не имели сил венеты противостоять ему. Узнав же, что не на них направлен меч кёнинга, дали венеты дорогу, ушли в дремучие леса.
Гуннимунд же сын с войском поднимался на весельных ладьях по Данпу-реке. Рабы шли по берегу; гонимые готской плетью, они тянули против течения широкогрудые ладьи. Никого не боясь, пели песни готы. Пили вино, развалясь на вёслах, застеленных мягкими овчинами.
Видя бегство венетских лесных жителей, Бикки сказал Германариху:
— Думаешь, и анты побегут так же?
Кёнинг ответил:
— Уж не боишься ли ты, мой верный Бикки? Не усомнился ли ты в моей силе, о коей складывают легенды?.. Посмотри, после готского войска венетские дороги словно перепаханы, впору сеять на них. Вспомни, когда Гуннимунд с дружинами в ладьи сел, всем казалось, что Данп выйдет из берегов.
— Знаю, кёнинг! — прятал глаза советник. — Но и Бош силён! И войско его — не выводок куропаток. Я видел в битве войско его. Давно это было... Со словенами бился рикс — будто траву косил. Как пожар, как потоп, как тысячи разъярённых медведей, были воины анта. Вспоминаю виденное, и не утверждает меня духом вид конниц твоих. Не вспахать бы нам дороги эти во второй раз!..
Усмехнулся Германарих:
— Молчи, Бикки! Уже многие говорят, что ты трус. И заговорят об этом все, если услышат твои слова.
— Я не скажу больше. Знаю только, что лишь сильный кёнинг не слушает чужих слов, а внемлет голосу своего разума. Ты — сильный кёнинг! Не слушай меня.
Ответил Амал Германарих:
— Вот, Бикки, в сказанном тобою — весь ты!
Жгли покинутые селения венетов. То, что можно было пограбить, грабили. Малыми отрядами устремлялись в погоню за беглыми жителями, травили их свирепыми псами и, настигая, уводили за собой, не боялись мести.
Ночами на отдыхе жгли готы костры, развлекались возле них с длинноногими венетками. Разжав им ножами зубы, насильно опаивали вином, отбивали друг у друга. Кричали готы, восхваляя Германариха: «Много, много радости дарит нам кёнинг!».
Шли по землям венетов. Удивлялись готы, видя высокие леса. Нет таких деревьев в Гетике. Песок у корней сосен щупали руками, пересыпали из ладони в ладонь. На берегах Данпа грубее песок и не так золотист. Здесь воздух свежее, светлее небо. Но звёзды в ночи бледнее, едва видны и не мерцают. Здесь мало просторных пастбищ, здесь мало полей, пригодных для засева, и не так жирна земля. Здесь много топких болот, в них страшно степному припонтийскому готу: куда ни ступишь, везде погибели ждёшь, каждый шаг может стать шагом в бездну. Шатаются под ногами неверные кочки. Глядишь, глядишь вперёд и не видишь края этим лживым полям. «Не сбейся, гот, с пути, от войска не отбейся. Не то сгинешь в венетских лесах, в зарослях тёмных, неведомых. Здесь даже дикий зверь с оглядкой ходит, здесь даже дереву негде упасть. Умершее, сохнет стоя, навалившись на ветви растущих рядом».
Сказал Бикки про венетов:
— Нет камня у них, поэтому все постройки из дерева. Красиво горят! Сыро у них и облачно, мало солнца, нет ветров, поэтому венеты кожей белы. Высок и тёмен лес у венетов, поэтому и люди высоки, — будто к свету тянутся.
Ехали готы по венетским дорогам, на чёрных и белых, на серых конях ехали. Коротконогие быки с выпирающими костлявыми крестцами, с мясистыми подгрудками тянули пустые повозки. Их доверху наполнят к возвращению. Теперь же скрипели испытанные оси, легко подскакивали на корнях и ухабах огромные колёса, быстро мелькали деревянные спицы.
На ночных переходах зажигали факелы. Тысячи огней тогда освещали путь, тысячи огней отражались в стальных кольчугах, блестели в глазах у лошадей. Растянувшееся войско было похоже на ожившего мифического Ёрмунганда, мирового змея. Голова его уже была далеко впереди, а хвост всё ещё оставался там, где глаза «змея» озирались при свете дня. Узкой стальной лентой двигалось, извивалось тело, сверкало в огнях чешуёй кольчуг.
Довольный собой, Германарих часто останавливал коня. Он созерцал свою мощь и не мог представить ужаса, которым должен быть объят независимый антский рикс при виде этой мощи. Кенинг Амалов говорил себе: «Подчиню анта, сделаю своим рабом. И весь его народ, и свой пущу перед собой на завоевание Мидгарда! Что возраст? Что грядущие немощи? Я по-прежнему крепок. Мне по-прежнему суждено то, на что и в мыслях не покусятся лучшие из лучших!.. Под моим именем бесконечная сила свершит великое, на что не способны были ни эллин, ни ромей, чего не сотворит пресловутый гунн. Я Амал Германарих, я бог, я Водан и кёнинг мужественных людей. Я пробужу легендарный Фенрира род и возьму то, что причитается богу. Всё остальное имею! Ползи, мой Ёрмунганд!..»
Готы привстали в ладьях. Остановились рабы, глядели с берега на реку. На плоту из нескольких связанных брёвен плыл им навстречу высокий костёр. Раскалённые головни и уголья скатывались в воду. И по самим брёвнам скользили узкие змейки огня, будто маслом были пропитаны брёвна, будто смолами обмазаны.
Стихли готские песни.
— Что означает это пламя? — спросил встревоженно Гуннимунд-сын.
И многие кёнинги также насторожились. Но другие, знакомые с обычаями соседних народов, развеяли опасения своих побратимов:
— По чьей-то смерти пускают анты на воду костры. Дань памяти!.. Обычай — только и всего.
Оглядел берега Гиттоф-вризилик:
— Плот сей недавно подожжён. Должно быть, близко селения антские.
Тогда внимательнее стали озираться готы, встали в ладьях. Дани здесь был уже узок и извилист. И близкий лес, и частые холмы заслоняли обзор... Кому-то показалось, что увидел он всадников впереди — у изгиба русла. Сказал об этом, показал рукой. Другие присмотрелись, высмеяли:
— Коряги на берегу!
Закричали на рабов готы. Тогда подняли рабы длинные верёвки, перекинули их через плечи и вереницей пошли дальше. За ними пустили коней верховые копьеносцы.
Горящий плот пропустили мимо, отталкивая его вёслами от ладейных бортов.
Однако вскоре встретили десятки плывущих коряг. Они спускались по течению плотной массой — полузатопленные, тяжёлые. Только изогнутые корни и острые сучья высовывались из воды, царапали обшивки ладей, срезали с днищ зеленоватую поросль. Длинные корни плавника цеплялись за верёвки, мешали рабам тянуть, цеплялись и за вёсла, не давая грести.
Снова остановились готы, прибились один к одному их корабли; концами копий воины растолкали плавник, очистили себе путь.
Гуннимунд хмуро спросил:
— И теперь, скажете, обычай? По чьей-то смерти коряги в воду сбрасывают?
— Это грозят нам анты! — догадались готы. — Предупреждают.
Тогда опять почудилось кому-то, что несколько всадников промелькнули впереди — съехали с холма в лощину. Сказал об этом. Уже не смеялись над ним кёнинги, по ладьям передавали:
— Готовы будем! Видно, встретимся скоро!
— А селений-то и не видно, — заметил Гуннимунду Гиттоф. — Словно ждали нас, встречают на подступах.
Сотню воинов высадили на берег, где они сели на своих коней и ушли вглубь страны искать встречи с теми, кто поставлен был препятствовать продвижению ладей. И повёл их доблестный кёнинг Ульрих.
Вторая сотня, оседлав своих лошадей, переправилась через Данп и сразу же скрылась в лесах другого берега. Их повёл могучий Гиттоф-вризилик. Основная же сила готов, оставаясь в ладьях, готовила луки, цепляла на борта широкие щиты. Длинные вёсла укрепили стоймя, чтоб при первой необходимости вставить их в ремни уключин и без промедления ударить лопастями по волнам. Гуннимунд-сын вёл первую ладью. Остальные пятьдесят широким крылом шли за ним.
Скоро поняли готы, что прошли они уже земли венетские, что расстелились под ногами у них тропы и дороги антские. По времени пора было! Но ничего не изменилось с виду. Такие же безлюдные тёмные леса обступали готов плотной стеной, также пусты были частые веси. Ни один риксов воин не встал с мечом поперёк пути, ни один хитрый выжлец тявканьем не ответил на лай грозных пастушьих псов — даже хвост с репьём не показал из зарослей...
Отряды малых кёнингов ни с чем возвращались из своих вылазок по ближним округам. Представая перед раздражённым Германарихом, обеспокоенно разводили руками: «Ни человека, ни скотины. Пусто!.. Мы подняли, кёнинг, дымы, мы сожгли селения и затаились. Но ни единая душа не вышла поклониться пепелищам. Их вообще нет здесь!».
Настораживал Бикки, говоря:
— Ждёт-выжидает Бош, расставляет нам ловушки.
Известна мне антская хитрость! Не из трусости рикс избегает встречи, сам наметил нам путь. Повернём в сторону, кёнинг, нарушим замысел анта. И увидишь тогда — зашевелится его войско.
— Молчи, Бикки! — вспылил Германарих. — Не делай врага умнее, чем он есть...
Но успокоившись, оценил совет и направил свои конницы по бездорожью на юг. Дня не проехали, в топкие болота влезли. Насилу выбрались на берег. А вокруг было также пустынно — не проблеяла овца, не прокричал петух... Досадовал кёнинг и на совет, и на советника. Тогда вернулись на прежний путь; однако в этом не все были уверены.
Витимер-кёнинг оглядывался на солнце, затянутое белёсой дымкой:
— До нашей дороги ещё не дошли!
Осматривая стволы деревьев, спорил с ним Винитарий, сын Валараванса:
— Напротив, прошли мы уже старую тропу...
— А не все ли тропы ведут здесь к Файнцлейвгарду? — злился Германарих.
Послали разыскать свои старые следы. По вчерашнему дню — установить истину. Здесь-то и поймали всадники Витимера четверых местных чернь-смердов. Видом они невзрачны показались; либо всегда были такие, либо с перепугу тряслись. Глядя на них, злорадствовали кёнинги. Да посмеялся Бикки:
— Смотрите, братья: блужданием своим мы обманули всё же четверых антов. По всему видно, что не ожидали они уже встретить нас.
— Где Файнцлейвгард? — грозно спросил кёнинг.
Молчали, опустили головы смерды. Не могли унять дрожь в руках, мяли старые шапки.
— Где? — повторил Германарих и громко щёлкнул у них над головой бичом.
Тогда, страшась расправы, смерды показали дорогу готам. На четыре стороны показали... Побледнел кёнинг, вырвал из чьих-то рук копьё, замахнулся. И от нацеленного острия отпрянули смерды, а один из них пал на колени.
— Вот!.. — указал на него пальцем Германарих. — Вот этот говорит правду!..
И ударил смерда копьём, насквозь пробил; остриё между лопаток вышло, оттопырив горбом льняную рубаху и обагрив её кровью.
Других смердов тоже убили готы, вслед за кёнингом двинулись по указанному пути.
Говорили друг другу копьеносцы:
— По обманной дороге идём. Недавно проложена она: пни свежи, не сгнили ещё оброненные ветви, камни по обочинам перевёрнуты. Не верен этот путь; не иначе к западне ведёт!..
— Но и другая дорога такая же была. Оставим лучше сомнения. Доверимся кёнингу, как испокон века доверялись...
По слову Божа все риксы собрались в Веселинове. В ответ на присланную с нарочитым калёную стрелу каждый привёл своё воинство. Ни один не сказал: «Будете без меня!» И теперь, сидя вдоль чертоговых стен на широких лавах и дубовых ослопах, оценивали достоинства друг друга. Особо почитаемы были риксы больших вотчин. Они — как правая рука, как последнее слово, как завершающий удар. Возле Божа сидя, головы держали высоко. То были: Леда, князь-Ведль, Сащека Мохонский и Нечволод, рикс Глумов, бывший десятник-любимец.
Про Леду-старика говорили: «За девяносто лет ему, к ста подбирается, но всегда челядь отгоняет хлыстом, если вздумают помочь ему взобраться в седло. Горд своей сохранившейся силой, горд старостью почтенной. Годы не ломают его воли».
Мохонского князя обсуждая, вспоминали его же слова: «Жена моя мне любима. Редкой красы, редкого ума. А хоть и из простолюдинок! Что из того? Дети мои красивы растут. Так пусть же поболее их будет!». Риксы посмеивались над Сащекой, по-доброму посмеивались, дескать, трудится человек над потомством, в поте лица и спины трудится — похудал, но помощников не кличет.
Нечволод-рикс, тот прежним остался, будто в десятниках всю жизнь и проходил. Все его девы-вдовицы давно в Глумов перебрались, золото в руках подолгу не держали. Добрым словом поминая славные времена, жили не хуже, чем во времена оные. Многие риксы подозревали да обговаривали не раз между собой, что, подобно ассирийским царям, не одну жену, а многих имеет лукавый Нечволод. Думали так, да на княгинь своих постылых глядя, в душе завидовали и юных челядинок тайком привечали. Но хоть и говорили, что Нечволод по виду более с десятником схож, нежели с высокопочитаемым риксом, а знали все: под его началом ещё крепче стал Глумов, ещё шире разросся и, извека соперничая с градом Веселиновым, уже ни в чём ему не уступал. Понимали: многоопытный Бож потому лишь не урезал его вотчины, лишь потому славу Глумова терпел, что сидел в Глумове верный Нечволод-князь.
По слову Божа, по призыву стрелы, пожаловали в чертог, воинский дом, и князья югровы. Находились ещё риксы и нарочитые, что по слабомыслию бросали на югру презрительные взгляды, но таких уже мало было, ведь не прощал им высокомерия князь, а слабомыслие порой жестоко высмеивал. И всем другим неустанно говорил: «Не одним народом сильны! Не враждой с югром живы должны быть, но дружбой с ним, сердечной приязнью. Не смейтесь, простоволосые и косицеволосые, над кокошником, над долгополой рубахой не смейтесь, не гнушайтесь, незатейливые, югровых узоров; а кто в лаптях, над босыми не потешайтесь. Знайте, тот силён, у кого за спиной не таят ножа!».
И сыновья Божа были здесь.
Велемир, сын старший, своенравен и горяч. Всегда, прежде чем подумать, на вопрос ответит: «Нет!». Часто, прежде чем подумать, прогневается. Любое слово скажет отрывисто, громко... Длинных речей терпеть не мог. И иногда за день говорил всего два слова: сначала своё чеканное «Нет!», но, поразмыслив, соглашался — «Да!». Старшие риксы, опасаясь ожечься на Велемире, редко заговаривали с ним. Да и ответ Велемира не трудно было предвидеть. Мнение его всегда было одно — крайнее. Усматривали в риксиче сходство с грозным Келагастом: необуздан, гневлив, всегда готовый вспыхнуть, как пух; и сил у него в жилистом теле, казалось, сосредоточено было на многие годы жизни. Сыновей песнопевца Сампсы не любил Велемир. Не жаловал любовью он и братьев своих, особенно Влаха-риксича. Видел в братьях только соперников, остро ревновал любовь отца к сыну меньшему.
Анагаст был красив и нежен. Любимец матери Гудвейг, чуток подле неё, возле рикса добр, милосерден, добродетелен, рядом с кантеле и Сампсой — необычайно голосист и многопамятлив. Всех прощал, всем дарил и людей удивлял тем, что при звуках иной хорошей песни на глаза у него могли навернуться слёзы. И тогда песнь его наделялась особой силой, глубоко прекрасным мирочувствием и, непрошенно-проникновенная, умела захватить всех до глубины. Даже искусный Сампса с сладкозвучным кантеле своим не умел такого.
Риксича Влаха хвалили: «Премного разумен он!» И в его словах даже вельможные старцы, в глубокомыслии искушённые, находили что-то новое для себя. Возле Нечволода сидя, весел был Влах. То кивнёт кому-то княжич, то, не перебивая, выслушает и сразу верное подскажет; светлое чело... Изумлялись риксы: «Как это мы, седобородые, ясномыслящие, к юнцу за советом идём?» А Влах уже, о них позабыв, выслушивал россказни Нечволода; лучше всех различить мог, где его хитроумная выдумка, где намёк-полуправда, а где сама соль — назидательная истина. Тем развлекался Нечволод, что хотел риксича в невозможном убедить. И хоть редко, но это ему удавалось — выдать кураж за вдохновение... Тогда-то и злился риксич Влах, но не надолго. И всеми любим был!
Сказал Бож-рикс:
— Вот собрались мы и воочию убедились в своём немалом могуществе. Кто теперь скажет: «Призови свеев, князь!» Сидя в своих градах, мы не ступали в чужие земли. Мы росли и крепли. Мы окрепли настолько, что мир иной стал бояться нас! А убоявшись нашего роста, сам пришёл к нам и причинил боль. Горят окраинные веси; готами, потрясающими мечами и копьями, полнятся наши леса, к светлой Ствати подплывают готские ладьи. Огрызнётся медведь. Настало для того время!
— Готский конунг, верно, выжил из ума! — сказали риксы. — Пёс оскалился на медведя, не видя, что хитрые гуннские лисы подбираются к нему с Восхода. Гот будто ослеп на правый глаз.
А Леда не любил сравнений, слишком много времени уходит на них. Перебил речи риксов Леда:
— Кому поручишь, Бож, ударить в голову?
— Ударю сам. А вы добьёте.
Тогда вопросили риксы:
— Кому поручишь, князь, вырвать плавники готские?
— Риксич Влах сумеет. Пора!
— Сумеет, сумеет Влах! — отозвались с одобрением риксы и старшие нарочитые. — Пора мужать, пора преемствовать.
— Доверь мне, отец! — просил не без обиды Велемир. — Я старший!
Замолчали риксы и нарочитые, покачали головами вельможные.
Бож ответил сыну:
— Оставь обиды. Я назначаю первенство не по старшинству. И не скажу, что Влах — лучший. Ставлю в основу равенство сторон. И тебя, Велемир, уравняю... — огладил бороду Бож. — Ты, сын, любишь нападать. Поэтому удачу принесёшь, обороняясь. Теперь же пойдёшь и сядешь в Капов. И будешь ждать.
— Но Капов в стороне!.. — едва не вскипел Велемир, кровь бросилась в лицо. — Чего дождусь я, сидя среди ведунов, когда рука к оружию тянется, когда нога стремени ищет?..
Непреклонен был Бож:
— Пойдёшь и будешь ждать!
По берегам стали часто попадаться селения. Но все они были пустыми. И пустыми были антские поля. Прямо на пашнях, не вынутые из борозды, оставались брошенные пахарями плуги. Возле самой воды, на мостках находили готы пустые корзины. Словно только что взяли из них прополощенное бельё. В глубоких ямах кем-то была замешана желтоватая глина. И свежи были на ней отпечатки босых женских и детских ног, и не подсохло ещё месиво с поверхности. Только что ушли. Но как ни старались готы, не могли изловить никого из тех, чьи следы встречали во множестве.
Концами копий, остриями мечей ворочали готы оставленный хлам, входили в жилища, переворачивали рухлядь, но не находили ничего такого, чем можно было бы поживиться, — ни еды, ни добра, ни животины, ни человека.
— Здесь будто мор прошёл! — цедили сквозь зубы озлобленные готы. — Так по безлюдью и до свейской Ландии дойдём. Что принесём детям?
Они поджигали пустые жилища и, вернувшись в ладьи, продолжали путь. След мужественных кёнингов обозначился чёрными дымами, обширными пепелищами. И справа, и слева от реки тоже поднимались дымы. Там, за холмами, за вековыми лесами, жгли селения Ульрих-гот и Гиттоф. Их всадники волками рыскали по округе в надежде поймать хоть одного анта.
— Доберёмся до Файнцлейвгарда! — обнадёживали друг друга кёнинги. — Там всё возьмём. Нужно только узнать, в какое свернуть русло...
Здесь возликовали готы, закричали с передних судов:
— Смотрите, карлы! И впереди пожарище! Кто жжёт? Ульрих или Гиттоф?
— Медленно плывём, — сокрушённо вздохнули кёнинги.
Гуннимунд велел:
— Подстегните рабов! А то не догнать нам вризилика... Вёсла на воду!
Навалились на вёсла, вспенили медленные волны. Острогрудые ладьи резали речную гладь, воды разваливали на две стороны. И плескалась вода под вёслами, и шипела вода у рулей кормчих. Почти бежали по берегу облегчённые рабы.
Заметили готы, что прислушивается Гуннимунд, голову склонил, но сквозь плеск воды и скрип уключин не может расслышать. Заметили, что стал кёнинг пристальней всматриваться вперёд. Руку поднял... Замерли вёсла.
