Валентин Петрович Катаев
Почти дневник
Статьи, очерки
СОДЕРЖАНИЕ
Записки о гражданской войне
Политотдельский дневник
По Западной Белоруссии (Путевые заметки)
В дни Отечественной войны
Их было двое
Поклянемся никогда не забывать этого!
"Торопиться приносить скоро"
Гвардии капитан Туганов
Концерт перед боем
Партизан
Лейтенант
Фотографическая карточка
Во ржи
В наступлении
Отец Василий
Труба зовет
В Молдавии (Путевые заметки)
Кузнец
Семья Игнатовых
Одесские катакомбы
Публицистика разных лет
Пороги
Ритмы строящегося социализма
(Из записной книжки)
Экспресс
В зеркале Мавзолея
Пролетарский полководец
Заметка
Первый чекист
Незабываемый день
Страна нашей души
Непобедимое братство
Великие слагаемые
С думами о будущем
Молодость мира
Жигули. Февраль
Москва моя!
Преступный заговор против
прогрессивных сил Германии
Счастье нашей молодежи
Парк заложен
Голос человека
Примечания
ЗАПИСКИ О ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЕ
I
Осаждаемый с трех сторон красными, город был обречен.
С четвертой стороны лежало море.
Серые утюги французских броненосцев обильно кадили над заливом черным угольным дымом. Синие молнии радио слетали с их прочных изящных рей.
Десантные войска четырех империалистических держав поддерживали добровольческий отряд генерала Гришина-Алмазова, отражавшего наступление красных в южном направлении и защищавшего город.
По улицам маршировали живописные патрули британской морской пехоты, возбуждая восторг мещанок своими кирпичными лицами и синими беретами.
Матросы громко ржали, непринужденно переговаривались между собою в строю и кидали лошадиными голенастыми ногами футбольный мяч, эту национальную принадлежность каждой английской военной части.
Через чугунные мосты проходили экзотические обозы греков.
Ослы и мулы, навьюченные бурдюками, мешками, бочками, какими-то лоханками и оружием, забавно выставляли напоказ любопытным мальчишкам свои плюшевые мохнатые уши и цокали копытцами по асфальту моста.
Унылые греческие солдаты с оливковыми и кофейными лицами путались возле них в своих слишком длинных зеленых английских шинелях, с трудом перенося тяжесть старомодных французских винтовок системы "гра", висящих на широких ремнях на плече. Эти архаические ружья стреляли огромными пятилинейными пулями, очень толстыми, медными и дорогими. Каждая такая пуля весила не менее четверти фунта. Так, по крайней мере, казалось.
Легкомысленные двуколки зуавов, похожие на дачные мальпосты, решетчатые и качающиеся, удивляли зевак своими огромными колесами, вышиною в гигантский рост шагавших рядом чернолицых солдат. Здесь были сенегальские стрелки, вращавшие белками глаз, напоминавшими сваренные вкрутую и облупленные яйца. Здесь покачивались алые фесочки тюркосов, здесь страшно поблескивали рубчатые ножи, примкнутые к длинным стволам колониальных карабинов.
Козьи кофты французских капитанов и расшитые золотом каскеты английских морских лейтенантов торчали за столиками переполненных кафе и отражались в зеркалах казино и театральных вестибюлей.
Благодаря присутствию многих военных и штатских иностранцев, полковников и спекулянтов, международных авантюристов и дорогих кокоток, русских князей и графов, крупнейших фабрикантов и содержателей притонов город имел вид европейского.
Весна была холодной, но солнечной.
Мартовский случайный снег держался недолго. Налетал морской ветер, затем туман. Они пожирали снег, уносили его белыми тугими облаками в море, и на расчищенном, великолепно отполированном голубом небе опять блистало холодное, ледяное солнце.
Улицы были полны цветов.
На углу двух центральных проспектов, возле кафе с громкой швейцарской фамилией, стояли зеленые сундуки цветочниц, заваленные кудлатыми пачками хризантем, мотыльками парниковых, огуречных фиалок и идиллическими звездами подснежников.
Рядом с этими цветочными сундуками помещались столы валютных торговцев с грудами разнообразных кредиток, купонов, чеков и аккредитивов, которые успешно конкурировали с прелестной, но, увы, бесполезной красотой холодных и нежных цветов.
Два потока праздных и хорошо одетых людей протекали мимо друг друга и мимо этих цветов и денег. Над толпой носились запахи трубочного табаку, английских духов, дорогой пудры и, конечно, сигар.
Скрипели башмаки и перчатки, постукивали трости, бренчали шпоры русских поручиков, этих удалых молодых людей, нацепивших все свои заслуженные и незаслуженные знаки отличия. Офицеры подчеркнуто козыряли друг другу, уступали дорогу дамам, говорили "виноват", "простите", опять звенели шпорами и с громким бряцанием волочили зеркальные кавалерийские сабли по граниту и бетону тротуаров.
Это был самый беззастенчивый, самый развратный, трусливый и ложновоинственный тыл.
II
На подступах к городу, на пяти позициях, самая дальняя из которых была не более чем за шестьдесят верст, а самая близкая - за двадцать, обманутые и одураченные легендарными обещаниями и цинично лживыми телеграммами, мерзли на батареях вольноопределяющиеся, юнкера и кадеты. Они верили в помощь англичан и французов. Им еще не надоело воевать. Они еще жаждали наград, крестов и славы. Они еще не сомневались, что большевики будут раздавлены.
Город был обречен.
Уже ничто не могло помочь.
Этого могли не замечать только слепые или пьяные.
Однако этого не замечал никто. Или, вернее, этому никто не верил.
А между тем на окраинах и в рабочих предместьях люди жили своей особой, трудовой и опасной жизнью революционного подполья.
Напрасно контрразведка развешивала агитаторов на фонарях и железнодорожных мостах.
Напрасно юнкера оцепляли целые кварталы и громили десятки нищих квартир, отыскивая крамольные типографии и большевистские явки.
Каждый завод, каждый цех, каждый дом и каждая квартира были штабами, типографиями и явками большевиков.
Каждую ночь по стенам и заборам неведомо кем расклеивались серые листки, грубо отпечатанные вручную. Наутро возле прокламаций собирались возбужденные толпы рабочих.
Что могли поделать юнкерские патрули? Юнкеров были десятки и сотни, а рабочих тысячи.
Каждую ночь в пустынных улицах шли люди, перетаскивая с одного места на другое оружие и патроны. Не только револьверы и ружья - здесь были в громадном количестве пулеметы и даже морские скорострелки.
В ночной темноте раздавались тревожные одиночные выстрелы, иногда залпы, иногда короткие очереди "кольта". Шальные пули тонко пели на излете, и звенело разбитое стекло слепнущего фонаря.
Французские артиллеристы, расквартированные на окраинах города, не могли не подвергнуться влиянию русских революционных рабочих. Незнание русского языка не могло быть препятствием. На стенах казарм, на полосатых будках часовых, наконец, на щитах скорострелок расклеивались прокламации, написанные по-французски.
Французским солдатам начинало надоедать пребывание в этой стране, где происходила война русских с русскими.
Они слишком много знали о социализме, чтобы верить басням своих офицеров о бандитском восстании "разбойников-большевиков".
Французские солдаты волновались и требовали скорейшей отправки на родину.
Им надоела военная жизнь, им хотелось вернуться к очагам и семьям. Они достаточно бились на Марне и под Верденом для того, чтобы позволить себе роскошь не дежурить у своих батарей и парков в этой варварской и загадочной стране, в соседстве с врагом, который был неуловим и вездесущ.
Дисциплина французских частей падала.
