А. А. Гилл Поцелуй богов

Посвящается Николя

Юный поэт пошел на войну,

В шеренгах смерти он рвался в бой

С отцовским мечом на правом боку

И с лирой своей за спиной.

Песенный край, промолвил смельчак,

Пусть даже предаст тебя кто-то другой,

Но меч и лира в моих руках

До смерти пребудут с тобой.

Неизвестный автор

~~~

Поэт Джон Дарт проснулся очень рано и обнаружил, что кисть его руки, его стихотворная длань, по-прежнему дремала. Такое случалось довольно часто. Джон всегда спал как попало. В темноте части тела подворачивались и немели. Он потянулся другой, чувствующей рукой, не той, которой творил рифмы, а той, которой подтирал зад, сжал — ровным счетом ничего. Начал сгибать и разгибать пальцы, ожидая ощущения покалывания. Стихотворная длань ответила: «Иди ты к черту!» — и вывалилась из кровати. В сознании Джона закружилось множество мыслей, но, как ни странно, самой яркой из них была не та, что его рука зажила от него отдельно и в придачу разговаривает, да к тому же нечестиво. А та, что рука эта американская. До этого он всегда считал, что все его руки английские. Оба его родителя были англичане, дедушки и бабушки тоже, с легкой примесью уэльской крови.

Однако пока он собирался задать руке законный вопрос, третья рука схватила его за живое запястье, а четвертая — кровать в это утро буквально кишела пальцами — пребольно врезала по носу. Джон сразу сделал две вещи: отпустил американскую кисть и куснул обидчицу носа. Но вслед за этим одновременно произошли еще два события в ньютоновом духе: резкая боль пронзила руку снизу доверху, а та рука, которую он уже начинал терять из виду, зажгла свет.

Джон Дарт сел и вытащил собственное художественное запястье из своего же рта, осмотрелся и понял, что на него воистину указывал перст пятой руки, а именно невидимой длани Судьбы.

— Боже мой! Ли Монтана!

Обнаженная женщина перед ним растирала пальцы.

— Господи, пять тридцать по старосветскому времени! Тебе надо брать уроки, как просыпаться. Ты всегда спросонья так бесишься?

— Извини, у меня затекла рука, и я забыл, что уложил кого-то в постель.

— Для меня это тоже новость. Как же мне отвратительно. — Она откинула волосы с лица.

— А всё ночные гулянки. — Он произнес это как бы извиняясь.

— Ха! Если надумаешь писать воспоминания, учти, мы еще ничего не делали. Но можем. Мой богатейший опыт траханья учит, что это второе средство от перепоя. Первое — лучше вовсе не просыпаться. Елдак, надеюсь, не затек? — Она откинула простыню. Оказалось, что не затек. — Ничего, впечатляет. Свой или пришит?

— Извини, не понял.

— Не понял! Мне это нравится! Иди к мамочке.

Она легла на него и оказалась жаркой, тяжелой и твердой. Подсунула руку под шею, нежно и продолжительно поцеловала в губы.

— Обычно на этом этапе я подписываю соглашение о соблюдении скромности, но лень вставать, звать сюда агента. — Кончик языка начал щекотать в ухе. — Шутка. Только, пожалуйста, без воскресных признаний. — Она скатилась с него и перевернулась на спину. — Вперед! Чистый секс. Ни разогрева, ни перерывов, ни разговоров. Потом я хочу сразу заснуть. Разбуди меня в восемь. Ну, поехали. — Она потрепала рукой мягкий член. — Кстати, как тебя зовут? Надо же мне что-то вопить.

— Джон Дарт.

— Рада приветствовать тебя у себя на борту.


Джон заглянул в магазин. Пробило только семь тридцать. Они не откроются еще пару часов. Он прошел в темноте мимо прилавков с книгами в твердых переплетах, биографиями и детективами в кладовку в глубине зала и щелкнул выключателем. Наполнил чайник из зашипевшего кипятильника и рухнул на коробку.

Дьявольщина! Он ощущал себя ужасно. Перепой. Изнеможение.

Вчерашняя одежда висела сырая, носки на ощупь были такими, будто их набили засохшим рыбным паштетом, исподнее оказалось совершенно мокрым.

Джон поднял глаза и натолкнулся на собственное отражение в ярко-неоновой поверхности висящего над умывальником зеркала — как раз между неодобрительным взором из-под очков Томаса Элиота и гораздо более понимающим — Оскара Уайльда.

Бледное худощавое лицо. Недурное: под тяжелыми веками светло-голубые с темными тенями глаза, насмешливо изогнутые брови, тонкий, прямой нос, большой рот, быть может, слишком пухлые губы, четко очерченные скулы. Мертвенно-белое, пустое лицо. Учитель искусств с колкими усами, однажды украдкой поцеловавший Джона в шею, назвал его лицом эпохи Возрождения — флорентийским, сиенским, надменным лицом Медичи. Возможно. Но оно не выглядело лицом героя, его не осеняло сияние шлема; просто одно из лиц, любопытствующее лицо, лицо из толпы, копьеносец, косящий в сторону поверх подноса официант, игрок в кости на бойком месте, хватающийся за вожжи, когда мимо проходит пышная процессия. Лицо Джона Дарта — взгляд поэта, книготорговца, улыбка продавца, романтически-пессимистично нахмуренный лоб, угрюмый вид одиночки, ухмылка задолжавшего квартиранта, а теперь еще и пьяницы с подпития, неверного любовника, наглого и пустого.

Двадцать шесть лет — и уже пропащий. Хотя не столько пропащий, сколько потерявший цель. Стреноженный юнец. Ранние обещания остались в прошлом.

Он провел рукой по темным волосам, влажным от пота и измороси; вдохнул легкий, щекочущий горло запах ржавчины и морских ежей, запах секса и сокровенных женских мест. Ошпарил на завитке ручки свой длинный, как мерный стержень, палец и понес чашку обратно в магазин, который тоже вонял спиртным и пепельницами.

Следы ночного буйства были разбросаны по всему помещению. Джон собрал стаканы в коробку, а оторванные головы креветок и раздавленные окурки выбросил в корзину для мусора. Ли Монтана взирала прямо на него. Страстные губы, готовые что-то прошептать, были приоткрыты, темные глаза пристально следили за каждым движением. Она смотрела со столов и прилавков, лик отражался в пирамидальных экспозициях на витринах, и изморось, точно слезы, текла по ее щекам.

Джон взял книгу и устроился за кассой. Ли Монтана. «Слава». Черное и белое поперек страницы. На обороте — ее лицо, большое и торжественное, абсолютно симметричное, с идеальными чертами, словно ограненное ювелиром или начертанное на пергаменте. Не из тех лиц, которые могут коситься поверх подноса или цепляться за поводья проезжающей мимо кавалькады; лицо для воспевания, для запечатления на фотопленке, для приветствия аплодисментами, лицо, место которому в середине кадра. Фокус всех зримых линий, исчезающая точка. Математически точное, совершенное. Только так и не меньше.

Ли Монтана. Две колонки знаменитейшего и серьезнейшего американского романиста, который специально объявился из своего двадцатилетнего широко обсуждавшегося и всячески обсосанного небытия, чтобы воспеть это лицо.

«Ли Монтана. Не помню дня, когда я впервые увидел ее лицо. Но зато потом забыл о том времени, когда его не знал. Не припомню, когда его резец впервые притронулся к моему вожделению и обожанию…»

Боже, уж лучше ты бы оставался в своем небытии.

И дальше все в том же духе. Старый, похотливый еврейский писатель-пердун. «Новая троянская Елена, Мэрилин постмодернистских времен, знаменитейшая женщина, звезда в жизни, звезда еще до жизни. Ее мать — известная телевизионная комедийная актриса конца сороковых, ненадолго вышла замуж за не менее известного дирижера. Будучи беременной Ли, яркая спутница Рэнча Монтаны бешено фотографировалась откровенно обнаженной. Из знаменитого дитя Ли превратилась в знаменитого американского подростка: первый золотой диск заработала в девять лет, в десять снималась в большом кино, в девятнадцать получила „Оскара“ за фильм „Тайный стыд“.

Потом наступили бунтарские годы: знаменитый разрыв с родителями, скандальный разворот в „Плейбое“, помолвка с сыном латиноамериканского диктатора, нашумевшая фотография с человеком не лучшей репутации, несостоявшаяся свадьба и последовавший за этим событием дипломатический скандал. Знаменитые музыкальные туры: она пела без фонограммы большему числу людей, чем кто-либо другой, и продала огромное количество записей. Но самую большую известность приобрела как эталон сексуальности».

Джон задержал взгляд на одной из фотографий: Ли лежала на животе на огромной кровати. Все вокруг высветлило солнце, а на ягодице темнела родинка — круглая родинка, знаменитая маленькая родинка. Пару часов назад он видел ее собственными глазами. Гладил ладонью и запомнил, какая бархатистая на ощупь эта маленькая шероховатая штучка — очень личная и сокровенная. И вот теперь здесь — он тронул страницу — гладкая и прохладная, вбирает тепло пальца, и тот оставляет на глянце пятно.

Джон подумал о двух вещах сразу. Вернее, об одной подумал, а другую почувствовал. Подумал, что скорее всего произошло самое яркое и запоминающееся событие в его жизни и ничто из того, чего он достиг, не могло сравниться по значимости с возможностью перепихнуться с Ли Монтаной. И от этого на него накатила огромная волна депрессии. Как если бы он не представлял, что следовало чувствовать по поводу прошедшей ночи, как если бы его мозг ждал знака, но, оценив событие и его последствия, взвесив все «за» и «против», пришел к выводу, что нужно наречь его печальным. Он мог бы вполне возвести его в ранг потрясающего — трахаться с самой знаменитой женщиной в мире, будто с какой-нибудь сучонкой! — вволю порадоваться и отвести душу в безудержном хвастовстве, но в его натуре было вить покров страдания и разочарования из самого мало располагающего к тому материала.

Джон взглянул на спящую Ли и взял бутылочку замазки. Тщательно обмакнул в краске заскорузлую общественную кисточку, удалил с фотографии родинку и подул на страницу. Матовый, тусклый состав лег на глянцевую задницу.

Он захлопнул книгу и швырнул ее на стопку. Потом подошел к поэтическому разделу — четырем тощим полкам; их теснили справочники, энциклопедии и пухлые словари. Жирные кладези фактов, привлекающие внимание крикливым ранжиром униформы: от африканского муравьеда до зиготы. Жалкие, убогие поэты ютились в бледненьких, плохо оформленных обложках. Некрасноречивые, фальшиво скромные. Он потянул знакомый корешок, который словно бы смущался от того, что был накрепко зажат между Купером[1] и Дей-Льюисом[2]. Джон Дарт. «Камень-неудачник».

На кремовом супере небольшая потертость, углы листов перепачканы от частого прикосновения пальца — авторского пальца. Он пролистал тридцать две страницы. Двадцать восемь стихотворений, сто четыре строфы, триста рифм, двадцать шесть полурифм, пятьдесят аналогий, двадцать семь сравнений, пятьдесят две метафоры, закат, восемнадцать пейзажей, пять кроватей, одно мангровое дерево, четыре тысячи слов, два содомита, шесть актов и один бубон отняли четыре года жизни, при том что с момента публикации прошло два года. Продано девяносто восемь экземпляров. Его издатель, в распоряжении которого еще имелось пять сотен томиков, тихо радовался хорошим рецензиям: «Вполне свежий голос» («Поэтическое обозрение»); «Напористый, но в то же время ищущий стиль» («Литературное обозрение»); «Тонкий слух» («Йоркшир пост»). Не считая Ли Монтаны, сборник стал делом всей его жизни. Упади в сей момент на его голову полки с фолиантами по альтернативным методам самолечения, самопознанию женщин и сравнительным исследованиям религий, он — единственное, что останется от его напористой и вместе с тем ищущей жизни.

Джон снова уселся на стул за кассой и раскрыл книжку, пытаясь посмотреть свежим взглядом на знакомые до боли слова и вернуть острое чувство радости и гордости, которое он испытал, когда держал сборник в первый раз. Увы, оно поблекло и стерлось. И никак не приходило опять, будто он вспоминал забытую любовную связь, от которой осталось одно только чувство вины. Он выбрал стихотворение «Хлебы и рыбы» и откинулся на спинку.

Отец швырял тревожные хлебы в недвижные воды,

Будоражащее подношение судаку-язычнику —

Тому, что висел в своем темном одиночестве.

И рядом я — любимец мамы, единственный ребенок.

Я тоже бросил хлебный катышек в челюсти-жернова.

Скомканная, безмолвная мольба на безнадежном крючке,

Натянутая леса убивает всякую мысль,

Пустая голова прекращает знакомую борьбу и разевает рот.

Чуждая стихия вспарывает нутро,

Бессловесные глаза, немее камня,

Слепые, точно небо, исторгают холод.

Джон торжественно закончил чтение. В самом деле хорошее стихотворение. Стихотворение только потому, что он так сам его назвал, хотя некоторые строки были короче других.

Дверь магазина отворилась. Появился Клив.

— Господи, как ты меня напугал. Я решил, что забыл запереть дверь.

— Нет. Просто я встал пораньше и решил прибраться. Привет.

— Грандиозно. Я твой должник. Чувствую себя препогано. Ну как ночка? А она какова, а? Фантастика! Я хочу сказать — в натуре! Сам до одури продрочился над книгой.

Клив поставил на прилавок коричневый бумажный пакет и выудил из него полипеностироловые стаканчики с капуччино, три сдобные булочки и флакон с аспирином. Клив был огромным шотландцем, весьма упитанным, с рыжими редеющими волосами и похожими на изюмины глазами.

А еще он был романистом — из тех, кого ни разу не публиковали. Рукопись держал в кладовке в синей папке рядом с рулонами туалетной бумаги и пылесосом. Джон читал его роман — эротико-семенную фантазию о глубоководном ныряльщике, который повстречал маньячку-русалку. На первых двадцати страницах ныряльщик общался с ней не менее двадцати раз. В обеденный перерыв Клив выходил в кладовку, запускал в ширинку руку и продумывал механизм совокупления с русалкой, у которой нижняя половина, как известно, от рыбы.

— Джон, у меня тут небольшая проблема. Не могу представить, где у русалки промежность. Я написал, что он влупил ей сзади — этакая псово-налимья поза. Как ты думаешь, это возможно?

— Клив, русалки бывают только в сказках.

— Знаю. А если бы были на самом деле?

— Если бы были на самом деле, то, думаю, метали бы икру на водоросли и твоему ныряльщику пришлось бы оплодотворять ее спермой.

— Нет, так не пойдет. Не слишком-то сексуально дрочить на морскую травку. До сего времени дело кончалось играми и язычком. Верхняя половина в порядке. А вот нижняя вызывает сомнения.

— Понимаю.

— Помоги, Джон, — умолял Клив. — Мне надо быть логичным с самого начала. Иначе никто не поверит.

— Ну, знаешь, я вообще сомневаюсь, что кто-нибудь поверит в подводника Гарта Мактавиша, который трахает дочь Нептуна Сиару и балуется на закуску с треской.

— Очень остроумно. И какова, на твой поэтический взгляд, основная трудность обольщения русалки?

— Добиться эрекции в Северном море.

Джон не уставал удивляться настойчивому желанию продавцов книжных магазинов разнообразить ассортимент товара своими произведениями. Сам он стал поэтом. Клив — эротомаринистским писателем. Дороти составляла психолого-политический самоучитель для женщин. А хозяйка магазина миссис Пейшнз неспешно дожевывала сборник бабушкиных рецептов, который потом намеревалась опубликовать. В других лавках подобного явления не наблюдалось. Продавцы магазинов одежды не спешили после работы домой, чтобы там на досуге заняться моделированием белья, а в аптеках не торчали новоиспеченные Марии Кюри и докторы Джекиллы. Только в книжных магазинах утверждение «Я продавец» сопровождалось быстрым многозначительным «однако», которое предполагало наличие скромной рукописи. Весьма трогательно. Жалко, но трогательно.

Клив затолкал полсдобы в рот и начал листать Ли Монтану. Стакан с кофе он поставил на «Камень-неудачник». Джон быстро спас творение и поместил обратно между Купером и Дей-Льюисом.

— Боже, чего бы только не дал, чтобы добраться до этого! — Клив осыпал липкими крошками идеально чистую лобковую кость Ли Монтаны. — А ты?

Джон понял, что оказался на перепутье. Он мог набрать в легкие побольше воздуха и выпалить: «Ты имеешь в виду, поиграться с милашкой? Так знай, я вчера ее поимел». И получить мимолетное удовольствие, наблюдая, как задохнется от удивления Клив, а потом примется задавать недоверчивые вопросы. Да, было просто замечательно, настоящий секс. Что ты говоришь? И так и этак. А затем оба. Кайф. Только знаешь, мне не стоило об этом рассказывать. Да, да, она меня просила. Не знаю, мне кажется, они настоящие. Вопросы посыплются один за другим. Лично, по телефону, дома, на улице. Одни и те же вопросы — пошлые и откровенные — дни, недели и годы. Со временем ответы станут идеально отточенными, от постоянного повторения превратятся в рутину, как попурри певца, упорно возвращающегося к своему единственному хиту. Джон взглянул на «Камень-неудачник» и понял, что его хрупкое творение погибнет под твердым переплетом славы Ли Монтаны, поэтический огонь угаснет и Джон Дарт-стихотворец превратится в Джона Дарта-продавца, которому однажды повезло и он выиграл приз в сексуальной лотерее. Тогда он решил, что ни одна живая душа не должна знать о том, что произошло прошедшей ночью. Вопрос в конце концов риторический. Пусть Клив сам на него отвечает.

— Я бы все отдал за одно прикосновение. — Напарник немедленно оправдал его надежды, а Джон подумал: именно такова и будет цена. — Распрощался бы даже с гонораром за «Плавники желания».

Джон рассмеялся.

— Смейся, смейся, только не заливай, что не успел ее натянуть.

У Джона екнуло в животе.

— Это как?

— Я тебе объясню, мистер Поэтическое Вдохновение. Пришел домой, взгромоздился на Петру, а представлял Ли. Закрыл глаза и воображал, как тебе подмахивает эта дивная задница. Только сжимал зубы, чтобы не выкрикнуть чужое имя.

Джон облегченно хмыкнул.

— Ты счастливчик — есть на кого вываливать фантазии. Она может показаться ворчливой стервозиной, но по крайней мере принимает в себя твою генетическую муть. А у меня только миссис Рука и пара трусиков Дороти.

— Черт возьми, как ты их добыл?

— На прошлой неделе она принесла на работу пакет из прачечной. И я стянул из него парочку беленьких «Маркс и Спаркс»[3]. Совсем не предел мечтаний, но мастурбанту выбирать не приходится.

— Ты мерзок, Клив. Но дело даже не в том — ты мерзок предсказуемо, без всяких фантазий.

— Как бы не так! Я изрек тысячу слов по поводу анального секса с русалкой. Скажешь, это мерзость без фантазии?

— Была бы с фантазией, если бы сношение с русалками было возможно. У них нет задниц.

— Есть.

— Нету. От пояса и ниже они как рыбы — одно отверстие, и то клоака. Это совсем не то.

— Хочешь сказать, их трахают одновременно и по-нормальному, и наподобие голубых?

— Если угодно, да.

— Действительно, отменная мерзость. Я собираюсь совершенно переосмыслить шестьдесят девятую оральную сцену. Только не говори Петре, ладно?

— О чем? Что у рыб одна-единственная дыра?

— Нет, про трусики.

— Ладно, наверное, не скажу.

— Джон, пожалуйста, не надо никаких этих старых «наверное». Не скажу, и все.

А вот что он расскажет Петре? Она риторических вопросов задавать не станет, когда поинтересуется, где он провел прошедшую ночь. Клив прав: эта женщина ворчливая стервозина. К тому же настырная, злобная, вспыльчивая, шумливая, без всякого чувства юмора, непрощающая и склонная буквально к реактивному насилию. За два года Джон ни разу успешно ей не соврал. Поначалу он, конечно, пытался — придумывал на пробу какую-нибудь маленькую ложь: я задержался, потому что пришлось помогать сардинцу-шарманщику ловить его обезьянку; променял магазинные деньги на горсть волшебных бобов; вынес мусор, это другой мусор; меня просил об этом приятель. Но что, черт побери, сказать ей сегодня? Не бери в голову — как-нибудь образуется. В худшем случае она решит, что он переспал с другой, и угробит его.

Джон посмаковал возможность оказаться угробленным. Нет, не то. Потом в его голову пришла мысль, что все очень странно: если бы он встретил Петру сегодня впервые, то решил бы, что она очень миленький идущий напролом кошмар, каковым в самом деле она и была. Но Петра — его подружка, а подружки созданы не для обожания. Они рядом только потому, что не иметь подружки еще хуже, чем ее иметь, поскольку если подружки нет, приходится изводить себя самому. Джон знал, зачем нужна ему подружка. Без подружки становишься Кливом и в голову лезут фантазии о рыбе. Он не знал, почему выбрал именно эту. Хотя ответ был таков: он никого не выбирал, выбрали его. Петра и Дороти.

Дороти и Петра — лучшие подруги. После того как Джон устроился на работу в магазин, в самый первый вечер Дороти и Клив повели его выпить в паб, и там он был отдан Петре. Дороти бросила на него взгляд и решила: пожалуй, ты подойдешь моей подруге. Та работала в фотоателье в начале улицы. Конечно, ничего подобного Дороти не сказала, но Джон был знаком с манерой девчонок — они охотились парами. Дороти подумала: «Пока у меня есть мрачный штукатур Слим, этот мне ни к чему. Но подруга Петра вполне может летом им позабавиться. Не дело бросаться свободным мужчиной».

На следующее утро он проснулся в постели Петры — с новой работой и с новой подружкой.

Петра была неистовой, и ее неистовость притягивала к ней Джона. Не страх ее неистовости, хотя присутствовал и он, а исходивший от Петры жар, ослепительная яркость ее яростной самоотдачи. Петра никогда не пожимала плечами, не говорила: «Кого это волнует?» Она волновалась обо всем, за все и про все. Ее жизнь напоминала сжатый кулак, и Джона это удивляло и завораживало. Сам он представлял собой явную противоположность: вся жизнь — сплошные пожимания плечами и раскрытая ладонь. Почему эта дикая, миниатюрная, напористая, сердитая, наэлектризованная девушка день за днем набрасывалась на его воздыхающую, немногословную апатию? Джон подозревал, что был одной из ее безнадежных целей — как бродяги, которым она подавала положенные ей деньги на такси; как статьи о всяких заморских зверствах, которые она вырезала, чтобы потом над ними рыдать и разражаться тирадами; как петиции, под которыми выводила свое имя, — одним из несчастненьких, греющихся на огне ее гнева. И еще, наверное, потому, что Петре нравилось быть Петрой, а вот он, как ни копался в себе, не мог обнаружить, что ему нравилось быть Джоном. Петра любила жизнь не в самосозерцательной манере, а с неистовой преданностью. Она глотала ее, высасывала костный мозг, разгребала ногтями землю, добираясь до самой мельчайшей частицы. Жизнь была всем, что она имела. Больше этим путем она никогда не пройдет. Жизнь ей казалась каждодневным джихадом, скрепленным клятвой соглашением.

Дверь отворилась, и в магазин ворвалась миссис Пейшнз. Это был ее магазин. Простушка с розоватой кожей, лет за пятьдесят, она в своем возрасте привыкла одеваться как подросток, но отнюдь не из кокетства и не потому, что с кем-то заигрывала. Как раз наоборот: у нее не было человека, для которого стоило бы одеваться по-взрослому. Джинсы, тренировочные костюмы и майки были недороги, удобны и не требовали глажки. Обстоятельства заставили ее оправдать свою фамилию[4]. Магазин достался ей от мужа, который сбежал с приходившей на выходные помощницей через месяц субботних ночей. Миссис Пейшнз мало интересовалась книгами и, насколько можно было судить, ни разу не прочла ни одной. Правда, время от времени открывала томик, который особенно щедро расхвалили и превознесли, но обнаруживала, что внутри у него все тот же обычный старый добрый шрифт. Мечтала она совсем о другом — поселиться в деревне, выращивать фрукты, выиграть конкурс Женского института на лучшее изготовление джемов. И жить с Питером Боулзом.

И хотя сама никоим образом не интересовалась печатным словом, но была достаточна разумна, чтобы нанимать молодых, умненьких выпускников вузов, которые хотя и были ленивы, зато прекрасно разбирались в товаре. Клив (Холл, свободные исследования) занимался популярной прозой, Дороти (Эксетер, исследования женского вопроса и журналистика) вела справочники и биографии, а Джону (Оксфорд, английский язык) досталось самое трудное — классика, поэзия, зарубежная литература и пожилые люди, которые приходили и говорили: «Помнится, была такая книга, я читал ее в поезде, когда ехал на юг из Перта. Там был один человек с огромной родинкой, он повесился в Таиланде». На это Джон отвечал: «Родимое пятно — ясно. Герой застрелился в Бирме. Это Джордж Оруэлл. Он стоит вон там». По какой-то неизвестной причине еще ему приходилось ковыряться с детскими книгами. Видимо, поэзию посчитали следующей ступенькой после детских стишков.

— Привет, мальчики. Вы уже прибрались? Отлично! — Миссис Пейшнз произнесла это так, будто речь шла не о магазине, а об их спаленках. Она обращалась с сотрудниками, как с детьми, которых у нее никогда не было, — то и дело стращала, постоянно смущала настойчивыми вопросами об интимных делах и выдавала каждому порцию его провинностей, словно разливала похлебку Армии спасения.

— Ну нет, больше такое не повторится! Клив, я сделала тебя ответственным. Ты меня обнадежил. Какие несносные люди, кутерьма, репортеры! Отныне будем представлять только кандидатов на Букеровскую премию. У них не такая сумасбродная личная жизнь и нет воспоминаний о членах кабинета. А если и есть, они молчат в тряпочку.

— Что вы, миссис Пи, все было просто замечательно. Ли — это высший класс! Здесь, у нас, собственной персоной. Здорово! Гораздо лучше, чем Рой Хаттерсли, который всех вокруг оплевал, а потом по ошибке подписал книги Стивена Хокинса.

— Сознаюсь, это было отвратительно. Мы получили хоть сколько-нибудь обратно? Слава Богу, их никто не читает. Нет, Клив, хватит нам ярких личностей. Я понимаю, почему она вам понравилась — из-за ее нелепых грудей.

— Перестаньте, миссис Пи, в них нет ничего нелепого. Они фантастические.

— Клив, дорогуша, они из пластмассы.

— Неправда.

— Ей-богу, пластмассовые. Заметил, какие они неподвижные, когда она стряхивала приставшую к платью пушинку?

Клив повернулся к Джону.

— Как ты думаешь, они пластмассовые?

Джон приводил в порядок античных авторов от Аристофана до Ксенофонта, но тут почувствовал, что краснеет.

— Не знаю, не заметил.

— Не пори чепухи! — возмутилась миссис Пейшнз. — Ты с них глаз не сводил, когда помогал подписывать книги. Я так и ждала, что нырнешь между ними. Должен был заметить все шрамы.

— Нет, правда, миссис Пи, я ничего не заметил.

— В любом случае в ее возрасте они не могут быть настоящими. — Хозяйка магазина эффектно открыла кассу. — Ни они, ни лицо, ни задница. Ли всего на пару лет моложе меня. Клив, ты когда-нибудь видел, чтобы я так виляла задницей?

Клив перехватил взгляд Джона и раздул щеки.

— Боже, сколько тут чеков!

— Да, вчера вечером мы продали вороха бумажных титек.

— Даже Ричард Брайерз купил. Я всегда считал, что у него вкус лучше.

Открылась дверь, и в магазин робко ступил покупатель. На его губах играла идиотская улыбка. Такую улыбку люди приберегают для приемной дантиста и книжных лавок. Разговор прервался. Миссис Пи не любила, чтобы продавцы разговаривали, когда в зал заносило клиента. Книжные магазины должны располагать к мыслительному процессу. Поэтому большую часть дня здесь хрипло перешептывались, нагнетая напряженную атмосферу.

— Клив, дорогой, пожалуйста, включи какую-нибудь музыку.

— Только не «Времена года», — быстро добавил Джон. Он опять обратился к облагораживающей классике и подумал, как бы заработать состояние, издав кассету с музыкой для книжных магазинов. «Зима» из «Времен года», «Славянский хор», песни Коула Портера в исполнении Эллы Фицджеральд, Дейв Брубек и Филипп Класс. Клив поставил Эллу, и утро сразу показалось ночью. Она рассказывала единственному покупателю о своем любимом, а тот разглядывал груди Ли.

Дверь хлопнула опять, и в магазине появились нагруженные холщовыми сумками и рюкзаками Дороти и Петра.

— Извините, миссис Пи, я опоздала! — закричала Дороти, не глядя на хозяйку. Она говорила это каждое утро, а миссис Пейшнз в ответ улыбалась и поднимала брови.

— Дочки!

Дороти и Петра пробежали в альков, отгороженный полками с кулинарными книгами. Джон следил за ними уголком глаза. Петра не поздоровалась — плохой знак. После минутного охорашивания и встряхивания головой она вышла в зал.

— Ну, так что? — Маленькие темные глазки сверкали из-под тяжелых бровей.

Мальчишеская внешность — наверное, так следовало описать Петру. Худенькая, плоскогрудая, с узкими бедрами, тонкокостная, с высокими скулами, тонкими губами, коротко остриженными черными колючими волосами и цветом лица, напоминавшим слабозаваренный чай, который под глазами переходил в лиловатые круги. У нее был нервный взгляд алжирца-сорванца. Петра прикусила губу, как всегда, не от волнения, а от злости. Джон отложил стопку томиков Бальзака и улыбнулся, пожалуй, слишком лучезарно.

— Привет, дорогая, — прошептал он. — Что, кошмары замучили прошлой ночью? — Черт! Не следовало упоминать о прошлой ночи. Прозвучало так, будто он испытывал чувство вины. — Это то самое джерси, которое я подарил? Здорово выглядит.

— Где ты был? — прошипела она.

— Нет, правда, тебе очень идет.

— Джон, где ты был?

— Когда, дорогая?

— Не лги мне, подонок.

— Я не лгал. Только сказал, что джерси…

— Но готов был солгать. Боже, я читаю тебя, как книгу.

Джон чуть не сказал, что работает продавцом в книжном магазине, но удержался. Игривость ему не поможет.

— Ты имеешь в виду прошлую ночь? Господи, я напился. Хотел…

— Мы ждали тебя битый час. Я заказала пиццу.

— Извини. Выставить всех отсюда оказалось труднее, чем я думал. А потом Берримен из «Литературного обозрения» пригласил с ним выпить. Сказал, что, возможно, предложит какие-то обзоры. — Ложь получалась подозрительно легко; он ничего не сочинял — все слетало с языка само. Он раздраженно изучал лицо Петры.

Она помолчала.

— Черт тебя побери, какой же ты идиот, Джон! У него нет никаких полномочий. Просто малахольный старый пидор охотится за твоей задницей.

— Ты так думаешь? Я действительно болван! — Она купилась. Первая успешная ложь из всех случаев, когда его загоняли в угол. Да. Час настал — и ложь созрела.

Раздался единственный телефонный звонок.

— И где же ты спал?

Черт, черт, черт! Где я спал? Где я спал?

— Джон, это тебя.

Извиняющаяся улыбка. Возможно, не слишком извиняющаяся. Спасен самой преисподней.

— Алло?

Телефонные вызовы в магазине общие; они относятся ко всем или к каждому, кто пожелает ответить.

— Привет, Джон.

— Да.

— Это Ли.

Он ощутил, как все его члены внутренне дернулись, чтобы забиться по ближайшим щелям. Несколько отвратительнейших мгновений внутри было так, словно в покойницкой объявили воздушную тревогу. На затылке пронзительный, испепеляющий взгляд Петры.

— Джон, ты слушаешь?

— Да, да, привет.

— Привет, это Ли. Помнишь прошлую ночь?

— Да.

— Вот и славно. Хочешь со мной пообедать?

— Что?

— Пообедать сегодня.

— О!

— Ну и как?

— А…

— Джон, ты помнишь, кто я такая?

— Да. Э-э-э… конечно… обе…

— Что обе?

— Не важно.

— Так ты хочешь пообедать или нет?

— Да, пожалуйста.

— Тогда где?

— Где?

— Ну да, есть какие-нибудь соображения?

— Нет.

— Правильно. Ты ведь здесь только живешь.

— Да.

— Может быть, у меня в отеле? Устроит?

— Да.

— В час?

— Да.

— Слушай, Джон, ты не под кайфом?

— Нет.

— Тогда сделай мне одолжение: прежде чем заявишься сюда, прочитай книгу или еще что-нибудь. Хотелось бы немного поговорить.

— Да, конечно. Пока.

Джон аккуратно положил трубку на рычаг. Обвел взглядом магазин и встретился с пятью парами пристальных глаз. Покупатель застыл с книгой Ли Монтаны в руках.

— Клиентка, — бросил Джон в сторону миссис Пи. — Думаю, иностранка. Нет, определенно иностранка. Похоже, японка, китаянка, малайзийка или индонезийка.

— И что все они хотят?

— Хотят? Ах да, она хотела узнать, имею ли я Ли Монтану.


Для людей с деньгами, людей, которые могут остановить такси, не порывшись предварительно в кармане, Лондон, как и гласит карта, — город в двух измерениях. Однако для людей, которые ради поездки на такси должны заложить обед, он гораздо больше. Он организован пластами. В Лондоне есть такие районы и такие места, куда они не ходят и которые страшат, если у людей нет денег. «Коннот»[5] как раз и является одним из таких мест. После изнуряющей до пота трусцы по Парк-лейн Джон наконец добрался до отеля.

В «Конноте» и ему подобных заведениях вас никто не остановит при входе, но если человек беден, ему от этого не легче. Осуществление дверной политики наподобие клубной определяет ваше место во всеобщем распорядке вещей. Швейцар в разукрашенной шинели выбирает: «Вы, вы и вы», — а остальным предлагает попробовать на следующей неделе. Люди свирепеют, но убираются восвояси. В «Конноте» все по-другому. Вы проходите внутрь, но спина покрывается мурашками от ожидания, что вас вот-вот похлопают по плечу и спросят: «Чем могу служить, сэр?» — или предостерегающе возьмут за локоть. Нет в своем городе более агрессивно-иностранного места, чем гранд-отель, если человек заходит в него во вчерашних носках и с семьюдесятью пятью пенсами в кармане.

Джон добрался до ресторана так, что на него ни разу не указали пальцем, и подошел к конторке, где, как Евангелие на аналое, хранилась книга предварительных заказов со списком избранных. Мэтр заученно не окинул его взглядом с ног до головы и, глядя прямо в глаза, не спросил тихим, по-европейски невыразительным тоном: «Чем могу служить, сэр?» Он не щелкнул пальцами, вызывая охрану, но все в его манере оскорбляло.

Как это удается — за льстивым, безукоризненно вежливым обращением сохранять безошибочно враждебное отношение?

— Мисс Монтана. Э-э… ждет меня к обеду.

— Хорошо, сэр. Назовите вашу фамилию. Не изволите ли немного подождать?

Он отправился на электророликах в обеденный зал и через минуту возвратился с улыбкой на лице, все той же, но одновременно неуловимо переменившейся, ставшей какой-то заговорщической. Более значительной. Менее значительной. Подобострастной и по-кошачьи манящей.

— Мисс Монтана ожидает вас, сэр. Только вот что, простите, вам требуется галстук. — Взглядом он дал понять, что извиняется: мол, конечно, мы-то с вами не придаем никакого значения мелким правилам, но другие от нас их ждут. И тот же взгляд показал, что войти в ресторан без галстука — это настоящий ребяческий бунт. Как по волшебству, в его наманикюренных пальцах появился изумительно чудовищный галстук. Достаточно обширный, чтобы послужить презервативом слону, и достаточно яркий, чтобы привлечь роящихся пчел. Он был произведен из некоего скользкого материала, который в жизни не ведал нивы и не имел касательства к звериной шкуре. Джон неумело закрутил его на мягком вороте спортивной рубашки так, что узкий конец свесился до самого паха. Мэтр по-отечески улыбнулся, будто провожал сына на первое свидание, но улыбнулся, не забывая, что он — лицо, у которого есть много дел поважнее. Каким образом этому человеку удается улыбаться на столько разных манер и при этом не двигать мускулами, удивился Джон.

— И еще пиджак, сэр. Боюсь, что ваш не подойдет. — И снова будто из воздуха материализовался пиджак, явно забытый развеселым музыкантом-гавайцем, тянущим фунтов этак на триста пятьдесят. Джон покорно отдал джинсовую куртку и по кончики пальцев утонул в рукавах — кисти только-только вылезали из обшлагов с золотыми пуговицами. Метрдотель бросил быстрый оценивающий взгляд и, оставшись доволен произведенным ритуальным унижением, взял меню.

— Мы не признаем здесь джинсов, сэр, — пояснил он и повел Джона в обеденный зал.

Джон почувствовал себя совершенно голым, а к заднице будто подцепили свиной мочевой пузырь. Богатые, скучающие глаза, предвкушая позор, устремились к нему, словно стая проголодавшихся сорок. Зал наблюдал с великим наслаждением, как меж цивилизованных людей вели вымазанного в смоле и вывалянного в перьях увальня-дикаря. Но вдруг все поняли, куда его провожали, и моментально лишились острого блюда чужого унижения, а взамен получили всего лишь жидкую размазню зависти.

Ли сидела в центре зала и выглядела потрясающе — невозмутимой, обвораживающей, невероятно красивой и ощутимо источающей сексуальность, которая призывала: займемся-этим-прямо-тут-на-столе. Джон был невероятно рад ее видеть.

— Добрался? Боже, где ты раздобыл такой пиджак?

— Извини, меня его заставили надеть.

— Ну вот еще… Алонсо, унеси его с глаз долой.

— Мадам, но как же…

— Успокойся, Алонсо. — Из-под полуприкрытых век она послала ему взгляд, который лазером прожег вытертые на заднице брюки и добрался до самой мошонки. — Ты же не хочешь, чтобы я немножко потоптала эту штуковину?

— Конечно нет, мадам. Я достану пиджак джентльмена.

— Джон, снимай-ка и галстук. Ничего себе страна! Вы завоевали или создавали самые бесхитростные на планете народы — австралийцев, вест-индийцев, да что там говорить, даже американцев — а сами так и не научились расстегивать воротничок.

— Только в таких местах, как это. Чтобы напомнить австралийцам, американцам и индейцам, что они теряют. А остальные ведут себя вполне раскрепощенно.

— Джон, у тебя ведь есть какая-то одежда. Надеюсь, ты не из тех фанатов, которые не моются, потому что прикоснулись к звезде?

— Мне пришлось сразу приступить к работе. Я еще не был дома.

Вернулся Алонсо с пиджаком.

— Принести вам что-нибудь выпить? — спросил он.

— Я закажу официанту, — ответила Ли, а Джон набрал воздуха в легкие и внезапно выпалил:

— Мне большую порцию виски безо льда.

— Ну, если ты хочешь, чтобы тебя шибануло, тогда мне гибсоновскую водку.

— Никогда не слышал про гибсоновскую водку.

— Это мартини с луком.

— Звучит премерзко. Принесите мне то же.

— Вместо виски? — Перо Алонсо замерло над блокнотом.

— Нет, вместе с виски. И одновременно.

— Как мило. Пьющий мужчина. Может, ты еще и куришь?

— А то… И не делаю гимнастики. Для меня день не в день, если я не налижусь как следует всякой всячины и до поросячьего визга не натрескаюсь жирного.

— Прекрасно. Настоящий английский хлыщ. Что ж, Джон, давай выпьем за нашу горячую, но, вероятно, короткую дружбу. — Ли подняла стакан, но не пригубила напиток, а некоторое время омывала и ласкала лицо Джона своим сосредоточенным взглядом. И ему показалось, что он попал в струю от теплового вентилятора. И впервые понял, что имеют в виду киноманы, когда говорят, что камера любит чье-то лицо. Без защиты объектива от взгляда Ли казалось, что смотришь на солнце. Джон купался в нем и чувствовал, как этот взгляд просачивался сквозь его кожу.

— Вечером получилось забавно.

— Да, замечательно. Столько людей. Ты-то привыкла к репортерам и…

— Я говорю о нас с тобой. Как мы трахались — вот что было забавно. А книга — это работа.

— Для нас обоих.

— А? Что? — Ли снова окатила взглядом его лицо, но на сей раз ледяным, и Джон понял, как легко она может включать и выключать тепловой поток.

— Извини, я все еще… не в себе. Никак не могу поверить, что мы с тобой переспали.

Взгляд оставался как гипсовый.

— Не могу понять, почему именно я? — бормотал Джон. — Почему ты выбрала меня?

— Джон, мы выбрали друг друга. Если ты недоумеваешь, как тебе подфартило потрахаться с кинозвездой, то я тебе напомню: кинозвезда — это моя профессия. Я знаменита, чтобы хорошо жить. А трахаюсь для развлечения. Что будешь есть?

Последовала долгая пауза.

— Ну ладно, прости, я выбрала тебя, потому что ты в моем вкусе. Вроде такой заблудший, поджарый, неловкий, смущающийся, с красивыми руками. И еще — ты не в бизнесе: не просишь доли, не пытаешься стать моим агентом или что-нибудь в этом роде. Просто работаешь в книжном магазине, и у вас уже есть моя книга.

Снова повисло долгое молчание. Меню оказалось непроницаемым документом: блюда назывались по именам звезд сороковых — пятидесятых годов, словно те какие-нибудь нарциссы. Джон сгорбился под пристальными взглядами зала. Появился Алонсо.

— Что за хреновина портвейн Соула Коула? — возмущалась Ли. — Ладно, не важно, принесите мне рыбу, только такую, чтобы без фирменной таблички с Голливудского бульвара, чтобы к ней не прикладывал руку какой-нибудь горе-повар.

— А что для начала, мадам?

— Еще одну порцию «Гибсона».

— Мне тоже, — вставил Джон. — И чипсы.

— Итак, Джон, — Ли порылась в сумочке и достала сигареты, — чем ты занимаешься еще?

— Ну… немного пописываю.

— Пописываешь? И что же? Романы? Статьи? Просительные письма?

— Стихи.

— Значит, ты поэт. — Она подняла глаза, присмотрелась к нему и глухо рассмеялась: — Ну, конечно, кем же тебе еще быть?

— Я рад, что это тебя веселит. Люблю добавлять немного радости и без того счастливым людям.

— Не возникай. Это личная шутка. Я только что кое с кем порвала.

— С Коном Макинтошем. Знаю. Читал.

— Да, со стариной Коном. Господи, сделай так, чтобы все его шорты сели после стирки. Такой никчемный человек, что, когда меняется ветер, он тут же поворачивается кругом. Но когда я турнула этого сукина сына, он так и не сумел поверить — вот какой никчемный человек. Я ему сказала, в нем поэзии не больше, чем в кряхтении взмокших борцов сумо. А он ответил: «Ну и ладно, детка. — Ли изобразила манерную речь. — Вот отправишься в добрую старую Англию, там тебя покроет какой-нибудь долбаный поэт». Забавно, что так оно и вышло. Как ты считаешь, ты хорош?

— Как долбаный жеребец или как долбаный поэт?

— Поэт.

— Наверное, да. Мог бы им быть.

— Тогда выдай что-нибудь.

— Что же тебе выдать?

— Стихотворение, раз ты поэт.

— Не могу, стесняюсь.

— Ну же. Всего пару строф. Поухаживай за мной в стихах. Вы ведь, поэты, охмуряете стихами. Черт побери, выплесни на меня свой охмуреж.

Джон опрокинул спиртное в рот, наморщил лоб, вобрал в легкие побольше воздуху и сказал:

— «Ты оставила тампон в туалете».

— Это название?

— Нет. Оно называется «Все, что я могу предложить», а то была первая строка. А теперь заткнись.

Ты оставила тампон в туалете

И закрыла крышкой

Изящный и сладчайший билет на свете.

И пятно на простыне —

Кляксу в юнговской книге наших соитий,

На подушке слезы

И острый мускус пота на теле.

Отражению в зеркале не меняй помады цвет.

Сообщение принято:

Уз между нами нет.

— Определенно это — ухаживание. — Ли накрыла ладонью его руку. — Гигиеническая тема по поводу первого свидания. Ты даром времени не теряешь.

— О’кей, твоя очередь.

— Я стихов не читаю.

— И не надо. Делай то, что делаешь.

— Хочешь, чтобы я сыграла?

— Нет, спой что-нибудь.

— Помилосердствуй, Джон! Не в этом же чертовом «Конноте».

— Трусиха!

— Ладно. — Ли склонила голову набок, задумалась, а потом затянула низким, теплым, хрипловатым голосом «Печаль мисс Отис». Постепенно голос окреп, стихли шум голосов и позвякивание приборов в зале, и к последней строке воцарилась полная тишина. Джон почувствовал, как горечь, юмор и печаль песни просачиваются сквозь поры, и у него по макушке побежали мурашки. Когда Ли закончила, раздались аплодисменты.

— А не выпить ли нам все-таки портвейна Соула Коула?

После этого обед продолжался прекрасно. Более чем прекрасно. Легкая неловкость возникла по поводу счета. Джон потянулся было за чековой книжкой.

— Эй, не валяй дурака. Поэты не платят. Я тебя пригласила. Таков этикет.

Когда они собрались уходить, Джон оглядел зал и решил, что это самый очаровательный и по-уютному утонченный ресторан в Лондоне. Он его просто полюбил. Джон ослепительно улыбнулся, помахал рукой Алонсо, и тот радужно улыбнулся в ответ.

— Пошли. — Ли потянула его за руку. — Пройдемся по магазинам. Покажешь, где можно оставить деньги в добром старом Лондоне.

— Ли, я не могу. Мне надо возвращаться на работу. Кстати, сколько времени? О Боже, я уже опоздал на час! Она меня убьет!

— Да ладно, пойдем. Я здесь больше никого не знаю. Позвони, скажись больным или еще что-нибудь.

— Ли, я не могу. — Но Джон поступил именно так, как хотела она.


— Вам куда?

В самом деле — куда? Джон перехватил в зеркальце заднего вида взгляд карих глаз водителя. Они остались в машине одни: Ли с покупками вышла у отеля, а Джон остался восседать в нечеловечески просторном кожаном нутре «мерседеса».

— До ближайшей станции метро. Какой угодно. Оттуда я доберусь.

— Не будьте жопой.

Джон не особенно поднаторел в разговорах с шоферами. Если честно, он вообще не представлял, как с ними разговаривать. Но не ожидал, что беседа начнется с того, что его назовут жопой. Он снова посмотрел в глаза водителю. Они оказались спокойно-карими и бесстрастно-вопрошающими.

— Ну ладно, нырнули вы в дыру под землей, постояли в очереди за билетом, помотались по зассанной платформе, потолкались в вагоне и где после всего намереваетесь вынырнуть?

— Надеюсь, в Шеферд-Буше.

— А если не возиться со всей подземной кутерьмой и я прямо отвезу вас в Шеферд-Буш?

— О’кей.

— О’кей.

— Если только не затруднит.

— Не затруднит.

Джон опять хотел заглянуть в глаза водителю, но они исчезли. Только убегали назад белые искры уличных фонарей. Огромная машина скользила по хаосу мостовых. Большинство водителей ехали так, словно соревновались друг с другом и видели в остальных участниках движения явных недругов. Этот же управлял «мерседесом», будто двигался в иной среде — с ленивым изяществом и минимальным количеством движений объезжая рифы и мели. Джон постиг лимузинную истину: в часы пик человек за рулем балансирует на грани сердечного приступа и психического срыва, а пассажир на заднем сиденье, тот, которого везут сквозь часы пик, спокоен, как в дзене, и только бормочет нечто вроде «que sera sera». Все под контролем. Есть великое успокоение в том, чтобы уходить от ответственности. Фургоны развозчиков товаров и такси, посыльные-мотоциклисты и холодильники с мороженым превращаются в переменные окружающей среды, как дождь или огни светофоров. Лимузин плавно подкатил к тротуару на Шеферд-Буш.

— Здесь нормально?

— Да, спасибо.

Шофер вышел и открыл дверцу. Он оказался высоким мужчиной в двубортном костюме с вытянутым, гладким, смуглым лицом и правильными тонкими чертами — лишенная всякого выражения мягкая без подкладки маска: ни дружелюбия, ни угрозы, только карие глаза хранили намек на затаенную печаль и подернутые вуалью скрытности воспоминания.

— Приехали. Я Хеймд. — Он протянул большую ладонь.

Джон удивленно пожал ему руку. Разве шоферы поступают именно так?

— Рад познакомиться, Хеймд. Спасибо. Я Джон Дарт.

— Поэт. Ну ладно, увидимся.

— Конечно.

Несколько мгновений карие глаза что-то выискивали у него на лице.

— Береги себя.

Машина заурчала и уехала. Джон проследил, как ее габаритные огни растворились в потоке транспорта, и ощутил какое-то детское чувство утраты, потому что, подобно уставившемуся в туалет вегетарианцу, не привык чувствовать без того, чтобы потом не анализировать. Он побрел по улице и решил, что день выдался хорошим.

Ли, конечно, замечательная, восхитительная, красивая, забавная, уверенная в себе и знаменитая. Джон удивлялся, насколько сочной бывает слава сама по себе. Ей не требовалось никакого сопровождения: ни таланта, ни чувства юмора, ни доброты, ни заинтересованности — слава самодостаточна. Как половые аттрактанты, на которые летят мотыльки, как аура, которую видит только спятившая женщина по имени Дорис, у которой развилось шестое чувство.

Сегодня было много чего в новинку. Джон впервые понял, что акт покупки вещей не обязательно затыкание дыр, а может служить развлечением, игрой, в которой выигрыш достается каждому. Конечно, он и раньше бывал на Бонд-стрит — с родителями на Рождество ходил смотреть иллюминацию. Но никогда вот так, никогда не миновал вселяющих страх швейцаров. Не толкал дверь с колокольчиком, не получал от продавца бокал шампанского, не видел такого множества товаров — того, сего: всех наименований и на любой вкус, которые выкладывали на прилавок, чтобы развлечь и соблазнить. Поход по магазинам выглядел чем-то иным, раз не приходилось гоняться за уцененными вещами. И пакет радостно болтался на боку, как мягкое, безмолвное животное.

Джон свернул в боковую улочку, где желтые уличные фонари окрашивали в коричневые тона тюльпаны и листья лавровых деревьев в маленьком садике на вычурной терраске. Сквозь шторы мерцали экраны телевизоров — смех из студии источал неподдельную иронию.

Вдали сияла освещением «Мэгги О’Дун», разукрашенная с безумным размахом Национального треста[6]. Два года назад «Мэгги» была «Герцогом Грефтоном», но претерпела кардинальную хирургическую операцию и явилась свету не напыщенным аристократом, а полногрудой, подвыпившей ирландской крестьянкой, хотя, надо сказать, трансформация получилась не совсем удачной. «Герцог» привлекал смехотворной благообразной гостеприимностью, а «Мэгги» пыталась стать свойской каждому и всем — и то и другое казалось весьма отталкивающим. «Мэгги» была единственным для Джона заведением в округе, потому что являлась ближайшим к дому Петры пабом, а значит, местом, где он проводил большую часть свободного времени.

У пенициллиново-зеленой двери стоял прикованный к лавке велосипед Дороти. Черт! Они уже здесь. И Петра, и Клив, и все остальные. Пакет оттягивал руку. Джон рассчитывал прийти первым, чтобы незаметно положить его Шону за стойку. Иначе как объяснить импульсивную покупку темно-красного бархатного пиджака за тысячу фунтов? Проходил мимо отделения «Оксфама»[7], и надо же, вдова миллионера только что принесла подарки на его девятнадцатилетие. Я взял вот это за пятерку. Нет, не пройдет.

Джон открыл пакет и развернул упаковочную бумагу. Бархат на ощупь показался мягким и плотным. Мягким и плотным — он поискал сравнение — как я сам. О чем он только думал? Бархатный пиджак! Куда он наденет пиджак из ярко-красного бархата?

— Ты ведь поэт, — сказала Ли, снимая его с вешалки. — Ну-ка, примерь.

— Нет, — возразил Джон, весь в агонии стыда и смущения.

— Господи, ради меня, — попросила Ли.

И он послушался, посмотрел на себя в зеркало, а она стояла сзади, разглаживала спину, одергивала полу, а потом положила подбородок ему на плечо и профессионально улыбнулась. Отражение получилось потрясающим, как стильная фотография в пристойном магазине, как снимок, который обнаруживаешь на тонкой вклейке в биографию в твердом переплете. Они очень друг другу подходили — блондинка и брюнет. Но самый главный шок вызывал он сам — Джон, улыбавшийся широкой непосредственной улыбкой, Джон, который никогда не улыбался ни перед зеркалами, ни перед фотоаппаратами, но светящийся улыбкой теперь, с завитками волос на кларетовом воротнике и с красивой девчонкой, которая положила подбородок ему на плечо и расплылась в уверенной улыбке — мол, сцапала кисонька птичку. Ли охватила ладонями его щеки и поцеловала в губы — язык слегка проник в его рот. Это был их первый поцелуй в этот день. Джон рассудил, что у них сложились не поцелуйные отношения, что секс, как было принято у знаменитых звезд, не требовал подготовки.

— Ты очень симпатичный, — проговорила она. — Твой костюм для творчества, костюм для ухаживаний.

Джон запихнул пиджак в пакет, помедлил и со вздохом затолкал его в урну для мусора. Это был не он, не настоящий. Эта жизнь — не его жизнь. Надо быть честным: не его путь.

Затем пнул входную дверь, и паб раскрыл ему навстречу объятия. Яркий смешанный свет, неприятный прогорклый запах пропитанных пивом салфеток и мокрых пепельниц; шум футбольного матча по телику и мелодии «Куин» из проигрывателя; дурацкие выкрики за стойкой и чавканье соковыжималки; коричневые, как дерьмо, столы и стулья; банкетки, похожие на коровьи лепешки целого стада; на стенах неказистые псевдоирландские поделки — метательные палки, лопаты для торфяника, зеленоглазые девчушки и краснощекие с кабаньими глазами мальцы, сжимающие в костлявых пальцах водянистый портер; ковер в крошках и пятнах протухшего масла — все это вопило: «Привет! Добро пожаловать домой!»

— Кто это к нам явился?

Петра, Дороти и Клив сидели в своем обычном углу. А рядом — живущие на пособие по безработице сценические художники Дом и Пит, Джилберт и Джордж в одинаковых школьных костюмах и с сальными, по-военному коротко остриженными волосами.

— Хо! Заблудший трубадур возвратился! — радостно завопил Клив. — Где, черт возьми, ты шатался в сей безумный понедельник?

— Извини, сломался. Чувствовал себя в самом деле отвратно.

— Ну ладно, проехали. Если честно, она едва ли заметила. Все было на редкость спокойно. Что будешь пить? Моя очередь заказывать.

— Пинту пива. Спасибо.

Клив отвалил к стойке, а Джон опустился на стул рядом с Петрой и ждал, какова будет ее реакция. Он всегда выбирал реплики сообразно ее настроению, словно подстраивался к раскачивающемуся богомолу. Петра повернулась к нему.

— Ну, здравствуй, любовничек. Куда запропастился? — Голос прозвучал по-детски плаксиво. — Я по тебе соскучилась. — Она крепко поцеловала его в губы.

Петра всегда целовалась именно так, словно Джона только что выловили из Темзы: губы широко раскрыты, зубы крепко сжаты, холодный, плоский, большой язык, как выдохшаяся камбала, целиком у него во рту. Она оторвалась от него, осушила свой стакан и ущипнула за ляжку.

— Хорошо провел время? — промурлыкала Дороти. Она считала себя лучшей половиной Петры, ее защитницей, верным плечом. Ради нее она играла плохого полицейского, в то время как Петра была хорошим. Или наоборот. Так она понимала сестринство и феминизм: защищать подружку со спины — бить по мячу, пока она милуется.

— Да вроде того — сначала прогулялся, а потом зашел в Гейт.

— И как там Швиттерс? — встрял Дом.

— Э-э…

— Поберегись! — Клив вернулся с пивом и шлепнул стаканы на скользкий стол.

— Забрался под стол и лаял, как собака?

— Кто? Коннор Макинтош? Надо же! Не знал, — удивился Клив.

— Не Макинтош, Курт Швиттерс, — разом поправили его Дом и Пит.

— А кто такой этот Курт хренов Швиттерс? Я думал, она крутила с Конном Макинтошем.

— Открутилась, — объяснила Дороти. — «Гардиан» писала, что она его спровадила.

— Наверное, так и есть. У него совершенно собачьи яйца.

— У Коннора Макинтоша? — Клив округлил глаза.

— Нет, глупышка, у Курта Швиттерса.

— Объясните, ради Бога, кто этот долбаный Швиттерс. Мне казалось, мы говорим о Ли Монтане.

— Говорили. А теперь говорим о Курте Швиттерсе из галереи Тейт, где Джон провел культурный досуг, в одиночестве общаясь с искусством. — Дороти выговаривала слова, словно вдалбливала их недоумку.

— Ах вот как, ясно. — На самом деле Клив вообще ничего не понимал. — Но кто он все-таки такой? — Он вопросительно посмотрел на Джона.

— Художник. Довольно интересный. Сидит под столом и лает, как собака.

— В Тейте? Ни хрена себе. Он что, голый?

— Вроде того. Кроме, конечно, воротничка. Когда я там был, он не слишком лаял, просто порыкивал.

Дом и Пит фыркнули и закатились хохотом.

— Потрясающе! А елдак у него большой? Он рычит на пташек? И можно подойти и погладить его?

Дом и Пит поперхнулись пивом, и от их хохота заходил ходуном стол.

— А что я такого сказал? — изумился Клив.

— Идиот, он умер.

— Финиш! Мертвый голый старикашка под столом в галерее Тейт!

— Клив, он давно умер. — Петра вздохнула и посмотрела в потолок. — Швиттерс художник, а в галерее Тейт его картины. Джон тебя разыгрывал.

Джон откинулся на спинку стула и сделал большой глоток пива. Оно показалось ему водянистым, химическим и дешевым. Он попытался вспомнить, каков на вкус «Гибсон», и не смог. Накатила волна глухой тоски. Ладонь Петры давила на бедро тяжело, как свинец. Голова раскалывалась. Спор становился громче и все бессмысленнее. Ребячливые, выпендрежные, только чтобы порисоваться, не следующие одна из другой, оборванные фразы. Типичный вечер в пабе, когда Клив принимал излюбленную позу глашатая идей «Дейли мейл», а четверо остальных набрасывались на него, как свернутые в трубку сбесившиеся экземпляры «Тайм аут»[8]. И поскольку речь шла об искусстве, а не о футболе, они считали все это спором. Вечер катился ко времени закрытия: очередные заказы, вылазки нетвердой походкой в сортир, сломанные сигареты, последнее сбрасывание на горячее, двоение в глазах и нетвердость речи. Кончилось тем, что Клив залез под стол и залаял, а Петра лизнула Джона в ухо.

Подошел Шон, убрал стаканы, и все потянулись на улицу. Дом и Пит сразу отвалили — пошли подцепить шлюху. Клив сказал, если можно, он будет спать на диване Дороти, и они повернули к дому. Петра взяла Джона за руку и крепко прижалась к боку.

— Соскучился, малыш?

— Мать честная, вы только посмотрите! — завопил Клив. Он согнулся под фонарем и что-то тянул из урны. — Взгляните-ка сюда!

— Брось, идиот! Разве можно копаться в помойке? — фыркнула Дороти.

— Да он совершенно новый. Еще ярлык не отрезан. Ничего себе! Стоит целую штуку. — Клив пытался надеть пиджак, но никак не попадал в рукав. А когда натянул, оказалось, что он ему мал — на боках натянулся и не прикрывал ягодиц. — В самый раз. Бархатный. Будет мой.

— Кто же это выбросил совершенно новый пиджак? — подозрительно процедила Дороти.

— Черт его знает. Наверное, какой-нибудь старый гомик. Цвет пришелся не по нутру. — Клив изобразил жеманную походку и наподобие чайника выставил в сторону вялую руку. — Вот блевотина… Ты миленький малый. — Он припечатал Джона поцелуем.

Тот не ответил. Что тут скажешь?

— Зайдешь на кофе? — спросила Петра.

Хотя они познакомились больше года назад и большую часть ночей спали вместе, такое приглашение стало маленьким ритуалом. Воспринимавшееся поначалу как шутка ухаживания, теперь оно раздражало Джона — напоминало, кто из них главный. Любовь по приглашению на «Нескафе».

— Ты провел приятный день, — добавила она.


Джон сидел в крошечной, воняющей плесенью ванной и ждал, когда сердитая колонка, кашляя и заикаясь, нацедит в шершавую посудину воды на четыре дюйма. На кухне Петра и Дороти спорили с Кливом, как правильно готовить тосты. Наконец Джон лег в чуть теплую, маслянистую жидкость, которая только-только покрыла колени, и уставился на развешенные над головой бюстгальтеры, майки и трусики. Мазнул кое-где кошачьим язычком мыла, ополоснулся, как замерзшая выдра, и вытерся влажным, слегка отдающим тухлым пуделем полотенцем. Потом согласно приглашению отправился к Петре в постель. Она сидела в подушках, ела тост и читала.

Комната выглядела так, словно была тренировочной площадкой для отработки навыков обыска Хендонского[9] полицейского училища. Джон понятия не имел, какого цвета был ковер, если только он вообще там лежал. Он казался совершенно излишним. Джона всегда поражало, какое дрянное Петра носила нижнее белье — в тех редких случаях, когда вообще надевала. И всегда одну и ту же пару.

Другая особенность — цвета. Комната выглядела так, словно ее когда-то испятнали мокрым попугаем, но потом все потемнело и стало черным. Джон забрался по пологому склону на мыс кровати. Петра зажгла сигарету. Курение в помещении добавляло бесшабашное ощущение опасности.

— Вот что я подумала. — Она стряхнула крошки со своего края кровати. — Ты никогда не попадал в «Литературное ревю»?

— Нет. А что?

— Надо попытаться получить побольше рецензий.

— Ты говорила: не надо трепыхаться.

— Господи, Джон, у тебя совершенно отсутствует тщеславие. Какой же ты увалень.

— Но…

— У тебя вся жизнь — одни «но». Иногда мне кажется, ты только и делаешь, что придумываешь причины, чтобы ничего не делать. Как, например, сегодня. Если берешь отгул, почему бы не придумать что-нибудь полезное, такое, что может принести деньги.

— Ну вот, деньги, — вздохнул Джон и погасил свет.

Сигарета отбрасывала оранжевый отсвет, который то становился ярче, то пропадал, по мере того как Петра затягивалась. Послышалось шипение, когда она опустила окурок в чашку с недопитым утренним чаем.

— Нечего вздыхать по поводу денег. Мы… О черт! Да ладно, что толку… Давай лучше трахаться.

— Извини, Петра, я смертельно устал, — сгорбился Джон.

— Нет уж, давай, я хочу перепихнуться.

— Дорогая, лучше утром. У меня сейчас нет настроения.

— По-быстрому. Иначе что толку иметь такого идиота в дружках. — Она грубо повалила его на спину, как пастух, который собирался остричь овцу. — И зажги свет.

Секс при свете казался Петре непременной составляющей либерализации. Она была уверена, что ее родители жили как в средние века: совокуплялись в кромешной темноте, лицом к лицу, зажмурив глаза и зажав уши. Траханье при свете служило доказательством, что она не похожа на мать, хотя во всех других отношениях сходство было чрезвычайно велико. Освещенный секс и частый секс. Петра по натуре не отличалась чрезмерным сладострастием: она не искала плотских радостей, не заботилась о том, что поесть, не гналась за чувственностью бархата и меха, не пыталась себя ублажать своими скудными средствами — даже не пользовалась в ванной «Рейдоксом»[10]. Она не полировала ногтей и не пощипывала соски, а подмышки и ноги брила только тогда, когда колготки начинали потрескивать от искр. Но секс был не столько удовольствием, сколько членским билетом в конец двадцатого века. Секс служил доказательством, что она здоровая, свободная, современная, активная личность. Петра жадно проглатывала журнальные статьи по вопросам секса и читала в магазине пособия, но не в плане механики, а в плане статистики. Она не могла себе позволить слиться с большей частью проносившейся мимо сверкающей, хохочущей культуры, но до отказа набила нутро сексуальной революцией. Если тридцать процентов населения испытывают оргазмы, она должна быть в их числе; если двадцать процентов женщин играют в сексе ведущую роль, она тоже будет такой. Если обычная пара сношается дважды в неделю, она удвоит это число. Спаривание не столько развлечение бедных, сколько их слабая, нетвердая, неверная дань потребительскому обществу.

Петра села на бедра Джона и его дряблый член. Он прикрыл руками глаза. Пару минут, вздыхая и что-то бурча себе под нос, она извивалась и ерзала. Все напрасно.

— Ну, давай же, Джон. Ты не стараешься.

Петра наклонилась и, словно жевательную резинку, взяла непослушную плоть в рот, почмокала, пососала, пока не осилило раздражение. Оральный секс не был ее сильной стороной. И как пара они редко баловались подобными играми. Палатально-генитальное сношение — дело не столько склонности, желания или доверия, сколько гигиены. А гигиена, если вы бедны, — из тех каждодневных радостей, которые считаются роскошью. Это не значит, что бедняки — люди грязные (Господи, ни в коем случае), но чистота — такая добродетель, которая, подобно передней комнате, больше напоказ, чем для использования. Петра сплюнула.

— Джон, ради Бога, сосредоточься. Ты можешь.

Виновато, но с раздраженным бесстыдством, которое скрывало смущение, он начал трепать невинный член, а Петра откинулась назад и двумя пальцами потирала лобок, как пересчитывающий пятерки усталый кассир. Какое-то время каждый спокойно занимался своим делом так, что вполне могло возгореться чувство — раздельные, созерцательные игры современных молодых. Если вообще стоит это делать, то делай сам.

— О чем ты думаешь? — спросила Петра.

— Ни о чем. — Джон и правда ни о чем не думал, только испытывал темно-коричневое ощущение слабости и усталости.

— А я представляю мотоциклиста, который сегодня пришел к нам в фотоателье. Черный, огромный, страшный и в шлеме.

Уникальное качество Петры в постели: она не занималась отсосом, но фантазировала. Фантазировала по-крупному. Петра читала, что это очень важно, и уделяла воображению в сексе такое же внимание, как старший инспектор рыбнадзора рыболовным сетям.

Само собой разумеется, что Джон этим качеством не обладал. Оно его ставило в тупик, вводило в стыд и смущало. Сильно постаравшись, он мог представить и конкретизировать сюжет книг, фильмов, оживить картины из Национальной галереи и фотографии рекламы бюстгальтеров, но только не с эротическим эффектом.

— Весь в черном, кожаные брюки, сапоги, краги. Он попросил меня выписать счет, и я написала: «Хочу с тобой потрахаться». Он улыбнулся, нежно, но крепко обхватил мою голову и поцеловал. У него длинный язык, а на вкус как мята. Больше мы не сказали ни слова. Он просто поставил меня на колени посреди ателье. Было так трудно расстегнуть все его молнии. Потом я запустила руку. Там оказалось горячо, влажно и, Господи, так огромно. А он все рос и рос, толстел и становился как…

— Как винная бутылка? Как очень большая бутыль? Как насос?

— Как салями. Перестань, Джон.

От предсказуемости ее метафоры сделалось тошно.

— Он так важно прошествовал из штанов…

— Не мог… Точно выражаясь, шествование означает…

— Заткнись. Он именно прошествовал. Мотоциклист запрокинул мне голову. Я испугалась, но разинула рот, однако взять смогла только кончик. Знаешь, какой он на вкус?

— Как такса? Как последняя девчонка, которую он пользовал?

— Заткнись. Соленый, напоминает какого-то зверя.

— Понятно. Копченый бекон.

— Я немножко его пососала. Мотоциклист снял одежду, пока не остался в одних сапогах. Я всадила ногти в его зад, он дернулся и чуть меня не задушил.

— А как ему удалось снять брюки, не снимая сапог? Или он сначала их снял, а потом снова надел?

— Замолчи! Я разделась и встала перед ним голой. Он грубо схватил меня между ног, и я почувствовала, как его длинный, костлявый палец проникает ко мне вовнутрь. Большой палец оказался в расселине задницы, и он поднял меня, как…

— Кегельбанный шар? Как упаковку в шесть бутылок?

— Как пушинку. Я оказалась спиной на столе, ноги широко раскинуты и как раз на нужной высоте. Нет, ноги у него на плечах, а его твердая-претвердая красноголовая африканская штуковина во мне. Он трахал меня сначала медленно, а потом все быстрее и напористее. Ребята в фотоателье смотрели разинув рты, а потом вынули свои концы и принялись наяривать. Такие хилые и бледные по сравнению с моим черным мотоциклистом. А потом…

Голос Петры становился все более хриплым. Голова запрокинулась назад. Пальцы покончили с пятерками и теперь быстро-быстро перебирали мелочь.

— Ради Бога, Джон, возьми меня!

Несмотря на сальный монолог, он почувствовал, что, пожалуй, готов к службе. Петра легла на бок, повернулась к нему спиной и толкнула задом в пах. Подняла ногу и накрыла ладонью лобок. Джон свернулся калачиком и, повозившись, после пары неудачных гнутых попыток сумел протолкнуть своего хилого, смущающегося бледнолицего парнишку в заветные маслянистые качающиеся пятничные двери. Пару секунд подождал, чтобы Петра привыкла к гостю, и начал толкать и тянуть, стараясь превратить легкие чувственные уколы в настоящий жар страсти.

Обычно они трахались в позе уложенных рядом двух ложек — холодных и крапчатых. Такая привычка у них сложилась по обоюдному согласию, но без обсуждений, а путем устранения всего неподходящего. Они прекратили сношаться перед передней дверью совершенно одетые и готовые пойти за покупками, в кресле у него на коленях. Перестали заниматься этим в ванной и на кухне, оперевшись о стол. В кровати раком, потому что Петра считала это унизительным. С ней наверху, поскольку при этом теряли общий ритм. Очень редко занимались любовью лицом к лицу из-за ее родителей. И в итоге у них осталась поза на боку сзади: рядом, но порознь, со включенным светом, но не глядя друг на друга. Чувственный эквивалент того, когда семейные пары обедают в тишине, с той лишь разницей, что у них никакой тишины не наблюдалось.

Петра по-прежнему с явным вожделением ворошила свой косматый передний садик, тогда как Джон ковырялся на задворках. Он сжал ее костлявые бедра, закрыл глаза и пытался удержать в голове пустоту. Во время секса он никогда ни о чем не думал, даже о самом сексе.

Серые полусинтетические простыни морщились под его бедрами, крошки царапали кожу, и липкие катышки отмершей кожи, пупочные ворсинки, образовавшаяся между пальцами ног шелуха, его половая закваска и грязь из постели сворачивались в черные пружинящие комочки и обжигали содрогающееся тело. Из уголка рта потекла слюна, пот заливал глаза и, как роса, набухал на волосках на груди и под коленями. Комната разогрелась и пропахла едкими подмышками, жаркими чреслами, мочой, пивным дыханием, грязным бельем — обычный субботний аромат тысяч случайных спален. Было слышно, как через стену бурчал и потрескивал телевизор.

Петра, как сердитый, измученный ребенок, что-то неразборчиво бормотала. Отдельные слова и слоги — скудный лексикон любви: выкрик, влага, напор, выкрик, переполнение, влага. Она устремилась к тому моменту, когда враз вспыхивают все хромосомы — к той краткой, кинжальной, обморочной доле секунды, и тихо шипела сквозь сжатые зубы. Джон ощутил нарастающее напряжение, но без возбуждения, и укоротил рывки. Рука Петры со сливоподобными пальцами и отмытыми до белизны ногтями перевернулась и накрыла его висящую мохнатую мошонку.

Прикосновение оказалось на удивление нежным и неожиданным. Оно пробудило память. Ли обернулась и улыбнулась ему. Одно лишь мгновение — огромные глаза и белоснежные зубы сквозь вуаль белокурых волос, — но и этого было достаточно. Джон извергнул струйку тягучей спермы, на ощупь похожую на рыбий хрящик, и все кончилось.

Добро пожаловать в выходные.

Они лежали довольно долго. Петра отняла руку, ее тело выпустило его член. Она закурила сигарету. Оранжевый кончик мерцал, как далекий маяк. Джон повернулся на другой бок и подтянул к животу колени. Постель холодила и казалась неуютной. От изнеможения тело онемело. Образ Ли начал терять очертания. Петра высморкалась и затянулась. Последний, глубокий вдох голубоватого дыма.

— Знаешь, а я тебя люблю, — сказала она ясным срывающимся голосом.


Джон проснулся поздно. Кинулся в туалет и обрызгал сиденье и стену мелкими капельками мочи. Интересно, почему это пенис каждый раз превращался в испорченный садовый распылитель после того, как им трахались? В спальне он порылся в поисках чего-нибудь чистого, натянул джинсы и по-воровски с опасливым вниманием посмотрел на Петру.

По-детски привлекательная, с беззащитной шеей, прическа почти мальчишеская, миниатюрное, зауженное, как у феи, лицо все еще неистово-сосредоточенно. Густые брови даже во сне нахмурены, зубы чуть заметно скрежещут. На обрамленных темными кругами глазах ресницы подергиваются, будто беспокойные насекомые. Джона почти оглушила мощная волна чувства; с минуту она бурлила и клокотала в нем порывами удушающей нежности и жалости и вспенивалась приступами вины. Он судорожно вздохнул и подошел к кровати. Чуть не вернулся в постель, чтобы поцеловать ее белую шею, но удержался.

Джон крадучись выходил из спальни, когда дверь в коридор отворилась и из гостиной в запятнанных мочой трусах вывалился Клив.

— Привет. Не сходишь купить молока?

По всей несчастной субботней Британии это первые слова, которые произносятся утром. Молоко — валюта снимаемого жилья, причина распрей, затяжной вражды, его продажа — неприятная обязанность отвратительной бензоколонки на соседнем углу. Кто решится наречь человеческую доброту молочной, тот никогда не делил ни с кем квартиры.

— Нет. Я иду домой, собираюсь писать, — прошептал Джон. — Передай Петре, что я попозже позвоню.

— Господи, будь другом, купи молока. Я просто умираю!

— Ну ладно, оставлю на лестнице.

— И еще кукурузных хлопьев. Кофе, наверное, не будет. Курева. И бумаги.


Джон прошмыгнул в типичный для южного Лондона большой дом, где снимал квартиру, и при этом молил Бога, чтобы не попасться на глаза хозяйке, потому что задолжал с оплатой. Сумма была незначительная, но больше той, которой он располагал. Миссис Комфорт не выселила бы его ни при каких обстоятельствах, и от этого ситуация представлялась еще противнее. Хозяйка была подругой его тети — женщины вместе пели в одном хоре.