И тогда все услышали впереди себя грозный звон мечей. От того у многих похолодела кровь. Там, впереди, возле непонятных пожарищ, которым сначала так обрадовались, отважные готские всадники уже схватились с неведомой антской силой. Ульрих или Гиттоф?
— Что за огни?..
Изумились готы... Воды Данна были покрыты сотнями горящих плотов. Поворачиваясь, ударяясь краями друг о друга, они медленно приближались к готским ладьям, испускали едкий смолистый дым и шипели головнями.
В стороне с неослабевающей силой шумела битва.
— Сгорим, Гуннимунд! — закричали готы.
Ладьи остановились, сбились в кучу. С борта на борт можно было переступить. Из плотной завесы дыма на готов посыпались слепые стрелы. Многие из стрел оказались подожжены. Всё ближе подплывали чадящие плоты. Тогда готы укрыли борта крайних судов мокрыми овчинами и железными щитами, встали с копьями и вёслами в руках, приготовились отразить натиск огня.
Рабы на берегу, пользуясь неразберихой, бросили верёвки и лямки и скрылись в клубах дыма.
И всё же пожары на кораблях начались. Закрываясь от жара плащами, готы черпали из реки воду, пытались залить огонь. Накалялось и жгло железо кольчуг. Многие обожжённые не выдерживали и бросались в Данп. И тогда тяжесть доспехов уже не позволяла им всплыть. По-над самой водой летели пущенные наугад злые стрелы. Рассчитав их полёт, готы знали, куда ответить. И тоже, почти наугад, стреляли.
Частью плоты проплыли уже мимо, частью — загасли. От того рассеялось дымное облако и ушло вниз, за плотами. Лишь только местами дым стелился над водой, лишь в камыше и осоке оставил свои рваные клочья.
Тут и понял Гуннимунд-сын, что не всё ещё кончено, что только начинается схватка с врагом. И малые кёнинги поняли это. Увидели готы: широко захватывая воду вёслами, поблескивая мокрыми высокими бортами, шли на них бесчисленные антские скедии-ладьи. На их бортах уже теснились кольчужники, готовились к первому удару, поднимали тяжёлые копья бородатые воины. Они, глядя готам в глаза, глядя на их обгоревшие суда и вёсла, улыбались. Возбуждённо блестели под шлемами глаза, блестели, открытые в улыбках, белые зубы. У многих же лица были скрыты глухими масками из шкур.
Взмутились, забурлили воды Данпа. Готские суда, готовясь к встрече, развернулись широкой дугой, и гребцы налегли на вёсла. Воины доставали топоры на длинных рукоятях и крючья, прятались от стрел за щитами.
Готские лучники стреляли лежа. Их стрелы взлетали высоко в небо и ливнем обрушивались на ладьи антов. Многие, выглядывая из-за щита, стреляли прицельно.
Вот сблизились. Метнули копья. Они, тяжёлые, много вреда принесли и тем и другим. Убитые осели на днища.
На полном ходу столкнулись ладьи. Вёсла, цепляясь друг за друга, обламывались; трещали повреждённые борта. Через проломленную обшивку врывалась вода. Готы и анты с топорами и мечами кинулись друг на друга. Многие сразу упали в воду, многие были раздавлены, смяты притёршимися крепкими бортами. Железные крючья впивались в дерево и не давали более недругам разойтись. Сцепленные суда кружились, звенели железом, плыли, никем не управляемые, вниз по течению. Некоторые, не потушенные до конца, разгорались вновь и пылали всё ярче. И некому было противостоять огню, некому было черпать воду. Схватившись насмерть, люди метались среди огня. И те и другие, славные воины, ни в чём друг другу не уступали. Удачными ударами прорубали панцири, удачным натиском сталкивали в огонь, скидывали в воду.
Но всё прибывали антские ладьи. Стремительно и ловко скользили между ними долблёные челны.
Усомнившись в успехе корабельной битвы, крикнул Гуннимунд:
— Вёсла на воду! Отходим к берегу. Там бросим ладьи...
По близкому берегу, возбуждённые видом и шумом сражения, носились готские кони. Люди Гуннимунда, ослабевшие, израненные, обожжённые, под прикрытием доблестных кёнингов сумели пробиться через плотное кольцо антских челнов и ступили на берег. Лучшие из готов продолжали битву на оставленных судах. Даже теряя оружие, они не желали спастись бегством, они хватали за плечи грозного анта и увлекали его за борт, где в глубине тонули вместе... Многие, многие славные сложили здесь свои головы! Все готские ладьи были потоплены или сожжены. Вместе с ними были потоплены или сожжены и тела лучших из кёнингов. И были изрублены и залиты кровью высокие борта судов антских.
Свыше шестисот всадников вместе с Гуннимундом ушли в леса. Там они наткнулись на остатки сотни Ульриха. Сам Ульрих-кёнинг был тяжело ранен в грудь, не спасла его кольчуга. Был бледен Ульрих и, часто кашляя, сплёвывал кровь.
— Порезали лёгкое! — сокрушались готы. — Выживет ли?
— Выживет!.. — отгоняли сомнения другие и, забив коня, поили кёнинга тёплой кровью; и мнилось им, что оттого было лучше Ульриху.
— С кем бились мы? — спросил Гуннимунд. — Кто нас одолел? Сам Бош?..
— Кёнинг Влах, — ответили готы Ульриха. — Мы видели его в лицо. Мы запомнили. Он эту рану Ульриху нанёс.
— Где Гиттоф?
В ответ пожали готы плечами. Ничего не могли сказать о судьбе вризилика и его сотни. А не знали они и не слышали, — ибо, опасаясь погони, далеко от Данна отошли, в глухих местах затаились, — и знать не могли, что в это время славнейший из кёнингов, вризилик Гиттоф, с сотней своей набросился на антские скедии, прямо в воду послал лошадей. И в неравной битве растеряв своих воинов, был вризилик Гиттоф риксичем Влахом пленён.
Среди смердов, служителей градца Капова, да среди многих длиннобородых ведунов пошёл недобрый слушок: поставил-де Бож, ясное чело, отец родной, да над Каповой обителью богов поставил своенравного сына своего, Велемира-риксича. Всем хорошо была ведома Велемирова горячность, ведома и непочтительность его к богам и ликам их, Келагастова непочтительность к кумирам. И нетерпимость риксича известна была к всемудрым словам молитвы, к тем заветным словам, которые ещё предками говорились, которые произнёсшего их приближали к богам, к небесным чертогам их. На тех священных словах, на старинных обрядах, как на крепчайших камнях, градец Капов стоял. А Велемир-то тех камней и не чтил! Небесам бездонным — всесильным и всетайным — не спешил кланяться... Зато лихой выкрик да звон булатных клинков уважал... уважал более тихой премудрости. «Что же Вещий скажет? Ужель допустит и стерпит над собой неразумное суетное слово, ужель смирится возле скрипящей железной перстатицы княжича и пустит Велемира в Капов вместе с его грубыми и громкоголосыми нарочитыми? Нарушит ли покой обители, который берёг много лет?»
Тяжелогрудой Мокоши кланялись смиренные ведуны, чернили углём её подслеповатые глаза, рекли смердам:
— Со дня на день, братья, явятся нарочитые нечестивцы! Ох, явятся!.. Невзлюбит нас, видно, Бож. Осквернят обитель хамоватые, привнесут непристойностей в вольных речах. У них, братья, от ржавчины нательники не отчищаются, у них брань налипла на устах. Что Мокошь! Нарочитые и Перуна, и Сварога самого не чтут, как должно, как чли их предки в стародавние времена. Не Велемира — Влаха бы княжича нам, любимца Вещего!..
Испугавшись, молились служители-смерды:
— Перуне! Перуне!.. Избави нас от дерзких кольчужников, сохрани святость места! Не дай Велемиру оружие внести. А дай ему терпения выслушать слово Вещего! Дай разума неразумному, а нам дай святой силы противостоять скверне...
Только сказано это было, как прибежали от стен иные смерды. Росту огромного смерды, плечей широких, а страхом охвачены, будто малые дети. Оборачиваясь на ворота, они доносили ведунам:
— Велемир, братья! Велемир едет! Чернее тучи княжич, мрачен, как шатун! Верно сказано было: невзлюбил нас Бож... А с Велемиром нарочитые — гроза грозой! Много их, земля дрожит. Чем разгневаны они? Что будет, братья?..
Так Велемир-риксич с нарочитыми въехал в Капов. И мечи у бёдер, и шлемы на головах, тулы стрелами полны; украшены серебром сёдла, потники расшиты дорогой цветной нитью.
Переглядывались ведуны, хмурили брови:
— Он первый сюда коней ввёл — натащил на священные камни навоза. Ещё слов не произнёс княжич, а уже Капов осквернил, кумиров наших и нас обидел. Сам Бож не допускал такого. Эх, братья! Ждать беды...
Спешились вольные нарочитые, осмотрели притихших ведунов и смердов, перед лики богов вкатили малый возок.
— А ну, — велели, — разбирайте, други, мечи и копья...
Не двинулись с места оскорблённые ведуны, а смерды отступили им за спины. Смотрели зло. Вот-вот на нарочитых накинутся с кулаками, позабыв от обиды про святость места.
— Где Вещий? — спросил Велемир-риксич.
Ответили ему:
— Прозрение у него. Вещует старец. Тревожить нельзя!
— Вещует?..
Раздвинув тесные ряды служителей, спустился Велемир по земляным ступеням в Каповый колодец. В темноте княжич едва отыскал низкую дверцу. Без промедления отворил её, не боялся помешать священнодействию.
Старец, не шевелясь, сидел в углу — лицом к двери, лицом к беспокойному огоньку плошки. Пребывая в тайном прозрении, Вещий смотрел на вошедшего и не видел его, не видел и двери, и стен, не ощущал времени. На худых острых коленях у старца был развернут жёлтый свиток. Узкие ладони с дряблой и такой же, как свиток, жёлтой кожей и с выступающими над кожей голубыми жилами покоились на вздёрнутых сутулых плечах. Предплечья — крест-накрест. Прикрывали ладони выпирающие дуги ключиц, пальцы касались старчески глубоких надключичных ямок.
Может, день сидел так Вещий, может, два... Ни к кому не обращаясь, он тихо говорил:
— Рано или поздно добро окупается добром! Он сам не заметит, как за содеянное благо опустятся на него светлые одежды. Тому огонь не помеха!.. Зло отзывается злом ещё большим. Зла не утаить, не привалить живородящей землёю, не залить мёртвой водою. Творящий добро всё прощает. Творящий зло убьёт себя сам, он безумен, его угнетают видения страшные. Он плачет и зовёт. Но, как бы ни кричал, не дозовётся. Тщетно! Он обречён! Восстали слабые, вскинули головы притесняемые, высоко поднялись попранные. И те, кто уже не дышит, тычут в него пальцами, плюют ему в лицо, увлекают к гибели; слепцы прожигают его взглядом, ибо глаза у них — угли. И никто! Слышишь? Никто из смертных не в силах тебе помочь!..
Ничего не понял риксич. О ком сказано? И для кого?
Видя, что старец продолжает бормотать, что по-прежнему не замечает его, подошёл Велемир и взял Вещего за плечо. Поднял глаза Вещий. Взгляд осмысленный, видящий, вопрошающий.
Спросил Велемир:
— О ком ты?
Вещий ответил тихо:
— Скажу — не поймёшь! А поймёшь, то, смелый, изведаешь страх. Не всякому позволю знать предрекаемое мной. Тяжела бывает ноша! Тебя же, Велемир-сын, давно жду. Думаю, не ошибся Бож; по-прежнему мудр.
Удивился риксич. А Вещий продолжал:
— Знаю, люди Капова без радости встретили тебя. Но чтобы знать это, не нужно Вещим быть. Каждому ведомо, что из всех риксичей Влах нам более мил, из нарочитой чади — Тур молодой, сын ущербного Охнатия, дороже остальных... Однако сменился лад, сменился и удел. Обитель Каповая под твою, Велемир, защиту вступает. Все оружие возьмут, все исполнят твоё слово. Сам прослежу!
Риксич Влах разделил своё войско. Часть послал верхами по следу Гуннимунда-кёнинга, пока тот не ушёл далеко, пока в лесах не затерялся. Под началом Тура-сотника их послал. Другую же часть риксич сам повёл в ладьях, чтобы из Данпа в устье Ствати войти и граду от реки поставить заслон, чтобы предупредить нападение готского кёнинга. Знал Влах, что кёнинг только на север, к Веселинову должен рваться. И корил себя риксич за то, что упустил дружину Гуннимунда, что не сумел войско его до последнего человека на воде посечь. Одна отрада — готские ладьи сожжены; другая отрада — многие пришлые уже лежат на дне Данпа. Но немало ещё бед может наделать кёнинг, если наткнётся на пристанища мирных сбегов, что были выведены из окраинных вотчин.
Подобно журавлиным стаям, закачались на волнах Веселиновы скедии-набойны[94], подобно журавлиным крыльям, развернулись на ветру серые холщовые паруса. Окунулись в воду и с громким всплеском метнулись назад длинные вёсла.
Десяток готов из сотни Гиттофа и сам вризилик лежали связанные в скедии Влаха. По-разному смотрели они на молодого риксича и его людей. Одни косились со злобой, пытались выглядеть грозными, что явно не удавалось им, связанным и распростёртым на днище, в грязных лужах. То были славные кёнинги из свиты. Другие глядели настороженно, без ненависти. То — готы из простых, из вайхсов, более привыкшие к плугу, нежели к ясеню фрамеи, привыкшие дважды перепахивать своё поле, привыкшие хвалить своё вино и не желавшие ничего чужого.
Вризилик Гиттоф скрывал свои обиды под маской равнодушия. Давняя привычка: среди чужих не открывай лица; спросят о чём-нибудь чужие, ответь коротко или отвернись. И смолчи вовсе, если жжёт ненависть. Не выказывай её. Пустое! Не поможет ненависть, если связаны руки, если нет рядом вольного побратима и боевой топорик не у тебя за поясом. Лишь обозлит твоя ненависть врага, искусит его лишний раз плетью взмахнуть, лишний раз тебя, гордого, унизить.
Но цепок был взор у Гиттофа. Внимательно за княжичем следил, вслушивался в его медленную речь. И одобрял вризилик спокойствие Влаха, и уверенность, и молчаливость его, и краткость сказанного. И одобрял послушание чужих кольчужников. Себе признавался кёнинг Гиттоф, что уж если и терпеть поражение, то пусть лучше от такого врага, как этот, как риксич Влах, как кольчужники его, от коих пахнет кровью и потом, чем голову сложить от руки презренного ромея, от коего, как от женщины, пахнет благовониями... Уважение к врагу — удел достойных! И останься достойным, сохрани это уважение и в победе, и в поражении.
Вризилик видел, как к Влаху подошёл кольчужник. Не из простых, видно, — вольно себя с риксичем повёл, за плечо его взялся ладонью, как за плечо сына. Говорил на равных. Крепок был тот кольчужник, в движениях твёрд. Маска на лице — кусок шкуры. В ней прорези для глаз — косые вразлёт щели. Из-под маски черна борода торчит, в прорези смотрят синие глаза, и риксичу Влаху те глаза на Гиттофа указывают... И ещё видел вризилик, как поднялась, нацелилась на него рука кольчужника. До локтя закрытая кожаной перстатицей, показала та рука в лицо Гиттофу и вновь легла на плечо Влаху. И, как прежде, не отстранился риксич. И верно, не из простых кольчужник, улыбки Влаха удостоился и удостоился его кивка. Сам же Влах, переступая через связанных готов, подошёл к вризилику.
— Этот? — спросил. — Этот гот?
Кольчужник кивнул; сверкнули холодно синие глаза.
Тогда развязал риксич на руках у Гиттофа сыромятные ремни. На ногах ножом рассёк, ибо с узлами не справился. Сказал:
— Ты свободен, конунг.
Ошеломлённый Гиттоф поднялся на ноги, смерил взглядом и Влаха, и кольчужника, обернулся к малым кёнингам, увидел зависть у них в лицах.
— Почему?
— Ты свободен! — повторил Влах. — Бери чёлн и уходи!
Гиттоф склонил перед княжичем голову, как склонял её только перед кёнингом Амалов, ни перед кем больше. Прежде перед могуществом голову склонял, ныне склонил её перед великодушием... Между гребцами и готами прошёл к кольчужнику. Вглядываясь в его синие глаза, неуверенной рукой взялся за край маски. Не шелохнулся кольчужник. А вризилик ту маску поднял...
— Везегот Генерих! — вскричали пленные кёнинги. — Не взяла его ледяная полынья. Из Вальгаллы вернулся! Подобен ансам!
Гиттоф сказал Генериху:
— Мне некуда идти. В Палаты возвратиться, малодушным сочтут, между тем я в жизни не праздновал труса; вперёд ты не позволишь двинуться. Пусть лучше опять свяжут меня, раз уж поддался пленению. Вернее будет!
Кольчужник ответил ему:
— Влах освободил тебя. Ты теперь волен, Гиттоф, поступать как хочешь. Если некуда идти, садись на вёсла. Но пут на тебя никто не наденет.
Раздвинулись на скамьях гребцы, дали место Гиттофу. И сел вризилик с ними, и взялся за тяжёлое весло. Глядя на это, пожал плечами риксич Влах.
Говорили друг другу готы:
— Каково! Исторгла Генериха полынья. Видели ж сами, как ушёл он под лёд, как сомкнулось над ним ледяное крошево. И как поднялись пузыри, видели. Своими руками на грудь везеготу сыпали песок — стыли руки. Тяжесть была — под ногами у осуждённого лёд трещал.
Решили между собой малые кёнинги:
— То знак из Хель! Дурное предзнаменование!
Спрашивали у кёнингов готы:
— Почему нас не отпустит Генерих? Почему только Гиттофа?
— Давнее у них побратимство! — отвечали кёнинги.
— Да, побратимство! А мы бы взяли чёлн. Мы бы, минуя Палаты, затерялись в просторах Гетики. С малого человека какой спрос?
Амал Германарих на чёрном коне. Возле него Бикки на коне сером. И рядом но лесным дорогам полз оживший Ёрмунганд, мировой змей. Извивался змей, и шипел, и звенел, и путь свой жадным пламенем опалял. Тысячи ног вытаптывали придорожный кустарник, тысячи копыт выбивали придорожную траву. Колёса повозок прорезали в мягкой земле неровные глубокие колеи.
Обозлился, подобрался Ёрмунганд, когда вдруг стали нападать на него дерзкие антские всадники. Чаще всего среди ночи нападали. То сотня, то две. Ударят с налёта в самую гущу войска готского, факельщиков стрелами осыпят, среди тяжёлых копьеносцев завязнут и кровопролитие учинят, и вновь скроются в тёмной чаще. Их редко преследовали, опасаясь засады. Но если догоняли, то схватка начиналась с новой силой, с неменьшим ожесточением, с неменьшим упорством с обеих сторон.
Редко удавалось кёнингам пленить кого-то из этих всадников. А когда брали всё же живыми, то непременно подводили к Германариху. И спрашивал пойманных антов кёнинг Амалов:
— Где Файнцлейвгард?
Анты отвечали:
— Целого града не утаить! На верном пути твои кони. По дороге к Веселинову идут.
— Каков гард ваш? — допытывались малые кёнинги.
Отвечали пленные:
— Град наш среди леса стоит, среди колючего шиповника на высокой горе. И ведёт к нему всего одна тропа. Чисто выметена она. И нет вокруг града Веселинова пашен. Есть две зелёные долины и пастбища с травами, что к осени по пояс вырастают.
Очень радовались готы, слыша про изобильные пастбища, и у разговорчивых антов про них особо выспрашивали. С гордостью хвалили пастбища анты, хвалили и овец своих, и коз, которые за год с хорошим телёнком сравняются в весе, и хвалили тучные стада коров и быков.
Так друг за другом слово в слово повторяли рассказ пленники. А один пойманный смерд, более других испугавшийся за свою жизнь, показал рукой на север.
— Там Веселинов! И нет пастбищ вокруг него, леса одни. А в тех лесах живут великаны. Свеи называют их Ётунами...
Готы не поверили этому смерду. Хотелось готам пастбищ, хотелось овец и коз величиной с телёнка, хотелось тучных стад.
А Германарих спрашивал у Бикки и у припонтийских готов Винитария спрашивал:
— Вы воочию видели антский гард. Правду ли нам говорят?
За всех отвечал Бикки-советник:
— Верно говорят, на холме гард Боша. И дорога к нему ведёт одна, чисто выметенная. Но, кёнинг, им не очень верь! Все антские гарды друг с другом схожи, все на холмах, ко всем дороги. Но одну правду нам сказали, ручаюсь за неё, — Ётунхейм в здешних лесах. И лучше бы нам Ётунхейм не разыскивать. Сгинем в стране великанов, кёнинг...