Солдаты не желали больше подчиняться офицерам. Они без разрешения уходили из частей и шлялись группами в предместьях, вступая в мимические объяснения с рабочими. Ночью они пели прованские песенки, потрясали серыми, пузатыми, похожими на рубчатые дыни фляжками и пили коньяк. Они вступали в драки с русскими офицерами и всячески демонстрировали свое презрение к стране, куда их насильно привезли.
III
Французское командование находилось в состоянии крайнего возбуждения и растерянности. Начальник штаба каждые два часа посылал адъютанта на радио.
Французский генерал Франше д'Эспере проносился по улицам в своем отличном автомобиле и появлялся в ложах. Этот моложавый седоватый воин, окруженный отборной свитой, думал, что он является единственным хозяином положения. Его переговоры по радио со своим правительством окружались строжайшей тайной, и никто, кроме него, не читал пакетов, которые время от времени привозили ему на линейном миноносце. Наружно он был вполне спокоен.
Русская и французская контрразведки вели параллельную работу, вследствие чего выходили постоянные конфликты и недоразумения. Французы часто считали действия русских ненужными и вредными, в то время как русские полагали французов неопытными сыщиками, которые своим вмешательством портят работу.
Работы у контрразведок было много. Работа была важная и ответственная. Она была направлена против мощной и неуловимой большевистской организации, отлично связанной с Москвой и успешно разлагавшей иностранные отряды.
Трения между двумя командованиями - добровольческим и французским продолжались все время.
Между тем по городу распространялись самые невероятные слухи.
Говорили о какой-то измене, говорили о близкой падении города, говорили об одной очень известной кинематографической артистке, имевшей близкое отношение к генералу Франше д'Эспере и игравшей выдающуюся роль в предполагавшейся сдаче города красным.
Незадолго до падения города эта кинематографическая артистка умерла от болезни, называвшейся "испанкой" и сильно распространенной в то время среди населения. Однако молва приписала ее смерть русской контрразведке. Говорили, что актриса была подкуплена большевиками и должна была заставить своего любовника, французского генерала, сдать город. На ее похороны собрались несметные толпы народа. Вход в собор, где в раскрытом гробу был выставлен ее труп, охранялся усиленным караулом. К гробу имели доступ избранные, среди которых видели и французского генерала. Он положил к ее ногам пышный букет с печальными лентами, на которых блистала французская цитата.
Нелепые слухи продолжались.
Однажды по городу прошел дивизион танков. Их видели на главной улице. Они были похожи на громадных гусениц. Они гремели суставчатыми цепями по мостовой. Витрины магазинов и фонари стрекотали, звенели и содрогались от их железной поступи. Их было восемь. Из каждого выглядывали короткий ствол митральезы и несколько пулеметов. Говорили, что их отправляют на фронт для отражения красных, силы которых с каждым днем увеличивались.
Это дало повод осваговским газетам поднять тон и удалым поручикам сделаться более воинственными.
Однако отдаленная канонада приближалась. Раньше она была слышна только в очень ясные и тихие ночи, теперь же, в самом разгаре дня, за шумом города, за звонками трамваев и ревом автомобильных сирен вдруг слышались явственные, словно подземные, очереди взрывов.
Тогда, казалось, на минуту стихал городской шум, прохожие останавливались, и лица делались бледнее, тверже и напряженнее.
Почти ежедневно на центральной площади, возле собора, генерал Гришин-Алмазов принимал парады уходящих на фронт частей. Он говорил:
- Господа офицеры и солдаты! Вам предстоит сражаться с бандами жестокого и коварного врага. С нами бог! Без страха и колебания, железной стеной встретьте неприятельские пули. Бейтесь до победы. Отступления - нет. Помните, что нас поддерживают наши верные союзники - французы и англичане. Дни большевиков сочтены. Еще один молодецкий нажим - и победа за нами. Дадим же торжественную клятву победить или умереть. С богом. Пленных приказываю не брать.
Оркестр играл Преображенский марш. Сабли описывали зеркальные дуги салютов. Колеса батарей скрипели, дышла подымались и опускались, толпа дам, девиц и стариков махала платочками.
Колонна за колонной добровольческие части покидали город, уходя туда, откуда все настойчивее и тверже доносились пушечные удары.
Мне удалось побывать на подступах к городу.
IV
Я видел извилистую, еще недостаточно оттаявшую, черную, твердую дорогу, идущую вдоль морского берега. По ней, по этой дороге, тянулись в город с позиций телеги с ранеными. Раненых было немного. Гораздо больше было больных и мнимоконтуженных. Близость большого, веселого и пышного города, набитого спиртом, женщинами и другими удовольствиями, являлась непреодолимым соблазном для недостаточно мужественных. Ежедневно десятки влюбленных прапорщиков и пришедших в уныние от походных лишений вольноопределяющихся симулировали контузии и болезни для того, чтобы быть эвакуированными в соблазнительный тыл. Легкораненые считали, как и всегда, впрочем, свое ранение счастием и предвкушали внимание дам, награды и безопасность.
В деревнях и на хуторах были размещены многочисленные штабы. Оседланные лошади били копытами мерзлую землю и грызли заборы.
Вестовые казаки, очень хорошо и воинственно одетые, с русыми чубами, взбитыми над смуглыми лбами, лихо раздували самовары и чистили на порогах хромовые генеральские сапоги.
Телефонисты с "удочками" и катушками проводили линии.
Ординарцы тряслись на мохнатых сибирских лошадках, одной рукой придерживая кожаную сумку, а другой подстегивая лошадь нагайкой.
Вдоль дороги валялись консервные жестянки и бутылки из-под удельного вина.
Дорога становилась чем далее, тем пустыннее. Через тридцать верст я достиг передовых позиций. Здесь берег образовывал бухту, в которой стоял французский миноносец.
Песчаная пересыпь бухты запирала небольшой синий лиман, переходивший в отдалении в красные солончаки. Там начиналась область, занятая красными. Их не было видно с господствующего над местностью правого берега лимана. Мне сказали, что они занимают деревни и постоянной боевой линии у них нет. На низком левом берегу была расположена деревня. В ней жили приморские крестьяне и рыбаки. Теперь там разместились части добровольческого отряда, пушки которого с небольшим числом прислуги и пехотного прикрытия были установлены на командной высоте.
Я въехал в деревню.
Деревня ничем не отличалась от тысячи других деревень которые мне приходилось проезжать в любую из кампаний.
На пустырях и дворах стояли кухни. По улицам ходили кадеты. Возле кухни ковали лошадь.
Размещенные по избам офицеры и солдаты сидели на лавках и играли в карты. Трехцветные шевроны на рукавах защитных гимнастерок передвигались при сдаче карт и при хлопанье картой по столу. Фуражки висели на гвоздях возле икон. Американские винчестеры были свалены кучей в сенях. О них никто не заботился. Они были заржавлены и забиты землей. Зато бесполезным шашкам уделялось много внимания и забот. Престарелый капитан, кряхтя и ругаясь, чистил клинок своей златоустовской шашки, с усилиями втыкая его в глиняный пол избы. Старик хозяин только качал на это головой.
Бравый вольноопределяющийся рассказал мне интересную историю о сегодняшнем ночном деле. Об этом деле говорил весь отряд.
В два часа ночи разъезд добровольческой кавалерии, в котором почему-то был и артиллерийский разведчик - бравый вольноопределяющийся, заехал в деревню, которая до сего дня считалась лояльной. Едва только отряд въехал на главную улицу, по нему была открыта пальба. Оказалось, что за последние сутки деревня перешла на сторону красных и сейчас в ней был расположен эскадрон красных партизан. Несколько партизанских всадников выскочили из темноты и атаковали добровольцев. Произошла стычка, в результате которой один добровольческий улан был тяжело ранен в голову и привезен из экспедиции мертвым. Бравый вольноопределяющийся рассказывал, как он рубил, и как его клинок с размаху ударил во что-то мягкое, и как оно (это мягкое) тяжело рухнуло под копыта его лошади. Он говорил, что его тоже хорошо огрели по голове, к счастью, не осталось следов, но что голова ахово трещит и не худо было бы эвакуироваться для поправки здоровья.