Тетя Соня числилась единственным романтиком в семье, девочкой-колокольчиком, которая шествовала по миру в плюмаже и набедренной повязке, была еще способна на шпагат, если ее изрядно подпоить джином, и ее груди оставались по-прежнему впечатляющими. Люди шептались, что отец Джона влюбился именно в нее, а на младшей сестре женился в качестве утешения. Теперь тетя Соня жила с каким-то фокусником, который превратился в хозяина гостиницы в Хоккомбе.

— Мы всех покорили, но я была не то что Соня. Только титьки, задница и широкая улыбка в заднем ряду. А у нее — настоящий талант. Мужчины, как твой отец, сходили по ней с ума. Все были ее. Но не в грубом, не в пошлом смысле слова. Просто она любила поразвлечься. Мы все любили. Время было мрачное — сороковые годы — бомбоубежища, консервированная тушенка.

Миссис Комфорт сохранила воспоминания, но потеряла фигуру. Стала грушеподобной, пристрастилась к эластичным корсажам, всяческому жаркому и сожительствовала с уроженцем Вест-Индии портным по имени Дес, который обладал седой шевелюрой и мог огромными ручищами вставить нитку в самую тончайшую иголку. Он с болезненной нежностью накрывал ее необъятную задницу широкими ладонями и при этом тряс головой, словно не мог поверить в собственное счастье.

Комната Джона находилась на самом верхнем этаже. В этот же коридор выходили двери еще трех комнат. Жильцы, в основном иностранные студенты, похоже, менялись каждый месяц, и Джон, если не считать неловкого обеда с хозяйкой и Десом, все остальное время был предоставлен самому себе.

Из подвальной кухни доносились звуки радио, которому подпевал низкий баритон Деса. Джон прокрался по лестнице. Дом был уютным и безвкусным в равных пропорциях, с висящими на стенах светлыми пастелями, розовыми, как влагалище, писанными маслом картинами, толстым бордовым ковром, театральными афишами в рамах, рисунками девочек с кошечками и французскими вазами с японскими птахами.

Комната Джона под самой крышей поражала контрастом. Белая и просторная, с металлической кроватью и волосяным матрасом, по-военному опрятными серыми одеялами, уродливым, но удобным гессенским креслом, комодом, шкафом и газовым камином. На стенах ничего, кроме книжной полки. По углам стопки книг. Книги на сундуке, который сходил за кофейный столик. Книги составляли его корешковый уют, отличали личность, но служили заплесневелым укором.

У противоположной от окна стены располагался письменный стол. Огромное бюро викторианской эпохи с медными уголками и прочими штучками, которые выдвигались, раскладывались, заедали, застопоривались и явно пахли римским упадком. Тут же лежали пачка бумаги, пара шариковых ручек и открытка с изображением Филиппа Лакрина. Джон не мог объяснить, почему он держал здесь Лакрина — тот не был его особенно любимым поэтом, но, видимо, отвечал эстетической мрачности комнаты: очки, полное отсутствие какого-либо выражения на лице. Джон хотел завести цветного Байрона в греческом одеянии, но он бы сюда не подошел.

Петра как-то подарила ему картину в раме «Смерть Чаттертона[11]» — Джон тихо рассвирепел. Чаттертон, поэт-насмешник, трагедийный и несостоявшийся стихотворец, сентиментальный мистификатор, подделывающий скверные вирши, он романтически доказал, какое кровавое дело поэзия. Картина превратила бы комнату в сцену для разыгрывания комедии ситуаций. Петра не понимала, и никто из них не понимал, насколько хрупка жизнь поэта, как незначителен разрыв между действительностью и воображением. Иногда его оберегали только слова: «Я поэт». Как возглас: «Я верю в чудеса». Смерть поэтов — это не медлительная неотвратимость яда с увядшими лепестками на покрывале, не пятно крови на носовом платке, а постепенное — капля по капле — истекание уверенности в себе, неумолимое вторжение жизни, пока наблюдаемое не становится важнее наблюдателя и слова не застревают в горле. Придет день, когда кто-нибудь спросит: «Чем ты занимаешься?» И вместо того чтобы ответить: «Я поэт», — вырвется: «Я работаю в книжном магазине». Тогда останется писать рифмованные поздравления к выходу на пенсию и свадьбам. Поэта больше нет, жив некий тип, который мог бы стать поэтом. Сдавшись однажды, обратного пути не найдешь. Джону Дарту, поэту, нужна поэтическая комната. Необходимо все, что способно противостоять просачиванию неверия и сомнения в себе.

Джон сел за стол поэта, взял шариковую ручку поэта, пнул мусорную корзину поэта, посмотрел на упрямо нетронутую, без единого стихотворения, девственно чистую бумагу и попытался проникнуть в поэзию оком поэта. Он подумал о спящей Петре и написал: «Я представлял твой сон», — зачеркнул «представлял» и вставил «видел», зачеркнул «видел» и написал «зрил», вычеркнул «я», вернул «видел», но вместо «сон» попробовал «дрему», однако тут же убрал, перечеркал все, скомкал бумагу, швырнул в корзину и начал снова: «Я представлял тебя в постели… Ты воображала черного гонца…»

Послышался негромкий стук.

— Джон. — Дес медленно отворил дверь. — Привет. Давно не виделись. Тебе звонят. Какая-то цыпа, она назвала себя Ли.


Ли сидела, вернее, развалилась на заднем сиденье большого «мерседеса» в море журналов, бутылок с водой, сценариев, сумочек, свертков, телефонов и факсов. Хеймд открыл дверцу, и Джон забрался в машину. Сквозь затемненное стекло он заметил стоящего на ступенях Деса и миссис Комфорт за окном в комнате. Джон подумал, что такими глазами люди смотрят, когда в их садике приземляются инопланетяне. Хорошо, что они не могли заглянуть в машину.

— Привет.

— Здравствуй.

— Джон, перед тем как мы отправимся, скажи, ты рад меня видеть?

— Конечно.

— Это не простая вежливость или что-нибудь в этом роде?

— Боже мой, да я…

— Видишь ли, когда я ложусь с кем-то в постель, мне обычно звонят. Ты меня хочешь? Для тебя секс не печальная обязанность и не приличные английские манеры?

— Нет, что ты… Да я…

— Хорошо. Тогда почему ты меня не целуешь?

— Я как раз собирался это сделать.

Ли наклонилась, столкнула барахло на пол и подставила губы. Он поцеловал ее вежливо, она менее вежливо. И так они целовались довольно долго.

— Ну, так почему ты мне не позвонил? И не поцеловал? — Она снова подставила губы.

— Звучит глупо… это потому, что ты такая знаменитая. Не знаю, как себя вести. Не знаком с другими знаменитыми людьми.

— Понимаю, — улыбнулась Ли. — Нам обоим неловко. А я не знаю незаметных, непрославленных, незнаменитых людей. Хотя нет, знаю. Моя горничная не знаменита. Правда, она знаменита тем, что она моя горничная. Мои пиаровцы дали мне список актеров, которые хотели бы со мной повидаться или чтобы я повидалась с ними. Но, Боже мой, я прекрасно знаю этот тип — фальшивые, чопорные королевские шекспировцы с дурно изготовленными коронками, которые смотрят на вас свысока, а сами каждым дешевым рейсом косяками прилетают в Голливуд, клянчат у всех подряд, пресмыкаются, только бы получить какую-нибудь работу, хотя бы за полцены. Нет уж, лучше я поимею тебя.

— Куда мы едем?

— Куда-то пообедать. Где это, Хеймд?

— В Нижнем Суэлле у Стоуна-Уолде.

— Вот где. Ты знаешь это место?

— Нет.

— Мы встречаемся с Оливером Худом. Ты с ним знаком?

— Только по имени. Он, кажется, из театра?

— Да. У него есть какой-то проект. Надо выяснить, глянемся ли мы друг другу.

— А я тут при чем?

— При том, что ты моя принадлежность — носильщик сумочки, ловильщик такси, заказывальщик напитков, убиральщик посуды. Ну ладно, Джон, ради Бога, перестань, ты со мной, потому что я хотела провести с тобой день. И мечтаю снова переспать. Я не собиралась об этом говорить, но вижу, какой ты подозрительный. — Она рассмеялась. — Не возражаешь побыть моим приятелем на выходные?

— Извини, я такой болван. В это трудно поверить. Раньше со мной ничего подобного не случалось.


А теперь случилось. Они протолкались сквозь пробку перед выездом на магистраль М25; Хеймд сразу же занял скоростной ряд, и «мерседес» в шелесте шин плавно, но резво устремился на Запад. Си-Ди-плейер играл подборку дорожной музыки. Ли изящно откинулась на спинку, уронила руку Джону на бедро и читала «Вэрайети»[12]. А он смотрел на уносившийся назад туманный пейзаж и испытывал душевный подъем — чувство, которое возникает, когда под квадрофонический ритм на большой скорости уезжаешь из города. Джон понял, как редко покидал мостовые Лондона. Для бедняка поездка ассоциировалась с грязными автобусными станциями, толкотней, побитыми багажом ногами, беготней по эскалаторам, очередями и стычками с наглецами, пивным дыханием в нос и орущими детьми. Кроме двух вылазок в год — домой на Рождество и августовский день отдыха[13] — он последний раз выбирался из Лондона на похороны деда в Лидс. Картина освобождения и воли почти причиняла боль. С «мерседесом» и Хеймдом все оказалось просто. Просто и чертовски приятно. Джон положил руку на шелковистое бедро Ли и ощутил, как расширяется его боковое зрение.

— И как я выгляжу?

Он нехотя оторвался от окна.

— Сказочно. Ты сама прекрасно знаешь, что выглядишь потрясающе.

— Это естественно. Речь не о том. Я подходяще выгляжу для субботнего обеда в Нижнем Суэлле и общения с театральным народом?

На Ли был розовато-лиловый кашемировый костюм с золотыми пуговицами и юбкой чуть выше колен и красная блузка.

— Когда в последний раз Ларри и Вивьен вытаскивали меня позавтракать, мы все были в блейзерах и галстуках. Откуда мне знать, в чем принято общаться с театральным народом.

— Это все твоя чертова страна. Мне казалось, что интеллектуалы выглядят именно так, когда цепляют на себя наряды на сельский манер.

— По-моему… ты как-то слишком приоделась. Вообще-то не меня спрашивать, но сейчас ты немножко как… как Барбра Стрейзанд.

— Барбра Стрейзанд? — Ли поежилась и стукнула его по коленке. — Господи, Хеймд, немедленно остановитесь.

— Здесь в миле станция техобслуживания. Подойдет?

— Быстрее, сукин вы сын. — Она рассмеялась и надула губки. — Кстати, где вы откопали такую майку? Сняли с покойника?

Хеймд остановился и открыл багажник. Джон заглянул внутрь и ухмыльнулся. Там лежали два огромных чемодана и с полдюжины пакетов, из которых торчали платья, туфли, шляпки, обертки и картонки.

— Самая дорогая в Британии распродажа с колес?

— Что ты сказал?

— Не бери в голову.

— Как насчет этого? — Ли достала кожаную мини-юбку.

— Явно не пойдет.

— А вот это? Джон, посоветуй, что мне надеть. — На ее лице отразилось неподдельное отчаяние.

Он рассмеялся, не веря, что кого-то может настолько заботить, во что нарядиться к обеду в субботу.

— Черт тебя подери! — вспыхнула Ли. — Помоги же мне, Джон!

— Хорошо, хорошо. Давай подумаем. Джинсы у тебя есть?

— Синие? Не знаю. Должны быть. — Она порылась в вещах и выудила выцветшие мужские «Левис» с дырками на заднице и на коленке.

— То что надо.

— Эти джинсы я носила в школе, а с собой вожу только для того, чтобы знать, что могу еще в них влезть.

— Подойдут. И вот это. — Джон подал эластичный укороченный белый топик без лямок.

— Я надеваю его, когда занимаюсь гимнастикой.

— А к нему еще вот это. — На свет появилась белая батистовая распашонка с мешковатыми рукавами.

— Ты хочешь, чтобы я выглядела неряхой — будто у себя дома?

— Именно. Чувствуй себя как дома. Загляни в любую английскую гостиную. Тот, кто одет хуже, и есть самая важная персона.

— Правда? Ты меня не разыгрываешь? Ладно, давай выпьем по чашечке кофе. А потом я переоденусь в сортире.

Они прошли по автомобильной стоянке мимо шеренг машин отставников, ровесников Первой мировой войны, которые устало осели на оси. Такие автомобили только и увидишь на придорожных станциях техобслуживания. В кафешке собрались мотающиеся по Англии явно не гурманы: толстые женщины в легких брюках, лупящие капризных детей; кучки завитых пенсионеров; типы в выцветших бело-голубых туристических кепках; колупающиеся с видеокамерами сутулые юнцы; семьи прямо с плакатов строительных обществ; замученные школой подростки на отдыхе, селянки с беспокойными лабрадорами, которым ужасно приспичило; несколько замызганных мотоциклистов; компания кутил; молодые девчонки со старыми глазами; охотящиеся за случайными мальчиками женатые мужчины; водители грузовиков с тюремными татуировками женщин, которые забрались к ним под кожу и теперь их ни в жизнь не вытравить; охающие и ахающие субчики; перетрухнувшие дезертиры-шотландцы; разыскиваемые граждане, неразыскиваемые граждане; дамочки на свидании с начальниками мужей; вовсю старающиеся толстушки по имени Морин, Дорин и Ширлин. Великий крестовый поход демократии, свободы, потребления, скуки, разочарования, всепроникающего чувства раздражения и подавляемой агрессивности. Возня с дорожными картами, спертый воздух, тарахтение попавшей в четвертые руки машины, глухое радио, стаканчики мороженого, постоянная круговерть, головная боль укачавшихся дорогой, потерянное время, чья-то сельская идиллия по соседству, пустая трата солнечного света и друг друга. Дурацкая, дрянная роль самоублажения, когда то входишь в штопор, то выходишь из штопора.

Ли уверенно, не замечая окружающих, шла рядом с держащимся бок о бок Хеймдом. В этом кафе она казалась более чужой, чем инопланетянка. Объявилась из такого места, которое было недоступнее Марса — из кино, с экрана телевизора, из грез, соткалась из эфира.

Они сели за столик с горой заляпанных кетчупом тарелок, пластмассовых чашек и грудой обслюнявленных салфеток. Ли подалась вперед и взяла Джона за руки.

— Ты уверен насчет джинсов? Не думаешь, что это немного в духе Мэрилин и Страсберга? Не чересчур? Ты точно знаешь?

— Послушай, это всего лишь загородный обед. Ты выглядишь сказочно. Ты — звезда; никто даже не заметит, в чем ты одета.

— Еще как заметят. Прости, что занудствую, но это очень важно.

— Нисколько не важно. То есть я хотел сказать, не важно, что ты занудничаешь. В этом смысле.

— Спасибо. А что там у меня с волосами?

Джон улыбнулся. За спиной Ли он заметил компанию таращившихся на нее парней. И повсюду тупые наглые глаза на жующих физиономиях. Мимо продефилировала парочка. Женщина покосилась в их сторону, присмотрелась, потянула за рукав спутника и что-то зашептала на ухо. Гомон голосов упал на октаву и превратился в шушуканье. Десятки нескромных глаз смотрели прямо на них, а Ли продолжала рассуждать о волосах.

— С тобой так всегда? — поинтересовался Джон.

— Что именно?

— Незнакомцы лупятся со всех сторон.

— Не знаю. Наверное. Меня узнают. Ты абсолютно уверен насчет волос?

— И тебя не раздражает?

— Что — волосы? Боже мой, еще как!

— Да нет, взгляды.

— Я не замечаю. Иногда, наоборот, бесит, когда не удается перехватить посторонний взгляд. Я с детства привыкла. Обычно ношу защитные очки. Но сейчас оставила в машине.

Зал смотрел, словно ожидая некоего события, развития повествования, сценария, музыки, света и работы оператора. Подтверждения. Коллективный взгляд не доставлял удовольствия. Он балансировал на грани угрозы и недоверия. Кто эта девица, что прикидывается Ли Монтаной и хочет, чтобы мы ей поверили? Настоящая Ли Монтана? Если так, какого черта ей здесь надо: нечего удивлять, когда они не готовы — не захватили фотоаппаратов, не побрились, не подмыли задниц, не купили презервативов, не взбодрились выпивкой. Просто ехали по своим делам. Безумная дорожная история, смущающая их буйную фантазию. Они смотрели и ждали. Джона пробрал озноб.

В противоположном конце зала поднялась девочка лет семи-восьми, не больше. Мать вдохнула ей в ухо вместе с дымом приказ и толкнула в спину так, что та споткнулась и меж столиков двинулась в их сторону. Но на середине пути растерялась и с жалобным видом повернула обратно к родителям. Отец, наверное, из здешних завсегдатаев, чертыхнулся и рубанул воздух ребром ладони. И девчушка продолжила вверенную ей миссию. Ее никто бы не назвал симпатичным ребенком — чрезмерно раскормленная, с выпирающим животиком и толстой попкой, в грязно-розовом неказистом комбинезончике. Она носила пластмассовые серьги и красила крохотные ногти. Девочка подошла к их столику и уставилась на Ли.

— Вы Ли Монт?.. — Она нахмурилась, вспоминая фамилию, и чуть не расплакалась.

— Да, милая.

— Напишите! — Девочка хлопнула на стол салфетку и обгрызенный карандаш для глаз. Жирный грифель приставал к салфетке и рвал бумагу. Девочка схватила трофей и бросилась обратно к родителям. — Это она, мама!

Показалось, что находящиеся в зале выдохнули все разом. Вернулся с подносом Хеймд. Парни поднялись на дыбы и тянули шеи, как вынюхивающие дичь борзые. Кто-то, безбожно фальшивя, принялся мурлыкать песенку Монтаны. Кто-то рассмеялся. Родители посылали детей по двое и по трое.

Рядом внезапно оказалась взвинченная, взбудораженная женщина с длинными прямыми волосами, в выцветшей темно-красной юбке, прикрывавшей блеклые, жирные, помятые ляжки.

— Я тебя люблю! — взвизгнула она. Бесцветные глаза пристально смотрели на Ли. — Ты изменила мою жизнь. Ты — мое вдохновение. Я бы умерла, если бы не ты.

Она выставила вперед два грязных кулака. Джон подумал, что женщина собиралась ударить Ли, но та в последний момент перевернула руки и жестом мольбы протянула к своему кумиру. На запястьях белели перекрещенные шрамы.

— Если бы не ты, я была бы мертва. Я тебя люблю. Люблю.

— Думаю, нам лучше уйти. — Хеймд взял Ли под локоть и повел от столика.

— Люблю! — В отчаянном голосе послышались упрекающие нотки.

Джон неуклюже вскочил на ноги. Поднос соскользнул со стола и шлепнулся на пол.

— Господи!

Его движение взорвало зал. Отодвигаемые стулья скрежетали ножками по полу и опрокидывались, брякали вилки и ножи. Все вокруг наполнилось криками:

— Ли, сюда, к нам!

Они двигались к выходу, к солнцу, но люди преграждали им путь, толкались и пихались.

— К нам, сюда!

— Ой-ой-ой, — послышался рев за спиной. — Ли, пососи мою шишку. А я тебя трахну в зад. В твою красивую задницу.

Люди давили и напирали. Хеймд обнял одной рукой Ли, а другой ладонью вперед отталкивал толпу. Ли опустила голову, уперлась взглядом в пол, ссутулилась и скрестила на груди руки, стараясь казаться как можно меньше.

Джон работал локтями сбоку. Но тут его пребольно ударили по почкам. Что-то пыталось пролезть у него под мышкой. Джон скосил глаза и понял, что это очень маленький и очень древний старикашка. Он пер вперед, а его рот растягивала похотливая ухмылка. Джон оттолкнул его прочь, но сам споткнулся о бровку тротуара. У ног свалился ребенок. Он попытался его поднять, но не смог.

— Ли! Ли! Дай я тебе задую!

Прямо перед Джоном женщина сжимала ручки кресла-каталки так, словно это был стенобитный таран. Передние колеса наезжали на щиколотки.

— Извините, извините, извините.

Калека в каталке сгибалась почти под прямым углом, огромная голова на слабой шее моталась взад и вперед, глаза выкатились, из разинутого рта вывалился язык, скрюченные лапки сучили по сторонам.

Хеймд наконец добрался до машины, и Джон испытал приступ страха, потому что решил, что его бросят посреди этой безумной оргии и толпа, разъяренная тем, что богиня дематериализовалась в немецком авто, от любви и преданности раздерет его на куски.

— Ли! Ли! Подождите! — закричал он и, как все остальные, начал энергично действовать локтями, ударив при этом девочку-подростка по шее. Тело, извиваясь, приближалось к машине. Хеймд заметил его и, помогая, дернул к себе. Джон открыл дверцу, ввалился внутрь и, рискуя размозжить кому-нибудь палец, резко захлопнул дверь за собой. Ли откинулась на коричневую кожаную спинку, сморщила нос и улыбнулась:

— А я решила, что ты потерялся. — Она расправила волосы.

Хеймд завел мотор. Внутри «мерседеса» было темно: окна загораживали прижатые к стеклам и пятнавшие их лбы, щеки, ладони и ноздри — этакое маленькое брейгелевское полотно. Рядом с Джоном черноволосый мужчина средних лет широко разинул рот и, словно вурдалак, присосался вывернутыми губами к окну. Слюняво-желтый язык кругами лизал стекло. Рядом безумно подмаргивала еще одна рожа. Машина сотрясалась и громыхала, как сбившийся с ритма барабан. Бух! Бух Ли! Ли! Ли! Они медленно ползли сквозь толпу. Хеймд умело пробирался между припаркованными автомобилями.

— Ну как, Хеймд, выкрутились?

— Вполне.

«Мерседес» прибавлял скорость, и толпа отставала. Джон обернулся и смотрел через заднее стекло: люди, раззявив глотки, орали сальности, лица кривились, изображая непристойный семафор. Автомобиль вывернул на съезд, и позади осталась только одна из бегущих — та самая покалечившая себя женщина. Яростно мелькали жирные ляжки, по щеке протянулась дорожка соплей. «Мерседес» повернул на шоссе. Она остановилась и, задохнувшись и выкрикнув что-то в последний раз, задрала юбку и выставила треугольный лобок с густыми черными волосами.

— Неужели такое творится всегда?

— Что? Фанаты? По большей части — да, если выхожу без охраны. Но знаешь, я не так уж много времени провожу на станциях техобслуживания. — Ли держалась невозмутимо.

А у Джона от выброса адреналина кружилась голова.

— Не самое худшее, что нам пришлось испытать. Правда, Хеймд?

— Бог мой, конечно, правда. Здесь еще вели себя вполне пристойно.

— Простите, что держал себя так трогательно-наивно, — заметил Джон. — Это было ужасно.

— Не извиняйся, дорогой. Мне даже нравится, что ты потрясен. То, что случилось, в самом деле нервирует. Просто я привыкла. — Ли сняла пиджак. — Хуже всех итальянцы. Они пытаются трахнуть тебя на ходу — все, даже женщины и дети. Пиццей, чем угодно. В Италии тебе того и гляди засадят. Bellissima, bellissima! — Она расстегнула молнию на юбке. — Но испанцы еще хуже. От них воняет. Они агрессивны. Не мелют языком — сразу начинают лапать. Такое впечатление, что попала к миллиону гинекологов-недоучек. — Она стянула юбку через голову. — Но это еще ничто по сравнению с аргентинцами. Ах, Аргентина… Однажды я высунула нос из гостиницы, но тут же заказала бронированный фургон и убралась в аэропорт подобру-поздорову.

Ли разделась, заложила руки за голову, демонстрируя Джону свое обнаженное тело.

— Послушай, пока я не превратилась в обыкновенную девчонку, почему бы нам не заняться любовью.

— Как, здесь? Прямо сейчас? — Джон стрельнул глазами на Хеймда.

— Хеймд видел вещи похуже. Правда, Хеймд?

— Вообще не замечаю, что происходит сзади, — рассмеялся шофер. — Даже когда вожу Дефа Леппарда и черных блядей.

Джону, конечно, и раньше приходилось заниматься сексом на заднем сиденье — в отцовской «кортине» с Эллен Диббс, до зуда в мошонке умной подружкой на один университетский семестр. Он загулял с ней, потому что Эллен было наплевать на чувственные и, самое главное, экономические последствия их связи. Дочка епископа, она оказалась охочей до секса не меньше, чем до церковной латыни тринадцатого века. Мать настояла на разных спальнях — Эллен положила в его, с пластмассовыми «спитфайрами» и ночником, а сына — на армейской раскладушке в кладовке. Но после ужина Эллен затащила Джона в гараж, и они вдоволь накувыркались в «кортине». Джону запомнился запах газонокосилки, собачьей шерсти и прилипших к ее заднице крошек.

Память отдавала унижением. Мать радовалась и приходила в ужас от его университетских сожительниц и от того, каким беспутным стал ее сын. В выцветшем переднике, на пахнувшей хлоркой кухне она спрашивала, хорошо ли они прогулялись. А Эллен с ухмылкой отвечала: «Очень мило, миссис Дарт, Джон показал мне округу». Мать поминутно извинялась и все время повторяла: «Не эти бокалы… Не эти салфетки». И положила в туалет новый кусок «Империал ледер»[14]. А отец любую фразу начинал с рассуждений об университете жизни и цитировал Кеннета Кларка.

После сношений в «кортине» они проехали летом автостопом по Греции, и там Эллен заявила, что остается в Микенах, чтобы сношаться с еще большим удовольствием с австралийцем-фотографом, официантом-греком и двумя немками-лесбиянками.

— Ты симпатичный, но очень провинциальный, — сказала она, когда они делили содержимое своих рюкзаков. — Дело не только в сексе. Ты в нем как будто ничего, хотя и не особенный гигант. Но ты его боишься. Словно пришел на экзамен по траханью. Зубрила в койке. Я понимаю, что ты пытаешься избавиться от своих корней. Хочешь их вырвать и посадить, где побольше солнца. Но меня-то там нет.

Джон все это вспомнил, пока спускал штаны. Да, он и раньше сношался в машине, но никогда в едущей — несущейся по солнечному Глостерширу — с голой звездой, у которой такие великолепные груди.

Хеймд предусмотрительно поставил платиновый альбом Ли, чтобы ее взмывающий ввысь голос заглушал ее взмывающий ввысь голос. Все было просто фантастически, и не только потому, что сам секс доставил Джону колоссальное удовольствие. Джон как бы вставил лучшую картину в старую раму и вырвал саднящую занозу. Теперь если бы его кто-нибудь спросил: «Слушай, тебе приходилось сношаться в машине?», — он бы улыбнулся и ответил: «Ну как же — на ходу, в лимузине с шофером, с Ли Монтаной», а не «в гараже, в папиной „кортине“ со стервой, которая меня бросила».

— Прибудем на место через десять минут, — объявил Хеймд.

— Я нормально выгляжу? — поинтересовалась Ли, когда они свернули на узкую дорожку, а потом на еще более узкую фермерскую колею.

— Восхитительно. Свежетрахнутой.

— А волосы?

— Они трахнуты больше всего.

— Прекрасно. Это выражение подделать труднее всего. А оно мне особенно идет.

Машина остановилась у довольно большого, наполовину бревенчатого фермерского дома рядом с водяной мельницей. Перед ним на склоне раскинулся пышный длинный сад, в котором был установлен накрытый стол, а вокруг сидела, обложившись газетами, компания, которая выглядела очень по-блумзберийски[15]. От них отделился высокий мужчина и бросился навстречу через лужайку.

Ли поправила одежду.

— Расслабься и веди себя естественно. Ты мой приятель. Это важно, так что не напивайся, не задирай хозяина и не пинай уточек.

Хеймд распахнул дверцу, и Ли совершила выход под открытое небо.

— Ли Монтана! Как это замечательно! — Оливер Худ словно объявил номер в «Паллейдиуме»[16]. — Как славно, что вы приехали. — Беглое рукопожатие, похлопывание по плечу.

Джон, естественно, узнал Худа. Знаменитейший театральный импресарио. Он был enfant petulant[17] шестидесятых и выступал в тот год, который до сих пор называли золотым сезоном. Игривость и теперь звучала в его анонсах. Он перешел в Национальный театр, и там его живость померкла и посерела. Но критики, полагавшие, что имеют право судить, решили, что попытка в целом удалась. Потом он оставил театр и представил свету сахарно-слезливый мюзикл, который в основе своей состоял из живых картин с карнавальными эффектами под приспособленного к случаю Пуччини. Этот мюзикл и его распространившиеся по всему миру копии сделали Худа миллионером. Со своей чванливой высоты он снизошел на завоевание Голливуда. Однако Голливуд и не подумал пасть перед надменным, легкомысленно нетерпеливым театральным выскочкой. Худ произвел за собственный счет новую версию «Одиссея», в которой главного героя играл негр, а действие происходило на Юге шестидесятых. Он возвратился в Лондон, расставшись с третьей женой, но зато приобрел целый сонм проклинаемых врагов. Израненный, но более уравновешенный, он вернулся на подмостки в качестве импресарио, отрастил непременную бороду, подобрал жену из сценических див и вовсю трудился, чтобы заработать пэрство.

— Добро пожаловать. Познакомьтесь со всеми. Что мы можем сделать для вашего шофера? — Худ выговаривал слова так, как, по его мнению, их произносил бы Мольер.

— Обо мне не беспокойтесь, приятель. — В голосе Хеймда появились скачущие интонации английского рожка. — Я знаю здесь дальше по дороге небольшую забегаловку. Наберу там уйму всякой всячины. Когда потребуюсь, брякните мне, куколка. — Шофер прикоснулся пальцами к воображаемому козырьку.

— Итак, прошу внимания. Нет необходимости это говорить, но тем не менее позвольте мне представить Ли Монтану.

Блумзберийская компания подняла глаза, в которых отразилась разная степень скуки.

— Гилберт Фрэнк. Вы, вероятно, слышали о нем благодаря сенсационному сезону в старом Национальном театре.

Фрэнк оказался низкорослым актером с большущей головой, отличавшимся мягкой, симметричной привлекательностью. Большой нос заставлял публику верить, что он принадлежал к высшему классу.

— Моя жена Бетси и дочь Скай.

Они могли бы сойти за сестер. Скай выглядела старше и определенно проще — раскормленная девица с выпиравшим над тугими шортами животом, втиснутыми в узенький лиф отвисшими грудями, тонкими губами и полным отсутствием подбородка, будто вся нижняя часть лица подверглась уничтожающей эрозии. Бетси была тоненькой и имела жилистый гимнастический вид. Джон задумался, ради чего она тренировалась: чтобы выиграть повседневную схватку со временем, бег которого стремилась удержать, или чтобы удержать мужа? Она смотрела на Ли исподлобья, как боксер во время схватки на ринге, когда он вдруг понимает, что недооценил соперника.

— И Джон… о, простите… — Оливер виновато посмотрел на него.

— Дарт, — подсказала Ли.

— Естественно, Дарт. Присаживайтесь. Напитки сейчас подадут. Сту как раз смешивает «Пиммз»[18]. Надеюсь, подойдет вам обоим?

Через лужайку прошествовал мужчина, держа поднос со стаканами.

— А вот и Сту Табулех.

Он поставил поднос на стол.

— Рад познакомиться.

— Привет, Стюарт. Не виделся с тобой целую вечность, — тихо произнес Джон.

— Бог ты мой! Джон Дарт! Ну, привет. Как странно… Я хотел сказать, как здорово! Выглядишь превосходно. — Он повернулся к остальным: — Мы вместе учились в Оксфорде. Ты все еще поэт?

— Да. А ты, судя по всему, по-прежнему в театре.

— До сего дня был. Вожжаюсь с карнавальной публикой.

— Сту — самый талантливый режиссер из своего поколения. Вам обязательно надо сходить на его «Вольпоны». Ошарашивает, — тихо добавил Оливер.

Джон помнил Стюарта по колледжу. Они вместе таскались в драматическое общество с той лишь разницей, что Джон постоянно смущался и целый год не решался выяснить, заинтересовались ли его одноактным монологом, который он написал четверостишиями. Стюарт же, наоборот, вошел в общество косноязычным, прыщеватым, длинноволосым студентом-географом, который искал артистически обходящихся без бюстгальтеров девочек. Однажды рано утром Джон швырнул свою пьесу в Айсис[19], причем действие сопровождалось потоками байронических слез и светлого австралийского пива. А затем целый семестр провел в зубрежке, прежде чем снова оказался в пабах, и предался уединенной, тайной поэзии. Стюарта же драматическое общество, напротив, совершенно преобразило. Среди пластмассовых кофейных чашек, пыльных костюмов, колонн из папье-маше и прочей бутафории он ощутил, как воссоздавалась его натура: если не та, которая предназначалась ему по рождению, то другая, с которой стоило жить. Стюарт отбросил наполовину шедшее от северного провинциализма высокомерие умника и начал обряжаться в шутовские наряды, словно принял калифорнийскую веру. Через семестр он уже появлялся на лекциях в кимоно и макияже и звал университетских педелей Нелли. Они с Джоном никогда по-настоящему не дружили, скорее презирали друг друга: Стюарт за приверженность Джона к книгам и пинтовой кружке, а тот — за писклявую наигранность речи приятеля. Но Джон втайне всегда завидовал Стюарту, потому что тот сумел превратить себя из куколки деревенской бабочки в городского мотылька. В конце концов каждый за этим приходит в университет — чтобы убежать от приземленных ожиданий родителей и учителей и больше не ходить в ту полудюжину лавчонок, где тебя каждый знает по имени. Оставить все это позади, словно сбрасывающая первую ступень ракета. И с высоты полета наблюдать, как сгорают первые девятнадцать лет твоей жизни. Стюарт это сумел, стал шоу-квин и проделал трюк, потому что смог отвести взгляд от женских грудей и впредь смотреть на мужские. Простое изменение ориентации — и он свободен. А Джон, как космонавт, ждал корабля, прибытие которого становилось все менее вероятным. Но этот Стюарт, обносящий коктейлями глостерширскую лужайку, — опять что-то новенькое. Он постриг волосы и нацепил мешковатый костюм соломенного цвета. На смену свистящей оперной тягучести речи пришел мягкий выговор «Радио-4», сильно напоминающий его родной северный акцент. И снова Джон ощутил укол зависти: приятель сумел соскользнуть от большего к меньшему. Джон занял место в дальнем конце стола — между хнычущей и что-то бормочущей Скай и пустым стулом Бетси, которая большую часть времени сновала по лужайке, поднося к столу еду.

Скай воспользовалась драматической паузой в рассказе о некоем престарелом и уже мертвом театральном рыцаре, который обмочился в роли Сорвиголовы, и довольно внятно, чтобы слышали во главе стола, произнесла:

— Я сыта всем этим по горло. Почему бы нам не прогуляться к реке?

— Замечательная идея, дорогая, — улыбнулся Оливер. — Покажи Джону мельничную запруду. А нам, как бы ни была приятна наша легкая беседа, надо поговорить о делах. Бетси, любимая, когда уберешь со стола, принеси арманьяк.

Скай молча повела Джона через лужайку и покосившиеся ворота к пышущей жаром, заросшей тростником реке. Темную запруду окружали ивы, образуя превосходный укромный уголок, этакий законченный совершенный маленький ломтик Англии. В водорослях запутался гниющий плоскодонный ялик; вода огибала его, образуя за кормой стреловидную струю. Слова и ритмы лениво вползали в голову Джона. Над водой курлыкал фазан, комары и стрекозы выписывали фигуры в своем тонком пространстве. Все было удивительно первозданно, удивительно спокойно, удивительно…

— У тебя есть кокаин? — Скай неуклюже плюхнулась на берег.

— Извини, нет. — Джон присел рядом с ней.

— Черт! Я могла бы заплатить. Очень надеялась, что ты привезешь. Сама побоялась. Эта сука Бетси распсихуется, если узнает. А у киношников кокаин всегда есть. Хорошо, что-нибудь придумаем. Я пока скручу джойнт? — Она порылась в заднем кармане. — Значит, ты не из Голливуда?

— Нет, я из Шеферд-Буша.

— Тебе отменно подфартило. И как же это удалось?

— Что?

— Обратать Ли Монтану. Ничего не скажешь, хороша. Они гораздо лучше в Америке. Женщины. Звезды. Настоящие звезды. Обалденные. Не то что наши тощие, костлявые кумиры вроде Бетси. Можешь поверить, что здесь ее считают долбаным секс-символом.

— Ты ее не любишь?

— Мне наплевать; может, она и ничего — все это театральная муть. Ненавижу такое дерьмо. Послушать этого хмыря Гилберта, так он не меньше Джонни Деппа. А на самом деле мудак мудаком. — Скай помолчала и добавила: — Надоело. Все эти театралы — сплошные говнюки.

Она передала «косячок» Джону. Он сделал затяжку. Сигарета была тонкой и пахла высохшим табаком и картонным переплетом.

— Ты с этим выросла. И тебе это кажется обычным.

— Наверное. Отец хоть и разоряется, но это сплошной онанизм. Жалко, мы уехали из Лос-Анджелеса. Вот где было здорово. А теперь торчим в гребаной заднице неизвестно где. Чванливый сукин сын, мой папаша. Ненавижу его за это.

— А сама что ты хочешь делать?

— Стать актрисой.

— Но мне показалось, тебе это не нравится.

— Только на сцене. Не желаю, чтобы из меня делали марионетку в перчатках. Кино — вот это да! Вернуться бы обратно в Голливуд. Поеду, как только найду агента. Есть парочка проектов в задумке. Дастин сказал, что хочет со мной работать. — Скай расстегнула узкий лиф, освобожденные груди свесились к земле, и бледные плоские соски коснулись травы. — Я хочу стать звездой. В Венеции гадалка на картах таро предрекла, что я буду знаменитой. В этом смысл жизни — считаться знаменитой. Хотя я всю жизнь была знаменитой — из-за папы и мамы. Мы всегда были известной семьей.

Джон посмотрел на гротескно раскормленного подростка: вялая, помятая кожа, красная сыпь, татуировка бабочки на бедре, короткие, лопатообразные ноги, толстые со вмятинами колени, капельки пота в складках на животе, розовая круговая отметина на шее. Это отвратительное жирное существо в красивом, тихом, утонченном уголке у запруды напоминало вульгарную карикатуру на Венеру в Арденском лесу.

— Сколько тебе лет?

— Пятнадцать. Но я знаю, что выгляжу старше. Правда?

— Конечно.

— Понимаю, что у тебя на уме. Но мы не станем трахаться. Ладно?

— Ладно.

— Но если хочешь, немного поиграем. Я хорошо беру в рот. Научилась в Беверли-Хиллз. Меня отец заставлял, когда я была еще маленькая.

— Неужели?

— Да. Сама я не помню. Подружка сказала, что у меня синдром потери памяти. Такой синдром у всех, кто болел анорексией[20]. А у меня анорексия продолжалась целое лето. Ну и как Ли в постели?

— Точно такая же, как вне постели.

— Я не о том, ты прекрасно понимаешь, о чем я спрашиваю.

— Об этом спрашивать невежливо.

— Пошел ты! Готова поспорить, она в постели что надо. Оттянулся на всю катушку. А у самого небось шишка не промах. Кинозвезды охочи до самых больших. Самых лучших. Ну, так что, пососать?

— Сейчас не стоит. Но все равно спасибо за предложение.

— Не за что, дело пустячное. Секс, и ничего больше. Так ты поэт?

— Да.

— Что-то написал для Ли?

— Нет.

— Хочешь стать режиссером?

— Нет.

— Актером?

— Нет.

— Желаешь прославиться?

— Не думаю.

— Ни хрена себе. Тут дело такое: либо ты гадишь, либо слезай с горшка. Зачем тогда драть Ли Монтану?

— Полагаю, нам пора возвращаться.

— Тут ты прав. Пора выпить. — Скай втиснулась в лиф, взгромоздилась на ноги и навалилась на плечо Джона. Детская рука с обкусанными ногтями легла ему на бедро и скользнула вперед.

— Впечатляет, — хмыкнула она и пошла вперед.

Джон обернулся и взглянул на мельничную запруду.

Черная вода подернулась золотом. Эскадрилья ласточек победно кувыркалась в воздухе, потому что такие упражнения чертовски приятны и потому что ласточки чувствовали, что способны на них. И вдобавок ко всему в пышной роскоши лета вовсю ритмично ворковали голуби.


— А вот Скай и Джон, — прогундосил Оливер. — Как раз к чаю. Окунулась, дорогая?

— Не смеши, папа. Вода отвратительная. Неужели ты не можешь построить бассейн — такой, как у нас был раньше?

Оливер повернулся к Ли.

— Видите, совсем испорчена Голливудом. Мы как раз об этом сейчас говорили. Законченная метафора: Голливуд — химический, прозрачный, гигиеничный бассейн. А здешний театр — старая мельничная запруда: темная, таинственная, глубокая и бесконечно изменчивая. Стоит погрузиться — сразу запачкаешь руки.

— Мы уже перемазали задницы, — подсказал Гилберт.

Ли свирепо посмотрела на Джона.

— Далеко ходил. Что-то тебя долго не было.

— Не очень. Здесь потрясающе красиво.

— Джон, можно тебя на одно слово? — Сту поднялся из-за стола, взял его за руку и повел в дом.

Они встали друг против друга в узком коридоре.

— Знаешь, я рад, что мы снова встретились. Жаль только, что потеряли связь со старыми однокашниками. Жизнь слишком суматошная штука, особенно в театре. Знаешь, как бывает: сегодня хлопаешь приятеля по плечу, а завтра он неизвестно кто. Не буду ходить вокруг да около. Понимаю, не слишком удобно попрошайничать во имя старой дружбы, тем более что мы только-только снова свиделись, но проект, который мы сейчас обсуждали, — она тебе, конечно, о нем говорила, — он очень и очень важен, естественно, с художественной точки зрения. Я хочу ставить кино, и это именно то, с чего можно начать. Я бы не спрашивал, насколько дока в этих делах Ли, просто знаю, как все бывает: агенты, менеджеры, разработчики, пресс-секретари и бог знает кто еще, и у всех есть причины желать, чтобы она отказалась от своей затеи, и каждый требует неприлично огромных денег, индейцев виннебаго, пятидневного уик-энда и прочей ерунды. Будет здорово… если ты замолвишь словечко. Ты ведь можешь… Конечно, извини…

— Подожди, подожди. Я польщен, что ты полагаешь, будто я могу на что-то повлиять. Но я не имею никакого отношения к работе Ли. Просто ее приятель. — Это слово заставило Джона покраснеть.

— О’кей, я все понимаю. Но будь благосклонен. Передай ей, что проект будет полезен и для нее. По-настоящему.

— Естественно, я буду благосклонен.

— Ты ангел, Джон. Я не играю. Искренне был рад с тобой снова увидеться. Ты такой же симпатичный, как в университете.

— И ты почти не изменился.

— Мягко сказано. Я лишился большей части волос.

— И не меньше фунта макияжа.

— Сдаюсь, уел. Ты помнишь и это. — Сту положил руку Джону на грудь. — Университет… кажется, это было словно во сне. Сказочное время. И мы были сказочными.

— Н-да…

— Были-сплыли… А мы с тобой миловались? Ты понимаешь, о чем я.

— Нет.

— О! Мне кажется, я занимался этим с массой людей. Я хоть подкатывался?

— Да, — солгал Джон.

— Что ж, может, в следующий раз повезет больше.

— Чай, наверное, готов.

— Отвратительный путь к отступлению, — рассмеялся Сту. Он взял приятеля за руку и вывел обратно в сад. — Хочу тебя все-таки спросить: и какова же Ли в постели?

— Такая же, как вне постели — кинозвезда.

— Согласен, она поистине большая звезда.


За чаем Гилберт выдал новую кучу историй, обрушил на гостей массу рассуждений о задницах, заводил разговоры о делах.

— Кто сказал, что варьете мертво? — прошептал Сту.

— Давайте каждый по очереди! — захлопала в ладоши Бетси.

— Давайте, давайте! Будет очень весело! — подхватила Скай. — Все такие таланты. Ну-ка, Оливер, внеси свою лепту в компанию.

— Ну что вы. — Он замахал руками, но все-таки встал со стула. — Хорошо. Это из первого представления, в котором я играл еще мальчиком, а сам слышал в исполнении великого Рона Моуди.

В его голосе прорезались интонации из клуба джентльменов.

— Я был сражен, зачарован, но и через тридцать лет — это моя лебединая песня. — Он сделал гротескную мину и прорычал: — Я обозреваю ситуацию с карикатурным еврейством, от которого бы согрелось сердце Мартина Бормана.

Когда Оливер закончил, Сту фальшиво и слишком высоко спел «Никто не сравнится с моей госпожой», Бетси с придыханиями и энергичной жестикуляцией исполнила «Розалинду», а Гилберт попытался изобразить обоих персонажей в сцене на балконе из «Скоротечных жизней», после чего все посмотрели на Ли.

Вот чего они страстно желали. Все уже представляли, как начинают воспоминания фразой: «Не забуду вечер в Глостершире, когда нам пела Ли Монтана — в сумерках».

Ли не вздыхала, не возражала, не привередничала. Она встала и отошла подальше, пока не оказалась заключенной в раму английского ландшафта. За ее спиной простиралась Англия: над излучиной реки арками раскинулись кроны старых дубов. На что бы ни рассчитывали собравшиеся за столом, они этого не получили. Ли начала петь:

Юный поэт пошел на войну,

В шеренгах смерти он рвался в бой

С отцовским мечом на правом боку

И с лирой своей за спиной.

Песенный край, промолвил смельчак,

Пусть даже предаст тебя кто-то другой,

Но меч и лира в моих руках

До смерти пребудут с тобой.

Она пела со сдержанной силой, очень отчетливо, уверенно, с сознанием собственного мастерства нанизывая друг на друга чистые ноты. Пронзительная песня оказалась короткой. И не успела трогающая душу мелодия сорваться с губ Ли и долететь до ушей собравшихся, как все было кончено и наступила тишина.

Восхищенный Джон посмотрел на их лица. На них застыло выражение детского обожания: рты слегка приоткрыты, глаза затуманены, головы, как губки, готовы впитать любой звук, каждое движение, упаковать до случая, бережно хранить, а потом вывалить друзьям и произвести на них впечатление. Память от многих пересказываний становится прилипчивее и мягче. Эти люди, такие холеные, такие пресыщенные, такие самоуверенные, когда речь заходила об их профессии, скатились до положения обычных фанатов, чьи лица во тьме купались в лучах звезды. А может, не скатились, а, наоборот, вознеслись и сделались ее спутниками.

Первым нарушил молчание Гилберт. Он подскочил к Ли, схватил ее за руку и запечатлел на костяшках пальцев жаркий поцелуй.

— Невыразимо! Совершенно невыразимо! Потрясающе! — Он уже собрался рассказать в мельчайших подробностях, насколько все невыразимо и насколько он потрясен, как его перебил зычный голос Оливера:

— Браво! Браво! Это должно звучать со сцены.

Ли улыбнулась, отняла руку и взглянула на часы.

— Вы очень любезны. Что ж, выигрышная роль исполнена, нам пора двигаться.


Машина катилась по темной аллее. Ли придвинулась к Джону и поцеловала его в шею.

— Ну, как я себя вела?

— Великолепно. Песня была замечательная. Ты их всех приручила — они буквально ели из твоих рук.

— Что верно, то верно, этот Гилберт чуть не отъел мне руку. Невероятный зануда. Ну его. А что ты думаешь об Оливере и Сту?

— Хорошие ребята. Оливер выглядит, как бы это сказать, суматошным и экспансивным, но ему чего-то недостает.

— Конечно, недостает. Меня. Его карьера в дерьме; он неудачник с репутацией человека все еще в клешах и бачках. И как ни пыжился, за десять лет хрен чего достиг. Я его самая большая надежда вернуться обратно в игру.

— Да ну?

— Мне показалось, он немного с приветом.

— С приветом?

— Ни уверенности, ни основательности… Дерганый.

— Ты говоришь, будто он твой новый приятель.

Ли отодвинулась и зажгла сигарету.

— Так и есть. Это бизнес. А как тебе показалась его мегера?

— Не очень. И она не в восторге. Ревнует к тебе.

— Сука. Ты знаешь, что она трахается с Гилбертом?

— Не может быть! — удивился Джон. — Откуда это известно?

— Все говорят. А что ты делал с этой уродиной на запруде?

— Она просила наркотики, а когда я не сумел ее удовлетворить, решила меня шокировать.

— Ты вообще ее не сумел удовлетворить?

— Вообще.

— Но она ведь делала заход?

— Делала.

— Она подкатывалась к индийцу — торговцу сигарами. У этой девочки перебывало во рту больше хренов, чем у профессиональной минетчицы. А что насчет Сту? Ты ведь знал его по колледжу?

— Смутно. И понятия не имел, что он все еще при театре. Кстати, он тоже делал заход.

Ли рассмеялась.

— Ты пользуешься успехом. Тебя нельзя вывозить на люди. — Она шутила только наполовину. — Но как ты считаешь, мне стоит с ним работать?

— Он ушлый. И просил оказать на тебя влияние.

— Решил, что немного содомского греха не повредит. Сейчас он на взлете и, говорят, может стать самым лучшим.

— А что за проект, если не секрет?

Ли немного помолчала.

— Заманчивый. Классика. Именно то, что я искала. Понимаешь, я никогда не играла в театре — то, что пижон Гилберт называет настоящей игрой. Эта штука пугает меня до жути, но она существует, а я ее не пробовала. Люди, которые считают, что театр — это сраная вершина любого дерьма на свете, — компашка зацикленных. Но тем не менее я хочу попробовать, чтобы заявить им: не выпендривайтесь, ничего тут нет особенного, у меня все получилось. И еще, мой отец мечтал о классике. О всяких таких художественных штучках. Но так до них и не дошел. Работал только с водевилями и на телевидении. Представляешь, он декламировал мне на ночь из Фальстафа. — Ли улыбнулась своему отражению в окне и вместе с воспоминаниями выдула тонкую струйку дыма.

— И что именно?

— Что именно из Фальстафа? Господи, разве я помню! Пиво и киски — и отец, и Фальстаф, они оба этим увлекались.

— Да нет, из классики. Что тебе предложили?

— «Антигону».

Греческое имя буквально оглоушило.

— «Антигону»? — переспросил Джон, пытаясь говорить ровным голосом.

Ли недоверчиво хмыкнула.

— Ты что, ее знаешь?

— Конечно. То есть я хотел сказать, что играл в школе. Хора.

— И что?

— Что «и что»?

— Как ты думаешь, роль для меня подходящая?

— Антигоны?

— Кого же еще? Не занюханной же служанки. Естественно, Антигоны.

Правильным ответом было бы «да» с восхищенным возгласом или еще лучше — категорическое «да» с двумя восхищенными возгласами. Или что-нибудь вроде: Софокл имел тебя в виду, когда писал трагедию, — но без восхищенного возгласа. Однако Джон совершил ошибку, типичную для людей, которые впервые сталкиваются с прославленными кинозвездами. Такие люди полагают, что окруженные поддакивалами, лизоблюдами и обожателями знаменитости могут оценить честный, критический ответ. И не учитывают, что подхалимство — одно из наиболее ценных и неуловимых завоеваний славы.

— Антигона очень юна, — сказал он.

Ответ получился не просто неправильным. Он был самым неправильным из всех возможных.

Плечи Ли развернулись, она отодвинулась в самый дальний угол сиденья и вращала грудью, словно крейсер башенными орудиями.

— А мне, черт побери, по-твоему, сколько лет? И каких древних старух положено играть? Мне, слава Богу, всего тридцать четыре. — Это было почти истиной. С десятипроцентной погрешностью, что являлось вполне допустимой ошибкой, судя по большинству популярных киношных статей. — Надеюсь, я еще не выгляжу так, чтобы рекламировать жилплощадь в Аризоне.

В мареве проносящихся фонарей Джон заметил, как окаменело ее лицо. И почувствовал, что ему отказано в теплоте доброжелательности — почти услышал, как захлопнулись металлические ставни. И все-таки Ли казалась по-прежнему красивой, и Джон понял, что готов сказать все, что угодно, лишь бы вернуть теплоту, — пожертвовать критикой и откровенностью, если такова плата за улыбку.

Он бурно пошел на попятную:

— Я давно ее не перечитывал, а ты можешь сыграть кого угодно. Потому что ты великая актриса. Не могу сказать, что много знаю о театре. Но «Антигона» — грандиозная пьеса, а ты чрезвычайно популярна. Когда ты пела, все были просто зачарованы. А ведь герой этой песни — мальчик. Ты можешь декламировать телефонную книгу, как Ширли Темпл[21], а люди все равно будут выстраиваться в очередь, чтобы тебя послушать.

— Хорошо. — Крупный калибр отвернул в сторону. — Хорошо, Джон, но тебе следует меня поддерживать, если мы собираемся оставаться друзьями. — Ли сплела пальцы с его пальцами. — А если хотим оставаться больше чем друзьями, ты должен быть на сто процентов на моей стороне. Мой бизнес очень ненадежный. Слишком уж много кретинов. — Она произнесла это слово так, будто все они проживали на Крите. — Только и ждут, чтобы я провалилась. Мне требуется много положительных эмоций. Допустим, ты написал плохое стихотворение — кто об этом узнает? Кому какое дело? Но если я позабуду строку, об этом раскричатся газеты по всему миру. Понимаешь?

Джон понимал. Ему предъявляли на прочтение договор — условия найма. Он наклонился и поцеловал ее в шею. Поцелуем, который выражал приниженность, обожание — апостольским поцелуем. Он поцеловал урну для голосования, помеченную словом «да». Шея пахла янтарем, мимозой и ладаном.

— Да, — прошептал он.

— Хорошо.


Отель был не столько удален, сколько заглублен в небольшой долине за холмом в конце березовой аллеи. Он был построен газетчиком эпохи Эдуарда, который хотел, чтобы его принимали за средневекового разбойника. Здание украшали бойницы и множество лепнины. Фары высвечивали надписи на табличках: «Доставка писем», «Автостоянка для гостей», «Теннисный корт», «Движение против часовой стрелки», «Длинная прогулка», «Короткая прогулка», «Кухня», «Конюшни», «Приемная». Их встретили мужчина в официальном пиджаке и клетчатых брюках, девица в платье от Армани и еще один мужчина в твиде. Они выглядели экспонатами сельской гостеприимности. А твидовый приветствовал Ли с таким коленопреклоненным порывом, который показался бы странным везде, но только не в маленькой сельской английской гостинице:

— Пожалуйста, ну пожалуйста, будьте совсем как у себя дома!

Это была явно заповедь, заклинание, мантра, отпечатавшаяся в сердце всех работников гостиницы — от младшего повара до него самого, такого важного: гости должны делать определенно и в полной мере все, что хотели. Сказано — сделано, и если кто-нибудь чувствовал себя не столь раскрепощенным, как лишенный шнурков диаболо, гостиничные люди желали знать почему. Гости могли вытворять все, что угодно в любой из уютных-преуютных, удобных-преудобных комнаток, где любой служащий — от простого чистильщика ботинок до его твидового сиятельства — посчитал бы непростительным, даже самоубийственным, если бы не реализовал идущего из самого естества своего искреннего желания, кое заключалось (твидовый не боялся назойливого повтора) в том, чтобы гости чувствовали себя сверхъестественно, наркотически раскрепощенными и космически обихоженными, притом с минимально возможным числом застегнутых бархатных пуговок.

— Пожалуйста! Пожалуйста! Пожалуйста!

Так вот, джентльмены, пиджаки и галстуки в ресторане, курить непременно, но только в оранжерее. Никаких сигар и трубок. Никаких острых каблуков на паркетном полу. Теннис, плавание, стрельба по глиняным голубям, духовой оркестр, велопробег — администрация организует все, только предупредите за сутки. Завтрак от шести тридцати до девяти тридцати, ленч от двенадцати до двух, пикники по особым заявкам, пожелания вегетарианцев, правоверных и аллергиков учитываются, но при условии уведомления за тридцать шесть часов. Напитки под честное слово, так что, будьте добры, занесите количество выпитого в книгу печатными буквами, укажите номер комнаты, фамилию и распишитесь. Обед от семи до десяти. Они его, к сожалению, пропустили, но можно подать легкий ужин — кое-что из съестного и сладостей в гостиную «По-над Нилом», в «Китайскую библиотеку» или в «Охотничью берлогу». В любом случае почитайте в библиотеке книги — ключ от оригинального шкафа с закрывающейся передней дверцей выдает портье, — только не уносите их к себе в номер, в сад или в бассейн. Высокие сапоги, зонтики, дождевики и трости получают, если заранее предупреждают гостиничный персонал. Настоятельно рекомендуется воспользоваться услугами собаки по кличке Боттом, что, естественно, требует уведомления не менее чем за сутки. И вот еще что — пожалуйста, не приучайте попугая к сладостям.

— Значит, единственное здешнее правило — расслабляться и веселиться. То есть два правила: одно расслабляться, другое веселиться.

Ли и Джон стояли с застывшими улыбками и отмахивались от двух бокалов шампанского, которые предлагал мужчина в официальном пиджаке, от навязываемой девицей в «Армани» чашки чая с шоколадными трюфелями и меню, которое им совал мальчишка в маленькой женской шляпке без полей с плоским донышком. Боттом, в свою очередь, снизошел до того, чтобы обнюхать им пах.

— Большое спасибо, — наконец проговорила Ли. — Подайте ко мне в комнату сандвичи с курицей, бутылку водки и кофейник. Предоставьте моему шоферу все, что он потребует. И еще: если ваш попугай посмеет ко мне приблизиться, ему придется познакомиться с азбукой Брайля[22].


Джон стоял в ванной и рассматривал свою умноженную четырьмя зеркалами наготу. Комната представляла собой книжную иллюстрацию, которую сделал человек, знавший Англию только по рекламным роликам торговой компании «Айвори» и романам Барбары Картленд. Джон размышлял, сколько тысяч гаг пожертвовали своими жизнями, чтобы придать этому пастельному, ситцевому дому такую пуховую мягкость. Подушки там и сям, шторы больше напоминали перину, каждая вещь пружинила. Ковер поглощал ступни, белые полотенца были такими же пухлыми, как рождественские гуси на вертеле, мыло выглядело маленькой розовой подушечкой. Кругом роскошь вещей, которые льнули и ластились к человеку. Что действительно подкупало, так это плотная, бархатная теплота. Джону никогда не приходилось стоять в ванной и не дрожать. Его поразило не столько то, что это маленькое, но приятное удовольствие существовало в жизни и доставляло радость, сколько то, что оно до сих пор казалось ему недоступным. Как могло случиться, что комфортная нагота в ванной не вошла в цивилизованном обществе в число основных прав человека? И почему его не предоставляет по первому требованию государство всеобщего благоденствия? Джон вступил чуть не по пояс в манящий викторианский сосуд и почти утонул: ноги не касались противоположной стенки — под ними была одна лишь вода. Там, где над поверхностью обычно, как два волосатых атолла, выступали его колени, теперь вспенивались облака пузырей. Джон откинулся на спину и сквозь клубы возносящегося пара смотрел на безукоризненный потолок. Потом взял толстую, словно шахтерский бутерброд, фланель и положил на лицо — забытое с детства ощущение. Он почувствовал, как горячая вода прогоняет все тревоги и заботы и они улетучиваются вместе с легким потрескиванием взрывающихся пузырьков.


Джон вылез из ванны и завернулся в полотенце размером с покрывало. Ли сидела скрестив ноги и выковыривала курицу из черного хлеба. В голове коротко мелькнул образ Петры — как она ела бутерброд с сыром — и возникла крупица вины: он впервые вспомнил о ней. Телевизор был включен.

— Мне предлагали в этой киношке роль. Слава Богу, что не согласилась. Исполнительница с тех пор не получила ничего. Теперь рекламирует шампунь от перхоти.

Они ели молча.

— Разотри мне спину, ну, давай, дорогуша. — Ли растянулась на животе.

Джону никогда не приходилось никому растирать спину, и он вообразил, что такого рода вещам калифорнийских мальчиков обучают в начальной школе. Такое впечатление, что они постоянно поглаживают друг друга по шее, массируют и забавляются со ступнями. Джон честно начал делать то, что обычно показывают в кино: длинные пальцы ощутили тонкий пергамент кожи, словно Ли была частью меблировки — из такого же дорогого материала. Он наклонился и поцеловал ее в затылок. Ли полуобернулась.


На следующее утро они проснулись поздно, прошляпили возможность позавтракать в эркере, обнаружили, что собаку уже дважды зарезервировали, и расписались в том, что отменяют заказ. Природа была приятна в своей непритязательности: аккуратные, естественные поля, именно то, что необходимо для воскресных занятий джентльмена. Стратегические перелески и дубовые полигоны для стрельбы. Местность была поделена и распределена на линии огня — размечена и перемечена таким образом, чтобы обеспечить в кратчайшее время наивернейший птичий итог. Симпатичные акры зоны убийства. Джону и Ли они казались мирными и невероятно английскими, как подставка под чайник. Направление средней дистанции было помечено колокольнями; то там, то сям попадались обвислые соломенные изгороди и прыгающие кролики. Они шли, взявшись за руки, и болтали, обнаружив, к величайшему обоюдному облегчению, что это им вполне удается.

Способность болтать — очередной барьер для любовников, которые поняли, что их снаряжение для забав в порядке. Решиться быть непоследовательным — это большой вопрос. Витийствовать может каждый, а как насчет того, чтобы вильнуть в сторону? Голова каждого — это кафедра проповедника: к любому случаю свои заготовки — к сцене «Ты переспишь со мной?», к сцене «Я знаю, ты спала с кем-то еще» или к сцене «Это только физическое, больше она ничего не имела в виду». Каждый готов распинаться, когда заходит спор: «Я не праздную Рождество с родственниками», или: «Это так на тебя похоже, ты никогда ничего не слушаешь; такая заносчивая, а как же быть со мной», или в старом, как мир, монологе: «Нам нужно поговорить. Ты настолько требовательна — у меня от тебя клаустрофобия. Хочу хоть немного свободы и воли». И у всех имеется расписанный сценарий, когда возникает скорее печальный, чем сердитый озноб: «Я повзрослел; мы с тобой разошлись. Я тебя люблю, но это совсем не то. Давай останемся только друзьями». Но где-то в нижнем ящике жизни непременно хранится постыдное, раздирающее внутренности, скулящее «Прости, прости, прости! Я буду таким, как ты захочешь. Дам тебе больше воли. Честно, можешь спать с кем угодно. У меня хватит любви на нас обоих. Только, пожалуйста, не бросай». Да, да, не отрицайте, и такое запрятано где-то в глубинах вашей души. Каждый из нас выдает нужный блок убежденно, к месту и с известной долей импровизации. Но истинного призвания и таланта требует брошенное слово-другое, реплика к появлению и уходу. Вот что по-настоящему трудно.

Джон и Ли шли по незнакомому лесу, преодолевали хитроумные лазы сквозь изгороди и трепались почти ни о чем. Они вили гнездо из словесных веточек и соломинок и к тому моменту, когда снова ступили на ведущую к гостинице аллею, из ничего соткали нечто хрупкое, так что ни одному не хотелось спросить: «Расскажи, о чем ты думаешь?», — потому что «Расскажи, о чем ты думаешь?» свидетельствовало бы о полном провале.

После ленча оба читали газеты. А сразу после долгого позднего чая Ли расплатилась по счету, Хеймд подал машину, колеса зашуршали по гравийной дорожке, и они влились в поток уносящихся обратно в город красных точек габаритных огней. Джон смотрел на вспыхивающее и гаснущее в свете встречных фар лицо Ли. Они держались за руки и слушали радио. А когда за окном замелькали знакомые улицы лондонского Уэст-Энда, возникло ощущение легкой депрессии. Знакомое чувство воскресного вечера, когда в понедельник предстоят неприятные дела. Передача «Звезды по воскресеньям», тосты с бобами, привкус светлого пива из жестянки, глаженье рубашки и звонок матери.

— Знаешь, я в самом деле получил удовольствие от этих выходных. — Голос Джона прозвучал ровно и вежливо. — Правда.

— Н-да, позабавились. Тебя куда-нибудь подбросить?

— Не надо. Я возьму такси от отеля.

— О’кей. Ты не обидишься, если я не оставлю тебя на ночь?

— Конечно, нет.

— У меня ранний рейс. И надо еще кое-что сделать. А с тобой поспать не удастся. И в Лос-Анджелесе я буду выглядеть настоящим дерьмом.

Когда они подъехали к «Конноту», стемнело и начал накрапывать дождь.

— Спасибо, что не отказался побыть моим приятелем на выходные. Ну-ну, не надо делать такую кислую физиономию. Я скоро вернусь. А если решу заняться этой пьесой попозже, к концу года, тогда позвоню.

Джон понял, что Ли уже далеко. Ее глаза искрились над его плечом.

— Ли, все было очень хорошо, правда?

— Естественно, милый. Только я не сильна в этой самой чепухе, которую говорят на прощание. Напиши мне стихотворение.

Джон вроде бы и не собирался, а просунул ей ладонь под затылок и привлек ее лицо к своему. Впервые за их короткую и очень однобокую связь он спровоцировал ка-кое-то действие и почувствовал, что она сопротивляется; рядом мелькнули ее красивые голубые глаза. Ли уперлась ладонью ему в грудь, а потом, черт возьми, ответила на поцелуй — губы широко открыты, горячий язык поглаживал зубы, длинные пальцы прямо против сердца.

В глаза Джона ударил белый свет. Ли отстранилась. Меж их губами повисла ниточка слюны.

Уголком глаза Джон заметил фоторепортера, и в тот же миг их накрыла вторая белая вспышка. Надвинув защитные очки, Ли уходила прочь.

— Первейшее правило: никогда не целоваться на людях. Пока, Джон.

Это был финал. Она не обернулась. Джон сгорбился и прошел сквозь вращающиеся двери. Лысый коротышка с седеющей бородой в пиджаке из дорогой кожи держал фотоаппарат с небрежностью профессионального стрелка. Он позволил ей уйти. Ли Монтану успели нащелкать миллионы раз. А снимка ее нового дружка пока не существовало. Джон улыбнулся в ответ — вежливый рефлекс, как в бытность маленьким, когда поздравлял отца с праздником и при этом косился на солнце.

Вот оно. Мгновенная киловаттная вспышка, и поэт Джон Дарт бесповоротно изменился. Серебро покрытого эмульсией целлулоида, направленный поток света и игра светотени — и кости брошены, Рубикон перейден, и мосты сожжены. Вот-вот останется позади опасный поворот.


Ронни Фокс, светский фотограф, только, пожалуйста, без всяких там папарацци, никаких длиннофокусных объективов, открытая работа, прямо в лицо — на улице, прямо напротив вас. Ничего сугубо личного, никаких вторжений; если дело происходит на публике, публика имеет право это видеть, поймите, я человек разумный. Вы смотрите на меня просто так, а я посмотрю на вашу фотографию, — он подошел к своему «БМВ», швырнул камеру на пассажирское сиденье и отправился в круглосуточную проявку. Сегодня три пленки.

Влажные негативы оказались в легкой коробочке — увеличителе с линзой «рыбий глаз». Скривленные лица, выхваченная половина ломтика хлеба на вечеринке в ювелирном магазине, толстый телекомментатор и куча журналистов, которых не опубликует ни одна газета; представление книги какого-то политика, много политиков, которые выглядели, как полагалось политикам. Светская страница не может походить на десятичасовые новости. Он рассчитывал на дочку министра, которая вроде как махала кому-то рукой — высокие титьки, короткая юбка, — но снимок оказался паршивым: ни глаз, ни взгляда. И вдруг в конце катушки — Ли. Именно то, что надо. Ронни понес негативы фоторедактору.

— Вот то, что требуется. Посмотри-ка сюда.

— Ну да, Ли Монтана с каким-то хмырем. Прекрасно, прекрасно. А кто это?

— Без понятия. Какой-то Джон.

— Недурной сюжет. Недавно рассорилась со своим хахалем. А с кем целуется теперь? Кто этот таинственный Джон? Может попасть на первую страницу утреннего выпуска. Новостей пока ни хрена. Миленький кадр. Что-нибудь еще, Ронни?

— Ничего.

— Великолепно.

Снимок не попал на первую полосу, помешал несильный взрыв газа в Кэмдене — никаких пострадавших. Но на третью полосу его поместили.


Клив сидел в задней комнате на сломанном вращающемся стуле. Это был его перерыв на чай. Напротив на коробке с книгами по кулинарии красовался большой капуччино с двойным шоколадом, две плюшки, «Твикс», «Ивнинг стэндард» и папка с замусоленным, написанным в бреду романом. Клив хмурился — он не испытывал удовольствия. Вдохновение не струилось, подобно чистому горному потоку, ради него приходилось всесильно напрягаться.

Белокурый Адонис по имени Дикки, что-то вроде расхожего образа педрилы, который всегда под рукой, белозубый магнит для любого гомика, совершенно измучил Клива, и его вот-вот должно было постигнуть возмездие. На него напало обреченное головоногое, которое приобрело гомосексуальные наклонности после того, как сожрало раздутый труп человека, погибшего в результате несчастного случая на атомной электростанции.

Дикки лениво плыл по голубому, нет, лазурному океану, нет, лагуне. Солнце сияло, нет, сверкало, отражаясь от его бронзовой груди; белокурые кудри струились позади, точно рыжие волосы. Жизнь хороша, с удовольствием думал он.

Подожди, она может стать куда как лучше, если решиться на секс с двуполым существом. Куда как лучше, если попадаешь внутрь цефалопода. А если не лучше, то по крайней мере это пинок из ада.

Дикки вздрогнул, нет, вскрикнул, так интереснее, когда почувствовал, как нечто скользнуло по ноге к плавкам от Пьера Кардена. Что-то твердое, что-то упругое, кожистое, хватательное, настырное и вовсе не похожее на сующийся с грязными намерениями свежий презерватив. Дикки дернулся, но был моментально стреножен, и рука с присоской грубо стянула с него трусы. Он почувствовал поглаживание по своему маленькому, болтающемуся в воде концу и яйцам. Еще несколько рук охватили грудь, пристали к соскам. Что-то мерзкое, как туалетный вантуз, накрыло рот влажным французским поцелуем. Стиснутые ягодицы были властно разведены, и Дикки почувствовал, как его слепой глаз моргнул, словно застенчивый анемон. Предмет с человеческую руку толщиной нежно толкнулся внутрь. Четырнадцать дюймов анального инструмента ритмично колотились в зад, пробирая до самых печенок.

Дикки в ужасе посмотрел в глубину: внизу в кристально чистой воде виднелся разинутый клюв и округлый глаз насильника-содомита. Он медленно подмигнул, и вверх, взбивая пену, выдвинулись новые шесть дюймов.

О Боже, подумал Дикки, что это: воскресный петтинг или он серьезно?

Нет, конец какой-то не такой. Не жизненный. Не прыгает со страницы обоюдознакомым опытом, когда воображение автора расплавляется в пространстве и во времени и он становится единым целым со своим читателем. Клив попытался представить себя плывущим по голубой лагуне с щупальцами на заду. Толстые ягодицы заерзали на раздолбанном стуле. Не все так мерзко, как он надеялся. В общем даже ничего. Клив ощутил нежные присоски в паху, будто его щекотали крошечные детские стрелы. Настойчивые, прохладные, осклизлые прикосновения к соскам. Властное, но нежное ерзание брандспойтообразного предмета, теплая вода, ощущение соли на губах и солнечных лучей на коже. Резкие крики чаек и тихие шлепки ищущих щупальцев. Вдохновляющее чувство наполненности, клизменности и простатности — кто сказал, что мерзко спариваться с бесшириночным головоногим?

Эй, Клив, эй, парень! Соберись! Выйди на берег, ступи на твердую землю! Хватит витать. В этом и заключалась трудность человека, имеющего склонность к литературе: древние соки воображения моментально уносили прочь. Клив помотал головой, сдул пену с капуччино и взял «Стэндард». «Взрыв газа в Кэмдене — пострадавших немного». Он перевернул страницу и изрядно откусил от пирожного.

Большую часть третьей полосы занимали Ли и Джон. Клив сглотнул, вскинулся было, но тут же застыл в позе человека, которого только что хватил удар.

Снимок был хорош: поцелуй носил явно эротический заряд. Дело в руках: пальцы Джона в ее волосах, а Ли прижалась к его груди. Оба выглядели напряженными и страстными. Творческое воображение Клива устремилось вперед и ввысь. Невозможное становилось вероятным, а затем, поскольку свет всегда распространяется по прямой, никогда не отклоняется в стороны и не врет, превратилось в правду, доказанный факт.

Внизу страницы находилась вставка — смущенно и нисколько не алчуще улыбающийся Джон и подпись: «Загадочный Джон. Вы его узнаете?» Клив поднес фотографию поближе к глазам, скомкал в ладонях и попробовал придумать возможные объяснения — у Джона объявился близнец, это взяли у мадам Тюссо, на снимке иностранцы.

И наконец завопил:

— Я его знаю! — И почувствовал, что в горле застряла изюмина.


Джон находился в секции детской литературы, стараясь навести хоть какой-нибудь порядок в рядах тонких, ярких, не в меру активных книжек для ребятни. Брошюрки выскальзывали, выпадали из рук и веселой вереницей одна за другой валились на пол.

В магазине было два отдела детской литературы. Секция изящно оформленных дорогих книг в твердых переплетах — классики о балетных танцорах, о добрых дядьках в обветшалых замках и о каникулах в Корнуолле. Предполагалось, что эти книги должны выполнять роль легких наркотиков, подготавливая невинные существа к жесткому снадобью Остин, Бронте и внутривенному Хаксли, пока у них не налились яйца и они не созрели для тренировочного бюстгальтера. Такие книги никто никогда не открывает, так что можно напечатать внутри «Историю О» или «Камасутру» и ни единая душа не заметит. Однако, как ни странно, они учат кое-чему о литературе — более важному, чем сомнительный навык чтения. Они учат статусу книги, ее роли в качестве аксессуара. Всякий приличный ребенок после пяти прекрасно понимает, что Беатрис Поттер[23] в собственном деревянном ящичке и миниатюрные издания «Фолио» говорят о себе нечто такое, что взрослые весьма ценят.

Другая секция содержала книги, которые выбирают сами дети, бесконечно разнообразные книги, которые делают вид, что сами вовсе не книги. Это комиксы и целые конструкции, из них торчат куски проволоки и пушистые шкурки, пахучие вклейки, бибикалки и гуделки. Дети покупают их в качестве игрушек второго эшелона.

— Выбирай все, что хочешь, — неестественно громко заявила какая-то мамаша. — Как насчет вот этого? В твоем возрасте мне очень нравилось.

О чем так хлопочут взрослые? Что такого необыкновенного в книгах, если предполагается, что каждый обязан продраться сквозь «Упадок и разрушение Римской империи», в то время как тебе в четверть меньше лет, чем Гиббону[24], когда он задумал свой труд? Почему литература отличается от остальных взрослых удовольствий? И что такого содержится в книгах? Все потому, думал Джон, что родители считают детей томиками с кофейного стола, а детство — романом из эпохи Эдуардов.

Из складского помещения сквозь аккорды Дейва Брубека[25] раздался приглушенный шум.

— Сходите посмотрите, что там творит Клив, — подняла из-за конторки глаза миссис Пейшнз.