День и ночь полз, извивался могучий Ёрмунганд. Скрипели колёса повозок, застревали в глубоких колеях. Ночами собирались и рыскали возле готского войска поджарые, изголодавшиеся за зиму волки. От самых степей вслед за войском шли, ожидая поживы. И в темноте, в кустарниках горели зеленоватыми огнями волчьи глаза, отсвечивали пламя факелов.
Однажды подъехали к Германариху всадники Витимера-кёнинга, те, что в своих вылазках отваживались заходить дальше иных готов. И сказали люди Витимера:
— Край дороги близится! Видели мы, кёнинг, Файнцлейвгард. На холме среди сосен и кустарников стоит, одна тропа к нему ведёт. По бокам две долины, по бокам пастбища. Зеленеет на них молодая трава. Сочная, густо растёт. И родников много!..
— Войско Боша видели? — злился Германарих, ибо не было ему дела до пастбищ.
— За стенами Бош скрывается с войском. Измерить не смогли войско. Стены же высоки, но, деревянные, не крепки. Обычный частокол. Сломим, кёнинг!
Готы обращали друг к другу радостные лица:
— Пастбища! Пастбища близко!
Отвечали им:
— Наши пастбища! Увидим!..
— Разожжём костры завтра! Надоело глодать вчерашние мослы...
И торопился Ёрмунганд, мировой змей; шипел зловеще: «Наше!.. Наше!..».
Чисто-чисто выметена тропа. Плотно подогнаны створы ворот. Под створами — замшелые камни, священные камни лежат. Вспоминали очевидцы, что старец Вещий в давние времена шёл из дальних мест. Много дней шёл, много видел сторон. «Мудрости, — говаривали очевидцы, — человек в дороге набирается. Больше ходишь, больше видишь. На ходу думается лучше!» И, всю землю обойдя, многое постиг Вещий. И устал от странствий. Понял старец, что ценна только та мудрость, которая щедро отдаётся людям, которая — истина — помогает этим людям жить. Если же мудрость твоя только у тебя под черепом живёт-разумнеет, то подобна она всеми позабытому золотому кладу. Мудрость всегда ищет выхода. Если находит, то доставляет благо и тебе, и другим; если не находит, то тебе может причинить боль, а другим не принесёт ничего. Не заметят её другие и, пройдя мимо, сами будут искать свои истины, те, что уже давно найдены тобой... Вот и понял Вещий, что устал он не от хожений по земле, а от виденного, от узнанного, от многого надуманного. Он устал от того, что всё земное как будто постиг и знал, что было, ясно видел, что есть, провидел, что будет... Ходили вокруг Вещего неразумные слепцы, не знали они, не видели и не вещали. Слепцы проходили мимо, они искали истины в размахе своих рук, в ширине своего шага, в высоте своего роста. И очи заблуждались. А у Вещего болела голова. Тогда сел старец на горе среди шиповника, среди кроваво-красных плодов его, возле замшелых камней сел. И сказал первые слова, которые просились, и почувствовал Вещий, что уменьшилась боль, увидел, что остановились люди.
— Вот ходите вы, подобно неразумным слепцам, дальше своих пальцев не видите. Вы в разные стороны бредёте, хотя ноги ступают след в след. Это оттого, что одно-единое не сближает и не объединяет вас. Мысли вразброд, и вразброд силы. В этом ваши слабость, неразумие и слепота. Вы боитесь сказать друг другу откровение, вы скрываете глубину свою и чистоту. Настороженными остаются ваши глаза. Остаётся нетронутой, непроникновенной ваша глубина. От этого представляется она пустотой. Не бойтесь друг друга, верьте друг другу...
И возле этих камней поставили люди Капов. Сказали они старцу:
— Это тебе! Не ходи по белу свету, не уносись но ветру семенем; сядь здесь, корни пусти, дай всходы. И вразумляй нас, и объединяй своим словом. Может, станем мы от того лучше.
В этот день стоял в Капове Вещий. Вокруг него толпы смердов стояли и нарочитые с риксичем Велемиром.
Вознося к небесам старческие руки, говорил Вещий:
— Перуне! Перуне!.. Не гневили тебя дети твои, хотя круты берега жизни нашей и порожисто русло. И некогда нам бывает на зелёные луга взглянуть, некогда бывает разогнуть спину и утереть пот со лба. Порой, лишь забывшись во снах, созерцаем свой голубой простор... А земля-то дрожит! Чем прогневили тебя, Отец? Почему не избавил нас от напастей, от испытаний новых не оградил? Доколе испытывать будешь!.. Разве недостаточно нам уже свершившихся зол? Избави нас, Перуне!
Пали ниц смерды. Отступили назад нарочитые. Услышали все голос чрева Перунова. Увидели, как зашевелились Перуновы деревянные губы.
— Встань!.. Соберись!.. Победи!..
Прижимались чернь смерды к молодой траве, слушали землю. Ведуны припадали к священным камням, тоже слушали. И слышали, что дрожит земля, и скрипит где-то, и стонет. Казалось, будто в самой земле кто-то живой мечется и плачет, перевязывая раны, будто громко у него стучит сердце, и рвётся из груди крик.
— Готы идут! Готы идут! — всё громче шептали люди, и сильнее бились у них сердца, так же, как у того, живущего в земле.
— Земля плачет, Перуне! — возвышал голос Вещий со слезами на глазах, а ветер, явившийся из долины, трепал его волосы и разглаживал широкие рукава. — Горит земля. Круче берега! И нам кручина лютая. Горе слабому, беззащитному — горюшко! Нам рану в сердце... Восслави, Отече, Велемиров меч! Восслави и поддержи, Ударяющий, доблесть нарочитых риксовых!..
Срывался на крик слабый старческий голос. Холодный ветер поднимал в лесах стаи птиц, холодный ветер тёмными тучами застилал чистое небо. От высокого плача Вещего, от откровения Перунова, от голоса мёртвого чрева дрожали смерды на дрожащей земле. Шевелились деревянные губы. Глазам своим не верил Велемир, не верил слуху, слыша:
— Восславляю детей моих! Восславляю воинство и меч!..
Смерды-чернь боялись поднять головы, ведуны, смеживши очи, обняли камни. Старец Вещий всем телом тянулся к потемневшему небу.
— Восстанем, соберёмся, победим!
Тогда поднялись все, кто был, и оружие взяли, и вынули из ножен мечи. От стен Капова явились нарочитые и сказали Велемиру-риксичу:
— Готы пришли!
Но уже и без них все знали о том. Сами слышали люди, как гудела земля под копытами конниц, слышали, как трещал колючий кустарник, через который прорубались самые нетерпеливые из грозных кёнингов, крики готов слышали.
Гуннимунд-сын, славный кёнинг, бросив ладьи, войско своё спас. По лесному бездорожью, по болотам и логам вёл его на север, знал, что рано или поздно выйдет к жилью. На то ему укажут тропы и возделанные поля, на то укажут собственные готские псы.
Ульрих-гот уже сам держался в седле. Широкими ремнями ему натуго перетянули грудь, ему не позволяли надевать доспехи. Ульриху не давали трезветь, опаивали вином из бурдюков и восхищались действию напитка: «Целебная сила в готском вине! Что ни день, поправляется кёнинг, что ни день, крепче держится в стременах. Кёнинг песни поёт!..».
И Ульрих не смолкал. Качаясь в седле от вина и слабости, он распевал бесконечные песни о богах и походах, о подвигах героев, о буйных пирах в каменных чертогах, о ссорах и примирениях... Над ним только посмеивались равные, а готы из вайхсов удивлялись:
— Когда же иссякнет запас его песен? Когда оскуднеет его память?
Говорили им на это кёнинги из свиты:
— Когда иссякнет славное вино в бурдюках! Или когда мы все умрём!
Однажды указали готские псы, учуяли близость жилья. От своих хозяев уже не отходили далеко, для смелости сбивались в кучу.
И скоро услышали готы, как за лесом пропели петухи, как взлаяли там встревоженные собаки. Кёнинг Гуннимунд первым въехал на новые пашни. По краям их лежали, кое-где ещё дымились, огромные выкорчеванные пни, были сложены одно к другому коротко отпиленные брёвна. Рядом — толстым слоем навалено щепы, коры, сучьев, круглых камней.
По первым, едва зазеленевшим всходам пустили готы коней. Сотня за сотней выезжали они в поле и мчались вслед за кёнингами. Им видны были уже низкие, поросшие молодой травой холмики антских землянок, видны были дымки над ними, а по опушке леса — лёгкие загоны из длинных, связанных между собой жердин. И в загонах видели готы множество овец.
Готские пастушьи псы сцепились с матёрыми псами антскими. Люди выскакивали из землянок и тут же у входа падали, пронзённые копьями. Женщины, подхватив на руки малых детей, бежали к лесу. Всадники нагоняли их и, оглушая ударами по голове, сбивали с ног, потом гнали обратно и вталкивали в загон к овцам. Обошли, осмотрели все землянки, выволокли оттуда даже немощных и болезных, от млада до велика, повыбрасывали наружу одежды и утварь, узлы с мехами и кожами, торбы с едой. Радовались первой добыче, делили её между собой и ссорились.
Когда загон наполнился людьми, увидели готы, что почти нет здесь мужчин, а те немногие, что были в селении, лежали теперь бездыханные возле своих жилищ.
— Где твой хозяин? — спрашивал Гуннимунд у молодой антки и за косы подтягивал её к седлу; вокруг луки те косы обвязывал и коленом давил женщине в грудь.
— Зверь! Зверь!.. — кричали из загона.
Хватаясь за локти кёнинга, царапая лицо о стальной наколенник, отвечала ему антка, со злобой отвечала, голосом, срывающимся на стон, на плач:
— Хозяин мой на тебя топор вострит, калит стрелу быструю да меч отбивает свой и брата. Не страшусь я боли, не жалею я кос, а жалею, что не видит меня теперь муж, и страшусь, что брат мой не узнает, кого за меня на полоти разделить!
— Зверь! Зверь!.. — кричали женщины.
Малые кёнинги сказали:
— Это сбеги! С Бошем их мужи.
И ударил мечом достойный Гуннимунд-сын. Обезглавленное тело упало к ногам коня. Косы дерзкой женщины так и остались завязанными на луке седла. Вымок в крови сапог кёнинга.
— Сын отца! — сказали готы.
Но тут застучали по их кольчугам и шлемам, по щитам их застучали внезапные стрелы. Лёгкие сулицы пробивали готские панцири, скидывали всадников на землю и зарождали в войске Гуннимунда смятение...
Торопились, стремительным потоком катились через поле по свежему следу кёнингов нарочитые Тура-сотника. Клинки сверкали над головой! В безудержном беге поле уносилось вспять! Копыта тяжёлые — как страшный камнепад! Всё топтали и крушили копыта, в непрестанном движении сотрясали и взрывали под собой влажную землю. И комья этой вывернутой земли, поднимаясь и падая, осыпали плечи летящих лихих нарочитых. То была младшая чадь — чадь-юнцы! Это были сыны и любимцы риксов. Им вольготна была жизнь, и открыт простор, они не знали, что такое страх! Они были само буйство — юное, безграничное. Их вело безумно сильное желание подвигом восхитить своих старших братьев, желание с подвига начать жизнь...
На всём скаку вклинились в войско Гуннимунда. Плечо о плечо ударились, сшиблись грудь в грудь. Зло зазвенели клинки!
Теснимые первым ударом, внезапным, ударом с налёта, попятились готские кони. Не все кёнинги успели развернуться лицом к нарочитым, не всю свою, превосходящую в шесть крат, мощь смогли готы обрушить на нарочитых. И потери они понесли многие.
Женщины сбегов бросились к лесу. Никем не преследуемые, они уносили своих плачущих чад, они голосили, в страхе оборачивались на битву — ярую, громкую и страшно близкую. И перед глазами у них мелькали нацеленные копья, железные шлемы, склонённые к холкам лошадей, изорванные, проколотые разноцветные плащи и пятна крови на плащах. Им видно было, что от тесноты вся битва встала на дыбы. Зубами, копытами, пальцами и мечом, расколотым древком истребляли друг друга. Далеко разносились звон, стук, лязг! Дребезжали треснувшие щиты. Надорванные, не звонкие уже, дребезжали голоса людей. Копыта, копыта мяли землю и тех, кто не сумел удержаться в седле. Страх, удар, падение...
Последними бежали к лесу старики. Они не оглядывались. Старикам трудно оглядываться. Битв же на своём веку перевидели столько, что знали наверное — беги от них и не оборачивайся.
Вот перестали пятиться готские кони. И все уже кёнинги сумели развернуться лицом к нарочитым, и войско доблестного Гуннимунда всей мощью навалилось на противника. Тогда многие потери понесли нарочитые. И видя, что спасли они от беды беззащитных сбегов, стали отходить с чистого поля в лес.
Под копытами тысячных конниц гудела земля. И трещал колючий кустарник, через который прорубались грозные кёнинги. Так войско Витимера попою на приступ Капова-градца.
Со всех сторон подступили к стенам. Прикрываясь щитами от стрел и копий, готы раскладывали под частоколом костры, забрасывали внутрь градца пылающие поленья, посылали горящие стрелы. Градцевы люди со стен заливали водой занимающееся пламя, осыпали его песком, разбивали костры каменьями. Но неутомимые готы продолжали свои поджоги. Обливали частокол маслом из бурдюков. Кричали друг другу:
— Жги! Жги, побратимы! Скоро опустеют их колодцы, тогда разгорятся высокие стены.
И отовсюду волокли срубленный сухостой, пни, сучья. Меткие лучники сбивали со стен неосторожных смердов. Старались целить в тех, кто подносил воду, кто не имел кольчуг и кто сам метил в них. Тогда, подстреленные, люди падали вниз, в огонь или на плечи готам; иные, раскинув руки, встревали между заострёнными брёвнами частокола, валились на помосты городней.
Витимер-кёнинг с отрядом всадников ожидал, пока разгорятся ворота, ожидал, что, разгоревшись, рухнут они и откроют доступ внутрь града, к скрытым богатствам, к лёгкой победе и к долгожданному отдыху. Но, не захваченные огнём, ворота распахнулись сами. Дубовыми створами зашибли нескольких готов, откинули подготовленные костры. Гремя копытами по священным порожным камням, вырвалась наружу тяжёлая конница. Нарочитая чадь с копьями наперевес ударила в войско Витимера и сокрушила его ряды. Сам Велемир-риксич в числе первых был, первым же и с готами схватился, первым же и кёнинга узнал по широким плечам, по дорогим доспехам, по жеребцу его невиданной величины. И к Витимеру, достойный противник, пробился риксич, и отважился вступить в единоборство с исполином. Кёнинг же, трижды отразив меч Велемира, не принял боя, людям своим прокричал об отступлении, а сам сумел укрыться от наседающего риксича в гуще малых побратимов. Почитая поступок Витимера за трусость, Велемир прокричал нарочитым:
— Где убоялась голова, там трусливые дрожат ноги!..
И наседая на крупы готских коней, избивая спины кёнингов, славные нарочитые отдались погоне, с горки Каповой спустились, гнали готов но зелёной долине, по руслу ручья, всю воду которого сразу расплескали, а дно до черноты взбили копытами.
Так увлеклись, что не видели: до сих пор выжидающий, выползал из укрытия огромный, послушный Германариху Ёрмунганд. Шипя зловеще: «Наше! Наше!», он окружал бесчисленными всадниками почти беззащитный Капов и слал полчища Винитария вслед Велемиру.
Тогда и Витимер, исполин-кёнинг, развернул своё бегущее войско и насладился недоумением риксича, и принял единоборство с ним.
Терзаясь своим бессилием, видя, что гибнет, на глазах тает в числе Велемирова погоня, прослезились на стенах Капова мудрые ведуны, и сказал Вещий:
— Не отверзи, Перуне, лик свой! Изведай, что сыны твои на земле творят! И образумь сынов, Отец!
Здесь заметили ведуны и смерды, что новое прозрение находит на старца. Вроде бы не ко времени оно, когда враг подбирается к воротам, когда риксич не в силах вырваться из ловушки и гибнут нарочитые мужи. Но стало людям легче от того прозрения. Многие собрались вокруг Вещего, заглядывали ему в затуманенные, отрешённые от мира глаза и с трепетом внимали словам:
— Княже! Безгранично провидение твоё. Меня оно ввергает в изумление. Вижу на челе у тебя Перуновы персты, знаки-отметины на круге ясного солнышка. То глаза Перуновы, то губы его, то праведный путь судьбы!.. И здесь ты вовремя, и здесь ты, хранимый под сенью доброго крыла лебединого, и здесь ты, на радость беззащитным глуздырям, прижал змеюке хвост!.. Вижу в небе стаи вольных кречетов. Парят, парят, всё ниже опускаются, когти острые готовят на погибель серым волкам.
— О чём это он? — спросили у ведунов смерды. — О каких кречетах?
Но рты им зажали всемудрые ведуны, указали руками вниз, в зелёную долину, и сказали чуть слышно:
— О тех! Смотрите, о тех он вещует кречетах!..
Затаили дыхание чернь-смерды, глянули вниз, куда показывали ведуны, и прояснился тогда для них смысл сказанного.
Не подбирались более к обожжённым стенам града Капова готские кёнинги. И Велемирову погоню, не сломив до конца, оставили посреди поля. Сам же риксич с остатками воинства, злой, униженный поражением, подъезжал к градцевым воротам.
То светлый Веселинов-князь вовремя подошёл и в хвост Ёрмунганду ударил. И теперь откатился мировой змей Германариха на один край долины, войско же Веселиново на другом краю встало. Так некоторое время стояли против друг друга, оценивали силы, совещались с приближённой знатью. Ни одна из сторон не спешила начинать битву.
Двумя многотысячными толпами, нестройными рядами покрыли почти всё открытое место — лишь неширокая полоса разделяла их. И этой полосе было суждено принять на себя всю тяжесть предстоящей битвы, всю её кровь, познать всю её боль. Ей суждено было пролегать под телами убитых, втягивать в себя их уходящее тепло, ей суждено было внимать крикам и хрипам израненных, изувеченных, раздавленных, смятых... По ней пролёг последний путь, на ней уготовано многим последнее ложе, мягкое и зелёное. И где-то в этой же земле — последний дом для многих. Дом чёрный, дом холодный и сырой. Дом, в котором уже метался и плакал кто-то живой, раны свои перевязывал. У него громко, отзываясь болью, стучало по рёбрам сердце и рвался из груди крик. Над этим домом низко склонились две небесные страны. С одного края приблизилась Вальгалла, где девы Водана застелили чистыми скатертями пиршественные столы и для каждого героя поставили кубок. С другого края неслышно придвинулись прекрасные сады Вирия, в которых девы-богини ожидали иных героев — славных сынов Перуновых. И держали те девы в руках волшебные яблоки; в этих яблоках вечное блаженство, неугасимая молодость, в них честь и слава, в них истина и жизнь души, не отягощённая несовершенством человеческого тела.
И две небесные страны тоже противостояли друг другу.
Но вот на открытой полоске земли съехались два всадника. Оба войска перестали шуметь, будто могли слышать, о чём говорится там, между риксом и кёнингом.
Германарих на чёрном готском коне. Рикс Веселинов на высоком коне белом. Кони стройные, кони злые, горячие, ощерились друг на друга, готовы были зубами схватиться, копытами ударить. Глаза налились кровью. У обоих золочены стремена и сбруи. Тяжелы у обоих, острыми шипами утыканы латы на груди.
И всадники друг другу под стать: рослые, широкоплечие. Бороды расчёсаны, острижены коротко. Поверх кольчуг пристёгнуты стальные нагрудники. Золотыми пряжками на плечах корзно схвачены, красным цветом обливают крупы лошадей. А на кёнинге железный готский шлем с отточенными воловьими рогами, а на риксе прежний шлем медвежьей кости, оклеенный конским волосом, да с пустыми глазницами.
Тихо стояли оба войска, слышать желали, о чём говорится там, между риксом и кёнингом.
Оглядели всадники друг друга. Германарих не таил злости, в усмешке губы кривил. И белел оттого старый словенский шрам. Рукой кёнинг похлопывал-поглаживал шею вороному коню. Едва приметно та рука подрагивала.
Бож спокоен был и недвижен. Загорело лицо, борода светла, и седину в ней различить уже можно. Губы сомкнуты плотно, не выдадут чувства. Лишь глаза неподвластны риксовой воле, веселы они, и даже удивление в них вроде. Это и кёнингу выдают непослушные риксовы глаза, этим и злят его.
Сказал Амал Германарих:
— Не таким ты, Бош-кёнинг, виделся мне в мыслях моих. Думал, старше ты и обличьем грознее. А вышло, таких, как ты, у меня много побратимов. Их, серых, не счесть по пальцам в Каменных Палатах. И вот не пойму я: как это слабое тело твоё выдерживает такую славу?