Таким образом, я выяснил, что самое типичное во всей кампании - это полное отсутствие сведений о неприятеле, о его численности и местопребывании. Местные жители были настроены весьма большевистски, и то одна, то другая деревня переходила на сторону красных, служа их частям надежным прикрытием.
В этот день стрельбы не было. Красные не проявляли инициативы. Их совершенно не было заметно.
Французская миноноска сигнализировала, что в случае дела она может открыть огонь из шести скорострельных пушек, что должно увеличить силу отряда на полторы батареи.
Затем из города прилетел военный самолет. Он спустился на Пересыпи. Два летчика в кожаных куртках, пулевидных шлемах и самых модных синих бриджах вылезли из аппарата и отправились в штаб отряда передать командиру бумаги. Они выпили чаю и, рассказав несколько городских анекдотов и передав слухи, улетели обратно с донесением о том, что в районе отряда все спокойно.
V
На следующий день совершенно неожиданно в двенадцать часов стало известно, что город в течение двух суток будет сдан красным.
Еще без четверти двенадцать беспечная толпа фланировала мимо цветочниц и валютных лотков, а в двенадцать по городу покатились мальчишки-газетчики, размахивая крыльями экстренных телеграмм. Все было очень точно и определенно: город отдается без боя. Французское правительство отзывает свои войска во Францию. Без иностранной поддержки добровольцы не смогут удержать город.
В пять минут первого город изменился. Город был переломлен, как спичка. Совершенно обалделые генералы почти бежали в штабы, где уже заколачивали ящики.
Паника была неописуемая.
Приказ французского командования до такой степени не соответствовал тону предыдущих приказов и газет, что взволнованное население готово было объяснить случившееся самыми невероятными способами. Об измене говорилось открыто.
Однако время было так ограничено, что никто не мог себе позволить размышлять о причинах внезапной эвакуации более пяти минут.
Иностранные миссии осаждались буржуазией, желавшей покинуть город. Заграничные паспорта выдавались почти всем желающим без особых формальностей. В порту начиналось столпотворение. Тоннаж имевшихся налицо судов был недостаточен для перевозки всех желающих. Многие, отчаявшись получить место на пароходе, отправлялись на извозчиках или пешком к румынской границе, отстоящей от города за сорок верст. В городе почти исчезли лошади. Они были реквизированы. Группы тыловых офицеров выпрягали лошадей из фургонов и пролеток и уводили их в казармы. Части, стоявшие на позициях, должны были пройти через город и, захватив обозы и штабы, отступить к румынской границе.
Однако согласие Румынии принять бегущих еще не было получено, и это чрезвычайно волновало тыловые части добровольцев.
К вечеру первого дня по всему фронту загремели пушки. Красные наступали, суживая кольцо своего обхвата, и, съеживаясь, это кольцо все больше и больше напоминало петлю. Город задыхался.
Я видел громадный двор артиллерийских казарм, где были сосредоточены многие штабы добровольческих частей и несколько французских легких дивизионов. Здесь жгли списки личного состава, здесь громили цейхгаузы, набитые снаряжением и амуницией. Офицеры и солдаты вытаскивали из сараев громадные кипы белья, сапоги, палатки, валенки. Они связывали награбленное в громадные тюки и волокли в город, решив остаться и дезертировать из добровольческой армии.
Посредине двора стоял погребальный катафалк, из которого были выпряжены лошади. Два еврейских мортуса в белых балахонах, с галунами и в черных цилиндрах плакали, расхаживая вокруг катафалка. Лошадей в черных шорах и траурных султанах наскоро запрягали в набитые битком повозки. Евреи хватались за рыжие свои бороды и умоляли какого-то полковника без погон и кокарды пощадить их лошадей. Но полковник исступленно кричал:
- Просите ваших "товарищей"! Дотанцевались до того, что "пролетел" сел на голову? И радуйтесь.
Этот взволнованный воин несколько раз еще повторил загадочное слово "пролетел", разумея под ним слово "пролетарий". Ему казалось, что в виде "пролетел" оно имеет некий необычайно язвительный и горький смысл. Он был прав. Это слово, произнесенное растерянным полковником, расхаживающим без погон и кокарды вокруг распряженного еврейского катафалка посередине хаотического двора казармы, и точно представлялось язвительным и горьким.
В военных и гражданских учреждениях спешно приготовлялись ведомости и выдавалось жалованье за шесть месяцев вперед.
Из государственного банка вывозились грузовики денег. Магазины были открыты. Получив неожиданно крупные суммы денег, люди осаждали лавки, запасаясь хлебом и продуктами на долгое время. Наиболее молодые покупали вино. Ночь, вспыхивавшая по краям от непрекращавшейся канонады, была полна пьяным ветром и пьяными песнями совершенно растерявшихся людей. Судороги города ознаменовались небывалым буйством, разгулом и пьянством.
Прожектора военных кораблей пыльными меловыми радиусами двигались по черному небу. Ревели пароходные сирены. Мчались грузовики. Гремели батареи. В ночной темноте происходило нечто неизбежное и грозное.
Измена. Предательство. Глупость командования. Слабость тыла. Вот причины падения города.
Так представляли себе положение дел почти все находившиеся в состоянии эвакуационной горячки и паники. Но это было неверно.
В действительности же дело происходило так.
Красные войска, состоявшие преимущественно из партизан и повстанцев, теснили добровольческие регулярные отряды в течение многих месяцев вплоть до города.
На подступах к городу красные остановились. Не узнав сил противника, не выяснив своих собственных сил и не закрепившись на занятой территории, двигаться дальше становилось безрассудно опасным. Они остановились.
В это время в городе, в подполье, велась бешеная работа по разложению французов и по учету сил добровольцев. Работа оказалась успешной. Не прошло и нескольких месяцев, как взаимоотношение сил стало ясным. Защищавших город было во много раз больше наступавших на него. Но среди защищавших не было ни уверенности в себе, ни единого военного плана. Во французских частях под влиянием большевистской агитации дисциплина несколько упала, так что при первом же серьезном деле французские штыки и пушки легко могли обратиться против собственных штабов. Греческие части имели маловоинственный вид и вряд ли могли представить серьезную опасность. Англичан было незначительное количество, и они несли лишь береговую территориальную службу. Добровольцы были развращены близостью тыла.
VI
Положение наступающих красных партизан, опиравшихся на благожелательное настроение крестьянства, на боевую опытность, наконец, на исключительное личное мужество бойцов, сражавшихся по доброй воле за свое общее дело, было во много раз выигрышнее положения осажденных. Подобное положение решило судьбу города.
Красные только ждали некоторых подкреплений.
Наконец подкрепление настолько приблизилось, что красное командование предъявило французам ультиматум. Ультиматум французы не приняли, но отдали приказ об эвакуации.
Красные подождали два дня и в начале третьего, не дожидаясь окончания эвакуации, с трех сторон атаковали город. Добровольческие батареи в течение нескольких часов расстреляли все свои патроны и были вынуждены отступить. Французское военное судно, обещавшее поддержку на левом фланге, без предупреждения ушло в море. Дивизион танков, выдвинутый в лоб красным, завяз в грязи, и все до одного танки были захвачены повстанцами в первые часы боя. Повстанческая конница показала чудеса быстроты и натиска. Кавалерия добровольцев, довольно хорошо работавшая в небольших ночных набегах, не смогла выдержать лавы противника и показала тыл. Греческий полк, вступивший в дело на правом фланге, в двадцати верстах от города, был потрясен обстрелом красных. Греки поспешно отступили, теряя мешки гороха, которым они кормили своих ослов, и бурдюки вина, предназначенного для солдат. Быстрому отступлению греков очень препятствовали слишком длинные английские шинели и тяжелые французские винтовки. Многие бросали их по дороге. Греческие солдаты, не привыкшие к боям, были совершенно измучены натиском красных партизан.