Клив метался в четырех стенах, расшвыривая упаковочные коробки, лицо сделалось бордово-крапчатым, как у только что родившегося плода. Губы в крошках от пирожных раззявлены, глаза выкатились и заплыли, язык синий, как у попугая, высунут наружу, колени подгибаются. Одной рукой он держал разодранную газету, а другой яростно, но тщетно пытался бить себя по спине. Джон толкнул дверь как раз в тот момент, когда обессилевший Клив в отчаянии навалился на ручку и та угодила бедняге в солнечное сплетение, вследствие чего Клив изрыгнул комок липкого теста прямо в плакат с изображением Мартина Эмиса, к ухмыляющейся ноздре которого субстанция благополучно и приклеилась. Клив рухнул и обмяк, как выброшенная на берег морская свинка.

— Ты в порядке? — довольно некстати спросил Джон.

Клив помотал пальцем, что означало: «Отстань». И, навалившись на ящик с папками, судорожно пытался продохнуть.

— Вот это бабец. — Клив приподнял пунцовое лицо, кашлянул и утер слюну с подбородка. — Класс.

— Ты поперхнулся из-за какой-то женщины? — Джон оглянулся, пытаясь понять причину приступа.

— Твоей.

— Почему моей?

— Еженедельник. — Клив пододвинул скомканную газету.

— Несильный взрыв газа в Кэмдене — пострадавших немного.

— Переверни.

Потрясение Джона оказалось совсем иного рода.

— О Господи!

— Вот он, бабец. Ты почему мне не сказал?

— Господи! Кто-нибудь еще видел?

— Дурацкий вопрос. Это же «Ивнинг стэндард». Увидят миллионы людей. Ты сам-то хоть в курсе, кто эта деваха? — Клив ткнул пальцем в фотографию.

— Боже мой… Петра… Как ты считаешь, она заметит?

— Заметит? Да ты… ты… — Клив чуть не поперхнулся опять. — Ты трахнул самую красивую женщину в мире. Признайся, что натянул. Ну, естественно. Мне даже страшно об этом подумать. Фотографию, как вы милуетесь, опубликовали в газете, а ты беспокоишься, заметит твоя Петра или нет.

— Мы совсем не милуемся. Просто в приятельских отношениях.

— Че-го?.. Совсем повредился? Посмотри на себя и на нее. Такое впечатление, что я ощущаю запах простыней. Прижать вас потеснее — прямо доноры органов. Только не убеждай, что это что-нибудь другое, а не языки.

— Боже мой, Клив, что же теперь делать?

— Уходи в отставку, приятель. У тебя отныне все покатится под гору. В двадцать шесть лет ты достиг всего, на что способен человек: впорол Ли Монтане, реализовал мечту — наколол Елену Троянскую. Теперь коротай жизнь в кресле-качалке и тешься воспоминаниями. Естественно, слупи с нее алименты, а рассказ продай в «Ньюс оф зе уорлд».

— Заткнись, Клив. Что мне делать, если это увидит Петра?

— Петра? Позабудь о ней, старина. Сейчас вы с ней в разных лигах. Она до того, а ты после. — Клив кашлянул на волосы Ли. — Петра — до того, как у тебя еще не слишком ладилось со звездами, до газетной легенды.

— Клив, правда, отстань. Это очень серьезно.

— Ладно, ладно. Я все понимаю. Еще не дошло. До меня тоже. Никак не могу поверить. Здорово ты влип, приятель.

— И хочу выбраться. Но ты мне не в помощь: считается, что ты мой товарищ.

— Чудесно, чудесно. О’кей. — Клив выпрямился, почистил рукой рубашку и вдруг пригвоздил своими большими ладонями плечи Джона к двери. — Скажи мне одну вещь. Mano o mano[26].

— Не спрашивай.

— За пределы этой комнаты ничего не выйдет.

— Клив, не спрашивай.

— Я должен. Мне надо знать. Хочу умереть настоящим мужчиной. И обязуюсь, больше никогда об этом не упоминать. Строго между нами. Но ты обязан мне рассказать: она так же хороша, как выглядит?

— Клив!

— Ну, естественно. Так я и знал. Расскажи мне подробности.

— Клив!

— Господи! Хоть чуть-чуть. Что-нибудь! Она холодная или горячая? Бреет волосы на лобке?

— Клив! — Джон попытался его оттолкнуть.

— Даже не говори. Просто кивай. Или только смотри, если я угадал. Это она на тебя насела? Она пихала палец тебе в зад и массировала простату, точно это большое головоногое?

— Моя простата не похожа на большое головоногое. Господи Иисусе, Клив!

— Именно! Так и говори: «Господи Иисусе», если я угадал. Ты поимел ее раком? Она раздвигала свои прекрасные ягодицы? А плотненькая, влажненькая вульвочка смотрела на тебя, как морской моллюск? Когда ты в нее вошел, она вопила, точно голодная серебристая чайка? — Клив заговорил хриплым шепотом: — Она тебя умоляла? Ну, признайся мне, Джон.

Джон закрыл лицо руками и застонал.

— Не покидай меня, Джон. — Клив потряс его за плечи. — Продолжай. Так близко к богине мне никогда не подойти. Хватит до конца жизни для долгих зимних мастурбаций. Признаю, я зануда. Так сжалься над несчастным занудой. Как насчет оргазмов? Были? Ну конечно, ты ведь такой жеребец. Один или много?

Джон оттолкнул его в сторону к стене, но рука с отчаянной поспешностью ухватила за горло.

— Клив, это ненормальность. Ты ненормальный. Я в глубоком дерьме, а ты валяешь дурачка-онаниста.

Они ковыляли по комнате: Джон тяжело впереди, Клив, хватаясь за грудь, поспевал сзади — лицо красное, губы и глаза сальные.

— Она садилась тебе на лицо и ерзала своими душистыми, мохнатыми гениталиями, пока ты не чувствовал, что тонешь в вожделении? А еще?..

— A-а! На помощь!

— Она брала в рот? Конечно, брала. «М-м… Какой вкусный горячий мужской сок». И выпускала по капле из уголка губ. А потом тащила тебя в душ, намыливала задницу и скромно говорила: «Джон, почему ты не трахаешь сюда? Здесь каждое отверстие — твое». А свои белые, влажные трусики? Пихала тебе в рот? Привязывала к стулу чулками? Делала тебе на член кольцо из старой подвязки, а сама ложилась и возбуждала себя электрической зубной щеткой?

— Чем это вы тут занимаетесь? — В дверях стояла миссис Пейшнз.

— Обсуждаем список кандидатов на Букеровскую премию. — Клив нехотя отпустил Джона.

— А в магазин вы не хотите вернуться? Там покупатели. Один человек спрашивал француза по фамилии Беллами[27]; говорит, что классик. Я посмотрела, у нас вроде нет. Попробуйте продать ему что-нибудь еще.

Ощущая всю нелепость происходящего, Джон снял с полки тонкую книжицу в мягком переплете и решительно двинулся в зал.

Миссис Пи стояла за прилавком и разговаривала с одутловатым студентом.

— Это Джон, он вам поможет, — произнесла она без особой надежды.

— Вам, случайно, не это нужно? Ги де Мопассан?

Студент улыбнулся, сказал спасибо и вышел.

— При чем здесь Мопассан? — возмутилась миссис Пи. — Он не упоминал никакого Мопассана. Говорил про Беллами. Чем больше я варюсь в этом бизнесе, тем тверже убеждаюсь: книги для человека вредны — засоряют мозги. Все вы, заядлые читатели, полоумные, замкнулись в собственном мирке со своими Мопассанами и Беллами.

Отворилась дверь, и через магазин прошествовала возвратившаяся после перерыва Дороти. Не говоря ни слова, она подошла и наотмашь ударила его по лицу.

— Сукин сын. Настоящий сукин сын. Как ты мог? Похотливое дерьмо!

— Вы все ненормальные, окончательно, безнадежно и бесповоротно ненормальные! — неодобрительно воскликнула миссис Пи.

Джон мялся возле прилавка.

— И что теперь? — Дороти сунула ему в руку газету. — Полюбуйся: ведь это ты. А другая — та самая Ли Монтана, что была здесь. Бедная Петра. Что это тебя понесло?

За ее спиной, маниакально ухмыляясь, Клив изобразил шесть-семь эротических поз и приемов.

— После работы Петра будет ждать тебя в кафе, хотя я ее отговаривала. — Дороти была готова разреветься. — Убеждала, что ты того не стоишь. Но она хочет поговорить. Ты так сильно ее обидел, что на ее месте я бы вырвала тебе яйца вместе с селезенкой. Так что придумывай свои жалкие извинения. Подонок!

Джон ничего не ответил. Зачем? Просто стоял и смотрел на двух разъяренных женщин, чьи лица так неодобрительно хмурились.


Остаток дня Джон провел кое-как: жался по дальним углам и в закутке туристических путеводителей, деловых учебников и философских трактатов нового времени. Миссис Пи рассердилась не на шутку. Вся ее горечь и чувство унижения по поводу бегства мистера Пи с субботней помощницей вспыхнули с новой силой и обратились на магазин. Дороти вела себя высокомерно, а Клив подмигивал, подталкивал локтем и хихикал, что было еще того хуже.

Петра сидела за одним из трех столиков крохотной кафешки, где отпускали продукты на дом и где они обычно собирались выпить капуччино, который означал конец рабочего дня продавцов. Она выглядела смуглее обычного, какой-то высохшей, по-опасному хрупкой. Черные глаза прятались под покровом век. На губах горькая беззащитная улыбка. Петра стряхивала пепел после каждой затяжки, и только это свидетельствовало о ее волнении.

— Привет. — Джон сел напротив, на мгновение встретился с ней взглядом и отвел глаза. — Извини. Мне правда очень неприятно.

— Брось, Джон. — В голосе Петры послышалась дрожь. — Заткнись, и все. — Щелчок по концу сигареты. Еще щелчок. Обоюдоизматывающее молчание, а затем успокаивающее: — Ты меня любишь?

— Да, да, конечно. — От этого вопроса Джон вскинулся, словно загнанный лис, который ныряет в дренажную трубу, совершенно не раздумывая, куда она приведет и не ловушка ли на другом конце. Джон прокручивал в голове сценарии их встречи, но ни один не предусматривал разговора о любви. — Конечно. Ты сама прекрасно знаешь. Послушай, на фотографии вовсе не то, что на самом деле.

— Ты ее трахал?

— Все было вовсе не так.

— Ты ее трахал?

— Да.

— Сколько раз?

— Ну, два, вроде как полтора.

— Значит, у вас было свидание в течение одной ночи?

— Да. Именно это я собирался тебе объяснить. Одно-единственное глупое свидание.

— Заткнись! Я не желаю ни твоих объяснений, ни твоих извинений. Сделал из себя дурака! Публичного дурака!

— Дурака? — искренне удивился Джон.

— А как же. Полного кретина. Но тебе не привыкать. Снимают, как шлюху в диско. Помяться и позабавиться. А тебе не кажется, что ты немного староват, чтобы тебя хватало на всех? А поскольку ты мой дружок, это плохо отражается на мне. Да, я обижена, но еще больше рассержена, что ты такой слабый болван. Как ты полагаешь, зачем ты ей понадобился?

— Ну… — промямлил Джон, изо всех сил стараясь не возражать, — наверное, ей было одиноко, тоскливо. Не знаю. Мы много не разговаривали.

— Надо бы тебя бросить. Но ты меня любишь, а я к тебе привыкла. Дороти советовала тебя кинуть, но это потому, что она сама положила на тебя глаз.

— На меня? Дороти? Но она же твоя лучшая подруга.

— И что с того? Положила, потому что ты мой. Так обычно случается у лучших подруг. Она доверяет моему вкусу и моим суждениям. Но мы сейчас не о том.

Не в состоянии до конца поверить в происходящее, Джон смотрел на Петру широко раскрытыми глазами, почти в восхищении. Ее эгоизм воодушевлял.

— Спасибо… ну… за то, что ты смотришь на все таким образом. Обещаю, больше такого не случится.

— Естественно, не случится. — Петра воздела глаза к потолку и тихо рассмеялась.

— Значит, все останется по-прежнему? Плохое забыто?

— Нет, нет и нет. — Петра фыркнула и одновременно усмехнулась. А потом театральным жестом, который получился, впрочем, не совсем, закурила сигарету. — Нет, Джон, ты так просто не выкрутишься. Ты потерял доверие. Теперь вводятся новые правила.

— Правила?

— Прежде всего никому об этом ни слова. Никакого хвастовства и дурацкой мальчишеской бравады.

— Конечно. Я и не мыслил…

— Ты, вероятно, нет. А Клив, Дом и Пит — да. Мне только не хватало, чтобы меня жалели. Ты понял? Я не ревнива. Не то что эти кукольные, слабые фифочки с экрана. Жертвой становиться не собираюсь. Долбаная жертва — это ты! И я хочу, чтобы все об этом знали. И второе: я постоянно должна знать, где ты находишься. Никаких оправданий насчет сочинения стихотворений. Я тебе больше не верю.

— Да… то есть нет… Я понимаю…

— И последнее, твое наказание — лекарство.

Джон поежился от леденящего тире между наказанием и лекарством.

— Петра… а нельзя без этого… мне и так было плохо. Миссис Пи на меня разозлилась, Клив совсем ополоумел, а Дороти ударила.

— Знаю, это ее аванс.

— Не аванс, а пощечина. Чуть не сломала мне нос.

— Именно аванс. Ты ничего не понимаешь. А теперь слушай, в чем твое наказание: я имею право на одно совокупление на стороне.

— Как ты сказала, дорогая?

— Такова сделка. Если мне кто-нибудь приглянется, я его поимею. А потом сообщу тебе и всем, кому сочту нужным. А тебе придется проглотить. Так что готовься, дорогой Джон. Девушка, которую ты любишь, переспит с другим, и это твоя вина. — Петра наклонилась через стол, сжала кулаки и проговорила сквозь зубы: — Этим человеком может оказаться любой: твой приятель, или огромный чернокожий мотоциклист, или кавалерист лейб-гвардейского полка. И каждый будет лучше тебя, что, впрочем, не слишком трудно. Только знай, это обязательно случится — тогда поймешь, каково мне сейчас. Уразумел? А теперь время, пошли.

— Пошли? Куда? Я думал, мы наберем еды и посмотрим телик. Или я отправлюсь домой. Я в самом деле никакой.

— Ну нет, Джон. Мы идем в паб.

— Петра, я правда никого не хочу видеть. Я буду смущаться.

— Мне начхать на твое смущение. У тебя больше нет прав. А я не собираюсь прятаться, чтобы люди подумали, будто я реву в подушку. Мы идем в паб: я буду душой компании, а ты — кающимся грешником. Поднимайся. — Петра встала. — Поцелуй меня, гадкий мальчик.


Джон толкнул дверь «Магги», и на него налетел знакомый шум, как неряшливый, вонючий мужик. Полдюжины привычных лиц обернулись и уставились на него.

— Ба! Посмотрите, кто к нам пришел! Не могу поверить! — завопил бармен Шон. — Хрен тут поверишь! Американский жиголо из Шеферд-Буша собственной персоной! Наш домашний гроза голливудских звезд. Всем встать, смирно!

Мужчины в баре издали горловой звук, который обычно приберегают для комментария эрекции и всяких приятных непристойностей. Петра выдержала два такта и, словно ассистентка фокусника, возникла из-за плеча Джона. Ее выход произвел впечатление. Острый подбородок нацелился на присутствующих, жаркие, будто напалм, глаза испепелили зал. Шум моментально замер.

— Петра, дорогуша, привет. Не ожидали тебя увидеть. Не ожидали увидеть вас вместе. Думали, что ты его укокошила.

— Зачем, Шон? Я пользуюсь его яйцами в качестве мягкой подстилки. Избавлюсь от этого, придется заводить другого. А какой толк — все вы одинаковы. От этого я по крайней мере знаю чего ждать. Ну, сукин сын, тащи выпивку. — Она направилась к столу, где сидели Пит, Дом и Клив.

А Джон вильнул к бару.

— Что будешь заказывать, жеребчик? Медленный, уютный коитус себе и мышьячок даме?

Сидящие в пабе прыснули.

— Будь добр, Шон, две пинты.

— Тебе в кружке или будешь пить из сапога Петры?

— Отстань, Шон.

— Вона как! Только имей в виду, потом мы с тобой все равно побалакаем, сам понимаешь, шельмец, о чем. Уж эти мне тихони. Скажи, Билл. Везде они пролезут. Вот если бы твоя Мардж обнаружила фотографию, на которой ты лижешься с Мишель Пфайфер, что бы она сделала? Попробуй ответь. Она бы бросила принимать ЛСД. Вот что бы она сделала. Согласен?

Петру за столом оглаживали все трое мужчин. Когда Джон подошел, они отодвинулись и уступили ему место. А Клив положил им обоим руки на плечи.

— Я рад, что вы решили это дело по-взрослому.

— Надеюсь, ты сознаешь, какой ты счастливый, — вставил Дом.

— Потому что твоя девушка Петра, а не кто-то еще, — уточнил Пит.

— Вы не против, если мы не станем об этом говорить? Дело касается меня и Петры. И мы все уже обсудили.

— О’кей, поговорим о чем-нибудь другом.

Минуту-две все старательно пытались отвлечься от мысли о том, как Джон целовал Ли.

Потом Петра весело спросила:

— Так как, Клив, с кем мне ему изменить?

Приближался час последних заказов, и в компанию вернулось обычное настроение с прежними обыденностями. А когда прозвенел первый звонок, к их столу подошла деловая красивая девушка в очках, с дорогой короткой строгой стрижкой и с увесистой сумкой через плечо.

— Вы Джон? Джон Дарт? — улыбнулась она и вынула из сумки блокнот на пружинке. — Джульетта Бландон, «Дейли мейл». — Девушка протянула руку, и сидящие за столом поразевали рты.

— Мне нечего сказать. Знаете, я не очень интересен.

— А мой редактор так не считает. Меня отправили специально, чтобы отыскать вас. Фотография, смею сказать, произвела шум. Понимаю, что навязываюсь. Если бы дело было во мне… но дело не во мне. Знаете, Джон, без протокола, вся Флит-стрит сходит с ума, хочет узнать, кто вы такой. Ли Монтана — большая величина. Мне не следовало вам это говорить. Дайте пару цитат, все что угодно, и с делом будет покончено. Тема для любого будет убита. И не надо никакой грязи.

Джон в отчаянии посмотрел на окружающих. Но они никогда не сталкивались с новостями, пока те не воплощались в напечатанные строки, и теперь чувствовали себя участниками событий и с интересом следили за тем, как создается сенсация. Петра улыбалась своей невеселой улыбкой.

Журналистка тем временем продолжала свободным, доверительным тоном:

— Вы сможете контролировать абсолютно все. Я запишу именно то, что вы скажете, а вы проверите. Я здесь не для того, чтобы выворачивать вас наизнанку, честно. Подсоберу кое-что, но опять-таки только то, что вы захотите. Приятное, по вашему усмотрению. И делу конец. Так вы мне поможете, Джон? Пока подумайте. А я пойду принесу выпивку. По пинте?

— С запивкой, — вмешался Клив.

— Прекрасно.

— Виски. По большой.

— Боже, что же мне делать?

— Ломаться. — Клив казался по-настоящему возбужденным. — Она еще не вытащила чековую книжку. Спроси о начальном предложении, или мы пойдем в «Экспресс». Она сама признала, что все охотятся за твоей историей. Позволь мне все устроить. Двадцать процентов — и я организую выгодную сделку.

— Нет, Клив.

— Ну ладно, десять.

— Заткнись.

Петра закурила сигарету.

— Джон, ты помнишь, что обещал? — Она выпустила к потолку струйку дыма, изображавшую неподдельную угрозу.

— Ты не упомянешь о нашем представлении? — попросил Пит.

— Так, мимоходом, — поддержал его Дом.

Вернулась Джульетта Бландон.

— Вот вам ваше пиво и запивка. Бармен сказал, что вы поэт, Джон. Что-нибудь опубликовали?

— Да. «Камень-неудачник».

— Стихи о любви?

— Нет. Может быть, парочка. Это скорее наблюдения, некоторые из них о любви.

— Вы работаете в книжном магазине?

— Да. Только, знаете, я в самом деле не хочу об этом рассказывать. Я понял все, что вы сказали, однако…

— Сколько? — буркнул Клив. — Сколько вы готовы заплатить? Зелень на бочку, не то мы пойдем в «Экспресс» и продадим им эксклюзив.

— А вы кто такой?

— Клив, товарищ Джона и что-то вроде его агента.

— Вот что, Клив, вы правильно сделали, что спросили. Но продажа темы — довольно хитроумное занятие. Если вы просто говорите фразу-другую — ваше дело, что мне сказать. Но если намереваетесь продать материал — совсем иной оборот. Мы подписываем контракт, и газета делает все, чтобы деньги того стоили, потому что это деньги ее подписчиков. Редактор потребует поцелуев, интимных подробностей и бесед в постели. Вы этого хотите? Я могу позвонить. Но знаете, Джон, — ее свободный оксбриджский[28] доверительно-убеждающий тон снова стал таким, как если бы Джульетта говорила вне протокола, — между нами — редактор меня бы вышиб, если бы узнал, что я это сказала, — мой опыт подсказывает: ни один человек, продавший материал, не ощутил себя счастливым. Человеком движет корысть. Но суммы не так велики, как кажутся. Не верьте газетам. — Она заговорщически рассмеялась. — Пара сотен не лотерейный куш. Так как вы познакомились с Ли?

Джон опустил глаза в рюмку с виски. Истина в вине.

— Без комментариев. — Штамп прозвучал глупо и претенциозно, будто он изображал из себя министра правительства или судебного адвоката, а не был ущербным волокитой из паба.

Джульетта кивнула с мягким профессиональным пониманием.

— А вы, должно быть, Петра, подруга Джона.

— Да, он мой приятель. — Брови Петры изогнулись в гримасе, которая означала: «Только между нами, девочками».

Джульетта поняла намек, положила блокнот на колени и вытащила из пачки Петры сигарету.

— Можно? Ты, наверное, немного взбесилась. Я бы его убила.

— Могу до сих пор. Но он вернулся с поджатым хвостом. И теперь у него испытательный срок.

— Потрясающе.

— Он бросил ее и попросил принять обратно. А у меня к нему слабость.

— Бросил Ли Монтану?

— Да. Сказал, что под штукатуркой и губной мазюкалкой она настоящая выдра. И с самомнением, как калифорнийская Опра Уинфри[29].

— Это правда, Джон?

Петра пнула его под столом.

— Помнишь, что ты говорил, дорогой?

— Не имею к этому никакого отношения. — Он обхватил голову руками.

Шон прозвонил час закрытия.

— Он запутался, а знаменитая женщина воспользовалась. Шалунишка, я его потом отшлепаю.

Девушки рассмеялись. Но хотела этого одна Петра.

— Это все. Вы мне скажете возраст, написание имен и все такое прочее?

— Мы Дом и Пит, — встряли Дом и Пит. — Актеры. Вы не упомянете о нашем представлении? Где-нибудь походя, между прочим?

— Разумеется. Кстати, Петра, а он хороший поэт?

— А кому какое дело? — Петра допила из рюмки Джона.

Джульетта поднялась и подошла к длинноволосому, неряшливому на вид парню. Облокотилась о стойку, что-то сказала, и они оба вернулись к столу.

— Всего парочку снимков, вы позволите?

— Категорически нет! — Джон вскочил на ноги; стул тяжело грохнулся на пол.

Последовали три вспышки одна за другой.

— Дело твое, приятель. Как там навелось, не знаю; теперь не моя печаль, если редактор выберет снимок, где ты с полузакрытыми глазами и раззявленным ртом. — Фоторепортер выпалил еще один кадр.

— Значит, так, вы ничего не сказали, — объявила Джульетта. — Без комментариев, это все, что я записала. Ваша честь не задета.

— О’кей, любовничек. — Петра взяла его за руку.

— Рядом со стойкой, ладно?

В пабе все встали, засмеялись, поощряюще закричали.

— Вот так, хорошо — одного Джона, смотри естественнее. Улыбочку. Еще немного, малыш. А теперь вы вдвоем. — Фотограф работал быстро, понимая, что настроение переменчиво и терпение кратко. — Прекрасно. Чуть ближе. Смотрите на меня. Улыбочку. Как насчет поцелуя? Еще разок. Побольше страсти. Обними за шею, а другую руку положи на грудь. Чуть придвиньтесь.

— Ну давай же, — прошипела Петра и накрыла его рот своим. Плоский, кисловатый язык раздвинул зубы. Джону показалось, что он вот-вот задохнется. Даже Иуда не пользовался языком.


В холодной тряпичной спальне Петры Джон разделся без всякого энтузиазма. Из паба они возвращались в полнейшем молчании. Джон дулся. Надутость являлась его излюбленной формой сопротивления. Пассивной агрессией. Он надеялся, что выглядел сдержанным, мужественным, величественным. А на самом деле — надутым. Петра была уже голой и лежала на стеганом покрывале, подложив под затылок ладонь. Реклама, да и только. Демонстрация сортности. Вот, смотри, что ты чуть не потерял — худое, сероватое тело: ксилофонные ребра, вогнутый живот, бедра в гусиных пупырышках, словно пакетики с закуской из соседнего кафе, примостившиеся на цыплячьей груди титьки, темное переплетение подмышек, твердый, задорно постриженный, выдающийся лобок, квадратный, грубый, спартанский зад — все для постиронического, пост-феминистского, постмодернистского поспешного спаривания. Петра смотрела на себя. Она жила в теле, которое являлось превосходным синтезом того, кем она была, и поэтому чувствовала огромное удовлетворение всеми его причиндалами.

— Ну давай, Джон. Я умираю от холода. Оправдай свое существование.

Он попытался залезть под одеяло.

— Нет, сюда, я хочу на тебя поглядеть.

— Я замерз.

— Сейчас согреемся. — Петра взяла его пенис и сдавила в ладони. — А теперь расскажи. Я хочу знать все. Как это происходило? Что она делала?

— С меня в самом деле довольно. Ты выставила меня на посмешище — натешилась вволю.

— Недостаточно. Ты мне еще задолжал. Что она говорила? Как ты ее поцеловал в первый раз? Ты ее раздевал? А каковы на ощупь ее ужасные пластиковые старушечьи сиськи?

— Пожалуйста, ради Бога, ты говоришь, как Клив.

Петра ущипнула уголки его губ и сильно свела вместе.

— Ты мне должен чертовски много. Так что рассказывай по порядку все с самого начала. Ты пришел к ней в гостиницу. Это ведь произошло в гостинице? Она тебя поцеловала. Так? Покажи мне. Потом достала твой крошечный, вялый прибор. Говори, задница. — Другая рука Петры находилась у него между ног.

Джон закрыл глаза. Он видел Ли, лежащую на кровати в отеле: округлые бедра, изгиб груди, прекрасные голубые глаза, полуулыбку. Вспомнил жар и податливость тела, аромат цветов, янтаря и мускуса. И начал рассказывать. В пучине смущения, монотонным шепотом, без всяких эпитетов и приукрашений, только голые факты, не упуская ничего и не прибавляя ничего — этакий любовный хроникер. В мыслях рядом шевелилась Ли, Джон ощущал на щеке ее дыхание, мятный привкус ее губ, но говорил не об этом. Он описал Петре ее самое и последний раз, когда они спали вместе. Маленький акт бунта. Круг замкнулся. Петра слушала эротические фантазии о самой Петре. Она потирала и скребла свое тело, восторженно, как шелудивый медведь на колоде.

— Грандиозно, Джон! Нет, правда, потряс. Я совершенно запала. Как-нибудь проделаем это опять. Никогда бы не подумала, что могу распалиться, слушая о твоей неверности. Интересно, на тебя тоже так подействует рассказ о моей?

Джон натянул на себя одеяло и потушил свет.

— Интересно, как эта репортерша узнала, где нас найти?

Петра фыркнула.

— Не устаю поражаться твоей наивности. Это я ей позвонила.

— Ты?! Не верю! Зачем?

— Может быть, к чему-нибудь приведет.

— К чему?

— Не знаю. К славе, успеху, избранности. Даст какой-нибудь старт.

Их и в самом деле осыпала рвотная, чуть теплая морось славы, хотя и не сопровождавшаяся преимуществами успеха и избранности.


Материал в «Мейл» оказался не совсем такой, как ожидала Петра. Рядом с фотографией Джона и Ли поместили фотографию ее и Джона в тех же позах. Подпись под снимком гласила: «Шаловливый уик-энд с суперзвездой Ли Монтаной. Поэт Джон Дарт демонстрирует своей девушке, как все происходило». Сравнение показалось Петре лестным.

На следующий день тему подхватила «Сан» и организовала небольшой почтовый ящик. Две фотографии — разъяренной Петры и блистательной Ли — сопровождал вопрос: «Вы бы махнулись этим на то?» После заметки о скандале, подборки каламбуров, виршей, частушек, стихов, рифмованных строчек и рассуждений газета предлагала звонить и голосовать, с кем предпочел бы лечь респондент. Результат был заранее предсказуем.

«Гардиан» опубликовала заметку из истории жизни эротически эмоциональных поэтов — Катулла, Марвелла, лорда Рочестера и Байрона — и поместила колонку лирических стихотворений, включая одно его. Джон долго не мог отвести взгляда от страницы: видел напечатанные слова, но точно вспоминал, когда и где они были написаны. Первая строка пришла в голову в Оксфорде, на последнем сеансе в кино во время просмотра скучного французского фильма новой волны. Он пошел в киношку один и единственный раз повязал шарф колледжа. В середине сеанса на лестницу выскочила девушка в босоножках и косынке на голове и пробежала длинную вереницу ступенек. В этот миг в мозгу возник первый стих. А теперь он на одной полосе с Катуллом и Марвеллом — соперничает рифмами с великими, в одном ряду с произведениями звездных величин. Стихотворение показалось неплохим, не ужасно плохим. Но помещено с ложной претенциозностью.

Мужской журнал благодаря снимку, где он целовался с Ли, включил его в список «шалунишек-везунчиков», а ночная радиопрограмма пригласила обсудить пикантные вопросы секса с психологом, любовницей министра и известным комедиантом. И на этом все кончилось. Поступали свежие новости и задвигали его в дальний угол кладовой сплетен.

Адрес магазина, указанный для передачи ему корреспонденции, оказался у десятков интересующихся в записных книжках, картотеках и еженедельниках под рубрикой «поэт», «знаменитость», «секс» или просто «проститутка мужского пола».

Его издатель Феликс позвонил в магазин.

— Джон, как ты это переносишь? Пресса омерзительна. Когда взираешь на состояние массовой культуры в стране, хочется заплакать. Боже, неужели эта та самая почва, что взрастила Карлайла и Гоббса, неужели это язык Поупа и Драйдена, почему возвышенный слог в следующую секунду погрязает в мерзости? Сейчас поэты нам требуются гораздо острее, чем прежде. И это подводит меня к приятной новости. Наблюдался всплеск интереса к «Камню-неудачнику» — достаточно спокойный: мы получили несколько заказов. Должность викария в Порлоке пока не приобрести, но тем не менее ободряюще. Я хотел узнать, как дела со следующей подборкой? Что-нибудь написал? Если тебя посетила муза, один заинтересуется благодаря разгульному взрыву в медиа, а другой по-настоящему любит поэзию. Подумай: для определенной цели можно использовать и грязную шумиху — выращивать алмазы в дерьме. Вот тебе и возможное название — «Алмазы в дерьме». Обдумай. И еще: можно мне кое-что взять для антологии «Изнутри посторонних»? Что-нибудь урбанистическое, современное. И давай в ближайшее время пообедаем. Хлебы и чаша с вином.

Джон испытывал сладостное удовольствие от того, что впервые продавалась одна из его книг. Его всегда интересовало, кто читает его стихи, кто вообще читает поэзию. Он никогда бы не подумал, что это какая-нибудь Бетти. Какая-то Бетти с неспешным взглядом и безукоризненными вставными зубами, примерно за шестьдесят, с короткими седыми волосами, со сломанным зонтиком, в пальто, которое, казалось, сшили из обивки автобусного сиденья, и с пустым пластиковым пакетом. Она материализовалась из дождя, полистала туристический путеводитель, наткнулась блуждающими глазами на Джона и через несколько минут подошла.

— Вы тот самый молодой человек из газеты? Поэт? Есть что-нибудь из ваших стихов?

Джон указал на «Камень-неудачник» на открытой полке и наблюдал, как она переворачивала страницы и молча читала стихи. Образовалось ли родство душ? Открылась ли какая-нибудь дверца? Произошло ли узнавание, озарение, внезапное сжатие сердца? Возникла ли аналогия, которая сбросила с сути вещей вуаль? Она подняла глаза, и они встретились друг с другом взглядами.

— Я это беру. Немного выше моего понимания. Но я хочу попытаться. Ведь я всегда могу прийти и спросить то, чего не понимаю. Вы не против? — Она рассмеялась хрупким бесцельным смехом одиноких стариков, который в самом деле означал: «Не нападай на меня, не обижай. Я больше ничего не понимаю, а если произведу этот похожий на смех звук, ты подумаешь, что я все еще одна из вас».

Джона почти захлестнула волна жалости, любви, угрызений совести и благодарности. Захотелось сказать: «Я приду к вам домой, почитаю стихи, а вы лежите в постели. Приготовлю чай с молоком. Посмотрю старые фотографии и буду терпеливо слушать, пока вы рассказываете об Артуре и Моррис Оксфорд. Залатаю линолеум в коридоре, куплю цветы на день рождения, схожу за лекарствами, получу пенсию и заделаю дырку, которую оставил ваш сын». Но ничего этого он не сказал, а только произнес:

— Вы хотите, чтобы я вам подписал?

— Не смею беспокоить. Но если не очень сильно затруднит… — Она снова рассмеялась.

Джона еще несколько раз просили подписать альбом фотографий Ли. Ухмыляющиеся девчонки хихикали, подталкивали друг друга локтями и смотрели ему на брюки.

Наконец миссис Пи решила отправить обратно книгу Ли — из сочувствия к бедной Петре. «Не хочу, чтобы эта женщина блистала здесь своими титьками». Но Клив буквально лег на пороге, и она согласилась поместить томики в самой глубине магазина: между историей и текущими событиями.

Из «Литературного обозрения» позвонил Берриман.

— Джон, вы не согласитесь написать обзор по поводу биографии Сары Бернар «Любовь на деревянной ноге»?

Его стали приглашать туда, где у него не находилось никаких друзей: на открытия магазинов, галерей, выставок украшений, «определенных» фотографий девушек и на благотворительные мероприятия. Раньше незнакомые люди его никогда никуда не приглашали. А теперь он попал в приложения к гостевым пиаровским спискам и ему посылали карточку, если помещение вмещало более пятисот человек плюс еще одного — Джона Дарта. Он стал копьеносцем, вернее, «носцем» коктейльной соломинки, и понял, что с понедельника по четверг, с шести до десяти шла особая параллельная притворная общественная жизнь. Она не имела ничего общего с радушием и дружелюбием, беседами, флиртом и даже развлечением в обычном смысле слова. Расписанной сценой толпы дирижировали вышибалы с лошадиными хвостиками и девушки с блокнотами, которые работали на журналы, газеты и телевизионные шоу «Вечером в городе». Вычурность и обман зрения, чтобы заполнить пространство и время.

Петра это любила. Точнее, любила все это ненавидеть. И настаивала на том, чтобы ходить на вечеринки, где она могла смеяться над людьми, которые имели то, чего не имела она, но страстно желала иметь. Это было ее привилегией, частью бесконечных репараций Джона, условием их Версальского договора. Иногда они брали с собой Дороти, и девушки стояли в углу, ехидничали и вытаскивали на свет Божий исподнее окружавших действующих лиц и потом перемывали, как оно того заслуживало. А Джон ходил медленными кругами и поминутно произносил: «Извините». Он начал узнавать людей и изображать на лице полуулыбку, но никогда не знал, помнил ли он их с прошлого действа или по фотографиям с другой вечеринки. Хотя это казалось не столь существенным: его-то никто не узнавал. Как-то он заметил фотографа, который подловил его с Ли у отеля. Хотел ему что-то сказать, но раздумал.

Через три месяца настала пора подводить итоговую черту интрижки Джона со звездностыо. Не густо, непродолжительный ущерб, небольшое изменение перспектив, дешевый урок.

Людям в пабе надоело над ним подсмеиваться. Миссис Пи устала от постоянного неодобрения и начала приберегать его для складской. Мать оставила в его берлоге сообщение, но он так и не ответил.

Вот и все.


Джон долго не сознавал, какая бездна у него под килем, пока однажды они не отправились с Кливом прогуляться в парк. Вообще-то они никогда не ходили гулять, но на этот раз пошли. Изнывали от скуки, чувствовали себя измученными и поэтому повернули к Кенсингтон-Гарденз.

Было пасмурно и ветрено, на дорожках лежали осклизлые листья, по Круглому пруду плавали грязные гуси, а лебеди забились в домики, напоминая выброшенные пластиковые пакеты. Собаки дрожали под роняющими капли голыми деревьями, а их хозяева притопывали поодаль, ждали, пока они облегчатся, и размышляли, какая же это великая глупость выводить на прогулку утробу своих братьев меньших. Кроме них, в парке присутствовали только туристы, готовые скорее подхватить простуду, чем задержаться среди гостиничных обоев, отцы, осуществляющие свое право свиданий с покрытыми коростой носами и ногами восьмеркой отпрысками, и бродяжничающие юнцы. Парк в дождливые выходные производит угрюмое, удручающее впечатление — места потерянного времени и нулевого выбора.

Джон и Клив уселись на мокрую скамейку, спрятали руки под мышки и уставились в пространство. Мимолетная связь Джона с Ли подействовала на Клива сильнее, чем на кого-либо другого, даже больше, чем на Петру. Неотступно тревожила, словно раскрошившийся зуб. Знание, что это случилось, но неизвестно каким именно образом, служило постоянным раздражителем и то и дело заставляло о себе говорить.

— Джон, ты можешь мне помочь, — заявил он, глядя в сырую даль. — У меня проблемы с сюжетом. У Мактавиша наконец сложилось с принцессой, там все в порядке. Они решили проблемы дыхания в ее спальне. Мактавиш спустил чешую с ее бывшего приятеля и наладил жемчужный бизнес. Дела идут как по маслу. Она уже подумывает о семье.

— Или о школе.

— Нет, не о школе. Ей хочется ребенка.

— Или икры.

— Джон, мы это уже проходили. Она русалка — теплокровная и млекопитающая. Иначе, как ты правильно указал, какой был бы смысл во всех этих сказочных игрищах.

— Ах, да. Но наличие жабр предполагает рыбообразное акушерство. К тому же нормальная беременность затруднит деятельность ее плавательного пузыря. Скажем, она начнет переворачиваться и плавать вверх ногами. Или…

— Погоди, Джон. Она же чертова русалка, вымысел. Ее плавательный пузырь, каким бы он ни был, вылечится сам собой. Это не моя проблема. Моя проблема, чтобы все развивалось гладко.

— Не получится.

— Он сходил на сторону и переспал с другой русалкой, но не обычной, а суперзнаменитой — самой знаменитой во всем этом море. Страстная, взрывоопасная для яиц, с фантастическими ягодицами. Они познакомились случайно и занимались сексом в приливной волне. Беда в том, что я не могу оживить картину. Поможешь?

— Клив, я не собираюсь говорить с тобой о Ли.

Клив подался вперед, съежился и взялся за голову обеими руками.

— Джон, это моя самая удачная попытка. Надо только, чтобы все выглядело, как в настоящей жизни. Я смотрел в книгу до тех пор, пока на ладони не оказалось больше отпечатков, чем на странице. Старался, пока не побагровел и не взмок. Я знаю каждый дюйм ее тела лучше, чем мать — собственное дитя. Естественно, лучше, чем мать. Хотя своей матери я вовсе не знал. Картинки только портят дело. Они лишь точки, краска и механические тени. Я способен над ними фантазировать, но не могу влезть внутрь. Не могу оживить. Я смотрю фотографии теле- и кинозвезд; потрясающие тела, губы, улыбки и все такое. Мы с ними наедине: я, они и мое желание; я смотрю на них и говорю: «Я эту сделаю», — но не способен — не знаю как. Понимаю, что они этим занимаются, но не представляю, каким образом. Ты мой единственный шанс — побывать там, почувствовать, ощутить, ибо нам нужно, чтобы об этом рассказывали. Какой дурак выдумал, что фотография стоит тысячи слов? Фотография только подразумевает тысячу других фотографий. А рассказ человека человеку одушевляет, позволяет унюхать запах пота. Джон, ты меня слушаешь, Джон?

Джон сидел, не оборачиваясь на Клива, задрав подбородок; длинные темные волосы обрамляли бледное лицо. Он вглядывался поверх Круглого пруда, за дворец покойной принцессы, за церковный купол, за Кенсингтон, Шеферд-Буш, квартиру Петры и «Мэгги О’Дун», за шоссе М25 и Котсуолдские холмы, поверх голов актеров, изображающих на лужайке Пирама и Фисбу[30], за Уэльс, через Бристольский залив, за Ирландию, через Атлантику, за Нью-Йорк и статую Свободы, Аппалачи, плоские прерии, Скалистые горы, сквозь теплынь и туман Калифорнии, в Голливуд. Всматривался, но ничего не мог разглядеть. Слезы наворачивались на глаза и слепили в последний момент.

— Ты плачешь? Ты что, плачешь? Черт! Почему ты плачешь? О чем ты плачешь? Что я такого сказал?

Джон ущипнул себя за нос и поморщился.

— Ни о чем. Ты не виноват. Сам не знаю. Ни малейшего представления. — Он сказал правду. Джон в самом деле не имел об этом ни малейшего представления. Душевные силы растрачены, сам в тупике, он, естественно, вообразил, что все напасти от подружки и ее приятелей. Значит, вот что его тревожило, вот от чего он защищался. Нет, не то. Остается пережитая видимость, западня, полная огня, неистовства, вспышек фотокамер, газет, маленьких болезненных унижений. Но нет, и не она. Во всяком случае, не в ней реальная угроза, реальный ущерб. Незаметные под покровом темноты саперы тихо и упорно совершали подкоп. И в момент, когда исправить уже ничего нельзя, Джон ощутил запашок дымка и холодок на спине. До него дошло, что жизнь рушилась. У всех когда-нибудь наступает минута, когда человек не в состоянии перейти крепостной вал собственной судьбы из боязни обнаружить за ним нечто.

— Что такое, дружище? Ладно тебе, извини. Дело в сексе? Забудь. Обойдусь фотографиями. Только не теми, что цепляются одна за другую. Прости. Может быть, дело в Петре? Хочешь, поговорим об этом?

— Нет, Клив, нет. Со мной все в порядке. Что-то вроде депрессии. Безымянная хандра.

— Хорошо, если ты уверен. Только почему же безымянная, если ее зовут хандрой?

— Давай уйдем из этого Богом проклятого места. Я совершенно застыл.

Они поднялись и пошли по продуваемой ветром аллее. Клив похлопывал товарища по плечу и неуклюжим жестом пожимал плечо. Миновали голого бронзового всадника на каменном постаменте. Лошадь выглядела так, словно собиралась спрыгнуть на землю и, скрежеща железными мышцами, пуститься вскачь. А человек сдерживал ее тонким, щербатым поводом, а другой рукой прикрывал глаза от воображаемого солнца. Взгляд описывал крутую параболу, будто что-то выискивал за линией горизонта.

— Она смеялась, когда случался оргазм, — проговорил Джон, не вынимая рук из карманов. — Таким сочным, низким, прерывистым смешком. Внутри я ощущал жар и толчки — ритм счастья.

— Черт побери, Джон! Черт побери! Это потрясающе! Спасибо тебе, приятель!

— Мне никогда не удавалось сделать ничего подобного для других — заставить их смеяться. Это нечто, правда?


В ту ночь Джон сидел у себя под крышей один и старался напиться. Он позаимствовал бутылку виски у Деса и уже наполовину ее прикончил. Снизу доносилось приглушенное бормотание телевизора, долетал запах жареной курицы и кетчупа. Отчего наверху, под самой крышей, становилось еще покойнее и меланхоличнее. Джон понял, какой хрупкой хибарой была его жизнь до встречи с Ли. Красота, сладострастие и наслаждения повергли ее в прах. Не то чтобы он жаждал славы, или четырехзвездочной туалетной бумаги, или пластиковой прерогативы привилегированного покупателя, или пышного, утонченного, мягкого, восхитительного, легко скользящего круговорота обволакивающего комфорта и блистательной легкой банальности, которые становятся определением жизни в международных отелях. Ему это было дано, на мгновение позволено пользоваться — и рухнуло. Его маленькая жизнь. Джон воображал, что живет пуританской, эмально-эстетической, сдержанной, шлакоблочной, спартанской честной жизнью. А на самом деле — убогой, бедной и скучной. Это множество книг на стеллажах и полках — вовсе не лаковый слой культуры, а свидетельство успеха других людей, более известных и везучих. Их писали в удобных домах и кожаных кабинетах, чтобы обрести огромные машины, время для праздности, шикарных, более гибких любовниц и пухлые кошельки из свиной кожи в сшитых на заказ карманах. Они ничего не говорили о нем, Джоне. Не принадлежали ему. Они принадлежали своим авторам.

Джон увидел жизнь такой, какая она была: цепь компромиссов, пещерных пристанищ, кивки, подмигивания и уплывшие мимо рук деньги. Работа в книжном магазине оказалась не честным тяжелым трудом, не ковырянием в забоях литературы, не освобождением духа, чтобы создавать больше поэтических шедевров, а просто капитуляцией еще до того, как началось испытание. Страховкой от неудачи, которая аннулирует риск тем, что удушает любую вероятность успеха. А друзья? Как насчет его друзей? Вечера в пабе — не покойный, основательный, благотворный отдых трудового люда, а ленивая, низкопробная созерцательность того, что вокруг. Он не выбирал друзей, потому что они увлекательны, интересны, умны, красивы, порочны, благоразумны, мудры или какие-нибудь еще. Эти ребята просто оказались рядом и были столь любезны, что не испытывали к нему неприязни. Как в нестойкой автобусной очереди: люди приходят, приводят других, те тоже становятся друзьями, затем исчезают, и их заменяют другие. Если бы он некоторое время сидел и улыбался в агентстве по трудоустройству безработных или в приемной дантиста, то приобрел бы столь же случайный круг иных приятелей. Их паб — это некий зверинец петтинга, смазанный легким обезболивающим. Джон знал, что и друзья относились к нему так, как и он к ним. Джон не находил в них ни страсти, ни возбуждения, ни ожиданий, только анекдотический интерес к себе. А Петра? Как же Петра? Он заставил себя не думать о ней. Налил еще виски и нетвердой походкой подошел к окну.

Мрачная улица озарялась желтыми, цвета мочи, фонарями. Джон вгляделся в противоположную сторону — в просачивающееся из человеческого жилья тепло. И вообразил гостиные, пары постояльцев и несвязные реплики:

— Хочешь смотреть это?

— Тосты с сыром пойдут?

— Этот Малкольм все еще достает меня на работе.

Прогулки небольшими кругами наподобие игрушечных поездов; туда и сюда; чашка и ложка; газета и листки; и в спальнях уединенный ночной ритуал. Чмоканье и поглаживания — символы давно позабытой любви. А может быть, все не так — страсти, как у Пуччини; воющие жены стискивают мужчин коленями; запах пота и коитуса, шлепки живота по бедрам; пары, которые не способны оторвать друг от друга рук, широко распахнутые от желания глаза, раззявленные в поисках гениталий рты. И так долгие годы. Сумасшествие ревности. Люди, которые умирают друг за друга каждую пятницу.

Джон отвернулся. Так или иначе, ему, честно говоря, наплевать. Нет никакого дела. Ни малейшего. И он не любил Петру.

Что такое?

Он не любил Петру?

Не любил Петру? Не любил Петру? Мысль втемяшилась в голову и не хотела отпускать.

Не хочу сейчас с этим иметь никакого дела.

С чем? Ты не любишь Петру. Не то чтобы разлюбил. Никогда не любил. С чем ты не хочешь иметь дело, приятель, так это обходиться без подружки. Уж лучше Петра, чем ничего. Потому что ничего — это ничего: то, с чего ты начал. Нет, даже хуже того, с чего ты начал. А теперь, раз мы забрались так далеко, как насчет того, чтобы признаться: ты не только не любишь Петру — она тебе даже не нравится. Не мечтаешь о ней, не хочешь с ней спать. Но будешь. Из жалости. К себе. Потому что ты будешь жалок без подружки. Петра — крюк, на котором висит все остальное: твоя жалкая, дрянная работа, глупые, жалкие, дрянные друзья, глупая, жалкая, дрянная спартанская жизнь. Признаваться так уж признаваться. Ну так как?

Джон закатил глаза и допил остатки виски.

Довольно. Довольно.

Ах, вот как! Он говорит — довольно. Но нет: самое лучшее мы приберегли напоследок. Вспомни голую Ли на заднем сиденье машины; Ли, поющую раскаяния мисс Отис, голову Ли в зеркале у себя на бархатном плече. Ты по ней скучаешь. Вот в чем вся суть. От этого слезы в парке и бутылка в сумерках. Ты скучаешь по мисс Ли. Но возможно ли скучать по кинозвезде? По сказочной богине? Однажды по случаю ты выиграл в эротическую лотерею и позабавился с Ли Монтаной. Больше это не повторится. Ничто не случается дважды. Никто не получает призовой шар Волшебного острова во второй раз. И тем не менее ты по ней скучаешь. Она похитила у тебя все, что возможно. Твоя жизнь разбита вдребезги, приятель.

Джон крепко прижал основание ладоней к глазам. Пожалуй, не все. Такова уж природа мифологических спариваний: когда божество исчезает, смертному кое-что всегда остается: золоторунный баран, стадо белых коров, пещера с ложем из золотых монет или, если особенно не повезет, беременность парой лебединых яиц. Джон оценил непоправимый крах своего существования и в самой глубине глыбы обнаружил, что досталось ему. Поэзия. Он поэт Джон Дарт.


Наутро он проснулся с головой как точильный камень. Мучило отвратительное ощущение: что-то жутко не так. С тупым, чмокающим звуком, как скрипящий лифт, опустилась и сковала депрессия. Джон попытался выпарить перепой в ванне, затем надел свой единственный костюм, чистую рубашку и галстук. Ношение пиджака было его изобретением — так он избавлялся от похмелья: выглядишь снаружи чистым и пристойным и подстраиваешься изнутри. Он осторожно спустился вниз в теплую кухню. Дес варил кофе.

— Привет, парень. Выглядишь круто. Чистая рубашка и чищеные ботинки. Куда-нибудь собрался?

— Нет. У меня перепой. Чувствую себя, как в аду. Кстати, спасибо за виски.

— Не стоит.

Зевая, вошла миссис Комфорт. На ней была невероятная помесь ночной рубашки и пеньюара с лентами и отделкой из марабу. Груди болтались, словно пара балластных мешков на перекинутой через шею веревке.

— Здравствуй, незнакомец. У тебя прелестный вид. — Она подошла и поцеловала Деса в губы. — Доброе утро, любовничек.

Темная рука поглаживала по животу.

— Позавтракаешь с нами, Джон? — Миссис Комфорт зевнула и поцеловала его в щеку. Одна грудь выпала и с мягким шлепком угодила ему на руку. — Извини мою сиську.

— У него перепой. Топит свои печали.

— А чего ему печалиться. Хорошая поджарка — вот что ему необходимо. Вышибить пары.

— Нет, правда, миссис Комфорт, мне надо на работу.

— Забудь. Позвони и скажись на сегодня больным. Позавтракаешь с нами. Ты ведь останешься, Дес? Все не находится повода сделать хорошую поджарку.

Они сидели за покрытым жаростойким пластиком столом, окруженные китайскими кошечками, пластмассовыми клоунами, открытками с Ямайки, вырезанными наподобие дельфинов коробочками из ракушек и кокосовых орехов и «Радио-1», и ели яйца, бекон, сосиски, бобы, «черный пудинг»[31], поджаренный хлеб, помидоры, грибы, пирожки и сироп. Дес все обильно сдобрил соусом чили. И они пили коктейль из концентрированного сока манго и кофе. Джон начал рассказывать о Ли.

— Несчастный мальчик. Ты должен по ней скучать. Мы, конечно, видели газету и все такое и ее саму, когда вы ездили за город.

— Понимаю, каково тебе сейчас, — заявил Дес. — Именно такое случилось однажды со мной.

— Это когда? — усмехнулась миссис Комфорт, подливая себе кофе. — Во сне?

— Случилось, — настаивал Дес. — У меня с тобой. Видишь ли, приятель, она была звездой.

— Не свисти. Я была девушкой из хора.

— Огромной звездой. — Дес говорил с жаром. — По сравнению со мной, обычным парнем. Я увидел ее в Брикстонском театре. На улице было сыро и холодно, и я взял билет на задний ряд. А там все оказалось таким красивым и чудесным. Волшебная история.

— Пантомима, дорогой. «Аладдин». Мы были потрясными статистками — панталоны, как в гареме, и шляпа со страусовыми перьями.

— Я ее сразу заметил. Больше на сцене никого и не было.

— Только Чарли Дрейк и Бернард Бресслав. Ужас до чего хороши.

— Я ходил туда каждый вечер. Клянчил и занимал на билеты деньги.

— А мы развлекались. Стали его высматривать. Огромный черный малый в синем костюме в амфитеатре в окружении орущих детей. Он казался невероятно торжественным.

— Потом начался последний спектакль. Театр уезжал, а я с ней так и не заговорил. Оставался в этом холодном городе. Тогда я подошел к дверям в служебное помещение и сказал, что хочу видеть Карен дю Пре.

— Мой сценический псевдоним.

— Старикашка у входа спросил, не родственник ли я, и гнусно ухмыльнулся.

— Он был недурен. Нам не следовало встречаться с ухажерами, но Сид завопил: «Тут негр к мисс дю Пре», — и все девочки прыснули.

— Я поднялся в уборную — она была одна на всех. Сердце подкатывало к горлу — никогда я так не нервничал. Думал: чернокожий и столько белых девушек. Они меня побьют и выставят вон. Но мне надо было ее повидать, и я вошел. А там — слышь, парень, я не знал куда смотреть: в маленькой комнатушке всюду титьки и задницы.

— Девочки сделали это нарочно. Озорницы — сняли одежду и расселись, будто масло не тает, будто так и надо. Они умели дразнить, шалуньи. Видел бы ты его: глаза уперты в собственные ботинки, с охапкой фиалок, изо всех сил старается ни до чего не дотронуться. Симпатичный и очень серьезный. Он пригласил меня выпить, и я согласилась. Мы отправились в паб. Он оказался вежливым, милым, с хорошими манерами. На мне было платье — очень красивое и дорогое, от Фенвикса. Мода была не то что сегодня — стоящих вещей не так много. А у меня оторвалась и висела кайма на подоле. Он сказал: «Я пришью. Я портной. Живу здесь рядом, за углом». «О-о, — подумала я. — Симпатичный, с хорошими манерами и шьет!»

— Ко мне в комнату девушки ни разу не приходили. И уж конечно, белые. И я молился, чтобы не вышла хозяйка.

— Это была маленькая комната в доме без лифта. Все чисто, аккуратно сложено и убрано на место. Швейная машинка и газовая плита. — Миссис Комфорт подалась вперед и погладила Деса по руке.

— Я заварил чай.

— Да, с ромом. Восхитительно. И сказал: «Скинь юбку». Так и сказал: «Скинь». Что ж, он был портным, а я не слишком застенчивой, чтобы испугаться блистать исподним. А потом подумала: очень уж ты резвая — в комнате чернокожего, без юбки, а знаешь его всего-то пару минут. — Она потрепала его по щеке. — А потом я не надевала ее тридцать шесть часов.

— Что было, то было, — усмехнулся Дес.

— Мы лежали на крохотной кровати, пили сладкий черный чай с ромом и слушали шипенье огня.

— И занимались любовью.

— Тс-с… Ему об этом неинтересно знать. А я поняла, почему говорят, что о таком конце можно только мечтать. — Миссис Комфорт поднялась и начала мыть посуду.

— О какой его части: первых шести дюймах или последних?

— Глупый мальчишка!

— Значит, вот как все было, — проговорил Джон. — Вот как вы сошлись.

— Нет. Я уезжала в семь часов в понедельник. Мы открывали сезон в Кардиффе. К тому же я была замужем. Что-то вроде этого — хотела сказать супругу последнее прости. И собиралась за границу — в Дубай, Сингапур, в круиз. Мы не виделись десять лет.

— Я писал.

— О да. Ужасные, официальные письма: «Оно летит от меня и, я надеюсь, доберется до тебя». К тому времени большинство препятствий отпало: муж, второй муж, два выкидыша и моя задница. Дес заимел ателье, дочь, поседел, приобрел радикулит. Битлы пришли и ушли, исчезло кабаре и девочки из хора, а я работала с великим Тольдини — проделывала замечательные штуки: дважды за вечер упаковывалась в ящик со множеством голубей. Выступала в мужских клубах. Я и раньше привыкла иметь дело с перьями. Но не с такими, а теми, что растут на живых птицах. И начала подумывать об уходе. Как-то оказалась в Брикстоне и разыскала его — в крошечном ателье, среди приятелей в шляпах, похожих на пирог со свининой. И самое смешное — у меня остановилось сердце. Это после той жизни, которую я вела. Вспомнила узкую кровать, газовую плиту и поняла: он именно то, что мне надо.

— Она была все та же, приятель. Звезда, самая красивая женщина в мире. Так что мне понятно, что тебе пришлось испытать. Я ждал десять лет, но ожидания того стоили.

— Вот что тебе требуется, чтобы оклематься. — Миссис Комфорт потрепала Джона по волосам. — Завтрак и горячая бабенка. Ну как, тебе лучше? — Ее грудь мазнула его по щеке.

— Намного. Спасибо.

— Молодец. Расслабься сегодня. Полежи почитай.


Джон вернулся в свою комнату, сел за стол, но чувствовал себя нисколько не лучше. Депрессия прошлой ночи по-прежнему болталась за плечами, как осенний грачевник, но, как ни странно, в ней ощущался отголосок мрачного удовольствия. Счастливое окончание романа Деса и миссис Комфорт не вселило надежды, но дало возможность почувствовать себя изгоем, посторонним, ловить золотое сияние извне, из горького холода. Но в то же время привнесло в его песню самосострадания звучание цыганской скрипки и превратило мрачную апатию в слезливое томление.

Джон начал писать. Строфы, слова, рифмы получались с отчаянной легкостью. Сомнений не оставалось. Поэзия стучалась, ломилась, занимала очередь, просилась на бумагу и боялась, что о ней позабудут. Сочинение всегда давалось Джону с трудом. Оставалось не внутренней потребностью, а тяжелым занятием. Но сегодня поэзия им совершенно овладела, и он источал стихи. Не законченные, не совершенные, не «Кубла-хан»[32], а грубые, неотесанные, неотшлифованные блоки — начала, середины, куплеты, четверостишия, мысли и наброски. Потом все можно сократить и довести до ума. Но Джон чувствовал, что слова настоящие и исходят не как прежде, а откуда-то из глубины. Это доставляло удовольствие.

Когда он наконец взглянул на часы, стрелки показывали шесть и в комнате сгустились мрачные сумерки. Стол был завален бумагой, но в мусорной корзине ни листочка. Он пошел в кино, посмотрел приключенческий фильм, съел кебаб, выпил пару банок пива, вернулся домой, лег в кровать, начал было мастурбировать, заснул и проснулся в слезах.


Жизнь не станет нисколько лучше, подумал он, придя на работу через неделю. Ему по-прежнему требовались все душевные силы, чтобы по утрам вылезать из постели. Магазин вызывал ненависть. Возня на полках, походы на склад, упаковка и треньканье кассы навевали тоску и только усиливали неприятие. День отмерялся чашками кофе, «Твиксом», пустой болтовней и тремя ненавистными тенорами: громким Клива, простодушным спаниеля и переменчивым Дороти, которая ради подруги играла то в злого копа, то в доброго. Досаждали глупые клиенты; нерешительные покупатели подарков; культурные, потрепанные девицы, которые брали списки букеровских номинантов, чтобы казаться интересными и привлекательными, несмотря на обвислые титьки; воскресные пары, которые читали два раза в году, но накупали охапки похожих на бикини книг в мягких обложках — чем меньше материала, тем лучше; заглядывающие в замочные скважины откровений шумные ценители биографий; сердитые, смахивающие на кулинарные тома шныряльщицы по кладовым, которые искали любовное чтиво для постели, чтобы найти в нем бумажную теплоту и радушие вместо настоящих чувств; самостоятельные чудики, ражие до авторов, у которых больше букв после фамилии, чем в ней самой — кто им скажет, что они думают об отсутствующих мужчинах или агрессивных женщинах, или любви, или мастурбации, или персидских кошках, или замысловатых тротуарах, или мягкой мебели, или состязаниях, а на самом деле — о книгах, которые говорят только о себе, себе, себе; листатели художественных альбомов, слишком сопливые и закомплексованные, чтобы решиться купить ежемесячное издание «Бритого лобка». Джон презирал их всех, но еще больше себя за то, что обслуживал их культурной требухой.

Он сидел за кассой и листал газету. Симпатичная женщина, всеми силами держащаяся за хрупкий брак и нашедшая приманку в детской, шлепнула на прилавок очередной недельный выпуск из бесконечной серии в твердом переплете.

— Извините, вы это читали?

— Да, — ответил Джон.

Такова была его политика: отвечать «да», если его спрашивали, читал он те или иные книги или нет. Поскольку очень маловероятно, чтобы их прочитали покупатели или запомнили, о чем в них написано.

— И это настолько хорошо, как говорят рецензенты?

Рецензенты, как правило, говорили плохо. «Необоснованно гадко», «непробиваемо претенциозно», «скучно до судорог в заду», «банка с сиропом и спермой» — таковы были нормальные эпитеты, которые издатели малевали на мягких обложках. Но в данном случае обзор был выполнен добросовестно — с кучей фотографий почти симпатичного автора, и это служило благоприятным знаком.

— Мне кажется, рецензенты были откровенны, — ответил он.

— Значит, вы рекомендуете?

— Это зависит от вашего вкуса. — Джон перевернул мерзкий том. — Вам нравятся рассуждения об одиноких исканиях женщин в узилище брака без любви на равнинах Норфолка? Написано напористо, с особым вниманием к деталям.

— Не знаю. — Женщина выглядела растерянной. — Она не слишком сексуальна?

— Я бы сказал, скорее эротична, чем сексуальна. — Джон посмотрел на пыльную обложку. — И конечно, неспешное движение к ужасной, трагичной развязке.

— Так она хорошая?

— Опять-таки зависит от вашего вкуса. Вы предпочитаете трагедию в зачине или в развязке?

— Наверное, в развязке.

— И я тоже так полагаю. Особенно если трагедия неизбежна.

— Я ее беру. Спасибо. Вы мне очень помогли.

— Не стоит. Семнадцать фунтов девяносто пять пенсов. Поделитесь со мной впечатлениями.

Женщина покосилась на Джона.

— Вы правда хотите?

— Конечно.

— Тогда до следующей недели.

Джон отдал сдачу и снова уставился в газету.

— Черт! Что ты за мерзкая жаба!

— Доброе утро, дорогая. — Джон так и не поднял глаз. В его упоении собственной депрессией времени хватало лишь на то, чтобы ощущать себя несчастным, а на остальное было начхать. Единственной уступкой в общении стала ирония в отношении незнакомых и сарказм для друзей.

— Я думала, меня стошнит. — Петра раздраженно пихнула кулаком в газету. — Ты со всеми своими клиентами так разговариваешь?

— Нет, только женского пола.

— Господи! Мне показалось, ты сейчас перегнешься через прилавок и присосешься к вырезу на ее платье.

— Просто старался помочь. Покупатели прежде всего. Как идет фотографический бизнес?

— Ты не забыл, сегодня день рождения Дороти? — прошептала Петра.

— Не дали забыть. Пускали по кругу шапку. У меня напряженка с деньгами, так что взял десятку из кассы.

— Десятку?

— Не волнуйся. В шапку я кинул только пятерку. И Клив ей что-то купил. Подозреваю, книгу. Еще подарим открытку. Не с нашего склада, но такую же мерзкую, как продаем мы. Орангутанг на ней говорит: «Вижу, какая ты грязная, и вот тебе в зад банан» или что-нибудь в этом роде. Мы все подписались, и в кофейный перерыв предстоят короткие, но жаркие возлияния с тортом. Морковным. Клив считает, что такой больше всего подходит к ягодицам именинницы.

— Господи, ты когда-нибудь уймешься? Помнишь о сегодняшнем ужине?

— Как не помнить. Не удается избавиться от навязчивого видения осклизлых сандвичей, мастикообразной семги с холодной вареной картошкой без фасоли, потому что фасоль мне никогда не достается, и нескольких кувшинов вина, которое не удалось сбыть ни в одном другом месте. И снова торт. На этот раз коричневый — наверное, шоколадный или кофейный. Точнее не определить. Он покрыт тонкой коркой парафина и слюны, после того как именинница пьяно фыркнет на свечи. И все это будет проистекать в непревзойденном неудобстве третьего мира, третьего класса, в псевдожелезнодорожном вагоне во многих милях от центра, у обомшелых ворот Ноттинг-Хилла, где ни в жизни не взять такси и откуда, матерясь и задыхаясь, а в случае с Дороти еще и в слезах, придется идти пешком. Нет, я совсем не забыл.

— Хорошо. Ты намерен переодеться?

— Во что? Или, быть может, в кого?

— Не важно. У меня мало времени. Хочу показать тебе подарок, который мы ей припасли. — Петра стрельнула глазами вокруг и с плотоядной ухмылкой извлекла из сумки коробку. Она сдвинула крышку, Джон наклонился и уставился на отделенный от тела пенис — розовый, огромный, невероятное неудобство для любого портного.

— По крайней мере этого у нее нет точно.

— Скажи, писк?

— Писк — это первый дюйм, а дальше, наверное, визг, вопль, вой, переходящий в стон, скулеж и наконец невнятное бормотание. Ты что, серьезно собираешься его дарить? Не говоря уже о безвкусице, он отвратителен и небезопасен. Разве на нем нет бирки «Не для внутреннего употребления»?

— Не такой уж он большой. Есть намного здоровее.

— Те, которые здоровее, дорогая, это гробики для маленьких собачек, или замысловатые протезы для калек, или платформы на колесах для Марди-Гра[33]. Ты бы себе его вставила?

— Не знаю. Наверное, при определенных обстоятельствах. У него пять скоростей.

— На четыре больше, чем у меня. Он ей не понравится.

— Понравится. Мне лучше знать. Она моя подруга. — Петра уложила пенис в коробку. — Кроме того, у меня есть кое-что еще. Сюрприз.

— Что такое?

— Потерпи, увидишь. И постарайся быть паинькой. У Дороти трудный период. Она по-настоящему несчастна. — Петра подчеркнула голосом «по-настоящему», чтобы стало понятно, насколько истинное горе отличается от его мужского эрзаца.

Дороти действительно ужасно страдала. Психопат-штукатур бросил ее именно в тот момент, когда Джона застукали с Ли. Поэтому все внимание досталось Петре, а Дороти, переживая утрату, тихо истекала кровью в уголке.

Исчезновению безумного хроника обрадовались все, кроме Дороти. Она его не любила и попеременно то столбенела, то дурела от него, но по крайней мере имела дружка, а теперь он убежал с таксистом. И это рассыпало в прах ее хрупкую уверенность в себе и одновременно усилило аппетит.

Дороти всегда подчинялась Петре и поэтому считалась ее лучшей подругой, но теперь, обезмужчиненная, напрочь нарушила соотношение, почти полностью изменив породу. Она стала полумифической — одной из тех почти невидимых, смахивающих на привидения девушек, которые сумбурно налетают на поздние супермаркеты и покупают поддончик какого-нибудь салата, маленькую питу, бутылку Пино Грижио и «Ивнинг стэндард». Они прозрачные, сказочные люди, существа без веса и субстанции, со слабым ароматом рождественской туалетной воды. Бледные, сероватые создания, с опущенными уголками губ и затравленными, без всякого выражения глазами. Они дематериализуются все больше, пока не достигают тридцати, после чего от них остается только дешевое пальто из магазина оптовой распродажи с оторванной пуговицей и груда колготок со спущенными петлями. Они коротают вечность, невидимо стеная на автобусных остановках и у выходов из кино.

Дороти исполнялось двадцать девять, так что все складывалось не лучшим образом. Угроза предпоследней даты загнала ее в гондолу одиночек в магазине «Макс и Спенсер», где она принялась заглатывать упаковками конфетки «Ням-ням» — пищу дьявола, закуску антихриста, завтрак Люцифера. Физически, психологически, духовно совершенно невозможно разорвать пакетик «Ням-ням» и не доесть его до конца, поскольку конфеты произвела на свет нечеловеческая рука. Дороти знала о дьявольском ингредиенте и о том, что неперовы числа содержат долю черной магии. «Ням-ням» — искусный преследователь, симбиотический паразит. Биологический императив этих конфет заключается в том, чтобы быть проглоченными грустными девушками, которых очень редко щупают. «Ням-ням» накапливаются в бедрах, ягодицах и плечах и добавляют новую мясистость и новых «Ням-ням».

Если Дороти собиралась присоединиться к бесчисленному легиону проклятых «ням-нямами» нетрахаемых, следовало изменить походку — с легкой на основательную. Она уже успела нарастить изрядную порцию веса, который обвисал складками, не разглаживаемый любовными играми и ласками. Вес накапливался изрядными порциями в расщелинах, на склонах и уступах и ждал распределения.

Но когда все сказано и сделано, день рождения все-таки остается днем рождения. Трудно сразу отбросить детские ожидания. Поэтому Дороти рискнула поставить остаток оптимизма на предстоящий ужин, отпросилась с работы на вторую половину дня, купила эластичный лиф, отчего большинство «Ням-ням» застряло в районе груди, и коротко постриглась. Что, впрочем, невозможно назвать удачей: геометрический эффект котелка для каши создавал образ не ласкающегося в духе ретро-шик котеночка, а скорее рябого полицейского.


Перед тем как отправиться в Ноттинг-Хилл, Джон и Клив выпили по пинте пива в пабе.

Дороти уже изрядно отхлебнула из бутылки с похожим на шампанское напитком, а Петра кудахтала рядом — похлопывала и оглаживала подругу.

— Это твой день, дорогая. Ты должна веселиться.

Когда вошли Клив и Джон, Дороти вцепилась в них с маниакальной радостью.

— Как славно, что вы явились! Замечательно! Выглядите здорово!

Клив зловеще покосился на Джона: «Ну-ка, прими благонравный вид».

Через час они сели за длинный, накрытый на двадцать человек, убогий приземистый стол. Гостей с хозяйкой оказалось двенадцать — все девушки, кроме Дома и Пита, Клива и Джона: сестра Дороти, однокашница Петры, молчаливая польская няня, две школьные подруги и официантка из бара, которая никого не знала и которую Петра пригласила попытать счастья. Тщательно обхаживаемый хахаль, его приятель и футболисты из паба так и не пришли.

— Черт с ними.

— Как это черт с ними?

— А вот так! — Глаза Дороти горели угасающей надеждой, что этот вечер изменит всю ее жизнь.

Петра посадила Джона по одну сторону от Дороти, а Пита по другую.

Ужин оказался настоящим адом. Еда, как Джон и предполагал, осклизлая, обслуживание грубое и навязчивое. Дешевый стол: забежать, что-нибудь по-быстрому перехватить и обратно. Вокруг магазинные трутни и глазеющие на убожество Ноттинг-Хилла туристы. Неприятно соседствовать с такими в одной распивочной. Уж лучше бы сели в «Пицца-Хат». Разговор ковылял, как верблюд, у которого неважно с простатой, — хотел бы двигаться вперед, но не мог. Оставалось только напиваться и догонять Дороти.

После торта, шоколада, кофе и всякой всячины Петра выкрикнула: «Подарки!» — отчего возникла некоторая неловкость, потому что подарков оказалось всего три. Клив извлек компакт-диск под названием «Великие мелодии настроения для любовников». Такую музыку снова и снова слушают по вечерам в одиночестве, когда просматривают в понедельничном номере «Гардиан» колонки, посвященные СМИ, и составляют реестры положительного образа жизни. А одна из школьных подруг застенчиво подала держатель самоклеящихся листочков в виде свинки, в пружинистый хвостик которой можно вставлять авторучку — вещь, провоцирующая составление реестров положительного образа жизни. И наконец, подарок Джона и Петры.

Джон заскрипел зубами. А Петра улыбалась так, словно хотела сказать: «Я знаю, что значит просветление мудрого короля, который купил не просто мирру[34], а целое миррисовое дерево». Дороти развязала ленту и разорвала бумагу. Несколько секунд ее лицо сохраняло полнейшее спокойствие. Потом губы задрожали, глаза расширились и закрылись. Из уголков скатились две слезинки и слились на кончике носа.

— Спасибо, Петра. Миллион трахнутых раз спасибо.

— Шутка, шутка, настоящий подарок потом.

Дороти воткнула впечатляющую медицинскую штуковину в самую середину торта — то ли вмазала, то ли вбила, то ли ввинтила. И пенис ожил, словно чудовищный Франкенштейн, со звуком, который производит режущая диван цепная пила, задрожал, заставляя вибрировать свечи. Гости замерли, затем раздался взрыв смеха. Дороти благодарно подхихикнула, села, привалилась к Джону и, чтобы сохранить равновесие, положила ладонь ему на бедро.

— Спасибо, Джон. Я знаю, что это не ты. Но все равно спасибо за то, что ты здесь и думаешь обо мне. — Она говорила плаксивым голосом. Сказочная фея, которая благодарит детей за то, что они в нее верят. — Поцелуй меня.

Джон чмокнул ее в щеку, но Дороти запрокинула голову и присосалась вывороченными губами к его рту; маленький, остренький язычок толкался ему в зубы. Джон освободился, и оба посмотрели на Петру. Все это было проделано ради нее. Петра улыбнулась и моргнула, а Дороти так и забыла убрать ладонь с бедра Джона.

На этом все бы и закончилось, если бы не счет. Презренный счет потребовал не менее сорока минут, пока извлекались скомканные пятерки, брякали десятипенсовики, разглядывались клочки бумаги и люди по восемь раз вспоминали, что они съели. А потом вывалились в прохладу ночи и разошлись каждый своим путем.

— С днем рождения!

— С днем рождения!

Потому что надо кричать на улице «С днем рождения!», если у кого-то день рождения. Таково особое правило, таков закон. А такси не было, поэтому они возвращались пешком.


— Та-ра-ра! Вот мы и дома! — Петра извлекла из холодильника супермаркетовскую бутылку водки. — Рюмочку на ночь!

Глаза Дороти остекленели и косили.

— Правильно, — поддержала она без всякого энтузиазма. Ее новая прическа топорщилась на затылке, а на новом лифе виднелись следы шоколада и кофе. Жизнь кончилась, так что можно и выпить.

— Знаешь, — Джон подавил зевок, — я, пожалуй, пойду спать.

— Нет-нет, — заныл нудный голос, — сегодня мой день рождения. Мы непременно выпьем.