Ответил Бож-рикс:
— Слава славному! Она тоже разная бывает — слава. И всякому своя! Но тебя я таким и видел. Иным трудно представить! Кто людей на веку повидал, тот знает: деяния человека клеймят его лицо! Многих ли ты уже покорил, славный гот? Сильно ли разбогател на дорогах насилия и брани? Вижу, пусты твои повозки, вижу, злы, голодны твои побратимы.
— Есть ещё время, Бош! Годы долгие мне назначены.
Согласился рикс, но на свой лад те слова повернул:
— Верно! Есть ещё время повернуть тебе в просторы Гетики. Пожелай только, отпущу, не поставлю преград твоему воинству.
Кёнинг усмехнулся на услышанную дерзость, сказал с презрением:
— Слабейший! Падёшь к ногам моим!
И Бож сказал:
— То решит день нынешний!
Сказав такие друг другу речи, они разъехались в разные стороны. Стремился каждый к войску своему. Амал Германарих не мог насмотреться на грозную готскую силу, что долину залила бурным озером. Берегами тому озеру — тесные ряды широких щитов. И невиданной осокой, немыслимой густотой возвышались над озером готские копья. Шлемы двигались, подобно волнению на воде.
Светлый Бож-князь к своему войску подъезжал, вот-вот сольётся с ним, как капля дождя, из облак сорвавшись, сливается с весенним паводком. И, кроме как в паводки, некуда той капле упасть, нет в округе сухого места. Привставал в стременах рикс, высоко поднимал голову, но не мог увидеть дальнего леса. Всё загородила стена воинства. Велика сила — ливень пройдёт, земля сухой останется.
Среди прочих песнопевец Сампса с Анагастом-риксичем были. Вотчинные князья стояли возле своих сборов: и Леда-старик, и Сащека, и Нечволод, и иные числом тьма, и югра-князьки тоже были. В самой середине, как тяжёлый таран, сплошь закована в железо нарочитая чадь Веселинова. Смерды-чернь стояли позади конниц пешими. И дубьём, и кольем сильны, и испытанными рогатинами. Простоволосые, без кольчуг и щитов, в льняных рубахах и грубых кожах, на подъём легки. И удары их тяжелы, размашисты, и багры-крючья цепки в натруженных руках, цепки, как орлиные когти.
Взялся за кантеле сказитель Сампса, тронул струны, медленный наигрыш довёл до слуха людей, а слов не зачал. Не сложил ещё Сампса песнь о риксе и мучился оттого, но другую песнь начинать не хотел, считал, что не к месту любая другая. Особая нужна!
Вот, без всякого на то знака, оба войска рванулись друг к другу, с места всадники взяли в галоп и, всё наращивая скорость, покрывали широкими скачками, словно подтачивали, подгрызали свободную полоску земли. И даже если кто-то в первых рядах вдруг ослаб духом, то придержать бег коня ему стало бы страшнее, чем стремиться вперёд, на острия опущенных копий. Он был бы сшиблен, смят, расчленён и вбит копытами в землю, вколочен в неё широким кровянистым пятном. Но не было слабых! До боли сжимали коленями рёбра лошадей. И, ошалевшие от этой боли, животные едва не отрывались от земли. На миг потемнело: то тысячи стрел разом взвились в небо. Но посветлело тут же, по-прежнему сверкало ясное солнышко, по-прежнему белели в голубом небе чистые облака. Ни одна из стрел не коснулась земли, каждая себе цель нашла, каждая в цель легла.
У ворот Капова дрожали священные камни, убегали с Каповой Горки ящерицы, змеи выползали из нор. В глубоких колодцах не выдерживали, сдвигались бревенчатые оклады и осыпались землёй. Как от сильного ветра трепетала в лесах молодая листва. И птицы, птицы поднимались под облака, и голубица с соколом летели рядом, в страхе не глядя друг на друга и друг друга задевая крыльями.
Так, разогнавшись, столкнулись войска. И скрежет, и звон вырвались из долины, ушли неизвестно куда, но вернулись многократно восклицающим эхом. Кому о битве поведали, кого потрясли?
Там, где конницы сошлись в беге, злая сила Норн волшебным опахалом провела грань смерти, грань боли и крови. Эта грань поднялась над битвой валом, кровоточащей раной набухла, воспалилась, изошла криком. Оглушённых уларом, пробитых насквозь людей и коней на миг исторгла битва, выплеснула в небо, и вновь приняла в себя уже безжизненными телами. Чертоги Вальгаллы распахнули ворота, сады прекрасного Вирия щедро осыпались яблоками. Потеснились прежние герои, дали место, дали женщин.
С кем столкнулся в первый миг, воин храбрый, о чей шлем зазубрил свой меч, тот уже далеко за спиной остался и позади тебя с твоими братьями бьётся. Те, что теснятся рядом с тобой, уже выронили свои щиты. И щиты эти, не достигнув земли, режут острыми краями бока лошадей. И на сёдлах кровь. И в коленях от давки лютой вывернуты у смелых ноги. В кого направил копьё своё, воин храбрый, помнишь ли? Кого конём подмял? И кто в черепе твоего коня оставил обломок клинка? На чьём коне, в чьём седле дорогом ты сидишь теперь, воин храбрый, знаешь ли?
Птицы, птицы кружили в небе беспокойным серым облаком. Голубка сизогрудая соколом подбита, разорванным тёплым комочком пала вниз. Вместе со стрелами калёными на плечи людям упала, крохотные растеряла пушинки-пёрышки.
Лютые волки в ближайших лесах выжидали себе добычу, скулили от голода, с хрустом разгрызали обнажённые корни, кусали землю. От запаха крови у волков пьяно кружилась голова... Свирепы были голодные волки! Друг на друга злобно косились и готовы были клыками вцепиться собрату в матёрую шею, жилы изрезать ему, прокусить сухожилия, лишь бы насытить поджатую к хребту утробу, лишь бы унять нестерпимые голодные спазмы.
Готские кёнинги, побратимы верные, были бесстрашны; знали: по смерти ждёт их справедливый Водан. «Слава Водану! Вальгалле слава!» И спешили кёнинги своё бесстрашие доказать. Не было здесь гота, про которого другие не могли бы сказать: «Герой достойный! Он — крепкое древо меча! Он — клён битвы, клён лезвия[95]!».
Амал Германарих на чёрном коне. Ярые возле него кёнинги из свиты. Рикса антского ищут, с другими не надолго схватываются, к червлёному плащу, к медвежьему шлему приметному упрямо пробиваются. Бож, князь Веселинов, на высоком белом коне. Сам к поединку торопится, удары простых готских воинов играючись отбивает, а отбив, уступает их, в вайхсах рождённых, на расправу удалой чади нарочитой. Корзно изодран многими стрелами, но кольчуга крепка, связана она, откована лучшими умельцами, лучшими наговорами от порчи защищена; под ударами стрел только лязгают звенья кольчуги...
Велемир остатки своей конницы собрал и из Капова выступил в долину. На подходе встретил песнопевца Сампсу и Анагаста-брата.
Сказал Велемир из седла:
— Что, брат, не но нраву тебе песнь крови? Не полюбился язык мечей?
Анагаст-риксич покачал непокрытой головой:
— Не вижу доблести в звоне железа. Не вижу красы в том, что люди озверели. Из всего возможного они избирают почему-то страдание. У меня же от того болит сердце.
— Благочестивей!.. — разозлился Велемир на брата. — Твой отец и братья твои избрали лишь одно возможное — битву! Там и твоё место — хоть с мечом, хоть с песней. Иди! Не позорь родства...
Подозревая свою вину, опустил голову Анагаст, но отказался:
— Не умею, брат, меча держать. Себя не заставлю человека ударить. Не моё это! А кантеле не слышно там, где уже загремело железо, где раздалась брань. Озверели люди и не слушают песен...
— Прочь с дороги тогда! — крикнул Велемир и, едва не столкнув Анагаста с тропы, ринулся с нарочитыми в сечу.
Оглядывались на кёнинга Амалов готы. Антские воины на своего рикса оборачивались. И с удвоенной силой друг на друга бросались, имена славили повелителей.
Вот увидели: сошлись Бож с Германарихом, побратимы из свиты с нарочитыми мужами столкнулись. Вскинулись на дыбы злые кони их, разили копытами, грызлись, сшибались крепкими лбами, ржали тонко. Крошились молодые белые зубы. Сражённые всадники один за одним выпадали из седел. Обезумевшие лошади, потеряв хозяина, сами пробивались на волю — в поле чистое. Минуют ли они волчьи клыки?
Сказал в Капове Вещий:
— Круче надвинулись берега! Слышу, как вершины их обрушились землёй. Вскипело, забурлило течение. Гром с небес! Голубые молнии избивают землю. И склонился, трепещет лес...
Громче, звонче, жёстче! Кричали, метили остриями в глаза, полные ненависти. В злобном беспамятстве готовы были собрату изрезать жилы, сухожилия пробить. Ворон застлал им глаза чёрными крыльями, лесные дятлы застучали слух, вольный кречет, пролетая, выклевал из темени разум и припрятал его в высоком гнезде.
И склонялись, и трепетали, и падали срубленные деревья меча, клёны битвы. Леса копий уже не поднимались выше головы, завязли. Были унизаны древка обескровленной плотью. И от края до края, и от низу до верху гуляли по гремучей долине призрачные девы Норн. И Женщина в одеяниях белых среди них была. От всех отлична бледным лицом и белёсыми глазами, она озиралась, лакомилась сладким, насыщалась тёплым. Нечеловечески красива, поразительно стройна, рот свой раскроет, а зубы-то и волчьи у неё. Клацает, чавкает. Утроба урчит: «Пир! Пир!..»
В этот день, сойдясь в поединке, славу долгую стяжали себе кёнинг и рикс. Как два тура, друг к другу кинулись, от ударов копейных загородились щитами. От ударов этих едва удержались в сёдлах. Копья в щитах так встряли, что противники были вынуждены бросить их: и щиты, и копья. И тогда подумал каждый из единоборцев: «Теперь легко с врагом справлюсь! Теперь мечом рассеку его кольчугу!». И выхватили длинные мечи, грудь в грудь столкнулись, будто испытывали, крепкие ли у них кости. Стальные клинки лязгнули у них над головой, заскрежетали зазубринами.
Тем временем Нечволод-князь сразился с Витимером. Наседал, теснил Нечволода исполин-кёнинг, кричал ему в лицо:
— Слаб! Слаб!
И конь Глумова-рикса приседал, пятился и уворачивался от зубов коня готского.
А Нечволод искусен, смеётся в ответ крикам кёнинга. Не бьётся — хитрую сеть плетёт; быстрым селезнем вьётся, сам достаёт Витимерову кольчугу. Тяжёлый меч кёнинга мимо скользит, конь его о трупы спотыкается, часто на дыбы встаёт и на противника обрушивается.
Сащека весел. Стихию славит Мохонский князь, гонит вспять Винитария, сына Валараванса. Злятся, вступаются за своего кёнинга припонтийские готы.
— Вайан!.. — кричат. — Вайан!..
И на всадников нарочитых набрасываются, на пики их острые, на червлёные щиты. Звенят мечи, на куски крошатся. Щиты гудят протяжно. Копыта стучат. Стучат, стучат! Рвётся звон, рвётся крик!
— Круче берега! Гром с небес! Молнии избивают землю!
— Слава воинству и мечу! — рекут деревянные губы.
— Избави нас, Перуне! Смилостивись, Отец!
— Вайан! Вайан!.. — кричат припонтийские готы и мечи обагряют кровью, и кольчуги их пропускают кровь, и плющатся тяжёлые булавы.
Пешее ополчение смердов вокруг сечи кружит. Чернь с цепами идёт! Видимо-невидимо! Чернь нацелила рогатину готу в спину. Чужих лошадей из битвы за хвосты тянет. Чернь кольчуги крючьями рвёт, дубьём околачивает, сминает шлемы. От того всюду слышится перестук.
— Слава Водану! Фрамеи выше!
Вновь поднимались стрелы густым роем. Свистели, пели оперения. Гладкое древко, остриё калено! Кому-то в горло нацеленное, попало! Ох, попало!.. Кровь ручьём сбегает на грудь, тело с коня к земле клонится, глаза не видят неба голубого. Мечи закрыли его, сомкнулись над головой. Щиты, щиты гудят протяжно и под ударами лопаются.
Германарих на чёрном коне. Бож на коне высоком, белом. Малые кёнинги с нарочитыми бьются. Друг на друга зубами скрежещут, друг друга бранью щедро поливают. Забыли про страх, забыли цену жизни: и своей, и чужой. Все помнили цену доблести и кругового братства.
Ёрмунганд устал, но к новому прыжку готовится. Шипит на всю долину: «Ещё!.. Ещё!..»
Береги коня! Защити его хоть телом своим, если железом не умеешь. Конь теперь всё — и друг, и брат, и жизнь!
Риксов меч отбивая, крикнул Германарих:
— Покорись, Бош! Твои дружины в своё войско возьму.
Отвечал, нападая, Веселинов-князь:
— Сдайся, гот! Войско своё для лета сбереги. Остатки его отпущу в Гетику. Лето жаркое будет на Данпе!
Поостыли боевые кони, боками поводили тяжело, злобу умерили. Но не ослабевали удары мечей. Видел Германарих, как крепок соперник, видел, что уступать тот ни в чём не намерен. Видел Бож, что усталость не коснулась кёнинга. Хоть и стар он, но по-прежнему силами полон...
У обоих пот по лицам стекал, плечи натёрло железом кольчуг. Лошади едва стояли под сёдлами.
Кончился день. Никому победы не принесли сумерки. Кончился вечер. Разрослось вороново крыло и ночной теменью прикрыло землю. Но продолжалась битва — почти вслепую. Искры были видны. Не ярче они звёзд на небе. Но так же, как звёзд, много искр. В их неверном свете люди различали лица недругов. По свисту угадывали движение клинка, по шлему узнавали, откуда удар направлен. И сами по себе блестели в темноте глаза, и будто огнём горели раны.
Оступившихся, истекающих кровью, павших на землю давили насмерть. Стоны тонули в звоне доспехов. И звона того уже слух не воспринимал. В давке и неразберихе Бож утерял кёнинга. Другие готы чёрными тенями выросли перед ним. Через лес этот пробивался неутомимый рикс. Меч раскололся, Бож новый вырвал из вражьих рук. Да лёгким он показался для тяжёлой руки. Не удалялись от Божа лучшие нарочитые. Громко выкрикивали имя Германариха, но отклика не слышали и не слышали своих голосов.
А у кёнинга пал чёрный конь. И вовремя подвёл второго коня советник Бикки. Изумился Германарих, увидя советника здесь, легко взобрался в седло, оглянулся, а Бикки и нет уже. Был ли? Не обознался ли?
Мечом взмахнул кёнинг, крикнул:
— Где Бош? Покорись!.. — так кричал он и не слышал собственного голоса.
Только у плеча призывал кто-то:
— Вайан! Вайан!..
И шипел, отползая, Ёрмунганд, мировой змей.
Велемира выносил с поля добрый конь. Не уберегли нарочитые княжича, не опередили готское копьё. Кольчуга добротная не защитила широкого плеча. Выронил Велемир булатный меч, шею конскую, слабея, обнял, на силу коня и чутьё его положился. Взмокла под кольчугой белая рубаха, холод под кольчугу пробрался. Пришёл страх, замутил сознание... Высился над головой обрушенный берег, на жёлтом речном песке бились, подскакивали серебристые рыбы. Их кольчужная чешуя ярко, до боли в глазах, отсвечивала множество солнц. Измученные рыбы ртом хватали воздух, хвостами расталкивали друг друга, но не могли пробиться к воде. Им в розовые жабры понабился песок и доставлял рыбам мучения. Им всем становилось страшно, и от того, наверное, под блестящую чешую пробирался промозглый холод.
Ведуны шептали непонятные наговоры, жарко дышали в уши. Страшные волки шершавыми языками слизывали с плеча кровь. Видя мучения серебристых рыб, стонал риксич и одеревеневшей рукой подталкивал их к воде.
Всё меньше становилось готов, всё реже звучали их призывы. Их ответные нападения были слабы. Крепкая воля, гордый разум пытались увлечь к победе, но уставшие руки едва поднимали оружие, едва успевали отразить антские выпады. Лишь Германарих и Витимер-кёнинг способны ещё были биться с прежним упорством. Лишь малые побратимы из свиты держались рядом и не мыслили себя низверженными возле живого кёнинга. И в удар вкладывали всю тяжесть своего тела, и каждый удар верен был.
Быстро минула ночь, хотя всем показалась бесконечной. Близился рассвет, поблекли звёзды. Растекался по долине серый туман, ночную мглу загонял в леса, под пни и валежник, оставлял сырость на камнях и мхах. В посветлевшем небе уже хорошо видны были чёрные вершины вековых елей...
И в занимающемся свете Бож с нарочитыми вышли на кёнинга. Оба войска собрались вокруг них. И оба войска потрясены были видом побоища, великим множеством содеянного зла. Исколоты были, разбиты червлёные щиты. Шевелящимся, стонущим месивом придавлена земля. Тоже червлёна! Истоптана, изрыта. И будто окрасился кровью предрассветный туман.
Женщина в белом подбирала к коленям окровавленный подол, щиколотки и пятки отирала о траву. Норн-девы сидели рядком на опушке леса и по пальцам пересчитывали погибших героев. Всё множились у них пальцы, но не предвиделось конца счёту.
Звенела битва. Предвестником новых смертей метался по полю бледный конь. И новые стрелы, и новые копья пронизывали туман. И острые мечи секли его в клочья. Росой, будто холодной испариной, покрывались помятые шлемы.
Бож-рикс дважды ударил в грудь кёнингу. Кольчугу промял, зашиб рёбра, но раны не нанёс. Плотной стеной подступала нарочитая чадь. Бросались на эту стену и откатывались назад малые побратимы.
Германарих с Витимером отбивались спина к спине. Где-то в стороне громко звенел клинком Винитарий-кёнинг. Всё уверенней теснили веселимы силу готскую.
Бож-рикс сокрушил, сбил шлем Германариха, обнажил его седые волосы. На мгновение оглушённый, покачнулся в седле готский кёнинг, потом в приступе ярости прокричал:
— Будь проклят ты, отлитый из железа!
Засмеялся в ответ Веселинов-князь:
— Кончилось твоё время, гот! День начинается новый.
Градом новых ударов осыпал Бож плечи Германариха. Но не смог прорубить крепкой кольчуги.
Тогда, при виде того, что тесним кёнинг Амалов, что мрачен, отступает Витимер-исполин, дрогнуло войско готское. Гордые побратимы оглянулись на высокий лес. «Где Гетика?» И беспорядочной толпой, и нестройной конницей, бросив пустые повозки, израненные дружины Германариха откатились к знакомым дорогам, устремились в бегство. Славные кёнинги, желавшие продолжения битвы, были бессильны остановить их, как бессильны были сдержать напор войска антского.
— Будь проклят ты!.. — прорычал Германарих и ушёл от поединка вослед Ёрмунганду.
Не глядя на землю, на израненный, оглашаемый воплями и стенаниями Мидгард, шумно пировала чудесная Вальгалла. Осыпались яблоками волшебные сады Вирия. В небесах было героев больше, нежели на земле...
Бородатые смерды старыми дырявыми рубахами тягали из реки рыбу. Вываливали её на дно челна, глушили ударами короткого весла. Велик был улов, рубахи от тяжести трещали, а смерды все качали головами: «Плохо нынче взяли! Не та уже Ствати. А бывало...». Качали головами, в расстройстве сплёвывали, а чёлн уж до краёв полон был, едва на воде держался. Сами по грудь облеплены чешуёй, ноги завалены рыбой, а в речах — сожаление. Прошли времена, что бывали. А бывали же! Нет, не та Ствати!
Но смолк один из смердов, голову в плечи вжал, указал на другой берег, лицом к которому сидел. Тогда и второй оглянулся, тоже смолк. Увидели они, как войско Гуннимунда-сына вышло к воде.
Осмотрелись готы, заметили чёлн. Несколько всадников стегнули лошадей, погнали их в волны Ствати, чтобы смердов догнать, изловить презренных. Опрокинулся чёлн — рыбаки, перепуганные, спешили к берегу вплавь. Друг про друга в страхе забыли — самому бы спастись! Благо, берег близко; благо, густ кустарник на нём. Здесь ни пеший не сыщет, ни верховой не догонит. И выбрались смерды на берег, в заросли бросились, оцарапывая лица. Треск подняли и, кажется, сами же боялись этого треска, думали, что враг по пятам идёт, через кустарник проламывается, обрывает ветви. Бежали, ногами за десятерых топали, тяжело дышали. С запоздалым свистом понеслись им вслед готские стрелы. Но не достали, в переплетении ветвей изломали древка свои, утеряли оперения.
Всадники рассматривали опрокинутый чёлн, тыкали копьями в его днище, выбирали из воды всплывшую кверху животами рыбу...