Отступая через город и проходя по улицам, эти оливковые добряки с рыжими унылыми усами застенчиво произносили слово, брошенное им в предместьях каким-то веселым рабочим. Он закричал им:
- Что, братцы, вата?
На жаргоне того времени слово "вата" обозначало конец, неудачу.
- Вата, - говорили греки непонятное им слово, отступая через город.
На окраинах начиналось восстание. Там бил пулемет.
На следующий день власть в городе перешла к большевикам.
Красная кавалерия, на спине отступающих добровольцев, ворвалась в предместья и браталась с вооруженными до зубов рабочими.
Революционный комитет, столь долгое время находившийся в подполье, занял лучшее в городе помещение и выпустил первый явный официальный и законный приказ.
Еще в открытом море дымили уходящие суда, еще кучки офицеров и штатских двигались по Аккерманскому тракту к румынской границе, еще оставшиеся спарывали с шинелей погоны и бросали в печки кокарды, а уже лихие всадники партизанского отряда, чубатые парни с красными бантами, на отличных лошадях разъезжали по улицам взятого города. Наст битого стекла хрустел под копытами лошадей. Закрученные, как лассо, петли сорванных трамвайных проводов лежали поперек мостовых.
Мальчишки бегали с красными флажками и пели "Интернационал". На аршинных столбах, поверх гигантских букв театров, кабаре и бегов, наклеивались суровые, спартанские приказы новой власти.
Так город начал новую жизнь.
VII
Начался трудный организационный период.
Нужно было все устроить, пересмотреть, сделать заново, провести в жизнь.
Нужно было вырвать гнилые корни старого быта и утвердить новый быт, быт рабочий, простой, суровый и твердый.
Всем оставшимся новая для города власть большевиков предоставляла право собираться и обсуждать коллективное устройство своей жизни.
Рабочим нечего было обсуждать. Они очень хорошо знали, как надо строить свой быт. Интеллигенция, захваченная событиями врасплох, еще не успела об этом подумать. Нужно было в самое короткое время усвоить чуждую им советскую конституцию и организоваться согласно с ее требованиями.
Происходила полная путаница в понятиях и терминах. Никто определенно не знал еще разницы между государственными, профессиональными и партийными учреждениями. Каждый человек с портфелем представлялся существом высшего порядка, всезнающим и всесильным. Сокращенные названия учреждений приводили растерявшихся интеллигентов в ужас.
В помещении бывшего Литературно-артистического кружка, сокращенно называвшегося "Литературной", ежедневно происходили бурные собрания писателей, журналистов и актеров, столь же бестолковых, сколь и многочисленных.
Престарелые ученые, писатели с именами, не успевшие бежать издатели, актеры и местные молодые поэты заседали по многу часов кряду, пытаясь не столько договориться до дела, сколько хоть немного понять друг друга.
Свобода на этих собраниях была полная. Наиболее консервативная часть ставила вопрос о самом факте признания Советской власти. Для них вопрос "признавать или не признавать" был вопросом первостепенной важности. Они даже не подозревали, что власть совершенно не нуждается в их признании и разрешает им собираться исключительно для того, чтобы они могли лучше познакомиться с порядком вещей в Республике.
Наиболее левая часть собрания, молодые поэты и художники преимущественно, левые не только в области искусства, но и в области политики, требовали не только полного признания власти, но также и активного перехода на советскую платформу. Они призывали к сотрудничеству с рабочими и желали объединения на этой почве. Средняя, наиболее осторожная часть упорно стояла на почве чисто профессионального объединения, старательно избегая вопроса о самом признании или непризнании существующей власти.
Я видел одно из этих собраний.
В большом, очень изящно отделанном зале, где еще так недавно лакеи во фраках прислуживали эстетам в бархатных куртках и актрисам, разрисованным по самой последней моде, теперь стояли стулья и грубые скамьи. На скамьях и стульях сидели взволнованные, выбитые из колеи люди. В проходах толпились опоздавшие.
Я видел знаменитого академика по разряду изящной словесности, сидевшего в углу и опиравшегося подбородком о набалдашник толстой палки. Он был желт, зол и морщинист. Худая его шея, вылезавшая из цветной манишки, туго пружинилась. Опухшие, словно заплаканные, глаза смотрели пронзительно и свирепо. Он весь подергивался на месте и вертел шеей, словно ее давил воротничок. Он был наиболее непримирим.
Я видел другого академика (ныне покойного), почтенного филолога, очень растерянно и по-стариковски согнувшись сидевшего во втором ряду рядом со своей женой, сухой и бойкой старушкой. Он никак не мог понять, зачем так много народа, что они хотят и почему кричат.
За столом президиума сидел рыжебородый издатель, ассириец с длинными глазами навыкате, и очень мохнатый, похожий на геральдического медведя, поэт-декадент с крупным всероссийским именем.
Говорил преимущественно поэт. Он был лидер золотой середины. Очень приятным, грубоватым и убедительным эстрадным голосом он призывал собрание под знамена профессионального союза, пропуская мимо ушей вопросы о признании и непризнании. Он говорил о том, что мастерство печатника, что закон типографской буквы и закон поэтического звука - есть один и тот же закон. При этом он очень удачно цитировал Анри де Ренье, и себя, и еще кого-то из новых.
Несколько раз академик по разряду изящной словесности вскакивал с места и сердито стучал палкой об пол. Неоднократно левые демонстративно удалялись из зала и были призываемы обратно во имя общего объединения.
Жена академика-филолога держала своего неуклюжего мужа за рукав и требовала, чтобы он что-то сказал собранию. Несколько раз старик подымался, вытаскивал из кармана мятый носовой платок, улыбался и садился на место, так как общий шум не давал ему говорить.
Так соглашение достигнуто и не было.
Поэт-декадент, столь подходивший для должности комиссара искусств, принужден был отказаться от общественной деятельности и заняться переводами поэм Анри де Ренье.
VIII
Между тем новая жизнь города складывалась по-своему, своим чередом. Новые государственные формы определяли формы нового быта.
Появились новые вывески с сокращенными названиями. Новые учреждения набирали штаты машинисток и секретарей. Взамен закрытых магазинов открылись продовольственные лавки и распределители. Была введена карточная система, и с утра обыватели стояли в хвостах за продуктами.
Город украшался.
На всех углах и перекрестках укреплялись громадные плакаты. Они были написаны левыми мастерами и изображали матросов, красноармейцев и рабочих. Это были первые, еще робкие, вылазки футуристов. Их плакатные матросы были великолепны. Они были написаны в грубоватой декоративной манере Матисса. Некоторая кривизна рисунка и яркость красок вполне отвечали духу времени, и примитивные детали вполне совпадали с упрощением деталей самого быта.
Поэты писали для этих плакатов четверостишия, которые читали все, начиная от попавшего в переделку фабриканта, кончая кухаркой, идущей записываться в профессиональный союз.
Повсюду открывались рабочие клубы и театры. Повсюду устраивались концерты-митинги. Известные артисты, демонстрируя свою солидарность с пролетариатом, ездили на предприятия, где с большим успехом пели оперные арии и читали Шекспировы монологи.