— О’кей. По одной. Есть апельсиновый сок? — Апельсинового сока не оказалось. Джон разбавил спиртное из-под крана. Дешевая водка и лондонская водопроводная вода — отвратительнейшее пойло на свете, вечерний напиток бедняка, порцион для читающих «Тайм аут» классов, постельный коктейль. Джон почувствовал дурноту.

— С днем рождения, Дороти.

— С днем рождения. Все было здорово.

— Да, здорово.

— Я в самом деле лягу.

Джон почистил зубы, разделся и скользнул между нейлоновыми простынями. Комната легонько покачивалась. Он слушал женские голоса из соседней комнаты и начал уже отключаться, когда дверь с треском отворилась.

— Да-да-да… Да-да-да…

Они стояли в изножье кровати. Обе раздетые, или скорее ню, и тоже тихо покачивались. На Дороти были панталончики — коротенькие праздничные панталончики из молочно-белого шелка с влажным пятном в промежности. Они принимали позы и хихикали.

Джон обалдело смотрел на эту картину, от которой хотелось сжечь все кровати на свете. Конечно, идея Петры: решила, что рядом с Дороти ее тело выглядело выигрышно. На самом деле они казались женским воплощением Лорела и Харди[35]. Петра — бесполая, чахлая. Дороти — комковатая, неухоженная, дородная, серая. Маленькие груди болтались, дряблый живот свешивался над эластичным поясом, на бедрах отметины, словно брызги мокрого цемента, пухлые колени похожи на концы колбасных батонов. Все ее крайние части мерцали люминесцентным отсветом — угреватое лицо и кисти, красные, коротенькие пальцы ног и желтовато-коричневатые плечи. Невероятно, недостойно жалости и любви и нелюбимо. Тело напрокат, на одни сутки — койка и завтрак.

Петра прыгнула в кровать и тяжело навалилась на Джона. Поцеловала и прошептала:

— Это ей сюрприз на день рождения. Она будет спать с нами. — И повернулась к подруге: — Забирайся, Дороти.

Дороти казалась в стельку пьяной, но тем не менее бравада с нее слетела. Она остыла и насупилась.

— Ты согласен, Джон?

Что ответить? Что тут можно сказать? Женщина приводит приятельницу и предлагает покувыркаться втроем в постели. Ну не мечта ли? Каждый мужчина на это клюнет.

Петра откинула простыню.

— Вот ты где! Отчего такой грустный? Ну-ка, встряхнись. — Она потянула Джона за член.

— Петра, ради Бога!

— Дороти, снимай трусики.

Та спустила панталоны, но они застряли на ее авокадовых поджилках, обнажив сероватый лоскуток хомячьей шкурки на лобке. Сама же Дороти то ли прыгнула, то ли рухнула на кровать.

— Не хочешь покусать? — Петра предлагала пенис Джона, словно ломтик поджаренного хлеба с закуской.

— Может, через минутку. — Голос прозвучал ворчливо и по-детски тонко.

— О’кей. Тогда смотри. Присоединишься, когда пожелаешь. — Петра запечатлела театральный поцелуй, но глаза не закрыла и внимательно следила за Джоном. Потерлась о его ногу, застонала и сползла вниз, больно покусывая. Потянулась к члену и зажала его меж зубами, как сигару. — Иди, — позвала она толстушку. — Садись ему на лицо. Умрешь от удовольствия. Я тебе говорила, он настоящий ас работать языком.

— Петра, не знаю, — глухо прокаркала Дороти.

— Не сомневайся. Это тебе подарок. Сегодня твоя ночь. Делай все, что захочется. Ты ведь всегда на него заглядывалась.

— Петра! — Умоляющий возглас.

— Заглядывалась. Сама мне говорила.

— Ты мне обещала.

— Он все знает. Они всегда знают. Не сомневайся.

— Не надо. Она не должна. — Джон изо всех сил пытался остановить происходящее.

— А ты заткнись. Не твоего ума дело. Давай. — Петра тянула Дороти до тех пор, пока та не встала на колени у его головы.

Приподняла колено и устроилась, точно наседка на круто сваренных яйцах.

Бедная Дороти. Что сделать? Что сказать, чтобы не испортить все еще больше? От нее тянуло плесенью и кислым, а на вкус отдавало уксусом, мочой и влажной присыпкой. Потертые прыщавые ягодицы укутали щеки, мясистая плоть заткнула нос, жесткие волосы терлись о подбородок. Ее казалось очень много. Складки и интимные филиграни, нежные, витые, как морские водоросли, хрящики колебались у рта.

Джон силился вздохнуть, но в рот лезла кожа и мясистые округлости. Он попытался приподнять сальную подушку зада и пробиться к воздуху, но напрасно. Он понимал, что трахнуть это невозможно. Что скорее всего вообще после этого никого не сможет трахнуть.

Петра приникла к его уху.

— Ну давай же, лижи. У нее никогда не случалось оргазма. Да, Дороти? Никак не удавалось.

Наверху, над ними, послышалось мычание.

— Вперед, Джон. Оргазм — это мой ей подарок. — Она мяла его обвислый член. — Какой ты бесполезный.

Он почувствовал, что Петра слезает с кровати, и минутой позже комната огласилась яростным визгом электромотора. Истерично выли передачи. Внезапно возникли воздух и свет, и Джон утер испоганенное лицо тыльной стороной ладони. Дороти лежала на спине, а Петра приподнимала ее грузные ноги, а в другой руке сжимала мерзкий притупленный предмет, дубинку вожделения, палицу Купидона, чудовищный вибратор.

— Вот это враз сработает. Ты мигом поплывешь. — Петра вонзила предмет в красную промежность подруги. Подалась вперед и нажала.

Джон заметил, как напряглись мышцы ее плеч и предплечий, как обнажились зубы и сузились глаза под грозовыми бровями.

— Ну, давай же!

Мотор сменил тон и начал бодаться своей корейской головкой.

— О! О! О! — Дороти махала руками, пытаясь защититься.

— Петра, перестань, это жестоко!

— Отвяжись! — Она сильно толкнула Джона в грудь. — Молчи в тряпочку, пока у тебя не встал. — Постарайся, дорогая. Ты можешь. Станешь нормальной. И все останется позади, когда случится оргазм.

Дороти утробно всхлипывала. Но вот она перехватила терзающую руку и вырвала пластмассовый манипулятор, но вместо того чтобы размозжить его о стену, толкая и потирая, стала пихать в себя все глубже и глубже. Ее колени разъехались, голова запрокинулась.

Джон сел на краешке кровати и обхватил руками ноги. А Петра свернулась подле лучшей подруги и била по кровати ладонью, словно рефери на ринге в ожидании капитуляции спортсмена.

— Так! Так! Так! Еще немного!

Дороти пыхтела, кряхтела, вскрикивала, ловила воздух ртом, мотала головой, выгибала спину, мотала коленями, то сжимая, то разводя в стороны. Она лезла на стену, барабаня ногами по обоям и дергая побелевшими пальцами ревущий вибратор. Грудь в поту и слезах — Дороти вздрагивала и подергивалась.

— Ну-у! Ну же!

Джон зажал уши. Но внезапно эпилептический шершаво-суконный звук прекратился. Отчаянная попытка Дороти трахнуть себя привела к тому, что она вытряхнула из прибора батарейки и те с двоеточечным стуком упали у нее между ног. Но она еще некоторое время колотила пластмассой в промежность.

«Близко! Близко! Близко!» Но постепенно сдалась. Трагическая фантазия ускользнула меж пальцев, а в кулаке почти тридцатилетней женщины остался смешной, искусственный, дешевый чревовещательный пенис. Дороти свернулась калачиком. От изнеможения и рыданий у нее вздымалась и опадала спина.

— Скорее! Скорее! Надо вставить батарейки! Ты уже близко. Черт, не лезут.

Дороти поднялась и очень спокойным голосом проговорила:

— Пойду-ка я в свою кровать.

— Дороти, не отчаивайся. Джон, попроси ее остаться.

— Заткнись, Петра. Спокойной ночи, Дороти. Все в порядке. Уже поздно, и твой день рождения закончился.

Дверь закрылась с тихим щелчком.

— Она напилась. — Петра швырнула вибратор на кучу одежды. — Ей надо расслабиться и немного сбросить вес. Но все выглядело очень сексуально. — Петра легла на спину и потянулась к Джону. — Перепихнемся по-быстрому перед сном.

— Нет. — Он посмотрел на нее с изумлением, почти с благоговейным страхом.

— Ты же не настолько устал.

Джон лег в постель и отвернулся.

— Нет, и все.


На следующее утро Джон проснулся рано и неслышно оделся. Ему хотелось уйти из этой квартиры. У Петры был выходной, и она осталась в кровати. Пока Джон кипятил чайник, открылась дверь из комнаты Дороти. Она застенчиво вышла на кухню — в майке распашонкой с изображением Винни Пуха и с простынями в горсти.

— Привет, Джон. С добрым утром. Я не знала, что ты встал.

Они посмотрели друг на друга, и Джону показалось, что Дороти вот-вот расплачется.

— Ты как?

— В порядке. Ну, не совсем, если честно. Жуткий перепой. Голова разламывается. Ничего не помню из прошлой ночи. По крайней мере с тех пор, как ушли из ресторана. Никогда так не напивалась. — В ее глазах стояла мольба. — Я не очень буянила?

— Да нет.

— Правда? И не делала ничего глупого или неловкого?

— Нет. Выпила много водки.

— И за это расплачиваюсь. Так ты считаешь, я не выглядела полной дурой?

— Конечно, нет. Да и какое это имеет значение — здесь были только я и Петра. — Джон хотел приободрить и не разбить иллюзию. Он покосился на простыни.

— Ах, это… Должно быть, что-то расплескала на кровать или обмочилась. Со мной не случалось такого с шести лет. Петра проснулась?

— Наверное.

— Тогда отнесу ей чашку чая. Она на меня не злится?

— Злится на тебя? — Джон почувствовал себя потрясенным. Захотелось спросить: «А ты на нее не в ярости? Неужели сможешь разговаривать? Лучше бы пошла и вылила на нее весь чайник». — Нет. С какой стати? Праздновали твой день рождения. Все напились до поросячьего визга. Вот и все.

— Вот и ладно. Скажи миссис Пи, что я немного задержусь. — Дороти взяла кружки и чайник и понюхала молоко.

В ней чувствовалось спокойствие и отрешенность, как у приговоренных, когда позади остались исступление и слезы и наступило умиротворение, каким бы способом его ни удалось достигнуть. Тогда они окончательно и бесповоротно понимают, что избавления не будет, в последний момент не появится кавалерия и нечего ждать счастливого волшебного конца.

Джон никогда особенно не любил Дороти, но и не испытывал к ней неприязни. Она была частью багажа, который сопровождает подружек — наряду с ужасной любимой песней, заветной игрушкой, нелепой косметичкой, бывшим приятелем, у которого член больше, чем у тебя, и лучшей подругой. Но теперь, наблюдая, как Дороти размешивала сахар — именно так, как нравилось Петре, Джон ощутил, что его захлестнула волна нежности и даже непонятной боли. Нечто между жалостью и уважением.

— Тогда пока.

— Пока, — ответила она, но не обернулась.


В магазин набилось раздражающе много людей, и Джон пытался прятаться по углам. Покупатели на него ворчали, а миссис Пи изливала бесконечный поток вопросов.

И это, и все вокруг, и жизнь в делом казались едва терпимыми. Джон размышлял: неужели все таким и останется? Просто терпимым? Быть может, в этом-то и заключалась по-настоящему нетерпимая вещь: он будет падать все ниже и ниже, но никогда не достигнет дна.

— Как вечерок? — Клив шлепнул рядом на прилавок упаковку книг. Чтобы не работать, он целый день перетаскивал с места на место одну и ту же пачку. До него, кажется, не доходило, что нет никакой разницы, какую упаковку таскать — ту, что таскать надо, или ту, что не надо. Вот что делает с человеком служба в книжном магазине. — Согласись, гнусновато. Двадцать пять фунтов! Целых двадцать пять фунтов! Петра обещала, что обойдемся пятнадцатью. Это меня чертовски подрезало. Дороти еще не явилась. Вчера она сильно утомляла. Возбудилась, а этот хмырь не пришел. Такие не приходят. И выглядела она ужасно. Эта прическа — как у принцессы Киевской, когда она встречает Генриха V. В весе тоже прибавила. Видел ее задницу?

— Я считаю, что она выглядела нормально.

— Не считаешь. Сам сказал: она выглядела как мисс Гонкланд.

— Что ж, ты и сам был бы на месте в отделе мягкой игрушки.

— Нет… Хорошо, допускаю. И даже не утверждаю, что не подарил бы ей одну, если бы она попросила, но носки больше срывать с себя не собираюсь.

— Мы должны беречь Дороти. Ей сейчас трудно.

— А кому легко? Ты что, можешь похвастаться, что питаешься молоком людской доброты? Если хочешь быть для кого-нибудь хорошим, будь хорошим для меня. Я страшный рыжий шотландец. У Дороти есть по крайней мере передок. Она может улечься и удовлетвориться, когда захочет. Они такие. И не важно, что толстые и с идиотской прической. Хотел бы я тоже иметь такой передок.

— И плавники.

— Забавно, что ты их вспомнил. Мне так нужна твоя помощь в сцене, когда подруга принцессы Лагуна… Помнишь, такая блондинка с большими титьками.

— У тебя все блондинки и все с большими титьками.

— У этой самые большие. Она что-то вроде подводной Памелы Андерсон. Я подумал было свести ее с дельфинами. Только прикинь: групповуха на скорости в пятьдесят узлов. Прыжки из прибойной волны и соитие с лохматиком на пляжном мотоцикле при помощи длинного гибкого члена из ПВХ.

— Я слышал, будто есть свидетельства того, что дельфинов в самом деле привлекают ныряльщики: они принимают пловцов в прорезиненных костюмах за потенциальных самок. Писали об одном таком особенно ражем из Фалмута, который подныривал под людей и старался бросить им палку. У всех животных, обитающих в тренировочных центрах, появляется соревновательный дух и особенная сексуальность. И вот еще что: в поведении калифорнийских матрон, которые платят бешеные деньги, чтобы поплавать с дельфинами в бассейне и родить там ребенка, явно ощущается эротический подтекст.

Клив вдруг толкнул приятеля в грудь.

— Ей-ей, правда, — продолжал Джон. — Конечно, если воспринимать предмет в символическом плане — тогда все обретает логический смысл. Дельфины, как ты сам пишешь, явно сексуальны. Вода и волны всегда служили метафорой женской эротичности. То же самое касается черного, напоминающего пенис предмета, который режет прибой в брызгах белой, словно сперма, пены.

Клив снова его подтолкнул и прошептал:

— Сзади!

— Что сзади? Вожделеющий меня Флиппер? С этим, кстати, проблема: члены у дельфинов гораздо массивнее, чем у людей, и в них заключены косточки.

Клив смотрел поверх плеча Джона, и его рот изумленно кривился.

— Если женщина в самом деле попытается совокупиться с дельфином, ей грозят ощутимые внутренние повреждения. Не исключено, что фатальные. Но у тебя не женщины, а русалки. Поэтому все как-нибудь устроится.

— Мать твою… обернись…

Джон обернулся. Там стояла она. Посередине магазина, в самом эпицентре тайного обожания. Ли — красивая, потрясающая, непредсказуемая, переменчивая и очень притягательная. Даже в темных очках и с собранными на затылке волосами она казалась незабываемой и узнаваемой. Жизненно важные органы Джона метафорически, аллегорически, символически и фрейдистски превратились в дельфиньи. На секунду его охватил ужас: ему почудилось, что он — это не он. Но он, естественно, ошибался. Ли перехватила его взгляд, подошла и встала совсем рядом. Вот так проявляется близость людей, которым уже приходилось вторгаться в жизненное пространство друг друга.

— Привет, поэт Джон Дарт. — И она поцеловала его киношным поцелуем — неспешным, как в крупном плане: голова склонена набок, губы меж губ. А потом детское, чмокающее: — Ты как?

— Ли, как я рад!

— Рад?

— Извини, это такая неожиданность.

— Но ты правда рад?

— Очень.

— Скучал?

— Да… немного… изрядно. — Джон видел в ее очках отражение собственной идиотской ухмылки. Ли улыбнулась кончиками губ. Что-то пихало Джона в спину, но он не обращал внимания.

— Понимаю, что все это слишком скоропалительно, но не хотел бы ты опять побыть недельку или около того моим приятелем во Франции?

— У меня работа…

Снова шлепок по почкам.

— Я договорюсь. Ну так как? Согласен? Выглядишь неважно. Как обычно, красивый, но бледный и усталый. Нужно побыть на солнце.

— Мне бы очень хотелось…

— Хотелось? Вот и славно. Где твоя шефиня?

— Там.

Между ними втиснулся Клив.

— Я Клив. Мы работаем вместе. Джон и я.

— Привет, Клив. — Ли пожала протянутую руку. — Как ее зовут?

— Миссис Пейшнз.

— Ах да, миссис Пейшнз. Как ты считаешь, Клив, ему следует поехать со мной? Ты бы ведь поехал? — Ли рассмеялась и подошла к кассе. — Здравствуйте, миссис Пейшнз. Вы, возможно, меня не помните. — Она изящным жестом сняла защитные очки.

Столь невероятных вещей на этой неделе в магазине не говорил никто.

— Я Ли Монтана. — Ее лицо осветилось ослепительной улыбкой. — Вы были столь любезны, что взяли в продажу мою книгу. Могу я попросить вас об одолжении? Я хочу позаимствовать у вас Джона. На недельку, от силы дней на десять. Не возражаете? Ну, пожалуйста.

Миссис Пейшнз в недалеком прошлом не только утверждала, что Ли — пустая шлюшонка, чье тело привиделось в развратном угаре юнцу и расписано шрифтом Брайля свихнувшимся на сиськах слепцом из борделя. Она еще клялась, что если ей снова суждено столкнуться с Ли лицом к лицу, она выскажет ей всю правду-матку. И вот она посмотрела ей прямо в глаза и заявила:

— О, мисс Монтана, как я рада видеть вас в нашем магазине. Мы в восторге от вашей книги — ваши искренние фанаты. Нам очень нравится все, что вы делаете. Извините, вам это, наверное, каждый говорит. Джон? Господи, берите на сколько хотите. Он полностью ваш.

Вот она, звездность. От нее нет иммунитета ни у римских пап, ни у клопоморов; но это неправда, что никто и никогда не говорит звездам «нет». Находятся типы с характером, которые сознают, что звезды — такие же люди, как и все остальные, и подтирают задницу той же самой рукой. Они понимают, что время от времени надо говорить звездам «нет», и прекрасно это проделывают. «Нет, конечно, не затруднит. Нет, только после вас. Нет, я настаиваю, берите, сколько пожелаете. Нет-нет, никаких неудобств». Хотя способен на это далеко не каждый.

— Не могу поверить! Не могу поверить. — Клив опустился на упаковку с книгами. — Почему это случилось с тобой? А говорят, что молния не бьет в одно и то же место дважды. Сукин сын, ты меня даже не представил.

— Извини.

— Извини? Выбьешь это на моей могиле. Франция. Солнце. Тисканье с Ли Монтаной. Я бы застрелился. — Клив прыгнул вперед и схватил Джона за лацканы пиджака. — У тебя есть камера?

— Нет.

— Возьмешь видео в аэропорту. Я заплачу. Интимные кадры, крупный план, полная откровенность — вот о чем я толкую. И постарайся сам поменьше околачиваться в видоискателе. Кстати, что ты собираешься сказать Петре?

— Черт, поговори с ней вместо меня.

— Нет, нет и нет. Я и так для тебя много делал. Но это уж слишком.

— Скажи ей правду, а я куплю «Полароид».

— Хорошо. Договорились.

— Пошли, малыш. — Ли появилась за их спинами. — Я договорилась. Твой паспорт заберем по дороге.

— Мы уже едем?

— Самолет через несколько часов.

— Но мне надо собрать вещи.

— Еще несколько дурацких джинсов и маек? Купим тебе новый гардероб. Ведь ему нужна новая одежда, Клив? Ну, пока. Рада была познакомиться.

Хеймд стоял на улице рядом с машиной.

— Привет, Джон.

Изумленные лица за витриной остались позади, и Джон не заметил крадущуюся в тени Дороти — в натянутой на новую прическу шляпке колпаком и с полной сумкой мокрых простыней для прачечной.


Впервые обозревать Лазурный берег лучше всего с вертолета, а Джон как раз в первый раз оказался на Лазурном берегу и в первый раз летел на вертолете. Они поднялись из аэропорта Ниццы и гудели параллельно берегу в двухстах футах над маленькими белыми парусами идущих в Сен-Тропез яхт. Если бы не знать, где они летели, ничего экстраординарного в пейзаже Джон бы не нашел: обычное море, скудные пляжи, массы ленивых, взбирающихся вверх крупитчатых холмов, там и сям зеленые точки, несколько пальм — миг красивой лепнины. Но если знать — совсем другое дело. Когда сознаешь, что там Монте-Карло и Кап-Ферра, Антибы, Бонлье, Хуан-ле-Пин и Виллефранш, вид представляется грандиозным. Названия скатываются с языка, как почетные звания за утонченность и гедонизм. Пикассо и Матисс, Леже и Кокто, Хемингуэй, Фицджеральд, Генри Джеймс, Бордо, Бельмондо, Нивен. Импрессионизм, футуризм, экзистенциализм, гедонизм, коммерциализм, натуризм. Великое Средоточие Всего, огромное фешенебельное кафе на природе. Здесь родилась слава. Здесь все обрело начало. Плодовитая долина, колыбель звезд.

Ли не любила вертолетов. Она вцепилась Джону в руку и смотрела в сальную поросль на голове пилота. А Джон впитывал все, не желая пропустить ни крошки, и никак не мог поверить, что он на самом деле здесь — солнце поблескивало на невысоких волнах, крохотные машины спускались по серпантину к морю, крохотные эскизы Дюфи[36] и мазки пыльных тонов. Меланхолия и жалость к собственной особе, которые одолевали Джона в последний месяц, отлетели прочь, остались на асфальтных просторах Лондона, на полке между Купером и Дей-Льюисом, в гадкой постели Петры. Радость и возбуждение, удовольствие предвосхищения, либидо, аппетит и будущее — все искрилось и сверкало в опробованном и испытанном самоуверенном порыве внизу под лопастями вертолета.

Они приземлились на лужайке с нарисованной буквой «Н», рядом с теннисным кортом, на холме над Сен-Тропезом.

— Слава Богу, все позади. — Ли выбралась из вертолета, придерживая волосы, чтобы они не разлетались от поднимаемого винтом ветра. Их встретил человек с золотыми буквами на груди рубашки: «Все уже в порядке».

— Добро пожаловать, мисс Монтана. Добро пожаловать, мистер Дарт. Я Каспер, здешний мэтр. Надеюсь, путешествие было приятным. Я провожу вас в вашу комнату.

Дом оказался длинным, низким и вне всякого времени — в том смысле, что ни одну деталь его архитектуры невозможно было отнести к какому-то периоду. А все в целом выглядело так, точно здание построили десять минут назад. И дело было не в проекте, а в том, кто его создал или кто мог бы его задумать. Вероятно, стесняясь или движимый запоздалой скромностью, дом, как стеганое одеяло, натянул на себя сад. Растения в изобилии взбирались и карабкались по коринфским, арабским и индуистским колоннам, по итальянским куполам и мусульманским минаретам.

— Ах, куколка! Боже мой! Боже мой! Ты приехала! Грандиозно. Черт побери, выглядишь, как звезда! Настоящая звезда! Это тело, этот задик и талия. Лучших Бог не даровал ни одной женщине!

— Какой ты, Лео, негодник! — Ли повисла на шее самого омерзительного на свете человеческого существа.

В нем было не менее трехсот фунтов: три коровы, свинья и в придачу бутылка; больнично-белое под известково-белым и поверх темные линялые кудряшки. Его крупная голова выдавалась вперед на подрагивающей шее. Отвисшие губы и нос без определенной формы и замысла, словно его только что приставили к лицу с той небрежностью, с которой нахлобучивают знакомую шляпу. Глаз вообще не существовало — одни прорези, в щеках, где им надлежало быть. На мемориальной доске над единственной бровью солнечные очки и возрастные отметины. А в том месте, где шея сходилась с туловищем, короткий засаленный хвостик волос. Существо обладало вялыми кистями с остриженными на нет ногтями и ступнями с желтыми, как у доисторического медведя, пятками. И было абсолютно голым, если не считать намека на видневшиеся из-под барабана живота белые плавки. Огромная, изжеванная на четыре дюйма с одного конца и потухшая с другого конца сигара взмахивала во рту, будто волшебная палочка. Ли зарылась головой меж его взъерошенных грудей и погладила по утробе.

— А это кто таков? Не иначе поэт Джон Дарт. Восхищен, что тебе удалось его притащить. Ли, ты говорила, что он смазлив, а на самом деле откровенно байронический тип. Не дождусь, чтобы посмотреть на вас в бассейне — в креме, блестящих, после акта. Извини, Джон, что рассуждаю о тебе, как о сексуальном предмете, но, полагаю, ты таковым и являешься. Кроме того, я обо всем говорю, как о сексуальных предметах. Потому что люблю исключительно секс и предметы. Жду вас через полчаса на диване на ленч.

Их комната находилась в гостевом домике недалеко от основного здания. Ямайско-швейцарская с мексиканским налетом, она была столь пышной, что Джон не мог припомнить ничего подобного. Он не привык употреблять это слово, но другого подобрать не удавалось.

— Каспер, — обратилась Ли к мэтру, когда хозяин удалился, — мистер Дарт прибыл без багажа. Днем мы поедем в город. А пока нельзя ли подобрать ему плавки?

Джон открыл франко-итало-испанское окно, вышел в небольшое патио и стал смотреть на оливки и олеандр. Ли приблизилась сзади, обхватила руками за талию и поцеловала в шею.

— Впечатляет?

— Ошарашивает.

— Подожди, увидишь главное здание. Только не обманывайся наружностью. Лео, будь он хоть императором филистимлян, в сущности, неплохой парень. Не обращай внимания на то, как он выглядит.

— Трудно не обращать внимания. Уж очень в нем много на что посмотреть.

— Я его обожаю. Он всю жизнь был моим лучшим другом. Помогал маме, когда она села на таблетки и совершила несколько попыток самоубийства. И мне, пока я была молодой, дикой и взбалмошной, — улаживал всякие неприятности. И не только нам — всем. О нем ходят легенды. Бог знает, скольких он протащил через колледж, сколько оплатил медицинских операций. Щедрость — его страсть. Израилю он отвалил столько, что хватило бы купить Швейцарию. Он делал мне предложение, и я чуть не вышла за него. Серьезно, была к этому очень близка.

— Не может быть… Ведь он…

— Такой страшный? Только снаружи.

— Я хотел сказать, голубой.

— Ах да, еще и голубой. Но кому, скажи на милость, нужен нормальный муж?

— Чем он занимается?

— Производит всякую всячину: фильмы, музыку, устраивает театральные контракты, организует соглашения, вытаскивает из цилиндров кроликов. Сам он из Бруклина. Родители — евреи-иммигранты. Лео окончил медицинскую школу, получил диплом, а потом занялся юриспруденцией. Он рассказывал, что все еврейские мамочки очень любят, чтобы их сынули были сынулями-докторами или сынулями-юристами. А поскольку сам он, даже по кошерным стандартам, был таким огромным, жирным и страшным, то боялся, что его не пустят домой, если он не станет одновременно «сынулей-и-доктором-и-юристом». Он сделал деньги, большие деньги, на видео. Стал одним из первых, кто увидел в нем реальную перспективу. А состояние сколотил на порнографии. Один из пяти продающихся в Штатах порнофильмов — это его фильм. А самая замечательная вещь насчет секса — то, что он никогда не стареет и не подводит.

— Вот и меня тоже.

— И тебя тоже.


Каспер принес плавки.

— Я не могу их надеть! Они ужасны. — Джон держал в руке оранжевый сомнительный мешочек. — Никакого зада. Почему каждый раз, когда я с тобой, мэтры предлагают такие страшные веши?

— Похоже, у тебя нет выбора, приятель, — рассмеялась Ли. — Пошли пожуем.

Они миновали сад. На Джоне был махровый халат, и он чувствовал себя преглупо, пока не увидел бассейн, который заставил его сразу забыть о себе. Огромный, искривленный, протянувшийся до самого края отрога. Внизу маячили крыши Сен-Тропеза и раскинулась бухта со множеством яхт. А дальше — Прованс, небо, облачка: обзор на сто восемьдесят градусов, от которого захватывало дух до самых печенок.

До этого они видели только тылы дома. Фасад представлял собой помесь замешенной на высоких вечнозеленых дубах Альгамбры и Малого Трианона в обрамлении королевских пальм. Из полудюжины хитроумно запрятанных динамиков гундосил голос Лео.

— Пожалуйте в кабинет. — Он расположился под зонтом на устланной подушками дневной раскладной кровати и походил на разгоряченного в пылу работы еврейского моржа: весь в бумагах, факсах и мобильных телефонах. — Любите музыку? Помнишь тот номер в Рио? Как вспомню, сразу в глазах обнаженные тела. Что будете пить? У меня «Морской бриз». Ну-ка, искупайтесь. Джон, тебе принесли плавки?

— Спасибо.

— Сам выбирал из своей коллекции, — рассмеялся Лео.

Джон скинул с плеч халат, нырнул в бассейн, проплыл под водой, а голос Ли по-прежнему будоражаще отдавался вверху. Она стояла на берегу и смеялась. Потом распахнула саронг, предстала голой, окунулась в воду и осторожно, чтобы не намочить прическу, поплыла. Повисла у него на плече. Холодные, твердые соски уперлись Джону в грудь. Они поцеловались. Джон сучил ногами по воде за двоих. В первый раз он был способен что-то для нее сделать. Он смотрел, слушал, пробовал на вкус, обонял, осязал, обдумывал, медлил и не находил никакого изъяна.

— Ну-ка, стаскивай эту ужасную тряпку. — Ли потянулась и сняла с него плавки. — Не смущайся. Лео видел вещи и похуже… или получше. В любом случае ему нравится смотреть.

— Ленч. Нет нужды переодеваться. Красивые люди.

Потом Джон лежал на припеке и размышлял, какая привилегия солнце, если человек богат. Лучи льются на него, как Божий нектар, и все вокруг становится мягким и шелковистым. Вот он нежится в тепле, словно невиданный пудинг, пахнет кокосами и бергамотом и от кончиков пальцев на ногах до макушки наслаждается солнцем богатых. Ничто так не шикарно, не размягчающе, не комфортно и не изящно, как жаркий день какого-нибудь мультимиллионера. Не надо думать, будто солнце одно и то же для всех и каждого. В сотне ярдов внизу на дороге рабочие укладывали дренажные трубы, водитель парился в такси, служанка надрывалась с коробкой маленьких баклажанов. Им солнце светило совсем по-другому: резко, колко, безжалостно, ослепительно, иссушающе — нейлоновый товар массового производства с предупреждением о вреде для здоровья, на которое приходится не обращать внимания. Отличаются не богатые, а элементы, в которых они обитают: солнце добрее, вода прохладнее, воздух душистее, земля мягче. Состояние создает лучший, более совершенный, сделанный на заказ мир. Обладая преобразующим все на свете таймшером на солнце, Лео нисколько им не пользовался. Как пылящейся в гараже парой «роллс-ройсов» или незаметным Моне в холле. Удовольствие в том, чтобы всем этим пользовались гости. Лео не отличался от других несказанно богатых людей. Когда все куплено по два раза, наслаждение в том, чтобы созерцать.

Ли тоже не пользовалась солнцем. Она обогнула пол-мира, чтобы с ним побыть, ворчала, если его не «включали» по утрам, но загар — совсем иное дело: он для служанок, жиголо и актрисочек из дневных мыльных опер. Темный оттенок кожи совсем не шик, он говорит о том, что у тебя нет работы и тебя не заботит, что через пять лет кожа станет шершавее, чем у крокодила. Но Джон не был богат и не стремился стать знаменитостью. Он просто лежал, и ему это нравилось; хотел набрать багаж на всю оставшуюся жизнь.

Днем Джон и Ли ездили в Сен-Тропез покупать одежду: широкие брюки типа еврошик, васильково-голубые рубашки, мягкие кожаные мокасины, кашемировый джемпер и патентованный ремень. Ни одну из этих вещей Джон не подумал бы купить и надеть и через миллион лет. Перед обедом он посмотрел на себя в зеркало: джемпер, обволакивающий плечи, тонкие хлопчатобумажные брюки, рубашка с закатанными рукавами — и подумал: если бы я встретил этого человека, я бы его не полюбил и обдал презрением. Такой хмырь мешает прекрасную «Кровавую Мэри», знает, сколько стоят автомобили; его любимый фильм — «Крестный отец», любимый художник — Сальвадор Дали, любимая книга — собственная записная книжка. Он слушает Блонди в машине и способен сбацать макараму. Самый запоминающийся сексуальный опыт у него состоялся в баре в Таиланде с девушкой, оказавшейся на самом деле парнем. Он хороший гость, но плохой хозяин, отличный компаньон, но бездарный друг. У него манеры калифорнийского предпринимателя и душа торговца овечьей шерстью.

— Вот это да, малыш. — Ли показалась из ванной. — Какая трансформация! — Она похлопала его по заду. — Голубой — это твой цвет. Не постричь ли тебя? А теперь хватит пялиться в зеркало.


Обед давали для трех пар гомиков: антиквара, директора звукозаписи и торговца аэропланами и их безмолвных сфинктерогубых дружков — тонких смуглых мальчуганов, взятых то ли надолго, то ли на один сезон. Они поднимали вещи, чтобы взглянуть на их задки, и не подозревали, что с ними поступают таким же образом. На всех были аккуратные хлопчатобумажные брюки, васильково-голубые рубашки, мокасины и патентованные ремни. Джон заметил, но не стал пестовать в себе гнев. Разговор струился в анекдотично-подкорковом духе и голубом ворковании, а кульминацией вечера стала экскурсия по дому.

Безобразный и в высшей степени организованный Лео поманил их рукой и показал, на что способны серьезные деньги. Снаружи дом являл лишь слабый намек на царившие внутри миазмы. Единственный принцип дизайна заключался в том, чтобы любая вещь стоила больше миллиона и была создана человеком по имени Луи[37]. Джон решил: это для того, чтобы Лео приходилось запоминать одно-единственное имя. Он протопал мимо позолоты, мрамора, инкрустаций по дереву, херувимов с ямочками на щеках, Луи Четырнадцатого, Луи Пятнадцатого, Луи Десятого и Луи-хрен-знает-какого.

Они поели цыплят и салат и устроились в библиотеке пить кофе без кофеина из маленьких чашечек Луи. Библиотека оказалась обалденно огромным помещением, естественно, Луи, которое было изъято из недр французского замка.

— Чтобы ее выдрать, пришлось начисто снести чертово здание.

На полках стояли тысячи томов — все в одинаковых кожаных тисненых переплетах. С профессиональным интересом Джон взял в руки одну из книг. Но она оказалась не книгой, а коробкой видеокассеты. Он рассмеялся.

— Мы продаем это сотнями тысяч.

— Взрослые развлечения? Порно? — Джон вспомнил свою каморку, сосредоточенные в ней основы мировой культуры и захохотал.

— Примерно три унции жидкого удовольствия. Три удовольствия за один просмотр. К концу кассеты молофейки хватает на целый бассейн. — Лео покосился на Джона. — Вот почему порно считается хорошим вложением денег. Мы сидим во дворце из застывшей спермы, а построил его Луи.

Точно в двадцать минут двенадцатого богатые гомики и их глянцевообразные куколки отправились домой, и Лео распластался на диване.

— Слава Богу, все позади. Со встречами гомосексуалистов на этот сезон покончено. Извращение — это вопрос генетики. И судьба выбрала меня. Теперь я отправляюсь в кровать, а вы занимайтесь чем хотите.


— Кто такая Петра? — Ли никак не могла восстановить дыхание; грудь судорожно вздымалась и опускалась, бедра блестели от пота и семени. На этот раз секс был совсем не таким, каким Джон запомнил его с прошлого раза — не уютный, не трогательный, не забавный. Они ввалились в комнату и тут же все совершили — яростно, агрессивно, самозабвенно и молча, а за окном в это время пели цикады. Комнату наполнял аромат левкоев и олеандра. Они ворчали, фыркали, дышали друг в друга, грызлись, жали друг друга, по-собачьи кусались, щипались и шлепались. Ли разевала рот, но звук тонул в простыне и его спине. Джон лежал наполовину на ней, потрясенный и изумленный, а она в полузабытьи спросила: — Кто такая Петра?

— Моя девушка.

— Ты ее любишь?

— Нет. А почему ты спрашиваешь?

— Слышала, как ты говорил о ней со своим приятелем, и заинтересовалась.

— Ты первый раз спрашиваешь о моей жизни.

— Извини. Хочешь о ней поговорить?

— Да нет. Хотя да. Мы должны об этом поговорить.

Ли столкнула его с себя и пошла в ванную.

— Говори.

— М-м… Не знаю… Я немного стесняюсь. Мы провели с тобой уик-энд. Все было прекрасно. Потом ты вернулась к своей жизни, а я к своей. Но вот ты снова объявилась из сказки, и мы оказались во Франции в Зазеркалье у Луи.

— Ты недоволен? — Ли вернулась в комнату и поцеловала Джона в грудь.

— Нет-нет. Дело не в этом.

— А в чем?

— Ты вернулась в свою жизнь, а я не сумел. Хотя старался. Но ничего не получилось. Там все превратилось в хлам. Я не могу жить, как жил, а ты можешь.

— Могу.

— Твоя связь со мной — развлечение, забава или что там еще. А моя с тобой — опустошение.

Ли провела ладонью Джону по лбу и ничего не ответила.

— Я не жалуюсь. Я хочу быть с тобой, но желаю знать, что получу взамен своей прежней жизни. Скажи, почему ты вернулась?

— Я вернулась, потому что оказалась в Европе. Потому что мы с тобой здорово проводили время, потому что с тобой легко, и я решила, что это будет приятно. Джон, что ты мне хочешь сказать? — Ли закурила и подошла к окну. Джон заметил небольшой просвет между ее бедрами. — Ты поэт и работаешь в книжном магазине. А я кинозвезда — одна из самых знаменитых женщин в мире. Итог не одинаковый, баланс не сходится. И так всю жизнь: одноклассники, однокашники по колледжу и остальные приятели никогда не были мне ровней. Каким бы человек ни выставлялся и как бы мы ни сделались близки. Как ты думаешь, почему знаменитые люди женятся друг на друге? Совсем не обязательно случайность, что звезды находят спутника в мире звезд — это поиски равного. Но ничего хорошего в этом нет. Один из двоих всегда весомее, значимее, популярнее. А если есть значительная разница в весе, это раздражает больше всего. Когда супруги в одном и том же бизнесе, возникает ревность, улыбчивое состязание, появляется ощущение вины, человек потакает своим чувствам, наконец, уходит в скорлупу, и ситуация становится невыносимой. Знаешь, я чуть не вышла замуж за Карлоса. Его отец был президентом, и он сам готовился к президентству. Его дом был единственным из всех мест, где я бывала, где висело больше фотографий моего дружка в кафешках, чем меня. Я думала: у него армия, он вздрючивает людей — это весомо, может составить равенство. Но ошиблась. За пределами Эль-Пайнэпл-Кэнери он оставался моим придатком и оказался полным кретином. Мне стоило бы выйти замуж за папу римского. Понимаю, что ты ждал не такого ответа, но не могу застраховать твою жизнь от падающих звезд.

— Ты будешь обо мне вспоминать, когда уйдешь? Извини, не хочу показаться настырным, но если это фильм, пропала какая-то страница сценария.

— Да, я буду о тебе вспоминать. — Сигарета мелькнула в темноте, Ли подошла и легла сверху, оперлась на локоть, их лица сблизились. — Я вспоминала о тебе, скучала и не могла понять, почему ты не звонил.

— У меня не было твоего номера телефона. И потом, знаешь, продавцы не звонят кинозвездам.

— Понимаю, чего ты хочешь. — Ли поцеловала Джона. — Констатации намерений, договора. Но я не могу тебя удовлетворить. Да это было бы бессмысленно. Тем не менее, со своей стороны, готова сказать тебе две вещи. Возможно, они тебя немного ублажат. Первая: я умею ладить с очень немногими людьми. Это звучит дико — ведь я Задница года в четырнадцати странах, самая кассовая в мире актриса. Но большинство мужиков — нетрахабельные: охотятся за моими деньгами, за моей славой или просто пестуют собственное эго. Тебе ничего из этого не нужно. Может быть, я ошибаюсь, но думаю, что права. Так вот, я знаменита, а ты редкий экземпляр. А редкость — та же звездность.

— А вторая вещь?

— Вот тебе и вторая. Мне было с тобой хорошо, как в последнее время ни с кем другим. Я хочу тебя еще и еще, хотя не стоило бы так говорить. А это тоже большая редкость.

— Я тоже.

— Естественно. Покажи мне мужчину, который не запал бы на меня.

— Нет. Они возбуждаются на кинозвезду. А я вожделею тебя — такую, какая ты есть, реальную.

— Голливудский сироп. Нет никакой другой Ли Монтаны. Не ищи во мне ничего скрытого — меня, тихую, любящую дом, шьющую, моющую посуду. Это все миф, выдумки моих пиаровцев. Закрой глаза. — Она поцеловала его два раза. — Ну вот, а теперь отгадай, которая была кинозвезда? А которая простая домашняя девушка?

— Запросто. А теперь ты закрой глаза. — Джон тоже поцеловал ее два раза. — Который был поэт, а который продавец?

— А не желает ли твой поэт опять потрахать мою кинозвезду?


Джон проснулся словно от толчка. Где, черт побери, он находится? Он же опоздает на работу. И тут увидел льющееся сквозь открытое окно солнце, и его озарило, что он на юге Франции с кинозвездой и парой новых, с иголочки плавок. Он тихонько поднялся и спустился в ванную. День выдался ясным, тихим и теплым. Джон лежал на спине и думал: сколько бы барахла ни навалила на него судьба, надо постараться, чтобы этот миг врезался в его память. Потому что он того стоил. Он вернулся через сад, сорвал китайскую розу и отправился завтракать.

— Доброе утро, мистер Дарт, — поприветствовал его аккуратный и отутюженный Каспер-все-уже-в-порядке и проинформировал по поводу буфета: — Натуральные соки: апельсиновый, грейпфрутовый, манго; разнообразные хлебцы, свежие фрукты: гуава, папайя, дыня; тосты, бриоши, круассаны, датские пирожные, кофейный торт, сливочный сыр, джемы: земляничный, абрикосовый, малиновый; мармелад, мед, кофе, чай, настойки.

— «Стоп, стоп! — раздался голос Молли».

— Что?

— Извините. Шутка. «Ветер в ивняке». Рэтти описывает пикник.

— Я напоминаю вам Рэтти?

— Нет-нет, нисколько. Не обращайте внимания. — Но было ясно, раз он это сказал, у него определенно возникли мысли о Рэтти.

— Что-нибудь приготовить?

— Нет. И так все божественно.

— Яйцо? Может быть, омлет?

— Пожалуй.

Пара десятков газет со всего света лежали на приставном столике. Джон взял «Таймс» и налил себе кофе. Он никогда не читал дома «Таймс», но за границей почувствовал, что вроде как обязан это делать. Вышла позевывающая Ли.

— Привет. Тебя не было рядом, когда я проснулась. Я уж решила, что ты меня бросил.

— Доброе утро, мисс Монтана. Надеюсь, вы хорошо спали. В качестве буфета у нас натуральные соки: апельсиновый, грейпфрутовый, манго; разнообразные хлебцы, свежие фрукты: гуава, папайя…

— Угомонись, Каспер. Не надо полного списка.

— Разумеется, мадам. Хотите что-нибудь с кухни?

— Да. Нож. Буду тебя колоть. Подай мне кофе.

— Ваш Федеральный экспресс[38], мадам.

Ли с закрытыми глазами отхлебнула кофе, затем разорвала пакет. Рядом лежало много других свертков, факсов и упаковок с ленточками.

— Хорошо. Это тебе. Подарок. — Она перебросила пакет Джону.

— Подарок? Мне?

— Для образов Ширли Темпл слишком ранний час. Разверни.

Внутри оказалось портмоне — из крокодиловой кожи, темно-коричневое, почти черное. Бока блестели, как французская полировка.

— Ли, восхитительно! Как любезно с твоей стороны и предусмотрительно.

Внутри оказалась визитка магазина на виа Монте Наполеоне в Милане и платиновая карточка «Америкэн-экспресс». Джон вынул ее из кармашка.

«Джон Дарт, эсквайр».

— Не понимаю. — Он провел пальцем по выпуклым буквам. — Это неудобно. Я не могу… Не хочу.

— Джон, перестань. Я хочу, чтобы ты взял. В этом нет ничего дурного. Тебя не покупают. Просто будет проще, если ты сможешь сам платить за покупки. И тебе приятнее. Дело пустячное. Свою карточку я постоянно теряю. А так мне не придется думать. Пойми правильно.

— Ли, я в самом деле не могу.

— Джон, это всего лишь деньги. Как бы ни сложились между нами отношения, наша связь обойдется тебе куда дороже, чем мне. Там кое-что еще.

Он пошарил в кармашке и обнаружил черно-белую фотографию: они целовались с Ли во всполохе вспышки — его рука на ее затылке, ее у него на груди.

— Рядом с отелем. Это тот папарацци. Ты видела этот снимок в газете.

— Естественно. Лучший кадр из всех, где я с кем-то целуюсь.

— А было много?

— А что, римский папа, по-твоему, гадит в лесу?

— Постой-ка, если ты просматривала газеты, то должна знать, кто такая Петра?

— Ужасная, вредная маленькая бестия. «Он бросил силиконовую девку, чтобы остаться со мной». Я чуть было не прилетела обратно, чтобы выцарапать ее крысиные глазки.

— Значит, ты обо мне думала.

— Я же тебе говорила.

— И была недовольна Петрой.

— Конечно. Она интригующая сучонка.

— О ком это вы рассуждаете? Тащите ее сюда. Мне кажется, она принадлежит к моему типу людей. — Явление Лео оторвало бы от завтрака целый лагерь беженцев: мокрый и явно разгоряченный, в кафтане от Версаче, который то прилипал к телу, то обнаруживал множественные выпуклости и расщелины. Он походил на прачечный мешок Луи Тридцать Первого.

— Это моя девушка.

— У него еще и девушка! Бесчленный поэт, у которого с одного боку девушка, с другого Ли Монтана! Ты умеешь устраиваться.


Кроме паспорта Джон привез из Лондона пачку стихотворений. И по утрам после завтрака садился на маленькой веранде в новых полотняных шортах и хлопчатобумажной тенниске с бутылкой воды и вазой груш и старательно шлифовал унылые гагатовые прямолинейности и безнадежные порывы отчаяния. Чувство ушло, и теперь он исправлял и редактировал в состоянии ворчливого смятения, перечитывая неподатливые слова и сухо харкающие слоги. Никак не удавалось воспроизвести настроение. Джон смотрел на пузырчатые строки, и ему чудилось, что их написал другой — они исходили из пещерной темноты, куда дорога оказалась закрытой. Он поражался вышедшим из-под чужой руки черным, шероховатым словам и не мог понять, почему не способен вернуться обратно. Всасываемое им солнце не отбрасывало теней и слепило, и Джон приводил в порядок строфы, как стряпчий завещание, осторожно ступая по горестям и опасаясь, что спугнет чувство и что его неглубокое счастье может разъесть металл. В довольстве мало искусства. Джон не хотел переписывать в креме для загара то, что сочинял в слезах.

Поэзия — самый эфемерный творческий процесс. Кто знает, как он живет и где зарождается? Чем питается и каковы его естественные привычки? Он существует в полумистическом пространстве собственного воображения, там, где обрывается всякая дорога и куда рискуют забрести лишь одинокие охотники или дичь. Нельзя научиться опознавать поэзию или ее генерировать. Никто не посещает школу поэзии и не получает степень по стихам. И все же поэзия существует — на скальпельно-остром срезе культуры: замечательное, блистательное, сияющее явление. Стихи происходят издревле. Поэзия существовала задолго до первого зарегистрированного прозаического произведения. Она сродни и танцу, и ритму, и памяти, уникальной потребности нового существа с напуганным разумом и торчащими в стороны большими пальцами рук, существа, кому дана несравненная способность воображения за пределами горизонта и сумерек и желание запомнить и передать другим существо вещей, то настоящее зерно, что таится под плевелами. Стихи — модели предметов, которые улавливает только внутренний глаз следопыта. Стихи — это споры памяти. Но память к поэту Джону Дарту никак не хотела возвращаться.

Джон понимал, что эти несколько свободных страниц — дневник путешествия, которое он больше никогда не предпримет. Что он так долго бился, чтобы стать поэтом и творить поэзию, но в эти недели свернул с изрядно истоптанной лирической тропинки в лес и обнаружил поэзию, дико разросшуюся на корнях и загнивающем торфяном мхе его собственной жизни. Он мог никогда больше не обнаружить этого места и с грустью сознавал, что не хочет идти и искать.

Джон взял грушу и внимательно на нее посмотрел. Осмелюсь ли я съесть эту грушу? Ничто не пробьет сахаристой оболочки его дня. Депрессия и отчаяние подобны боли, голоду и холоду, чувствам, которые невозможно воспроизвести из счастья и согретости. Значит, существовало поэтическое правосудие.

Джон спустился к бассейну. Нагая Ли лежала на животе в тени. Он поцеловал ее в плечо.

— Удачное утро, милый? Много рифм и смыслов? А как насчет ритма, того, что в кровати?

Джон провел ладонью по ее глянцевой заднице.

— Собираюсь посвятить твоей попке сонет.

— Только сонет? Я рассчитывала на сагу. Хочешь искупаться?

— Чуть погодя.

Ли подошла к бассейну, соскользнула в воду и поплыла, ударяя по воде короткими гребками и высоко выставляя над поверхностью голову, словно несла на ней невидимый поднос.

На другой стороне Лео сгреб пятерней низ своих плавок и кричал в мобильный телефон:

— Мне нет никакого дела! На хрен сдалось! Можешь задуть самому себе! Именно! Самому себе! Говори по-английски, говнюк! Да хоть затрахайся. И засади своей сестре и своей мамочке. То, что слышишь, вотр мер, засранец! Что? Нет уж, маши в собственное спидоносное очко! Эй, Джон, как будет по-французски: «Чтоб твоей дочери бешеные ослы в манду нассали»?

— Э-э… Ле потаж дю жур э роньон, мон брав.

— Не бросай трубку, говнюк. Как тебе понравится вот это: ле потаж дю жур э засранный роньон, мон брав. Ба! Мне кажется, он заплакал. — Лео швырнул телефон. — Что за страна! Долбаная страна. Сыр здесь воняет, как манда, а манда благоухает розами.

Телефон зазвонил опять.

— Да, Морис. Нет, страна долбаная. Их сыр пахнет мандой, а манда благоухает розами. Да, только что это понял. Как там с моими деньгами?

Джон наблюдал, как показывалась над водой и исчезала аккуратная промежность плывшей по-лягушачьи Ли. Остальная ее почта осталась разбросанной рядом со стулом. Он взял листок разлинованной школьной бумаги.

«Дорогая мисс Монтана, я вас люблю. Я видела все, что вы сыграли. Наверное, вы получаете много подобных писем, но я в самом деле хочу походить на вас. Мне семнадцать лет, и сейчас я лежу в больнице. У меня рак и выпали все волосы. Я попросила себе парик, такой, как ваша прическа. Я чувствую, как вы сражаетесь с моей опухолью. Уже поздно, завтра у меня повторная операция. Знаю, все будет хорошо, потому что вы со мной. Я вас люблю и чувствую, что вы меня тоже любите».

Подписано «Сьюзен».

Ниже другой рукой проставлены буквы ОФ и начертана птичка.

Джон взял другое письмо, напечатанное на допотопной пишущей машинке. Буквы «О», «Р» и точки продырявили тонкую бумагу.

«Дорогая мисс Монтана! Твоя книга прекрасна! Я купил ее в магазине. Ты настоящая задница — я это в хорошем смысле слова. Но в Голливуде у тебя вряд ли со многими выходит — они там все пидоры-спидоносцы. А я так понимаю, тебе это нравится. По твоей внешности — тебе бы хороший американский хрен. Я мужчина. И у нас, как говорится, получилась бы отличная спевка. Мне двадцать шесть лет, рост шесть футов два дюйма, служил в армии, постоянно работаю. Размер груди — 50, накачанные бицепсы — 26, шея — 20. То, что тебя интересует больше всего: на взводе 13,5, а так — 7, чистейшее американское мясцо. Я брею волосы по всему телу и гладкий от яиц до бровей. Обычное дело со мной: я тебя приглашаю, хотим пойти перекусить стейком в каком-нибудь замысловатом местечке. Но ты говоришь: „Почему бы не поесть здесь?“ Хватаешься за моего старикана. Мы валимся на кожаный диван, и ты ешь его, пока совсем не задохнешься. А потом мы открываем пиво, закусываем картофельными чипсами и смотрим порнуху. Ты спрашиваешь: „А ты бы так мог?“ — и я отвечаю: „Конечно“ — и затрахиваю тебя до полусмерти, потому что ты этого хочешь. Затем целую и говорю „спокойной ночи“, ты ведь не привыкла, чтобы с тобой обращались, как с леди. В предвкушении свидания, Энди Мисков, из моряков (Почетная демобилизация). 1356, Нейл Армстронг-роуд, Кулидж, Индиана, 4580. Телефон: 234-78-50 (спросить Энди, пульверизаторщика). Постскриптум: в резинке нет никакой необходимости, потому что я на самом деле чистый и никогда не пялился с мужиками в задницу».

Опять ОФ и галочка внизу.

И еще третье.

«Сука, величайшая из шлюх, etc. Думаешь, можешь резвиться, смеяться над Господом и заниматься сексом прямо на улицах (плакаты, ТВ, эфир и т. п.)? Но будешь вечно отвечать в аду и т. д. Ты, жидовские банкиры, и политики, и Имран Хусейн, и все врачи и т. д. Я стану орудием мести. Бог вырежет тебе утробу ножом и моей рукой швырнет в собачье дерьмо, так что ты не родишь никакую мразь, а сама подохнешь. Сука. Шлюха нечистой грязи. Я встретил тебя 12 июня в 11 часов на Голливудском бульваре у дома 436. Шел за тобой и знаю, где ты обитаешь во грехе. Меня никто не заметил, поскольку Господь укрыл меня крылом, но я тебя видел. Следую за тобой. И зрю по сю пору».

— Фанаты. Правда, мило? — Ли принялась растираться полотенцем.

— Извини. Ты не сердишься, что я прочитал?

— Нисколько. Таких много. Большинство мне не пересылают, разбирается моя канцелярия. Направляют только те, с которыми, полагают, я должна познакомиться. Или смешные.

— А вот это по-настоящему страшное.

— Того, кто хочет выпотрошить меня поганым ножом? Он пишет постоянно, а мы передаем его послания полиции.

— И тебя все это не угнетает?

— Временами. Но я с этим сжилась. Ко всему привыкаешь.

— Но они ненормальные. Сексуальные фантазеры. Девочка считает, что ты избавишь ее от рака.

— Н-да… что ж, может быть, смогу…

— Ли!

— Ты прав. Больные и ненормальные. Страшно. И их тысячи. А я одна кинозвезда. Вспомни о Голливуде. Подумай, что ежедневно представляет собой калифорнийская почта. Тысячи и тысячи жестоких угроз, заумных фантазий, просьбы, мольбы, откровения. Каждый день целый том откровений — с иллюстрациями: картинками, уродливыми фотографиями, шариковыми членами во рту, кинжалами, мясницкими ножами, иголками, полароидными снимками тел. И люди, которые все это засовывают в конверты, заклеивают, штемпелюют и рассылают. Моему секретарю приходится надевать бронежилет и пользоваться перчатками, когда он разбирает корреспонденцию. Мир захлестнул психоз. Вмешательство в дела почты — федеральное преступление, а превращение почты в клоаку — преступление против личности.

— А ты не чувствуешь себя ответственной?

— За что, Джон? В чем моя вина? — Ли взяла письмо с угрозами. — Жертва издевается над ловчим? Ну конечно.

— Нет. Я имел в виду не это. Я имел в виду… как бы это выразить… всю проблему звезд и славы. В ней проявляется принцип магнита — печная вытяжка злобы, разочарований, гнева, уныния. Тяга только их усиливает и разжигает.

— Бог его знает… Ты хочешь сказать: не было бы дичи, не было бы и охотников. По принципу: не было бы машин, не было бы пьяных водителей. Но пьяницы все равно бы существовали. Нет, столь многого я не требую. Просто хочу петь, делать свое дело.

— Это можно сказать и о твоих корреспондентах — они делают свое дело. Одни очаровывают, другие поддаются очарованию.

— В любом случае смахивает на милейшего Тони Перкинса[39]. Как-то корреспондент меня спросил: «О ком вы думаете, когда играете?» Я понесла какую-то околесицу, вроде того, что о мамочке. Но правда заключается в том, что я стараюсь ни о ком не думать. Не смотреть на публику во время представления, на толпу у кинотеатра после просмотра. Все они мне кажутся слишком нормальными, слишком обыкновенными. Но эти люди знают обо мне все — больше, чем я сама. Они хранят альбомы и оклеивают свои мансарды моими фотографиями. Приходят домой, вынимают из себя тампон, кладут в пакет из-под «Джиффи»[40] и посылают мне. А потом ведут себя как ни в чем не бывало — смотрят телевизор, звонят друзьям, заваривают детям чай. Парни дрочатся, глядя на мои фотографии, — это еще ладно, это естественно. Не понимаю, когда какой-нибудь тип запирается в ванной и тужится над коробкой из-под сандвичей, чтобы послать посылку с дерьмом девице из мыльной оперы, которая всего-то и протараторила: «Брэд, я беременна неизвестно от кого». Или человек находит дохлую крысу в гараже и думает: отправлю-ка я ее Ли Монтане — она поет песню, которая нравится жене. Никто не говорит о славе, насколько она страшна. На улице пугают одинаково все: и те, кто тебя любит, и те, кто ненавидит. Обожание дает повод самочинно захватывать права на мою жизнь. Если я меняю прическу, тысячи женщин желают мне, чтобы я подохла от рака, потому что я их оскорбила: видите ли, они хотели походить на меня. Поверь, только знаменитые люди понимают, в каком ненормальном мире мы живем. Обычно считают, что большинство народа — люди как люди, а свихнутых — раз-два и обчелся. Но я точно знаю, что под обманчивой внешностью скрываются душевнополоумные, извращенцы, маньяки, эксгибиционисты. Мои слова тебе покажутся параноидальными, но ты ни разу не стоял на краю сцены в свете прожекторов.


Джону ее слова в самом деле показались параноидальными.

— А что означают буквы ОФ и галочка в конце страницы? — спросил он.

— Значит, что им отправили ответ и фотографию. Стандартное: «Спасибо за письмо. Оно для меня очень важно. Надеюсь, вам понравился мой новый фильм, альбом или что там еще…»

Джон представил себе, как подобный ответ получает отставной моряк из Индианы, и промолчал.

— Знаешь, что меня больше всего заводит? Когда звезды говорят, что они любят своих почитателей. «Я люблю вас всех!» — какая сраная нелепость. Мы их боимся, боимся и испытываем к ним отвращение. Стать актером — все равно что наняться на работу в комитет мутантов и кретинских умников, половина из которых тебя ненавидят, а половина норовят трахнуть в ухо. И это они платят тебе зарплату. Самая отвратительная в мире работа. Но об этом никто не желает знать.

— Ленч! — выкрикнул Лео. — Омар «Морис Шевалье» или что-то вроде того.


Так все и катилось. Солнце всходило и исчезало за горизонтом. Омаров, половогубый сыр и прохладное вино подавали и убирали со стола. Оттенок кожи Джона превратился из пергаментного в цвет бурой бумаги. И он ему шел. Голубые глаза казались ледяными, черные волосы завивались блестящими колечками, из плеч ушло напряжение. Он перестал смотреться согбенной вешалкой и научился вышагивать с ленивой небрежностью. Научился отдыхать. И признавался себе, что никогда не чувствовал себя так хорошо. Они с Ли впали в определенный легкий ритм: утреннее траханье, купание, затем завтрак. После завтрака Джон работал над стихотворениями. Дальше ленч, сиеста, необременительный секс для отдохновения, поездка в город, чтобы выпить и развеяться в магазинах. Вечернее купание, ужин, кровать.

Его голова просветлела, шум в ушах от тревоги и постоянных оценок утих и сменился добродушной снисходительностью. Он смотрел на Ли ленивыми глазами и понимал, что в ее теле нет ни одного естественного мускула. Все движения поставлены. Так надо закуривать, так курить сигарету. Так садиться, вставать, прохаживаться по комнате. У нее было два смеха: один — запрокинув голову, другой — слегка наклонив. Она знала, как посмотреть через плечо. Принимала душ так, будто рекламировала мыло. Опускалась на унитаз, словно на автовыставке в «порше». Настоящий классический балет, только без музыки. Она каждую секунду видела, как выглядела. Персональный радар в голове, следящий за профилем и конечностями, бровями, углом груди. Даже тогда, когда они занимались любовью, Ли словно позировала перед камерами. Общий кадр, наезд, крупный план. Джон не жаловался. Он вообще ни на что не жаловался. У него на плечах красовался розовато-лиловый кашемировый джемпер, никаких носков на ногах и широченная улыбка на губах.

Знаменитости жили в иной вселенной, в параллельном мире Алисы, в Зазеркалье, с возможностью видеть только в одну сторону. Великий аноним мог сколько угодно заглядывать внутрь, но объекты в Зазеркалье отражали только сами себя. Джон понял это во время поездки в город. Забавляло, как люди смотрели на них совсем без смущения и всякого участия, словно на экран или на иллюстрацию. Женщины подходили совсем близко, таращились, отходили, приводили мужей, уводили. А Ли смотрела сквозь них и улыбалась собственному отражению. И еще Джон научился новому этикету выхода на люди со знаменитостью. Не следовало пропускать знаменитость прежде себя, а появляться первому и принимать залп вспышек, дохлых крыс или тампоны. Только после того, как площадка будет обезврежена, выйдет и сам объект, но пару секунд постоит в дверях. Ли обычно крепко к нему прижималась и брала под руку. И Джон в первое утро понял, что они не способны прогуливаться тем же манером, как другие пары. Как только он отдалялся, тут же вспыхивала настоящая паника. Если угодно, он работал буксиром, в задачу которого входило тащить на коротком тросе и проводить по мелководью шикарный лайнер. Ли нельзя было оставлять одну ни на секунду. Для этого она была слишком уязвимой. Как белек тюленя с «Ролексом». Джон все носил за нее: свертки, пакеты, цветы. Ладно, он к этому готов. Но она не могла иметь вообще ничего в руках. Они ей требовались, чтобы в любую секунду защитить лицо, грудь, промежность, если из-за угла внезапно вывернется сумасшедший с ножом. На всякий случай. Джон не возражал, а через некоторое время вообще перестал замечать такие вещи. Они казались естественными в ее неестественном мире. Ли не могла жить по обычным законам социальной физики. Ее мир казался не более естественным, чем повседневная жизнь сказок. А Сен-Тропез служил естественным местом обитания.

Они рука об руку гуляли по набережной, мимо походивших на ванны нелепых лодок, из которых перелилась вода и теперь они покачивались на собственных днищах. Аноним пялился и был доволен. В Африке стремятся посмотреть на львов, в Лондоне — на бифитеров[41]. А в Сен-Тропезе — на знаменитостей. Они неотъемлемая часть здешней фауны.

Ли остановилась у газетного киоска.

— Хочешь послать кому-нибудь открытку?

Целый стеллаж занимали девицы на пляже с обнаженной грудью и набор из четырех задниц. «Виды Сен-Тропеза». Джон вспомнил о магазине. «Хорошо, что вы не со мной. Прекрасно провожу время. Привет пингвиновской классике, особенно Скотту Фицджеральду». Или Петре: «Извини, дорогая, что уехал не простившись. Загораю, трахаю Ли Монтану (помнишь такую?). Расскажу, когда вернусь». Родителям: «Дорогие мама и папа! Отдыхаю, но не так, как наши обычные две недели в Уортинге. Но зато никому не в тягость. Любящий вас Джонни».

— Нет. Неохота стараться.

— А мне, когда мы расстанемся, будешь присылать открытки? — Ли подтолкнула его под локоть.

— Если дашь адрес.

Она рассмеялась. А Джон представил секретаршу в бронежилете и резиновых перчатках, которая держит портрет Байрона, ставит галочку и ворчит: «Снова этот надоеда».

— Я буду писать тебе открытки с благодарностью, что излечила меня от рака, что желаю залезть на тебя с тыла, что Бог повелел тебя преследовать, что я тебя по-настоящему люблю.

Его слова повисли в воздухе.

— Вот отпадный магазин. Я здесь как-то была. Хочу тебе кое-что купить. — Ли потащила его внутрь.

— Бонжур, мадам, бонжур, месье.

Ли сняла со стеллажа солнцезащитные очки и нацепила Джону за уши.

Он понимал, что когда-нибудь до этого дойдет. Для него солнцезащитные очки всегда представляли проблему. Особенно когда их называли темными. У него никогда их не было, и он не носил их из принципа. Темные очки — это прерогатива слепых и знаменитостей. Все остальные — либо сутенеры, либо позеры. Солнцезащитные очки не имели ни малейшего отношения к солнцу. Где видано, чтобы их носили индийские крестьяне, африканские дикари или бедуины, то есть те, кто живет в мегаваттном сиянии. Темные очки вошли в моду вместе с подрывной машинкой, «Калашниковым», «мерседесами» и счетом в банке ЮНИСЕФ[42]. Темные очки для глупцов, ущербных придурков, людей, которые считают, что энигма — анаграмма интереса, что если не видны их глаза, то можно решить, будто привлекательно все остальное. Это страусы человеческого рода. Все, кроме Ли, потому что к ней неприменимы нормальные законы. Она поправила очки на его ушах. Теперь бирка свисала прямо с носа.

— Нет, нет, ты выглядишь, как гомосексуалист на мотоцикле. — Она сняла со стенда другую пару. — Слишком круто. И очень малы. А вот эти? Посмотри.

Джон повернулся к зеркалу и увидел загорелое лицо с высокими скулами, резко очерченным подбородком, с черной шевелюрой и в проволочных авиаторских очках.

— Они тебя делают более сексуальным, более международным, модным — в смысле более ярким, загадочным. Будто говоришь: «Потом я тебя все равно подловлю». Берем их.

Джон отступил. Невелико дело.

— Спасибо, дорогая. Очень мило с твоей стороны.

Они поцеловались.

Черные кружки отразились в ее очках, потом обратно и так до бесконечности.


«Пик-а-бу» — так назывался ресторан, который на самом деле представлял собой скопище хижин и вынесенной на берег побитой садовой мебели. Попасть в него можно было, проехав по серым дюнам, а потом поднявшись по дощатому настилу между двух изгородей. Отдельный домик предназначался для кухни и туалетов, а в другом продавали дорогие бикини, саронги и блестящие украшения. Обеденным залом назывались столики с красными скатертями, в беспорядке стоявшие под запятнанными зонтами и пластиковым тентом. Ресторан был испещрен жирными, касторовомасляными растениями в горшках. Бар вопил оглушающей искаженной поп-музыкой, а на заднем плане неспешно колыхалось Средиземное море. Пахло прогорклым жиром, тухлыми соленьями и жареным луком. В любом другом месте «Пик-а-бу» закрыли бы, чтобы не оскорблял взгляда, не угрожал здоровью людей и не служил прибежищем для бомжей. Вот в таком самом лучшем, самом замечательном, самом распрекрасном ресторане они решили отобедать.

— Это очень важная встреча, — объяснила Ли, когда они вышли из «роллс-ройса», — поэтому мы сюда и приехали.

— Ах, вот как, — рассмеялся Лео. — А я было решил, чтобы сожрать всю мою еду, прикончить выпивку и запятнать простыни.

— И это тоже. Всех помнишь?

— Да, — ответил Джон. — Неужели ты в самом деле надумала играть Антигону?

— На девяносто процентов. Как считаешь, хорошая идея?

— Не то слово — прекрасная! Настоящий вызов.

— Я тоже так считаю. Раз сыграю и объявлю всем этим лицедеям в камзолах, чтобы отвалили подальше.

— А я считаю, что идея чертовски плохая, — вступил в разговор Лео. — Тебе надо проверить голову. За греческую стерву, которая только и делает, что настаивает на погребении брата, не дадут и карликового члена. Слишком депрессивно. Никого не пялят, и концовка мутная. На месте царя — как его там, Креонта? Точно, Креонта — я бы сказал: делай, стервоза, как знаешь, мне без разницы. И дело с концом. А потом отправил бы ее в Бетти-Форд на исправление.

— Сколько же в тебе дерьма. И почему ты хочешь прикидываться филистимлянином? Помнится, случилось, сам потерял состояние, когда поставил на Бродвее «Эдипа и вакханок».

— Это совсем другое дело. Парень штупается с мамашей и ублажает помешанных на сексе цыпочек, а те, не задумываясь, рвут на куски мужиков. Весело. И потом я был задвинут на Домиане. Помните такого беспутного актеришку? Черт, мне стоило миллион, чтобы его раскрутить. А он был настолько плохим артистом, что даже не сумел сыграть благодарность.

Ресторан был полон. В баре обосновались жирные ближневосточные мужчины в бейсбольных кепках и с похожими на золотые крышки унитазов часами. Они приставали к тщедушным девчушкам в узких, как веревочки, бикини, а те пританцовывали и дергались под музыку. То и дело слышались хлопки открываемых бутылок и притворные возгласы восхищения. За соседним столиком Джон заметил Джоан Коллинз, Роджера Мура и изящного юношу, которого узнал по фотографиям в воскресных изданиях. Джордж Майкл сидел немного дальше, молчаливый среди компании тараторивших бразильцев. Оливер Худ и Стюарт Табулех объединились за большим столом.

Оливер потел и испытывал невероятные мучения в полосатой рубашке и немыслимо стильной панаме. Он привстал и простер к ним руки.

— Ли! Ли! Добро пожаловать в этот нелепый рай. И вы, Джон, как мило!

— Вы знакомы с Лео?

— Нет, не думаю. Но, конечно, наслышан.

— Мы встречались в Лос-Анджелесе. Вы хотели, чтобы я вложил деньги в «Зимнюю сказку» или что-то вроде этого.

— Ах, да, извините. Она так и не поставлена. Но сценарий до сих пор у меня. Интересуетесь?

Оба рассмеялись.

— Как обмороженным носом.

— Позвольте представить — Сту Табулех.

Стюарт встал и поднял тонкую руку. Он выглядел очень нарядным в строгом отутюженном хаки.

— Я только пойду позову девчонок. — Оливер протиснулся меж столами к рядам лежаков и вернулся с загоревшей до черноты и высушенной Бетси. Ее мускулистые ноги казались костлявыми, кожа задубела и помертвела. Рядом шагала гротескно растолстевшая Скай. С той поры как Джон видел ее у мельничной запруды, Скай прибавила не меньше стоуна[43]. Груди сотрясались под тонкой укороченной майкой, обвислый зад топорщился из-под древесно-зеленого ремешка. Веселое потное лицо покрывали красные пятна. На ней были огромные зеркальные защитные очки, от чего Скай походила на спецэффект из научно-фантастического фильма.

— Привет, люди! — закричала она.

Джон перехватил полный отвращения взгляд Ли, а за ее спиной Джоан Коллинз повернулась на стуле, что-то сказала и рассмеялась.

Скай грузно опустилась рядом с Джоном.

— Хай! Мы, кажется, встречались?

— Да, в Глостершире. Ты мне показывала ваш пруд.

— Правильно. Приходится знакомиться со столькими людьми. Ты здесь в первый раз?

— Да.

— Правда, здорово? Самое стильное место, по крайней мере в Европе. Если не считать Америки. Мы сюда часто приезжаем. В этом сезоне здесь тихо, но все равно что надо. Согласен?

— Да.

— Значит, ты и Ли все еще вместе?

— Да.

— Везет. А то я слышала, что после шумихи в газетах тебя окоротили. Но, видать, обошлось. Повезло.

Нет ничего более титанически несносного, чем опека отвратительного подростка. Джон только улыбнулся и отхлебнул воды.

Ли села между Оливером и Стюартом, и те поочередно что-то ей втолковывали, а она сосредоточенно смотрела на скатерть.

Лео поддерживал разговор с Бетси, выдавая по слову-другому, а та смотрела на Ли, как гончая на барьер.

— Как дела в школе? — Джон попытался изгнать из голоса всякую злобу.

Скай скорчила скучную гримасу.

— Потихоньку, помаленьку. Следующий семестр последний. Папа говорит, что до шестнадцати успею поступить в сценическое училище и тогда вернусь в Лос-Анджелес. Джон, расскажи мне о своей сексуальной жизни.

— Нет.

Фотограф кружил вокруг столов.

— Снять вас всех вместе?

— Было бы мило, — ответил Оливер.

И тут же раздался голос Ли:

— Не надо.

— Не стоит, — на полуслове оборвал себя Оливер.

Из-за плеча Ли у столика появилась девушка. Она была бледной, с волосами торчком, как у беспризорника, веснушками на лице и раскосыми зелеными глазами.

— Мисс Монтана, понимаю, что с моей стороны это очень дерзко. — Она говорила с шотландским акцентом и изрядной долей шарма. — Пожалуйста, позвольте с вами сфотографироваться.

Ли обернулась, чтобы лучше рассмотреть незнакомку.

— Знаете, милочка, это немного… ну ладно. — Знаменитость улыбнулась в объектив.

Девушка наклонилась рядом.

И тут фотограф понял свой шанс.

— Может быть, все-таки всех вместе? Это займет всего секунду.

Они тесно сомкнулись. Скай обвила за шею Джона и втиснула ему в бок грудь.

— Большое спасибо, — проговорила девушка. — Я такая огромная ваша фанатка. Очень люблю ваши песни. У вас невероятный успех.

— Благодарю, милочка. — Ли снова повернулась к столу.

— Мы тоже записываемся.

Недоумение собравшихся превратилось в любопытство.

— Вы поете? — спросил Сту.

— Да. В группе. Извините, мне следовало представиться. Я Айсис из «Ап-лейт».

Название ни на кого не произвело впечатления, кроме Скай, которая пробормотала:

— Ах ты, Боже, ты Айсис из «Ап-лейт»!

— Да, привет.

— А я Скай Худ. Дочь Оливера Худа. Это мой папочка. — Голос девушки от возбуждения сорвался.

— Привет.

Ситуация становилась в высшей степени затруднительной. Следовало ли представлять девушке весь стол? Но это вознесло бы ее из фанов в равные. И потом, в какой степени она была на самом деле знаменита? То, что ее знала Скай, — еще никакая не рекомендация. Но с другой стороны, молодежный и поп-рынки — огромное пространство. Никогда не предугадаешь заранее, где повезет. И теперь каждый из собравшихся прочесывал глубины памяти. Не совершить бы ложного шага. А вдруг она все-таки нечто, а не абы что? Все лихорадочно соображали. Первым решился сделать ставку Лео.