Гуннимунд-кёнинг начал переправу. Сотня за сотней въезжали готы в Ствати-реку и переплывали её, держась за конские гривы. Переплыв, тут же садились в сёдла и ожидали остальных. Стекала с доспехов вода, ручьями стекала по бёдрам и по ремням стремян. Новые сотни повторяли их путь.
Когда половина переправилась, сам Гуннимунд приблизился к воде. Да остановился кёнинг, замешкался что-то. И не пожалел об этом!..
У изгиба русла, подобно легкокрылым птицам, заскользили над водой быстрые антские скедии. Распустили серые холщовые паруса, волны вспенили многими вёслами. Прямо в воду кидались с бортов злые всадники. Лучники уже издали пускали стрелы.
Те готы, что уже переправились, в растерянности заметались на берегу. Многие из них снова устремились в реку. Но не успели переправиться обратно, застигнуты были ладьями и здесь же в воде побиты во множестве.
Гуннимунд же увлёк свою конницу обратно в лес, понял, что не выстоять ему против сильного войска Влаха-риксича. Но столкнулись готы на тропе с Туром-сотником и остатками сотни его, что по следу кёнинга шли.
И новая здесь завязалась сеча. Злая, кровопролитная. И держались нарочитые из последних сил, до тех пор держались, пока риксич Влах не ударил готам в спину.
Слава нарочитым! Выбитые из седел, истекающие кровью, на колени упав, мечей из рук не выпускали, подрубали ноги готским коням. И умирая, крепко сжимали резные рукояти.
Пробились кёнинги. По трупам готов и нарочитых вырвались на простор. Следом шёл славный риксич Влах, не давал передышки, пленил отставших, насмерть избивал заслоны, оставленные Гуннимундом, стремящимся оторваться от погони. И много готского железа оставалось позади, и кровью готов был обильно полит долгий путь до Гетики, и слава, и честь готские где-то на длинных переходах были погребены.
Лишь в степи остановил Влах свою конницу, лишь здесь, в чужих землях, дал отдых усталому воинству. Расседлали коней, сняли потники, доспехи тяжёлые скинули. Повеселевшими глазами смотрели нарочитые на зыбкий в жарком мареве окоём — туда, где, удаляясь, уменьшались, словно таяли, всадники кёнинга Гунимунда.
од этим годом в своей «Хронографии» Феофан Исповедник писал: «375 г. Савроматы, племя маленькое и ничтожное, восстав против Валентиниана, потерпели поражение и послали к нему послов, прося мира. Валентиниан спросил послов, все ли савроматы столь ничтожны телом, и когда они ответили: «Ты видишь самых сильных из нас», — он громко воскликнул: «Горе империи ромеев, доставшейся Валентиниану, если столь жалкие савроматы восстают против ромеев...».
После скоротечной болезни Валентиниан I умер. Императором Запада был провозглашён Валентиниан II. Его августейший брат Грациан начал преследования тех, кто провозгласил Валентиниана II императором. Грациан встал рядом с братом и назвался соправителем Рима.
Горе империи ромеев!..
Никому ещё не известный гуннский князь Баламбер наводнил несметными полчищами привольные аланские степи. С седел не сходя, на воинском совете решили гунны, что достаточно выгулялись их кони, что достаточно належались возле костров воины и что жирной баранины наелись мергены впрок. И сказал Баламбер: «Пора!», и, поклонившись родине Востоку, гунны обратили свои взоры на богатый Запад.
Грозовой тучей навалились конницы на готские земли, на бескрайнюю державу Германариха. Тьма тьмущая!.. Шли большими переходами, пыль вздымалась у них за спиной. И по многу дней та пыль облаками висела в небе. И мешался в эти облака дым горящих готских вайхсов.
В каждый дом приходили малые кёнинги и велели хозяину: «Принеси в Палаты хлеб, возьми в Палатах меч! Собери сыновей своих». В страшное горе окунулась Гетика. Страдали даже те, кто уже всё потерял. То были старые видуво-вдовы, то были нищие сироты с котомками на плечах — исхудавшие дети, босые, полураздетые. Никто из них не произносил слово «венс»[96], все забыли, что такое надежда. На берегу синего Понт-моря плакали по своим мужьям красавицы-девы готские, на берегу Данпа полноводного плакали. Многие обездоленные толпами уходили в Таврию и просились на ромейские корабли. Соглашались, брали их хитрые эллины, а от берега отплыв, обращали в рабство и продавали. То в крови у эллина! Из любого несчастья он поживу извлечёт и при золоте останется; коли золото поблазнит, он и другу, и отцу на шею колодки наденет.
Амал Германарих с ополчением спешным Баламберу противостоял, в двух огромных сражениях с гунном силами мерился. От тех сражений содрогнулась уставшая, истощённая Гетика, Мидгард голубой пошатнулся и остался так, наклонённым, полузатопленным кровью достойных противников. Многое решила эта кровь. Полчища Баламбера по колено стояли в ней и не решались двинуться дальше. С низких гуннских сапог готской кровью смыта была восточная пыль, а отвага пришельца-воителя дала трещину. Надолго ли?
Причитали старики: «Это сколько же смертей может выдержать наш род? Поколения гибнут!.. Сбывается пророчество матери-Вёльвы».
Успокаивали их старухи, поговорку вспоминали готскую: «Срежь ветви дубка — другой разрастётся!.. Только время дай. Мы поправим покосившийся Мидгард, отомстим, учиним свой разбой!».
«Разбой! Разбой! Разбой!..» — соглашались старики, задумчиво кивали головами.
Везеготы же, заслыша о бедствиях припонтийских готов, поняли, что и до них дотянется гуннское копыто. Выведали потомки Балта о тьме тьмущей и в страхе покинули свои земли, пошли на поклон к извечному врагу, к ромею, к императору Валенту в Полис Константинов.
Сказали императору храбрые везеготы:
— Возьми нас, Великий, в земли свои! Служить тебе будем до серебряных седин. Дай нам хлеба, дай нам мяса. Мы тебе дадим много золота и защиту провинций.
Согласился на это Валент, решил, что против гуннов не найдёт он лучших союзников. И позволил везеготам переправиться через Данувий, и поселил их в Мезии. И ещё такое подумал император: «Гунны, придя, должны будут прежде всего убить варвара и лишь потом смогут причинить вред ромею. Да восславится искренняя забота моя о плебсе!» Так порадовался Валент, что удачно поселил союзников-готов. И потёр холёные руки. Издал указ: «Готов кормить. Прав союзника не принижать!»
Но не исполняли волю доминуса ромеи. Предназначенное везеготам по пути разворовывали, подменяли гнильём, задерживали полупустые обозы или вовсе забывали их посылать. В семьях союзников от того начался голод, вслед за гнилым мясом приходили болезни. Всякий ромей мог подойти к готу, ткнуть ему в лицо пальцем и сказать: «Ты! Низкий раб! Варвар!». Ромеи забыли слово Валента.
Не долго терпели унижение воинственные везеготы, пробудился наконец дух Балта-предка и сынов своих призвал к восстанию. И запылала, зазвенела Мезия. Ничтожные, лживые, но заносчивые ромеи, почти не оказывая сопротивления, бежали из ближайших провинций. Население Мезии и Фракии, рудокопы и беглые рабы поддержали восстание готов. Разрасталась мощь восставших. Окраины римской Вселенной прислушивались к новому шуму, приниженный плебс, надеясь на перемены, поднимал голову и позволял себе улыбаться.
Тогда римский магистр Лупицин хитростью завлёк к себе везеготских вождей и всех их перебил. Несмотря на это, восстание всё ширилось. Император же Валент послал против готов стратига Траяна. И здесь выстояли готы. Траян был полностью разбит и бесславно бежал из непокорных провинций.
Придя к Валенту, стратиг нагло сказал:
— Ты виновен в моём поражении! Ты поселил готов в Мезию и вооружил их. Ты, Великий, виновен в том, что войско стратига почти наполовину состоит из наёмников — словен и готов. Из тех же варваров, против которых посылаешь меня. Ты виновен! Ты!
Валент простил Траяна. Он понял его состояние и проникся им. Валент был занят делом поважнее; маги предсказали ему: «Тебе, Божественный, не долго жить! На твоё место метит человек, имя которого начинается с «фиты». Ты упадёшь, он встанет».
Верил магам Валент. И бесновался, и преследовал всех царедворцев, подпавших под опалу «фиты», и, не жалея, казнил их император. Он не хотел умирать и решил: «Уничтожу всех возможных преемников, тем продлю себе жизнь!».
едленные волны катились по Данпу, бледное солнце светило над ним, ветры облетали стороной берега его. Не слышно было песен, не слышно смеха. Покинутые готами вайхсы надолго стали прибежищем одичавших псов. На землях, оставленных людьми, расселись господами злобные маленькие эльфы. Радостно было эльфам. Водили они при лунном свете хороводы. Кривыми своими ножками затаптывали возделанные поля, крохотными заступами равняли с землёй валы-межи. Забавы ради разбрасывали камни по пашням. Чтоб от человека здесь не осталось и следа, чтобы на старых пепелищах уж не поднялся новый Мидгард...
В Каменных Палатах мрачен Германарих. Малые кёнинги греются у огня. Слова не скажут, нечего сказать; глаз не поднимут — посмотреть не на кого. Бикки вино пробует и другим подливает. Пьют то вино люди из свиты и не пьянеют. На душе тяжело, не берёт хмель.
— Где Гуннимунд? — спросил кёнинг.
Промолчали готы. Сильнее всех советник Бикки молчал. Его молчание было слышно. Покосился на советника Амал Германарих.
Вризилик Гиттоф, про которого говорили: «Славный воин! Из плена бежал!», ответил кёнингу:
— У Вадамерки на груди пригрелся наконец Гуннимунд. Простила она ему давние обиды.
— Где Ульрих?
— Ты сам его послал к везеготам просить войска.
Кивнул кёнинг. И во внезапном порыве гнева выкрикнул в зал:
— Я не верю Витимеру! Не верю Винитарию! И Гунимунду-сыну не верю! Подобно везеготам, стали они вдруг ромейские земли хвалить. Не бежать ли собрались? Гунн в них ужас вселил... И это Амелунги? Бикки! Ты поверил бы теперь Рандверу? Он постоянен был...
Дрогнула рука у советника. Вино из кувшина плеснулось на ковёр.
Германарих смотрел на него тяжело:
— Поедешь, Бикки, в Файнцлейвгард. К Бошу со словом от меня. Скажешь: «Не время обиды прежние считать!» Спеши, Бикки! Сотню всадников тебе даю и до осени сроку. Теперь не медли, иди...
Тут захмелели малые кёнинги и снова налили себе вина. Вризилик Гиттоф, опершись на локоть, начал песнь:
Крепко-дружно воинство!
Плывут корабли. Ждут девы их, печалятся.
Но плывут далеко ладьи.
Кормчие знают, куда править. Что девы?
И поддержали песнь кёнинги. И Амал Германарих со всеми запел:
Был бы меч в руке, был бы кёнинг бесстрашен.
Чья дева передо мной устоит, карлы,
Если пал от руки моей бесславный муж её?
Плывут корабли! Жить нам мало...
— Лжёт песнь! — воскликнул Германарих. — Жизнь наша длинна будет. Баламбера одолеем, отомстим!
— Славен Амалов род!
— Встанем в стремя! Где чёрный конь кёнинга?
— Вайан!..
На окраине простора антского было остановлено посольство Бикки. Никто не знал наверное, где предел земель готских, где начало вотчин антских. Никто указать не мог: «Это ещё моё, а то уже чужое!» Здешняя степь была ничья: кто сел, тот и хозяин. Пока сидит, пока не согнали! Но Бож-рикс установил: «От этого леса к Полуночи — моё!» И воткнул в землю копьё, и расставил частые заслоны. За спиной же у князя далеко простиралась степь.
Здесь-то и остановили всадники посольство готского советника. В длинную цепь развернулись анты перед малыми кёнингами. Так цепью и встали, копья склонили остриями к Гетике. А по землям вотчинных риксов поднимались один за одним лёгкие белые дымки. Всё дальше, всё быстрее отдалялись от окраин, во град Веселинов несли весть. И с высоких остоев града вскоре были замечены, хорошо в безветрии видны. Дым белый струится — не велика сила; если же чёрный дым повалил, то верный знак — готовь, князь, оружие!
Через пять дней прибыл «на дым» риксич Влах. Мала свита была у него — с десяток всего нарочитых. Молоды, как на подбор, безбороды, ясноглазы и горячи. И по удали, и но осанке видно, что из младшей чади нарочитые Влаха.
Бикки принял Влаха в шатре, оказал честь угощением, выказал уважение подарками. За трапезой обо всём повыспросил советника риксич. А наутро десять кёнингов отсчитал и позволил им сопровождать Бикки. Сам повёл их краткой дорогой во градец риксов.
По пути настороженно встречали их чернь-смерды. Княжичу поклоны били, в лица готам враждебно глядели. Как проедет посольство, так плевали ему вслед. А тропу, по которой проскакали малые кёнинги, смерды посыпали серым пеплом и жаркими угольями. За этим делом приговаривали: «Горит, горит у них под ногами земля!..»
В воротах Веселиноьа на готов глядя, замечали градчие, что потрепал их гунн! «Куда подевалась гордыня?.. Смотрите, плечи у них ссутулились, обвисли усы. Готы глаза прячут, у готов руки дрожат». Спрашивали молодые:
— Кто тот, что впереди едет? Кто тот, что улыбается так мягко, а глаза между тем жёстки?
— То Бикки! — отвечали. — Словенский полоняник. В ногах у кёнинга спит, головою кёнинга правит. А настоящая цена ему — меч!
В волнении примолкли готы, рассматривали риксов градец. «Диво дивное! Понастроено сколько! И богато, и многолюдно, и речь людская громка». Ты пройдись только, погляди. Смерды под навесом рыбу вялят, каждая рыбина размером с локоть, по хребту разрезана, пластом развёрнута, жёлтым соком истекает, запахом прельщает псов. Там кожи мнут, на солнце сушат, там горшки лепят, а там дымокурня чадит. И гремит, бьёт рядом железо холодное по железу раскалённому, челядины раздувают меха. Женщин во градце много. На них глядя, удивлялись готы — работой заняты, а одеты нарядно и увешаны янтарём. Гружёный обоз проскрипел колёсами, взбил белую пыль. Промчался десяток всадников. Поднимались от берега, от широких ладей люди из града Глумова. У знающих про дальние торжища-мены спрашивали.
Шумом, суетой оглушены были готы. Невольно сравнивали Веселинов с Каменными Палатами. И казались им Палаты милее, привычней, хоть и пасмурно-зябко было под их тяжёлыми сводами, и под взором Германариха неуютно. И пьяно в Палатах, и разгульно. Но там дом, там родина. А здесь процветающий сильный враг. Там, покидая милые сердцу вайхсы, бегут люди в Таврию, а здесь широкобородые мужи изыскивают выгодные торжища и ведут к ним груженные добром ладьи. Чья вина? Чья вина? На Данпе меч о меч гремит, а в Веселинове созидающий молот покрывает все звуки. Там лютуют гунны, головы готские насаживают на копья и поднимают высоко, здесь пируют в чертогах заезжие свей. Что в антах нашли? Зачем дружбу водят? Бьёрновы люди за столами княжьими праздными кубками стучат. Славный Торгрим в чертогах здешних под арфу песни поёт! Всё Бош! Всё Бош! Крепок и хитёр. Жизнь свою с младых ногтей разумно строит. С кунигундой свейской сынов завёл, с Ландией воинственной — родство.
Поднялись готы к воротам малого градца, за риксичем Влахом ступили внутрь. Хмурились кёнинги, угадывая насмешку в глазах у дюжих градчих. Да кляли готы советника Бикки за то, что для своего посольства он их сотню избрал, унижению подверг достойных героев. «И Амал Германарих выжил из ума: то с войной, то с дарами. Припекло! Память отшибло! Мечется кёнинг, а Бикки сети плетёт у него за спиной. То разумным отчётливо видно!.. Сколько змея кожу ни сбрасывает, а всё одно змеиной же кожей и обрастает. Истекает кровью гордая Гетика, а Бикки возле Влаха вьётся... собака!»
За столом в чертоге сидели готы, рикса Божа разглядывали и сыновей его. Зол Велемир, исподлобья смотрит, шитую серебром перевязь теребит. Молчит, но не замедлит делом ответить на неосторожное слово. В чёрное одет, славит цвет этот Ворон нахохленный.
В белой рубахе Анагаст-риксич, ласков и добр. Волосы, как у Сампсы, длинны, белы, гребнем расчёсаны на прямой пробор. Миловиден Анагаст, с красной девою схож. Рядом с Божем сидит, на готов глядит внимательно, их грубый выговор подмечает, переспрашивает у отца непонятные слова. Думали готы: «Хорош будет бард, коль скоро любопытен так. Да тонок его слух, это заметно, да взгляд цепок, да голос высок».
Княжич Влах среди нарочитых удалец. По левую руку чадь-лучники сидят, по правую — чадь-кольчужники. Всяк перед Влахом другому равен, всяк княжичу предан сердцем и душой. Божа оставит, за Влахом пойдёт! Тур-сотник от него неотступен, готский взгляд чутко стережёт, к готскому слову прислушивается. Смел, порывист, с риксичем издавна волен в речах. Замечали друг другу малые кёнинги:
— Не Генериха ли сын? Лицо к лицу!..
Недавней памятью сильны, Божа одобрением дарили готы. «Он с кёнинга шлем снёс, одолел Германариха! Кому ещё удавалось такое? Он, говаривали, и Гиттофа однажды победил. Самого вризилика!»
Слушали вкрадчивые речи советника:
— Не время, Бож, обиды прежние считать. Пересилил ты мощь Ёрмунганда, после этого ещё более укрепился. Проезжая по вайхсам твоим, мы видели это. А слава о Файнцлейвгарде до Понт-моря дошла и за Понт перевалила! Знают теперь о тебе ромеи, упоминают подвиги твои их летописцы. Знают о тебе и в Александрии учёной, и в Антиохии богатой. Так же, как и нас, народ твой готами называют. Издалека не видят разницы, да и мы-то не во всём видим её; а приехать посмотреть — опасаются. Ибо грозная у тебя слава!
На эти хвалебные речи не ответил Бож, только с нескрываемой досадой взглянул в улыбчивое лицо Бикки, как на масляное пятно, и слушал дальше.
— Между тем, залита пожарами Гетика. Она скорбеть не успевает по погибшим героям. Здесь-то не слышен её стон, не виден её дым. Гунн идёт! И всё меньше у нас сил, чтоб сдержать гунна. Везеготы ушли, нет надежды на них. Наши кёнинги на запад смотрят, думают тайком: «Не лучше ли за горами укрыться, за полноводным Данувием?». Весь удар, Бош, пришёлся на нас. Подкосились колени у былой славы. И послал меня Германарих к тебе со словами о помощи. Вчерашний достойный враг может стать достойным союзником сегодня. Забудем прежние обиды! Ведь гунн Баламбер и тебе грозит, и в твой простор войдёт, сломив Гетику.
Не любили кёнинги советника Бикки, но с этими его словами и они согласились.
Ответил рикс:
— Не жаль мне Германариха, который мыслит одним днём и слаб памятью; не жаль и тебя, советник, ибо твои пути не совпадают с путями чести — мне ведомо это. Пусть бы Баламбер наказал вас за прежнее зло... Однако за всю Гетику многострадальную, за вдов и сирот, за стариков и младенцев призову постоять своё воинство.
Вздохнули с облегчением, поднялись со скамьи готские кёнинги. И Бикки поднялся, руку к сердцу приложил:
— Слова великодушные, что слышу, подобны самым дорогим сокровищам. Согласие твоё передам в Палатах. И ещё посмею сказать тебе, Бош... о! муж благородный... что ждёт тебя Амал Германарих на Данпе, готовит пир, готовит побратимство на века. Девы-служанки крутобёдрые начищают кубки, красавицы рукодельные вышивают скатерти, готские прекрасноокие жёны моют котлы, а знатные карлы уже режут овец...
Так сказав, пустился советник Бикки в обратный путь. И кёнинги-послы повеселели, хвалили великодушие антского рикса. «Выстоит, — радовались, — теперь наша родная Гетика! Единство с Бошем, побратимство с ним сокрушит любого Баламбера. Слава Бошу-союзнику!.. А теперь, побратимы, с вестью доброй скорее в Палаты помчим!..»
Готы больше не видели насмешек в глазах у градчих; и Веселинов уже не представлялся им таким враждебным. Оглянулись на градец, сказали: «Побратим!». И поклонились. Подумал Бикки: «Файнцлейвгард силён, потому что смел Бош. Своей головой кёнинг живёт, свои обычаи навязывает. А старое — рвёт».
Тур-сотник проводил готов к окраине...