Однако военная гроза далеко не прошла. Город был очищен от белых, но еще во многих других местах страны враг был силен и опасен. Прошедшие румынскую границу добровольческие части на пароходах и транспортах перевозились в Новороссийск, в этот главный порт генерала Деникина, далеко еще не отказавшегося от идеи раздавить коммунистов.
Дон и Кубань были местами, где Деникин накапливал силы, собираясь обрушиться на красных. На этот раз наступление должно было быть серьезным. Английское командование снабжало части генерала снаряжением и обмундированием.
Недостатка в продовольствии не было.
Французское золото позволяло исправно выплачивать жалованье наемникам. Громадное количество пушек и бронепоездов, самолетов и танков, патронов и медикаментов было сосредоточено в руках добровольческого командования.
В разгаре весны началось вторичное наступление белых.
Генерал наступал настойчиво и энергично.
Город встревожился. Стенные газеты, в изобилии расклеивающиеся на заборах, были полны сообщениями с театра военных действий. На этот раз линией фронта была территория области Войска Донского и Кубанская область. Оттуда, имея своим центром и базой город Ростов, наступали части добровольческой армии.
Вся площадь Донецкого бассейна оказалась плацдармом жесточайших боев между регулярными, хорошо снабженными и обученными, отрядами генерала Деникина и вольными, недисциплинированными группами красных партизан.
По сообщениям газет, партизанские группы состояли из матросов Балтийского и Черноморского флотов, из кавалеристов и казаков разных частей старой армии, из волонтеров, ставших добровольно под красные знамена, и многочисленных повстанцев. В числе красных, разумеется, было немало и регулярных частей, сведенных в дивизии и армии, но их количество было все-таки далеко не достаточно для того, чтобы вести настоящую и планомерную кампанию. У красных почти не было регулярной артиллерии, а те батареи, которые входили в состав дивизий, находились в плачевном состояния из-за отсутствия самых необходимых материалов: керосина для чистки пушек, пакли, тряпок, измерительных приборов, "цейсов" и буссолей. Не было почти и командного состава. Старые офицеры избегали службы у красных, а унтер-офицеры хоть и были мужественными, преданными бойцами, однако не всегда могли должным образом управлять боевыми единицами.
IX
Итак, Деникин наступал. Красные партизаны, делая героические усилия и совершая чудеса храбрости, отбивались от наступающего врага, а в тылу лихорадочно комплектовались регулярные части Красной Армии.
С каждым днем город приобретал все более и более военный вид.
На каждой улице была расквартирована какая-нибудь часть. Ежедневно по городу проезжали батареи. На плацах и площадях производилось обучение призванных в армию. Во дворе воинского начальника стояли толпы поступавших на учет.
Повозки, нагруженные защитными рубахами, поясами и сапогами, выезжали из ворот цейхгаузов. Бывшие офицеры регистрировались у коменданта. Они заполняли карточки, расписывались и получали назначения в части. Штабы береговых батарей, размещенных в аристократических приморских кварталах, были переполнены призванными офицерами и фейерверкерами старой армии.
Многочисленные плакаты призывали к скорейшей организации регулярной Красной Армии. Самым распространенным среди них был плакат, изображавший красноармейца, уставившего на зрителя большой настойчивый указательный палец. Он говорил: "Ты еще не записался в Красную Армию?"
Служить пошли все.
Пошли служить в канцелярии полков престарелые чиновники, записались на батареи гимназисты и студенты, барышни заполняли многочисленные анкеты и садились за ремингтоны в бригадные канцелярии. Это были в большинстве случаев плохие служаки, рассчитывающие на обильный красноармейский паек и на бумажку, предохранявшую от реквизиций и уплотнений. Таких было много, но еще больше там было молодых рабочих, мастеровых и матросов бездействующего торгового флота. Это были надежные, преданные граждане, желавшие как можно скорее покончить с генералом и начать новое строительство.
Время отправки на фронт первых эшелонов новых частей приближалось. Все чаще и чаще на улицах появлялись реквизированные экипажи, подъезжавшие к военному комиссариату. Из экипажей торопливо выскакивали командиры частей и их политические комиссары. Они возвращались, набитые бумагами, деньгами и инструкциями, садились в экипаж и торопились в свои части.
Части были расположены вдоль моря, на дачах. Там, среди кустов цветущего жасмина, в купах свежей акации, в жужжании пчел, в мелькании бабочек и в свисте птиц, на клумбах и лужайках стояли походные кухни, пушки, велосипеды и повозки. Там кашевары наполняли громадными черпаками котелки красноармейцев, стоящих в очереди за обедом. Там убивали быков и рубили топорами дымящиеся туши. Там пищали и крякали уточками желтые деревянные ящики полевых телефонов Эриксона.
Возле пушек спешно производилось учение.
Иногда в огородах собирались митинги красноармейцев, выносивших мужественные резолюции и желавших как можно скорее отправиться на фронт. Профессиональные организации вручали частям знамена с короткими железными лозунгами.
Еще не было единой воинской формы, еще только входил в обиход частей дисциплинарный и гарнизонный устав, еще многие командиры и красноармейцы не ночевали в частях и приходили на службу в вольном платье, подпоясанные шашками, с винтовками на плече.
X
Наступление Деникина продолжалось.
Нужно было торопиться.
С фронта требовали подкреплений. Первыми были готовы легкий артиллерийский дивизион и два полка пехоты. Они были сведены в дивизию и подлежали отправке в первую очередь.
Я решил отправиться на фронт с первым эшелоном.
Еще за два дня до отправки в местах расположения уходящих на фронт частей было необычайное волнение. Красноармейцы, успевшие привыкнуть к тыловой гарнизонной службе, старательно готовились к походу. Они снаряжали свои походные сумки, чинили седла, проверяли телефоны и чистили пушки. В коммунистических ячейках происходили длительные совещания, после которых присутствующие пели "Интернационал".
Студенты и гимназисты, попавшие в число отправляемых, не ожидавшие и не хотевшие попасть под пули, под всякими предлогами старались остаться в тылу. Многие из них сказались больными, многие дезертировали.
Красных офицеров в то время еще не было, и высшие командные должности занимали в большинстве случаев офицеры, преимущественно из числа дезертировавших из добровольческой армии. У них тоже не было ни малейшего желания идти в бой. Политическим комиссарам приходилось бдительно наблюдать за ними, и бывали случаи, когда командиров доставляли в части под конвоем. Для Красной Армии это было очень вредно, но другого положения вещей покуда не могло быть.
Партизанский отряд, взявший город, почивал на заслуженных лаврах. Он нес гарнизонную службу и отдыхал от боев, пользуясь всеми благами тыла. Начальником этого отряда был некто Григорьев, по словам одних - полковник царской армии, по словам других - авантюрист и плут, отличавшийся, впрочем, изрядной храбростью и пользовавшийся безграничным авторитетом у подчиненных ему партизан.
Отряд Григорьева являлся как бы некоторой автономной и привилегированной единицей среди прочих частей гарнизона. Партизаны Григорьева, находившиеся постоянно в победоносных боях, захватили большую военную добычу. Будучи отлично одеты, имея много денег, провианту и спирту, они возбуждали зависть прочих красноармейцев. Никакой дисциплины григорьевцы не признавали. Вернее сказать, они не признавали никакой дисциплины внешней, в то время как дисциплина внутренняя у них была. Эта внутренняя дисциплина, основанная на доверии к своему начальнику, на боевом прошлом части и национальном единстве бойцов, была очень высока. Все красноармейцы отряда Григорьева были украинцами. В свое время примкнув к Красной Армии и наступая на добровольцев, Григорьев, несомненно, преследовал некие свои сугубо личные цели. Он мстил генералу Деникину за то, что тот не признавал независимости Украины и бился под лозунгом: "Единая, неделимая Россия". Атаман Григорьев втайне был враждебен также и политике большевиков, которые призывали к единой, всемирной коммуне. Будучи хитрым и дальнозорким человеком, Григорьев почувствовал, что своих целей ему гораздо легче добиться путем союза с Советами. Он нисколько не считал себя связанным с ними и только временно подчинялся главному штабу Красной Армии. Все время он лелеял план захватить на Украине власть в свои руки и установить собственный порядок вещей. Большевики, обманутые ложными уверениями в преданности, слишком доверились атаману Григорьеву, что повело за собой целый ряд так называемых григорьевских восстаний.