— Послушайте, Айсис, а почему бы вам с нами не выпить? Вы здесь с приятелями?

— Нет-нет. Только со своим менеджером и одним журналистом. Но они уже набрались и норовят достать себе травки и девочек. Я здесь на рекламной съемке.

— Ты в рейтинговой десятке, — расплылась в улыбке Скай. Внезапно она превратилась в главного эксперта.

— В семи странах. Но одна из них Люксембург, так что можно считать, в шести с половиной. Я только что слышала, что наш альбом стал золотым. Вот почему мы пьем. Его как раз сейчас играют.

Это решило дело. Девушка была одной из них. И оказалась достойной присоединиться к знаменитостям.

— Извините, вы обсуждаете что-то серьезное?

— Нет-нет, — поспешил с ответом Оливер. — Я как раз хотел предложить тост. Прошу наполнить бокалы. За Антигону и Ли Монтану, двух великих героинь вне времени. Антигону и Ли Монтану в одном лице.

— Вы собираетесь играть Антигону?

— Похоже на то, — улыбнулась Ли.

— Бесподобно! Я очень люблю эту пьесу! Вы прекрасно подходите. Версию Ануйя?

Ли промолчала. За нее отозвался Сту:

— В основном да. Вы с ней знакомы?

— Играла в школе. Антигону.

— Забавно, — буркнул Джон. — А я Хора.

Ли метнула на него взгляд, смысла которого он не понял, но ощутил, что им недовольны.

— Пошли к дому, разляжемся вокруг бассейна, — предложил Лео. — Здешнее место слишком смахивает на уголок зверопеттинга.

— Кстати, искупаемся, — холодно улыбнулась Ли.

Появился счет, и Джон вцепился в него обеими руками.

Ему никогда не приходилось платить за такую ораву людей. Удовлетворение оказалось чрезвычайным, даже если деньги были вовсе не его. Сумма театральна, отвратительна, смешна. Джон добавил 15 процентов чаевых за обслуживание и лихо расписался. Но никто не заметил, ни на кого это не произвело впечатления.


Все лежали на солнце. Оливер и Сту затерли Ли в угол и заставили обсуждать грим. Джон готов был поспорить, что они ей изрядно наскучили — ее внимание быстро рассеивалось. Мужчины хотели многое сказать и делали это не самым быстрым способом. А Ли никто бы не назвал благодатной слушательницей.

— Милейшие, я не на публике.

Джон подумал, не спасти ли ее, но отказался от своего намерения. Раз хочешь играть в театре, терпи паточное бормотание продюсера и гундосый голос директора. И еще его заинтриговала Айсис. Он глаз не мог оторвать от нее — поджарой и гибкой, с длинными пальцами, с выражением ленивой самоуверенности и явно победной улыбкой. Она была очень, очень сексуальна — девушка типа Петры, только если бы Петра была не Петрой. Джон выкинул мысль из головы.

— Смотрите, что я нашел! — От дома семенил Лео. — Альбом Айсис. Он был у Каспера.

Из динамиков выплескивалась музыка, усиленный электронной акустикой хриплый, раскатистый голос брал пронизывающе высокие ноты. Джон узнал мелодию: она гремела из колонок в пабе, в магазинах джинсовой одежды, из автолавок и телевизоров. Вот она какая великая демократическая штука — эта поп-музыка. Народная культура, признаете вы ее или нет. Повелительница трудящихся. Нет такого человека, который бы не окунался в нее. Айсис лежала у мелкого края бассейна, свесив руки через поручень. А Ли перевернулась на спину и прикрыла ладонями глаза. С каждого ее бока, словно переговариваясь сквозь сетку, горячо бубнили театральные деятели.

— Так вы кто? — Айсис подошла и села рядом с Джоном.

— Джон Дарт.

— Приятель Ли? Я слышала, как вы называли ее по имени.

— Вроде бы… Да, так и есть.

— И вы в бизнесе?

— Кино? Нет, я поэт.

— Настоящий? Фантастика! Бесподобно!

— А работаю в книжном магазине.

— Неужели? Я тоже работала в книжном магазине. Там продавалось много всего, но и записи тоже. В Форфаре. Ужас. Невероятная скука.

— Не уверен, что смогу вернуться.

— Понимаю. Вас это портит. — Айсис показала рукой на бассейн, дом, пейзаж и безоблачное голубое небо. — Не только вас. Это портит все остальное.

— Да. Я только недавно об этом думал.

— Но это не альтернатива. Не на каждый день. Не жизненное предназначение.

— Жизненное предназначение?

— Ну да. Посмотрите на нас вокруг бассейна. Странное сборище. Вы и Ли, Оливер, потом этот директор, превратившая себя в жирное жаркое затраханная недоросль; обтянутая протравленной сыромятной кожей доска на ходулях, которая зовется ее мачехой, и Лео. Каков он, когда у себя дома? Я предполагаю, это все-таки дом, а не самая дорогая в мире дурная шутка.

— Миллионер, порнограф и еврейский филантроп.

— Как же я не догадалась? Так вот почему мы собрались? Обстановка дружественная, но мы не друзья. Когда ко мне забегает приятель с компанией пропустить стаканчик, атмосфера совсем иная. Надо добиваться гомогенности. В этом и заключается жизненное предназначение. Дело не только в деньгах.

— Нет. В избранности, — согласился Джон.

— Вы так считаете? Тогда я вне конкуренции.

— Не хотите стать избранной?

— Это замечательно. Семнадцать лет денно и нощно молюсь. Но не привыкла к избранности. Была знаменитой минут пять, в прошлом году не попала в «Кто есть кто» в Ангусе, а по утрам одеваюсь так, как угодно моим фанатам.

— Вы просто всем пресыщены.

— Полагаете? Вы специалист?

— Нет. Но нетрудно предположить.

— Так же нетрудно, как подписать за всех счет?

— Вы заметили?

— Знаю эту позу: начхать-мне-на всех, и тут же: а кто заметил? Я рада, что не настолько пресыщена, чтобы не восхищаться Ли Монтаной. В моем понимании она и есть воплощение настоящей звездности. Любила ее много лет. По-настоящему. До слез в подушку и мокрых трусов. Не хочу пресыщаться по ее поводу.

— Вы лесбиянка?

— Нет, — рассмеялась Айсис. — Когда выдается время, трахаюсь с парнем. Но мне хочется поцеловать ее в губы. Наверное, я бисексуалка: могу общаться с мужчинами и богинями. Такими, как Ли Монтана, Мэрилин Монро, Пэтти Смит, со святой Терезой Авильской. Да, еще с Бетти Буп.

Джон смотрел, как она смеялась, и рассмеялся сам.

— Вы не считаете, что они — сверхновые звезды огромной величины? Стали всеполыми и преодолели род? Могли бы вы растаять в объятиях Кэри Гранта? Или провести ночь с Полем Робсоном или Китсом?

— Только не с Китсом. Он своим кашлем не даст уснуть.

— Но вы понимаете, о чем я говорю? Обычные законы неприменимы, если ты фан, если обожаешь своего кумира. А что у вас за стихи?

— Лирика, немного созерцательная. Очень старомодная и унылая.

— Это мое. У вас что-нибудь есть с собой? Можно посмотреть?

— Вам не понравится. Сырятина. Я над ними еще работаю. И не знаю, хороши они или нет.

Но показать ему хотелось. Бегом, а не шагом. Такое обуревало желание, чтобы она их посмотрела. Вознамерился повыставляться. Если на этом тюленьем лежбище все выставлялы, почему не покрасоваться и ему? Джона раздражало, что Ли ни разу не спросила его о стихах. Он каждый день работал, а она не потребовала: «Прочти-ка мне что-нибудь». Поэзия — его хобби, сотворенная из спичек модель Биг Бена. Поэтому он привел Айсис в свою комнату, и она села на его кровать.

— Лучше я сам почитаю. Они еще не отшлифованные.

Джон опустился рядом и начал негромко декламировать.

Когда поэзия впервые воплощается в звуки, наступает волнующий момент. Такое слышат немногие. Словно редкая птица вылетает из гнезда. Только что нелепое соединение красивых перьев и клюва становится бытием. Премьера стихотворения свершается в великолепии тихого полушепота. Представьте, что вы первый, кто слышит пролог «Илиады» или «Потерянный рай». Или вас спрашивают: «Что вы думаете вот об этом?» — «В стране Ксанад благословенной//Дворец построил „Кубла-хан“»[44]. Хлопанье крыльев изменяет культурный климат. Звучала, конечно, не элегия «Сельское кладбище»[45] или «Гимн обреченной молодости»[46], но, слушая собственные строки, Джон понимал, что они хороши — лучше, чем он когда-либо писал.

После третьего стихотворения он поднял глаза.

— Извините, я вас утомил. Сейчас кончаю.

— Нет. Они потрясающи. В самом деле очень хороши. Особенно последнее, о любви. Мне очень понравилось. Вы не дадите копию?

— Не знаю. Оно еще не доделано. Надо подшлифовать.

— Ничего не надо. Стихотворение закончено. Оставьте его в покое. Так вы мне дадите?

Джон расплылся в улыбке и покраснел:

— Если хотите. — Сел и переписал три коротких стихотворения.

Они поговорили о поэзии и прозе. Айсис была не так начитанна, как он, но зато читала с большим чувством. Она шла на приступ книг с евангелическим неистовством, хватала Джона за руки, вскрикивала. Они обсудили «Антигону», школу, учителей, что значило расти провинциалом, какие конфеты покупали, когда были маленькими, как хотели удрать; свои магазины, типажи покупателей. И не заметили, как стало смеркаться.

Внезапно на пороге появилась Ли.

— Ах, вы здесь — хихикаете в темноте. Славно. Все разошлись. Просили передать вам «до свидания». Если не возражаете, я хотела бы принять душ.

Айсис вскочила на ноги.

— Извините. — Ее охватило отчаяние, как девчонку, которую застукал с сигаретой любимый наставник. — Я ухожу. — И выскочила из комнаты.

Ли громыхнула дверью ванной. Джон попытался просочиться следом, но замок оказался запертым. Через десять минут она появилась в халате, с накрученным на голову полотенцем и явно на взводе, как взвинчивающая до предела ярость Норма Десмонд.

— Извини. — Джон поспешил первым выбросить белый флаг.

— Давай поставим все точки над i. Ты здесь потому, что я попросила тебя побыть со мной.

— Ли!

— Твоя работа заключается в том, чтобы поддерживать меня и заботиться обо мне, а не о какой-то тщедушной сучонке. — Она перешла на крик; грудь привычно вздымалась, тренированные легкие вбирали воздух — Ли не заботило, слышит ее кто-нибудь или нет.

— Прости, но я не наемный работник.

— Не наемный. Но это вовсе не означает, что тебя невозможно вышибить. Вероятно, это все ошибка. А ты — очередной ничтожный, расфуфыренный, стремящийся к наживе ловелас.

— Это нечестно.

— Нечестно? — Ли нацелилась в Джона подбородком. — Тебе ли рассуждать о честности! Оставил меня с двумя занудами, которые затрахали разговорами о чертовом алтаре сцены, на который чуть не принесли меня в жертву, и в ус себе не дует! Ты что, позаботился обо мне? Хотя бы подумал? Ничего подобного! Заперся в темноте, в моей собственной спальне и пытался обратать первую попавшуюся свистушку. Вот что, Джон, пойми: меня не способны унизить продавец магазина и девица, которая полагает, что может помочь своей жалкой карьере, если ее имя свяжут с моим, если она за моей спиной ляжет под моего же приятеля и ее фотографию опубликуют в «Нэшнл инкуайрер». Почему она здесь, это ясно, но от тебя я этого не ожидала. Ладно, оставим. Я разочарована, но, честно говоря, не удивлена. И попросила Каспера заказать нам на завтра билеты на самолет. Я возвращаюсь в Лондон, а ты поступай, как тебе угодно.

— Ли, позволь мне…

— Хватит! Все кончено!

Джон сел на кровать, а Ли выплескивала остаток гнева в свой макияж. Конечно, он понимал, что отъезд неизбежен, что они во Франции уже десять дней, но мысль о возвращении казалась нестерпимой, словно крушение. Джон горестно прошаркал ногами, собрал разбросанные стихи и не заметил, как дрожала рука Ли с губной помадой и слезы в ее глазах.

— Мне надо тебе кое-что сказать.

— Все, Джон, говорить не о чем. — Ее голос прозвучал хрипло.

— Возможно. Но ты должна знать, что я оставил тебя с Оливером и Сту, потому что это часть твоей работы. Не хотел вмешиваться. Не имею о ней никакого представления, но это не важно. А Айсис только хотела послушать мои стихи. Это все — ничего плохого. Мне жаль, что ты подумала дурно, ты не права. Айсис потрясающе милая и обожает тебя.

— Одна из фанаток, и только. Все они одинаковые.

— Нет, Айсис не тупоупертая. Пользуется успехом, но от тебя без ума. Не будь несправедлива — это тебя недостойно. Может быть, ты ревнуешь?

— Я? К ней? — Рот Ли открылся, закрылся и снова открылся. На реснице повисла слеза. — Сукин ты сын! Почему ты заставляешь меня это чувствовать? Да, я ревную! Она молода, красива, и вы смеялись.

Джон помялся, хотел подойти и обнять, но остановился в футе. Опустился на колени, обнял ноги и принялся целовать, а Ли положила ладонь ему на голову.

— О Господи, извини.

— Джон, что мне с тобой делать? Во мне нельзя вызывать такие чувства. — Ее лицо вытянулось, пристальный взгляд голубых глаз скользил по его щекам. — Для них совершенно нет места. Я к тебе чертовски привязалась. Ты такой милый.

Они поцеловались.

— Иди прими душ. Лео пригласил на ужин Су Баум. Слышал о таком?

— Нет.

— И никто не слышал. Написал «Новую джерсийскую луну». — Ли промурлыкала пару тактов. — Поют все и думают, что они — Тонни Беннет, в каждой дешевой забегаловке, которая пыжится показаться Лас-Вегасом. Вот он какой безымянный говноед. И конечно, мой огромный почитатель. Мы собираемся сделать из его хита попурри, а я его спою.


Умытый и переодетый, Джон взял Ли за руку, и они прошествовали сквозь цикадный гул сада.

— Ты серьезно заблуждаешься по поводу Айсис. Она без ума от тебя. А ко мне это не имеет никакого отношения. Поцеловать тебя в губы — вот о чем она мечтает.

— Меня, в губы? Она что, лесбиянка?

— Явно нет. Но считает, что обожание лишает героя пола.

— Фаны… я тебе говорила — они все пришибленные.

На Джона внезапно опустилась пелена депрессии. Он грустил, что они поссорились, грустил, что уезжают отсюда, грустил, что Айсис испарилась и не сказала «до свидания», и грустил, что так ее и не поцеловал.

Но Айсис никуда не испарилась. Она оказалась в библиотеке и смотрела вместе с Лео, как огромный чернокожий пялил в зад миниатюрную блондинку. Но их непристойность не шла ни в какое сравнение с непристойностью ужасающей мягкой мебели, на которой они сцепились в объятиях.

— Не может быть! Неужели в задницу? — вскрикивала Айсис. — Кто она такая?

— Главный биолог из колледжа Сары Лоренс, владеет в Мичигане магазином бонсай. У меня где-то есть ее рождественская открытка. — Лео посасывал огромную сигару.

Айсис заметила Джона и Ли и приветствовала ослепительной улыбкой.

— Вы видели? Завлекательно. Не представляла ничего подобного. Тайная жизнь. Мы посмотрели три ролика. Мужчина с такой огромной штуковиной, что побоишься находиться рядом в доме. Теперь понимаю, почему у людей возникает пристрастие к таким вещам. Говорят, рок-н-ролл — безвкусица. Но к чему ходить на концерт, если можно посмотреть вот это?

Ли сделала вид, что не заметила Айсис.

— Хочу выпить.

— Я пригласил Айсис на ужин. Она до печенок проймет нашего Су. — Лео моментально углубился в изучение финансового счета. — Грандиозно.


Ужин проходил трудно. Су оказался щеголем-коротышкой с хилыми ногами, которые были впечатаны в тонкие, кофейного цвета ботинки из крокодиловой кожи. На нем был огуречно-зеленый блейзер и белые брюки; горчичное лицо венчал парик оттенка салата из креветок. На мизинце он носил бриллиант размером с вишневую косточку. А по разговору был настолько же безвкусным, насколько неуемным. За годы он выработал привычную формулу выкладывания имен на столе. Словно играл в домино избранных.

Свой монолог он адресовал исключительно Ли.

— У меня для тебя привет. Я останавливался у Барбры. Она подумывает сделать вместе с Джекки альбом «Мои любимые песни». А тебе просила передать охапку любви. Мы ездили к Бобу. Он слабый, но, с Божьей помощью, с нами. Нью-Йорк сейчас совершенно невозможен. Мы собирались пообедать с Лорд Лойдом — кстати, тебе от него тоже привет, — так вот, чтобы добраться в северный район, потребовался час — торчали в пробке. И тогда я увидел афишу. Догадайся, кто выступал в «Плазе»? Лайза. Чистенькая, красивенькая — и голос! Клянусь, прямо как мать. Боже, как я любил эту даму. На следующий день мы туда поехали, и Лайза выдала по полной программе: «Ура, люди, сегодня с нами человек, который осчастливил мир „Новой джерсийской луной“», — и так далее и тому подобное. Я поклонился и сел, поверишь, прямо напротив Перри — огромного, как жизнь, и вдвое красивее. Он отчаялся встретиться с тобой, и я пообещал передать: у него какой-то проект, и он намерен урвать на студии время — для вас двоих. Солли устроил для меня небольшой обед — несколько ребят с «улицы дребезжащих жестянок»[47], Данни, Грэм; знаешь, Ли, у тебя наверняка горели уши; все ныли и говорили только о том, как стареют, и о болезнях, а кто-то, кажется Энгельберт, спросил: «Кого бы вы хотели услышать на собственных похоронах?» Называли Барбру, Ширли, Глорию, Уитни, каждый помнит какие-то имена. А потом Тони заявил: «Только один голос вознесет меня на небеса». Все стали хлопать себя по лбу. «Конечно же, Ли! У нас же есть Ли!» Так что на следующие десять лет у тебя масса заказов, но, дай Бог, не так бы скоро.

— Су, ты прекрасно знаешь, я готова петь на всех похоронах.

Айсис поперхнулась вином.

Ужин потихоньку продвигался — полз, как празднование присуждения премии «Эмми» в доме отошедшего от дел еврея. Все много пили, кроме Су, чей рот походил на улицу с односторонним движением. Наконец гости перешли пить кофе, а Су прямиком проковылял к роялю. Левая рука прошлась трелями и сыграла отрывки классических баллад из «Ваших любимых лифтов», а правая вторила всевозможными завитками и прочими украшательствами. Такое исполнение Джон назвал бы барокко часа отдохновения. Белые рояли в послеобеденное время стали для Су самой жизнью. Он путешествовал по миру избранных, как темно-коричневый слон, и его похожие на волшебные братвюрсты[48] руки превращали музыку в пластиковые гирлянды маргариток.

— Спой мне, Ли, — бросил он через плечо.

— О Су, я только что выпила кофе. Утри пока нос всяким Гершвинам.

— Как-как? Играть? — приложил он ладонь к уху. — Нет уж, твой выход. Ублажи старого еврея.

Ли закатила глаза и, не вставая, пропела его «Новую джерсийскую луну», следуя всем банальным переживаниям и иссушающим ухо ритмам, только добавила ирландскую дрожь и придыхание гласных. Наконец бриллиант подскочил вверх в конце клавиатуры, Су поклонился, подергал плечами и со всей возможной серьезностью произнес:

— Никто не поет ее лучше. Она написана для тебя. Я ее сочинил. Но она твоя. Ради потомства ты обязана ее записать.

— Конечно, Су, конечно.

— Вот и славно. Что вам сыграть еще?

— Сегодня с нами поп-сенсация года, — ответил за всех Лео. — Айсис, спой. А Су подыграет.

— Нет, нет, я стесняюсь. Только не перед Ли.

Звезда удостоила ее ледяной улыбки.

— Ну же, пожалуйста, я вас прошу. И Джон тоже.

— Господи, это похоже на школьное прослушивание. Вы помните что-нибудь, что написано после моего рождения?

Все засмеялись, а Су громче всех.

— Он играет абсолютно все, если только это не одна вещь, которая звучит совершенно по-разному. — Лео разлил арманьяк.

— Вы знаете «Дельта леди»? Это любимая мелодия моей мамы.

Из невероятной мешанины звуков застенчиво проступил узнаваемый мотив. Айсис ухватилась за него обеими руками и понеслась вперед. Хриплый и мощный голос подавил рояль, и Су, форсируя звук, вжал педаль в пол. Айсис закончила за два такта до него. Комната отозвалась эхом. Девушка немного помедлила, подошла к роялю и, задержав руку Су, исполнила а капелла «Дрозда» — чисто, звонко и душераздирающе грустно.

Джон вспомнил университет: зубрежку по вечерам, открытое летом окно, вливающиеся в комнату звуки улицы. Такие уникальные метаморфозы творят только поп-музыка, запах капусты и натертых полов, когда мгновения памяти летят, как мотыльки на огонь. Он ясно увидел раскиданные на столе книги, незастланную постель и вытертый коврик у двери. Каким убогим он был и какое счастье вспоминать о своем прежнем убожестве.

Айсис закончила. Все захлопали. Девушка села и посмотрела на Ли.

Звезда поднялась и подошла к роялю. Работа кончилась, начиналось личное.

— «Моего любимого», и покончим с этой слащавостью.

Дуэль как дуэль — не хуже другой, когда сражаются на рапирах или ядерных бомбах. Настоящий огненный шторм. Ли выпарила комнату, разложила на атомы. У нее была такая способность — особая кнопка, и она на нее нажала. Она проделывала это всю свою жизнь — была такой рождена. Обладала в индустрии развлечений прекраснейшим телом и теперь демонстрировала его в полной мере. А «Мой любимый» — не просто песня, не обычный проникновенный ритм или вызывающий счастливые воспоминания трюк. Мелодия грязна и убийственна и была нацелена в Джона. Песнь, обладающая подлинной властью над мужчиной. Она давала ему отправную точку — по-настоящему профессиональный хит. Позже Джон осознал: против подобной атаки не придумано защиты — не спасет даже глухота. Если речь идет о человеке, который может апеллировать к Джорджу и Ире Гершвин или запросто, как вздохнуть, пристукнуть бердышом Коула Портера[49], надо признать, что дело пропащее. С профессиональными убойными хитами не шутят. В Ли было нечто такое, что могло превратить спортивные стадионы в нюрнбергские митинги. Или, шумнув на полмиллиона народу, сбить всех в мусс. Что же говорить об одном, склонном к меланхолии, неоромантическом поэте? Ни малейшей надежды. Он стал историей. И вместе с ним пострадала Айсис. Случайная жертва. Разорвало на куски тем же самым взрывом. Никто не стал аплодировать, только разинули рты. Великолепно. Пугающе.

— Что, милашка, знаешь еще какой-нибудь мотивчик?

Айсис спела «Лох Ломонд». Хороший выбор. Детская, безыскусная, непритязательная песенка — белый флаг. Ли ответила примерно такой же, чтобы показать, что не держит обиды. И так в очередь — бередили чувства, играли воспоминаниями, надеждами, привязанностями, потому что могли и потому что хотели покрасоваться.

За французским окном в пьянящем саду прислуга пила пиво и молча внимала пению. Мерцали огоньки Сен-Тропеза, в бухте ныряли в волнах яхты. Огромная луна совершала привычный пируэт — довольная, что плыла не над Нью-Джерси.

Женщины склонились над роялем, сочные, уверенные, раскрепощенные. Затем Айсис запела «После целой кварты бренди этой ночью я не сплю» и совершила ошибку. В обычных обстоятельствах девушка так бы не поступила — по-воровски. Песня считалась из репертуара Ли. Но было поздно, она немного разволновалась, не подумала, не огляделась. «На взводе, сумасшедшая вроде». Ли расплылась широкой кошачьей улыбкой и поддала огня. Взвилась ввысь, легкая, как перо, и резкая, как раскрывающийся на сильном полутакте пружинный нож. «Да, он глупец, но милый, и в этом его сила». Они продолжали вместе, и их голоса прекрасно подходили друг другу: грубый и утонченный, высокий и низкий, естественный и поставленный. «На нем облегающие брюки, а мне томления муки».

Лицом к лицу, разделяя дыхание и ритм. На последней ноте Ли наклонилась и поцеловала Айсис в губы — полновесным, неспешным, обжигающим поцелуем.

«Раздразнил, утомил и любовью напоил».


Вертолет поднялся с лужайки. Лео, Айсис, оливковые деревья и магнолии — все дружно махали им снизу. Ли взяла Джона за руку.

— Как я это все ненавижу.

Джон ненавидел еще сильнее. Ненавидел так, что земля уплывала из-под ног. Нелепый дворец и маленькая гостевая хижина скрылись из виду. Джон вспомнил их кровать, перекрученные, влажные простыни, застоявшийся запах ночи, сборы и хождения в поисках недостающей половины вещей. Последнее купание, последняя груша, последний акт любви. Раздача чаевых прислуге, прощание и непривычный вес нового, наполненного приобретенной одеждой чемодана. Он стиснул ладонь Ли и наблюдал, как вдали, будто кредиты, растворялось побережье.

В Лондон они летели в молчании. Ли читала журналы и дремала. Вопросы застряли у Джона в горле, а небо тем временем превращалось из голубого в белесое. В Лондоне, как обычно, было холодно и влажно. А в других отношениях город не показался Джону домом. Они быстро покончили с таможней. Теперь Ли казалась такой же далекой, как Средиземное море. Южная любовь была ее подарком — счет продолжал расти в ее пользу. Джон покатил багаж из таможни.

— Надень очки.

— Зачем?

— Делай, что говорят.

Проход через электрические двери был подобен появлению на сцене. Многочисленные индийские родственники тревожились, что какую-то мамашу не пропустит иммиграционная служба. Водители размахивали плакатами в надежде отыскать потерявшихся бизнесменов. Супруги успокаивали разнервничавшихся детей, которые ждали отцов. Беспокойные подружки в коротких юбках и гостеприимные переселенцы, высматривавшие давно позабытых отправителей рождественских открыток. Монахини и снимающие клиентов гомосексуалисты. Добывающие заблудших юнцов потрепанные проститутки. И общающиеся с испуганными ворами невозмутимые полицейские. Этот двадцатифутовый помост сдерживаемыми чувствами богаче любого другого места в мире. Маленькие взрывы радости и потоки слез, как чьи-то отверзшиеся копи.

— Ли, Ли, сюда! К нам! Улыбнись! Джон, приятель, поближе, поцелуй ее! — Четверо фотографов, спотыкаясь и перешагивая через чемоданы и тележки, протолкались сквозь толпу. — Ли, хорошо провела время? Всего один снимок!

Ждущая за ограждением своей реплики труппа колыхнулась — жадные до знаменитостей люди вытянули шеи. Ли Монтана! Это же Ли Монтана! Мимолетная любовь, алчность, вожделение и подлинный долг — пусть кто угодно возится с багажом, но это важнее. Человек ухватился за ручки тележки — им оказался Хеймд.

Большой «мерседес» влился в неспешно ползущую в сторону Лондона транспортную кишку. Джон наклонился и попытался поцеловать Ли. Она чуть повернулась и оттолкнула его.

— Тебя высадить у дома?

— Ли!

— У меня обед с киношниками. Приехали из Лос-Анджелеса. Позвони через неделю. Остановлюсь в «Конноте». Хеймд, можем сначала заехать к Джону?

— Хорошо.

Теперь каждый смотрел в свое окно.

Хеймд поставил багаж на тротуар.

— Ли, я хотел сказать…

— Не надо. Ненавижу прощаний. — Ли чмокнула Джона в щеку. — Позвони мне в «Коннот», как-нибудь пообедаем. Ну-ну, не кисни, все было хорошо. Когда-нибудь повторим. Бывай.


Дес был в холле.

— Привет, малыш! Надо же, кто к нам вернулся! Сладкий горошек, смуглый, как кофейное зернышко. Хорошо провел время? А она не завернет к нам на чашечку чая? Для тебя есть сообщения. Мама три раза звонила, сказала: от тебя скоро три месяца никаких вестей. Из магазина как-то звонили, Клив, миссис Пейшнз и еще твой издатель. Хочешь поужинаем? Не провансаль. Всего лишь холодное мясо с овощами, но можно добавить чесноку.

Джон открыл дверь в свою комнату и щелкнул выключателем. Помещение ответило взглядом спрятанного и перепрятанного заложника. Все было, как прежде, — знакомая атмосфера, словно вторым вдохом он втянул все ту же порцию воздуха. Отчаяние наедине с собой, согбенная жизнь, одиночество без перемен. Джон не спеша распаковал чемодан и разложил на кровати пеструю мешанину недавнего счастья: полотняные брюки с маленькой отметиной на колене и пять ярких рубашек. Положил на ткань ладонь и ощутил призрачное тепло, запах сигарет и духов Ли. В этой комнате его ждали слезы и не сомневались, что хозяин вернется. Убеги хоть на край земли, мы все равно здесь. Настанет час, и мы воссоединимся. Эти слезы куплены и оплачены. Джон промокнул тоску и отчаяние грубой ватой мансарды и лег на кровать. Круг замкнулся — он дома. Идти некуда, общаться не с кем.

Стук в дверь.

— Джон, ты проснулся? Тебе звонят.

Он вскочил на ноги и, испытав приступ головокружения, потер саднящие глаза.

— Да, да… Сколько времени?

Оказалось, уже поздно — одиннадцать. Джон сбежал по лестнице через две ступени и очутился в холле.

Трубка лежала рядом. Самый захватывающий дух романтический образ конца двадцатого века: покосившийся, обнаженный, без трубки, телефон. Джон прижался ухом к пластмассе и облокотился о стену.

— Слушаю.

— Вернулся? — проговорил Клив.


Потребовалось невероятно много времени, чтобы отыскать вход в больницу. Джон аккуратно следовал указателям, но таблички сами путались и не имели смысла направления. Сообщали бог знает что, противоречили и превращались в нечто иное. «Хорнчерч» обернулся «Уэбстером», который решил изменить свою суть и переиначился в «Кардиологию». Та, в свою очередь, обернулась часовней, которая стала «Сулливаном», тот «Урологией», потом «Гинекологией» и в итоге «Дневным стационаром». Наконец вслед за креслом на колесах Джон попал в травматологию.

Здесь стоял запах пива, блевотины и дезинфекции. Поперек лавки лежал бродяга и дергал головой. На одной бесконечной ноте плакал ребенок. Лицо матери побелело от страха. Она держала на руках другого — притихшего, с поврежденной ножкой. У стен люди нежно поглаживали части собственных тел: кто кисть, кто ногу, кто налившийся кровью глаз. Плачущую девчушку в спущенных чулках обнимал ежащийся в тонкой серебристой майке приятель и повторял: «Все будет хорошо. Вот увидишь, все будет хорошо». Но хорошо не получалось. Рыжеволосая кроха скрючилась, сипела, как скороварка, и время от времени слабо совала в рот антиастматический ингалятор. Еще один пьяница выл и буянил. Охранник прислонился спиной к стене. Кофеварка плевалась черной слизью.

Джон занял очередь. Перед ним стоял мужчина в клубном пиджаке с сыном на руках. Мальчик горел от страха и температуры.

— Очень высокая, — сообщил мужчина регистратору. — Только что поднялась. — В своем наряде он выглядел здесь нелепо. — Все случилось так внезапно. Уж не менингит ли? — Голос дрожал от страха. Он еле выговорил жуткое слово. Сестра записала фамилию.

— Тимми. Тим. Это мать называет его Тимми. А так он Тимоти.

Возраст, адрес, аллергия. Страх нарастал. Но мужчина старался оставаться отцом, каким всегда обещал быть — отцом, который способен уладить любую неприятность. Джон смотрел в его поникший затылок и почти слышал, как он истово, отчаянно молился.

Только не сына! Господи возьми все, что угодно, но только не его. Я помню, как он родился. Как я любил его мать. Я мог объять руками жизнь и поклялся поколениями, которые привели нас к этому мальчику, что буду всегда ему отцом — пообещал поддерживать до гробовой доски. Поймите, это мой час. Им оплачены все грубости, несправедливости, измены, заносчивость, невнимательность, ехидности, поэтому я должен его спасти. Защитить от опасности. Я обещал стоять в дверях, караулить мост и этой рукой поймать, когда он начнет падать. Грудью встречать темноту — развеивать кулаками, силой, умением, деньгами, своим положением. Бороться со всем, что способно ему повредить. Таков договор. Договор на право называться отцом. А хворь в сумерках за моей спиной пробралась к нему в кроватку, пока я брился. Мне нужно было сторожить рядом — со своим громким голосом, пером, адвокатами и кредитными карточками. Не допустить эту хворь к малышу.

Сестра впервые подняла на него глаза.

— Присаживайтесь. Кто-нибудь скоро придет. — Она погладила мальчика по руке. — Молодец, Тимми. — Регистраторша назвала его, как мать. — Мы тебе поможем.

Мужчина сел с таким видом, словно поставил на карту все свое состояние и тут же проиграл.

— Слушаю? — Сестра повернулась к Джону. Он начал объяснять. — Подождите, — прервала она. — Вы не туда попали. Вам надо в «Салливан». Следите за указателями.

В маленькой палате стояло шесть кроватей. В самом дальнем конце у окна бок о бок сидели Клив и Петра.

— Извини. Я заблудился. Что случилось?

Петра устало поднялась. Вокруг ее глаз багровели круги.

— Передозировка.

Дороти лежала на кровати с закрытыми глазами и разинутым ртом, по подушке рассыпались сальные волосы. Она казалась мертвой. И только действующая капельница подразумевала жизнь.

— Привет, Джон, — улыбнулся Клив. — Замечательный загар.

— Но почему? Что произошло?

— Не знаем. — Петра снова села. — Я пришла домой, что-то поделала, случайно заглянула к ней в комнату, а она на кровати едва живая. Еще повезло.

— Она поправится?

— Да! — с чувством подтвердил Клив.

— Наверное. Вовремя захватили. Сейчас проверяют, чего она наглоталась — наверное, таблеток от головной боли; снотворного или чего посильнее у нее не водилось.

— Ужасно. Мне очень жаль. Вы с ней говорили?

— Нет. Она без сознания. Мы с ней целый день.

— Я подумал, что тебе следует знать. — Клив выглядел смущенным.

— Да… конечно…

— Где ты был, Джон?

— В Сен-Тропезе.

В больничной обстановке название прозвучало смешным и оскорбительным.

— В Сен-Тропезе? — повторила Петра. — А почему не сказал мне? Как ты мог?

— Видишь ли… я попросил Клива все тебе объяснить… Здесь не место…

— Джон, ты был мне нужен. Нужен. — Она склонилась головой на кровать.

— Ну, сматываюсь, — поднялся Клив. — Проводишь Петру домой? — Он по-мужски приобнял товарища за плечи. — Я твой приятель и все такое, но ты, конечно, негодяй. Настоящий сукин сын. Все, молчу. Больше ни слова. Петра, пока. Увидимся завтра в магазине.

Джон сел на освободившийся стул и стал смотреть на неподвижное тело Дороти.

— Как ты мог? Как ты мог смыться? — повторяла Петра.

— Нам надо поговорить. Но не здесь и не сейчас.

— Сейчас. Мне надо сейчас. Я даже не знала, вернешься ты или нет. Интересно, если бы не Дороти, ты бы удосужился встретиться со мной?

— Да, но…

— Что «но»? Вот что я скажу. Только не перебивай меня, Джон. В прошлый раз, когда ты с ней сбежал, я тебя простила. Думала, ты просто дурак, но мы выше и сильнее этого. А сейчас ты по-настоящему меня обидел. Не представляешь, какую причинил боль и в каком я до сих пор отчаянии. — Она протянула над кроватью руку.

— Возьми. Сделай хоть это.

Джон повиновался. Ладонь оказалась холодной, липкой и требовательной.

— Петра…

— Не перебивай. — Ее глаза набухли слезами. — Слушай. Я все обдумала и собираюсь вернуть тебя себе. Сцену закатывать не стану и наказывать не буду. Что случилось, то случилось. Я тебя люблю и знаю, что ты меня тоже любишь.

Утверждение повисло между ними, как раз над недвижно-коматозным с нахимиченным желудком телом Дороти.

— Я тебя люблю и знаю, что ты меня тоже любишь. Правда? — Вопрос прозвучал, как молящий стон.

— Правда. Я тебя люблю, — трусливый ответ. — Только… — с трусливой оговоркой.

— Без всяких «только». Ты сказал, что ты меня любишь, и я знаю, что это так. Я люблю за нас обоих. И могу все исправить. Не знаю, что заставило тебя убежать, но я все исправлю.

— Не думаю, что у тебя получится. Мое бегство не имеет к тебе никакого отношения. Нам надо… Право, не знаю, как сказать.

Такой Петры Джон не знал. Она никогда не пробила, не ныла, не канючила. Всегда отличалась ковкостью — сталь-нержавейка. Непробиваемая — ни одной подвижной части.

— А я знаю. Верь мне, Джон. Не уходи. — Она схватила его руку и вжала Дороти в живот. Капельница пошатнулась. — Пожалуйста.

В палату вошла сестра.

— Извините, вам придется уйти. Больница через полчаса закрывается для посетителей. Можете вернуться утром. Ночью она будет спать.

— Проводишь меня домой? Ты обещал Кливу.

— Да.

Они шли по исхоженному до глянца коридору, а из палат доносились кашель и храп. Петра крепко держала Джона за руку, словно тот мог внезапно скрыться в ночи. К стене привалился мужчина в клубном пиджаке с незажженной сигаретой в руке.

— Как Тимми? — спросил его Джон. — Я видел вас в травматологии.

— Думаю, все хорошо. — Мужчина потер глаза. — Сказали, что это, слава Богу, не менингит.

— Хорошая новость.

— Да. У вас есть дети? — Он посмотрел на Петру.

— Пока нет.

— Не заводите. Они того не стоят.

На холодной сырой улице такси не было, и они отправились пешком.

— Ты ел? — спросила Петра.

Джон понял, что проголодался.

— Нет. Потом перехвачу.

— Давай что-нибудь возьмем в кафе навынос.

Они молча подождали в разукрашенном вонючем веселье местного Мохти-Мохала. Петра храбро и с надеждой улыбнулась Джону. Он расплатился кредитной карточкой Ли.

— Откуда это у тебя? — Петра взяла карточку. — И новый бумажник. Она тебе купила? Кредитную карточку, бумажник, одежду? Так? Не мое дело. Но если бы я знала заранее, мы могли бы взять что-нибудь повкуснее. — Петра подхватила пластиковый пакет.

Они сидели на кухне. Петра разлила кисловатое сухое вино и болтала ни о чем. А каждый раз, когда проходила рядом, обязательно касалась его. Они не говорили ни о Дороти, ни о Ли. Они ели. Что-то жирное, горячее, мерзкое. Такое угощение не вызывало у Джона аппетита, и про себя он отметил, как быстро у человека меняются вкусы. Он поднялся и собрался уходить.

— Хочешь принять ванну? Сейчас налью.

— Нет. Думаю, мне пора идти.

— Ты не можешь уйти. Ты обещал остаться. Обещал…

— Петра, я этого не обещал. Не очень удачная идея. У нас ничего не получится.

— Получится. Ты сказал, что останешься! Что любишь меня!

— Не говорил.

— Но согласился со мной. Это факт.

— Петра, ради Бога — подумай: я спал с другой женщиной. Это нехорошо. Я не способен сделать тебя счастливой.

— Способен. Я тебя люблю.

— Мы никогда не были счастливы. Нам вместе просто казалось удобно. К тому же было слишком хлопотно взять и разбежаться. Но вот случилось нечто такое, что предоставляет выход. Я считаю, нам надо им воспользоваться.

— Нет, нет и нет! — Петра зажала руками уши.

— Подожди, послушай. Давай на некоторое время расстанемся. Возможно, ты права. Но нам лучше некоторое время провести друг без друга.

Петра всхлипывала.

— Пожалуйста, останься. Всего на одну ночь. На одну. Я не могу без тебя. С Дороти такое… И вообще… На одну ночь. Так нечестно. Та держала тебя две недели. А я прошу одну ночь. — Она обняла Джона и прижалась к нему всем телом. — Поцелуй. Ты меня ни разу не поцеловал. Пойдем в постель.

— Нет, Петра.

— Сукин ты сын! Ты мне обязан! Сделал меня несчастной. А я прошу всего один перепихон!

Петра толкала его через дверь к постели. Ноги Джона упирались в ее одежду. Она попыталась его поцеловать, но только ткнулась губами в бровь. Шершавый язык лизнул в нос.

— Возьми меня. Ну, пожалуйста. Моя подруга умирает в больнице, ты сбежал. Возьми! Сейчас же! — Петра всхлипывала и никак не могла перевести дыхание. Пальцы тянули с него брюки. В ней появилась сила отчаяния. — Можешь делать все что угодно! Чем она тебя приманила? У меня получится лучше! Сосала качественнее? Научи! Теснее дыра? Горячее? Влажнее? Возьми меня в зад! Ты этого хочешь? Свяжи! Ударь! Поколоти! Делай что угодно — только не уходи. Пожалуйста, Джон, я тебя прошу. Умоляю, не бросай! — Она бесновалась, подвывала, плевалась.

Слюна и слезы забрызгали Джону лицо. Это было отталкивающе омерзительно. Он чувствовал странное безразличие, отвращение и отстраненность. Попытался встать и как можно громче крикнул ей прямо в лицо:

— Петра, я ухожу! Все кончено!

— Я покончу с собой! Сделаю, как Дороти. Убьешь нас обеих. Ты меня знаешь, Джон! Умру за нашу любовь!

— Петра, ради Бога, прекрати! Хорошо, я немного побуду, но спать с тобой не собираюсь. Мы порвали. Поняла? Я ухожу… на время. Что еще сказать? Я тебя не люблю. Не могу любить так, как ты хочешь. Ясно?

Она опустилась перед ним на колени и обхватила бедра руками.

— Ты остаешься. — Ей сразу почудилось, что атмосфера в комнате переменилась, стало легче дышать. Петра села на кровать и похлопала по матрасу рукой. — Ложись. Как на юге Франции — хорошо?

— Замечательно.

— Выглядишь великолепно. Ты всегда красив, а с этим загаром просто обалденный. Значит, там — высший класс? — Она положила руку ему на рубашку, но Джон ее тут же отвел.

— Хорошая еда?

— Да. Рыба, салат, всякая всячина… неплохо.

— Роскошный отель? — Петра сбросила туфли.

— Мы останавливались в доме.

— У друзей? Вечеринки вокруг бассейна? — Она расстегнула блузку.

— Иногда.

— Кто-нибудь из знаменитостей? — Джинсы Петры соскользнули на пол.

— Петра, я же тебе сказал.

Она осталась абсолютно голой — только ладонь на груди.

— Сказал. — Петра рассмеялась. — Но, дорогой, — голос стал приторным и капризным, — сейчас уже поздно, мы немного опьянели. Я устала спорить. Немножко покувыркаемся — что в этом особенного? — Она прижалась к нему твердым, худым телом и погрузила в ухо кончик языка.

Петра права: уже поздно, он немного опьянел, и на него навалилась тоска. Знакомые пальцы копошились у его пояса.

Петра раздела его, причмокивала и сюсюкала на ухо:

— Какой красивый. Стоит к ней отпускать, если тебя возвращают в таком виде.

Джон старался не слушать.

Петра ткнулась носом в его пенис.

— Привет, мальчуган. Я без тебя скучала. Расскажи, где шлялся? Безобразник! И как там было? — Ее глаза по-сумасшедшему блестели от его бедер. — Наверное, только мучили. — Она присасывала, прикусывала, острые ногти царапали ноги. — Трахни меня… как угодно. Скажи, что мне делать. Я на все согласна.

Джон толкнул ее на спину и грубо потер между ног.

— Так, так! Бесподобно! — Петра раньше так никогда не говорила. А теперь творила акт фантазии. Была не сама собой, а специально созданным для него гомункулом — ведьминым духом. — Наполни меня! Пихай, пихай! — Петра судорожно ловила губами воздух. Стонала с американским акцентом. Притворялась Ли. — Помнишь наш первый раз? Сегодня, как тогда. О, вау, кошечка так по тебе скучала! Хорошо! А! — И укусила его в плечо.

Она мотала головой, изгибала спину.

— Я кончаю! Кончаю! Сейчас! О!

Многочисленные оргазмы Петры не обманули бы и средневекового отшельника. Она взбрыкивала, закатывала глаза, всхлипывала, раскидывала руки и ноги. Ее лицо искажала невыносимая агония, которая тут же сменялась подлинным покоем нирваны.

— Забей мне! Заколоти мне! А сейчас в груди! А сейчас в рот!

Джон с облегчением почувствовал, что тихо кончает, и откатился на бок. Петра толкнула его на спину. Повисло долгое молчание, которому надлежало объединять, но оно было таким же фальшивым, как и оргазмы Петры.

Наконец Петра заговорила похотливо-кошачьим голоском Ширли:

— Так хорошо мне никогда не было. Ты мой, правда? Теперь тебя никто у меня не отнимет. Ты меня любишь и всегда любил.

— Петра, пожалуйста… — В его тоне прозвучала одна грамматика, жалостный, бессмысленный язык расставания.

— Ты мой. Иначе бы не трахался со мной. А теперь, малыш, спи. Утром повторим. Завтра ночью опять. Послезавтра тоже. И так всегда.

Но оба знали, что ничего такого не будет.


Джон проснулся толчком, но его кисть еще спала. Он огляделся. Петра сидела на краешке кровати. Голая, замерзшая, дрожащая, руки сложены на груди, брови насуплены. Она смотрела на него. Это нервировало.

— Сколько времени?

— Девять.

— Черт, я опаздываю на работу.

— Ты меня оставляешь?

— Петра, мне надо идти в магазин. — Джон поискал брюки.

— Я хотела спросить, ты меня бросаешь?

— Думаю, это лучше для нас обоих.

— Ради нее.

— Это не имеет к ней никакого отношения.

Петра усмехнулась.

— А твоя кредитная карточка свидетельствует об обратном.

— Петра, я больше не собираюсь с тобой спорить.

Она поднялась, повернулась вполоборота и сильно ударила его по лицу.

— Говнюк! Всю ночь занимался со мной любовью, а теперь бежишь!

Джон дотронулся до щеки.

— Ты ненормальная. Никто из нас не занимался любовью. Ты грозилась, что покончишь с собой, если я не останусь. Самая унизительная ночь для нас обоих. Кончим на этом.

Петра села и обхватила себя за плечи.

— Ты даже не хочешь спросить о Дороти. Я звонила в больницу.

— И что?

— Меня спросили, я родственница или нет. Я ответила, что сестра. Все очень серьезно. Таблетки оказались парацетамолом.

— Это плохо? — Джон заглянул под кровать: никак не удавалось отыскать второй ботинок.

— Так говорят. Она очнулась, позавтракала, но, возможно, пострадала печень.

— Значит, она не собирается умирать, если съела завтрак.

— Сестра сказала, они надеются на лучшее. Сделают переливание и что-то еще. — Петра заплакала. — Джон, я так напугана.

Он положил ей руку на плечо.

— Не трогай меня, если не хочешь.

— Петра, мне надо идти. Но я не хочу расставаться вот так. — Конец оказался больнее, чем он рассчитывал. Джон намеревался расстаться, но чтобы за спиной осталось нечто теплое, чтобы не хлопать дверью и оставить лазейку для их отношений. — Извини. Пора. Увидимся… После работы я поеду в больницу. Может быть, там. Мы должны остаться хорошими друзьями. У нас было так много общего. Мне очень совестно.

Петра обломила ноготь на ноге.

— Чтоб ты знал, я трахалась с Кливом.

— Что?

— Да, с твоим дружком Кливом. Прямо здесь. Скажу тебе, он очень недурен. Смешно? Вроде бы замухрышка, а поди ты. Сильно охочий — это очень приятно. Тянет, как настоящий мул. Мне разнообразие! Пыхтел всю ночь, никак не мог с меня слезть. И благодарный — тоже приятно. — Петра подняла глаза, ее узкое лицо побелело. — Вот так!

— Зачем?

— Зачем? Затем, что захотела. И затем, что мой дружок свалил с престарелой шлюхой.

— Зачем ты мне это рассказываешь?

— А ты как думаешь, мистер-сраный-поэт? Потому что это очень поэтично. Так что можешь зарифмовать.

Джон повернулся и вышел в коридор. Дверь все-таки хлопнула.

На улице стоял сырой, пронизывающий холод, и его одежда оказалась слишком легкой. Наверху из окна высунулась Петра.

— Держи, подонок!

В сточный желоб шлепнулся бумажник.

— И вот еще что, говнюк. Твой дружок Клив тебя ненавидит. Когда он меня трахал, то говорил, что его заводит не только то, что он пашет меня, но что я — твоя девушка. Так-то, мистер-дерьмовый-поэт.

На углу улицы стояла телефонная будка. Джон посмотрел на карточки проституток. Почему никому не приходит в голову воспользоваться чем-то иным? Просто чтобы сэкономить двадцать фунтов? Любовь и бережливость несовместимы. Он набрал номер «Коннота» и проглотил застрявший в горле ком.

— Извините, мисс Монтана не отвечает на звонки. Не угодно оставить ваш номер?

— Скажите, что это Джон.

— Какой Джон, сэр?


Клив сидел за кассой, жевал пирожное и читал газету.

— Как ночка?

— Так себе.

— Извини. Видел газету? Классная фотография Ли. А хрен, что с ней, какой-то занюханный.

— А, Джон, решил вернуться? — Из склада показалась миссис Пейшнз.

— Здравствуйте, миссис Пейшнз. Вернулся. Извините что так долго отсутствовал.

— Хорошо. Нам надо поговорить. Я не очень тобой довольна. Но это подождет. Ты уже слышал о бедняжке Дороти. Приведи в порядок детский отдел. Поступило много упаковок. Все книги. — Она произнесла это таким тоном, будто надеялась, что придут не книги, а петуньи.

Джон трудился в поте лица, а время тащилось, как черепаха. Он поглядывал на циферблат, вроде бы проходило не меньше пары часов, а на самом деле — всего минут пять. Его подташнивало; от дурацкого чувства вины, беспокойства и отчаяния сводило внутри. Он не мог сосредоточиться. По десять раз смотрел на книгу в руке и не соображал, что с ней делать. Сидел в складской и пытался вспомнить, как лежал на спине у бассейна, как солнце горячило грудь, а бок холодила нагота Ли. Но ничего не получалось: картинка туманилась и рассыпалась. Невозможно запомнить боль и нельзя воспроизвести довольство. Наконец наступил обед.

— Джон, полчаса, не больше, а то сегодня рук не хватает.

Он забежал в соседний паб и стал ждать, пока толстый штукатур не слезет с телефона.

— Нет, он был там, когда я уходил. Видел сам. На этом, как его там… — Мужчина сунул руку в карман и вытащил небольшую миниатюру на слоновой кости: юноша с розой. Николас Хиллард. Штукатур посмотрел на нее в недоумении. — Слушай, он у меня, в чертовом кармане. Да, здесь. Ну ладно, до встречи. — Он положил трубку и направился к стойке.

В комнате Ли никто не ответил.

— Извините, номер мисс Монтаны не отвечает. Желаете оставить ваше имя и телефон?

Джон быстро выпил дурно пахнущее жиденькое пиво и заел пакетиком чипсов. После чего вернулся в магазин. Вторая половина дня стала испытанием его пассивного самоедства.


За полчаса до закрытия миссис Пейшнз вызвала его в складскую комнату.

— Джон, закрой, пожалуйста, дверь. Мне надо сказать тебе пару вещей. Я разочарована. Нет, я расстроена и сердита.

Ну почему, размышлял Джон, женщины не способны расстраиваться без того, чтобы одновременно не злиться?

— Ты меня подвел. Уехать подобным образом было эгоистично. Именно — эгоистично. Значит, ты никого из нас ни во что не ставишь.

— Миссис Пи…

— Позволь мне закончить. Мы не на диспуте. — Хозяйка настраивала себя на неприятный разговор. — Твоя частная жизнь — твое личное дело. Я далека от того, чтобы воспитывать сотрудников. Но твоим поведением невозможно гордиться. Мы обязаны трудиться все вместе. Но если личное препятствует работе в магазине, дело становится моим и мне приходится принимать решения. Пойми, Джон, что это нечестно. С тех пор как ты уехал с этой Монтаной, атмосфера в магазине сделалась неприятной. Ты воспользовался нами — Кливом, бедной Дороти, не говоря уж обо мне. Не пора ли решить, где тебе лучше: здесь или в каком-нибудь другом месте?

— Вы хотите, чтобы я ушел?

— Я взвесила все «за» и «против» и решила: будет лучше для всех, если мы тебя отпустим.

— Вы меня увольняете? Из-за моей сексуальной жизни?

— Дело в твоем отношении к коллегам. Ты нисколько не думаешь об остальных. Огласка, неприятности… Тебе все равно.

— Но вы же не можете меня вышибить только потому, что я переспал со знаменитостью? — Джон не верил собственным ушам и еще не успел разозлиться.

— Я тебя не вышибаю. Просто не хочу, чтобы ты дальше работал в моем магазине. Работал со мной.

— И как же вы собираетесь обходиться? Дороти в больнице. А вы с Кливом в книгах ни бельмеса не соображаете.

Миссис Пейшнз твердо улыбнулась.

— Магазин справлялся до тебя и управится после. Покупатели читать не разучатся. К тому же Петра согласилась у нас поработать, чтобы быть поближе к Дороти.

— Вы отдаете мое место Петре? — Джон услышал, каким пискливым стал его голос.

— Не твое место, а место вообще. Но вряд ли справедливо заставлять ее работать бок о бок с тобой после того, как ты с ней так поступил. Вот тебе предупреждение об увольнении за неделю. Будем считать эту неделю твоим последним отпуском. Так что в расчете. — Она протянула руку. — Спасибо, что работал у нас. Жаль, что все кончилось таким образом. Если тебе нужна рекомендация, мы тебе, конечно, дадим. Но послушай совета: умный парень вроде тебя должен заниматься чем-то иным, а не торговать в магазине и не становиться сутенером.


Клив поставил две пинты пива на угловой столик.

— Сочувствую, старик. Экий облом. Я пытался ее отговорить, но она себя накрутила и ни в какую. Ты же ее знаешь. Что собираешься делать?

— Понятия не имею. Поищу другую работу. Куда-нибудь наймусь.

— Что-нибудь подвернется. Может, с твоими стихами. Не предугадаешь.

— Это точно.

— И все-таки что случилось прошлой ночью?

— Я порвал с Петрой.

— Сочувствую. — Клив постарался, чтобы его голос звучал соболезнующе, но у него ничего не вышло. — Значит, она тебя выгнала. Ну и денек! Хотя неудивительно после выверта с Ли.

— Клив, она мне рассказала.

— Что, дружище?

— Что ты с ней переспал.

— Ах вот как. — Он помолчал. — Я это подозревал. Хотел предупредить сам. Думал, ты не станешь сильно возражать, если я залезу на твою территорию. Чего добру пропадать?

— Жопа ты, Клив. А ведь считался моим другом.

— Так не пойдет! — Клив перегнулся через стол и помахал указательным пальцем. — Не тебе называть меня жопой! Сам оторвал кисочку, так что молчи. А я поступил так больше из сочувствия.

— Ну хорошо, расскажи, как все было.

— Нечего тебе знать — было, и все!

— Расскажи!

— Тебе правда интересно?

— Интересно.

— Ладно… Мы с Дороти пошли выпить. Немножко перебрали, я проводил ее домой, ввалились подогретые. А тут на кухне Петра. Она буквально изнасиловала меня на столе. Не я на нее лез. Она завелась перепихнуться из мести. Наверняка думала о тебе. Но отказать все равно было неудобно.

— Скажи прямо, ты назначал Дороти свиданку.

— Какая там свиданка!

— Если мужчина приглашает женщину куда-нибудь пойти, это и есть свидание. Значит, вы вернулись слегка на взводе. Ты ей что-нибудь предлагал?

— Дороти? Естественно, нет!

— Стоп, Клив, я тебя знаю! Во время обеда ты нюхал трусики Дороти. Было? Так предлагал или нет?

— Мы поцеловались. По-дружески. Ничего серьезного. Ничего такого, что ты называешь «предлагал».

— Значит, ты проводил Дороти домой, поднялся, как говорят, на кофе, а там оттянул ее подругу. А бедняга лежала за стенкой и слушала? Так?

— Не совсем. — Клив тяжело дышал.

— Когда это случилось?

— Все! Ничего не буду больше рассказывать!

— Клив, когда? Мне необходимо знать!

— В четверг. Да какая разница?

Оба замолчали. Они понимали, в чем заключалась разница.

— То есть накануне того дня, когда Дороти отравилась?

— Это не имеет к ее передозировке никакого отношения. Я не виноват! Нисколько! И Петра тоже. И нечего болтать! Подумай, может, это ты виноват. Ведь ничего бы не случилось, если бы ты не трахался с Ли Монтаной. Я тебя не осуждаю, но ты все погубил. Как раньше было хорошо: ты, Петра, магазин, паб, приятели. Но тебе нужно не как у людей, всегда по-особенному…

— Не пори чуши, Клив!

— Ты очень изменился. Посмотри на себя — какой-то хлыщ из «Алле»! Тряпки, загар и эти дурацкие очки в аэропорту. Кем ты себя вообразил, Джон? Тебе необходим урок реальности. Ты такой же, как мы все. Говорю тебе это, как друг.

— Ты ведь не просил за меня миссис Пейшнз? Готов поспорить, сам предложил ей такой вариант. Да подожди ты! Придумал не ты, а Петра. Вы лежали в постели. Она тискала в руке твой толстый член и сказала: «Я, пожалуй, поработала бы с тобой в магазине. Могла бы отсасывать тебе в складской». Вроде как мне в наказание. А ты и рад.

— Ты свихнулся, Джон. Совсем ненормальный. — Клив смотрел в свою пустую кружку.

— И не один из вас не подумал о Дороти. Заметил, как она превратилась в «бедняжку-Дороти»? Теперь ее все так называют. У нее было столько разочарований, столько горестей, что еще немного она бы не заметила. Может, ей даже понравилось бы. Отвлекло от прежних.

— Хорошо бы, — пожал плечами Клив. — Твоя очередь.

Джон пошел на последнюю пятерку покупать пиво, потому что у каждого мужчины втемяшено в лобные доли: что бы ни случилось, очередь — святое.

Они пили и неловко, по-мужски молчали.

— Надеюсь, мы останемся друзьями. — Клив поерзал и посмотрел на дверь. — Дружба выше всего. А телок — ну их на фиг…

— Конечно.

— По рукам? — Он смотрел без убеждения, но с облегчением.

Джон нащупал в кармане пятьдесят пенсов. Хотел попросить у Клива взаймы, но не стал. Ты трахал мою девушку, а способен одолжить до зарплаты пятерку? А когда она будет, зарплата?

Карточка Ли.

Надо отослать ее обратно. Но вместо этого Джон зашел в обменник, где перед экранами полудюжины телевизоров сидел коротышка-индус.

— Могу я получить по этому деньги?

— Да.

— И каков предел?

— Сколько позволяет карточка.

— Мне нужно пятьдесят фунтов.

— Хорошо, пятьдесят. Два фунта комиссионных.

— О’кей. О’кей, пусть будет сто.

— Хорошо, сто.

Джон вспомнил, что неизвестно, когда придется получать теперь зарплату.

— Подождите… Двести, то есть пятьсот.

— Пятьсот фунтов. Я правильно понял, сэр?

— Да.

Клерк что-то проделал с карточкой, подождал и дал Джону формуляр. Тот расписался.

— Извините, сэр, я не могу это принять.

— Почему?

Клерк улыбнулся и протолкнул карточку через окошко обратно.

— Прошу прощения, сэр. — И снова уставился в телевизор.

Джон взял карточку. Поперек его подписи черным жирным фломастером было написано «Шлюха». Слов не было. Спасибо, Петра. Где теперь придется давать объяснения? Джон повернул к реке. Начинался дождь.


Через час, промокший и продрогший, он ввалился домой. И остановился в теплом холле внизу. Хрипело радио, брюки, как целлофановые, липли к ногам, в ботинках хлюпало, длинные волосы холодили шею. Он взглянул на телефон на подставке. Ничего. Никаких желтых записочек, значит, никаких звонков. Он снял трубку.

— Джон, это ты? — донесся снизу крик Деса. — Ты не спустишься? У меня для тебя кое-что есть.

Джон оставил в покое телефон и начал осторожно спускаться по лестнице в подвал. Там, облокотившись о раковину, курила сигарету Ли, красивая, стильная, сухая.

— Боже, ты похож на дублера после съемок! Чем это ты занимался?

— Ли, ты здесь! Мне надо было давно вернуться. Я тебе звонил. Думал, ты меня избегаешь.

Ли повернулась к Десу.

— Вот так всегда. Никогда не целует при встрече. Давай, поцелуй. Вроде рад меня видеть? Я старалась тебя избегать, но теперь здесь. Дес был очень мил, напоил меня чаем, я совсем размякла, и он рассказал мне свою жизнь. Получится замечательный фильм. Я куплю у вас права. Уэсли Снайпс сыграет вас, а я миссис Комфорт.

— А можно я сам себя сыграю?

— Считайте, что вы в деле. — Ли буквально искрилась легкомыслием. — Как провел денек, Джон?

Он сел и при этом произвел звук, который издает под башмаком лягушка.

— Потерял работу, подруга наставила рога, другая подруга попала с передозировкой в больницу. Я раздавлен, и пришлось возвращаться домой под дождем.


— Теперь понимаешь: сегодня выдался самый несчастный день в моей жизни — мне необходимо было с тобой поговорить.

Они стояли на пороге его конуры.

— Удобств не густо. Как это лучше обозвать: самый минимум раннего спартанства? — Ли присела на край кровати. — Именно такую комнату я представляла, когда воображала, откуда приходят письма. Роковые мальчуганы, предлагающие всякие услуги.

Джон начал стягивать мокрую одежду.

— Извини, я мало развлекаюсь. Здесь все, что мне нужно.

— Ты самый непритязательный из всех моих друзей.

Он стоял, ежился, кукожился и, продрогший и голый, пытался найти что-нибудь чистое, но только не из того, что купила Ли. Джон был зол и напуган скоротечностью, какую при желании способны принимать события жизни. Как она смеет возникать и исчезать из его жизни, оставляя за собой разрушительный след! А потом подсмеиваться, потому что его комната не верх элегантности, не супереврошик.

— Хватит твердить о друзьях. Я тебе не друг. — Джон подпрыгивал, запутавшись в исподнем ногой, задница сотрясалась, как марионеточная колбаса из представления «Панча и Джуди». — Понятия не имею, кто я такой. Аксессуар, дивертисмент. Прежде чем уволить, меня обозвали сутенером. Сутенер! Если сутенер, то — никчемный любитель! Ты взяла меня на курорт, как новую шляпку. И ведь главное, мне никто не выкручивал руки — сам вознесся на вершину блаженства. — Джон отыскал джинсы и старый мешковатый свитер. — Да что там, на вершину блаженства — я был счастлив! Фантастически. Потому что ты — фантастика! Представить не можешь, как я скучал. Как расстроился, когда не смог с тобой поговорить. Как грустил, когда проснулся без тебя. Из всех дерьмовых сегодняшних событий это показалось самым гнусным. При том, что Дороти в больнице. Господи, мне в голову больше ничего не шло. Меня увольняют, а я переживаю, что кинозвезда не подходит к телефону! А с какой стати? Зачем кинозвезде подходить к телефону?

— Джон, утихомирься. Как ты полагаешь, почему я здесь?

— Интересный вопрос. В самом деле, почему?

— Потому же, почему ты наорал на меня.

— Тебя тоже погнали?

— Мне очень жаль, что ты потерял работу.

— Неужели?

— Ну, если честно, то нет. Я не хочу, чтобы мой друг торговал в магазине. Пусть он остается только поэтом.

— Я не твой друг.

— Продолжаешь твердить? Хорошо, я не подходила к телефону, потому что была расстроена.

— Ты — расстроена? С чего бы? Мне показалось, ты развлекала каких-то кинобоссов из Лос-Анджелеса.

— Джон, Боже мой, это же код — я на встрече. А на самом деле весь день провалялась в постели и смотрела треп-шоу. Какие ужасные передачи в этой стране! Я думала о нас. Надо же — запала на мальчишку намного моложе себя. Съездили, повеселились, вернулись, а он даже не предложил: «Может быть, сходим в театр?», или «В ресторан?», или «Я хочу тебя кое с кем познакомить». Раньше я думала: это потому, что у него нет денег, и дала кредитную карточку — теперь он мог бы меня пригласить. Но ко всему у него есть девушка и все газеты талдычат, что он предпочитает именно ее. Тогда я сказала себе: Ли, тебе это надо? Нет большей дуры, той, чье имя стоит в начале титров. Забудь о потерях. Ты провела грандиозную неделю, но теперь хватит. На кой ты ему. Он молодой и занимается тем, чем занимаются все молодые.

— Подожди, подожди! Не могу сообразить. Что ты сказала в самом начале?

— В самом начале? Не помню. Я не сильна в самовоспроизведении.

— Ты сказала, что запала на мальчишку.

— Сказала.

— То есть на меня?

— На тебя. Джон, у нас что, появились проблемы с общением? «Разделенные общим языком» — кажется, так называется? Я смотрела «Мимолетную встречу». Представляю, как вы говорите.

— Значит, запала?

— Да.

— Влюбилась? Полюбила?

— Джон, остынь, не надо переворачивать сразу по две страницы. Да, запала. А ты полагаешь, я езжу с молодыми людьми только для того, чтобы с ними спать?

— Нет… Но я не думал, что такие люди, как ты, могут относиться ко мне серьезно.

— Почему? Я кинозвезда, а не инопланетянка. Женщина и западаю на мужчин, как всякая другая. И мне по-девчачьи хочется поощрений: чтобы подольстили, поухаживали, цветочков и прочей мути. А ты на меня не запал?

— Запал. Ты отлично знаешь.

— То есть влюбился? Полюбил?

— Ты ведь смотрела «Мимолетную встречу». Мы не говорим об этом до самого последнего.

— Но у тебя по-прежнему девушка.

— Была.

— Была? Дала от ворот поворот?

— Нет, это я ей дал от ворот поворот, потому что запал на тебя, хотя и считал, что ты мне дала от ворот поворот.

— Я — дала, потому что ты на меня не западал.

— Подожди, я совершенно запутался: кто на кого запал и кто кого бросил?

— Ладно, проехали. — Ли ухватила его за свитер и притянула к себе так, что они встали нос к носу. И проговорила медленно, словно непослушной собаке: — Почему ты меня не приглашаешь?

— На свидание? Хочешь со мной пообедать?

— На свидание. Пообедать — это просто здорово.

— Хорошо. Значит так: э-э… что ты делаешь, скажем, сегодня вечером? Если не занята, может быть, пообедаем вместе?

— Джон!

— Что? Ты занята? Тогда в другое время?

— Я голодна. Умираю от голода. Прямо сейчас.

— Прекрасно. Хочешь куда-нибудь пойти?

— Да.

— Славно. А о свидании потолкуем в следующий раз.

— Ты нарочно?

— Я счастлив.

— Тебе надо меняться. Ладно, я пойду с тобой на свидание, но не стану обедать с таким оборванцем.

— Я вспомнил, нам не удастся пообедать. У меня нет денег.

— У тебя есть кредитная карточка.

— Не совсем. Объясню, когда ты будешь сидеть.

— Я расплачусь.

— Договорились.

Они спустились по лестнице.

— Давай все-таки кое-что проясним: я по-прежнему твой приятель или нет?

— Джон, ты меня слышал? Это ты мне скажи: приятель ты мне или нет?

Он прижал ее к стене, положил ладонь на затылок и поцеловал.

— Да! Да! Да! Если ты не против.

— Господи, какое ужасное сочетание: самодовольство и застенчивость! Я рада, что мы все решили. Только запомни: ты мой приятель, а я тебе не подружка.

— Не подружка?

— Нет. Для подружки я слишком стара. Это недостойно.

— Тогда кто же ты?

— Я Ли Монтана, и я величайшая в мире звезда.

— Так ему, девочка! — раздался из подвала раскатистый смех Деса.

Джон задвинул дверью прежнюю жизнь на закваске с солью и повел Ли к большому «мерседесу». Шагнул, как Бильбо Бэггинз в большое приключение, пересек Стикс, проник в Зазеркалье и по Желтой дороге направился в Шангри-ла избранных. В выдуманную, полумистическую страну ухмыляющихся лакеев, шараханья от толп и записочных друзей. В страну качающихся пальм, где все перепоясано бархатными веревками и где тень человека редко оказывается его собственной. В жизнь на реостатном выключателе, в которой постоянно бодрствует огромное «чем-могу-служить?» и доброжелательны даже мелкие неодушевленные вещицы: предметы гигиены и пластиковые пакеты.

Как и полагается в нормальном приключении, для Джона не существовало возврата. Не полагалось знать, что пройдут годы и он станет с непонятной теплотой вспоминать об этой безымянной улице и маленькой унылой мансарде. Рисовать в воображении свой стол, кипы книг, бесполую кровать и считать свою берлогу золотым вместилищем интеллектуальных борений. Одиночество на подернутом волнами времени обратном кадре покажется творческим началом. А краткое пребывание в этом доме — монетой, которую пришлось заплатить Харону, чтобы тот перевез его на другой берег, его оброком. Поэтому Джон получил возможность сказать: «Там жил отшельник-эстет». С расстояния времени прошлое представится в тусклом великолепии черного дерева, и он загрустит о нем, как об ушедшем детстве. Но все это случится нескоро. А пока Джон сидел на заднем сиденье «мерседеса», положив одну руку на бедро Ли и с мобильным телефоном в другой.

— Куда ты хочешь поехать?

— Господи, Джон! Тебе решать. Это ты пригласил меня на свидание. Так что давай. А то все твои решения — какую позу принять в постели.

— Как насчет «Айви»?

— Отлично.

Джон вызвал справочную, затем набрал номер ресторана:

— Э-э-э… здравствуйте… послушайте, у вас найдется столик на вечер на двоих. Да, сейчас… Хорошо, все равно спасибо. — Он разъединил связь. — Ничего до самого июня.

— Дайте-ка сюда, — рассмеялся Хеймд. — Привет, это Фердинандо? Со мной Ли Монтана, как раз переезжаем реку. Сделаешь на двоих? Ну пока, дружище. — Хеймд положил телефон, улыбнулся в зеркальце и покачал головой.

— Не вешай носа, — расхохоталась Ли. — Научишься всему. Невинность привлекательна лишь до тех пор, пока она без простодушия.

Они сели у боковой стены, где их можно было обозревать с большинства столиков. И нарочито игнорировали явно игнорировавший их зал.

— Мне хорошо здесь с тобой. Как-то официально. — Ли поцеловала Джона и погладила по волосам. Бобики-подавалы сгрузили дюжину манящих вилок.

— Мой выходной обед, — проговорил Джон.

— Твой выходной обед? Дудки! Это ты должен меня развлекать.

— Вроде как дебютантку?

— Какую, черт побери, дебютантку. Твою очередную девицу.

— Нет. Реверанс перед тортом, диадемы, страусовые перья, балы, — королеву!

— Извращенец. Терпеть тебя не могу.

— А я рад, что мы вместе вышли.

— Рад, что вместе? Значит, я тоже извращенка?

— Опять эта Джоан Коллинз. Была на юге Франции. Вон машет.

— Так помаши в ответ.

— Не могу. Она же Джоан Коллинз.

— Можешь. Тренируйся. Ты сегодня со мной. Маши направо и налево. Махание — прерогатива избранных. Мы все так поступаем. Смотри-ка, парень из «Дет уиш».

— Майкл Уиннер?

— Да. Давай, помаши ему.

— Не могу.

— Вперед, смелее. Слушайся меня. Просто обозначь движение — приподними ладонь, вот и все.

Джон поднял руку. К нему тут же подлетел официант.

— Слушаю, сэр?

— Да нет, ничего, извините. Спасибо. Постойте, раз уж подошли — принесите «Гибсон». Нет, два «Гибсона». Благодарю.

— Не убивайся, со временем все придет. Распространенная ошибка. Теперь о деле: где ты намереваешься жить?

— Жить? Ты живешь в Беверли-Хиллз, а я существую в Уондзворте[50].

— Джон, я не мотаюсь в Лондон пять раз в неделю на утренние спектакли, но предпочла бы это, чем одну-единственную ночь в твоей камере. И безумно устала от гостиниц. Поэтому нам нужно жить где-нибудь вместе.

— Вместе?

— Ты не хочешь со мной жить?

— Не знаю. Ни с кем никогда не жил, кроме родителей. Не такой уж великий прецедент. И еще: не слишком ли мы спешим? Не лучше ли все делать постепенно?

— Значит, со мной ты жить не желаешь. — Ли раздавила вилкой картофелину и притворилась, что не заметила, как ей помахал Тревор Нанн. — Слушай, никто из нас не храпит, у нас нет дурных привычек. Ты не играешь музыку, я не держу кошек. Скажи, в какую ночь недели ты предпочитаешь со мной не спать?

— Ли, совместное проживание — серьезное решение. Оно основывается на сопровождаемом легкой тоской стремлении к объединению, которое реализуется совершенно сознательно. Предшествующий опыт указывает нам пути подобного объединения. Сначала зубная щетка, лифчик, лишняя рубашка, какие-то шмотки, затем чтиво на ночь: ничего пугающего — Мартин Эмис или Джилли Купер. Потом скромные совместные покупки: любимые компакт-диски или турецкий кофе. Но ничего такого, что бы потребовало молоток или стоило дороже десяти фунтов. И так по всему списку: ставите галочку, когда обретаете способность заниматься своим делом, не отвлекаясь на секс, когда съездили вместе за границу, когда провели выходные с родителями, отпраздновали Рождество, Новый год и дни рождения, когда партнер способен испражниться в вашем присутствии, а вы в его, когда переболели и поухаживали друг за другом, когда вместе приняли ванну, но не тянет зажечь свечи. Только тогда, согласно традиции, вы имеете право съезжаться. Как правило, инициативу берет в свои руки тот, у кого лучше шторы. «Знаешь, на содержание двух квартир мы тратим уйму денег. Почему бы тебе не переехать ко мне?» «В самом деле, почему? — отвечает партнер. — Мы и так живем практически вместе». Теперь остается сделать запасной ключ для врезного замка, который запирается только на время отпуска, потому что для удобства давно установлен «Иейл»[51]. Мать дарит скороварку и делает туманные намеки на свадебный реестр, а отец приходит проверить оконные задвижки. Молодые начинают давать обеды. На этом завершается обязательный список и наступает совместная жизнь.