Этим временем спрашивал Влах Божа-рикса:
— Нужно ли ехать тебе раньше времени в готские Палаты? Что пир? К чему он, когда уместнее дней не терять, ковать клинки и шить сёдла? С пиром тем не таит ли злого умысла прежний недруг? Можно ли так легко доверяться случайному послу?
Отвечал сыну Веселинов-князь:
— Если я не поверю готу теперь, то как я доверюсь ему в битве, как повернусь к нему спиной перед лицом общего врага?.. Не время Германариху счёты сводить. Помощи ищет, на четыре стороны глядит — не встанет ли кто рядом с ним против Баламбера.
— Ты добр, — сказал Анагаст.
— Ты легковерен! — сказал Велемир. — Коварство и вероломство — неизлечимая болезнь.
— Я поеду с тобой! — сказал Влах.
Однако Бож-рикс рассудил по-своему:
— Ты, Влах, останешься здесь; войско будешь готовить. Братья же твои со мной поедут в Гетику. Анагаст слева встанет, к сердцу ближе с песнями своими. Велемир-сын встанет справа, мечом харалужным встанет, острым и хрупким. Такой меч в умной руке должен быть! Теперь земле нашей, сыновья, поклонимся, и каждый, с благословения её, сделает своё...
ир в Каменных Палатах! Пир!
Бож-рикс, союзник ант, приехал на празднество готских кёнингов. И с ним сыновья его, Велемир и Анагаст. И с ним известные князья: Леда-летт, Сащека Мохонский и Нечволод, рикс Глумов. И с ними мужей нарочитых, мужей лучших, семьдесят! Также Сампса-песнопевец был здесь.
Амал Германарих всех кёнингов собрал словами: «Тинг будет! Великий тинг!».
Удивлялись готы: «Что с Германарихом? Всё у него великим стало. Шаг ступит — великий сразу шаг, тинг собирает — и тинг велик. Слово велико, велико дыхание и сам кёнинг безнадёжно велик! И это тогда, когда Баламберова тьма наползает на готскую землю, Мидгард наводняет, наш, милый сердцу, Мидгард теснит. И даже Данп полноводный гуннами теперь иначе прозван. Говорят про него гунны: «Вар!»
Но славна ещё, несокрушима Гетика!
— Гетика велика!.. — говорит кёнинг.
Германарих на чёрном коне. Светлый рикс Бож в лёгкой скедии по Данпу плывёт, к Каменным Палатам правит. Кёнинг Амалов со свитою встречает Божа на высоком берегу, на пир зовёт.
Зал наполнили хозяева и гости. Шумно и весело было. Все перемешались. Витимер бок о бок с Велемиром сел, Гиттоф с Нечволодом, Ульрих возле Леды, Гунимунд рядом с песнопевцем и Анагастом-княжичем. Сащека место возле Бикки нашёл. У торцовой стены — Бож с Германарихом. Во главе всего друг к другу полуобернулись.
Речами начинали, кончали кубками. И чем обильней вино лилось, тем длинней и громче речи были, сильнее звенело злато-серебро. Нарочитых кольчужников малые кёнинги называли не иначе как побратимами, подливали вино им и себе. Так, назвавшись братьями, менялись кубками, менялись оружием, друг за друга ручались.
Говорил Бикки:
— Везеготы не чтут более Балта-предка! Ромеям продались, в горах Мезии спрятались. Гнильё поедает род трусливых! И рады этому. Лишь бы свои презренные головы сохранить, укрывшись у нас за спиной. Отказали в союзе нам малодушные, свои болящие животы лечат!
— Победим Баламбера! — выкрикнул Гуннимунд-сын.
Поддержали кёнинги из свиты:
— Водан с нами!
Мрачен сидел вризилик Гиттоф. Ничего не ел, ничего не говорил и сказанного как будто не слушал. Он протягивал виночерпию глубокий кубок и требовал коротко: «Вина!». И пил, и пил, и пил!
Советник Бикки с опаской косился на Гиттофа, но, по обыкновению, не мог по лицу вризилика понять, что на уме у него. И волновался от этого Бикки.
— Победим Баламбера! — вторил Гуннимунду Витимер-исполин.
— Вайан! — кричали готы и стучали ножнами о каменный пол.
— Поможет Бош!
— Слаб Баламбер! Мидгард — на века!
— Фрамеи!..
Германарих говорил Божу:
— Третья битва решит всё. Баламбер! Баламбер! Баламбер! Не похож он на гунна... Скорее — на гота. Испепелить! Смешать дерзких пришлецов с готской землёй. Ни один живым не уйдёт. Жестокость! Трижды на три! Только жестокость поможет мне. Гору воздвигну из гуннских голов. Всё нутро Баламбера своими пальцами переберу. Что куда годится, решу: что-то отдам псам, что-то скормлю рыбам, раскидаю птицам, а что-то... себе у изголовья положу, на память.
Так говорил кёнинг Амалов. От выпитого вина блестели у него глаза, от ненависти — краснели. Изгибались, подобно рысьим копям, сухие жилистые пальцы. А весь Германарих похож был в этот миг на старого нахохлившегося орла, что сидит на камне посреди бескрайних степей и, полуприкрыв глаза дряблыми веками, с нетерпением ждёт своего последнего боя. И грозные когти, и тяжёлый клюв, и сильная шея готовы к нему; и готово сознание, приемлет грядущую смерть. И легковесный мозг птицы понимает только одно — жестокость, и чтит её превыше всего. Ни памяти, ни жалости, ни чести, ни мысли даже о своей участи. Мозг горит, мозг одержим жестокостью, мозг болен.
Бож-рикс слушал молча. Он вглядывался в черты кёнинга и поражался, видя быстрое, уловимое глазом, превращение человека в зверя... Всё человеческое наконец ушло; остался клюв, остались когти, и остался птичий мозг, насквозь пропитанный жестокостью.
— Фрамеи! — кричали готы. — Слава Амелунгам!
Витимер-кёнинг говорил громко:
— То Валент зазвал везегота — не иначе. Хитрый ромей везсготом прикрылся.
— Ложь!.. — оспаривал Винитарий, сын Валараванса. — Везегот трус! Сам поклонился надменному ромею. Он просил: «Дай нам хлеба и мяса, мы дадим тебе защиту!» Везегот продался за еду, у него — рабское нутро. Везегот в Мезии закопал свою честь. И уже не вспомнит никогда — под каким камнем!
— Везегота обманули, — сказал Ульрих-кёнинг, примиряя побратимов. — Он, поверьте, не долго будет терпеть унижение. Вспомнит Балта!
— Кто Балт? — спросил Велемир-риксич.
— Предок из Ландии, — сказал Витимер. — С Амалом вровень был. Анс-полубог!
— За Балта! — выкрикнул Гуннимунд и плеснул себе вина.
— Пусть возродится дух предка! — призывали готы.
— Горе Валенту!
— Горе Баламберу!
— Поможет кёнинг Бош! Вайан!..
И снова стучали кёнинги из свиты ножнами о каменный пол, начинали и обрывали героические песни. Вризилик Гиттоф, по-прежнему не участвуя в спорах и разговорах, не поддерживая призывов и песен, жадными глотками пил вино, взгляд же его оставался твёрдым. И пугал этот взгляд советника.
Амал Германарих, склонившись к уху рикса, говорил:
— Не верю Гуннимунду! И Витимеру не верю, и Винитарию! Везегота клянут, а сами по его следу сбежать рады, к ромею за подачкой приползти... Ждут, подлые, ждут смерти моей. Но не дождутся! Всех, кто здесь сидит, переживу.
Так говорил готский кёнинг. А глаза у него были беспокойны и красны. И отяжелели, припухли веки. И белел, и подтягивал к щеке край верхней губы словенский шрам.
Уже совсем тихо и зло нашёптывал Германарих:
— Мы, готы, окружены врагами. Над нами нависло пророчество Вёльвы. Ты не знаешь его. Оно страшно! И оно сбывается. Мы убеждаемся в этом всё больше... Враги! Кругом враги. Хотят перебороть наш древний дух. Ползут, ползут со всех сторон, скалят острые зубы. По ночам приходят хороводы мертвецов. Неслышный, полупризрачный приезжает Рандвер на бледном коне. Он говорит со мной словами Локи. Я гоню его, я прохожу сквозь него. Но Рандвер не уходит. Тогда я ловлю его; а поймав, вешаю, вешаю, вешаю... Из пустых его глазниц на меня смотрит тьма. Тьма смеётся. Не поверишь! Тьма говорит: «Ты, низменный, хочешь повесить Гапта!» А Гапт старше Амала. Гапт видел Вёльву. Я вешаю его. Что есть силы тяну тетиву, а петля... всё туже затягивается у меня на шее. Разве не страшно это?..
Бож слушал не перебивая. Божу хотелось отодвинуться. Божу хотелось уйти. Словенский шрам ломал, выворачивал губы кёнингу. Руки у кёнинга дрожали.
Бож-рикс пришёл помочь. Глазами кёнингов смотрит на него обескровленная Гетика, устами кёнингов говорит ему: «Горе Баламберу!» и готскими руками щедро подливает готского вина.
Тинг идёт! Великий тинг. Молчат антские риксы. Спорят, кричат, восклицают готы. Амал Германарих пальцами трёт воспалённые глаза, шума тинга не слышит, а слышит слова пророчицы Вёльвы: «Будь проклят! Будь проклят!». Противится сознание: «Не я! Всё — наветы коварного Локи. Не я! Довлеет Локи надо мной. Я болен. Горят глаза. Тьма из пустых глазниц смеётся». — «Будь проклят! Ты! Низменный!» Дрожащими руками Германарих трёт глаза.
— Что с кёнингом? — спросили готы.
Бикки сказал:
— Он угнетён, не спит ночами. Оттого болят глаза, гноятся веки. Он носит вашу боль, он думает о вас, скорбит о Гетике.
Удивлялись готы:
— Вспомним, — говорили, оглядываясь друг на друга, — таков ли Германарих был ещё вчера? И за его ли стремена мы все держались? Что с кёнингом?
Бикки сказал:
— Вспомните, вы сами такие ль, как вчера? Что стало с нами? Пир! Германарих правит пир. Что с кёнингом? Кёнинг наше лицо. Что с лицом нашим? Лицо правит пир. Великий тинг! Великий перелом, который всегда болезнен. У нас на лицах боль. Мы все похожи.
— Нет боли! — воскликнул Гуннимунд-сын. — Нет перелома! Не сломлен готский дух. Веселятся герои, гостей чествуют.
— Что скажет Бош? — спросил Германарих.
Антский рикс отставил кубок, сказал:
— Вкусен ваш хлеб, искусны хлебопёки. Расшиты скатерти красиво. Сверкают кубки. Вино сладко. Мне, гостю, льстит обилие блюд. И радует, что лучшие из риксов средь лучших кёнингов плечо к плечу сидят. И в побратимстве друг за друга поручились, и обменялись кубками, и обменялись мечами... — здесь Бож возвысил голос. — Но затянулся пир. Дух готский сломлен! Я ошибся. У вас на лицах — ложь!
Велико было удивление риксов, услышавших эти слова. Не угар ли помутил разум у рикса, не вино ли, щедро наливаемое, ударило в голову?.. Прекратился шёпот среди кёнингов из свиты! Пальцы Гиттофа смяли серебряный кубок, заблестели от пролитого вина и, белея в суставах, щёлкая в суставах, накрепко переплелись. До боли, до крови из-под ногтей. Тонкая резьба кубка прочертилась кривыми трещинами. Советник Бикки с беспокойством следил за руками вризилика.
Бож говорил:
— Да, сломлен готский дух! Ложь правит пиром. Германарих не может скрыть лица, советник избегает прямого взгляда, вризилик Гиттоф давит свою совесть, мнёт серебро... И, славный гот, назвавшись побратимом, ты анту подарил подпиленный клинок. Где честь, где доблесть, где разум?.. Сломлен готский дух! Жалкие обломки, лелея месть, кричат: «Горе Валенту! Горе Баламберу!». То тихий шёпот. Он дальше этих стен не выйдет. Он не слышен уже во дворе, где стоит народ готский, голоден и тощ. Подпиленная доблесть пришла на праздник лжи. Великий тинг! Таких ещё, пожалуй, не бывало!..
Осмотрели тогда кольчужники подаренные готами мечи. И увидели, что подпилены они у самых рукоятей. Искусно подпилены, едва заметно, но и двух ударов такой клинок не выдержит. Так открылся нарочитым тайный замысел готского «побратимства», открылся безумный смысл готского пира. В глазах у многих кёнингов из свиты разглядели кольчужники зло. И, не скрывающие более этого зла, все кёнинги стали друг на друга похожи, будто каждый из них вдруг надел одну и ту же маску — маску, отлитую с лица Германариха. И Витимер, и Винитарий, и Гуннимунд, и Бикки холодно смотрели в прорези маски-зла. Они искали под ней защиты, они крепко прижимали её к своим обветренным лицам, желая удержать её ровно настолько, чтоб маска-зло вросла в кожу и осталась так навечно. Им удалось это, зло вросло в кожу. Вросло и уподобило лица кёнингов оскаленным волчьим мордам. Но маска, исказившая лица, лишь скрывала страх. Она не изгнала его, она не скрепила надлома, не сковала смятения. Кёнинги боялись Баламбера, боялись Валента, боялись этого хитрого и сильного антского рикса и его грозных безоружных кольчужников. И каждый из кёнингов боялся себя, своих надлома и падения. И боялись друг друга. Страх! Великий страх Германариха передался свите. Готы ощущали у себя на губах излом словенского шрама, и высоко под сводами им мнились бесчисленные хороводы замученных людей, слышались их проклятия. И слышалось близкое ржание бледного коня, предвестника смерти. Там, под сводами, в Железном Лесу, старуха породила Фенрира и кормила его дымящимся мясом. Соколы Водана сидели на предплечьях у богинь-Норн, стучали чёрными, безобразно большими клювами и говорили: «Мы ещё темя готское поклюём! Ты слаб, ты сломлен и не способен встать. Разлагается тело твоё, мы видим этот час. Ох, не далёк, не далёк он!». Бледный конь гулко стучал копытами по сводам, а рядом стояла и молчала мать-Вёльва.
Пир в Каменных Палатах! Пир!
Им правит зло. Множатся маски. Словенский шрам кривым белым тяжем пролёг от стены до стены. От страха трудно дышать. Тихие песни льются из-под сводов, в бесплотном танце кружатся хороводы мертвецов. Страх! Страх!
Риксовы кольчужники сильными руками вцепились в горло готское. Раздавлены кубки, растоптаны блюда. Готский хлеб ржаным серым месивом налип на каблуки.
Оставив мясо, прорычал сверху призрачный Фенрир: «Самое сладкое вино течёт по жилам у людей!.. Не мать, не отец родичи твои, но Волк и Ворон, которые тебя съедят, ибо ты станешь ими!». И согласно трижды каркнул Ворон. Невесомые Норн-девы босыми ногами прошлись по шраму, от стены до стены.
Заглушая рычание Фенрира, прокричал Амал Германарих:
— Вайан!..
И на зов кёнинга ворвалась в зал толпа готских щитоносцев. Острые мечи замелькали над головами. Где кровь, где вино?.. Фенрир злобный рычит устами Германариха. Зияющей раной темнеет, прорвался словенский шрам. Мать-Вёльва, подняв с пола хлеб, выжимает из него вино, качает головой. В шуме никто не слышал, как сказала пророчица: «Милый Гант, твоим хлебом наелась досыта. Мал он был, а мне на века хватило! Хлеб от сердца сытен. Вино — лишь доброму на пользу».
Один за другим падали нарочитые, рядом с ними валились готы. Антские риксы прокладывали путь к выходу. Никто не сложил слова об их подвигах. А песнопевец Сампса услышал песнь. Вдруг зазвенели струны, сокрытые у него в груди. Так зазвенели, так сказали, что, услышав их, сын понял бы, наконец, отца. Но не было у песнопевца струн под руками, старое кантеле его — вдребезги разбито о злобную готскую маску. И тонкие пальцы песнопевца разбиты в кровь о кольчуги кёнингов. И кровоточили гибкие пальцы у Анагаста-риксича.
— Не моё это! Не моё! — твердил себе Анагаст, срывал с готов шлемы и этими шлемами бил по лицам врагов; всё сломалось, всё повернулось иначе, и Анагаст стал только риксичем.
— Не моё это!.. — твердил он и выискивал под ногами меч.
Не выдержали, надорвались в груди у Анагаста заветные струны, обрывки их свернулись на душе жёсткими кольцами. Перестало болеть сердце. Сердце опутано было обрывками струн. Руки не слушались разума.
Брат Велемир крикнул Анагасту:
— Благочестивец! Где песнь твоя? Ты меча держать не умеешь. Отдай нарочитому!
Не ответил брату Анагаст, мечом готским готские шлемы сёк. И вотчинные князья, и Велемир-брат удивлялись силе сказителя-риксича.
В один поток сбились анты; как железный таран, пробивались сквозь плотные ряды кёнингов. Но всё прибывали щитоносцы, у входа в зал ощетинились длинными копьями и копья метали в гущу кольчужников. Лучите нарочитые бросали в щитоносцев горячие очажные камни, готские копья поднимали с пола и против готов же их обращали.
Всего сильнее шумела новая битва под сводами зала. Сотрясались, гудели массы каменных плит. От опрокинутых светильников медленно разгорались у стен и под потолком тяжёлые деревянные брусья. Людям на плечи осыпались песок и уголья с пеплом. Едкий смолистый дым стелился по-над полом, чёрными клубами висел под сводами. Рычал, бесновался в дыму Фенрир. Девы Норн устремились в узкую горловину дымохода и вырвались в чистое небо. Призрачные хороводы покидали пиршество-побоище, старая Вёльва уводила бледного коня...
Задыхались, кашляли люди. Амал Германарих прислонился к холодной стене и прикрыл ладонью воспалённые глаза. Ему вдруг почудилось, что кто-то скребёт кольчугу у него на груди и пальцем с острым ногтем тычет в лицо. Кёнинг осмотрелся. Вадамерка-дева кружила над ним. Волосы распущены, шевелятся, подобно прибрежным водорослям. Длинная шея переходит в тело змеи, а на кончике хвоста — острый ноготь. И ноготь этот тычет Германариху в лицо.
— Уйди, змея. Повешу!
Но Вадамерка не испугалась угрозы, сказала:
— Знатных кёнингов ты пригласил! Подари одного.
Есть среди них юный бард. Он похож на Рандвера...
Рандвер-сын вышел из облака дыма, снял шлем и утёр локтем вспотевший лоб. Но увидев Германариха, расхохотался ему в лицо:
— Ты изверг! Ты не человек! И ты настолько низок, что мне не трудно над тобой смеяться теперь. В глаза, в лицо!
— Что с кёнингом? — спрашивали, оборачиваясь, готы.
— Уйди, сын! Повешу! — сказал Германарих и прикрыл ладонью глаза.
Каменная стена жгла ему спину. Лоб у кёнинга покрылся испариной, и капельки пота, тёмно-бурые от сажи, заполнили складки морщин.
Голос Вёльвы позвал Рандвера:
— Идём, Гапт! Идём, милый мальчик. Не касайся грязи. Идём! В Вальгалле свежо. Брось меч, вспомни Ульфилу. Ты дал хороший зарок. Будь верен ему!
Затихали, отдалялись призывы готов. Чёрный дым плотной завесой застлал зал, скрыл от глаз вид побоища. Кёнинг понял, что риксу удалось прорваться во двор. В наступившей тишине было слышно, как под сводами потрескивали и шипели в огне сосновые балки. Слышны были стоны и кашель раненых. У Германариха кружилась голова, жгли глаза, как будто их заменили угольями. И обжигал лицо старый словенский шрам, на его разошедшихся краях запеклась кровь.
Шатаясь и спотыкаясь о распростёртые тела, Германарих вышел наружу. Там с прежней силой звенела битва, с прежним упорством пробивались на простор анты.
Горели конюшни. Обожжённые лошади метались среди людей. Готские щитоносцы разматывали возле стен прочные сети.
Вризилик Гиттоф отбил меч Божа и крикнул:
— Рикс, уходи! Я помогу.
Ответил Бож:
— Как можешь ты мне предлагать такое? Оставить братьев и сыновей!
Леда-старик поддержал:
— Беги, князь! Отомстишь за нас.
И Сащека, и Нечволод сказали то же, и улыбнулись риксу, и отвернулись, пряча слёзы.
— Вайан!.. — закричали кёнинги, увидев, что Германарих пришёл к ним; воспрянули духом.
Все слышали, как рухнули в зале тяжёлые своды, все видели, как завалились набок горящие конюшни. Бились там и визжали оставшиеся кони. Столбы пламени вместе с дымом и искрами метнулись вверх.
— Анагаст! — решил Веселинов-князь. — Уходи ты, сын!
Даже не ответил Анагаст.
— Уходи с этим готом!..
Но Анагаст прорубился в гущу кёнингов и, утеряв там меч, был схвачен.