День нашего выступления был назначен.
С утра артиллерия начала грузиться в эшелоны, поданные к рампе товарного вокзала. Лошади, грубо ступая подковами по сходням, со страхом шарахались в вагоны. Солдаты вкатывали на площадки пушки и зарядные ящики, кашевары подкладывали под колеса кухонь деревянные клинышки и размещали продукты на полках теплушки-кухни. Красноармейцы, отпущенные на несколько часов в город к семьям, собирались на рампу, суровые и молчаливые. Многие жены с детьми пришли попрощаться с ними на вокзал. Часовые расхаживали возле вагонов и ящиков с патронами. Телефонисты проводили провод вдоль всего эшелона. В командирский вагон вносили пишущую машинку, крышка которой гремела жестяным, театральным громом.
Наконец батареи были погружены. Теперь наступила очередь пехоты. Ее не было.
Вдруг с вокзальной площади послышались залпы и шум. Я побежал посмотреть, что случилось, и скоро очутился у главного подъезда, на ступеньках гранитной лестницы. Отсюда была видна вся вокзальная площадь. Посередине этой площади зеленел круглый европейский сквер, обнесенный чугунной узорной решеткой. Обычно в сквере гуляли толпы красноармейцев и девушек, соривших подсолнухами. Тут фокусники-китайцы показывали зевакам свое искусство, тут бабы торговали бубликами, тут мальчишки продавали десятками дешевые самодельные папиросы из сушеной травы.
Теперь здесь творилось нечто непонятное, но крайне тревожное. Возле большого серого красивого здания бывших судебных установлений, выходившего лепным фасадом к саду, стоял граненый броневик.
Два плоских и раскосых китайца лежали на стальной крыше машины, держа ружья на изготовку. Широкоплечий матрос Черноморского флота, выставивший из тельника атлетическую, сплошь вытатуированную грудь, смотрел в толпу, расставив ноги колоколами и потрясая маузером. Две жилы в виде ижицы были натужены на его прямом, очень смуглом лбу. Толпа, косо подавшаяся подальше от броневика, угрюмо молчала. Вокзал был оцеплен матросами. Я пригляделся к толпе. Она почти сплошь состояла из солдат. Это были партизаны атамана Григорьева. Что произошло возле вокзала, нельзя было понять, но мне сказали, что два полка, назначенные к отправке, внезапно восстали, требуя, чтобы их оставили в тылу. Передавали, что эти полки, стоявшие рядом с отрядом Григорьева, распропагандированные украинскими "самостийными" шовинистами, примкнули к атаману и неожиданно как для самого Григорьева, так и для красного командования выступили против власти. Они преждевременно открыли карты Григорьева и, не получив от него поддержки, принуждены были сложить оружие. Говорили, что часть их отправилась к вокзалу, желая обратить на свою сторону артиллеристов и воспрепятствовать батареям выехать на фронт. Возле вокзала произошло столкновение с броневиком, после чего последние вспышки мятежа были затушены.
Однако взбунтовавшиеся части необходимо было совершенно переформировать, и батареям пришлось выступить в поход вне своей пехоты. Этим же вечером наши эшелоны вышли в северо-восточном направлении по Новой Бахмачской дороге.
XI
Эшелон гнали всю ночь.
Фонари мелькавших полустанков стреляли в щели вагонов, пугая лошадей. Никто не имел права задерживать поезд на станции свыше пяти минут. Последние полученные в городе сведения с фронта были крайне тревожны. Необходимо было торопиться.
Наутро я увидел, что поезд идет уже очень далеко от города. Вокруг была зеленая, весенняя степь. Реки блестели в туманных впадинах местности. Скот, оставленный пастись на ночь в поле, бродил, опустив головы, в мокрой и темной траве. Ветер дул в широко раздвинутые двери товарного вагона, принося сложную и очаровательную смесь полевых запахов. Телеграфные столбы проплывали мимо нас с удивительной быстротой, и ряды проволоки волнообразно подымались и опускались, подбрасываемые стуком колес по стыкам.
В десять часов утра мы достигли большой узловой станции; в котловине скрывался город, именем которого она называлась. Эшелон остановился. Здесь должна была произойти проверка личного состава. Красноармейцы выпрыгивали из вагонов и строились против состава, по линии противоположного полотна. Их лица носили на себе еще туманные следы утра, но глаза блестели на солнце, и новый путевой ветер возбуждал в них новые мысли, так не похожие на мысли, занимавшие их в тылу. Сила города, тяготевшая над ними, была разрушена.
Общая перекличка обнаружила многих дезертиров. Их списки были немедленно сданы на телеграф и отправлены по адресу военного комиссариата и чрезвычайной комиссии. На путях станции стояли также и другие эшелоны, отправлявшиеся туда же, куда и мы. Солдаты умывались, сливая друг другу воду из котелков и кружек. Очень яркая и радужная вода брызгала вокруг разноцветными каплями и, падая в густую, уже теплую пыль, сворачивалась крупными ртутными шариками.
Совершив проверку и осмотр части, командир приказал продолжать дорогу. Эшелон тронулся, провожаемый многочисленным провинциальным населением, пришедшим из города посмотреть на войска, уходящие в бой.
За день мы проехали две или три губернии. На крупных станциях везде было одно и то же. Торговки предлагали булки и яйца, мальчишки бегали, протягивая махорку, похожую на конский навоз, и дешевые папиросы. Мужики в похожих на верблюжьи свитках, подпоясанные красными кушаками, опирались на высокие палки и щурились на солнце. Матросы с бронепоездов и кавалеристы многих эскадронов, ярко и живописно одетые, рассказывали нашим красноармейцам о своих военных подвигах и о положении дел в стране.
Положение в стране было самое запутанное. Разнообразное и многочисленное население желало самых разнообразных режимов, начиная от реставрации старого и кончая введением полного анархизма. Каждый уезд и, пожалуй, каждая волость желали по-своему устроить свою жизнь, совершенно не считаясь с желаниями других уездов и волостей. Значительная часть мечтала о директории, некоторая часть требовала гетмана, очень многие были сторонниками анархиста и демагога Махно, отряды которого были повсюду. Молодежь преимущественно сочувствовала власти Советов, но недостаток агитаторов и литературы не позволял это сочувственное отношение превратить в реальную силу. Молодой Советской власти были свойственны все ошибки и недостатки молодой власти.
Дальнейшее продвижение было сопряжено с некоторой опасностью. Несмотря на то что, подобно атаману Григорьеву, Махно формально примыкал к красным и вместе с ними отражал наступление Деникина, банды махновцев на местах действовали враждебно Советской власти. Неоднократно они разбирали железнодорожные пути, нападали на поезда и отнимали у проезжавших оружие, вещи и деньги. Нередко банды махновцев достигали нескольких тысяч человек, и тогда их нападения представляли опасность даже для значительного воинского эшелона. Проезжая по наиболее опасным местам, мы становились под защиту двух бронепоездов, специально конвоирующих проходящие здесь поезда.
По дороге нам передавали о дерзких нападениях на станции, о крушении эшелонов и о многих других подвигах банд, но с нами в пути не случилось ничего худого, и на следующий день мы благополучно прибыли в город Александровск - крупнейший тыловой город фронта. Здесь наши батареи подлежали окончательному укомплектованию людьми, лошадьми и снаряжением.