Ли дико оглянулась.

— Ты что несешь? Ты о чем? У меня такое ощущение, что я — капитан Кирк[52]. Мне нет никакого дела до ваших туземных обычаев. Я толкую о том, чтобы делить постель, а не костный мозг. Живем вместе, нравится — будем продолжать, нет — разбежались. Какие проблемы? Я хочу обитать там, где обитают мои тапочки. Почему бы не отнести то же самое к моему приятелю?

— Ты права. Я спятил. Думаю невесть о чем. Жить с Ли Монтаной или у себя в мансарде в Уондзворте? Никакого сравнения. Извини.

— Так-то лучше. Значит, где мы будем жить? Давай завтра съездим что-нибудь купим.

— Завтра съездим и купим? А может, снимем?

— Я не снимаю. Я покупаю.

— И сколько ты намерена потратить?

— Не имеет значения.


Уже в гостиничном номере Джон вышел из-под душа. Ли сидела на унитазе и читала «Вэнити фэр»[53].

— Видишь, как быстро я ставлю галочки в твоем доисторическом списке: испражняюсь, ты на меня смотришь, и рядом ни одной зажженной свечи.

Джон почистил зубы.

— А за общую щетку полагаются двойные очки. Смахивает на слепое обожание. Кстати, не собираешься прокомментировать вон то?

— Что?

— То, что у тебя сзади.

Джон через плечо посмотрел в зеркало: на спине и ниже алели свежие царапины от ногтей.

— Черт, даже не заметил. Нисколько не больно.

— Меня не интересует, больно или нет. Я спрашиваю, откуда они взялись? Если оттуда, откуда я подозреваю, пусть горят, как в аду.

— Не важно.

— Еще как важно! — Ли запустила ему в голову журналом. — Сукин сын! Из моей постели и прямо к ней!

— Это моя девушка. Мы с ней порвали. Правда.

— Ты ее трахнул, а потом бросил или сначала бросил, а потом трахнул?

— Ли, не существует достойного и правдоподобного способа описать, что случилось прошедшей ночью. Его просто нет. Я вел себя не лучшим образом — даже не хочется вспоминать. Но, пожалуйста, верь: я ненавижу то, что совершил, больше, чем что-либо другое. Я испытал унижение, струсил, распустил нюни. Не почувствовал ни малейшего удовольствия, только омерзение. Это неестественно. Конец.

— Говнюки! Какие же вы все мужики говнюки. Сколько раз я слышала подобные вещи: «Ах, Ли, это ничего совершенно не значит. Одна физиология. Верь, малышка, я сам себя ненавидел!» Верить вам? А с какой стати? На кой мне понадобились палки туземцев? Наверное, гены отца. Это у него, помнится, не закрывалась ширинка. Думаешь, приятно ловить вас со спущенными штанами — с секретаршами, проститутками, с поклонницами или журналистками, со служанками, со старухами, с малолетками, со страшилами? Ощущение, словно режут тупым ножом. Неужели с меня не довольно?

— Довольно. Вполне.

— Хорошо. Больше по этому поводу бесноваться не стану. Это не моя история, не мое детство и не мое подсознание. Черт, почему я должна чувствовать себя виноватой или какой-то не такой. — Ли высморкалась. — Начнем все с чистого листа. Но уж, пожалуйста, постарайся — никаких девиц. Не приму ни объяснений, ни извинений, даже если застану над «Плейбоем». Все будет кончено. Ты мой на сто процентов или вообще никакой. И без обсуждений. Но предупреждаю: возможностей хватит — жаждущие успеха потаскушки, охочие станцевать танго с тем, кто танцует танго с Ли Монтаной, мечтающие увидеть свои имена в бульварных газетенках, рвущиеся в кино фотомодели и просто любопытные. Слава — великая аморальная сексапильная сила. Ты окажешься к ней очень близко, и притом сам мил и красив. Понимаешь, к чему я клоню? Я не сдаю в аренду приятелей.

— Понимаю, Ли, но…

— А теперь выматывайся. Мне не по душе перспектива вытирать перед тобой задницу.

Джон вышел, сел на кровать и слушал, как в ванной плескался душ. Наконец показалась Ли и встала перед ним, теплая и сияющая, уперев руки в бедра. А капли воды скользили по шее, животу и исчезали в треугольнике лобка.

— Я все еще голодна.

— Извини.

— Но с галочкой явно не выгорит. Без траханья сейчас не обойтись.

— О Боже…


На следующий день Джон приобрел дом.

Вдвоем с Ли они сидели в белых банных халатах за маленьким столом и умасливали булочки и друг друга, смотрели новости, читали газеты, радовались и веселились. Раздался стук в дверь, и в комнату ввалился Хеймд — в костюме телеведушего с золотистой подкладкой и шелковым воротником поло.

— Всем доброе утро. — Он подтянул стул, налил себе кофе и пододвинул Джону незапятнанную карточку «Америкэн экспресс».

— Не сможете съездить с Джоном купить дом? — попросила Ли. — Вы мне сегодня не нужны. Поболтаюсь здесь, схожу в гимнастический зал и займусь лицом.

— Что-нибудь определенное?

— Не знаю. Он выберет. Я доверяю тебе, дорогой.

Джон устроился рядом с Хеймдом на переднем сиденье «мерседеса». Тот щелкнул выключателем радио и стал искать какой-то определенный тип поп-музыки, вместо которого все время попадался другой определенный тип поп-музыки.

— Поедем повидаем Джудит. Она вам понравится.

— Хорошо. Но я полагал, что мы завернем к окошку агентов по торговле недвижимостью.

Водитель рассмеялся.

— Хеймд, извините за любопытство, чем вы занимаетесь?

— А чем вы хотите, чтобы я занялся?

— Вы ведь не простой шофер.

— Нет, дружище. Я — свободный художник. Я — ПЭД.

— ПЭД?

— ПЭД значит «провернуть это дело», но на свободной художнической основе. Когда приезжает Ли, я проворачиваю для нее.

— Что именно?

— Все что угодно. Я — спецназ. Слуга на все случаи жизни. Наверху и в гостиных, да, сэр, нет, сэр, серебро-вилки-ложки и прочее дерьмо. Дворецкий и лакей, служанка и телохранитель, а также шпион — для богатеньких хмырей с женами-шлюхами из высшего общества, хмырей, которым больше нечем заняться, как убивать время, и которые превращают жизнь слуг в ад. Если вы игрок, настоящий игрок, а не так-сяк, то берете меня, и я все проворачиваю. Столики, билеты, наркотики, мальчики, девочки, яхты, самолеты, полотна Пикассо, черного каюнского голубя, малолетку с острова Фаро в четыре тридцать утра, цветы, видео, телефоны, свидания — это все я. Легче, теплее, холоднее, безопаснее, а иногда так, чтобы, наоборот, не провернулось. Болваны, клоуны, полоумные, громилы и воротилы, адвокаты и пьянчуги, яйца-мяльца, травка-муравка, кобелики, комарики, золотые шарики. Я привратник мира совершенства. А в данный момент намереваюсь провернуть Джуди.

Джуди Джону не понравилась. Ни на вид, ни, можно сказать, в принципе. Хеймду не стоило ее проворачивать. Сексапильная, что-то за сорок. Но с длинными белокурыми волосами, как у двадцатилетней, и носом наподобие бутылочной открывалки в швейцарском ноже. На запястьях, пальцах и в ушах брякали золотые погремушки. В целом создавалось впечатление, будто ее составили из оставшихся несъеденными кусочков курицы.

— Привет, Джон, рада познакомиться.

Они находились в Кенсингтоне, в маленькой передней комнате, которая служила одновременно и кабинетом и будуаром. Все поверхности, а их оказалось не так уж мало, занимали обрамленные в серебро фотографии людей на лыжах. Казалось, будто со всех сторон пялится веселая колония пингвинов.

— Вы представляете, что хотите?

— Что-нибудь скромное, небольшое. Нас только двое. Спальня, гостиная, большая кухня, конечно, ванная и никакого подвала.

Джудит засмеялась. Хеймд вместе ней. Они оценили невинность Джона.

— Слушайте, Джон, мне приходилось заниматься этим раньше. Джудит подыскивала дома для игроков. Вам нужно как минимум пять спален, большая комната для развлечений, и черт с ней с кухней. Ли не собирается печь. Вас будут всем снабжать. Четыре ванны, наверное, квартира для прислуги, парковка на две машины и сад.

Джудит смотрела на него почти с обожанием, но, возможно, так проявлялась на ее лице алчность. Она разложила проспекты на кофейном столике.

— Все это можно купить. Большинство домов пока не поступали на рынок.

Джон взял один из проспектов. На фотографии был изображен четырехэтажный викторианский оштукатуренный городской особняк.

— Буквально за углом. Тихая улочка в Кенсингтоне.

— Очень уж огромный. И, наверное, цена непомерная.

— Об этом не тревожьтесь, — обернулся через плечо Хеймд. — Не занят? Нам надо быстро.

— Естественно. Наличные в Цюрихе. Пойдет?

— Как скажешь, детка. Поехали посмотрим.

Джон прошелся по комнатам огромного дома, прислушался к эху, нелепо пощелкал выключателями, приоткрыл дверцы шкафов и убедился, что внутри их есть еще шкафы. Он понимал, что следовало задать миллион вопросов, но не мог придумать ни одного, кроме: «Сколько все это стоит?» И наконец спросил:

— Где здесь щиток с пробками?

— Вам нравится? — поднял глаза Хеймд.

— Вроде бы да… Очень большой.

— Все, детка, берем. Можешь оформлять. Чтобы к вечеру бумаги были готовы. Нам понадобится Сьюзи.

— Уже едет.

Сьюзи была дизайнером по интерьерам. Ее вылепили из того же приготовленного к воскресному ленчу фарша, что и Джуди, — такие же сорок с чем-то, длинные светлые волосы, скобяной нос и громыхающие украшения. Они были подругами и явно ненавидели друг друга.

— О, Джон, прекрасный дом! Какие вещи вы хотели бы иметь?

— Ну… не знаю… диван, несколько стульев… мне нужен стол… ни малейшего представления.

— О’кей. Какой ваш знак Зодиака?

— Рак. А зачем это?

— А мисс Монтаны?

— Без понятия.

— Скорпион, — подсказал Хеймд. — А любимый цвет — кремовый.

— Ясно. — Сьюзи сделала пометку. — В старинном или современном стиле?

Джон в уме подбросил монетку.

— В современном.

— Прекрасно. У вас имеются какие-нибудь вещи, которые вы желаете включить в интерьер: мебель, семейные портреты, серебро?

— Нет. — Джон вспомнил свою конуру и жилище родителей. — Но обязательно должны быть книжные полки.

— Превосходно. — Сьюзи подняла бровь и посмотрела на него с таким видом, словно просьба показалась ей из ряда вон выходящей, вроде семейного унитаза на двоих или аквариума для омаров. — Какого рода книги?

— Как понимать, какого рода книги?

— Я хотела узнать, разные или только кожаные переплеты. У меня есть торговец, который продает на ярды.

— Нет, нет, с книгами я управлюсь сам.

Сьюзи снова сделала пометку, но скривилась так, будто заказчик взялся самолично поставить в аквариум омаров.

— И все дела? — Джон пристегнулся в машине ремнем.

— И все дела.

— А не стоило посмотреть несколько других?

— Зачем?

— Ну… не знаю…

— Доверьтесь инстинктам, приятель. Не понравится — через месяц поменяете. Купите другой. Не велика сделка — всего только дом.

— А я полагал, что приобретение дома — самое впечатляющее событие после развода и похорон незабвенного человека.

— Ошибаетесь, приятель. Самое впечатляющее событие — подтяжка кожи на лице. Подтяжка лица и профессиональная зависть. Вот что по-настоящему впечатляет.

— Послушайте, Хеймд, давайте вместе пообедаем. Я вижу, нам есть о чем потолковать.

— Безусловно. Я это проверну. Поехали ко мне в клуб.


— Как вы полагаете, что могут дать деньги? — Хеймд откинулся на стуле и решительным жестом отодвинул тарелку. Клуб скромно отказался от вывески — здание в стиле конца XVIII — начала XIX века располагалось в Сохо. В нем уютно устроился бар и несколько небольших гостиных. Они сидели в светлой столовой и наслаждались изысканной едой. Помещение было наполовину заполнено мужчинами. Джон решил, что все эти люди так или иначе имеют отношение к киноиндустрии. И все знали Хеймда.

— Так что могут дать деньги?

— Ну… все что угодно, — промямлил Джон.

— Все что угодно дает ночная кража со взломом. — Хеймд зажег сигару. — Когда вы набрали всякой всячины: безделушек, техники, мебели, шмотья так, что хватит на десять жизней, остаются всего две веши — пространство и время. Утром мы успели отхватить долбаный дом до первого завтрака — это пространство. И к концу следующей недели переедете в него. Это время. Прикиньте, сколько потребовалось бы времени обычному понтеру, чтобы все устроить? Шесть месяцев? Девять месяцев? А вашему отцу, чтобы заработать на дом полтора миллиона? Сто лет? Сто пятьдесят? Понимаете, деньги покупают жизни других людей, приобретают их время и прибавляют к вашему. Поэтому богатые люди живут дольше остальных. Для них все происходит быстрее. В данный момент двадцать, тридцать, сорок человек отдают вам за наличные кусочки своих жизней. Сотни и сотни людей по всему миру делятся временем с Ли. Животные существуют в соответствии со своим метаболизмом: поденка завершит свой смертный круг завтра, а черепаха через двести лет. Первая неистово порхает и сгорает, другая сидит, но восполняет свой образ жизни временем. Богатые живут, как поденки, однако долго, как черепахи.

— Интересная идея. Но не уверен, что вполне с вами согласен.

— Знаете, что раздражает их больше всего?

— Кого? Черепах?

— Ну да, богатых. Мы говорим о настоящих богатых. Ожидание — пробки, очереди, задержки, отмены — они от этого бесятся. Не получают за свои деньги того, что хотели. Внезапно приходится жить темпом остальных. Желаете что-нибудь продать богатею, скажите, что все произойдет очень быстро. «Вещь ваша уже в прошлую пятницу». У них такая мания. Комнаты для отдыха рядом с кабинетом, лимузины, реактивные самолеты, самые крутые компьютеры и факсы. Богатые нанимают людей, чтобы те за них читали. Я знавал одного хмыря, которому присылали все бестселлеры, но он заглядывал только на последние страницы — не мог дотерпеть, скорее хотел узнать, чем кончится дело. Богатые наслаждаются кино только по видео: можно включить ускоренный просмотр. У привилегированных богатеев и люмпенов общее то, что и те и другие не способны на продолжительное внимание. Заметьте, Джон, их разговоры становятся короче и короче. Их выводит из себя все неусеченное. Мне случилось возить одного из самых богатых людей мира. Он увидел девицу и говорит: «А ты красивая. Даю четыре листа, чтобы мне пососала». Ухаживание — пустая трата времени. Вот все, что нужно знать о богатых. Они потребляют время в огромных количествах, и чтобы его куда-то разместить, им необходимо большое пространство.

— Потрясающе. Но мне кажется, Ли не подходит под ваше определение.

— Ли — звезда, а со звездами все иначе. Они богаты и одновременно знамениты. Быть богатым и знаменитым значит населять самое звездное место по сю сторону Библии. О звездах следует знать, что они того не заслуживают. Это действительно так, хотя фанаты верят в обратное. Но в глубине души звезды сами это понимают. Догадываются, что на свете есть люди более одаренные и более симпатичные. Что такого, собственно говоря, они совершили, чтобы заслужить большее внимание и большее обожание, чем, скажем, учитель или врач? Слава — одно надувательство, трюк. Звездность — фокус со всех точек зрения. Она искусственна, одномерна, переходна и подвластна всяким манипуляциям. Звезды это знают и постоянно боятся, что их выставят напоказ, продемонстрируют смысл их славы и тогда она непременно улетучится. Они не понимают, как достигли избранности, и не представляют, каким способом можно ее удержать. Поэтому любая звезда постоянно обуреваема двумя одинаково сильными чувствами. Потребностью слышать бесконечные уверения, что ее звездность — сущая правда, и досадой от сознания, что эта звездность не что иное, как ложь. Не забывайте: слава по определению существует только в глазах созерцателя, но никак не созерцаемого.

— Все это безумно глубоко, Хеймд, но как вы к этому пришли?

— Занимался социологией в Принстоне.

— Вы учились в Принстоне?

— Сдавал основной экзамен по бизнесу. Мои родители из Бомбея, но жили в Мичигане.

— Но ваш выговор типично южнолондонский.

— Правильно. Выговор — это униформа. Вы говорите, как источающий кровь поэт, Ли — как звезда, а я — как субчик, который знает что почем.

— Все-таки не уверен, что подхожу для подобной жизни. У меня такое чувство, что я плыву и, дабы разогнаться быстрее, выбрасываю весла за борт.

— Вы слишком много думаете, Джон. Вот вам мой совет: пройдитесь по магазинам и накупите всего как следует. Вам необходимо подняться выше денег. Усвойте уравнение цены и стоимости. Цена и стоимость не одно и то же. Цена — это цифра на бирке. Стоимость — ценность предмета. Осознайте новый смысл стоимости. Купите подарок Ли. Женщины любят подарки, даже если платят за них сами и у них уже есть такие всех мыслимых цветов.


Джон бродил по Сохо и заглядывал в витрины. Чего ему не хватало? Кожаного пальто? Костюма? Пожизненного запаса воздушной кукурузы? Ящика южноафриканского вина? Карманной пепельницы? Дорожного будильника? Турецкого ковра? Колоды карт с порнографическими картинками? Банки коки? Открытки с пожеланиями скорейшего выздоровления? «Ивнинг стэндард»? Репродукции Чатсуорта на платине? Он мог бы купить все разом Или по отдельности. Если бы пожелал. Он шел, смотрел и очень хотел, чтобы вещь выпрыгнула навстречу, крикнула: «Возьми меня! Съешь меня! Купи меня! Носи меня! Пользуйся мной!» Джон надолго задержался перед обувным магазином. Коричневые спортивные башмаки с пряжками? Сапоги с носками, как каучуковый зуб? Ботинки из мягкой патентованной кожи? Девушка с большими отвисшими грудями, круглой стрижкой и выделяющимся лобком, который на ее теплых красных синтетических брюках выглядел отметиной верблюжьего копыта, спросила, чего он желает. Желал ли он что-нибудь? Нет, он ничего не желал.

Джон пошел дальше и оказался у антикварного букинистического магазина. В витрине красовались гравюры птиц и карта мира. Ну вот, отсюда ты не уйдешь, пока что-нибудь не купишь. Внутри оказалось сумрачно и холодно. Он без всякого настроения пробежал глазами по полкам. Полное собрание Сомерсета Моэма, издание в бумажном переплете «Созванных колоколами», воспоминания Глабб-паши, подписанные просто Глабб[54].

Перед ним возник высокий, довольно сутулый молодой человек с интеллигентными извиняющимися глазами.

— Чем могу служить? Ищете что-нибудь конкретное или просто так?

— Хочу купить подарок знакомой, но не решил что.

Молодой человек улыбнулся и показал кривые зубы.

— Из какой области?

Чем интересовалась Ли? Кино, сексом, самой Ли или театром?

— У вас есть театральный отдел?

— Да, несколько пьес, собрание сочинений Барри[55], критика.

— Нет, что-нибудь менее серьезное.

— Ага. — Молодой человек задумался. Джон увидел в нем самого себя — услужливого, сдержанного, ненавязчивого.

— Я сам работаю в книжном магазине. То есть работал.

— Вот как? — произнес продавец без всякого интереса.

Помню я этот взгляд, подумал Джон. Сам так смотрел пару дней назад.

— Книги о моде, фотографические альбомы, Сесл Битон — снимки кинозвезд.

Продавец потерял к нему всякий интерес, решив, что он просто проводит время. Побродил минут пять по магазину и повернул к двери. Остановился у последней полки — «Викторианская топография», что-то поправил и извинился. Джон чуть не рассмеялся: он прекрасно понимал, что у него на уме. Хотелось хлопнуть по плечу и сказать: «Слушай, я свой; не из них, а из нас». Но ничего этого он не сделал и только спросил:

— У вас есть поэтический отдел?

— Да. Вон там. — Продавец показал рукой. — Первые издания в шкафу.

Ах, шельмец, думал Джон. Судит обо мне, делает выводы, хочет отделаться. Какая несправедливость! Чувство возникло с искрящейся новизной, как ощущение от надушенного лавандой кашемира или нового бумажника из змеиной кожи. Совершенно незнакомое чувство. Чувство избранности, чувство попранного права. Бугристое, льстящееся, матово-темное чувство. И оно ему понравилось. Приятное — как прикосновение искусственного меха. Он нашел полку эдуардинцев — телячьекожаные и матерчатые, с золотым обрезом — гостиная поэзия. Большинство из них Джон имел в дешевых бумажных изданиях, и никто бы не заставил его купить полное собрание сочинений Саути или Гуда. Он заглянул в шкаф, ткнул пальцем в стекло и попросил:

— Можно посмотреть вот это?

«Четыре четверти», первое издание, совсем непотрепанное и подписанное.

Продавец открыл дверцу и благоговейно подал тоненький томик. Бумага чайного оттенка, теплая и шероховатая. Из-под обложки, словно джинн из бутылки, выпорхнул неуловимый, как пыль, но мощный, как гром, запах. Запах пустых комнат, влажного твида, теплого красного дерева, выдоха грусти и сосредоточенности сквозь пожелтевшие зубы, ненайденных слов и одного лишнего слога. Внутри у Джона похолодело от воспоминаний и почтительности. Запах первого поэтического издания — как лосьон после бритья на челе цивилизации.

Он открыл форзац. Миниатюрная подпись, разборчивая и сосредоточенная — прямая противоположность автографов знаменитостей, размашистых, расточительно любвеобильных и взбалмошных. Картонный переплет и целлюлозная желтая тетрадка — насколько это выше истерического бисирования, оваций стоя и исписанных закорючками программок. Джону так захотелось этот томик, что зазвенела кровь в голове.

— Беру.

— Хорошо… Она стоит… — Несколько опешивший продавец назвал цену.

— И еще вот это. — Джон показал на подарочное, невероятно яркое издание «Рубаи» Омара Хайяма в веленевом супере и с иллюстрациями Артура Рэекхэма.

— Хорошо…

Джон, торопясь, с напыщенным росчерком, подмахнул чек.

— В каком магазине вы работали? — Подавая сверток, продавец решил немного сгладить свое невнимание.

— Это было давно, — ответил Джон.


— Ну как, купил? — Ли лежала на кровати и смотрела телевизор в окружении непременной ерунды: журналов, факсов, косметики, фруктов и минеральной воды.

— Что купил? — виновато переспросил Джон.

— Дом, конечно, что же еще. Неужели забыл?

— Нет, нет, мы купили.

— И каков он? Где расположен?

Джон немного подумал.

— Честно говоря, не помню.

— Ты купил дом и не знаешь, где он находится? Что ж теперь, вызывать полицию, чтобы установить адрес?

— Беда. Теперь его усыновит Армия спасения. А в восемнадцать лет, разгневанный, он пожелает узнать, почему мы его бросили.

— Хеймд должен знать.

— Хеймд знает все.

— А как он выглядит?

— Большой и пустой. Но уверяю тебя, на следующей неделе в нем будут все мыслимые удобства.

— На следующей неделе? Не могу ждать до следующей недели. Этот отель сводит меня с ума. Не гимнастический зал, а средневековый базар оружия.

— Послушай, ты какую любишь мебель: старинную или современную?

— Модерн.

— Слава Богу, я так и сказал. Хорошо, что у нас общий вкус на мелочевку. Я купил тебе подарок.

— Ты?! — Ли села на кровати и захлопала в ладоши. — У меня для тебя тоже кое-что есть.

Он отдал пластиковый пакет и в обмен получил вытащенный из недр постели профессионально упакованный сверток.

— Книга! Ты мне даришь книгу! Я еще ни разу не получала в подарок книги!

— Эта не заумная и не смешная.

— Что правда, то правда, мы не читаем книг, если не собираемся их играть. Старинная. Какая красивая! Омаер Кхам? Так произносится?

— Омар Хайям. Писал любовные стихи. Одни из лучших.

— Как мило и романтично. А теперь, дорогой, открой свой подарок.

Джон потянул за ленточку. Под бумагой оказалась коробка, а в ней часы. Увесистая вещь из платины, с циферблатами, кнопочками и головками на массивном замысловатом браслете.

— Замечательные.

— Тебе нравятся? В прошлом году в Сент-Бартсе все такие носили. Тебе же необходимы часы.

Джон посмотрел на запястье, и память вернула его в прошлое. Он вспомнил, как отец постучал в его спальню.

— Не спишь?

На следующее утро сын уезжал в Оксфорд. Отец вошел в комнату и неудобно устроился на краешке детской кровати под плакатом с изображением Джека Керуака[56].

— Знаешь, мы тобой очень гордимся — и мама, и я. Не понимаю, откуда ты набрался ума — явно не от меня. Мы уверены, что ты справишься. — Он потер руки о фланель брюк, словно вытирал ладони. — Я всегда тобой гордился. Мы хотим, чтобы у тебя от нас что-то было. Чтобы ты вспоминал старого, толстого отца, когда будешь общаться с новыми интеллектуальными друзьями. — Его лицо оставалось в тени, но Джон чувствовал, что у отца на глаза навернулись слезы, и это его смутило. — Ну вот… — Отец достал из кармана часы. — «Омега»… Теперь никаких предлогов для опозданий на занятия. Здесь гарантия, число… Это тебе. Да… они водопыленепроницаемые и противоударные. Ну ладно, спи, тебе рано вставать.

Джон взглянул на простой функциональный механизм с некрасивыми цифрами и потертым ремешком. Он понимал, что часы дорого стоили его отцу. И еще понимал, но не хотел об этом думать, сколько всего воплощали — восемнадцать лет забот и тревог, сомнений и разочарований, наскоков и отступлений. Его отец никогда не терял ни минуты, никогда не совершал ничего непредсказуемого, спокойно считал часы, берег время и делал дело. И эти двое часов аккуратно протикают расстояние от цены до стоимости. Джон расстегнул потертый ремешок и защелкнул новый браслет. Появилось чувство, будто руку поместили в гипс. Он нажал на кнопочку — секундная стрелка побежала по кругу. Еще одно нажатие — ожил маленький циферблат. Жизнь богатых, как у поденок, но длинная, как у черепах.

— Потрясающе! Мне очень нравится! Таких часов мне никто никогда не дарил.

— Ты очень симпатичный. Иди, почитай из своей книги. Мне надо усваивать английское произношение.

— Только предупреждаю, эти стихи нельзя адресовать без разбора. Они обладают явно выраженным повышающим половое влечение свойством. Заводят через пять строк.

— Значит, ты ими уже пользовался?

— Сотни раз. Слушай:

Скорей вина сюда! Теперь не время сну,

Я славить розами хочу ланит весну.

Но прежде Разуму, докучливому старцу,

Чтоб усыпить его, в лицо вином плесну[57].

— Как здорово! — Ли скомкала покрывало, смахнув на пол половину лежавшего на кровати барахла. — Возьми меня сейчас же! Возьми, мой жеребец-трубадур.

Зазвонил телефон.

— Кто-то очень неудачно выбрал время, — рассмеялась она. — Это тебя. — Ли отдала трубку.

— Да?

— Джон, это Клив. Чем занимаешься?

— Декламирую Ли Монтане всего Омара Хайяма. Хочешь послушать?

— Очень смешно… Я решил, что тебе следует знать — Дороти, пожалуй, не выберется.


Похороны состоялись в мрачном, построенном в пятидесятые годы крематории в Западном Лондоне. Естественно, мрачном, размышлял Джон. Кому придет в голову строить веселый, смешливый, жизнерадостный крематорий. Но эта мрачность была неправильной. Какой-то запредельной, самой квинтэссенцией мрачности. В ней угадывался подчиненный определенной цели, невыпирающий вкус. Красный кирпич и белый камень контузили собственным самоуничижением — муниципальный проект того времени, когда власти устали слушать упреки, что крематории похожи на супермаркеты, танцзалы и многоквартирные дома — тот же склочный подтекст. И получилось что-то вроде всебританского фестиваля танцев на прахе. Остается надеяться, что прожектора никогда опять не взметнутся в небо, но если бомбы с присущей им неизбежностью снова упадут на землю, об этом здании никто не вспомнит. Архитектура пятидесятых годов страдает тем, что не обладает протяженностью во времени. Крематорий выглядел однодневкой. Но, может быть, так и следовало, если рассматривать сей чертог в качестве напоминания о бренности жизни. Жизни вообще, и в особенности несчастной жизни Дороти.

Хеймд припарковался снаружи, и Джон в одном из своих теперь многочисленных костюмов вошел внутрь и миновал тут же забывшийся сад забвения. Сборище представляло собой выжимку для «Ридерз дайджест» из вечеринки на дне рождения покойной. Люди стояли кучкой и ждали, когда появится главный мясник и распорядится тем, чему суждено поджариться. Осиротевшая седовласая мать Дороти, с красными глазами и перекошенным ртом, в твидовом пальто катышками стояла рядом с Петрой, а та бросала на Джона из-под насупленных жучиных бровей темные, дикие взгляды.

— Пришел? — Клив чувствовал себя неуютно в сером пиджаке, неподходящих брюках и таком же неподходящем, непокорном галстуке.

— Симпатичный галстук.

— Она бы оценила. Взял в «Оксфаме». Нехорошо, что ты не пришел в больницу.

Джон собирался, но понадобился Ли на обеде в честь присуждения почетных премий. Она наотрез отказалась идти одна. Потом был коктейль, фильм и ужин с толстосумами. Лицо Ли вытянулось, она надулась. Долго уговаривать Джона не понадобилось. Он убеждал себя, что Дороти не требовалась его банальная, фальшивая печаль, чтобы реинкарнироваться в новую жизнь. Но тем не менее испытывал чувство вины.

— Она ведь была в коме?

— В самом конце да. Ей нашли донора, появилась надежда, но вот… Ужасно! Послушай, Джон, понимаю, что здесь не место… Не мог бы ты кое-что для меня сделать? Будь помягче с Петрой. Она… мы… вроде как единое целое. Ничего официального, но это наши первые денечки и она еще не очень в себе. Чушь, конечно, но Петра мне по-на-стоящему нравится. Пожалуйста, не отталкивай ее.

— Разумеется, не буду. Я рад за вас. Для меня это большое облегчение.

Но облегчения не наступало. Наоборот, сердце стало кровоточить. Джон заметил это вместе с уколом ревности. Он не хотел Петру, не помышлял о ней. Глубоко увяз в неких отношениях с Ли. Ему нравился Клив. И все же, и все же…

Служба была слишком скудной, чтобы показаться мрачной. Несколько слов произнес викарий, но он не знал ни одного из присутствующих — ни живых, ни мертвых. Никто не пропел гимн. Миссис Пейшнз прочитала новый универсальный перевод Послания апостола Павла коринфянам. Послышался вибрирующий гул транспортера, и гроб, подергиваясь, совсем не торжественно, скрылся за поллоковским[58] театральным занавесом на пути в печь. В переднем ряду всхлипнула Петра — этаким великим придыханием горя, — и Джон вспомнил корчившееся на кровати нелюбимое скукоженное тело Дороти и ее крик: «Пожалуйста, не надо! Не надо!»

Потом они жадно пососали сигареты на улице и посмотрели на пять несчастных букетов цветов с переднего двора.

— Ты выпьешь с нами? — спросил Клив.

— Да.

— Хорошо. Тогда пошли на автобус.

— У меня здесь машина. Я вас подвезу.

Клив, Дом и Пит скользнули в «мерседес» и мрачно покосились на Хеймда. Они ехали в молчании. Возмущение казалось осязаемым. Лимузин с шофером был ярким свидетельством того, насколько Джон отошел от их коллективной жизни.

— Не возражаете, если я закурю? — спросил Дом за спиной у Хеймда.

— Нисколько, — ответил Джон.

Вечер еще не наступил, и в пабе было пусто. Они заперлись на поминки в задней комнате. На столе стоял скромный поднос с сандвичами. Каждый старался сказать о Дороти приятные, ностальгические слова. Но когда доходило до дела, тянули пиво, пялились на собственные ботинки: ничего не приходило в голову, и поэтому они лгали.

— Ей бы понравилась служба, — брякнул Клив. — Вышла потешная.

— Да, — согласился Дом. — У нее было хорошее чувство юмора.

— Не унывала, — поддакнул Пит.

— Живая душа, — заключил Клив.

Нелепое выражение пало на не внемлющий пол.

— И сексуальная, — с надеждой паснул Пит.

— Согласен, — принял пас Дом. — Вспомните, какую она надела на день рождения вещицу. Убийственно сексуальное тело.

И это безропотно поглотил глухой ковер.

— Ее будет всем недоставать. Нам — само собой. Но еще куче народу. Многие толком ее и не знали, а тронуты. Захожу к знакомому газетчику, а он спрашивает: «А где твоя подружка? Сто лет ее не видел». И таких масса.

— Давайте за Дороти, — прервал излияния Джон и поднял стакан. — Сексуальную, смешливую, незабвенную. — Он попытался вспомнить ее лицо, но оно уже уплыло из памяти. Осталась только спина, когда Дороти стояла на кухне и помешивала Петре чай.

В двери замаячили два решивших поиграть здоровенных парня.

— Слышь-ка, вроде как кто-то помер.

— Именно. — Клив запальчиво шагнул навстречу. — Дороти. Она частенько здесь выпивала.

Парни переглянулись и пожали плечами.

— Не врубаемся. Вы здесь надолго? — Один из них был тот, кого так старательно обхаживала и пригласила на день рождения Дороти. Ее последняя надежда.

Через некоторое время поминки переместились за их постоянный столик в пабе. Зал заполнялся ранними посетителями, которые забежали принять «по одной». Приехала Петра, которая провожала на вокзал мать покойной.

— Привет, Джон. — Она поцеловала его в щеку. — Все-таки нашел время?

— Что будешь пить? Моя очередь заказывать.

— Виски. Но здесь не принимают кредитные карточки. — Петра пошла с ним к стойке. — Я хочу тебе кое-что сказать.

Джон заметил, как занервничал Клив у него за плечом.

— А подождать нельзя? Позвоню тебе на неделе.

— Нет. Надо решить сейчас. Прежде всего вещи. Заберешь?

— Пусть остаются. Там ничего существенного — шмотки, книги. Выброси.

— Как ты можешь так говорить! В этих вещах наша общая жизнь.

— Извини. Я не это имел в виду. Просто не хочу, чтобы они были у меня.

— У тебя теперь вещи получше?

— И жизнь получше.

— Знаешь, я тебя ненавижу. — Прямота признания уязвляла. — Очень сильно. — У Петры на глаза навернулись слезы. — Ушел, а обо мне не подумал. Как жестоко! Но ты всегда был такой. — Она говорила все громче. — Даже Дороти не навестил, хотя знал, что она умирала.

Паб притих и стал прислушиваться.

— Тебе на нее наплевать! На меня, на всех нас! Пришел всех похоронить, будто мы умерли. Подонок! Чтоб ты СПИД подцепил. И рак тоже, и подох в одиночестве. Чтоб ты обожрался наркотиков и твоя печенка распалась.

Петра гнала высоченную волну горя, худое тело натянулось, как стальной буксирный трос. Она источала оскорбленное достоинство и переполнялась холодной брехтовской правоты.

— Буду вечно тебя презирать! — Она дернула головой и ударила Джона по щеке. Она продолжала бы его бить. Но железная рука перехватила кисть, вывернула за спину, и Петра рухнула на колени. Между ними стоял Хеймд.

— Черт! — Из-за стола на него полез Клив.

Послышался звонкий шлепок, будто Хеймд отбил в регби мяч, и Клив опрокинулся на стул.

— А вы двое не вздумайте. — Хеймд указал на Дома и Пита.

Из-за стойки угрожающе вышел бармен.

— Пошли в машину, пока хуже не стало, — проговорил Хеймд. Джон повернулся к Петре. — С ней все в порядке. В машину!

Джон откинулся на заднем сиденье. «Мерседес» показался невероятно большим, а сам он крошечным.

— Хочу дать вам совет, — обернулся Хеймд.

— Никаких советов.

— Да ладно… Вы сидите там и думаете: как бы все исправить? Послать цветы? Пригласить на обед? Купить подарок? Поймите, это похороны, и все, естественно, расстроены. Но не только похороны: ваши знакомые не проглотят того, что случилось, и вам ничего не исправить. Забудьте.

— Они мои друзья. Как я могу забыть?!

— Были друзьями. А теперь нет. Они вас терпеть не могут. Не представляете, скольких рок-музыкантов и кинозвезд я доставлял к их исконным корням, потому что у них внезапно начинало зудеть прошлое. Обратно в никуда. На маленькие терраски, в грязные кабачки. «Потряс, Хеймд, вот сюда я ходил в школу! А это был магазин моей тетушки. На этой автобусной остановке я первый раз потрахался». А в конце всегда одно и то же — слезы. У меня на руке длиннющий шрам, и получил я его от шахтера — лучшего друга одного гитариста. Мы ехали в Ноттингем, а сзади сидел Трев такой, Трев эдакий. И все-то у них было вместе, даже девчонок одних тянули. Трев — единственный друг, остальные так, потому что — звезда. Он бы умер за Трева. Не пришлось. Я чуть не умер. Милейший Трев полез на него с отверткой. Дело в том, что это не ревность, хотя многие полагают именно так. Не все настолько корыстолюбивы — представляют, что такое деньги, что на них можно купить, а чего нельзя. И что чего стоит. Не дает покоя ваш успех, выводит из себя, лишает всяких отговорок. Они не могут сказать: «Вот если бы у меня было такое же образование, я достиг бы того же». У них все то же, что и у вас. Вы одинаковые. И поэтому вы — постоянное напоминание, что им не обломилось. Вы всегда можете вернуться, а им не пробиться вперед. Вам не простят. Так что забудьте, забудьте о них.

— Где предел вашей мудрости, Хеймд?

Шофер невесело рассмеялся и поставил кассету Ли. Ее жаркий, обнаженный голос поплыл по машине.


Новый дом был белым. Белым снаружи и белым изнутри. Таким его видел Джон. Но Сьюзи поправила — не белым, а цвета сырого йогурта, беленого полотна и пены горной речки. Жилище Джону не понравилось: все равно что обитать на облаке — в зале отлета на небеса. Убивала непрактичность всего окружающего.

— Все равно что завернуться в стерильное полотенце. Тебе не хочется запятнать тут все чернилами?

Ли ткнулась носом ему в ухо.

— Пойдем для начала запятнаем простыню.


Так они начали сложный гавот сожительства.

Скоро Джон привык к дюжине маленьких белых удобств, о которых раньше не имел представления: к холодильнику, который сам выдает ледяные кубики, фарфоровой подставке для часов, бумажнику, ключам, серебряному подносу на колесиках, биде, реостатам для регулировки силы света, лимоновыжималке, фильтру, камерам наблюдения, пароварке для спаржи. Его восприятие мира богатых сравнялось с его уровнем. Теперь у него был собственный маленький кабинет с видом на вполне зрелый цветущий белый сад. На светлом столе красовалась пачка пугающе глянцевой бумаги. Джон удалялся в него после завтрака с намерением пописать, но глаза скользили и буксовали на обнаженных поверхностях, вниманию не удавалось ни за что зацепиться, слова и предметы бесследно таяли. Ни малейшей шероховатости, ни одной песчинки в раковине, чтобы зародилась жемчужина. Ум начинал бесцельно рыскать, и он ему подчинялся — бродил по дому, варил кофе, принимал ванну, заглядывал в шкаф, где лежали аккуратные стопки выстиранных простыней, салфетки и рубашки.

Но его это не мучило: муза ушла, не шепнув ни единого звука. Наоборот, он испытал облегчение, будто проснулся и не ощутил привычной боли. Наступило бесформенное и бесцельное довольство. Он улыбался, грыз ногти и, приглушив звук, смотрел видео. Ел легкие завтраки, пил легкую содовую, вел легкие разговоры. Все прекрасно и мило. И рядом Ли. Дом ей очень подошел — обитая ватой и шелком подарочная упаковка. А внутри, как сказочная жемчужина, разместилась она. Джон по-детски ею восхищался. Красота и блеск неподвластны пресыщению. И Джон не мог на нее насмотреться. Колбочки и палочки в сетчатке глаза начинали сильнее вибрировать, отражая ее сияние, а Ли нравилось, когда на нее смотрели. Она выходила и вновь появлялась в его боковом зрении, позировала и представлялась. Прекрасная спарка эксгибициониста и наблюдателя, почитателя нарциссизма и эпикурейца, звезды и аудитории.

И конечно, оставался секс. Ли срывала аплодисменты, бесконечные овации, летящие букеты и вызывала бурление в крови. Они трахались часами везде и повсюду. Падали друг на друга, как паралитики. Ли роняла Джона на пол в коридоре, становилась на колени на столе, усаживалась перед ним в кресле и начинала не спеша мастурбировать. А он смотрел и испытывал бесконечное восхищение. Ли постоянно до себя дотрагивалась — потирала соски, когда разговаривала по телефону, а когда читала газету или смотрела телевизор, ворошила волосы на лобке. Просто грелась на солнце, а руки блуждали по телу. Джон наблюдал, а когда наставало время, без слов дотрагивался пальцем до влажных ягодиц. И они сливались в едином сверкающем вихре.

Они уяснили истину, обычно доступную лишь одинокому, пристрастному к порнографии мужчине: утоление аппетита не ликвидирует голод, наоборот, обостряет его. Узнавание не ведет к пресыщению, но углубляет тайну. Джон от страсти сходил с ума. А Ли сияла, купалась в лучах славы, милостиво выходила на бис, отвешивала низкие поклоны и вполне наслаждалась его обожанием. Все шло хорошо.

По вечерам они принимали киношников, газетчиков, музыкантов, модельеров — народ, народ, народ.

Какой-то похожий отталкивающей внешностью на рептилию мужчина ущипнул Джона за шею и, зыркнув на Ли из-под дряблых, как мошонка, век, спросил:

— Не понимаю, что за хреновину вы с ней сотворили, но выглядит она потрясающе. Я знаю Ли многие годы, но никогда она не была так чертовски блистательна. Смотрю и чувствую, как набухает грыжа. Ей надо показаться в таком виде в Лос-Анджелесе — заработает на два миллиона больше. Зачем она связалась с этой театральной дешевкой? Поговорите с ней, Джон. Я бы таким договором подтерся.


— Ты с ней поговорил? — Стюарт поймал Джона на кухне. В доме присутствовали все персонажи действа под открытым небом в Глостершире. — Ты поговорил с ней о пьесе?

— Нет. С какой стати?

— Мы вскоре начинаем репетиции. Мне важно знать, она заглядывала в текст?

— Как будто бы читала. — Джон предпочел проявить лояльность.

— Хорошо. А то я наговаривал ей на автоответчик, а она так ни разу не отзвонила. К актерам не подступись, когда они учат текст или как там это у них называется. Может быть, я веду себя уж слишком как нянька. — Он взял с подноса поджаренный ломтик хлеба с икрой и щелчком отправил целиком в рот, как выпендреха мальчик из хора. — Мы можем как-нибудь поговорить подольше? Уютненький ленч или что-то в этом роде? Хочу просить у тебя совета, так сказать, о жизненных делах на художнический взгляд. Да и ленч — вещь небесприятная. — Он сбил с лацкана Джона воображаемую пылинку. — Твоя Ли, я смотрю, совсем изнежилась. Наверное, целые дни проводите в постели. Излизал с макушки до пят. Кончай. — Стюарт хихикнул. — Уж больно она для Антигоны сочна. А мне надо, чтобы выглядела загнанной и опустошенной. А то прямо какой-то фестиваль «Плейбоя». Пусть будет растрепанной, а не влюбленной.

В углу огромной гостиной стоял Оливер Худ и сверкал глазами на более богатого, более процветающего, но менее читаемого выходца из Калифорнии. Он походил на Хереворда Бдящего[59] в сражении при Гастингсе.

— Вы ангел, что все это терпите. Всех этих лицемеров у своего очага. — Он потрепал Джона по плечу. — Прихлопните их величайшим успехом. Я уверен, Ли уже по уши погрузилась в Софокла. Господи, как я ей завидую! Представьте, какой восторг должна вызывать первая встреча с фиванцами, если за плечами опыт взрослой жизни! Полное восхищение! Вот проблема классического либерального образования: поглощаешь литературу огромными порциями и слишком рано, когда еще незрел и не в состоянии понять и оценить. Я только что от министра образования. Славный парень, но краснокирпичник[60] и с примитивными вкусами. Я ему говорю: «Дейв, дорогой, вы должны убрать из программ трагедии и сонеты. Пусть на здоровье разбирают комедии, „Двенадцатую ночь“, „Господ из Вероны“, удовлетворяют аппетит к романтическому. Но ради Всевышнего оставьте в покое Принца Датского, не трогайте Просперо, пусть ребята проникнутся к ним благоговейным трепетом, когда возмужают. Они вас потом поблагодарят и наградят титулом человека, который понимает, что в нашем мире все имеет свое время».

Джон кивнул.

— Не думаю, что он что-нибудь предпримет. Спрашивал, не знаю ли я какого-нибудь мюзикла, чтобы сводить супругу ангольского президента.

Джон приподнял бровь и издал сочный с подвизгом звук — единственное, что роднит англичан с морскими котиками.

— Я всегда усердно оберегал Скай от бессмысленного барахтанья в мировой литературе. Легкий вес — пожалуйста: экспериментируй с Хемингуэем и Колетт, а китов до поры не трогай, пока не прольешь взрослых слез. Иногда мне кажется, только это мы и можем сделать для собственных детей. Читать Достоевского до того, как вступили во внебрачную связь? Абсурд!

Джон живо представил, как Оливер читает «Преступление и наказание» сразу после вступления в эту самую внебрачную связь.

— Кстати, если увидите Скай, передайте, что нам пора. Не могу больше выносить общество этих навозных жуков от культуры. Вы, естественно, исключение.

Так случилось, что Джон в самом деле увидел Скай.


— Она была в туалете. — Джон махнул рукой в сторону ванной комнаты.

— Не может быть!

Джон лежал с Ли в кровати, пил шампанское и заедал поп-корном.

— С тощим хмырем с грязной ухмылочкой в древесно-зеленом костюме.

— Бо Деверо. Ну и ну. Вот проходимец! Публицист киностудии. И что она с ним делала?

— Нетрудно догадаться. Стояла на коленях, а на раковине лежала свернутая пятидесятифунтовая рукопись.

— Какая гадость! Он же такой мерзкий. И ему пятьдесят.

— Девица чмокала с видом крайней сосредоточенности. И рубашку на груди задрала.

— Невероятно! А он?

— Отсасывался с полным удовольствием и при этом любовался собой в зеркале — разглядывал нос на предмет угрей.

— Мне это нравится! У него герпес.

— Откуда ты знаешь?

— А как же иначе? У всех публицистов герпес. И как они себя повели, когда ты вошел?

— Невинная крошка оторвалась и улыбнулась, словно занималась чем-то обычным — вроде как натягивала чехол на автоматический зонтик. Сказала: «Привет, Джон! Грандиозная вечеринка. Не возражаешь, мы попользуемся твоей ванной?»

— Животное. А он?

— Здесь самое смешное. Изверг прямо ей на голову — буквально в ухо.

— Боже! Как она снесла.

— Похоже, спешит взяться за Достоевского.

— Что ты сказал?

— Не важно. И Сту, и ее отец интересовались, как у тебя продвигается с пьесой.

— Сто лет не можем начать репетиции. — Ли подлила шампанского. — Сколько недель уже тянется.

— Может, стоит пока прочитать пьесу? У меня случайно под рукой оказалась книга.

— Завтра прочитаю свою роль.

— А почему бы не прочитать все целиком?

— Джон, это работа. А сейчас время постели. Не заставляй меня заниматься делом. — Ли прижалась к нему. — Приди ко мне в ухо.

Джон перехватил ее руку.

— Ли!

— Ну ладно, ладно, расскажи вкратце, что там случилось.

— Антигона — дочь Эдипа.

— Того, что трахнул собственную мать? Наслышана.

— Именно. Она хочет похоронить брата, но ее дядя Креонт заявляет: если кто-нибудь посмеет попытаться это совершить, то будет казнен.

— Мило. А где ее брат?

— За городской стеной.

— И то хорошо. Хоть не на сцене. Не придется партнерствовать с разлагающимся трупом.

— Не придется. Ты его не увидишь.

— Что дальше?

— Антигона помолвлена с Гемоном, сыном Креонта.

— И они намереваются сохранить труп в семье?

— Антигона спорит с Креонтом и намеревается похоронить Полиника.

— И тут в последний момент является сын — семейные объятия с папашей, — он ее спасает, и оба уезжают в сторону заката на троянском коне.

— Не совсем. Креонт замуровывает Антигону в гробницу.

— Миленько.

— Гемон убивает себя, и таким же образом поступает жена Креонта Эвридика.

— Потрясающе! А кто-нибудь остается, чтобы в последней сцене потушить в доме свет?

— Нет. Но в этом вся суть.

— Ясно. А почему запрещается хоронить брата?

— Он пытался завоевать город и убил другого брата — царя.

— Обычный суперкиношный сюжет о жертве кровосмешения. С точки зрения публики, все сводится к тому, уложит ли она парня в ящик, сумеет ли заполучить другого или ее самое закопают. Хичкоковская неопределенность.

— Нет, тут другое. Хор — это некто вроде главного конферансье — с самого начала возвещает, что ей суждено умереть и всем другим суждено умереть.

— То есть раскрывает финал?

— Да.

— Подожди-ка, давай определимся. Значит, пьеса о рожденной в результате кровосмешения девице, которая зациклилась на мертвяке и вынуждает дядьку замуровать себя в склепе? Никаких денег, секса, наркотиков — ничего сильного? И к тому же зрители заранее знают конец. Да как же ей выдержать хотя бы недельный показ, не говоря уж о тысяче лет?

— Две с половиной тысячи, если быть точным, — рассмеялся Джон. — На самом деле пьеса о предначертании. Антигоне предначертано умереть. Она не хочет, но у нее нет выбора. Креонт не желает ее убивать, но у него тоже нет выбора. Оба как бы на рельсах, которые ведут к гибели. Креонт всеми силами пытается предотвратить события. Не меняет положения даже то, что Антигона в конце концов узнает: брат был плохим человеком и не заслужил погребения. Разницы нет — это рок. Сюжет «Антигоны» о нашей неспособности пересилить судьбу.

— И, несмотря ни на что, это хорошая пьеса?

— Великая. Замечательная. Зародыш будущей драмы. Лекало для всего последующего: театра, кино, телевидения.

— Брось, Джон. Какой из этого фильм? Кто купит чушь о предначертании? Кино — это выбор, свободная воля и еще — вопрос: сумею я или нет.

— Неправда! Все ясно с самого начала — прямо из титров. Судьба каждого персонажа. Герой побеждает. Если полицейский показывает фотографии жены и детей, его непременно убьют. Когда героиня принимает ванну, всем ясно: в доме маньяк. А музыка — современный эквивалент древнего хора — дает подсказку. Фильмы сами на рельсах, которые ведут к непременной развязке. Одно действие влечет за собой другое. Можно восстановить в уме диалог, а сюжет известен заранее. Мы верим в иных богов или не верим вообще, но законы драмы остаются прежними. Теми же, что управляют пьесами о Фивах.

— И ты полагаешь, я на это гожусь? — Ли допила шампанское и серьезно посмотрела на Джона.

— Знаешь, кто первый сыграл Антигону в Лондоне? Вивьен Ли.

— Неужели? Я ее люблю. Замечательно! Мне предлагали участвовать в восстановлении «Унесенных ветром». Я отказалась. «Завтра будет новый день». Разве такое изобразишь? Она — моя героиня. Я всегда хотела быть Вивьен Ли. Значит, это судьба. «Унесенные ветром» — прекрасный пример того, о чем мы рассуждаем. Скарлетт О’Хара — прямая последовательница Антигоны. Скажешь, не большее безумие пожертвовать всем ради сожженного дома, чем ради непогребенного брата?

— Все это очень умно. Как ты умудряешься спать по ночам, а не прислушиваться к собственным мыслям? Но, пожалуйста, довольно историй. Давай займемся случайными движениями. Оставим в покое Антигону — пусть гибнет ради похорон хлама. Смелей, сделайся предначертанием моей судьбы!


Когда на следующее утро после часового чтения газеты и посматривания в окно Джон вышел из своего кабинета, он застал Ли в большой белой гостиной. Ли была в старых потрепанных джинсах и майке и держала в руках книгу и карандаш.

— Привет! Что поделываешь?

— Одолеваю чертов текст.

— И пишешь на полях замечания? Я потрясен.

— Вроде того. Редактирую.

— Редактируешь?!

— Ну да. Выбрасываю устаревшие слова, обновляю, делаю удобоваримым.

Джон посмотрел через ее плечо. Страница пестрела пометками. «Это не надо», — значилась перед одной из реплик.

— Ты не имеешь права.

— Имею. Во всех моих договорах есть пункт, согласно которому я могу доводить сценарий.

— Это не сценарий, а пьеса. Здесь нельзя менять ни одной строки.

— Я исправляю только свою роль. Другие не трогаю. Если только они не слишком смехотворные.

— Ли, если требуются сокращения, — это дело режиссера.

— Дело режиссера проследить, чтобы меня хорошо осветили и чтобы продюсер имел все необходимое.

— Мне кажется, твой подход не совсем правильный.

— Нет, Джон, ты сейчас утверждаешь другое, что я не справлюсь.

— Справишься. Но это театр, а не кино. В театре ты никогда не играла. Может быть, стоит познакомиться с правилами?

— Тоже мне сказал, никогда не играла! Плевать я хотела на тебя и на твои правила! Я играла всю жизнь. Начала учиться с четырех лет, заработала кучу хреновых «Оскаров». — Ли поднялась и нервно прошлась по комнате.

— Это другое. Театр — особая дисциплина.

— Нечего вправлять мне сопливую желтозубую английскую муть. Дисциплина! Понимаю, что ты имеешь в виду — провал. Считаешь, что мне не справиться, потому что я мещанка, потому что белозубая, жующая резинку блондинка, у которой сиськи больше коэффициента умственного развития. Господи, ты же должен меня поддерживать, стоять на моей стороне!

— Дорогая, я на твоей стороне. Но если берешься за что-то новое, следует проявить некоторое смирение.

— Ты это о чем? — Ли уперла ладони в бедра и гневно выставила на Джона подбородок. — В чем смирение? Я — чертова звезда! Дьявольски огромная звезда! Мое имя пишут даже в Карачи, а Софокла не выговорят. Смирение не мое амплуа — оно противоречит моим условиям. Такого пункта нет в моем договоре. — Тирада завершилась выходом, от которого у публики в «Ковент-Гардене» захватило бы дух.


Джон вышел на улицу, брел по тротуару и думал. Миновал Чаринг-Кросс-роуд и заглянул к букинисту. Его все больше тянуло к старым изданиям. Темные коридоры изящных слов, истертые, потрепанные переплеты, плотные стопки былой гордости, давно забытые авторы и панегирики в их честь ушедших критиков из мертвых газет. Джон вспомнил Озимандию: «Отчаянию предайся, господин, когда мой труд узришь, поверженный во прах…»[61]

Он спас чрезмерно дорогое, первое издание Зигфрида Сассуна[62]. Быстро подбиралось маленькое эклектичное гнездо современных поэтов. Хотя гнездо — неверное слово. Какое же употребить коллективное существительное для собрания современных стихотворцев? Прочерк как пустота? Напоминание о поэтах? Вопль?

Джон вышел из магазина, и его ослепил солнечный луч. Он стоял на асфальте и раздумывал: идти дальше или возвращаться домой, как кто-то окликнул его по имени.

— Джон!

Посреди улицы остановилась машина, из окна высунулась голова.

— Садись, подвезу!

Поездка на машине разрешила сомнения. Это была Айсис. Из зеркальца на него смотрела женская версия Хеймда. Айсис обернулась и поцеловала Джона.

— Выглядишь задумчивым, бродишь по книжным магазинам. Рада тебя видеть.

Она казалась симпатичной, гибкой и источала нервическую энергию.

— Все собиралась тебе позвонить, но как-то зашивалась. Слышал, у нас вышел двойной платиновый альбом?

— Нет, не слышал.

— Найдется немного времени выпить чаю?


Они сидели в маленькой чайной в Сохо, знаменитой когда-то тем, что в нее постоянно наведывались кухонносточные литераторы и шокирующие художники-мазилы. Заказали пирог и горячий шоколад. Юные слушатели художественной школы уставились на Айсис из-под колючих челок и металлических очечных оправ.

— Ну, ты как?

— Великолепно. Съехался с Ли.

— Фантастика.

— Но сегодня немного поцапались. Из-за пьесы. Мне кажется, она немного нервничает.

— Потрясающая женщина. Я много о вас думала. Как здорово было во Франции! Я пела с Ли — ничего восхитительнее мне не доводилось делать. А когда она меня поцеловала, я решила, что сейчас отключусь: бах, и прямо в земные небеса. Вот что значит любовь — голова кругом. Точно знаю: когда соберусь умирать и перед глазами замелькает вся прошедшая жизнь, этот кадр надолго заткнет объектив. Как дела с твоей поэзией?

— Да как тебе сказать…

— Собственно, по этому поводу я и собиралась звонить. Помнишь, ты мне дал стихотворение? Я положила его на музыку и хочу спеть в новом альбоме. Не возражаешь?

— Отнюдь. Наоборот, в восторге.

— Кто твой агент? Подошлю к нему своего человечка — пусть подпишут договор.

— У меня нет агента. Не суетись. Стихотворение твое. Считай, что я тебе его подарил.

— Ни к чему терять свою долю. Студия не обеднеет — надо получить с них деньги.

Они протрепались с час, и Джон понял, насколько соскучился по общению со сверстниками — людьми, выросшими в одной с ним стране, у которых с ним много общего. Хотя не исключено, что дело заключалось в самой Айсис. Они обменялись номерами телефонов и долго прощались на улице. Айсис поцеловала Джона в уголок губ: вроде бы и не приглашение, но как будто и не целомудренная холодность.


На противоположной стороне Ронни Фокс пробовал мотор и решил, что ему выпал счастливый день.


Ли лежала на кровати и крутила по видео один из своих старых фильмов, включая на ускоренный просмотр эпизоды с другими актерами и по нескольку раз повторяя те, где участвовала сама. Джон подошел и лег рядом.

На маленьком экране Ли тоже лежала на постели и кричала на мужчину за кадром. Настоящая Ли ничего не сказала.

Мужчина подошел к кровати. У него было бронзовое бугристое тело. Лица не различить — только могучая шея. На нем одно короткое полотенце. Ли потянулась вперед и сорвала ткань, лицо превратилось в гримасу экстаза. Порыв — и она у его бедер. Все смешалось воедино: доступные соски, язык, мужчина у ее заостренных колен, она, седлающая партнера, и легкая пульсирующая музыка.

Джон похолодел: Ли не играла. Он узнал выражение лица и все движения тела. Она по-настоящему занималась любовью — естественная сосредоточенность, раскрытые губы.

Словно прочитав его мысли, она проговорила:

— Моя лучшая любовная сцена. Все по-настоящему. Рядом только директор и оператор. Веришь?

— Верю, — прошептал Джон и заметил, как пальцы Ли скомкали простыню и как напряглись вены у нее на шее.

Ли, его Ли, взяла его за руку.

— Нет, не по-настоящему. До траханья не дошло. Я ни разу не делала этого перед камерой. А партнер — пустышка с дурным запахом изо рта и ко всему — голубой: пялит размалеванного мужика. — Она нажала на кнопку ускоренного просмотра, и мужчина принялся смешно подбрасывать задом. Голова Ли бешено моталась из стороны в сторону. Полный абсурд.

— Прости, получилось жестоко, но ты, по-моему, не понял, решил, что все по-настоящему. И приревновал. Видишь, я умею играть. Знаю, как это делается. — Она положила голову ему на грудь. — Кажется, я все еще на тебе подвинута. Думала о том, что ты сказал утром, и позвонила Стюарту.

— Правильно.

— Он хочет, чтобы я походила в актерскую мастерскую, в школу, в актерские классы. Ничего себе?

— Мэрилин Монро занималась.

— Мэрилин Монро делала всех и каждого, а потом покончила с собой. Стюарт заедет за мной завтра утром. Джон, ты правда считаешь, что я справлюсь?

— Конечно, справишься. Вивьен Ли справлялась, значит, справишься и ты. Ты — звезда, ты все можешь.

Джон понимал, что произнес смешную вещь, реплику из плохого фильма. Если бы у него было право доводки сценария собственных мыслей, он бы вычеркнул ее целиком.


Атмосфера в доме изменилась. Доверие улетучилось, а на смену явилось нечто иное и таилось в потной двойной белизне. Пряталось по теням в коридоре, касалось рук Ли, когда та лежала на диване внизу и грызла ногти. Антигона. Пестовавшая древний рок. Гневная, властная, низводящая покров своей судьбы на скудную, убогую, возведенную на полотне и кашемире современную жизнь.

Джон и Ли играли последний акт. Их дорога сузилась. Не осталось ни перекрестков, ни развилок — только прямая тропинка. Неулыбающаяся, немигающая царевна крала их жизни, закрывала пути, запирала выходы и тушила свет. Они лежали в сумерках катодного мерцания, держались за руки и, не произнося ни слова, прислушивались к предостережению. Ли, выросшая с идеей свободной воли и мыслями я-все-могу и жизнь-такова-какой-мы-ее-создаем, в мире тридцатидневных диет и прозрачных границ, мы-вернем-ваши-деньги-если-вам-не-понравится, сто одной начинки, неограниченных надежд и возможностей за наличный расчет и детерминизма самообслуживания, — Ли ощутила властный зов древних, более ясных веков, приглушенный дробный ритм судьбы, пока бессловесный, но различимый. Джон тоже его почувствовал, мог бы назвать, но предпочитал этого не делать. Просто лежал в потерявшей всякий курс белизне, сам подхваченный фосфоресцирующим бдением Ли.


На следующее утро Оливер объявил, что Ли будет играть Антигону в классической интерпретации трагедии Софокла Жана Ануйя в маленьком, но артистически престижном театре на Уэст-Энде, где режиссирует Сту Табулех, а продюсером является он сам, ее покорный слуга. Вечерние газеты поспешили растрезвонить новость и при этом опубликовали большую фотографию целующихся Джона и Айсис, а пониже меньшую — Ли, в трениках, с зачесанными на затылок волосами, которая торопилась в актерскую мастерскую.


Яблоко влепилось в затылок со смачным, сочным шлепком. И Джон скорее от удивления, чем от боли выронил бутылку молока. Ли вошла на кухню и схватила первый попавшийся предмет, первый предмет, брошенный женщиной в мужчину. Она пустила яблоко по кривой траектории, профессионально именуемой крученым мячом — эпизод, который часто запечатляют летние семейные фотографии.

— Ой! — вырвалось у Джона.

— Вон! — взревела Ли. — Выметайся! И ни слова! Я тебя предупреждала — никаких объяснений. Дня не может продержаться, похабник. А туда же: «Ли, немного покорности…» Я тебе покажу покорность! На выход!

— Что я такого сделал?

— Он еще спрашивает! Бабник! Вот! — Она швырнула фотографию на пол, и молоко тут же проступило сквозь бумагу.

— Боже, я не заметил фотографа. Взгляни, как эта девушка уставилась на Айсис. Как ты могла выйти из дома в подобном виде?

— К черту девушку! Лучше посмотри на себя: чем вы с ней занимаетесь? Только не старайся — все равно не поверю!

— Мы с ней случайно встретились на Чаринг-Кросс, — Джон облегченно вздохнул, — и выпили чаю.

— Выпили чаю! Как мило, как по-английски! До или после? Ублюдок!

— Ни до, ни после. Вместо. Пока я с тобой, я ни с кем не спал. Сама подумай: откуда у меня время, не говоря уж о силах?

— Точно?

— Точно.

— А почему мне не сказал, что встретил ее?

— Забыл. Она поет мое стихотворение в своем новом альбоме.

— Вот как? — Ли опустилась на стул. — Какой дерьмовый день.

— Как в мастерской?

— Неудивительно, что дерьмовый театр валится в тартарары и его надо субсидировать, как страны третьего мира. Есть реальный мир, мир развлечений, и есть чертов театр. Такое впечатление, что я целый день провела в одном из его лагерей для беженцев. Мне надо выпить.

Джон смешал «Гибсон». Ли проглотила сразу два и легла на пол.

— Знаешь, если бы я была комиком, мне бы хватило материала на тридцать гастролей. Какой-то подвал с пластмассовыми стульями и неоновым светом. Преподавательница — высоченная жердь с оранжевой шевелюрой и зубами, как в ящике со всякими остатками у набивщика чучел. И не говорит ни на одном из известных языков. Все гундосила Курта Вайля шиворот-навыворот. Потом я выяснила, ее зовут вроде как Джоди. Видимо, проблемы с речью. Я все переспрашивала: «Что?» А другие ничего — говорили свободно. Ах, Джон, что за сборище. Я не ожидала ничего выдающегося. Но это какой-то паноптикум взращенных на сале кожных болезней и телесных изъянов. Восемнадцатилетние девицы выглядели, как девяностолетние одуванчики. Я все порывалась выйти и сказать: «Милые, даже если кто-то решит переснять все фильмы Хичкока и восстановить „Сумеречную зону“, а Стивен Кинг приобретет „Юниверсал студиос“, работа вам все равно не обломится. Сейчас применяют спецэффекты, с помощью которых людей делают похожими на вас. Так что не теряйте времени и не занимайтесь ничем, что требует появления на ярком свету».

Сначала мы занялись разминкой, которая больше походила на эпилептические подергивания, сделали несколько растяжек, явно бесполезных, если не заниматься с эспандером и на тренажерах. А потом перешли к речевым упражнениям: почему-то просили у Джоди сахар. После этого жердь объявила: «Сегодня будем отрабатывать напор и столкновение. Попытаемся исследовать природу силы, как ее концентрировать и направлять в нужную сторону». Потребовалось разбиться на пары. Меня чуть не убили в свалке. Поэтому мне достался тщедушный паренек — худосочный, с сальными волосами, кривыми ногами и шрапнельной россыпью ярких угрей. Маленький человечек, зато большая ошибка — явно не тот выбор. Джоди что-то ему сказала, только я не поняла. Паренек затопал ногами и заорал: «Я знаю, ты была с другим! Шлюха! Проститутка! Я тебя проучу!» Голос был скрипучим. Я решила, что надо играть, и приняла заинтересованный вид. А он все не унимался — кипятился и закатывал глаза. Я улыбалась и кивала, словно бы смеялась над ним. Тогда жердь объявила: «Очень хорошо, Тревор. Только надо вторгаться в ее пространство, отвоевывать площадку». Парень прыгнул вперед и вцепился мне в титьки. От неожиданности я прыснула: больно уж он походил на висящую у меня на груди голодную обезьяну. Партнер обиделся и отошел, и все замолчали. А ко мне подступила жердь — само воплощение улыбчивого гнева. «Вам надо работать, сосредоточиться и постараться отбить напор Тревора». «А я, дорогая, что сделала? Мне и играть-то особо не пришлось».

Потом мы занимались другими идиотскими вещами и съели несъедобный обед в кофейне. Я дала миллион автографов. А одна сучонка подвалила и спросила: «Очень унизительно?» «Унизительно, когда тебя лапают такие, как Тревор», — ответила я. В самом деле, какого черта — не желаешь давать автографы, зачем лезешь в артисты? Она, видите ли, хочет стать настоящей актрисой, безымянной и неизвестной в реальной жизни. Пусть зрители навсегда запоминают ее героинь, но ее саму в фойе не узнают. «Пустые мечтания, — заметила я. — Враки».

После обеда мы в кружок работали с текстом из какой-то пятичасовой пьесы чудес, написанной будто специально для Джоди, — не то что продекламировать, выговорить нельзя. Но они как будто ею увлечены. Тоска жуткая. Я им говорю: «Чудо одно — если ее когда-нибудь поставят. Но смотреть все равно не будут — даже на смертном одре, хоть обещай отсрочку за хорошее поведение».

Потом устроили гвалт, видишь ли, играли в Голливуд. Жердь приказала: «Стоп! Будем импровизировать драму!» — тоже мне Микки Руни[63]. Пришлось карабкаться на стол. Тревор упражнялся с моей нижней половиной — якобы изображал секс, а все вокруг кричали: «Шварценеггер! Шварценеггер! Шварценеггер!» Джон, что мне делать? Не посылай меня обратно. Так плохо играть нельзя. — Она протянула пустой стакан.

— Давай напьемся и посмотрим «Завтрак у Тиффани».


— Джон, привет, это Оливер. Знаю, у Ли в актерской мастерской не очень. Читал отчет в «Мейл». Злобная вещица. И Сту звонил, каялся, сказал: это его вина. Не стоило предлагать. В целом он, конечно, прав, но с Ли надо что-то делать. Театр для нее — иностранный язык. Я уверен, она им моментально овладеет, но нужны грамматические основы. Может, заехать привезти ей что-то вроде лингафонного мастер-класса, пусть осваивается с подмостками? Такое возможно?

— Абсолютно невозможно! — Ли накрыла голову подушкой. Кровать была настолько завалена всяким хламом, что казалась выгородкой галереи Тейт. — Меня тошнит от напыщенных оборотов и анекдотов о Ларри и Дикки, Джонни и Снизи, Бэшфул и Доке. Категорически отказываюсь! Скажи, что я в постели со Станиславским. Что занята в театре Ненависти. Что с какими-то шестью типами пошла за лекарствами. Скажи, пусть вызовет себе театральную шлюху и займется с ней делом.

— Я сказал, что это для тебя большая честь и ты в восторге. Он уже едет.


Оливер стоял посреди комнаты и изображал свое присутствие на сцене: ноги широко расставлены, руки разведены в стороны, на безвольных узких губах знаменитая улыбка. Джон и Ли рядком сидели на диване. Ли излучала пассивную враждебность, от которой актера вынесло бы за любой просцениум в мире, но, истинный профессионал, Оливер принимал ее за восторженное внимание и жажду познания.

— Матушка-театр! — провозгласил он. Подождал и повторил: — Батюшка-театр! Брат, сестра, друг, любовник, любовница. Все это театр. Наша семья готова принять нового члена в приют благородного призвания.

Ли открыла было рот, но Джон стиснул ей колено.

— Добро пожаловать! Говорят, что актеры и драматурги не умирают и после кончины их души населяют сцену. Я не верю в привидения, но театр обогащается духом, тенями и представлениями. В отличие от телевидения творческий акт в театре мгновенен — был и нет его. Но он никуда не исчезает. Фильмы стареют и разрушаются, на них появляются механические повреждения. А представления живут в публике, в актере, в атмосфере. На благословенном мистическом пространстве сцены все, что глазу и уху представляется непостоянным, на самом деле вечно. Мы последние истинные жрецы безбожного века, призванные общиной правды, истинной правды. Правды между строк, правды веротворчества. Мы играем не перед публикой, мы играем вместе с публикой. Единение жрецов и паствы — в этом уникальное божественное откровение театра. Быть его частицей, держать копье или хоругвь — величайшая привилегия культуры. Все другие средства масс-медиа — одно развлечение, шутовство, забава, ребяческий дивертисмент. Только в театре случаются золотые мгновения.

Джон ощущал, как вибрировала рядом Ли, и успокаивающе обнял ее за плечи.

— А теперь болтики и винтики нашего ремесла. Одно слово, всего одно лишь слово об истине. Блестящая, талантливая звезда Ли должна непременно забыть, выкинуть из памяти и не вспоминать все, что она знала об игре. Мы Братство деревянного «О». Не представляем, а пропускаем через себя. Распространенное заблуждение новичков, будто роль можно нацепить, как костюм, стоит только добавить к характеру нужные черты, прилепить искусственный нос и изменить на потешный голос. Сцена — исповедальня, на ней происходит акт откровения. Актер обнажается…

— Как крайняя плоть? — спросила Ли.

— Как луковичка, — уточнил Оливер. — Снимает шкурку за шкуркой, пока не откроется правда характера. В этом и заключается истина. — Он завершил пассаж неспешным, нарочитым жестом истинного лицедея.

Он продолжал в том же духе еще минут десять, подогревая зад на жаровне своего потрескивающего великолепия. Наконец в порыве оваций, многократных вызовов и повторных выходов, возбужденный хвалебным раздражением Ли, Оливер поклонился и сошел со своей личной сцены.

— Черт бы его побрал! — пожелала Ли, когда дверь за ним захлопнулась. — Черт бы побрал вместе с его чертовым опекунским тоном. Объясни, почему театралы способны тратить столько времени и сил, выискивая мотивацию для того, чтобы поднять чашку с чаем, и посвящают себя без остатка пониманию паршивой человеческой сущности, когда произносят текст, и в то же время, когда говорят сами, не видят, какие они задницы?

— Из-за незащищенности.

— Незащищенности? Не похоже. Этого типа его собственный словесный понос куда угодно вынесет.

— И тем не менее это незащищенность. Любой вид искусства так навязчиво самопрепарируется и обосновывает собственную значимость, потому что на самом деле не уверен в своей ценности.

Ли поцеловала Джона.

— Когда речь заходит о кино, говорят о деньгах и о публике и никогда об игре. Мы просто это делаем.

— Да, но пойми, у театра нет ни денег, ни публики. И таким образом театралы не могут оценить собственную значимость. А если бы попытались, то совершили бы самоубийство. Нет даже славы. Славу актерам приносят телевидение и кино. Поэтому театр вынужден генерировать собственные ценности — из тонкой атмосферы, из призраков, из «момента». Но вот чего я действительно не могу осознать: тебе-то зачем понадобился театр?

— Я сама задаю себе этот вопрос. И отвечаю: наверное, дело в отце — он всегда хотел играть в театре. Мне было бы приятно, если бы он мной гордился. И еще купилась на эту ерунду с волшебным моментом. Это как будто ты прихожанин, а тебе говорят, что где-то есть тайная часовня, куда допускают только самых лучших. Элиту. У них свое знание — святее, чем твое самодовольство: я делала, а ты нет. Всегда хочется стать членом клуба, в который тебя не пускают. Черт побери, это только пьеса. Денег нет, и никто ее не увидит. Так чего беспокоиться? Репетиций не будет две недели. Так что давай заложим за воротник.

— Хорошо, — рассмеялся Джон. — А может быть, сходим в театр?

— Куда? На живую пьесу? Думаешь, стоит?

— А что, неплохая идея.


Хеймд остановил машину на подземной стоянке.

— Мы туда попали? — Ли с сомнением рассматривала загаженные бетонные стены, масляные лужи и кучи мусора. — Королевская шекспировская компания? Королевская — то есть царственная. А Шекспир — то есть мировой гений, гордость доброй, старой Англии?

— Она самая. Добро пожаловать в Барбикан.