Велемир-риксич, старший сын, по своему решил спор:
— Не время искать достойного. Пусть Сампса идёт. Слышите? Песнь поёт Сампса, сложил наконец! Пусть донесёт её до Влаха-брата. Влах отомстит!
Сказали риксы:
— Пусть так!
Бож сказал:
— Как вырос ты, сын!.. — и вризилику на Сампсу указал. — Гот, дай свободу песнопевцу. Ведь придёт же однажды век несён! Пусть начнётся он с Сампсы, пусть начнётся он со слов Велемира, сына, понявшего отца.
И никто из нарочитых, и никто из риксов не помешал вризилику, когда тот обхватил песнопевца за плечи и как пленника пронёс среди кёнингов. Только Сампса, ни о чём не зная, пытался вывернуться из могучих рук Гиттофа. Но тщетно! Всем известна сила вризилика!
Щитоносцы, размотав сети, набросили их на антов. Со всех сторон с сетями накинулись. И ещё несли, и опутывали, и закручивали сильнее. Мечи нарочитых были так затуплены и зазубрены, что не секли и не резали верёвок; глубокими выщерблинами клинки цеплялись за волокна.
— Как зверя — в сети!.. — кричал Германарих. — В сети антского медведя!
Со стен на головы риксам готы бросали камни, сыпали раскалённый песок. Оглушали окружённых ударами тяжёлых палиц.
— К огню! — призвал Бож. — В нём сгорят путы.
И нарочитые ринулись к догорающим конюшням, и в едином мощном порыве своём сбили с ног щитоносцев и кёнингов. Сам Амал Германарих упал на каменные плиты и утратил героический вид, но помог Великому кёнингу подняться славный Витимер.
— Фрамеи! — приказал Гуннимунд.
Подоспевшие готы острыми копьями загородили антам путь, в грудь им упёрлись остриями и сдержали напор. Тогда всадники кёнинга Винитария выстроились в плотный ряд, стремя к стремени, бедро к бедру, и потеснили нарочитых в угол двора. Там подмяли их под себя и трижды проехались по телам оставшихся.
Стонами и бранью отозвались побеждённые анты.
Рикс Бож, придерживая раздробленную руку, поднялся у стены. Встали рядом Сащека и Нечволод. И Велемир-риксич прислонился к стене, но не превозмог боли в сломанных голенях, повалился наземь. Риксы подняли его и поддерживали за плечи. И многие нарочитые нашли в себе силы встать возле Веселинова-князя. Израненные, обожжённые, вымазанные в саже и крови, они стояли, опираясь друг на друга, и смотрели на своих братьев. Кто ещё поднимется? Кто жив? Остался лежать Леда-старик. Он был растоптан лошадьми. И другие, что лежали возле Леды, были мертвы.
Малые кёнинги обернулись на Германариха:
— Что теперь?
Великий кёнинг утёр с губ кровь, выплюнул сгусток, сказал:
— Распять! Всех! И мёртвых — тоже!
Смолчали, не шевельнулись готы. Тогда закричал Амал Германарих:
— Не слышали? Псы!.. В лесу за Данном всех распять!
Крикнул так и с неожиданной злобой хлестнул Гунимунда плетью по лицу.
— Никому не верю. Слабейшие!.. На ромея оглядываетесь? А Гетику — под гуннское копыто? Не бывать Баламберу!
Гуннимунд-сын отвёл глаза, сказал хрипло:
— Распять! И мёртвых — тоже!..
Пир в Каменных Палатах! Пир!
В предрассветном небе закружил острокрылый сокол, под самые облака поднялся, облак коснулся. С ветрами дружен, по ветрам упругим скользил вольный сокол. Крылья разметал, ими не взмахнёт даже. И так, кружа, то в неоглядные выси взмоет, едва виден с земли, то медленно опустится вниз, будто разглядеть что-то хочет среди густых трав. Тогда и тень его по тем травам бежит.
Но присмотрись! Словно ударился о что-то крылом сокол. А ударившись, кувыркнулся в небе сером и на землю пал.
В лесу за Данпом выбрали поляну — узкую, со всех сторон прикрытую пологими холмами, окаймлённую орешником и высокими елями.
— Здесь! — сказал кёнинг. — Не терплю ветров, не терплю солнца Здесь тихо, здесь сумрачно. Дивное место!
Тогда застучали готские топоры. Вырубили орешник. Отсекая лишние ветви, обнажили стволы елей. Разожгли костры. Советник Бикки дал готам вина, дал мяса.
— Продолжим пир! — обрадовались готы и бросили топоры.
Вризилик Гиттоф сказал Германариху:
— Кёнинг! Пощади Боша и его людей. Не время мести.
И Ульрих-кёнинг подошёл, сказал то же. А Витимер, Винитарий и Гуннимунд с Бикки молвили прежнее:
— Распять! Нет им жизни.
Германарих ответил вризилику:
— Ты, слабосердный! Хочешь с ними распятым быть, Гиттоф?
— Нет, кёнинг.
— И ты, Ульрих! Ума лишился?
— Нет, кёнинг.
Вризилик имел мужество опять сказать:
— Но пощади их. В этом деянии твоём нет доблести.
Готы сели рядом на траву. Молча пили вино, ели мясо, разламывали сладкие кости, слушали слова Германариха:
— Мне решать, что доблестно. Мне решать, пришло ли время мести. Вам исполнять то, что велено мною. А велено будет так: вы двое, за Боша просящие, — как видно, духом ослабшие, — Боша и распнёте. Тогда забуду ваши недостойные речи, тогда вновь назову побратимами.
Переглянулись Гиттоф и Ульрих, помрачнели у них лица.
Ульрих-гот сказал в лицо кёнингу, будто сплюнул:
— Будь проклят ты, низменный!
— Будь трижды проклят!.. — отозвался Гиттоф.
Вскочили с травы изумлённые готы, побросали чаши и обломки костей, ждали, что прикажет Германарих.
Ульрих с Гиттофом, обнажив мечи, озираясь на кёнингов из свиты, медленно отступали к лошадям.
«Тьма из пустых глазниц смеётся. «Будь проклят! Будь проклят ты, низменный!» Уйди! Уйди!.. «Ты изверг! Ты не человек! Смеюсь тебе в глаза». Уйди! Страх-Рандвер, прочь! Страх-Баламбер, рикс-страх, прочь!..»
— Пойдём, Гапт!.. — звала Вёльва. — Пойдём, мальчик. В Вальгалле солнце, там дуют ветры, приносящие свежесть... А здесь темно. Не для тебя это...
— Прочь!
— Что с кёнингом?..
Вризилик с Ульрихом вскочили в сёдла. Не ждали ответа Германариха, не дожидались погони.
Тут будто опомнился Великий кёнинг, сказал готам:
— Догнать! Вернуть обоих!
Многие готы пустились вслед отступникам. Но вскоре вернулись ни с чем. Не нашлось среди них смельчаков. Ни один не отважился вступить в поединок с Гиттофом. С самим вризиликом!.. Сила его далеко известна была.
Германариху же сказали готы:
— Не сумели мы, кёнинг, отступников догнать. Крепкие у отступников оказались кони.
— Трусливые псы!.. — бросил им в лицо Амал Германарих. — Таких побратимов из-за вас потерял! Говорят, когда уходят смелые, остаются малодушные. Никому не верю...
Советник Бикки выскользнул из-за широкой спины кёнинга. Все слышали, как облегчённо вздохнул советник. Не вернулся Гиттоф, и вместе с ним не вернулся страх Бикки — многолетний навязчивый страх. Страх-предчувствие, страх-наваждение, страх-тоска.
Переступая через тела мёртвых, Германарих прошёл среди связанных антов. Сказал риксу:
— Бош, тебе оказываю честь и милость! Ты будешь видеть, что я сделаю с сыновьями твоими, что я сделаю с твоими кёнингами. Такова тебе честь! Ты будешь видеть муки их, ты будешь слышать, как ночами голодные волки станут грызть ноги у твоих людей, как будут откусывать они от живого. До тебя же, Бош, не дотянутся злые Норн-псы. Ибо как рикса достойного высоко тебя распну — на два роста человеческих. Такова тебе милость! Не дотянутся волки, зато ворон не раз присядет тебе на плечо. И последнее, что увидишь, — будет его кривой клюв...
— Не примет тебя земля! — ответил Бож. — Ничья. Даже готская не примет. Ты везде чужой, ты везде — зло. Ты давно мёртв и от тебя смердит. Разве не слышишь?
И сказал сыновьям антский рикс:
— Нет на земле большего зла, чем честь и милость Германариха. И это зло, всю меру до капли, мне предопределено было испить. И я не сумел избежать этого. Выходит, не мы вершим свои судьбы, если было предопределено, если об этом говорилось ранее. На два человеческих роста!.. Всему своё завершение. И не Германарих правит пир. Предопределено! Он умер, не родившись. Вы же, сыновья, будете жить и после смерти. И лишь однажды кончите круг своих лет, который был предопределён вам... Принять достойно то, что предопределено, — вот что от нас зависит.
— Ты добр! — сказал Анагаст.
— Ты легковерен! — нахмурился Велемир-риксич. — Ничто не предопределено. Всё закончится с нашей смертью. И не облегчай обманом нашей участи, отец. Нет судьбы, нет прекрасных садов Вирия. И круг наших лет кончится теперь, у ног этого презренного гота... Ты говорил о зле. Зло — тоже истина. Истина зверя! Добро — от человека! Но человек смертен.
— Человек вечен! И предопределены извека победа и торжество добра. Мир холодный, мир равнодушный согреется в человеке и преобразится в добро. Может, тогда, сыновья, вы меня и поймёте.
Не Фенрир ли злобный, рождённый старухой в Железном Лесу, солнце заглотил? Серым сделалось небо. Тысячи обеспокоенных птиц взлетели над лесом, в стаи сбились, над чистым полем покружили и подались далеко-далеко. Светлые герои Водана по высокому небу идут! Идут, идут, железные сапоги громом грохочут. С востока плывёт ладья мертвецов, кормчим на ней — коварный Локи. И волк с ним. Не волчий ли век наступил? Множатся чудовища. Суртр, огненный великан, с факелами подбирается к Мидгарду.
— Баламбер на Суртра похож!
Кричал Амал Германарих, крепкие зубы скалил в небеса:
— Клинья! Да не ц ладонь бей — в запястье!..
«Страх! Страх!.. Даже распятый, он страшен!»
На востоке дымы подпирали небо, удушливым валом подкатывались к Мидгарду остроготов.
— Суртр! Суртр!
— Будь проклят! Волчий век настал, чёрный век. Брат идёт на брата. Пойдём, Гапт. Ты чист! Не для тебя зрелище это.
— Будь проклят! — выстукивали копыта.
Вризилик на крепком коне. Вризилик меч поднимает, хочет вонзить его в огненосную глотку Суртра.
— Рандвер, прочь! Прочь, страх!..
— Что с кёнингом? — спрашивали друг у друга готы.
— Велик наш кёнинг! — отвечал советник Бикки.
— В запястье бей, пёс!
«Страх! Страх!»
— Вечен человек! И с ним добро — вечно...
Багряным стало поднебесье. Солнца нет. Тьма!
Страх! Волчий век. Красен небосвод. Фенрир разжёвывает солнце. Далёкий окоём залит красным. Суртр? Кровь?
Огромный безобразный Ёрмунганд, мировой змей, сполз с далёких гор, прошипел: «Тор-страж! Сражён будешь!». И вышел на поединок светлый Тор, сын бога Водана. И был Тор Ёрмунгандом сражён. Сотрясались далёкие горы, сотрясался голубой Мидгард. Улетающие птицы виделись чёрными крапинками в сером небе. Змеи выползали из нор и сплетались в большие клубки. И шипели змеи вместе с Ёрмунгандом.
Горячий удушливый ветер налетел с востока. Он нёс пепел и пыль. Он нёс на своих плечах крылатых гуннских коней. Сам Баламбер впереди. На Суртра похож. «Горе готу! Горе Валенту!» «Вайан!» — отвечали многострадальные земли Гетики. Перепуганные эльфы прятались на покинутых людьми полях, головы свои прикрывали камнями.
Копыта, копыта стучат. Беспокойно хлопают крылья.
— Будь проклят ты, низменный!
— Вечен человек! И с ним добро вечно...
, пойте, ветры! Ковыль белёсый клоните к земле. Ветры, меха свои раздуйте, гуляйте вволю под голубым. Расти, трава, зеленей, наливайся соками, бегите, ручьи. Теките, реки синие. Солнце, свети!
Нет жизни человеку. Век настал волчий. И сзади, и спереди, и в лесу, и в поле волки снуют. И плывут они по морям безбрежным, плавниками запаслись. Проросли у волков крылья, расправились. Вровень с птицами теперь волки стали, гнёзда птичьи заняли, на высоких скалах сидят. Нет житья!.. А в Гетике люди оволчились, по лесам разбрелись, по логовам. В Палатах же волки сели. И вино теперь пьют, виноград нахваливают, благословенный плод, с блюд едят серебряных, старинных, вавилонских, подвигами недавними друг перед другом похваляются, мощными зубами разгрызают кости...
Много дней, много степей проскакал Сампса. Торопился песнопевец, коня загнал. И возле трупа коня лежа, землю пальцами царапал Сампса, пальцы в кровь изодрал, обломал ногти. Думу думал горькую. Горькие слёзы глотал. И, кроме горечи, ничего не надумал, и только горечь вкусил.
Волчий век! И вокруг песнопевца собрались волки. В стороне, голодные, повизгивали, стороною кружили, косили глаза. Близко не решались подойти, издали белые зубы скалили. Ждали: человек уйдёт, волчий пир настанет. Славно! Славно! Урчит утроба: «Пир!» Животы к хребту поджаты. Неуёмная, бежит слюна. Лапы от нетерпения дрожат. Вздымаются матёрые загривки.
— Псы!..
Волчья радость, волчья сыть! Ушёл человек. Нет ему житья. Не его век настал. Набросились на тёплый ещё труп коня, распороли брюхо, раскроили грудь, по частям на стороны растянули. До ночи пировали; подвигами друг перед другом похвалялись — клацали в сумерках мощными клыками... Сытому волку тёмный овраг всего милее. И, наевшись, до рассвета в овраге отлёживались. Сытому волку ночь — крыша. Сытому волку луна — песнь.
— Да ещё, слышишь, брат, сказывали люди, что век наш настал. Чем не жизнь? Чем не песнь? Чем не радость?.. Сытно отрыгнём, на луну повоем!.. Ах, развернись, волчье нутро, покрой безграничную землю. Что ни захватишь, всё твоё! Никто не оспорит, никто не скажет: «Верни!».
Ушёл человек, канул во тьме века волчьего, был унижен, был распят, уступил дорогу зверю достойному, зверю жестокому, зверю в шкуре серой да с клыками крепкими. Слаб человек, не о том думает, не тем занят. Брат на брата идёт, вместо того чтоб огни зажигать новые и новые дороги торить.
— Славно! Славно!
— Свети, луна, волчье солнышко! Песнь тебе споем, сыты, наконец. Морды лапами утрём, слизнем с губ жир да запоем. Ох, запоем! Подвиги восславим.
Торопился Сампса к антским просторам, запахи родных лесов уже различал, блеск антских шлемов с окраин Гетики видел.
Там, на краю леса, врыто в землю копьё. Там в годы лучшие сказал светлый Бож-князь: «От этого леса к Полуночи — моё!». Тогда ещё прятались волки, не плыли по морю, не плыли под облаками, в гнёздах птичьих не сидели, не пировали в палатах.
Сложил ли песнь о риксе?
И прислушался Сампса к песне у себя в груди. Что кантеле? Струнами мне — стебли ковыльные. Серебристы, нежны струны мои. Голос мой — голос ветра перелётного. Шаг усталый — слово. Боль и горечь — смысл. Так древний Вяйнямёйнен пел. От песен его вырастали леса, озёра множились, углублялись болота; от песен его усмирялись земные и небесные стихии. И Сампса сложил такую песнь. От неё, казалось, остановился в стороне Дани, от неё на землю дожди пролились, буйные ветры понеслись вспять. Привольная степь зазвенела струнами-ковылем. Шаги песнопевца сотрясали землю. От этих шагов разбегались дороги, на четыре стороны разбегались. Множились на дорогах, всё громче звучали шаги людей.
— Вечен! Вечен!.. — шаркали подошвы.
— Вечен человек! — стучали копыта коней.
Скрипели колёса, клубилась пыль. На четыре стороны! На весь Мидгард! От Ландии до Понт-моря затаились, стихли волки. Выронили кубки, уши прижали и поджали хвосты злобные псы-Норн. Песнь далеко лилась!
— Вечен! Вечен!.. — скрипели оси колёс.
Тряслись на ухабах возки. Люди понимали друг друга и говорили:
— Какова песнь! Добро-то вечно! Кто это сказал?
— А мы не ценим! — отвечали, сокрушались. — Каждый себе. И всякий за себя зубы скалит. Прежде чем руку подать, подумает плохо. Мимо истины идём!
— Век-то волчий!.. — неслось глухое из оврагов.
А люди шли. По всем дорогам шли, от Ландии до Понт-моря. Холодный равнодушный мир постепенно отогревался у них в душах.
Люди пели песнь Сампсы!
И все, кто меч держал, меч тот выронили. И поднять его не могли, пока песнь звучала, пока стоял в стороне полноводный Данн, пока звенели ковыльные стебли.
Славно! Славно!
оклонились, доложили готы:
— Кёнинг! Мерлик-князь привёл Баламбера. К Палатам запомнил дорогу. Войска подходит — тьма! Не одолеть их нам, кёнинг.
Кровью налились глаза правителя готов:
— Что? Слабейшие! Взроптали не вовремя. Не сломлен ещё готский дух.
Ещё ниже поклонились готы:
— Что готский дух, кёнинг? Сметёт нас Баламбер, ибо мы — щепка под копытом его коня.
Кричал на свиту Германарих:
— Трусцой на запад?.. Морды отъели на долгих пирах. Посмотришь на вас и одним видом сыт. И это побратимы мои! Забыли железа запах, забыли запах крови и тяжесть кольчуг, забыли, как гордый клинок режет воздух и тешит воителя слух, забыли... Только и знаете, как блюда ловко делить, как за столами господскими выглядеть соколами — ими не будучи... В стремя, презренные! В стремя!
Проглотив обидные слова, пошли малые кёнинги, воины испытанные, по оставшимся вайхсам. И говорили там под каждой кровлей: «Хозяин! Седлай коня, возьми в Палатах меч! Собери сыновей своих. С Баламбером говорить будем. Тинг близится!» — «Вайан!» — тихо отвечали хозяева и с горечью глядели на своих подрастающих сыновей.
— Без радости отвечаешь, хозяин! — говорили кёнинги. — Дух сломлен? Не к лицу грозному карлу усталость перед битвой. Где твой старший сын, что хотел быть пахарем?
Совсем не грозно отвечал отец-гот:
— Под Файнцлейвгардом лежат кости сына моего старшего. Не быть ему пахарем. И никем уже не быть.
— Где средний твой — тот, что кёнингом хотел стать?
Качал головой отец-гот:
— Не станет кёнингом средний сын. В аланских степях он раздавлен был гуннским конём. Не остыли ещё угли после поминального огня.
— Младших-то у тебя много! — удивлялись кёнинги.
Отвечал им печально гот:
— Младшие ещё матери по пояс.
— Тогда сам иди. И знай: ты хозяин Мидгарда! Поэтому говори громко, чтобы далеко слышалась твоя речь, чтобы в голосе железо было, чтобы враг трепетал!
И брал старый гот свой хлеб, и седлал коня, выведя его из борозды. И шёл гот в Палаты, где Амал Германарих кричал новому войску:
— Фрамеи выше!
И в голосе кёнинга слышалось готам железо. Поэтому сами они выше поднимали копья, выше поднимали головы. И речь готов была громка. Было далеко слышно, что не сломлен дух острогота.
Однако не трепетал дикий гунн. Многими полчищами, в несколько потоков, приближался к Данпу. Мерлик-князь указывал Баламберу путь. Да и что указывать! Такое войско мимо не пройдёт. Широк охват, безмерна глубина. Всю прекрасную Гетику вытоптали. «Вар! — кричали. — Вар близко! Великая река!»
Горе готу! Горе империи ромеев!..
И на этот раз войско Германариха было разбито. Раздробленный Мидгард лёг под гуннское копыто. Сам Великий кёнинг был тяжело ранен. Гуннимунд-сын, Витимер-кёнинг и Винитарий, сын Валараванса, спешно поделили между собой всю Гетику и, подняв с обжитых земель всех, способных идти, увели их за собой на запад. На Запад же пало солнце. Дани был в крови, Данп был красен.
— Вар! Великая река! — восхищались гунны и поили в Данпе своих лошадей.
Баламбер обещал:
— Теперь много будет таких рек.