Батареи пробыли в городе Александровске три дня.
Эти дни были днями напряженнейшей организационной работы.
Командиры и военные комиссары почти не ложились спать. Нужно было получать новые пушки, телефонное и обозное имущество, лошадей, обмундирование, людей и деньги.
Ежедневно на батареи приезжало высшее артиллерийское начальство. Инспектор артиллерии фронта, черноусый украинец из бывших подпрапорщиков, производил тщательное инспектирование батарей. Он экзаменовал командиров, заглядывал в каналы стволов трехдюймовок, заглядывал лошадям в зубы и предъявлял красноармейцам претензии. Это был опытный артиллерийский хозяин, не более, однако, чем в батарейном масштабе. Проявляя необыкновенное внимание к мелочам, он, однако, в силу неопытности, в крупной работе армейского масштаба упускал очень много весьма важных недостатков частей. У большинства батарейных, а зачастую и дивизионных командиров не было хороших биноклей и рогатых труб "цейса". Отсутствовали дальномеры и буссоли, а также и топографические карты предполагавшейся местности боя.
С утра до вечера командиры частей разъезжали в привезенных с собой экипажах по знойному, пыльному речному городу - из штаба в казначейство, из казначейства на вокзал, с вокзала на заводы и склады за получением необходимых мелочей для полного оборудования батарей.
Город представлял собой мужественный лагерь, сосредоточивший все роды оружия, все типы бойцов, все цвета одежд. То и дело по улицам мчались на рысях эскадроны, перестраивались, блестя штыками, полки, развевались красные знамена.
По многим типичным признакам опытный человек сразу мог определить близость фронта. Но линия наступления белых и отступления красных так быстро, неожиданно менялась, что ввиду плохой связи даже штабы не были точно осведомлены о месте сражений.
Вокруг города появлялись банды.
Здесь их было еще больше, чем в местах, по которым мы проезжали.
Город находился на левом берегу Днепра, в нескольких верстах ниже знаменитых Днепровских порогов. На правом, возвышенном, берегу орудовала большая, хорошо известная командованию и населению, банда атамана Чайковского. Чайковский был явный враг Советской власти и сторонник директории. В его распоряжении находилось несколько пушек и значительное количество кавалерии.
Заняв командные высоты на правом берегу Днепра, атаман Чайковский постоянно угрожал городу обстрелом и сильно мешал судоходству по Днепру. Почти каждый пароход, выходивший из Александровска вниз, за десять верст от города подвергался обстрелу бандитских батарей. Бороться с Чайковским было так же трудно, как и с другими украинскими бандами, обыкновенно опиравшимися на благожелательное отношение населения. Кроме того, у красных каждая регулярная часть была необходима для усиления линии фронта против генерала Деникина, где положение с каждым днем становилось все более угрожающим.
Вскоре в город прибыл штаб революционного военного совета армии, действовавшей в этом районе. Эта армия была Четырнадцатой, впоследствии так прославившейся во многих делах.
XII
Я видел Ворошилова, командира армии, который на вокзале провожал красноармейцев. Он показался мне худым и высоким. На нем были простая кожаная фуражка и ладная кожаная куртка.
Он говорил коротко и просто. Говорил скупо, но по существу. Его слова были направлены не в сторону отвлеченных рассуждений по поводу текущего момента, но в сторону реальных требований этого момента.
Тысячная толпа уходящих на линию огня, среди которой были и наши артиллеристы, с большим вниманием и серьезностью слушала речь военачальника.
После его выступления задавали такие же простые, как и его речь, прямые солдатские вопросы, и он не торопясь, деловито отвечал на них. Во время митинга лицо у него выражало крайне сосредоточенную озабоченность.
В полночь нашу батарею погрузили в эшелон. На этот раз батарея была придана южному полку, перебрасываемому из Крыма на восточный участок фронта.
Люди этого полка были закалены в недавних боях, хорошо обмундированы и спаяны той особенной спайкой, которой отличаются солдаты, привыкшие переносить друг с другом все тяжести и опасности войны.
Командир полка, бывший прапорщик, низенький коренастый татарин, похожий на студента, человек необыкновенной силы, носивший пенсне на черном шнурке, заложенном за ухо, всю ночь, не смыкая глаз, сидел со своим помощником, наклонясь над ломберным столом, где были разложены многочисленные топографические карты.
Тяжелые медные подсвечники прыгали по ним, как лягушки, и свет двух свечей танцевал на стенах и лицах.
На Крымском фронте полк потерпел ряд жестоких разгромов. Его состав менялся трижды. Полк занял несколько городов и был известен своей храбростью. Неоднократно раненный, но всегда остававшийся в строю, командир полка был любимцем красноармейцев. Дисциплина в его части была поразительна. Теперь, переброшенный на новый фронт и попавший в новую войсковую среду, командир полка был озабочен многими важными вопросами. Он спешно по карте изучал местность, где придется биться его солдатам. Он взвешивал тысячи неожиданностей, могущих произойти в условиях этой местности. Он рассчитывал количество фуража, провианта и патронов своей части. Теперь у него прибавилась еще одна важная забота - забота о батарее, которую ему дали, и о чужом молодом полке, шедшем под его верховным командованием.
Эшелон шел с еще большей спешностью, чем при нашем выступлении. Дождь и ветер резали по крышам вагонов. Станции головокружительно валились в хвост поезда всеми своими огнями. То и дело во тьме и шуме движения громадного расшатанного состава звучали выстрелы часовых - это значило, что произошло какое-нибудь несчастье и надо остановить состав. Однако состав не останавливался. Перед рассветом с одной из площадок упала корова. Она была привязана за рога к кольцу платформы. Часовой выстрелил. Но командир не разрешил остановить поезд. Корову проволокло версту, после чего она была убита колесами.
Эшелон наш двигался на выручку группе Красной Армии, отбивающейся от добровольцев в юго-восточном направлении. О месте происходящих боев точных сведений не имелось. По словам одних, линия фронта была далеко на юго-востоке, в середине Донецкого бассейна; по предположениям других, фронт в настоящее время находился не далее шестидесяти верст восточнее станции Лозовой, к которой приближался наш состав. Некоторые утверждали, что победа перешла к красным и в настоящее время Деникин отходит к Ростову-на-Дону. Во всяком случае, к немедленным боевым действиям никто из начальников и солдат не был готов.
Часов в одиннадцать утра, в обед, эшелон пришел на станцию Лозовую.
Предполагали, что он остановится не более чем на пять минут и будет отправлен дальше. Однако нас задержали. Никто не знал причины задержки. Солдаты вышли из вагонов и разгуливали по путям. Здесь, как и на прочих станциях, бабы продавали пироги, мальчишки - махорку и девочки великолепное топленое молоко, покрытое коричневой пленкой, в холодных до поту глиняных кувшинах.
Кроме наших солдат, на станции не было других военных. Командир ходил на телеграф, где долго оставался на прямом проводе, лично выстукивая вопросы и получая ответы, оттиснутые на выползавшей из медного аппарата длинной бумажной стружке. Долгий опыт гражданской войны научил этого человека телеграфному коду и умению обращаться с прямым проводом без помощи телеграфиста.
Выйдя из отделения телеграфа, командир не отдал никаких распоряжений, но, приземистый, злой, в громадной бурке, широкими шагами стал расхаживать по платформе, энергично ухватившись за топографическую клеенчатую, кожаную и целлулоидную клетчатую сумку.
По другую сторону вокзала, у рампы, уже стоял разноцветный новенький состав Реввоенсовета армии.