Сту выскочил из машины и оказался в прудике липкой, зловонной жижи.

— Осторожно, здесь ступенька.

Стюарт согласился их сопровождать на весьма почтительно встреченную постановку редко идущей трагедии эпохи Реставрации. Там герой-юноша, решил он. Может понравиться любовнику Антигоны.

— Я слышала о способностях англичан, — продолжала Ли. — Но чтобы поместить Королевскую шекспировскую компанию в расположенный неведомо где подземный туалет — это явный перебор. Бог мой, Сту, и у нас будет такая же публика? Жалко, не принесли с собой наркотиков — они бы пригодились.

— Хочешь выпить? — спросил Джон.

— Угу. И что мне не сиделось на юге Франции? — Она окинула взглядом стойку. — Большую порцию виски.

Джон пошел к бару, а Ли и Сту застыли посреди комнаты в неловком молчании. К ним с восторженными улыбками почитателей подошла пожилая пара. Ли сделала лицо.

— Нам так понравилась ваша последняя работа, — произнесла с придыханием высоким голосом дама. — Вы не подпишете программку? Это для дочери. — Она подала программу Стюарту.

Ли свернула улыбку.

— Мы считаем, что и «Хозяин» удался, — добавил господин. — Сейчас мы на пенсии и стараемся ничего не пропустить.

— Я рад, — отозвался Сту. — Познакомьтесь, это Ли Монтана. Будет играть заглавную роль в моей следующей постановке.

Пожилая дама похлопала ее по руке.

— Вам повезло, милочка.

Ли поморщилась.

— А в кино вы когда-нибудь ходите?

— Никогда, — ответил пожилой господин. — Фильмы… как бы это сказать… такие глупые…

— Некультурные, — пояснила жена. — Как телевидение. У нас даже нет телевизора. Зачем, раз есть вот это. — Она обвела рукой бетонные стигийские стены, словно находилась под сводами ксанадского дворца.

— А радио?

— О да, чтобы слушать новости. Надо быть в курсе событий. Ну, не смеем задерживать. Для нас большая честь поговорить с вами, мистер Табулех.

Супруги отошли.

— Прошу прощения, — смутился Сту.

— Господи, вам не в чем извиняться! Почитатели и есть почитатели. Мне интересно познакомиться с вашими зрителями. — Но Ли так и не удалось избавиться от язвительности в голосе.

Прозвучал звонок, и все направились в маленький черный зал. Сиденья оказались неудобными скамьями. Она села и заглянула в программку.

— Три с половиной часа! — Восклицание прокатилось до самого фойе. — Вот это шуточки!

В это время свет начал меркнуть.

Наступил момент магии древнего откровения, когда унимают кашель и поправляют гульфики на панталонах. Зрители слепо ждали, будто окрыленные бесконечной надеждой участники спиритического сеанса: вот-вот появится дух и принесет из загробного мира меняющую жизнь весть.

На сцену сзади выскочили трое мужчин и стали делать вид, будто что-то искали в кулисах. Подбоченились, выступили вперед.

— Тс-с… вот идет… он — некто важный. Готовьтесь, други. Некто или нечто? Некто! Некто! — Они запрокинули головы и громогласно расхохотались. Принялись хлопать друг друга по спинам и приплясывать в кружок.

Появился лысый толстяк в накидке.

— Вы здесь, милорды? Некто близко.

И это явилось.

Молодые люди прыгнули вперед, запрыгали по кругу, отпрыгнули назад. Непрестанно говорили, подходили вплотную, хлопали друг друга по кожаным плечам и отскакивали в сторону. По очереди ставили ноги на стул, который, помимо урны и кровати, был единственной декорацией. Все декламировали с одинаковой заунывной напыщенностью, от чего казалось, будто слова прогладили утюгом, будто гофрированные воротники. На сцену вышла девушка — очень маленькая, с напряженным хриплым голосом. Она не подпрыгивала, но раскачивалась туда и сюда. Вообще актеры не качались и не прыгали только тогда, когда изображали внимание. Они слушали утробами, как будто люди в семнадцатом веке носили в панталонах слуховые аппараты — поводили бедрами в сторону расхаживавшего говорившего и переминались с ноги на ногу, пока он не заканчивал. Потом все немного бегали, качались, хлопали по плечам и прыгали, и наступала очередь другого оратора. По ходу действия все постоянно поглаживали кинжальные рукояти, поправляли воротники, встряхивали волосами и одергивали балахоны. Каждое слово, каждая заковыристая строка сопровождались семафором членов, будто глухонемые вознамерились пропеть «Радость секса».

Оцепеневшая зрительская паства терпеливо ждала, когда на нее снизойдет искра от огня Святого Духа. Наконец актеры отпрыгнули к заднику, девица прокачалась на выход и в зале зажегся свет.

Ли энергично пробивала дорогу к бару среди оторопелых, шарахающих одуванчиков и поверх голов кричала, что ей требуются пять больших порций виски.

— Никогда в жизни… — Она обернулась к Джону и Сту. — Ни за что бы не поверила… Высидела… Как пить. Я в полной растерянности.

— Весьма интересно, — улыбнулся Сту. — Неординарно. Что скажешь о герцоге, Джон? — В ожидании ответа он повел в его сторону бедрами и хлопнул по плечу.

— Необыкновенно. По-настоящему захватывающе. Сто лет не перечитывал эту вещь, но дух угадан. Темнота, нарастающее ощущение истерии. Очень сильно.

— И точно.

Ли переводила взгляд с одного на другого и чувствовала, что в ней самой нарастает ощущение истерии.

— Удивительно, как все уместно, как агрессивно, к месту.

— Вполне, — согласился Сту. — Сила и уязвимость страсти. Кулак, сокрушающий розу.

— Довольно, довольно! — Ли проглотила вторую порцию виски. — Я поняла шутку.

Но Джон и Сту посмотрели на нее невидящим взглядом.

— Вы же шутите! Это несерьезно! Все так отвратительно. В жизни никогда так не скучала.

— Неужели? — Джон был искренне удивлен.

— О! — встревожился Сту. — Прошу прощения. Никогда бы не подумал. Все очень по-голливудски. Масса секса и насилия.

— И плевания. Вы полагаете, в Голливуде плюются?

— Что за плевание?

— Вот и мы произносим, как в этой пьеске. Разве говорят: «Что за плевание?» А что, не заметили, они только и делали, что плевались друг в друга. Девушка с головы до ног вся в слюне.

— Забавно, не заметил, — признался Сту. — Конечно, они декламируют с придыханием. Но это не важно.

— Как не важно? А личная гигиена? Она разве ничего не значит? Я так поняла, что вы оба читали эту штуковину. Знаете, чем кончается дело. Так что мы можем идти. Давайте поужинаем. Мне не хочется… нет, я категорически не желаю присутствовать дальше на этом скучнейшем высокоскоростном подергивании.

— Ли! — Джон был по-настоящему шокирован. — Нельзя уходить в середине представления.

— Почему? Мы заплатили за билеты. Если я хочу поужинать?!

— Потому что это неприлично. Я так не могу.

— Ли, наш уход заметят, — добавил Сту. — Будет неудобно. История может попасть в газеты. А вы готовитесь стать одной из этих людей. Политически правильно держать их на своей стороне.

— Я не вынесу.

Прозвенел звонок.

— Если начну храпеть, наденьте мне на голову сумку.

Наконец, когда сцена превратилась в кучу трупов, каждый из которых разражался велеречивыми прощальными пассажами, Ли поняла, что пытка окончена. Она аплодировала редкими хлопками, словно отмахивалась от надоевшего лица.

— Слава Богу!

— Пошли. — Сту взял ее под руку и повел сквозь толпу. — Нам туда.

— Куда туда?

— За кулисы. Надо поприветствовать труппу.

— Нет, нет, нет! Не заставляй меня, Джон. Скажи ему, что я не буду.

— Так принято. Всего один момент. Все знают, что ты здесь.

— Что мне говорить? Что мне не понравилась пьеса, не понравились они, не понравилось все?!

— А что ты говоришь о фильмах?

— Ну… Потянет на пятьдесят миллионов, пойдет первым экраном сразу в двух сотнях залов. Чисто сработано.

— Не совсем то, — улыбнулся Джон.

— Я нахожу, что обычное «поздравляю» подходит для большинства спектаклей, — подсказал Сту. — Конечно, надо произнести с выражением и при этом раскинуть руки. Или можно воспользоваться опытом старины Ноэля Кауарда. Он говорил: «Никто еще никогда, — особое ударение на слове „никогда“, — не играл так леди Макбет».

Уборная оказалась совсем крошечной — оттертой до белизны, пропахшей потом и табаком неоновой камерой. Актеры с сияющими потными лицами и спутанными волосами выходили попарно и целовали Стюарта, а тот в ответ производил мяукающие звуки. Все выжидательно смотрели на Ли, а она безмолвно пряталась за спиной Джона. Наконец огромный мужчина, заслуживший самые бурные аплодисменты, сказавший больше других слов и извергнувший больше слюны, протянул ей руку.

— Ли, это Грегор.

Грегор улыбнулся. Вслед за ним заулыбалась вся труппа.

— Поздравляю! — воскликнула Ли и взмахнула руками, как Эл Джолсон[64]. — Никто еще никогда не играл так леди Макбет.

Последовало неловкое молчание, во время которого Ли стояла с окаменевшим лицом. Потом Грегор громко загоготал и вслед за ним зафыркала вся труппа. Как забавно, как мило, как трогательно, что новоявленная особа на Елисейских полях их совершенства потрудилась выучить шутки внутреннего употребления. Все равно что запомнить, как сказать: «Ich bin ein stage-door johnnie». Как трогательно, как мило! Добро пожаловать в их компанию.


— Плюнь на меня!

— Нет.

— Давай же, черт побери, плюй!

Джон лежал у Ли между бедер в позе марш-марш любви.

— Ты хочешь, чтобы я на тебя плюнул?

— Тренировка. Я собираюсь сделаться настоящей актрисой, значит, надо привыкать, чтобы меня оплевывали. Действуй!

— У меня во рту пересохло.

— Ничего, справишься. Представь себе лимон. Через две недели на меня не только плевать будут. Обсирать. По-настоящему.

— Лучше ты плюй.

— Хорошо. Мне тоже надо учиться. — Ли плюнула.

Пузырчатый плевок повис у Джона на подбородке.

— Тьфу! — Он высунул язык и громко выдул мокрый ком.

— Грандиозно! — Ли хотела ответить, но только надула щеки.

У Джона получилось лучше.

— Не так смачно. Не из самых легких. Так только у Шекспира.

— Твои тоже могут. Креонт, он такой. — Джон, как чревовещатель, говорил сквозь стиснутые зубы.

Потом Джон лежал и прислушивался к дыханию Ли. Ее лицо покоилось у него на плече, а ладонь — на груди. В темноте он различал — или ему только казалось, что различал, — отзвуки смеха, на этот раз невеселого, саркастического. Антигона жила в своем времени. Он бодрствовал и слышал шарканье, негромкое постукивание и поскрипывание: это их жизнь катилась по предначертанным рельсам, неощутимо поглощая мгновения и набирая скорость. Невидимые руки дергали рычаги, щелкали выключателями и зажигали зеленый свет.


Ли просыпалась по утрам и врывалась в жизнь, как настоящий продукт Монтессори[65]. Хватала воздух большими глотками, улыбалась, говорила оживленно и громко. Выбегала из дома и тратила тысячи фунтов буквально ни на что. Сидела в гостиной под горой коробок. Занималась любовью с Джоном, обнимала, вытягивала из его тела жар и твердость. Спала, свернувшись, прижавшись к нему, как ребенок. И Джон понимал, что Ли исходила кровью. Теряла уверенность, и та липкими лужами стояла на полу. Холодный страх заползал в душу, обессиливал, лишал энергии. О пьесе она не вспоминала, текст в руки не брала — слишком была напугана. К концу недели Джон забеспокоился. В их безнадежном счастье появился намек на манию.

— Дорогая, мне кажется, тебе бы следовало…

— Не надо, Джон. — Ли крепко зажала ему ладонью рот. — Не говори ничего. Просто будь счастлив. Притворись, что все великолепно. Я знаю, что делаю.

Но она не знала. Просто делала то, что умела.

Шли дни. Ли бледнела и казалась загнанной. Все больше времени проводила перед зеркалом. Наносила косметику, стирала косметику, снова наносила. И пыталась что-то рассмотреть на своем лице.

Секс становился все настойчивее. Ли отбросила ласки и поцелуи, стягивала с себя только необходимое и, как куколка из порнофильмов, спешила сорвать аплодисменты.


Это случилось накануне начала репетиций. Они вышли из дома поужинать. Ли улыбалась и махала людям за другими столиками. Много пила, начала говорить невпопад, язык перестал слушаться. Наконец они замолчали.

— Отвези меня домой. — Не глядя на Джона, она поднялась.

В машине сидела с закрытыми глазами, а в окна моросил мелкий дождик. Первой вошла в темный дом. Налила стакан водки, сбросила туфли, стала подниматься по лестнице в спальню. Джон последовал за ней.

— Посмотри на меня. Помнишь, какой ты увидел меня впервые?

— Конечно. — Он хотел подойти и обнять Ли.

— Нет. Встань там. У стены. Отвечай.

— Что отвечать?

— О чем ты тогда подумал?

— О том, что передо мной Ли Монтана.

— Еще.

— Что она очень красивая.

— Еще.

— А что еще?

— Хотел увидеть меня раздетой? Хотел потрахаться?

— Вероятно.

— Вероятно? Еще.

— Что еще?

— Как тебе раздетая Ли Монтана? Груди устроили? Ноги достаточно длинные? Между ног подошло? А волосы: не слишком мягкие и блестящие? Попка, пупок, затылок? Ты это хотел потрахать?

— Ли, дорогая…

Она покачнулась и схватилась за лоб, будто что-то пыталась вспомнить.

— А теперь?

— Еще сильнее, ты же знаешь…

— Не меня… А вот это. — Она скинула платье и шлепнула себя по животу, оставив красный отпечаток. Потом по бедру, по плечу, по лицу. — Вот это… вот это… вот это…

— Ли, перестань…

— Не двигайся! Стой, где стоишь! Тогда почему я этого не чувствую? Не ощущаю себя желанной, обожаемой, привлекательной, сексапильной? Почему мне так не по себе и ты не смотришь на меня, как раньше?

— Ты напугана.

— Да, я боюсь этой чертовой пьесы. Меня запугала Антигона.

— Значит, надо…

— Тсс… Ни слова. Все знаю… Молчи и смотри.

Ли допила водку, хотя была уже сильно пьяна. Опустилась на пол, легла на спину и задрала к потолку колени. Стакан откатился в сторону. Послюнявила два пальца и начала мастурбировать.

— Ли, пожалуйста…

— Нет, смотри! Как бы это делала Антигона? А она вообще это делала? Твердозадая шлюха. Еще как! Поднималась к себе в спальню, ложилась в холодную узкую постель, трахалась пальцами и думала о суровом старике — своем дядьке. Можешь себе представить: сворачивалась, как дитя, руки между ног, и натирала пуговку? А почему? Потому что хотела того, о чем вожделела втайне, — старого дядю. Чтобы тот поднялся к ней в комнату, шлепнул поперек маленькой, твердой задницы и сказал: «Надо преподать тебе хороший урок. Только не трепись о предначертании. Я — царь, хозяин рока и твоей судьбы. И знаю, что тебе нужно — член подлиннее и мужик погрубее. Угадал, моя маленькая, святее всего долбаного мира Антигона?» Она мечтала, чтобы ее грязный дядя явился, как следует огрел, сцапал за запястья, запрокинул голову — и вперед. «Вот, моя полоумная, что тебе требовалось. Чтобы на тебя наорали. Я здесь царь. Мне никто не запретит!»

Ли терла себя все сильнее, и колени подергивались в стороны.

— Я поняла ее маленький секрет. Эта Антигона запускала побитые пальцы в свое девственное чрево и тешилась чувством вины, потому что воображала злого дядьку. Ха! Да она — просто болтливая шваль из рекламного ролика.

— Ты перепила. — Джон опустился рядом с Ли на колени и отнял ее руку. — Иди в кровать.

Ли не сопротивлялась.

— Я же тебе велела оставаться у стены.

— Ложись.

— Я боюсь. Рок — чушь. Вина и разочарование — вот почему Антигона стала такой стервозой.

— Хорошо, что ты по крайней мере о ней думаешь. — Джон разделся и лег рядом.

— Она здесь? Правда?

— Кто?

— Сам знаешь.


Джон проснулся от того, что услышал, как Ли тошнило. Было шесть часов утра. Она возвратилась в спальню.

— Что мне надеть? Джинсы и майку?

— Да.

Они сидели, молча пили кофе и смотрели на серый рассвет.

— Вот так. — Ли накрыла руку Джона своей ладонью.

— Когда приезжает Хеймд?

— В девять.

— Как ты себя чувствуешь?

Ли пожала плечами.

— Вчера вечером…

— Я напилась.

— Да, немножко… Но говорила правильные вещи.

— Я была пьяная. Ничего не помню. — Она уставилась в чашку. — Знаешь, я отдала бы все, только чтобы этого не делать.

— Тебе не обязательно это делать, если не хочешь. Если в самом деле не хочешь.

— Не хочу.

— Если дело в договоре, я уверен, твои адвокаты сумеют все уладить.

— Нет. Я должна это сделать. Должна через это пройти. Вопрос не об отце, вопрос обо мне. Вспомни боксеров. Казалось бы, заработал все деньги, знаменитее не будет, но опять выходит на ринг. Зачем рисковать, чтобы тебе размозжили мозг, заливать кровью ковер, ставить на карту все? Но боксеры выходят снова. И мне надо на ринг. Хочу рискнуть — понять, где предел славы и звездности. И где обрыв. Мне неведомо, куда я иду и чем кончу. Странная штука — когда обладаешь властью, хочется понять, как далеко способен зайти. Я ясно выражаюсь?

— Не совсем. Это же только пьеса.

— Ты слышал о Ти Геттине?

— Боюсь, что нет.

— А о «Недоучке»?

— Конечно.

— Это он написал. Величайшее шоу на Бродвее начала шестидесятых годов. Фильм заработал миллион, сделал Клару звездой, выиграл несколько премий «Тони» и «Оскаров», а Ти принес состояние и репутацию самого обещающего сценариста своего поколения. Что-то вроде нового Теннеси Уильямса. Пару лет назад я с ним встречалась в Нью-Йорке. Живет в темной квартире на Верхнем Уэст-Сайде с двумя таксами. С тех пор он больше ничего не написал. Сидит у пишущей машинки и стопки чистой бумаги, окруженный афишами и наградами в рамках. Он не сумел. И это не писательский ступор. Это ступор славы. Ти не понял, простирался ли его талант дальше первой пьесы и где его пределы. А теперь знает: его слава — только до привратника. Друзья ему твердят: «О чем речь? Ты написал „Недоучку“. Этого вполне достаточно. Больше, чем большинство людей сделали за всю свою жизнь». Но у него что-то вроде рака. Успех обратился в опухоль, которая пожирает жизнь. Вот почему это надо сделать. Мне необходимо знать.

— Ты великая.

— Ты так думаешь? Правда?

— Правда.

В дверь позвонили.

Ли проверила, на месте ли сумочка, сценарий, жвачка, мазь для смягчения губ, сигареты.

— Я готова. Господи, такое ощущение, что мне двенадцать. Все будет хорошо, я уверена.

— Конечно. Только не опоздай на первую репетицию. Вот возьми яблоко для Стюарта. И позвони.

Ли подхватила сумочку, сценарий и яблоко и побежала к двери, но на полдороги остановилась, вернулась и крепко обняла Джона. Сжала меж ладонями лицо и вгляделась, поражая своей яростной, неистовой красотой.

— Я тебя люблю.

Джон долго не вставал. Ли произнесла эту фразу впервые. В постели они выкрикивали и сопели, любили каждый дюйм своих разгоряченных тел, но не до последнего, чтобы вот так, в одежде. Признание прозвучало в первый раз. Словно начало чего-то нового. Но Джону показалось, будто это конец. Сгустившаяся в доме сентиментальная мрачность рассеялась. Предчувствия и видения Ли унесла с собой. Остался лишь покалывающий холод. Джону сделалось невыразимо одиноко. И он ушел к друзьям и забытым книгам.


— Привет!

— Хай! Выглядишь отменно. Красавчик — совсем сжился с Бонд-стрит. — Клив присел рядом. — Это мое? — Он взял кружку с пивом, которая дожидалась уже десять минут. — Извини, задержался. Никак не мог вырваться. Как дела в Звездограде?

— Естественно, по-звездному.

— Еще бы. Мы за тобой следим. Так… слухи, газеты. Последняя фотография просто блеск. Где это — «Картье», «Асприз»? Или, может быть, «Теско»? А пиджак? Отпад.

— Клив, подожди. Извини.

— За что? Тебе не за что извиняться.

— Ну, тогда, после похорон, драка, Петра, сам понимаешь.

— Проехали.

— Вы по-прежнему вместе?

— С Петрой? Да, в определенном смысле. Встречаемся по выходным, если не находится что-нибудь получше. Так сказать, в свободном полете. Она, правда, свободнее меня. Ну, ничего.

— А магазин?

— Как всегда, полно книг, стало еще больше с тех пор, как ты ушел. Покупатели, миссис Пи, денег не хватает.

— Дом с Питом?

— Нормально.

— А роман?

— Не очень продвинулся. Я немного с ним затуркался.

— А «Магги»?

— Стоит. Все по-прежнему, Джон. Все неизменно, безжалостно по-прежнему. Рабочая жизнь идет своим чередом. И чтобы ее изменить, требуются Люфтваффе, гордоновские бунты[66] или Великая хартия вольностей[67]. В рабочем дне все те же тридцать шесть часов по девяносто минут, пинта пива на сорок пенсов дороже, чем у тебя в кармане, молоко по утрам скисает, на автобус опаздываешь, секс какой-то холодный и кончается быстрее, чем надо, а шутки старые. А ты чего ожидал? Что скажу: «Он ушел, и настали блестящие времена»? Извини, рад тебя видеть. Я немного затраханный, но это не твоя вина. А как дела у тебя?

— На первый взгляд все чудесно. А так, тоже затрахался. Ли готовит роль, очень беспокоится, совершенно напугана. У меня ужасное, гнетущее предчувствие. Звучит как-то буквально или по-литературному. Не знаю, как от него избавиться. Беспокойство разъедает, пожирает нас обоих, заслоняет все хорошее.

— Лодырь. Что ж, понимаю… Она богата, знаменита, красива. У вас потрясный дом и в друзьях миллионы звезд, которым не надо работать. Это может угнетать, тревожить, оглушать непомерной дозой головокружительных страхов.

— Клив, ты несправедлив! Обладание деньгами не лишает права чувствовать себя несчастным и встревоженным. Не лишает способности бояться.

— Дело не в справедливости. Подумай, что ты городишь! Звучит вроде как «У моего второго дворецкого корь». У Ли неудачная репетиция? И что из того? Вернись на землю, Джон, поверни как надо мозги. Ты же знаешь, как здесь относятся к трутням. Что ты мне наплел? Хочешь сочувствия — иди к людям, которые способны понять твои проблемы. Если бы ты сообщил, что сломал ногу или у Ли рак, я бы тебя пожалел. Приятели — это те, кто живет в одинаковых условиях, в одном и том же дерьме. А у нас с тобой теперь все разное. Представь, слон приходит к мыши и жалуется: «Что-то хобот ноет». А что такое хобот?

— Ну тебя, Клив! Что это тебя понесло на слонов и мышей? Ты же добрую часть жизни разбирался с женщинами, которые наполовину русалки. Проблемы и депрессия — это алгебра. Те же иксы и игреки. Дело не в индивидууме, а в динамике.

— Ой-ой-ой! Мы что, на передаче «Начнем неделю»? Это паб, мой обеденный перерыв. Не хватало выслушивать суждения об абстрактной природе стресса. Мы здесь тупицы, приятель. — Он хлопнул Джона по плечу. — Давай поговорим о чем-нибудь другом.

— Петра обо мне спрашивает? — Джон сознательно решил уколоть, настолько его поразило и обидело желание Клива воздвигнуть между ними барьер.

— Иногда. — Клив поморщился и потер лицо. — Еще злится. — И добавил не очень уверенно: — Но кажется, больше не зацикливается. Очень жалеет Дороти. У нее это как-то смешалось: разрыв с тобой и ее смерть. Если намереваешься повидаться, очень прошу повременить. Так будет лучше для нее и для меня.

— Трудно тебе с ней?

Последовала долгая пауза.

— Не сказал бы, что трудно. Не легко. Дело в том, что я ее люблю больше, чем она меня. — Клив отвернулся, словно говорил с какой-то точкой на стене. — Притираться сложно. Но выбора нет — приходится принимать то, что преподносит судьба.

— Ты веришь в судьбу? — встрепенулся Джон. — Я в свою не верю!

— Опомнись, я всего лишь продавец. У нас не судьба, а доля, причем отличная от той, что у Ли и у тебя. Оксфамовская доля, сэкондхэндовская доля. — Клив поднял на Джона серокаменные влажные глаза. — Я ее очень люблю. Ты ее так сильно обидел. Мне ясно, что ты видишь это по-другому, но я вижу ее. Она как раненый зверек, а я ничего не могу поделать. Я понимаю алгебру твоих проблем, но, откровенно говоря, не сочувствую. У меня свои проблемы, и мой воротничок теснее твоего. Извини, мне надо возвращаться на работу.

Они смущенно стояли на улице.

— Увидимся. Я тебе позвоню, — проговорил Джон.

— Конечно. — Клив посмотрел на часы и собрался уходить.

— Мы по-прежнему приятели?

— Не пори чушь, — усмехнулся Клив. — Я тебя всегда ненавидел… Не сомневайся, приятели. — Он обернулся и неестественно, будто водолаз в скафандре, обнял Джона. Так американцы обнимаются в дневных телесериалах. Но в данном случае неудачное установление необходимого ритма имело иную природу — они ничего не могли поделать: события вышли из-под контроля — естественный ритмический сбой.


— Дай мне выпить. — Ли прислонилась к двери.

— «Гибсон»?

— Да… хотя, нет… Мне нельзя пить. Черт! Ограничусь чаем.

— И как все прошло?

— Чудесно. Прочитали текст. Познакомились, как в первый день в школе. Стюарт произнес небольшую речь. Вру, длинную и очень путаную. Потом долго жали руки и вздыхали. Сели в кружок и стали читать. То есть читала я, а они все знали наизусть.

— Не может быть, чтобы все.

— Паиньки из хора от корки до корки. Другие иногда заглядывали в текст, чтобы я не чувствовала себя совсем идиоткой. Ах, Джон, они в самом деле что надо. Читали, а казалось, будто говорили. Все их проклятущий выговор. Стоит сделать ошибку в английском выговоре — и складывается впечатление невероятной глубокомысленности. Знаешь, что они спрашивали? «Сту, мне вдохнуть на этом слоге или на следующем?» А я вообще понятия не имею, как надо дышать.

— Уверен, что дела не так плохи и ты все сделала, как надо.

— Ни черта не как надо. Как долбаная американка, которая не знает, как дышат в Королевской шекспировской компании.

— Сегодня только первая репетиция. Хочешь вечером куда-нибудь сходить? С кем-нибудь увидеться?

— Ты что, ненормальный? Мне надо учить. Съем яблоко в спальне.

Так она и поступила.

Джон посмотрел на кухне телевизор, а в двенадцать поднялся наверх. Ли сидела в постели. Он скользнул рядом, провел ладонью под рубашкой, поцеловал в шею. Ли отвела его руку, раздраженно поежилась, плечо с отчетливым хрустом врезалось в его подбородок.

— Перестань, Джон. — Тон был холодный и властный. — Нет времени. Надо заниматься.

— Извини.

— Ничего.

Джон выскользнул из кровати.

— Что-нибудь хочешь?

— Нет. Помолчи.

Он начал раздеваться. Ли подняла глаза и состроила гримасу, словно перед ней было нечто чрезвычайно досадное.

— Ты не станешь возражать, если я попрошу тебя сегодня спать в комнате для гостей?

— Конечно, стану.

— Господи, Джон, выметайся! — закричала она. — Невелика просьба! Мне надо побыть одной!

Некоторое время он глупо стоял с выпущенными из брюк фалдами рубашки.

— Хорошо. Увидимся утром за завтраком.

— Боже!


Но они не увиделись.

Джон слышал, как Ли поднялась, как ходила по комнате, разговаривала сама с собой, повторяла роль. Вышла в коридор, постояла у его комнаты и двинулась дальше. Джон заглянул к ней в спальню: на полу следы мокрых ступней, в воздухе насыщенный аромат утреннего мыла, дезодоранта, зубной пасты и косметики и мускусный запах сна. Он забрался на ее половину — постель все еще хранила тепло ее тела, на подушке лежал волосок. А его половина — невзбитая, несмятая и холодная. Его разбудил телефон.

— Алло?

— Джон, вылезай из кровати, принимай душ и беги сюда. Между прочим, это Айсис.


«Кракен» стоял на якоре у Чаринг-Кросс, что выглядело абсолютным абсурдом. Тридцатифутовый корабль викингов торчал рядом с «Иглой Клеопатры»[68]. Драконья голова пучила глаз на набережную с опозданием в триста лет. У парапета десятки грузовиков и фургонов, гудение генераторов. Змеились провода, важничающие молодые люди в майках и джинсах носили переносные рации и одновременно по ним говорили. В атмосфере витала энергичная уверенность и запах свиного жира. Не иначе снималось кино.

Джон подошел к одному из радионосящих парней и произнес с вопросительной интонацией:

— Айсис?

Тот подозвал другого радионосителя, и Джону указали на толстобокий «Уиннебейго»[69] — своего рода пиратский галеон конца двадцатого века, мародер океана культуры.

Айсис сидела перед зеркалом и ела булочку с сахарной пудрой, а перед ней на эту самую булочку жадно косилась гримерша с тряпичным комком в руке.

— Входи, Джон. Только посмотри — мой собственный трейлер. Здорово? Душ, холодильник со всякими ребячьими роквкусняшками. Кстати, хочешь? — Она достала пирожное.

— Нет, спасибо. Если только чашечку кофе.

— У нас своя кофеварка.

До этого явно сложенный где-то в шкафу объявился японец с общипанными волосами.

— Мой шеф, — прошептала Айсис. — Садись. Хочу тебе кое-что сказать.

Джон сел. Айсис была одета принцессой викингов — как ее представляли прерафаэлиты: с круглыми бляхами на груди, в кольчужной мини-юбке. Руки и ноги увешаны руническими браслетами. Ожившая иллюстрация к странице три Беды Достопочтенного[70], да и только.

— Твое стихотворение, на которое я написала музыку. Помнишь?

— Конечно.

— Оно понравилось. В Голливуде. Класс! У меня будет сингл. Рождественский сингл.

Джон сознавал, что следовало бы испытать нечто иное, кроме легкого неудобства от того, что не знаешь, что сказать, когда сообщают, что твое стихотворение превратится в рождественский сингл. Он встал, произнес: «Как мило», — неуклюже наклонился, поцеловал Айсис и при этом зацепил щекой с булочки крем.

— Потряс! Тебя впечатлило?

— Да. Хотя я мало смыслю в поп-записях. Раньше как-то не случалось.

— А на этой смешной посудине мы одновременно снимаем видео. Поэтому я тебя сюда притащила. Хочешь участвовать? Будешь берсерком с копьем. Я тебе припасла рогатый шлем.

— Очень мило с твоей стороны. Но я лучше посмотрю.

Съемка клипа показалась Джону невероятно утомительной и скучной, как любой акт творения произведения культуры, кроме разве что гравировки молящегося на крупинке зерна. Айсис изображала на корме куски песни, а «Кракен» в это время таскали по Темзе от собора Святого Павла до Вестминстера. Джон сидел за спиной директора Бода и смотрел, как Лондон проплывал то вправо, то влево.

Он вспомнил Генделя, когда тот впервые исполнял с оркестром на корабле свою «Музыку на воде», и корабль, подгоняемый веслами, бешено несся вдогонку за немцем Георгом. Джон представил его во влажном парике. Гендель пытался дирижировать, и они, качаясь, катились по вонючей реке. Величественная, прозрачная музыка перехлестывала через борта, струилась по планширу, искрами звуков сверкала на желтой гуще растительной слизи и нечистот, а мимо проносило дохлых собак и гнилую капусту.

Подумаешь об этом — и делается так же смешно, как в конце двадцатого века услышать на древнеисландском корабле стишок о спящей в квартире на Шеферд-Буш девице.


— Что скажешь? — Они вернулись в трейлер, и Айсис обрядилась в махровый халат.

— Очень впечатляет. Только не пойму, при чем здесь корабль десятого века, если речь идет о постели двадцатого?

— Ну, так, Бод навоображал. Он у нас на этой неделе гений. Да какая разница? Что ты думаешь о песне?

— Честно говоря, я ее не слышал. Одни куски и отрывки.

— Надо было сказать. Иоко, включи запись и принеси мне хот-дог.

Шеф поставил большой поднос суши, почтительно осклабился и включил музыку. Поп-звезды!

Джон изобразил внимание и приготовился слушать. Прозвучало большое оркестровое вступление, затем барабанная дробь и наконец, перекрывая все, как военно-воздушный парад, сверхзвуковой с огненным прирыкиванием голос Айсис: «Я смотрел, как ты спишь».

И снова Джон не знал, что почувствовать. Песня звучала грандиозно — отполированно, приукрашенно, как всякое дорогое творение масс-продукции. Похоже, будто открывали флакон с духами, или в сумке шуршала папиросная бумага, или гудели автоматические ворота. Шикарные, аппетитные звуки, очень подходящие к концу двадцатого века, но совершенно не его.

Джон попытался вспомнить напряженное лицо Петры с ее гордиевыми бровями и серую подушку. Запах холодной спальни. Вызвал из небытия ощущение расставания. Попробовал вспомнить, каковы на ощупь его липкие носки, боль в спине, неуклюжесть пальцев и молчание. Но понял, что эта картина возникнет из целого мира в одной его голове. Только он сможет представить подобный зрительный ряд. А другие — длинноногую Айсис на корабле викингов или своих любовниц, но в других спальнях и в другое время. Стихотворение, как вся поэзия, было необыкновенно личным. Слова открывали секрет, тяжелую дверь, служили комбинацией к сейфовому замку. Читатель находил в них особенное, свое, совсем не то, что подразумевал автор. В этом глубокая магия, грустная магия. Автор надеялся, что делился чем-то своим, но на самом деле все было не так.

Когда их роман с Ли только начинался, Джон лежал в кровати и читал ей марвелловское[71] «Застенчивой любовнице»: «Когда б имели вдосталь мы от мира и жили не спеша,// Тогда б застенчивость была не преступленьем, госпожа». Застенчивости, конечно, не существовало и в помине. Их тела служили друг другу круглосуточно открытыми супермаркетами. И тем не менее застенчивость, эта подпорка соблазну, опалила и их. И Ли, в мыслях Джона, навсегда сделалась образом стихотворения. Это ее груди, ее тело. Так нелогично, но так узнаваемо. И правдиво — через триста лет после того, как сказано впервые. Ясно и свежо, словно новенькая монетка. Но кому сказал это Марвелл? Толстой коротышке с потемневшими зубами и оспинами на коже? Пахнущей лавандой и застоялым потом, с обгрызенными ногтями и смехом, похожим на скрип дверных петель? Бог знает. Поэзия насчитывает сотни, тысячи стихотворений, в которых выдуманы бесконечные застенчивые любовницы — всегда страстные, всегда желаемые. В этом и заключается магия. Магия и поэтическая вольность.

— Ну, так что скажешь?

Глаза Джона наполнились слезами по Ли, Петре и праху давно ушедшей из жизни девушки, которая открылась поэзии десять поколений назад.

— Магия. — Он подобрал наконец необходимый ответ.

Айсис потянулась и поцеловала его в губы, словно постучала в окно. Их языки соприкоснулись и мазнули друг друга во влажной темноте.

— Спасибо. — Она поцеловала его в глаза. — Нам обоим это дорого далось.


Без всякой на то причины Джон отправился домой пешком. Может быть, потому что захотелось посмотреть на город со стороны реки. Улицы запрудили незнакомцы — люди в плохо сидящей, поношенной одежде. Джон заметил, как они измотаны и в каком плохом настроении, вздыхающие вереницы разочарования, их тяжелые сумки, боль в пояснице, неоплаченные счета, индивидуумы, хватающиеся за мыльные пузыри собственного пространства и одиночества, вновь и вновь пересекающие пути друг друга, избавляющиеся от мелких заблуждений, шаркающие ногами, натыкающиеся на соседей, вращающие, как на шарнирах, плечами, рубящие воздух руками, и все в отчаянии от того, что вскоре покинут этот бульон многолюдия. Джон никуда не спешил. Он миновал Пиккадилли и вышел на Гайд-парк-Корнер. Остановился у памятника пулеметчикам. Воинственный обнаженный Давид опирался на меч, изящная бронзовая задница вылунилась на еле ползущий транспорт. Какая неподходящая метафора для сгорбленных, припавших к земле укротителей пулемета, подумал Джон. Двое из них были вырублены из камня на постаменте и рядом с классической, оплодотворенной культурой фигурой Давида выглядели футуристическими херувимчиками. Джон удивился, почему никогда не замечал их раньше, ни разу не остановился, чтобы прочитать тошнотворную надпись: «Саул убил тысячи, Давид десятки тысяч». Словно впервые попал в город. Он не принадлежал ему, как раньше, больше не был частицей великих масс с их раздражающими, назойливыми нуждами. Не дергался в перистальтике утробы огромного города. Место сделалось иным. Джон больше машинально не сверял номера автобусов и не глазел на ценники в витринах, как тогда, когда считал пустым зариться на невероятно дорогое. С тех пор как он перестал шаркать ногами, толкаться, пихаться и составлять очереди, город стал красивым, романтичным, лирическим, историческим, метафоричным. Город из городов, выбор не в пользу любого другого. Один прыжок — и Джон на свободе, не связан никакими обязательствами. Больше не кровь от его застойной крови. И от этого Джона наполняло чувство сладостной потери — сентиментальная грусть, возможно, своеобразная проекция, что-то вроде теплопередачи. Медленное, сочащееся понимание, что с ним не все в порядке. Настал последний акт — все драмы обязаны иметь конец: парки в кулисах только того и ждут, чтобы предъявить счет.


Ли и Стюарт стояли в большой белой гостиной; атмосферу комнаты напитало раздражение.

— Ты где был? — Ли стояла к Джону спиной. — В доме нечего есть. В холодильнике ни шиша.

Джон и Сту переглянулись, как сдержанные английские джентльмены, которые с помощью одного взгляда передают не менее трех страниц информации. Обоих озадачило настроение Ли. Но они отнесли ее раздражение за счет того, что Ли все-таки американка и звезда. День в театре выдался отвратительным, и Сту решил с ней поговорить, но позже, наедине.

— Как репетиция?

— Ужас!

— Пока еще рано о чем-либо судить, — спокойно заметил Стюарт.

Ли не поцеловала Джона при встрече, а он, ощутив излучаемый ею гнев, первым не решился. Она подхватила сумочку.

— Я иду принимать душ. А ты, Джон, ради Бога, сооруди нам поесть.

— Что ты хочешь? Суши или что-нибудь еще?

— Я сказала: поесть. Сверх всего мне и это решать? Я целый день горбатилась, а ты болтался черт знает где. Какую-нибудь еду, все равно. — Но тут же добавила: — Но только не суши.

Сту и Джон прошли по улице в пиццерию и, пока ждали заказ, выпили в баре пенящегося водянистого пива.

— Значит, у нее не получается?

— Не получается.

Наступило молчание. Сту взвешивал, сколько стоит сказать, чтобы Джон превратился в помощника, а не в новое измерение проблемы. Но потребность рассказать пересилила, и слова посыпались, как с телетайпа.

— Дело не в том, что она не знает роли, хотя она ее действительно не знает и работает с текста, в то время как остальные все прекрасно выучили. Дело не в том, что она не способна запомнить большого куска, хотя она действительно не способна. Дело не в том, что она отключается, поскольку это не ее крупный план. И не в том, что она нисколько не принимает в расчет остальных актеров и публику, даже не представляет, где эта самая публика находится. Дело не в том, что она вызывает чувства единственным способом — поднимает и опускает голос, как флаг, словно Энни Оукли[72] созывает скотину в стадо или Ширли Темпл прикрикивает на зеленых юнцов. Дело не в том, что она не представляет, почему ее персонаж произносит те или иные слова. Вовсе нет — все это исправимо. Беда в другом: она — Ли проклятущая Монтана, и хоть ты тресни. Что бы ни происходило, стоит взглянуть, и тут же узнаешь: «О, да это же в самом деле Ли Монтана!» Остальные актеры старались не обращать внимания, но ничего не получилось. Стоит ей выйти на сцену, и она притягивает к себе, как север магнитную стрелку. Актеры поглощают ее лучи, тянутся к ней, и это высвечивает, как она чертовски ужасна. «Антигона» — одна из самых сильных в мире пьес — пережила две с половиной тысячи лет, в то время как другие сгинули под волнами. Интерпретация Ануйя написана во время Второй мировой войны, и играна в Париже перед нацистами и с Божьей помощью победила. Но, несмотря на все, не может соперничать с Ли. Если бы наша постановка «Антигоны» была первой, никто бы не посмел возобновить ее снова. Чувствуете? Так велика эта сила коллективной природы, что способна обкорнать величайшую в мире пьесу. В этом кое-что есть.

— А остальное все нормально?

Сту покачал головой и проглотил пиво.

— Театральный канон таков, что первая, поистине вневременная категория необширна, небесконечна. Пьес без времени, трактующих универсальные явления, наберется от силы на шкаф, и это все. А их постановок — примерно одна на поколение. Последний раз «Антигону» ставили с Оливером и Вивьен Ли полвека назад. Видимо, теперь еще не время. Наша попытка может заморозить пьесу на очередные пятьдесят лет, а возможно, замуровать навсегда.

— А ты не слишком драматизируешь?

— Я обязан драматизировать, Джон. Драматизировать — моя работа. Рискую показаться эгоистичным, но — только между нами — «Антигона» чрезвычайно для меня важна, для моей карьеры. Как это ни высокомерно звучит, именно я создал лондонский театр, мог бы продолжать и дальше, безумно его люблю, но, Джон, я хочу делать фильмы. Постановка с Ли — это шанс, который может привести меня в Голливуд. Но пока не случится чего-нибудь чрезвычайного, мне не дадут ставить даже мыльные оперы. — Сту схватил Джона за руку. — Пожалуйста, сделай что-нибудь. Поговори с ней, почитай — все что угодно. Я в отчаянии. Просто в ужасе, потому что попытка всего одна.

— Видишь ли, она еще в большем ужасе, чем ты. Это и ее попытка тоже — единственная возможность вхождения в театр. Твоя ставка в игре — кредит будущих возможностей, а она поставила на карту звонкую монету репутации, все, что сделала в жизни. Ты можешь многое выиграть, а она — проиграть все.

Они ели пиццу на кухне. Ли — мрачная и голодная. Сту порывался заговорить о пьесе, но стоило ему упомянуть мизансцену или реплику, Ли начинала рычать сквозь мешанину во рту. «Минетчик, вот он кто», «Такое впечатление, что специально вываливает мошонку на всеобщее обозрение» или «У нее волосатые ноги». И тут же пресекала любую попытку серьезно обсудить текст. А наевшись, отодвинула тарелку и пригвоздила Стюарта питоньим взглядом.

— Ну, так. Мне нужна комната потеплее. Отдельная комната с кроватью, холодильником, телефоном и фруктами. А отвратительные сандвичи больше в рот не возьму. И еще: я так долго мирилась со всем не потому, что это ваша вещь и я в ней новичок. Она моя. Вы ставите ее для меня. Забудьте коллективную чушь, мне требуется больше поддержки. Нельзя, чтобы другие актеры перекрывали меня, находились спереди или шевелились, когда я говорю. Поняли?

Сту открыл было рот.

— Нет уж, выслушайте. Извольте не забывать, кто продает билеты и чье имя гарантирует джем на ваш кусок хлеба. Звезда — я. И все заварилось вокруг меня. Договорились?

— Ли, в жизни не слышал в театре ничего подобного. Никто и никогда…

— Это естественно, что никто и никогда… Вы можете знать о подмостках все, но, откровенно говоря, ни хрена не разбираетесь в звездах. Хотите работать в реальном мире для реальных зрителей за реальные деньги, значит, надо расти. Полагаете, что это означает одно лишь возвеличивание собственного эго или что слишком наглы правила старины Голливуда? Тогда позвольте заметить, что вы еще ничего не видели. Я ваш главный актив — самый большой из того, что вы можете иметь. Так что воспользуйтесь им в следующие две недели. Но на всю катушку, потому что сейчас вы обращаетесь со мной, как с каким-то копьеносцем. А я из другого разряда. И остальные актеры это понимают. Пресса понимает, и зрители поймут. Только вы в заблуждении по поводу моей значимости. Ну ладно, я ложусь. Увидимся утром. Джон, не задерживайся.

— Ничего себе. — Стюарт побелел от ярости. — Спасибо за ужин, Джон.

— Я понимаю, что ее слова звучат фантастически высокомерно, но мы не привыкли к таким людям, как Ли. Мы не порождаем подобных звезд. Возможно, она права.

— А возможно, просто помешавшаяся на себе стерва из преисподней. Извини. До свидания.

Джон поднялся по лестнице и постоял перед дверью Ли.

— Джон, ты там?

Он повременил еще.

— Спокойной ночи, Ли. Тебе ничего не надо?

— Заходи. Надо поговорить.

«Надо поговорить». Два самых страшных слова в английском языке.

Ли сидела на кровати с толстой телефонной книгой в руке. Телефон стоял перед ней.

— Не получается, Джон.

— Не получается.

— Я приняла решение.

— Слушаю.

— Мне нужен другой.

— Другой? — У Джона похолодело в животе. А сам он сделался легким, словно гелий.

— Я не получаю никакой поддержки.

— И кто же этот другой?

— Господи, Джон. У меня дома много всякого знакомого народа. Вот собираюсь позвонить. Видишь ли, Стюарт не тянет, нет у него чего-то такого… Понимаю, что вы с ним поладили, но он мелковат.

— Так ты имела в виду Стюарта?

— А кого же еще? Сейчас позвоню в Лос-Анджелес и попрошу все уладить. А о чем же еще мы говорим? Решил, что о тебе? — Ли улыбнулась, потом рассмеялась. — Вообразил, что мне необходимо кому-то звонить, чтобы тебя заменить? — Она взъерошила Джону волосы и поцеловала в шею. — Испугался, глупый мальчишка. Несмышленыш. — Ее голова на секунду задержалась у него на плече. — Об этом я тоже думала. Мы поем не с одного листа. Расходимся.

— Расходимся?

— Да. — Ли вгляделась в его лицо с побелевшими глазами. — Ты меня любишь?

— Люблю, — прошептал Джон и почувствовал на губах ее дыхание.

— Точно?

— Точно.

Она опять его поцеловала и кивнула.

— Ну ладно. Так где ты сегодня был?

— Встречался с Айсис. Делает видеоклип к своей новой записи. На дурацком корабле на Темзе. — Джон хотел добавить: «Поет мою песню», — но передумал. Покой из дома ушел сто лет назад, и он не решился мутить воду.

— И как звучит?

— Не знаю. Наверное, хорошо. У Айсис сильный голос. Но эта поп-песня не моя вещь.

Ли ущипнула его за щеку.

— Какой ты милый. Ну, конечно, твоя. Ведь это твое стихотворение. Мог бы открыться. Решил, что буду ревновать?

— У тебя своих проблем много.

— Джон, ты просто чудо. Я тобой горжусь. Люди посылают детей к такой звезде, как Айсис, чтобы она послушала их песни. А ты написал для нее сингл. Лучше бы для меня. Но все равно я довольна. Ты ее трахал?

— Что?!

— Джон, я все понимаю: она тебе приглянулась — такой уж момент. Радость, возбуждение, благодарность и все такое прочее. Вы трахались в трейлере? Когда я на съемках, у меня всегда кто-нибудь есть.

— Нет, Ли, не трахались.

— Хорошо, не дуйся. Просто проверка. Но учти: если что, я не была бы такой покладистой — взяла бы и убила вас обоих. Хочешь со мной переспать? Давно мы этим не занимались. Оставайся. Только сначала позвоню в Лос-Анджелес. Надо застать людей на работе, пока они не закрылись.

Джон лег на кровать и слушал, как Ли говорила в трубку — брала жизнь в собственные руки.

Он всегда чувствовал присутствие чего-то иного, кого-то еще. За дверью в коридоре стояла Антигона, смотрела на него в замочную скважину и бормотала древние, гордые проклятия. Значит, курс прежний, просто небольшой перерыв в предначертанном плавании, крохотная отсрочка, пока солнце показалось из-за грозовых туч. Никакие фиксаторы, массажи и кондиционеры с поверхности не изменят обстоятельств. Они с Ли танцевали на острие и хохотали во мраке.


Джон проснулся и обнаружил, что остался один. Должно быть, Ли отправилась на репетицию, решил он. Встал и поплелся на кухню. Оттуда доносились голоса. За столом с чашкой кофе и маленьким компьютером-органайзером восседал Хеймд. В знак приветствия он поднял палец. Ли расхаживала с зажатым между плечом и ухом мобильным телефоном.

— Да, да, все правильно, Мидж. Я так рада, что ты подключаешься. — Она закрыла крышку и положила телефон. — Привет, Джон. Кофе в кофейнике.

— Почему ты не на репетиции? Что-нибудь случилось?

— Звонила до посинения. Мидж летит на дневном рейсе «Би-эй» из Франкфурта. Узнаете его?

— Не сомневайтесь. — Хеймд пощелкал по клавишам органайзера.

— В чем дело? — спросил Джон.

— Ни в чем. Нет никакого дела. Занимаюсь тем, что устраиваю свои дела.

Зазвонил телефон.

— Что, черт возьми, происходит? У нас половина четвертого.

Ли махнула Хеймду. Тот кивнул и снова подолбил свою маленькую коробочку.

— Как здорово, что мы скоро увидимся. Не могу дождаться! Да, не очень, но бывало и хуже. — Она рассмеялась. — Ну, чао. До встречи.

— Ли, я ничего не понимаю. Как Сту отнесся к тому, что ты не явилась на репетицию? — В прошлом актер-любитель, Джон искренне полагал, что представление не может прерваться, даже если вся труппа и все зрители внезапно впадут в кому. А прогул репетиции — не что иное, как восьмой смертный грех, не включенный в список только потому, что слишком ужасен, чтобы высекать его на камне.

— Сту должен радоваться тому, что получил. Кого интересует — рад он, расстроен или сосет гиббона-сифилитика? Им есть чем заняться. Пусть дышат, учат друг друга и рассказывают анекдоты.

— Ладно, дорогуша. — Хеймд встал. — Я, пожалуй, тронусь. Первая порция прибывает через полчаса. Привезу их прямо сюда.

Телефон снова зазвонил.

— Хай! Привет. — Голос Ли приутих на три ступени и понизился на октаву. — Да, он мне говорил. Здорово. Успехов. Пока нет. Уверена. Передаю. Дорогой, это тебя Айсис. — Она изобразила улыбку.

— Айсис, привет.

— Спасибо, что вчера пришел.

— Не за что. Было забавно.

— Не было. Съемка тебе показалась тягомотной, наивной и скучной.

— Ну если чуть-чуть. А песня звучит хорошо.

— Слушай, хочешь сегодня пообедать?

— Пока не знаю. Давай я тебе перезвоню.

— Хеймд! — крикнула Ли вслед шоферу. — Можете устроить Джону другой номер? Нам нужна эта линия.

— Извини, — проговорил Джон.


Первый из американцев прибыл ровно через час. Потеющий приземистый мужчина в мятом хаки с жесткой щеточкой усов.

— Ли, только ради тебя. Иначе ни за что бы не полетел. Я первый?

— Я так рада, Т. П. — Ли метнулась через комнату и обняла вошедшего. — У нас тут проблема.

— Нет ничего такого, что бы мы не уладили. Абсолютно ничего. Где мне можно подключиться к телефонной розетке? И еще кофе! До смерти хочу кофе.

— Подключайся где хочешь. Займи кабинет Джона. Это дальше по коридору.

— Здравствуйте, я Джон, — представился Джон.

— Ах да, это Джон — поэт.

— Рад познакомиться. Ну хорошо, Ли. Мне надо сделать несколько звоночков. Сама понимаешь: я тут, а колесики вертятся. — Он, пыхтя, потянулся по коридору к кабинету, крича на ходу, чтобы не забыли про кофе.

— Я сварю, — предложил Джон. — С молоком или с сахаром?

— Без кофеина. Без калорий. Послаще и пожиже.

— Т. П. — самый лучший на свете газетчик, — объяснила Ли.

— Твой агент?

— Нет, в свободном полете. Специалист по кризисам.

— Но у нас нет никакого кризиса.

— Вот я и хочу, чтобы его не образовалось. Ладно, я знаю, что делаю. Так что не путайся под ногами. Иди наверх, послушай свою запись.

Американцы продолжали то и дело прибывать по одному и по двое — появлялись на сцене, как второстепенные персонажи в комедии ситуаций: хлопали дверью и выкрикивали в комнату риторические вопросы. Ли с каждым здоровалась и обнималась. Менеджеры, агенты, учителя дикции, учителя пластики, массажистка, гасители критики, технические директора, содиректора и повар. Ко времени чаепития дом превратился в нечто среднее между клубом профессиональной братии и штаб-квартирой избирательной кампании. Все розетки опутывали провода модемов и ноутбуков. Постоянно раздавался лепет мобильных телефонов. В спальнях собирались группки, возникали спонтанные совещания. Из кухни по коридорам не прекращалась поставка закусок.

— Эй, кто-нибудь обещал эксклюзив по поводу гардероба Ли женским иллюстрашкам от восемнадцати до тридцати пяти?

— Что с приемом всяких знаменитостей?

— После публикации и передачи на ТВ. Но не здесь — обоснуемся в гостинице.

— Прекрасно.

— Постойте, а как быть с любовью?

— Подпусти туману: мол, одинокая, но счастливая.

— Заметано. Кстати, слышали, Джордж в городе? Может, организовать слушок: фотографию у ресторана или где-нибудь еще?

— Не знаю. Его развод еще тянется?

— Фотография в выходные пробомбила многие издания. Он замазан. Ему от этого будет куда больше выгоды, чем нам.

— Ладно, кто-нибудь добыл королевскую особу?

— Работаем. Времени чертовски мало. Эй, у кого-ни-будь есть на примете принц, чьи ноги достают до ковра, когда он сидит? Запросите Францию, Голландию, Германию.

— А разве во Франции есть принцы?

— Если мне нужно, будут.


Ли провела день в кровати — принимала американцев по одному и парами. Ее гладили, умасливали, массировали. И в кругу своей читающей с экранов, похлопывающей по щекам и пожимавшей плечами гвардии соотечественников значительно улучшила моральный настрой. Повеселела, улыбалась, важничала и выслушивала потоки комплиментов и уверений. Кто-то прицепил к кровати крохотный американский флаг.

Джон слонялся по дому, то и дело извинялся и постоянно кому-то попадался под ноги. На кухне двое толстых американцев заглубились в холодильник и рылись в поисках правильного сорта содовой — содовой вообще без ничего.

— Так о чем эта пьеса?

— Пьеса? Что б я знал. Театральная муть — никого не трогает.

Джону сделалось не по себе, и он вышел в сад. Вдохнул белесый воздух. Он пах сигарами. У стены мерцал огонек.

Хеймд.

— Я гляжу, вы чувствуете себя неприкаянным.

— Да. Слишком много народу.

— Хотите пообедать?


Они отправились в ресторан на крыше дорогого отеля в Уэст-Энде. Меню оказалось интернационально-американским — с упором на коктейли. Кроме них в зале занимали столик японцы, явно ошарашенные тем, насколько вымершим казался этот уголок распутного Лондона.

— Мне здесь нравится, — признался Хеймд, заказав сложный гамбургер. — Безлюдно, никакой шумихи. Можно просидеть сто лет и не наткнуться на знакомого. Принцесса Маргарет могла бы трахнуть Мадонну на ковре пристяжным пенисом, и никто бы никогда не узнал.

— Сомневаюсь.

— Нет, нет, можете рассчитывать здесь на скромность. И гамбургеры вкусные. Что, плохи дела?

— А вы как полагаете?

— Перестаньте, Джон. Я с кем говорю: с вами или с одним из этих «держи-хватай»?

— Да, дела плохи. У Антигоны и Ли, у меня и у Ли, у Ли и Антигоны. По сути дела, мы с Антигоной только друг друга и понимаем. Но даже я на нее зол. Ничего не понимаю. Такое впечатление, что плохой конец не предотвратить. Я не хочу, уверен, что Ли тоже не хочет. Но нам словно предначертано расстаться из-за этой пьесы.

— Фатум. Все мозгуете про фатум?

— Похоже на то. Несуразицы приключаются, несмотря на наши самые лучшие намерения.

— Что очень свойственно Софоклам, ведь так?

— Я тоже об этом думал.

— Подвластность судьбе — таковы звезды. Им нравится идея предначертанности. Невероятно близка. Избавляет от необходимости казаться обычной, удачливой, зарабатывающей состояние. Превращает в нечто космически глобальное. Да, Ли бы подошла концепция кисмета[73].

— Но это невероятно грустно.

— Н-да… значит, пошло-поехало. Фурии на месте. Похоже, начинается последний акт.

— Американцы? Вы их видели раньше?

— Десятки раз. Налетают всегда, когда что-то не так, какие-то трудности или хоть чуть-чуть проявляется реальность. Телохранители эго — обеспечивают неприкосновенность дражайшей уверенности в себе. Делают не так уж много: «Да, да… Восхитительно…» Фильтруют атмосферу. Эдакие человекообразные биотуалеты.

— Но почему? Почему все жаждут такой прозрачной, оплаченной лести?

— Мудилы. Но, с другой стороны, кто откажется, когда возникают небольшие трудности, а десятки людей твердят, что вы само совершенство? И мне пошло бы в жилу. Знаменитые люди не глупцы и понимают, что к чему. Но черт побери, Джон, найдется миллион других, которые заявят, что вы никчемны, бесталанны, что у вас все в прошлом, что вам когда-то повезло, но они без всяких подпор могли бы добиться того же самого. Так что, считайте, лесть — хорошее вложение денег. Но что-то мне подсказывает: Ли собирается сматываться. Ей привезли кусочек дома и скоро вывезут обратно. Все равно как эвакуация из Сайгона. Нечего расстраиваться, эта «Антигона» все равно была идиотской затеей. У нее неподходящие глаза.

— Глаза? Для Антигоны?

— Она ее не видит. Не та традиция. Не потому что плохая актриса. Монтана нисколько не хуже Вивьен Ли. Но за плечами Вивьен традиция, которая сознавала Антигону, и, кроме того, она играла всяких не в себе, что тоже помогло. А Ли и ее американцы… Антигона не в ее культурной палитре. Они ее не могут оценить. Для них классический театр — все равно что для нас танцы бали: мы видим одно, а на самом деле происходит нечто совершенно иное.


Когда Джон возвратился, в доме горел свет, но вместе с тем царила тишина. На диване, скомкав в ладони пресс-релиз, храпел публицист. Джон поднялся в спальню Ли. В двери образовалась щелочка, и на него уставился незнакомый глаз.

— Чем могу служить?

— Э-э… я здесь живу. Хотел бы повидать Ли.

— С какой целью?

— Не знаю… Наверное, чтобы пожелать спокойной ночи.

— Она сейчас медитирует. Я ей передам. — Дверь закрылась, но тут же приоткрылась опять. — Как вас назвать?

— Джон.

— Какой Джон?

— Она знает.

— Хорошо. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.


Утром Джон спустился на кухню и обнаружил груду бутербродов, мясной рулет, датские пирожные и Т. П. с мобильником. Тот помахал ему рукой.

— Поверьте, она ваша минимум на час. Не надо ломиться в открытую дверь. Мечтает встретиться, постоянно повторяет, что вы единственный журналист, с которым стоит беседовать. Кстати, ей нравится ваш Джордж Пеппард… Нисколько не вру. Специально остается в городе. Любой фотограф на ваше усмотрение. Да, с нами просто. А чего бояться? Ли не испортит даже подросток с мыльницей. Но мы хотим посмотреть отпечатки. Только для консультаций. Зато просите, что вам угодно. Это не «Вэнити фэр», так? У вас есть своя честность. Копайте как хотите глубоко, только бы сбыть материал. О’кей, на обложку. Зашлите мне по факсу письмо редактора. Нет-нет, я вам верю, но факсам больше.

Т. П. выключил телефон и улыбнулся.

— Классное утро, Джон. Надеюсь, выспались. Я тут рядом — в крошечной гостинице за углом. Что-то вроде пансиона ушедшего века изящества. Ни факса, ни бара, некому принять сообщение и сварить чашечку пристойного кофе. Зато много растений в горшках. Кстати, Ли сказала, что скучала без вас, и просила передать поцелуй, так что принимайте.

— Где она?

— Как никому не известная паинька, пошла на репетицию.

— А остальные?

— Тоже на репетиции. А я вытащил короткую соломинку и поэтому дежурю при телефонах и датских пирожных.

— Все… на репетиции?!

— А как же! Они ей нужны: педагоги декламации и пластики, личный режиссер, дизайнер по свету, публицист, менеджер, секретарь, массажистка. Надо, чтобы все получилось как надо.

— Понятно. — Джон налил себе кофе и взял кусочек рулета. — Газеты пришли?

— Какие вам нужны? Наш материал в «Экспресс», «Мейл», «Миррор», «Таймс» и втором выпуске «Телеграф».

— Я возьму «Гардиан». Спасибо.

Джон допивал вторую чашку кофе и дочитывал некрологи, когда зазвонил телефон. Он трещал, не переставая, не меньше пары минут и, поскольку Т. П., судя по всему, покинул свой пост, Джон ответил на вызов.

— Джон, здравствуйте. Это Оливер. Вы как? У меня только что состоялся сумбурный разговор со Сту. Не могу вытащить ни головы, ни хвоста. Сейчас еду в Сандринхем[74], надзираю по просьбе Чарльза за работой небольшого комитета. Вы не подскочите в театр — там какая-то кутерьма. Думаю, просто нервы, но буду весьма признателен. Получится?

— Конечно.

— Тогда, если можно, поскорее. Черт! Ох уж мне эти гвардейцы. Потом пообщаемся. Спасибо.


Репетиционная располагалась в церкви на Тоттнем-Корт-роуд. Джон прошел мимо реклам кооперативов колумбийского плетения корзин и индийской водопроводной воды и остановился перед табличкой «Зал. Здесь играют дети. Пожалуйста, убирайте свой мусор». За дверью открылось высокое помещение с пластмассовыми стульями по стенам и парой уставленных пенополистироловыми кружками столов. Пол был разделен лентой, и друг перед другом по обе ее стороны стояли две банды: американцы и актеры-англичане. А между ними — Сту со свернутым наподобие дубинки сценарием. Можно было подумать, он вот-вот произнесет: «Уж если вы фонтан, вживайтесь в эту роль до конца», — и все защелкают пальцами и закрутят плечами. Каждый говорил, не обращая внимания на других.

Сту: «Отвяжитесь! Отвяжитесь! Отвяжитесь! Или я…» Это «или» повисло в воздухе спущенным шариком.

Вперед выступил предводитель американцев с мобильным телефоном:

— Спокойно, Сту, спокойно. Надо разобраться. Никто не хочет подрывать ваш авторитет. Рассматривайте нас как дополнительный резерв. Мы здесь ради вас. И честно говоря, полагаем, что никакой другой английский театр не осилит подобной армии.

— Боже, дай мне сил! Джон, ты пришел!

— Оливер позвонил и сообщил, что вы хотели меня видеть.

— Да. Перерыв пять минут.

Английские актеры отошли к своей стене и взялись за кроссворды и вязание. А американцы к своей и продолжили забаву с компьютерами и мобильниками.

— Это какой-то ад. Худший из всех кошмаров. Да что там кошмар — намного страшнее. Спасибо, что пришел. Пойдем поговорим на скамьях.

Сту провел Джона в церковь, которая оказалась холодной и неожиданно тихой для городского англиканского храма.

— В чем дело? — с надеждой спросил Джон.

— Дело? В них. В этой своре сторожевых псов. Представляешь, у Ли есть свой личный режиссер. Сначала режиссирую я, а потом корректирует он. Кого-то привел, чтобы специально освещал мисс Монтану. Она не знает текста, а преподаватель дикции твердит: «Громче, Ли. Мягче, Ли». — Передразнивая, Сту скорчил физиономию. — Невыносимо! Среди них обретается тип, который утверждает, что отвечает за маркетинг. Маркетинг Софокла! Господи, помилуй! И еще: они хотят привести на репетицию журналистов! Бульварной прессы! Ни один не читал пьесы, понятия не имеет, о чем она. Остальные актеры, сам понимаешь, в бешенстве. Ничего не сделано, а через неделю начинаются прогоны.

— Да. Все это очень необычно.

— Необычно? Ни в какие ворота не лезет! На такое способны одни американцы в их чертовом Голливуде. И Ли. Извини, Джон, что так говорю; я знаю, она твоя партнерша. Но Ли превратилась в монстра. Какая-то Джоан Кроуфорд с постменструальным синдромом.

— Постой, Стюарт. Тебе не приходило в голову, что она напугана?

— Ли? Напугана? Нет, она для этого слишком тщеславна.

— Вот что, Сту, — возмутился Джон, — вы с Оливером только и делали, что вдалбливали ей, какое особое явление — английский театр, какой это элитный закрытый клуб и насколько пошло и плохо все, что Ли делала раньше. Не успокаивали, а рисовались за ее счет. Так что теперь не жалуйся и не пугайся.

— Джон, я надеялся, что ты-то по крайней мере поймешь и будешь на моей стороне. Нет, на стороне Софокла.

— Не пори чепухи, Сту. Софокл в моей защите не нуждается. И английская сцена тоже. Хочешь, чтобы я повертел пальцами и Ли пришла в себя, потому что положа руку на сердце желаешь отвалить в Голливуд? Хочешь, чтобы она тебя пригласила, но не знаешь, как попросить, и делаешь это специфически английским способом: даешь понять нужному вам лицу, что оно нечто вроде пятна на исподнем королевы-матери.

— Джон, я хочу одного — поставить пьесу. И меня не запугает ни калифорнийская певичка, ни ее свита. — Сту напыжился, надул губы, и Джон внезапно вспомнил, как презирал его в колледже. — Не хочу выставляться, скажу одно: в нашем деле я заслужил репутацию и работаю с актрисами, у которых таланта больше в косметичках, чем у Ли за душой. Хотя не отрицаю ее возможностей.

— Черт тебя побери, Сту, где предел твоему назидательству? Мы не говорим о таланте и способностях, то есть о тех вещах, которые взращивают в Королевской академии драматического искусства. Звезда — совершенно иное измерение. Гений без субстанции. Явление, превращающее в моль самые разумные существа. Так что естественно, ты напуган. — Голос Джона возвысился больше, чем было пристойно в церкви. Беспокойства и страхи последнего месяца обратились в слова и ринулись наружу. — Но что еще хуже, душа моя, что уж совсем никуда: ты хочешь выехать к успеху в седле ее звездности, но на самом деле мечтаешь, чтобы она провалилась. Тебе претит, что какая-то американская певичка может заплыть в ваш драгоценнейший театр и способна сыграть роль. Нечто в этом роде. Она попросила вас о помощи, а вы с Оливером прочитали ей нотацию и унизили. Тогда она обратилась к другим. Теперь постарайся принять ситуацию и смотреть на ее все-способных-приобрести американских купцов как на своих помощников. Хочешь возразить, что это не устраивает твое эго, Сту?

Стюарт щелкнул зубами и фыркнул.

— Ты говоришь абсурдные вещи. Твоя верность своему талону на обед очаровательна. Но я надеялся, что у тебя сохранились католические и цивилизованные убеждения.

— Не сомневаюсь. Кстати, а где Ли?

— В трейлере, припаркованном рядом с «вольво» викария.

— Нет, не там, — послышался хриплый голос за их спинами.

Ли сидела рядом с Хеймдом. Она улыбалась, но очень невесело.


— Я все слышала. Мы с Хеймдом прошли за ними в церковь.

Ли сидела на диване в окружении свиты. У всех в руках стаканы — междусобойчик единения в конце дня. Людный кружок, как в яслях, когда читают сказку. Джон еще не был принят в команду и стоял поодаль у камина.

— Видели бы вы физиономию Сту — просто картинка. Я получила настоящее удовольствие. Извинялся, извинялся. Чаще, чем слепой в танцзале. Да, я взяла его за яйца.

— Вы неподражаемы! Великолепны! Но и мы, пока вы наносили coup de grace[75] нашему приятелю Сту, провели пару победных раундов. Расскажи, Сьюзи.

Сью сорвалась с места и подхватила реплику. Креонту пообещали пробу на комедию ситуаций, так что он теперь ручной. Гемон хочет американского агента — это просто устроить. Девчушки мечтают о встрече со Спилбергом и об интервью в «Вэнити фэр». А остальные раскатали губу на снимки в газетах, пару билетов до Нью-Йорка и столик в «Балтазаре». Короче, англичане нам дешево обошлись.

Послышался всеобщий добродушный заразительный смех.

— И еще, — добавил бодрый коротышка, — готова новая афиша. «Ли Монтана — Антигона». Надо сделать несколько снимков. И костюмы — слава Богу, удалось получить их вовремя. Остались от «Звездного пути» и «Бен Гура». Их, кажется, тогда забраковали. Очень заинтересовался Валентино: намеревается изготовить нечто классическое, но в то же время спортивно-сексуальное.

— Отличная работа, ребята, — похвалил Т. П. — Теперь вроде все на нашей стороне. Как дела с Оливером?

— Я с ним виделась, — объяснила Ли. — Так случилось, что Лео снова заинтересовался его ужасной интерпретацией «Зимней сказки». Так что Оливер куплен и оплачен. Спасибо, друзья. Истинное удовольствие иметь дело с профессионалами. Да, чуть не забыла: особая благодарность Джону, — она послала ему воздушный поцелуй, — за верность и хорошие слова. Без него бы мы не справились.

— Отличная работа, Джон. — Т. П. захлопал в ладоши, и все сборище разразилось бурными аплодисментами. Он был принят в команду, нанят на службу — младшим из младших, посыльным на побегушках, очередным чудаком англичанином, которого поймали на удочку с морковкой.

— Ну ладно. — Ли поднялась. — Я иду спать. Завтра рано вставать.

Команда поднялась и разошлась по гостиницам, ресторанам и барам, где могла от души похвалиться и посмеяться над плохим обслуживанием и сказочно невероятными такси.

Ли подошла к Джону и обняла за шею.

— Ты в порядке?

— Да, если ты в порядке.

— Я в порядке. — Она помолчала и добавила: — Только очень устала. Но зато довольна, что все так вышло с этой чертовой пьесой.

— Я рад.

Оба выжидательно смотрели друг на друга.

— Ну, я пошла. Увидимся утром. — Ли поцеловала Джона в щеку. — Еще раз спасибо за верность и хорошее отношение. Я оценила. Спи спокойно.

Но он еще долго не ложился. Смотрел телевизор. А когда в последний раз обходил дом и тушил свет, ощутил уже знакомое беспокойство и услышал неразличимый ухом свистящий смех. Ли сколько угодно могла нанимать временщиков, организовывать подпорки из принцев и королей, но Антигона никуда не исчезла, она находилась рядом и вила «корзинку»[76] нитями их судьбы. Ничто не изменилось. Драма писалась черным на белом листе — такая же бесплодная и безжалостная, как две с половиной тысячи лет назад.


И вот наступила последняя неделя. Ли и ее команда с головой окунулись в пьесу, тащились против течения, бились с текстом, а он вздымался и падал между ними. Иногда у Ли выдавались спокойные моменты, когда она могла себя контролировать. Но древняя история не давала передышки: стихии вскидывались, наносили удары и выли, пока Ли совершенно не теряла ориентации. Она приходила домой измученная и выжатая. Драма была непреодолимой, неизбежной силой человеческой натуры.

Начались репетиции в костюмах. Затем через короткое время — прогоны. Ритм стал гладким и постоянным, словно Ли затянуло в виток водоворота и закручивало все глубже и глубже. Джон беспомощно наблюдал. Беспомощность оказалась самым лучшим, на что он был способен.

Он вспомнил игрушечную яхту, которую прислал ему на десятилетие крестный. Красивая деревянная лодочка, покрытая блестящей красной и белой краской, с настоящим парусом и снастью. Она называлась «Ласточка». Тяжелая, пахнущая лаком — лучше всего, что ему до этого дарили. Настоящая игрушка, которую можно передать детям. Его первая фамильная вещь.

Джон понес ее на ближайший ручей, жалкую струйку воды со всякой разлагающейся дрянью и вонючей грязью. На берегу был галечный мыс, откуда дети швыряли камни и битые бутылки. Джон пустил яхту в ручей, она закачалась на поверхности, легкий бриз надул парус. Грачи кружили над мокрым вязом; он до сих пор помнил их грай. «Ласточка» взяла первую порцию ветра, ее парус сморщился, затем надулся, кливер красиво скосился набок, и яхта, словно направляемая невидимой рукой, изящно накренилась и пошла поперек течения.

Джон слишком поздно осознал истину — очевидную даже для сухопутного простофили: в руке на суше или на волнах в его постели яхта оставалась украшением, красивым предметом, метафорой, но, оказавшись в своей стихии, в воде, ожила. И принялась делать то, для чего была рождена, — поплыла прочь, глухая к его изумлению и подвластная только движению воздуха.

Мысленно Джон представил, как «Ласточка» разворачивается и завершает свое первое и прощальное путешествие, вспоминал свое бездействие и беспомощное созерцание. Он мог бы перейти ручей вброд — да, испортить ботинки, измазаться в вонючей грязи и пережить короткую прогулку в холодных, липнущих к ногам штанишках. Невелика цена за чудесную, красивую вещь. Но почему-то не решился, не сумел. Даже не стал искать палку или что-нибудь еще, чем зацепить яхту, стоял прикованный к месту. И не побежал, когда «Ласточка» скрылась за нависшим над водой кустом. Джон вообразил старое русло, хотя знал, что берега теперь осыпались, завалены ветвями и заросли куманикой.

Джон вспомнил, как яхта скрылась за поворотом — границей его тогдашнего мира. А оттуда, наверное, вышла прямо в море и резала острым форштевнем крутую волну Атлантики, мимо китов, айсбергов. И грачиный грай превратился в крик одинокого альбатроса.