А сломленные готы уходили всё дальше. Пройдя крутые горы Дакии, они переправились через Данувий в верхнем течении и остановились в ромейской Паннонии.
Гуннские конницы осадили Палаты Германариха. И не опасались удара в спину, земли у них за спиной были пусты. Развалины же, что высились перед ними, казались наполненными богатствами — так упорно защищали их готские щитоносцы и малые побратимы кёнинга. И манил гунна богатый, сплошь заставленный городами, Запад. Торопил Баламбер, всё новые силы бросал на каменные стены. Но крепко держались готы, умело бились.
Тогда сказал им Баламбер-князь:
— Спуститесь со стен. Я не трону вас, мергенов славных. В своё войско возьму, поведу на Валента.
— С нами Великий кёнинг Амалов! — дерзко отвечали готы.
— Бросьте кёнинга! Вы молоды, вам надо жить. Не торопите смерть на этих камнях. Много впереди дел славных! Глядите, гуси, что меня сюда привели, летят дальше...
— Без кёнинга мы — ничто! — кричали из развалин непокорные готы. — Либо убей нас, либо уйди. Гунн! Герой не минует Вальгаллы! Ждут нас девы Водана.
И, сказав так, готские щитоносцы продолжали битву. И много гуннских отважных голов они в тот день снесли. И своих голов немало положили. Плечо к плечу на стенах стоя, пели песнь своего воинства:
Был бы меч в руке, был бы кёнинг бесстрашен.
Чья дева предо мной устоит, карлы,
Если пал от руки моей бесславный муж её?
Плывут корабли! Жить нам мало...
Злился Баламбер, не щадил своих воинов. И кого щадить, если числа им не знаешь, если многих даже в глаза не видел? Тьма! Ночью костры разожгут — будто снова настал день ясный. Поутру коней не напоить, реки ма о, берега тесны. Свалка и брань на берегах тех. Где войско пройдёт, там всё до последней травинки под корён выщипано, да и корни копытами выбиты из земли, там семь лет после этого только чахлая травка растёт, и люди стороной обходят Баламберов путь.
А Германариха готы заперли в зале, потому что, даже раненый, кёнинг рвался на стены, жизни своей не щадил. А в битве-то теперь мало было помощи от кёнинга, ибо не скидывал он со стен низкорослых гуннов и мечом не избивал тела их, а метался среди щитоносцев и свиты и проклинал Гуннимунда-сына, и кричал, что никому не верит: ни Витимеру, ни Винитарию. Не было проку в этих его криках.
Теперь в хаосе углей и камней, в продымлённом зале, среди упавших обгорелых стропил сидел Великий кёнинг. А Вадамерка-дева тщетно пыталась подступиться к нему, чтобы перевязать новую рану. Германарих отгонял её, кричал на неё:
— Прочь, прочь!.. У тебя тело змеи. Не тычь мне ногтем в лицо. Уйди! Повешу!..
И садилась Вадамерка в стороне, прислушивалась к шуму битвы. А выждав время, подходила снова.
— Бикки! Бикки!.. — звал Германарих. — Где Бикки?
Пожимала плечами готская дева, но кёнинг и не смотрел на неё.
— Псы! — возвышал он голос. — Никому не верю!.. Бикки!
Кёнинг видел, как плясали и кружили возле него змеиные кольца тела Вадамерки. А из тёмных углов выходили один за одним бледные люди. Дабы скрыть свою бледность, люди эти выискивали под ногами уголья и натирали ими себе лица. Вот появился богатый ромей. Он приставил к плечам свою голову и, сказав что-то о Христе, принялся сулить выкупы. «Панайотис богатый ромей! — думал кёнинг. — Выкупы сулит. Слабейший! Знает ли он, сколько я видел золота! Презренный! Вериг в то, что за золото можно купить всё!»
Среди многих безликих, среди забытых, неузнанных Германарихом, вдруг появилась Сванхильд — нарядная, убранная, как невеста, тоненькая, как северный цветок. И серебристо зазвенел её голосок. Ликовала, смеялась нежная дева фиордов.
— Бикки! Бикки!.. — позвал кёнинг.
Вадамерка смотрела на него чёрными глазами и молчала. Вадамерка больше не подходила.
Сванхильд-краса свежа, бела, как прежде, опиралась на локоть Рандвера, заглядывала Рандверу в лицо, говорила:
— Так горячо, любимый, тело твоё, так сильны и нежны руки. Нет юноши тебя красивее, милый. И столько лет ты верен мне!
А Рандвер-сын смотрел на кёнинга пустыми глазницами и громко смеялся. В лицо Германариху, в глаза, в уши. И кричал:
— Ты! Низменный! Оставленный всеми, — кричал так и потирал ладонью себе красную шею.
— Пойдёмте, дети!.. — звала за собой мать Вёльва. — Не смейтесь над трупом. Не пристало! Он давно умер. Ещё во чреве матери лишился сердца... Здесь затхлый воздух. Пахнет смертью...
— Подожди, Мать! — отвечал Рандвер. — Дай нам насмеяться вволю. Час долгожданный настал.
— Бикки! Бикки!
Злобный бог Локи приехал на бледном коне. И с ним Волк был, отпрыск Фенрира. Стояли, слушали, о чём говорится.
Из-под очажных камней вышли Сёрли и Хамдир. Тяжелы у них на плечах древние доспехи. Над головами у братьев лёгким слёзным облачком висел плач Гудрун, рождённой Гьюки.
Сёрли сказал:
— Ты, брат, виновен в нашей гибели. Ты меха распустил.
— А кто Эрпа не вовремя назвал ублюдком? Ты!
— Не ссорьтесь, росомоны! Хоть теперь не ссорьтесь, — укорила их Вёльва.
— Убьём Ёрмунрекка! Дай, Мать, вина.
Сёрли сказал:
— Смотри, брат, Рандвер здесь.
Отшатнулся Хамдир, ответил:
— Трудно узнать в этом чудище прежнего доброго Рандвера... А Сванхильд-сестра весела. Это славно!.. Убьём Ёрмунрекка!
И братья росомоны подошли к Германариху.
Тогда бог Локи сказал:
— Кёнинг! Росомоны заговорены от лезвия и от копья. Ты в них ветвь омелы[97] брось. Тем убьёшь.
— Омелы! Омелы!.. — в страхе просил Германарих.
А Вадамерка не знала, где найти для кёнинга омелы.
Рандвер-сын смеялся над страхом Германариха.
Сёрли и Хамдир смеялись над советами Локи, говорили:
— Мы теперь от всего заговорены. Не пройдёт, Локи, твоя старая хитрость, как со светлым Бальдром прошла.
А Рандвер всё смеялся. Настал наконец час!
Пригляделась к нему Вёльва, удивилась, спросила:
— Гапт, а где глаза твои?
— Я подарил их Сванхильд. Хочу на мир смотреть глазами любимой! Попробуй и ты, Вёльва. Всё так красиво, чисто, розово!
— А Германарих?
— Я его не вижу, Мать. Я нахожу Ничто и знаю — это кёнинг. Над тем смеюсь. Поверь! Попробуй. Долгожданный час.
— Пойдёмте, дети. Вальгалла ждёт. В ней скучно и пусто без вас.
— Бикки! — всё звал Германарих и, не дозвавшись, спрашивал: — Скажи, советник, кто это? Тот — держит сердце в руках. Огромен. Он страшен, Бикки! Он великан из Ётунхейма? Кто ты?..
— Тать.
— Тать? Странное антское имя.
— То прозвище, кёнинг, сызмальства.
— Здесь, в хороводе мертвецов, ты лишний. Я помню. Я не убивал тебя.
— Не может быть лишним моё сердце, — покачал головой великан. — И ты лжёшь. Я самый мёртвый из убитых тобой. Потому что ты распял Божа.
— У тебя огромное сердце. Как оно вмещается в груди?
— Я вынул его, потому что не хватило в груди места.
— Бикки! Бикки! Прогони его. Он страшен! Кровоточит его сердце.
— Не зови советника, — сказал Тать-великан. — Он обезглавлен Гиттофом. Оттого чище стали руки у вризилика. И среди кёнингов, видишь, есть достойные. А лежит твой Бикки в степи, не зарыт, пакостен. И растаскивают его по кускам волки. На четыре стороны! Верно сказано: волку волчье! А голова советника насажена на сук. Ничего уж никому не посоветует та голова.
Страх! Страх!
— Зачем пришёл ты? Прочь, страх!
— Долгожданный час, кёнинг. Слышишь, как умирают твои славные побратимы? Последние из верных... И ты сейчас кончишь жизнь. Я посмотрю. Ты не мёртв. Ты бессердечен. Возьми меч.
Охваченный страхом, послушался Германарих, меч обнажил. Слышал, как закричала Вадамерка-дева, видел, как бросилась она к нему. И не успела — быстра и тверда была рука у Германариха, привыкла разить точно.
Острым клинком кёнинг Амалов ударил себе в живот. Ударил и ещё сил нашёл тот клинок провернуть, разрезая внутренности.
Призрачные хороводы закружили в небо. Всё выше, выше. Влекомые ветром, разлетелись они: кто к Вальгалле прекрасной, кто к чудесным заоблачным садам Вирия.
И тогда же были сломлены готы. Гунны, оглашая развалины криками торжества, ворвались во двор Каменных Палат. И теперь сам Баламбер объезжал полуразрушенные залы, отыскивая кёнинга Германариха. А отыскав, спешился гуннский князь, шлем снял, сказал:
— Кончено с Гетикой! След гусиных стай, что я вижу в небе, влечёт дальше. Горе Валенту!
Воскликнули гунны:
— Валенту — смерть!..
тро было серым и холодным. С ночи насыпал снег. В то утро не слышно было вечного звона, и череда праздников прервалась. Путь свой продолжал известный век — век волчий. И не было стороны, откуда не слышался бы женский плач. Во фиордах, среди холодных камней, среди множества могильных плит, оплакивала своих последних отпрысков старая Гудрун. Одиноки последние годы её жизни. Старость всегда в тягость. Одинокая старость — горе горькое. Это плач, это безумие, это тяжкий сон с ещё более тяжким пробуждением. В просторах антских свейская кунигунда слёзы льёт. Стонет Гудвейг, имена сыновей называет, за имя Влаха-риксича молит богов. Гуннские матери, гуннские красавицы навек потеряли сыновей и мужей. Несколько поколений на запад ушли, одни дети остались, да и те вослед отцам глядят. На берегах Понт-моря готские девы плачут. И ромейские девы проклинают в слезах победы везеготов... Лишь на полях Лангобардии тихо. Здесь некому плакать: от края до края безжизненная пустынь разлеглась.
В то утро Влах-риксич уже не привставал в стременах, высматривая Гетику. Гетика была под копытом. Гетика замёрзла, и антские кони топтали её снег.
Звона не было, был гул. Антское войско и днём и ночью, почти без отдыха, шло вдоль берегов Данпа. Оттого волны реки, отяжелённые снегом, повернули вспять, пошли от берегов к стремнине и столкнулись там.
Далеко впереди русло реки сливалось с серым небом. И видели анты, что между рекой и свинцовыми снеговыми тучами пролегла чёрная подвижная грань. Она всё ширилась и перемещалась на правый берег, двигалась к западу. Та грань всё явственней обретала очертания бесчисленных конниц, чей тесный живой поток перегородил и взбурлил вольное течение Данпа.
Заволновались анты, съехались ближе к риксичу.
Влах сказал:
— За Данапр уходит гот, бегством спасается. Не рано ли?
Подстегнули лошадей, щиты подняли, опустили копья. Так, изготовившись к бою, быстро покрывали остаток пути, уже различали доспехи на телах врагов.
Чужие всадники при виде приближающейся конницы прекратили переправу, повернулись к антам.
Яротур-сотник крикнул Влаху:
— Это не гот!
— Это гунн! — ответил риксич и коротким взмахом щита остановил своё войско.
Скрипел снег, звякали уздечки, нарочитые переговаривались за спиной. Несколько гуннских всадников приближались к антам. И Влах-риксич с Яротуром выехал гуннам навстречу.
В чистом заснеженном поле сошлись.
Так Влах впервые увидел Баламбера. То был гунн-исполин. Длинноволос, бородат, узколиц. Скорее не на гунна, а на гота похож. И глаза не раскосы, тонок нос, благородна осанка. Кожа смугла. Рядом с ним — Мерлик-князь. Строен, юн, кость в предплечье тонка, бёдра узки, перетянуты поясом широким.
Возле них красавица-дева была на вороной кобылице. И сама будто воронена — волосы с синим отливом, глаза черны. Высокомерна, горделива; меньше всех значит, но выше всех глядит.
Сказал гуннский исполин-князь:
— Я Баламбер! Кто ты, что осмелился привести своё воинство в мои новые земли? Едва людей моих не зашиб — так торопился.
— Я — риксич Влах! Тебя едва не зашиб — издали за гота принял. Скажи, где гот?
Усмехнулся Баламбер:
— Молод ты и в речах скор. Ко мне, властелину, не почтителен. Головы предо мной не склонил, не задобрил подарками, не предложил угощения и развлечений.
Ответил Влах:
— Голову перед тобой пусть склоняет тобой побеждённый. Пусть задаривает даров ищущий. А для угощений и развлечений время не пришло. Уйди с дороги! Мне нужен гот.
Видя гнев Баламбера, Вадамерка не дала ему сказать, опередила со словами:
— Красив ты, Влах-кёнинг! И с малым войском перед гунном бесстрашен. И, конечно же, достоин отмщения Бош. Но поздно ты пришёл: Германарих вместе со свитою погребён под развалинами, а Гуннимунд-сын в ромейскую Паннонию бежал. Некому тебе в Гетике мстить. Возвращайся домой, Влах.
Совладал с собой Баламбер, похвалил:
— Мне нравится, ант, твоё войско. С ним можно на Валента идти. Пойдёшь ли со мной?
— У нас разные дороги, гунн! — ответил риксич и вернулся к нарочитым. — Идём на Паннонию!
Между тем Вадамерка сказала Баламберу:
— Ты грязный гунн, а я — твоя жена.
— В моём народе говорят: змея не ведает своих изгибов, а шею верблюда называет кривой. Тот мудрец, который это первый сказал, будто на тебя глядел, Вадамерка, — так ответил князь, а потом вдруг вспылил: — Готская гордячка!.. — и хлестнул Вадамерку плетью поперёк спины.
Отвернулся Мерлик.
Засмеялась Вадамерка:
— О! Баламбер!.. Ты больше этого не позволяй себе. Знай, в обычае у готских дев ядом травить мужей неразумных. А идти мне некуда и терять уже нечего.
До вечера шла переправа. Велика готская река! Велико войско Баламбера! А переправившись через Данп, гунны заночевали на его правом берегу. За ночь стаял снег возле тысяч костров, под шатрами обнажилась земля. Мохноногие, совсем не крылатые кони табунами стояли вокруг становища, выбивали копытами из-под снега жухлую траву и довольствовались ею. К большему не привыкли.
Воины спали вповалку, наевшись мяса впрок, наевшись мяса так, что распухли у них животы. Так едят волки. «Волк — умный зверь! — говорили у костров гунны. — Но и он не знает, перепадёт ли ему добыча назавтра. Поэтому сегодня ешь сколько сможешь. Пусть даже болит живот, пусть даже тянет блевать».
Спали на потниках, укрывшись сшитыми вдвое шкурами и готскими плащами. Спали крепко. Один за другим угасали костры. В первых снах видели гунны родные очаги среди зелёных пологих холмов, видели голубые холодные реки. В снах предутренних видели много огня и развалин и видели тёплые, как парное кобылье молоко, моря с золотыми берегами. Им виделось, что семь поколений чужих женщин растят для гунна гуннских сыновей.
Поднялись ещё затемно. А встав, уже не возвращались к своему кострищу. Напившись из Данпа воды, взнуздывали лошадей, садились в сёдла. На ходу жевали холодную баранину, глотали куски застывшего бараньего жира.
— Чох! Чох!.. — покрикивали гунны и били пятками по рёбрам коней.
С утра опять сыпал и кружил снег. Он покрывал корсачьи шкуры на плечах у славных мергенов, таял на крупах лошадей, лип на копыта.
— Чох! Чох!.. — поторапливали гунны.
Мерлик-князь заметил:
— Ант всё же пошёл за Гуннимундом.
— Ант — хороший кёнинг! — сказала Вадамерка. — Его не надо наставлять. Он добьётся своего! Жаль, что поздно пришёл.
Баламбер кивнул. Он всё понял по-своему. Он дал бы анту третью часть добычи, он дал бы ему в подчинение лучших мергенов, позволил бы ставить шатёр рядом со своим. Баламбер и Вадамерку отдал бы Влаху, и любую из гуннских красавиц, родившихся под луной, лишь бы заручиться таким союзником, как он, лишь бы в войске своём видеть этих огромных антских всадников.
— Куда улетели гуси? — спросил Баламбер.
Ответил Мерлик:
— Стаи их улетели за горы, за реки, к тёплым синим морям. Так говорят старики. Так и вчера у костров говорили. Мы на верном пути!
Кивнул Баламбер-князь.
— Чох! Чох!.. — неслось по готской степи.
Медленный крупный снег падал всё гуще. Вздыхала Вадамерка, готская дева, видя, что снег этот засыпает, равняет со степной гладью глубокий след конниц Влаха-риксича.
Там, впереди! Туда улетели гуси. Там крутые горы Дакии, там опоясал землю великий Данувий, там Паннония, окраина ромейской стороны. И вечный Рим! И Полис Константинов! Все — там!.. А здесь только сумрак и снег, здесь дикие страшные гунны, жующие холодное мясо, и бесконечное, несущееся со всех сторон: «Чох! Чох!..».
сезнающие маги сказали Валенту:
— Близится твоя смерть. Место твоё займёт человек, чьё имя начинается с «фиты». Ты упадёшь, он встанет.
И верил, верил магам император. И беспощаден был ко всем, кто попал под опалу предсказанного...
...В то время Валент был в Антиохии. Требовал его присутствия восточный фронт. Но готское восстание разрослось настолько, что под угрозу встала судьба всего ромейского Востока. Тогда сам император решил возглавить подавление мятежных провинций. Он вернулся из Антиохии с несколькими легионами, усилил ими колеблющиеся войска Империи и вступил во Фракию. С Запада на помощь Валенту шёл брат Валентиниана II, соправитель Грациан.
И встретившись с готами возле Адрианополя, армия императора была полностью разбита. Сорок тысяч отборных ромейских легионеров устлали поле битвы своими телами. Вместе с ними погиб Валент. Варвары торжествовали. Они опустошали беззащитные земли Империи и двигались к Константинополю.
Август Грациан спешно отходил на запад. Он теперь сомневался, что сможет победить везегота, он пожелал сохранить Рим.
А варвары торжествовали и бесчинствовали. Крупные города, ожидая осады, укрепляли свои стены и редко открывали ворота. К северным границам Империи подбирались гунны и словены. Облегчённо вздохнул и расправил плечи приниженный плебс.
Тогда август Грациан призвал лучшего военачальника Рима Феодосия и, ценя по заслугам его достоинства, сказал:
— Ты теперь император Востока! Сломи мятеж и властвуй!
Вскоре Феодосий хитростью своей, подкупами и мечом сумел подавить многолетнюю готскую смуту, задобрил вождей мятежа, смягчил их щедрыми обещаниями, вновь принизил плебс. И в память этого установил в городе огромную гранитную плиту, вывезенную из древнего Гелиополиса фараона Тутмоса III.
Готам сказал:
— Вам на поселение Мезия, Фракия и Иллирика! Вам — мясо и хлеб. Вам ваша вера. Мне — ваши воины.
И новой армией Феодосий укрепил свой доминус, а Полис Константинов окружил тройным валом.
Так, наведя в Империи порядок, хитрый и удачливый полководец стал полноправным августом, облачился в золототканые одежды. И сказали ему ромеи:
— Лучезарный Гелиос! Славен будь в веках!
— Вот она — «фита»! — восклицали всезнающие маги.
Феодосий же, не чувствуя в душе у себя покоя, по многу времени проводил в одиночестве. Он думал о своей жизни, о своей необыкновенной судьбе, начертанной на Небесах. Он был недоволен собой. Он, грубый полководец, очистил язык от скверны; он хотел очистить душу от ненависти и презрения к ближнему, но не смог, ибо умение это — умение только очень сильных духом людей; он признался себе, что грешен, и пытался возвыситься в молитве. Подобно Великому Константину, Феодосий молился и шептал:
— Нет! Не бог! Не Гелиос! Насекомое перед оком Твоим...
Высились над Вселенной семь холмов Рима, высились над Вселенной семь холмов Константинополя. Папа крестным знамением осенял власть Феодосия и, не слыша, о чём шёпот, утверждал его:
— Ныне, и присно, и во веки веков!
А под великолепными сводами храмов, усиленное амфорами, вмурованными в стены, неслось:
— Насекомое! Насекомое! Насекомое!..