Дома его ждал настоящий ад. Он потерял подарок, не уберег настоящую, дорогую вещь. Последовало разбирательство, наказания и соболезнования. В дополнение ко всему отец повел его на берег, заставил показать, как все произошло, и снова пережить боль. Почему он не вмешался? Почему не полез в ручей? Джон смотрел на грязную воду и ничего не отвечал. Он не знал. Тогда еще не понимал, что рожден для того, чтобы с сожалением наблюдать.

Они стояли на берегу и смотрели на текущую мимо грязь. Самое ужасное заключалось в невысказанном отчаянии отца, который понимал, что каким-то образом передал сыну генетическую болезнь: фамильное проклятие — позволять вещам и событиям уплывать сквозь пальцы.


А теперь Джон наблюдал Ли.

— Хочешь выпить?

— Нет. Ничего не хочу. Хочу, чтобы все поскорее кончилось. Чтобы наступила половина одиннадцатого и зрители закричали «Браво!». Не представляешь, что значит ждать представления?

— Не представляю. Вроде как перед последними выпускными экзаменами? Самое близкое, что приходит в голову.

— Последними. Да, в этом что-то есть от конца. Не могу ни стоять, ни сидеть. Ничего не помню. Вообще ничего. Какая первая реплика? Я не помню свою первую реплику.

— «С прогулки, няня…»

— Ах да, с прогулки… «С прогулки, няня», — продекламировала она. — Было очень красиво. Сначала все серое-серое. А потом — представить не можешь — сделалось розовым, синим и желтым, будто на цветной открытке. Нет, это невозможно. Давай потрахаемся.

— Что?

— Потрахаемся. Я хочу трахаться. Мы больше месяца не спали вместе. Может быть, удастся расслабиться. Отвлечет. Скоротает время. Ну, давай.

Ли любить было просто, так сказать, никакого затора. Они соединялись с надежностью вкладыша подшипника ручной работы. Даже впервые. Но сейчас, расстегивая пуговицы при свете дня, Джон занервничал. Пальцы задрожали, во рту пересохло. Словно делал это в первый раз. Или в последний. Они лежали в постели и, как изящные модели, тянулись к телам друг друга. Наконец пришло желание и они совершили акт — вежливо, с невысказанным отчаянием, живот к животу, то напрягаясь, то расслабляясь, с закрытыми глазами, воображая того же партнера, но в другое время.

Траханье с определенной целью — в качестве прививки, чтобы забыться или обрести уверенность, что-то возвратить или доказать, — всегда рискованное предприятие. Секс хорош тогда, когда самодостаточен и является единственной мотивацией. Но как часто к нему привязываются другие ожидания. Вот и сейчас на него нагрузили больше багажа, чем он мог свезти.

— Ну как?

— Хорошо. — Ли поцеловала его в плечо. — Я по тебе скучала. О Господи! Сейчас мне снова станет плохо. — Она выскользнула из постели и побежала в туалет.

Джон сидел на краю ванны и бесцельно, назойливо-мягко гладил ее по спине, как гладят любимого человека, когда тот завтракает. Ли приняла душ и теперь сидела перед зеркалом и разглядывала лицо.

Раздался звонок в дверь. Хеймд.

— Я чуть раньше. На западе плотное движение. А в театр, я полагаю, вам нужно вовремя. Так, чтобы никакой спешки.

Ли еще раз посмотрела на себя, взяла сумочку, окинула взором комнату и встретилась глазами с Джоном.

— О’кей. Увидимся после представления. Не опаздывай. Тут будет что-то вроде вечеринки. — Слова прозвучали как новое назначение.

Беспокойство и раздражение прошли. Трясучка кончилась, словесный поток иссяк. Ли обрела равновесие, чтобы сделать несколько последних шагов.

Джону хотелось сказать ей массу вещей. Он обнял ее, но она отвернулась.

— Ну, естественно, удачи… Ты не нуждаешься в подобном пожелании, но тем не менее… Все будет хорошо. Ты так много работала. В последнее время у нас не очень ладилось. Но я хочу, чтобы ты знала… Надеюсь, ты не сомневаешься…

— Джон, мне некогда. Потом. Сейчас не до того. Поговорим позже.

— Только помни, что среди зрителей есть по крайней мере один человек, который тебя любит. — Он сам понимал, что говорит неестественно, что-то не то.

Впервые за долгое время дом опустел и затих, только на полках валялись осколки всемогущего караван-сарая Ли: кофейные чашки, обрывки факсов, пепельницы и тарелки из-под суши. Хозяйство обессиленно, вытравленно успокоилось. Все ушли, и Джон вдруг понял, что и их яростный полтергейст тоже. Он больше не чувствовал ее молчаливого присутствия. Антигона отправилась на свой первый выход.


— Я высажу вас здесь. — Хеймд остановил машину. — Будет быстрее, если вы пройдете пешком.

Джон свернул в людные улочки Сохо. Стоял теплый вечер; посетители кафе и магазинчиков предвкушали предстоящую ночь. Около театра толпа сделалась плотнее, и Джону пришлось проталкиваться сквозь вязкость разгоряченных тел, ощущая в доносившемся дыхании отголоски позднего ленча.

Театр был маленьким и не приспособленным к толпам и успеху. Перед входом стояли барьеры, оставлявшие лишь узкий мостик, своеобразный прогон сквозь строй. Джон показал билет и преодолел последние двадцать футов между угрюмыми людьми; их пустые, овощеобразные лица выражали ненавязчивое раздражение по поводу его анонимности: уж если стоять в таком неудобном месте, так не тратить время и увидеть какую-нибудь знаменитость. Фаланги фотографов что-то крикнули и из любезности пыхнули в лицо вспышками.

Маленькое фойе было забито профессионалами премьер: критиками, театральными импресарио, телекомментаторами, визажистами, журналистами-искусствоведами и сбившимися в одну кучку пэрами с их восстановленными Национальным трестом женами. Все они выглядели оживленно скучающими и принадлежали к тем, кто внутри, в отличие от шумящих-галдящих тех, кто снаружи, с той же легкостью, как свои по-дорогому мятые пиджаки. Оливер стоял в самом углу и хлопал по плечу таращившегося сквозь очки мужчину, а рядом Скай вздувалась каждым изгибом своего вспузырившегося постсозревшего тела.

Она помахала рукой и подошла к Джону:

— Привет, дорогой, — и неопрятно чмокнула в обе щеки. — Вот уж не думала встретить тебя здесь.

— Это еще почему?

— Слышала, вы с Ли расплевались.

— Кто тебе такое сказал?

— Господи, не помню. Я считала, что ты перешел к Айсис.

Словно по сигналу, появилась и сама Айсис:

— Джон, хай! Какая прорва народу, — и тоже поцеловала его.

— Теперь я понимаю, что меня ввели в заблуждение, — ухмыльнулась Скай.

— Что?

— Скай мне только что сообщила, что у нас с тобой роман.

— Старая песня. Я тоже слышала от кучи людей, и все уверяли, что им рассказала Скай.

— Я не говорила.

— Говорила, а потом отсасывала.

— Нет.

— Скай, милашка, ты вредная, несчастная шлюшонка, — улыбнулась Айсис. — Но если хочешь вести нечто похожее на счастливую, плодотворную жизнь, надо относиться осторожнее к тому, что входит в твою гнусную глотку и что из нее выходит.

Прозвенел звонок.

— Пошли, Джон, еще три минуты. Как раз хватит перепихнуться в мужском сортире.

Место Джона оказалось рядом с критиком из «Санди таймс», который сложил на коленях плащ, открыл блокнот на пружинке, написал: «Антигона» — и подчеркнул три раза. Потом добавил: «Ли Монтана» — и сопроводил восклицательным знаком. Зал заполнялся, публика шушукалась и устраивалась. Люди сплетались в одну коллективную антенну, становились единым принимающим ухом и глазом, объединялись в одно племя, а темнота их охраняла, позволяя распроститься с личным и превратиться в клан.

Сцена медленно осветилась, прожектора обозначили взгорье, нечто вроде могильного холма. Получилось неплохо, довольно драматично. Актеры смотрели на публику и терпеливо ждали, пока Хор, как и полагалось, выведет их на предначертанную дорогу. Хор закурил сигарету, пыхнул облаком дыма и заговорил:

— Что ж, начнем.

У Джона екнуло в груди. Нервы напряглись до предела.

— Сейчас эти персонажи представят вам трагедию об Антигоне.

Джон почувствовал на щеке холодок, словно кто-то прошмыгнул за спиной.

— Антигона — вон та худышка, что одиноко смотрит в одну точку и ничего не говорит. Она думает.

Ли, обняв колени, сидела в углу сцены. Волосы зачесаны назад, простое, классическое платье скреплено на груди брошью. По сравнению с другими персонажами, похожими на манекены из магазина готового платья, она казалась невероятно красивой и утонченно скульптурной. Существом совершенно иного рода. Костяшки ее пальцев побелели, пучок волос на затылке подрагивал. Джон почувствовал, как его глаза наполняются слезами. Все выйдет ужасно — ему не перенести.

Хор покончил со своим монологом.

Джон и раньше понимал, что все выйдет ужасно. С того самого момента, как в саду Оливера Худа в Глостершире было названо имя. Он смотрел на изгиб ее шеи и всей душой хотел спасти, не допустить того, что надвигалось, — увести со сцены, спрятать в темноте клана. В нем колыхались великие волны любви, низвергались бесшумные галечные водопады нежности. Он чувствовал, как что-то рвалось, но не рывком, словно тетива, но медленно, освобождая от напряжения. Соединявшая их сверкающая нить провисла, будто отвалило от причала судно и не осталось ощущения швартовых — катушка крутилась в воздухе, а конец уже вырвался из рук. Только что их что-то соединяло — и вот от связи не осталось и следа.

Оком клана он посмотрел на «Антигону». Пьесу играла одна Ли, остальные актеры попали на сцену случайно и рядом с ней совершенно терялись. Зал все свое внимание сосредоточил только на ней. Не мог отвести глаз. Кто бы ни говорил, существовала одна Ли. А она не тянула. Двигалась неуклюже, говорила неестественно. Нагнетая страсть, только и делала, что повышала голос, а в остальном не переставала оставаться Ли. По-другому не получалось, но зрители и не желали, чтобы получилось. Они пришли посмотреть на звезду — на Ли Монтану, а не на Антигону, какую-то там несговорчивую греческую стервозу. Хотели побыть в одном помещении с Ли Монтаной, проникнуться ее звездностью, а Ли не знала, как стать другой.

От внезапного осмотического сознания, что предстоит по-настоящему изысканное кошмарное зрелище, атмосфера дала трещину. Племя унюхало редкий дорогостоящий провал. Ли предстояло падать невероятно долго, и публика собиралась насладиться каждым ее шажком. Зрители вздыхали и благоговейно желали провала. Навостренные уши и сверлящие сцену глаза впитывали унижение. Какое счастье оказаться здесь, являться частью избранного племени. Теперь до конца своих дней, пока зубы не сгниют до самых десен, память сохранит магию Братства деревянного «О», сблизившую публику с актером — словами и чувствами — в мимолетный, но непреходящий миг, который гальванизировал сильнее, чем трагедия Софокла: современнее и актуальнее. И племя ежилось, когда ежилась от холода или воображаемого ужаса Ли, наслаждаясь древнейшим спектаклем — человеческим жертвоприношением.

Острым языком можно вполне кроить атмосферу. Зрители жаждали ее провала, жаждали лицезреть ее звездное мученичество. Чтобы она забыла слова, чтобы ей подсказали, тогда племя зашлось бы от радости. Такой красивый труп, изящный, редкий дар на алтарь их театра.

В антракте Джон остался на своем месте и прислушивался к возбужденному гудению и недоверчивому гоготу. Критик из «Санди таймс» отправился за очередным бокалом красного, и Джон увидел в его блокноте одно-единственное слово: «Неотразимо».

Троекратный звонок, словно крик петуха, возвратил всех обратно. Подогретое и протабаченное племя желало присутствовать при последнем витке драмы. Актеры на сцене как будто барахтались в грязи — потели в костюмах и тяжеловесно роняли реплики, как спотыкавшиеся, тащившиеся в конюшню изможденные лошади. Лицо Ли кривилось от исхлеставшей и исколотившей ее жалости, и она заглатывала огромные куски текста, словно из последних сил боролась с неоперабельной болезнью.

Наконец Креонт приказал страже положить конец страданиям Антигоны. «Так бы давно, Креонт!» — воскликнула с явным отчаянием Ли. Она стояла посреди сцены и смотрела на публику. К ней тут же подскочили двое стражников — сильные, уверенные мордовороты в шлемах. Но когда они протянули к ней руки, Ли отступила в сторону, кулачки с невероятным облегчением скомкали платье, и оно упало подле нее на пол.

Господи! О Боже! Послышался коллективный вздох. Ли Монтана, обнаженная, перед нами! Так близко, что можно почти дотронуться. Окоченелая, но голая. Волна потрясения отразилась от потных стен и вернулась на сцену. Актеры замерли как пораженные громом — этого они не репетировали. Джон захлебнулся вместе с остальными, но раньше других заметил, что Ли побрила лобок. Она демонстрировала сексуальное, соблазнительное, «возьми-меня» сказочное тело — в капельках пота живот, величественную грудь, темно-красные, жаждущие ладоней конические соски, блестящий изгиб крутых бедер. И в центре всего маленький, незрелый девственный лобок. Невинный разрез, по-девчоночьи обритая щель, спрятанные под матрасом мечтания о совокуплении.

Вспыхнувшее и отсемафорившее залу послание прорезало воздух — столь же сложное и неудобное, сколь постыдно смущающее. Племя дрогнуло. Метафоры и улыбки, символы и нюансы этого тела буквально осклизли от подтекста. Публика представляла собой губку, которая впитывала нюансы и метафоры. Зрители могли ухватить символ почти в абсолютной темноте. И они поняли. Они жаждали мученичества, трагедии на вершине трагедии и лишили достоинства эту звездную штучку, даже ободрали волосы на лобке, чтобы яснее и побесстыжее видеть. Но одним быстрым движением она превратила их из зрителей в подглядывающих — примерно наказала, примерно потрясла и заставила ощутить вину. Поистине театральный эффект. Ли увела стражников за кулисы.

Между тем пьеса кончилась: Ли вернулась в накидке и добормотала последнюю сцену. Все, кому было суждено умереть, как и положено, сгинули. Но племя ничего этого не видело — людей ослепил огонь, и на сетчатке глаз все еще мерцали прежние отсветы и искорки: никто не различал ни могильного холма, ни тайного состояния плоти, ни места, где обрекли на смерть Антигону. И не слышал ничего, кроме бурления собственного недоумения.

Смотался Хор, на сцене осталась только стража, но это никого не волновало. Потухли прожектора, сцена почернела, затем актеры появились на поклоны и, измотанные, со страхом ловили выражение глаз клана. Послышались редкие хлопки. Легкой, покачивающейся походкой вышла Ли, с каменным, даже сердитым лицом и сияющими глазами. Труппа расступилась, она стояла с высоко поднятой головой и своим знаменитым лицом гнала черноту прочь. Коллективное сознание скамей билось в поисках ответа, наконец наступило хрупкое равновесие. Хлопки замерли. А потом жутко, как только бывает в толпе, весы качнулись, и одна чаша перевесила другую. Решение принято: вещица хорошая, нет, гениальная, сказочная. Послышались отрывистые, лающие восклицания восторга, такие редкие в Англии. А потом, как отравляющие газы, Ли накрыли крики и аплодисменты. Публика вскочила с мест, и только тогда актриса холодно, сдержанно кивнула. Труппа смотрела с немым почтением. Нет, она не одна из них. И никогда не станет. Совершенно иное существо. Они — краски и ветер; Ли — кремень и сталь, несказанная искра — звезда. Что за звезда! Какая совершенная звезда!


Выход на сцену был забит репортерами, почитателями и друзьями. Джон протолкался вперед. Охранник выпустил его из ловушки.

— Наверху. Идите на звук поцелуев.

Ли сидела перед зеркалом. Белая бандана стягивала на затылке волосы, лицо блестело от кольдкрема, шелковое кимоно драпировало одно плечо, в руках стакан виски и сигарета. Она смеялась. В комнате толпились ее американские прислужники. И все продолжали восклицать, как на сцене:

— Невероятно! Чертовски невероятно!

— Боже мой! Боже мой! Боже мой! — повторяла тощая как кнут публицистка, с каждым разом вознося свой голос все выше и выше.

— Джон, дорогой! — Слово «дорогой» Ли произнесла нарочито по-английски и протянула к нему руки. — Ну, как я?

— Я тебя люблю. — Он намеревался сказать совершенно иное, но сорвалось с языка.

Американцы одобрительно закивали: полурелигиозное признание в верности очень подходило моменту.

Джон смутился и попытался поправиться:

— Дорогая, еще никто не играл леди Макбет, как ты.

Поддакивалы беспокойно заерзали: это что, знаменитый английский юмор, о котором они так много слышали?

— Никто, — согласилась Ли. — Выпей со мной. Поцелуй меня.

В комнату набились другие люди. Все смеялись и громко кричали. Джона оттерли к стене, а потом вообще выпихнули в коридор.

— До встречи в машине. — Он показал на себя, а потом изобразил, будто крутит руль. Ли махнула рукой и вернулась к самозабвенному поглощению восторгов.

На площадке лестницы стоял в одиночестве Сту. Заметив Джона, он отвернулся, но не существовало вежливого способа притвориться, что они не видят друг друга. Все еще под впечатлением хлещущего через край восторга гримерной, Джон протянул ему обе ладони:

— Поздравляю! — Он произнес это экспрессивнее, чем обычно считал возможным.

— Отвяжись. — Сту махнул совершенно греческим жестом отчаяния.

— В чем дело? Все в экстазе. Зрители испытывают благодарное восхищение. Тебе надо зайти в гримерную Ли.

— К этой корове? К этой суке? Я провел худшие в своей жизни два часа. Нет, это сейчас худший миг в моей жизни: придется существовать с сознанием, что именно я вывел на сцену эту непристойную травести.

— Брось, Сту, это же только пьеса.

— Только пьеса? Да как ты смеешь? Это моя жизнь, все, во что я верю, — текст и драматическое действо, момент передачи сюжета, истина, принадлежность традиции. Моя жизнь, а она швырнула ее в мусорную корзину. Так по-мещански! Так зло. Нет, греховно. Ты видел? — Сту теперь кричал, и на губах болтались ошметки слюны. — Шлюха! Стриптизерка! Вот вершина ее возможностей — подставлять мальчишкам сомнительное влагалище. Трюк для вечеринок — больше ей нечего предложить! Драма, театр, коллектив совершенствующих свое мастерство актеров — эти слова для нее ничего не значат. И я тоже. Вот ее благодарность за часы кропотливой работы, за нянченье и разжевывание, за сочувствие и желание вывести на сцену, чтобы она могла приобщиться к чему-то большому. Вместо этого срывает с себя балахон и предлагает, чтобы ее трахнули всем залом. — На глаза Сту навернулись слезы злости и бессилия. — Очень драматично! Очень изысканно! Очень зрело! Культура борделя! — У него перехватило дыхание, и он запнулся.

Джон подыскивал достойный ответ и вдруг рассмеялся:

— Глупый ты гомик. До того как Ли разделась, тебе удалось разродиться одной-единственной и то самой ужасной на свете постановкой. А ее, как ты мило выразился, сомнительное влагалище стоит на пути от твоей репутации ко всякой призовой чуши. Запредельная работа. Естественно, она не способна играть так, как всякие выдохшиеся и потрепанные актеришки. Она звезда, то есть нечто такое, чем те никогда не станут. Вы желали, чтобы она провалилась на ваших условиях. Тогда бы вы почувствовали себя значительнее. Очень трогательно. Ты очень трогателен, Сту. Зрительская благодать наблюдать тебя сейчас. Старый, циничный, голубой профессионал. Разревелся. И разревелся от игры Ли.

Сту высморкался в маленький шелковый платочек и пригладил ладонью волосы.

— Знаешь, Джон, я думал, что ты один из нас. Наверное, я заблуждался.

— Я сам так считал. Но, слава Богу, ошибся.

Успевшие переодеться в обычные костюмы стражники топали по лестнице в сопровождении подружек и мамочек. Они протолкались между говорившими. Джон повернулся и пошел вслед за ними.


Вечеринка проходила в ресторане, который с удобствами вмещал человек двести, так-сяк — до трехсот, а сейчас около пятисот. А еще пятьсот караулили у дверей. Раскрашенные под бронзу официанты обоего пола в коротких тогах скользили меж представителей прессы с подносами напитков и оливок. Гремела оглушительная канонада музыки, то есть наблюдался миленький первоклассно организованный пиаровский ад.

Хеймд вел «мерседес» по улицам. Джон и Ли сидели на заднем сиденье. Ли выглядела измотанной: лицо побледнело, уголки губ опустились, на глазах темные очки. Последние капли израсходованного адреналина пронзали тело, как электрический ток. Джон положил ей ладонь на бедро и болтал о пьесе, о публике, о Сту.

— Мы здесь долго не задержимся, — перебила она его. — Ненавижу такие вещи. Попозирую фотографам. Никаких интервью. Наверное, там будет телевидение. Хеймд, мы скоро? Вы устроили отдельный столик?

— Пара минут, дорогуша. Мне сказали, там организуют отгороженную веревкой зону. А я постоянно буду рядом.

Они подъехали к ресторану, и люди тут же облепили «мерседес». Вспышки озарили внутренность машины.

— Господи, — пробормотала Ли, — и никакой охраны.

И в самом деле толпу от дверей оттесняли всего двое здоровяков в клубных пиджаках. Хеймд подозвал их и организовал узкий коридор. Когда Ли ступила на мостовую, послышался то ли свист, то ли крик. Хеймд повел их в ресторан. Появился полицейский и принялся отталкивать напиравших.

— Уберите машину! — крикнул он.

— Мне надо оставаться с мисс Монтаной, приятель. Уберу, когда она окажется внутри.

— Ничего подобного, сэр. Убирайте немедленно! Вы перегородили улицу. За вами хвост до самой Пиккадилли. Не спорь со мной, парень.

— Не отходите от нее, держитесь все время рядом. И не останавливайтесь. А внутри найдите уголок и встаньте перед ней. Здесь настоящий кошмар. Я только отгоню мотор и сразу назад. Поняли? — Хеймд скользнул обратно за руль.

— Хеймд! — завопила Ли, но «мерседес» уже тронулся и в образовавшуюся пустоту тут же хлынула толпа.

— Не напирайте, пропустите, не толкайтесь. — Джон заметил, что полицейскому не больше восемнадцати и держался он совсем не уверенно. — Позвольте! Дайте пройти мисс Ли Монтане. Успеете насмотреться.

Ли прижалась к Джону, уткнулась лицом ему в плечо. От дверей их отделяло всего несколько ярдов, но масса тел оказалась непреодолимой.

— Не пихайтесь! Имейте совесть! — Полицейский чирикал за спиной, как свихнувшаяся птица.

Ли и Джона, словно пьяных стреноженных существ, швыряло из стороны в сторону. Дверь ресторана изрыгнула очередную порцию людей — любопытные вышли наружу взглянуть на звезду. Шлем полицейского съехал на глаза, а потом и вовсе оказался в толпе, обнаружив под собой густые рыжие волосы. Возмущенный юноша вознамерился его подхватить, но шлем, будто черный поплавок, поскакал дальше. Вышибала протиснулся в узкую щель, а когда вытягивал за собой руку, зацепил кулаком фотографа по скуле. Толчок потряс всю толпу и произвел лавинный эффект. Джон повернулся к Ли: ее очки перекосились, рот был разинут, словно она кричала. Ли испугалась, и дрожь ее страха передавалась его телу.

— Ой! Ой! — завопил Джон, но звука не получилось. Толпа наперла и выдавила из груди воздух. Колебательные и вращательные движения потащили их по мостовой к ресторану. Рев людей перекрывало тонкое сопрано — никаких слов, только эффект рвущейся ткани и сыплющейся гальки. Все сильнее, сильнее. Что-то твердое, металлическое ударило в спину. Джон повернул голову и увидел позади такие же головы и разинутые рты — каждый старался устоять, удержаться на плаву в этом бушующем шторме. Выпученные глаза, раздувающиеся ноздри, нити слюны на губах. Небритый подбородок уперся ему в шею. Прямо напротив круглые, бессмысленные акульи зрачки, смеющийся рот, запах пива и блевотины. В следующую секунду незнакомца унесло в водоворот. Джон вспомнил о человеке с ножом — рехнувшемся убийце: «Я знаю, где ты живешь, знаю, что тебе надо». Ли рядом билась, как семга в сети. Голова запрокидывалась, она смотрела на луну. Белая шея изгибалась, вены напрягались. Грубая рука вцепилась ей в волосы, другая ухватила за грудь. Джон перенес центр тяжести на другую ногу, и незнакомые пальцы разжались, будто тонущие ушли ко дну.

Тело толпы сотрясалось и сокращало мускулы. Единый, бьющийся в медленном, беспорядочном эпилептическом приступе организм. Тысячи тянущихся голов, десятки тысяч хватающих и ощупывающих пальцев. Осклизлый и твердый, он колыхался и вопил множеством глоток. Джону показалось, что это все — он. Безумное существо, вырывающее собственные внутренности. Сопротивление возросло, Джон вдохнул, а затем выдохнул.

Наверху, над толпой, лопнуло окно ресторана. Хлынули осколки, и в рваную дыру посыпались люди. Головой вперед, шевеля розовыми губами, выпала бронзовая фигура. Угодила в гидру, поплавала на поверхности и утонула в волнах. Джон почувствовал, как всколыхнулась и взорвалась масса, когда корявые ступни, сплетенные колени и головы исчезли в ртутной жиже. Танцорские па сделались быстрее.

Джона охватила паника. Он пытался найти собственные руки, но ему никак не удавалось. Ударился о чью-то голову и набил полный рот волос. Его словно вынесло в море, и он не чувствовал дна. Внезапно наступил на что-то мягкое, хрупкое. Прямо перед ним с выражением изумления на лице исчезла с поверхности женщина. Услышал звук, как крик чаек вдали: «Ли! Ли! Ли!» И сам почувствовал, что тонет.

Чтобы спастись, надо было бросить Ли. Рука опустилась на чье-то лицо, смяла щеку, пальцы угодили во влажный разинутый рот. Он выпрямился и коснулся ступнями дна. Секунду постоял и слепо ударил в сторону. Кулак, соединенный с рукой и плечом, бил и бил по носам и лбам. Рядом мелькали другие руки, тоже толкали и били. А глотки вопили с изумленной, отчаянной яростью: «Ли! Ли! Ли!» Тычки и удары — только бы оторваться от этого вонючего, немытого кома, дышащего, опасного, сильного, но ничтожного, не сознающего ничего вокруг, безмозглого — от этой трясущейся, похотливой толпы санкюлотов. Джон судорожно вдыхал и отвоевывал пространство в медленном водовороте бездумной, бессмысленной карусели. Пинался, как на футболе, и спотыкался обо что-то внизу. Неотличимый от соседей, анонимная частица в призрачном мареве парящих серых тел, лиц и одичалых глаз, в потном месиве так боящейся себя плоти, что она избивала сама себя.

На секунду под рукой он увидел Ли. Выражение удивления и испуга в мерцающем свете. Она закрыла глаза. Джон рванулся к ней, но толпа сомкнулась и унесла ее прочь. Он ее бросил.

Кто-то заехал ему в висок локтем. Джон опрокинулся и соскользнул вниз — мимо грудей и животов, мимо едких промежностей и дубиноподобных колен, мимо топочущих ног — прямо в усеянный блестящими осколками водосток. Пенящийся водоворот отнесло в сторону — он больше не составлял его часть. Мертвая клеточка, отшелушенная кожа. Водоворот удалялся по неоновым брызгам на мостовой. На противоположной стороне улицы Джон заметил фигуру. Девушка стояла и смотрела вместе с другими. Но эту он знал. Точно помнил ее долговязое гибкое тело. И сейчас заметил, как она ухмылялась и колотила кулачками себя по бедрам. У Джона от боли закружилась голова. И против всякого здравого смысла он понял, что перед ним Антигона. Естественно. Почему он решил, что она сдастся после единственного представления на сцене? Почему вообразил, что справедливый гнев рассеется от овации? Судьбу не сотрешь, как макияж. А остальные — ее фурии, толпа принадлежала именно ей.

Девушка метнулась в едва тянувшийся поток машин, пробежала мимо дымящихся глушителей; от света стоп-сигналов показалось, что ее ноги в крови. Она выискивала его — черная головка подпрыгивала, как у ястреба. Вот она заметила Джона, миновала рваный край толпы и присела на корточки. Он вжался щекой в осколки стекла и крупитчатый асфальт и почувствовал на шее ее дыхание.

Поднял глаза и посмотрел в темное, насупленное лицо Петры. Губы втянуты в рот — она ухмылялась. Влажные волосы прилипли к щекам. Костлявыми пальцами Петра коснулась его висков, отняла, подушечки покраснели от крови.

Послышался свистящий смех:

— Сукин ты сын! Я тебя предупреждала. А я бы тебя похоронила. — Петра повернулась и скрылась в потоке машин.


Джон вошел в дом. Внутри было тихо. Единственная настольная лампа отбрасывала в гостиной темно-синие тени. Пахло невыброшенными пепельницами и коньяком.

— Вернулись? — Сидевший в кресле Хеймд отложил первое издание «Пустоши».

Джон был на грани слез и трясся от страха, вины и боли.

— Я потерял ее в толпе. Искал, но не нашел. Господи, Хеймд… Не представляю, что с ней приключилось.

— Она наверху в кровати.

Джон рухнул на диван и обхватил руками голову.

— Она?..

— В порядке. Небольшое потрясение, синяк, а так все нормально. Беспокоилась о вас.

— Обо мне? Это моя вина. Я ее потерял. Не удержал. Отпустил. Так страшно. Ли выскользнула у меня из рук.

— Страшно, если не привыкли. Но все обошлось. Я ее вызволил. Приголубил несколько человек, выхватил и привез сюда. А вы выглядите не очень. Умойтесь, а я пока приготовлю выпить.

Джон вошел в ванную и открыл душ. Стянул с себя грязный, промокший костюм. Спереди на рубашке алела кровь, от одного ботинка оторвалась подошва. Он посмотрел на себя в зеркало: на плече багровая борозда, кожа на костяшках пальцев содрана. Лицо в синяках, кровоподтеках и ссадинах, будто его извозили теркой для сыра. Губы разбиты, а глаза в розоватых окружьях сияли из-под черных волос голубой пронзительностью. Он тщательно ополоснул кровь, пот и слезы, пропитал себя химическим ароматом небывалых цветов, смылил терпкий мускусный запах улицы, окутал тело ворсистой мягкостью банного халата и вернулся в комнату.

Хеймд подал стакан с виски и сандвич с сыром. Виски обожгло губы.

— Говорила ли она что-нибудь? Да нет. Винила ли вас? Возможно. Они всегда кого-нибудь винят. Платиновая карточка на обвинения и есть прерогатива звездности. Важно другое: вините ли вы себя сами?

— Да, наверное. Я должен был… ну, что-нибудь еще предпринять…

— А что? Вы все сделали правильно. Не хотели причинить боль Ли. Защищали, как могли. Но толпа есть толпа. — Хеймд помолчал. Джон медленно жевал и потягивал виски. — Вы же ее прочувствовали. Там, в самой людской сердцевине. Мощь толпы внушает страх. Ваша была еще маленькой. А представьте тысячи, сотни тысяч. Человек перестает быть самим собой, превращается в частицу чего-то огромного. А потом его охватывает паника. Это когда наступает понимание, что он не сам по себе, а составляющая всего. Мы проживаем жизни как индивидуумы, личности со свободой выбора. Хотим походить на бильярдные шары: встречаться только при соприкосновении. Но на самом деле участники огромной общей игры. И если входим в нее, чувствуем ее, ощущаем пульс, гулкое биение — это похоже на расщепление атома, освобождение энергии. Вот кто мы есть на самом деле. Толпа, общество — так цивилизация ощущает себя в машинном отделении. Самое сильное ощущение, значительнее славы, звездности и любви. Толпа смывает их с ваших рук и в конечном счете смывает все остальное. Таков, приятель, марш человечества.

— Не знаю, Хеймд, откуда вы все это взяли, но если когда-нибудь надумаете основать религию, я ваш человек. А сейчас отправляюсь спать.

— Да, уже поздно, — улыбнулся шофер. — А я уезжаю добывать утренние выпуски — надо знать, что думает человечество о нашем спектакле. Она о вас тревожилась. Может, в чем-то и обвинит, но имейте в виду, она вас любит. Сама мне призналась. Не понимаю, почему люди говорят мне такие вещи.

— Не стоит ей смотреть на меня в таком виде.

— Да какой такой вид? Нормальный. Будто только что столкнулись с привидением.


В спальне было тепло. По кровати ползли первые щупальца рассвета. Ли, как зародыш, свернулась в постели. Джон лежал на спине и смотрел в сереющий потолок. Ладонь скользнула по его груди к животу.

— Я не сплю, — прошелестел шепот.

— Извини, что не удержал, что выпустил.

Ли перевернулась и обвила руками его шею.

— Все в порядке. Хеймд вовремя пришел на помощь.

— Там было так страшно.

— Да, пугающий вышел премьерный денек.

— Пьеса. Я совсем о ней забыл.

— Спасибо. А я нет. Лежу, наелась до отвала валиума и думаю только о ней. Никогда в жизни так не боялась. Вот ведь черт!

— Ты была потрясающа!

— Скажи мне правду, Джон, пока мы с глазу на глаз, вдвоем.

— Правду?

— Да.

— Пьеса ужасна. Я имею в виду постановку. Ходульная, манерная. Ты нервничала, от волнения запиналась. Первое действие провалилось, но зато потом… Бесподобно!

— Это когда я разделась?

— Тогда. Вышло не то чтобы шокирующе, не то чтобы непристойно — необычайно. Настоящий театр. Таким он и должен быть. К месту, но совершенно неожиданно. Разделась не кто-нибудь — сама Антигона. Абсолютно обнажилась — осталось одно ее самопожертвование. Тебе следовало что-то предпринять, чтобы перестать казаться Ли Монтаной, которая притворяется Антигоной. Раздевание каким-то образом устранило искусственность. Никто не отрицает, ты осталась сама собой, а Антигона получилась в исполнении Ли Монтаны этакой рискнувшей всем девушкой. Но тебе удалось разрушить барьер между собой и зрителями.

— Что ж, согласна. И только благодаря тому, что я сняла с себя платье. Осмелюсь предположить, что это было уместно для роли. — Ли рассмеялась. — А еще пощекотала нервы вам, мужикам, — вышибла из головы мысль, что я не знаю, как вести себя на чертовой сцене.

— А когда ты решила так поступить? Актеры явно ничего не подозревали, были просто поражены. И Сту дошел до белого каления.

— Еще как дошел. Из-за одного этого стоило рискнуть. Сраный пидор! Я пришла в театр, села в гримерной и поняла, что все никуда: постановка ужасная, я ужасна. Короче, грядет самый жуткий в моей жизни провал. Меня хотели распять. И тогда вспомнила об отце, что вышла на сцену главным образом ради него. Подумала: старый ты хрен, никогда ничего мне не делал, только косился да виски хлестал. Но когда-то рассказывал: если они играли бурлеск и представление проваливалось — публика готовилась разорвать актеров и разнести зал, — на сцену выпускали стриптизерш. И всегда срабатывало — титьки и задницы остужали горячие головы. Вот и я решила: надо выпустить стриптизерок. Выбор был таков — либо я, либо несчастная, толстая, целлюлитная деревенщина, которая играла мою сестру. Я встала перед зеркалом и прикинула: сойдет мое старое тело или не сойдет? Волосы, конечно, требовалось убрать. Я залезла в холодный, вонючий душ и при помощи маленького зеркала и подвернувшегося под руку лезвия пыталась сбрить с себя лет двадцать. А сама ужасно волновалась — до занавеса оставалось десять минут. — Ли села в постели и закурила сигарету. — Подправляла там, подправляла сям, так что стала похожей на Граучо Маркса[77] в коме. И в итоге содрала все целиком.

— И получилось потрясающе.

— Понравилось? Мужики… как вас легко зацепить.

— Меня нет. Я любил там и до этого.

— Удивляюсь, почему ты сейчас туда не пялишься. — Ли откинула простыню. — Скажи, чисто? С прежней бахромой не получилось бы должного эффекта.

Джон уставился на ее живот и понял: да, мужчин легко зацепить.

— У меня разбиты губы.

— Очень удачно: я, как Юл Бриннер, а у тебя рот, как у Роберта Митчума[78]. — Ли нежно притянула Джона к себе. — Помнишь, как у нас было в первый раз?

— Конечно.

— Кажется, так давно… Тоже рано утром. Ты пытался сломать мне руку.

— Да.

— Не забыл, что я говорила?

— Только секс, никаких игрищ, и сразу спать. Что-то в этом роде.

— А сегодня управимся?


Но на этот раз Ли не заснула.

— Не спится. Ты на меня больше не действуешь.

— Давай спустимся вниз, посмотрим, не поступили ли рецензии.


Хеймд накрыл чисто американский завтрак: бублики, копченая лососина, сливочный сыр, кофейный торт, три разновидности плюшек, сок, шампанское и аккуратно свернутые на нужных страницах газеты.

— Ну, как наши дела, Хеймд? Нет, сначала кофе. Ничего не говорите. Хотя лучше скажите.

— Вы по-прежнему звезда, дорогуша.

— А насколько большая?

— Опубликованы две рецензии. «Мейл» костерит пьесу, но восхваляет вас. Превозносит до небес. Цитирую: «Это не игра, а откровение чистого театра. Примадонна сорвала с себя платье, чтобы преобразиться в символ всех женщин мира. Никому еще не удавалось поразить так сильно зрителей, заставить взглянуть в глаза собственным страхам и сексуальности. Никогда еще связь актрисы и публики не казалась столь драматичной». А вот «Таймс» — тут посдержаннее: «Слабая постановка. Все совершенно затмил ослепительный блеск Монтаны, чья столь драматически смелая до депиляции нагота изгоняет все мысли и подтексты пьесы и из голов зрителей, и уж точно из голов остальных актеров. Этот будет жечь мою память до самой смерти». Дальше шпильки в адрес Сту. Автор такой же гомик, как и он. Помнится, они как-то поцапались. Все таблоиды дали сообщения в рубриках новостей. Вот это мне понравилось больше остальных. — Хеймд продемонстрировал первую полосу «Сан». Крупный заголовок гласил: «Звезда дает порношоу». И ниже взятая из ее книги фотография без лифчика.

— Здорово! Надо будет заключить в рамку.

— «Телеграф» тоже что-нибудь даст в вечернем выпуске. Вот примерно так. Открыть «Бабл-ап»[79]?

— Да. — Ли откинулась на спинку кресла и обхватила себя руками. — Никогда больше этого не сделаю.

— Сделаешь. Сегодня же вечером, — возразил Джон.

— Черт! Теперь целый месяц придется бриться. Что б я еще когда-нибудь сунулась в театр… Помнишь, я говорила, что хочу выяснить, как далеко простираются мои возможности? Теперь знаю — сводить публику на открытый день к гинекологу.

Зазвонил телефон.

— Нет, — ответил Хеймд, — мисс Монтана подойти сейчас не может. Я ей передам. Да, да, хорошо. Конечно. Спасибо.

— Хеймд, привезите сюда остальных актеров. День предстоит жаркий. А пока я возвращаюсь в постель. Ты со мной, Джон?


В этот вечер представление получилось другим. Не лучше, просто другим. Джон опять пошел на спектакль и заметил, что зрители тоже другие. Разница между публикой в первый и второй день премьеры была примерно такой же, как между Парижем во Франции и Парижем в Техасе. И обиженная критиками труппа вела себя по-другому. Актеры поняли, что они — всего лишь фон для Ли, и быстро скорректировали свое поведение. Единственным чувством, которое царило на подмостках, стала досада. А примадонна, наоборот, выглядела гораздо лучше, свободнее, по временам даже драматично. Когда наконец Креонт кликнул стражников, все зрители подались вперед. Ли немного их помучила и только после этого требующим овации жестом сорвала одеяние, и пока их сетчатки насыщались зрелищем, постояла, а затем удалилась со сцены.

Сту в театр не пришел, отчего актеры обиделись еще сильнее: решили, что им оставили разгребать его дерьмо. Кто-то даже написал на доске объявлений: «Пора переходить к правильным ребятам». Ли рассмеялась, когда Джон объяснил, кто такие «правильные ребята».

Сту в театр не пришел, но Оливер явился. И пузырился в гримерной:

— Ли, дорогая, ну что тут скажешь? Невероятно!

— Могли бы сказать: «Никто никогда не играл так до вас Антигону».

— Сердце мое, вы абсолютно правы. Никто и никогда. Это точно — вы ни на кого не похожи. Хотел сказать вам это вчера, но из-за сумятицы на вечеринке не сумел пробиться сквозь толпу ваших почитателей. Вы должны собой гордиться. И я, ваш покорный слуга, тоже собой горжусь. Уж предоставьте мне такую возможность. Это я заметил искру, успех в зародыше. Другие ворчали, а я настоял. Теперь им приходится идти на попятную.

— Но только не Сту, — возразил Джон. — Его отсутствие весьма красноречиво.

Оливер сразу посерьезнел и грузно опустился на стул.

— Со Сту придется серьезно поговорить. Вы понимаете, в чем его проблема? Хотя не буду докучать вам своими проблемами. — Он снова расцвел. — Скажу одно: он не тот режиссер, за которого себя выдавал. Не более чем сумма довольно ограниченных составляющих. А вы свои составляющие давно переросли. Признаюсь откровенно: сцена ареста получилась настоящим театральным шедевром. Одного уровня с Федрой Торндайк, Офелией Кэмпбелл и кем-то там Редгрейв. Блестяще. Вот в чем ограниченность Сту. Находится среди настоящих неограненных талантов и тем не менее проваливается. Той же веры, что и Оскар Уайльд, не хочет видеть ничего, кроме собственной склонности. Желаете знать, кого он предложил на главную роль? Только строго entre nous[80]. Брэда Питта. Эдакая «Антигона» с одними мальчиками. Мол, вернемся к самым основам. Смешно? Но скажите, дорогая, когда пришел вам в голову этот трюк с обнажением? Хотя не важно. Понимаю, прозрение гения. — Оливер положил ей ладонь на бедро. — Не возражаете, если мы немного потолкуем о бизнесе?

— Что ж, вытолковывайтесь.

— Мы неплохо продаемся. А могли бы продаваться в десять раз лучше. Ажиотаж по поводу билетов сверх всяких ожиданий. Как говорят в Голливуде: такой хит не стыдно положить в банк. К сожалению, наш контракт в этом театре рассчитан всего на три недели. Но я нашел другой театр — не спрашивайте, за какие ниточки пришлось потянуть, — «Театр ее величества». Он не такой камерный, но зато в нем больше мест. Сделаем недельный перерыв и переместимся туда по крайней мере на три месяца. А вот совершенно потрясающая новость. Только не благодарите меня — вы сами все заслужили. Нашлась фирма, повторяю, солидная фирма, которая берется организовать гастроли на Бродвее. Вы возвратитесь домой с триумфом. Изумительно!

— Изумительно? — выкрикнула Ли в полную мощь своего голоса. — Послушайте, Оливер, и послушайте внимательно: вы что, в самом деле считаете, что я способна обнажать свой огузок и блистать задницей перед американцами? Дома, где меня прекрасно знают? Тогда вы вовсе лишились своего убогого умишка. Ни через шесть месяцев, ни через шесть лет. Никогда! — Она рассмеялась. — И не надо мне никакого «Театра ее величества». Три недели здесь — это все. Если бы могла, я бы все бросила завтра.

Джон наблюдал за Оливером и смаковал момент. Его стриптиз оказался намного колоритнее. Лицо и все тело обмякло. Оливер почти дотянулся до своего Грааля — переезд на Бродвей казался не за горами, и вот все рухнуло. Все, во что он верил, оказалось в корзине для мусора. Вот это была картина!

— Ушам своим не верю. Ли, это же Бродвей! И кроме всех других соображений, вам не приходит в голову, что вы кое-чем обязаны труппе? Мне в конце концов? Я вложил достаточно денег, конечно, не сравнить с весом вашего таланта, но, дорогая, сердце мое, мы могли бы заработать состояние. Премия «Тони», можно сказать, у нас в кармане. Ни слова больше! Мне не следовало начинать разговор здесь — вас еще раздражают подмостки. Обдумайте все как следует. Не принимайте никакого решения. — Оливер попятился к двери. — Поразмыслите, моя блестящая госпожа. Мое почтение. Адью.

Какое-то мгновение Джону казалось, что Оливер сейчас разрыдается. Но он ошибся. Тот оказался за порогом раньше, чем ему удалось исторгнуть из себя достаточно влаги. Ли секунду повременила и разразилась хохотом.

— Стоило все затевать хотя бы ради этого — послать его подальше вместе с его долбаным театром.

— А что ты думаешь… — Джон не удержался и задал вопрос, который мучил его в глубине сознания: — Что ты думаешь делать после гастролей?

Он повис в воздухе без ответа. Ли в это время рассматривала в зеркале совершенный овал своего лица.

— Пригласи меня в «Айви». Давай устроим себе праздник.


Когда они выходили из ресторана, к ним подошел одетый лет на двадцать не по возрасту грузный лысеющий мужчина.

— Извините, что беспокою. Я хотел бы вас поздравить.

— Спасибо. Но не стоит извиняться, когда говорите приятные вещи. — Ли чувствовала себя на подъеме и слегка захмелела. Последние два часа в ресторане все только перед ней и лебезили: бессловесно, поодиночке и целыми группами обожателей.

— О! И вас, конечно, тоже, мисс Монтана. Но я имел в виду Джона. Кстати, здравствуйте. — Он помолчал. — Я Майк Диббс — президент «Обратной связи». — Снова пауза. — Компании звукозаписи «Обратная связь». Догадываетесь, в чем дело? Мы выпускаем музыку Айсис.

— А… — В переулке Тин-Пэн звякнула упавшая монетка. — Моя песня… Спасибо.

— Айсис вам говорила?

— Кажется, нет.

— Появляется на этой неделе и с ходу занимает пятое место.

— Хорошо. — Недостаток энтузиазма у Джона объяснялся его абсолютным непониманием происходящего.

— Хорошо? — перебила его Ли. — Это же просто потрясающе!

— Ну, может, и не слишком потрясающе, — поддакнул мистер Диббс. — Я решил, это будет сингл. Но весьма и весьма заслуживает поздравлений. На следующей неделе вещь, без сомнений, поднимется на первое место. Конкуренции никакой. И из Америки хороший откат. Грядет настоящий мировой хит. Он выведет Айсис в категорию «мега», хотя и не в лигу здесь присутствующих.

Ли состроила гримасу «мол-что-еще-за-новости?».

— Она больше не кумир одних недоумков. Я так понимаю, это ваша первая песня?

— Да.

— Замечательно. Знаете, многие талантливые люди трудятся всю жизнь, чтобы выбиться в первую десятку. А у вас первый выстрел — и прямо в яблочко. Но не смею навязываться. Вот моя визитная карточка. Не теряйте связи. Я хочу посмотреть все, что у вас есть. Пообедаем, и я сделаю из вас богатого мальчонку. Договорились? Я не шучу. И вы мне, старому еврею, прибавите деньжонок. Скажите ему, Ли.

Они сели на заднее сиденье, и в «мерседесе», как по заказу, зазвучал голос Айсис.

— Только что получил, — объяснил Хеймд. — Пятое место в первой десятке. Айсис велела своему человеку сказать мне, чтобы я передал вам. Грандиозная песня.

— Да, Джон, — улыбнулась Ли, — грандиозная. И поет она хорошо.

Джон слушал, но никак не мог связать ее с собой. И испытывал неудобство оттого, что не кипел гордостью, изумлением и радостью, а чувствовал одно тягучее недоверие.

Недели, месяцы, годы он будет слышать ее, хотя ни разу не играл, — из дверей кафе, по телевизору; обрывки строк, как сигаретные окурки, полетят из окон машин, а однажды на остановке какой-то человек, перевирая слова, станет мурлыкать первый куплет. Надо было хлопнуть его по плечу и сказать: «Приятель, это моя песня. Ты перепутал слова». Хороший был бы анекдот. Но Джон ничего не сказал, потому что не хлопал людей по плечу и потому что не ощущал, что это его песня. Слабое чувство авторства разрушал ритм. Джон понимал, что случилось самое грандиозное в его жизни событие — он достиг чего-то очень огромного, но не умел осознать и в глубине души чувствовал, что причина тут не в поэзии и не в поп-музыке. Он не возражал, чтобы его перекладывали на музыку. Вся поэзия начиналась с поп-песенок. Причина таилась в нем самом — в его негодном рецепторе, сущей ерунде по сравнению с другими бедами. Но его дисфункция влияла на все поступки Джона.

— О чем ты вспоминаешь, когда слышишь слова: «Я смотрел, как ты спала»? — спросила его Ли.

— Конечно, о тебе.

Она схватила его за руку и замурлыкала.

Ложь далась легко, потому что песня не навевала вообще ничего. Джон не мог извлечь из памяти образ Петры в ее грязной каморке, ощутить последний приступ нежности или раскаяние разрыва, увидеть, как писал стихотворение в мучительной убогости мансарды. Но вдруг этот образ пришел. Ясный, как утро. Он сидел на кровати рядом с Айсис, оба склонились над листом бумаги, Джон касался обнаженной руки, вдыхал ее легкий аромат, видел маленькие бугорки грудей и светлые волоски на запястье, слышал, как ее голос оживлял слова. Тогда стихотворение родилось на свет, его произнесли вслух. Строчки обрели крылья, стали настоящими — его! — и вдруг упорхнули.

Самая грандиозная вещь, которую он когда-либо сделал. До самого следующего утра.


— Джон, не знаю, как и сказать. — Ли прохаживалась по комнате, а он читал газету. Мисс Монтане за ее игру приклеили ехидный ярлык постфеминистской нудистки. — Ну вот, у меня голубая моча.

Джон недоуменно поднял глаза.

— Я беременна. — Она швырнула на кровать обрывок лакмусовой бумаги. — Беременна! Дьявол! Никогда не произносила этих слов. У меня будет чертов ребенок! Да скажи же что-нибудь!

Джон истерически шарил в собственной голове в поисках хоть какого-нибудь чувства. Куда они все подевались? Так не бывает, чтобы гены не отозвались на грядущее отцовство. Господи Боже мой! Да где же они? Ничего. Отвечай!

— Поздравляю.

— Что? Это все, что ты можешь сказать? Поздравляю! Чему тебя только в школе учили? В голове совсем ничего не осталось?

— М-м… замечательно… Я правда… А ты этого хочешь? То есть хочешь иметь детей?

— Конечно, я хочу иметь детей. Не забывай, что я американка из Голливуда. Только не знаю, хочу ли именно этого. Господи, я в шоке! Может, еще ошиблась? Да нет, не ошиблась. Месяц тошнит по утрам.

— Я думал, это из-за пьесы — нервы.

— Я сама так думала. Решила, что задержка с месячными из-за волнений. Но вот уже восемь недель. Ужасно! Как все не вовремя! У меня нет выкрашенной в персиковый цвет комнаты. Нет даже детской колыбельки с наволочками. Я не расспросила как следует тысячу шотландских нянюшек. Джон, сделай что-нибудь. Хотя ты и так достаточно сделал.

— Но мне казалось, ты всегда предохранялась. Все эти резинки…

— Резинки… О чем ты говоришь? Да, предохранялась. Но нет ничего стопроцентного, кроме твоих головастиков.

— Ушлые ребята.

— Это все, что ты можешь сказать? Древний генетический инстинкт в тебе явно спит. Что касается всего остального, ты самый дурной из людей. А сперма не хуже, чем у Шварценеггера.

— Ну, спасибо.

— Извини, я не хотела обидеть. — Ли бросилась на кровать, перекатилась к Джону на руку, заплакала, потом рассмеялась. — Ну вот, начались истерики.

— Ты собираешься его сохранить?

— Имеешь в виду аборт? Я американка. Аборт — убийство. Хуже, чем убийство. Аборт даже хуже, чем секс. Представляешь, как повлияет аборт на продажу моих записей? Хочу ли я его сохранить? Да. И нет. Явно нет. Мне тридцать два года. Конечно, хочу. Не знаю, никак не соображу. Давай притворимся, что ничего не произошло.

— Нам не удастся притвориться, что ничего не произошло. Надо принимать решение.

— Я уже приняла решение, и оно таково: притворимся, что я не делала никакого теста.

Они долго лежали без слов.

— Он будет красивым, — наконец прошептала Ли. — Может стать красивым. Мог бы. Все, больше ни звука.


Больше они этой темы не касались.

Джон никому не рассказывал — ему не с кем было делиться. Он совершенно отстранился от прежней жизни. Не осталось ни интересов, ни обязательств — ничего, что связывало бы его с человеком или местом, даже тем человеком, которым сам был когда-то. Более того, это его нисколько не волновало. У него была Ли. Процесс отсечения зашел так далеко, что осталась одна Ли. Только они вдвоем разделяли секрет. Джону казалось, что после муки и разрыва «Антигоны» их связь опять укрепилась.

Ли похорошела и, как сказали бы гинекологи, акушерки и специальные книжки, расцвела. Джон замечал, что ее радовала беременность, их дети, их будущее. Она много смеялась. Повадки, если еще не тело, округлились. Все три недели гастролей не прекращалось золотое время.

Сту написал витиеватую и едкую статью, в которой поносил «Антигону» и Ли, и отбыл туда, где работал прежде, — в Марокко. Но Ли только пожала плечами. Мелочь по сравнению с цветистыми похвалами прессы.

— Глупец, — прокомментировал Оливер. — После такого предательства ему повезет, если поручат режиссировать местную пьеску в Мертир-Тидвиле.

Ли все больше погружалась в роль, делалась опытнее, лучше и наконец стала почти искренней, словно в ней проснулись сочувствие и жалость к бескомпромиссной девчушке. А публика больше не шушукалась в первом акте и сидела, как все две тысячи лет, — завороженно и в ужасе.

Даже сцена ареста стала немного другой. Вызывающая нагота сделалась более чувственной. Джон не хотел смотреть на то, что видел по ночам. Каждый раз пытался уйти, закрыть глаза или отвести взгляд, но не мог. Бескомпромиссная красота пронзала, и Джону не нравилось, что на нее смотрят другие. Более того, не нравилась собственная неуверенность: неужели он видит то же, что различают взгляды чужаков? Неужели перед ним всего лишь кинозвезда, а он всего лишь облечен особым к ней доступом? Никак не удавалось совместить очарование цветущего тела и бритый, девичий лобок, который не содержал больше вызова, а только откровенную ложь, скрывая их общую тайну. Поэтому он с облегчением вздохнул, когда гастроли подошли к концу. Можно было поднять глаза, бросить алчный взгляд в будущее и проникнуться теплой надеждой.


Так что случившееся вызвало настоящее потрясение. После предпоследнего представления Джон прошел за кулисы и забежал в гримерную. Ли как всегда сидела перед ярко освещенным зеркалом и стирала с лица грим. Телеграммы, открытки и прочая забавная мишура, все, сначала казавшееся таким масленичным, теперь изрядно надоело. Джон чмокнул Ли в липкую щеку и налил себе выпить. В пепельнице дымилась сигарета. Ли пыталась бросить курить, но без особого результата. Но он решил ничего не говорить.

— Удачный спектакль.

— Джон, — Ли перехватила в зеркале его взгляд, — после того, как гастроли завершатся, я уезжаю.

Вот оно. Словно вспышка, пока гром взрыва еще не докатился.

— В Штаты.

Он промолчал, но Ли давила и давила.

— Ты подумал, чем станешь заниматься?

— Я… нет… то есть, конечно, думал… Полагал, что мы будем вместе. Ты надолго?

— Не знаю. Дело не в этом. Я уезжаю.

— Ли, мы расстаемся? — Ощущение больнее боли, сильнее достоинства, хуже самого плохого. Джон почувствовал, как тело меняет форму, растворяется.

— Да, дорогой. Пожалуй, это именно то, что мы делаем.

— Но ты же не точно… Ты не решила…

— Решила. Пора кончать. Давай не будем усугублять боль. Мне очень трудно, но я все обдумала. Так будет лучше для нас обоих.

— Нет, нет! — Слезы хлынули у Джона из глаз. Он опустил глаза и уставился на безвольно лежащие на коленях ладони. — А ребенок? Это же наш ребенок.

— Некоторым образом да. Но не ты его вынашиваешь. И не ты его будешь рожать.

— Значит, ты решила его сохранить? — Маленькая, но победа.

— Да. Но рожать буду в Штатах. Дома. Одна. Я не лишаю тебя отцовства. Ты останешься папочкой. Сможешь с ним видеться. Но без меня.

— Но я тебя люблю.

— Знаю.

— А ты — нет?

— Извини, Джон, не знаю. Люблю какие-то кусочки тебя, наверное, большинство, но…

— Почему?

— Почему? Какое это имеет значение? Оставим все как есть. Не будем делать себе хуже.

— Ли, пожалуйста, — всхлипнул Джон. Он упрашивал, умолял, просил. Появилось ощущение невесомости, стремительного падения вниз, головокружительный поток воздуха больше не держал, он проваливался сквозь стандартный диалог, литанию бывших любовников, от которой никакого облегчения, один только вред. — Скажи, что я сделал?

— Джон, ты ничего не сделал. Если бы это было кино, я бы произнесла: «Проблема вот в чем», — но это не кино. В тебе есть черты, которые мне нравятся, которые я люблю, но есть и такие, которые делают наши отношения конечными. Мы всегда понимали, что это интерлюдия.

— Интерлюдия!

— Да, ты это тоже знал. Началось с одной ночи, потом уик-энд, потом пара недель, потом пошло-поехало, потому что ты такой чертовски милый, добрый, хороший, забавный, ироничный; я гнала мысли, откладывала решение, меня все устраивало, но теперь конец. Я забеременела и задала себе вопрос: получится у нас с тобой? И ответила: нет. Извини. Я искренне рада, что отец — именно ты. Если бы снова пришлось выбирать отца моему ребенку, я бы снова выбрала тебя. Этих твоих качеств — ума, рассудительности, чувства юмора и способности все выведывать ему от меня не набраться. Я рада, но этого недостаточно для постоянных отношений. Я попыталась представить тебя в Калифорнии, в окружении моих вещей, в той жизни, которую суждено вести моему ребенку. И не смогла. Там, где должен быть ты, образовалась дыра. Боюсь, ты не вписываешься в картину, не составляешь ее детали.

— А как же секс?

— Помилуй, Джон, ты знаешь, что дело не в сексе.

— И когда ты решила меня бросить?

— Я тебя не бросаю. Просто мы подошли к развилке.

— Значит, после премьеры и толпы на улице.

Ли отвернулась и принялась стирать с лица грим. Джон судорожно дышал.

— Наверное… Как ты догадался? Хотя, конечно, ты все чувствуешь. Ты же поэт. Думая о будущем, я решила, что должна разделить его с человеком сильнее меня. Или по крайней мере таким же, как я. Ты меня отпустил. Я нуждалась в тебе, но тебя не оказалось рядом. Я тебя не ругаю — не твоя вина. Никто не пострадал. Это событие вообще бы не имело значения, если бы мы были Джеком и Джилл[81]. Но мы другие. Я — Ли Монтана. Боюсь, что на свете вообще нет мне ровни. Мир меня пугает, я его боюсь, и ты мне не подходишь. Но смех в том, что именно это мне нравится. Я начинаю понимать, почему звезды выходят замуж за телохранителей и личных тренеров. Извини, Джон, хватит объяснений. Глава окончена. Грустно, но что поделать. Я на тебя не обозлилась, не презираю тебя, не застукала в постели ни с горничной, ни с Айсис. И не ухожу к другому мужчине, если только наш ребенок не окажется мальчиком. Мы навсегда сохраним общего ребенка и, надеюсь, дружбу.

— И еще Лазурный берег.

— Да, и еще Лазурный берег.

Ли опустилась перед Джоном на колени и попыталась его поцеловать. Но он, хорохорясь, невежливо оттолкнул ее от себя.

— Ну так — так-так. Когда ты уезжаешь?

— Послезавтра утром.

У Джона похолодело в груди.

— Так быстро? Мне переехать в гостиницу?

— Не глупи. Проведем последний день вместе. К тому же надо решить кое-какие дела. Встряхнись! Мне и так отвратительно. Самый ужасный день в Англии, а это что-нибудь да значит.

— Оказалась бы в моей шкуре… А я здесь живу подольше, чем ты.


Дома они обменивались ничего не значащими фразами и улыбались, когда их взгляды скрещивались. Ли легла в постель, а Джон ушел в свободную комнату, не мог заснуть и плакал. Печаль оказалась всеобъемлющей, прорывалась отовсюду, и с черного, бездомного, до самого горизонта моря отчаяния ритмично накатывали волны горя. К семи он досуха выплакал слезы, дрожал от изнеможения, но, так и не сумев заснуть, встал и пошел в город. Движения обладали обезболивающим эффектом, и Джон, не останавливаясь, брел по западному Лондону. В утреннем свете улицы выглядели очень красиво: длинные и белые, они пестрели и топорщились островками изысканно зеленых крохотных площадей, как франт с пристрастием к роскошным платочкам и галстукам. И в их постоянстве и возрасте Джон находил утешение. Сколько отчаяния и горя впитали в себя эти камни? Сколько незаметных человеческих трагедий прокатилось по улицам и обрело забвение в веках? Город знал тысячу историй, но был слишком древен, велик и деликатен, чтобы о них вспоминать.

Джон рассекал поток спешащих на работу людей с заботливо уложенными в коробочки обедами. На пустой стоянке такси стояла девушка в ярко-зеленом вечернем платье.

Смешно. Не особенно красивая: миленькие глазки и мышиная мордашка. Выходные туфли жали ноги, а волосы потеряли блеск сделанной к случаю салонной укладки и растрепались по плечам. Кто-то набросил ей на плечи вечерний пиджак, и тот висел на ее худенькой фигуре, как на вешалке. Благотворительный бал с большими цветами и отвратительной едой, шампанское, дешевое красное вино, аукцион, ярко освещенный столик, потом диско семидесятых, прядь потных волос на щеке и медленный танец с… нет, не с тем, кто ее потом взял, а с соседом напротив, и руки у него на шее. Первый слюнявый поцелуй, такси, квартира, кровать и теперь вот это солнечное утро и ожидание такси, чтобы добраться до Крауч-Энда, Ститхема или Патни. Приятель отдал свой пиджак — наверное, так задумал. Да, она довольна — значит, он позвонит. Волосы пропахли вином и сигаретным дымом. Воспоминание о нем между бедер — боль, усталость и… сейчас бы в ванну. Где же такси? Девушка оглянулась и заметила, что на нее смотрел Джон. Ее выражение — столкновение чувств, как пестрый свет сквозь листву: недоумение, чувственность, уязвимость, восторженность и надежда. Она отвернулась и улыбнулась себе самой. И в этот миг стала самой красивой девушкой в городе — незнакомкой, которую видел один только Джон. Ей никогда не понять, что это самый яркий миг в ее жизни. У Джона защемило сердце.


Ли проснулась поздно и казалась спокойной и сосредоточенной. Она уже собралась — чемоданы стояли в холле, а сама сидела за столом на кухне.

— Дом. Пусть будет у тебя. Живи в нем. Запишу его на имя ребенка. Одну комнату покрась в яркий цвет. Будем здесь останавливаться. Я тебе сообщу, когда он родится, но уверена, что мы свяжемся еще раньше. Все мои номера у тебя есть. С журналистами не говори, ничего не сообщай. Теперь о деньгах.

— Ли, не надо.

— Хорошо. Ты вывернешься. Повидайся с тем типом со студии звукозаписи. Если что-нибудь потребуется, дай знать. Я всегда… ну, сам знаешь… Вот, пожалуй, и все.

— Пожалуй, все.

— Джон, не будь таким несчастным.

— Я несчастен.

— Я тоже. Но давай притворяться.


Последнее представление «Антигоны». Труппа из кожи вон лезла, каждый старался сбить с роли партнера, подмаргивал, строил рожи. А Ли вообще никого не слушала. Когда дошло до сцены обнажения, пальцы потянулись к плечу, но замерли. Она повернулась к стражникам, протянула им руки и удалилась. Зрители захихикали.

Потом состоялась традиционная вечеринка на сцене. Оливер напыщенно говорил о Братстве деревянного «О», сладостной печали и всяком другом дерьме, а затем сообщил массам, что занятость Ли не позволяет устроить гастроли на Бродвее. Актеры подумали о завтрашних звонках своим агентам, временной работе в барах и глухо заворчали. Состоялся обмен телефонами, неизменными обещаниями пригласить на обед и в будущие постановки. Хмельной треп — та область, где Ли купалась, как рыба в воде, и не преминула влить свою чашку в коллективную бочку, причем сама почти поверила в то, что говорила. Джон стоял в стороне и размышлял: если суть драмы — иллюзия, то актерское сердце — символ несбыточной мечты. И завидовал этим людям. Теперь он завидовал всем, даже мертвым. Пожалуй, особенно мертвым.


В последний вечер Джон и Ли ели мало, пили мало, говорили мало и разошлись по разным постелям. Джон смотрел в потолок и крепился духом, чтобы встретить ночь.

Дверь мягко отворилась, и Ли скользнула под простыню.

— Мысль никудышная, только все в тысячу раз обострит. Но почему бы не сделать это в последний раз?

Обострила. Но в их горячем расставании было нечто величественное. И Джон наконец уснул.


— Я решил. Поеду с тобой в аэропорт.

— Джон, пожалуйста, не надо. Ненавижу прощаний. Мы все друг другу сказали, все сделали. Я измучилась.

— Это для меня. Мне надо видеть, как ты улетаешь. Словно бы похороны.

— Ну, если так… — вздохнула Ли.

В машине они держались за руки. Хеймд поставил запись Айсис. Джон попросил поставить Ли. А Ли сказала, что ничего не желает слышать.

— Знаешь, это мой первый разрыв в Европе. В Америке все очень быстро. Что-нибудь бросишь ему, что-нибудь бросит он, раскричитесь, хлопнете дверью, вызовете адвоката, и все. Крупный план, монтажный кадр, наплыв. А здесь, как в медленном французском фильме, которому следует присуждать «Оскара» за тягомотность, — эмоции хлопьями, так что к концу картины весь кинотеатр погребен. У вас другой тип грусти. Американская не такая. Ваша древнее, глубже, мягче. Господи, как мне грустно!


Аэропортам известно, что они являются амфитеатрами чувств и, чтобы пресечь всякие порывы к слезливости и тоске, они изо всех сил будоражат эмоции, а для этого используют всякие формальные трюки, которыми приземляют настроение. Сотрудник зала VIP, проверяя багаж, без умолку болтал, повсюду валялись яркие журналы и жевательная резинка, светились экраны, за которыми требовалось постоянно следить.

— Дорогой, я пошла. Больше не могу тянуть. — Ли повернулась к Хеймду и положила руку ему на плечо. — Вы настоящее сокровище. До следующего раза.

— Рад был услужить. До следующего раза.

— Приглядывайте за ним. Чтобы не сидел в темноте.

— Не беспокойтесь. Счастливого полета. — Не сводя взгляда с Ли, Хеймд отодвинулся в сторону.

— До свидания, Джон.

— До свидания, Ли.

— О, мой красивый мальчик. — Она заключила в ладони его бледное, посерьезневшее лицо и поцеловала с нежной страстью. — Красивый мальчик.

— Ты будешь скучать?

— Конечно, буду.

— Я тебя люблю.

— Знаю. — Ли повернулась, надела очки и удалилась в ворота, из которых не было возврата, — походкой звезды в финале кинофильма: к закату, в будущее, скользящей экранной походкой. Ей вслед смотрели двое мужчин, но она не оглянулась.


— Домой? — Хеймд поправил боковое зеркало и протиснулся в поток автомашин.

— Наверное.

— Сочувствую, приятель. Вы хорошо смотрелись вдвоем. Искренне сочувствую.

— Спасибо.

— Формально мой рабочий день закончен. Но мне нечего делать. Хотите, отвезу вас к Айсис. Я знаю, где она, и знаю, что она не прочь вас увидеть. Это естественное поведение, приятель. Надо продолжать жить.

— Спасибо, Хеймд, не надо.

Мимо мелькали дешевые современные пригороды.

— Значит, это была судьба. — Джон словно бы говорил самому себе. — Судьба, кисмет, карма, иншала, чтобы все кончилось так, как кончилось. Предопределение. Я знал, но надеялся, пытался увернуться. Но не получилось. Все было заранее решено. Помните первый уик-энд? Мы приехали в Глостершир, и Ли объявила, что будет играть Антигону. Я пришел в восторг, а она надулась. Наверное, я знал уже тогда. Делаешь выбор — кажется, совершеннейшая ерунда: поворачиваешь туда, а не туда, садишься там-то, улыбаешься тому-то, предпочитаешь цыпленка говядине, а где-то щелкает тумблер, колесо приходит в движение, дорожка побежала, а вы даже не поняли. Наживка. Но дело сделано. Это судьба.

Хеймд посмотрел на него в зеркальце заднего вида.

— Ошибаетесь, приятель. Здесь мы с вами расходимся. Вы привязались к этой чепухе с предопределенностью, к древней, классической концепции, что мы все — игрушки богов, будто один поступок неизбежно влечет за собой другой — какой-то принцип автоматизма. Нет, надо действовать. Вы не принимаете в расчет свободу выбора — изначальное, личное величие человека. Вы хозяин в жизни, а не жилец в ней. Обратитесь к восемнадцатому столетию — веку разума. Вы в ответе за собственную жизнь. Человек рождается свободным — это ясно, как день и ночь. Знаете, в чем ваша проблема с роком? Вы полагаете, что он один на всех. Как в «Антигоне»: единая предопределенность и подходит каждому. Все умирают, потому что умирает она. Нет, у каждого своя судьба: и у начальников, и у солдат, и у пажа — такова демократия. Вы вбили себе в голову, что вами правит фатум Ли, потому что она звезда. Она зовет — и приходят, она прогоняет — и уходят. Но это не обязательно так. Если бы вам удалось взглянуть поверх своего античного пессимизма, вы бы поняли, что вам никогда не выпадала такая сильная масть.

— О чем вы, Хеймд?

— Ну же, Джон, воспользуйтесь стереотипом. Она американка, женщина, кинозвезда. Счастливые концы, приятель. Счастливые концы — это ее религия. Оптимизм и надежда. Мечта. Счастливые концы — американский способ мышления. Их гордость. Чтобы служить богам игрушкой, надо по крайней мере верить в богов, иначе судьба превращается в случай и становится бессмысленной. А это противоречие в самом корне. Счастливые концы — религия неверующих. Это ваш сюжет, Джон. Я сижу, слушаю, и, как ни крути, он ваш. Вы можете дописать его по собственному усмотрению.

— Заткнитесь, Хеймд. Заткнитесь, и все. — Джон посмотрел в окно и стал гадать, почему он не борется. За свою любовь — единственную, великую. И за своего нерожденного ребенка. Куда подевался тот маленький рецептор, та связь, тот спусковой крючок, тонкий химический катализатор, который поджигает запал и подает команду: «Вот оно!» Рискнем всем до последней слезы, до крайнего унижения, поборемся за великую любовь! Он не отступник, но и не игрок. Он приспособленец, умиротворитель, слабак, уговорщик, толкователь, писака-мученик.

В горестном угаре Джон пришел к неутешительному для себя выводу: у него отсутствовала основа. Не было стены, к которой можно прижаться спиной, не было чертовой тропинки, которую хотелось бы защищать. Если он не станет бороться за любовь, он не станет бороться ни за что. Так и останется на берегу и будет наблюдать, как лодочка уплывает прочь. Решающий момент, когда складывается сложный стереотип, можно сказать, кисмет. Если не умирать за любовь, то какова цена разглагольствованиям? А если любовь всего лишь условная величина, то каков смысл поэзии? Потому что если поэзия вообще что-либо значит и во что-либо верит, то только в любовь. Любовь одухотворяет и дает язык поэзии. Любовь навечно помолвлена с поэзией. А все остальное — однодневные гастроли.

Любовь — святилище поэзии, ее храм, ее крепость, ее родина. Машина катила к пустому, одинокому городу, и Джон понял: если он не прорвет судьбоносного круга своих трусливых мелких капитуляций, он погибнет как поэт, но что еще хуже — подведет поэзию. И, видимо, навеянная последним вздохом отчаяния, в голове ясно, как горн, прозвучала строка: «Мой грех, моя ошибка, а коль так,//Мое перо иссякло — это верный знак…»


Аэропортам известно, что они являются амфитеатрами чувств, и чтобы пресечь всякие порывы к слезливости и тоске, они изо всех сил будоражат эмоции, а для этого используют всякие формальные трюки, которыми приземляют настроение. Сотрудник зала VIP, проверяя багаж, без умолку болтал, повсюду валялись яркие журналы и жевательная резинка, светились экраны, за которыми требовалось постоянно следить.

— Дорогой, я пошла. Больше не могу тянуть. — Ли повернулась к Хеймду и положила руку ему на плечо. — Вы настоящее сокровище. До следующего раза.

— Рад был услужить. До следующего раза.

— Приглядывайте за ним. Чтобы не сидел в темноте.

— Не беспокойтесь. Счастливого полета. — Не сводя взгляда с Ли, Хеймд отодвинулся в сторону.

— До свидания, Джон.

— До свидания, Ли.

— О, мой красивый мальчик. — Она заключила в ладони его посерьезневшее лицо и поцеловала с нежной страстью. — Красивый мальчик.

— Ты будешь скучать?

— Конечно, буду.

— Я тебя люблю.

— Знаю. — Ли повернулась, надела очки и удалилась в ворота, из которых не было возврата, — походкой звезды в финале кинофильма, к закату, в будущее, скользящей экранной походкой. Ей вслед смотрели двое мужчин, но она не оглянулась.

Но в самых воротах натолкнулась на шумную семью киприотов: мамашу, папашу, детишек, дядюшек — и все с чемоданами, рюкзаками и многочисленными заклеенными скотчем коробками стереосистем. Они говорили разом, размахивали руками, роняли вещи, малыши разбегались в стороны. Весь гогочущий выводок шарил по карманам в поисках билетов и паспортов.

Ли стояла позади, опершись ладонью о бедро. Ее эффектный уход был совершенно испорчен. И она обернулась. Сделала нерешительный шаг, медленно пошла, улыбнулась Джону.

Он стоял перед ней.

— Черт! Не могу. — И снова поцеловала его, но на этот раз с надеждой, обещанием и облегчением. — Черт! Давай слетаем навестим Лео. Хеймд, есть рейс на Ниццу?

— Через двадцать минут, дорогуша.

— У меня нет паспорта, — нелепо возразил Джон.

— В кармане, — перебил его шофер.

Джон полез в карман и в самом деле нащупал твердую корочку.

— На то я и ПЭД, чтобы проворачивать любое дело.

— Ли, что все это значит? Почему мы так поступаем?

— Откуда мне знать? Может, это просто отсрочка. Ничего не могу обещать. Знаю одно: здесь больше, чем где бы то ни было, вещей, которые мне хочется собрать. И еще знаю, что ты такой редкий и такой симпатичный. А поступаю так… черт! Потому что могу. Потому что я — Ли Монтана.

Загрузка...