Несколько штабных в синих галифе вошли в сине-желтый вагон-микст, у дверей которого стояли часовые с ружьями-пулеметами Луиса. Два черноморских матроса с грохотом прокатили по рампе пулемет Максима. В одном месте у зеленого вагона стояли ребром два желтых ящика с пулеметными лентами. Под вагонами росла пыльная провинциальная трава. Легкий украинский зной стоял над станцией. Лениво кричал петух. Впереди, у водокачки, слабо попыхивал пар.
Там стоял бронепоезд: два угольных, наскоро заблиндированных вагона, посередине паровоз и впереди контрольная площадка, заваленная шпалами, рельсами и стыками.
В угольных вагонах были установлены трехдюймовки со снятыми чехлами.
Несколько черноморских матросов с серьгами в левом ухе сидели у пушек, свесив брюки клеш за борт вагона.
Затем реввоенсоветовский поезд ушел.
Стало пустее и тише. Пел петух.
Командир полка шагал по рампе, изредка заходя в прохладный громадный и совершенно пустой зал первого класса, где его шаги звучали плевками по плитам.
Затем произошло общее движение.
Я видел верхушку водокачки, откуда два черноморца смотрели в бинокль вдаль. Бронепоезд подвинули назад. Сзади подошел еще один эшелон.
- Передки на батарею! - закричал кто-то.
Но и батареи, и передки, и лошади были еще на площадках и в вагонах. Эта команда была бессмысленна. Составы подали еще вперед, и отцепленные паровозы, попыхивая паром, прошли мимо состава назад.
- Разгружайся!
Солдаты, уверенные, что далее придется идти пешим порядком еще верст восемьдесят, вышли из вагонов и откинули бока площадок, чтобы разгрузить артиллерию. Некоторые стали сбрасывать на землю тюки прессованного сена.
Командир полка пробежал к своему эшелону. Одной рукой он держался за карту, другой - за черный шнурок пенсне, заложенный за ухо.
Вслед за тем внезапно всякий шум совершенно смолк, и в наступившей тишине явственно послышались короткие и редкие железные попыхивания пара, бьющего в поршень. Однако в этих редких железных вспышках было нечто угрожающее. Они делались резче. Одна из них громыхнула совсем громко - в лоб.
Тогда все пришло в движение.
Люди тащили сходни к вагонам, чтобы разгрузить лошадей. Лошади прыгали и ломали ноги. Стрелки, обдергивая летние новенькие защитные рубахи, растерянно строились в две шеренги, пересчитываясь и двигая винтовки. Телефонисты тащили куда-то вправо катушки и аппараты. Кто-то страшно ругался. Составы стали опять двигать - сначала назад, а затем вперед.
Впереди, в поле, лежала цепь. Откуда она взялась, было неизвестно. Отстреливаясь, она отступала по вспаханной земле. Несколько всадников с пиками маячили на флангах, прикрывая, видимо, отступление.
Спереди вырвались две гранаты и, низко просвистав над головой, легли где-то в отдалении, за станцией. Там лопнуло два выстрела.
Люди бросались под вагоны.
Черноморцы сбегали с водокачки вниз. Бронепоезд отходил назад. Следующие две гранаты упали ближе, но наступавших не было за суматохой видно.
Паровозы отчаянно засвистали.
Следующая граната проломила крышу вокзала, и из крыши повалил дым и полетели щепки.
Кто-то скороговоркой сказал:
- Добровольческие броневики прорвались в тыл.
Ружейная трескотня приближалась. Шальная пуля щелкнула в рельс и пропела рикошетом.
Началась паника.
Через десять минут станция была почти очищена. Наполовину разгруженные составы уходили по трем направлениям: на Екатеринослав, на Полтаву и на Харьков.
Массы одиночек шли вразброд по вспаханному полю куда глаза глядят. Конные патрули тщетно останавливали бегущих. Эскадроны гнали табуны неоседланных лошадей. Военком какой-то совершенно незнакомой части ехал на бегунках, окруженный всадниками. Издали станция казалась разбитым ульем. Из нее валил дым. Над ней рвались шрапнели. Составы катились, поблескивая стеклами на опустившемся солнце.
Невидимый неприятель, бивший из морских скорострелок по отступающим, приводил в состояние полного замешательства и расстройства.
Отступив верст за пятнадцать, эшелоны остановились.
Здесь было решено подтянуться и окопаться. Но распоряжений никаких еще никто из командиров не получил. Начальники производили учет сил. Путаница была невероятная. Часть артиллерии была увезена на Екатеринослав, часть - на Харьков. Трех четвертей людей не хватало. Вечер застиг эшелоны стоящими на полустанке в нерешительности.
Командир полка, проходя вдоль эшелона, сказал адъютанту:
- Это все партизанщина. Кустарная война. Мы должны бить гадов по всем правилам.
Две гранаты резнули воздух и разорвались. Одна попала под колеса паровоза, другая раскидала в клочья прессованное сено.
Обезумевшие люди бросились бежать.
По густой желтой полосе зари, как в агонии, скакали всадники, падали стрелки, мелькали руки и ноги. Вся эта бегущая в одном направлении неорганизованная, страшная черная масса, сливающаяся с наступающей ночью, была незабываема.
XIII
Долой партизанщину! Таков был лозунг, под которым летом 1919 года на Украине организовывали Красную Армию. Почти беспрерывно армия была в деле. Разнородные, подчас автономные, отряды самых разнообразных родов оружия бились с наступавшими белыми на юго-востоке Украины. Эти партизанские отряды, группы и почти корпуса, не имевшие между собой связи, не имевшие общего командования, подчинявшиеся своему командиру и не признававшие других распоряжений, действовали на свой риск и страх, отражая планомерное наступление Деникина, предпринятое по всем правилам французской и английской стратегии.
При таком положении дел боевых успехов быть не могло. И даже сила одной общей идеи, вдохновлявшей все эти разнородные партизанские единицы, была бессильной остановить наступление белых.
То и дело в тылу вспыхивали восстания, беспорядки и неурядицы. В большинстве случаев они были основаны на пустячных недоразумениях и могли произойти только в условиях отсутствия связи, агитации и единства командования.
Я видел на станции Синельниково партизанскую часть из нескольких эскадронов одного из царских кавалерийских полков. Всадники этого отряда полностью сохраняли свою старую форму (погон и кокард, конечно, не было). Георгиевские кресты, медали и прочие знаки отличия носились солдатами с полным достоинством, и с таким же достоинством, по-видимому, сохранялись все прежние традиции полка. При всем этом полк был революционен и готов был драться за Советы со всей своей доблестью.
Отряд, задержанный по каким-то причинам на несколько дней, расквартировался на станции. Солдаты отряда держались особняком от солдат других проходящих, расквартированных здесь частей. Было такое впечатление, что солдаты этого партизанского отряда считают себя главным оплотом Советов и другим воинским частям не доверяют.
В местном железнодорожном театре ежевечерне шли спектакли. Перед спектаклями устраивались митинги. Солдаты, наполнявшие театр, выходили на эстраду и говорили. Каждый говорил на своем языке и о своем. И сколько было частей, столько было мнений и интересов. Каждая часть оценивала события по-своему. Но никто не понимал друг друга.
Атмосфера была натянутая и взвинченная.
Кавалеристы партизанского отряда заполняли обычно более половины театра. Их ораторы наиболее часто говорили. Я слышал одного из них. Это был коренастый немолодой рыжий улан, по-видимому младший унтер-офицер. У него на груди висел какой-то очень странный медный священнический крест на владимирской черно-красной ленте. Выпятив грудь в коричневом мундире колесом и теребя ус, он стал говорить. Насколько можно было понять, он требовал немедленного наступления и уничтожения внешнего и внутреннего врага. Под врагами внешними он подразумевал белых офицеров, под врагами внутренними "жидов, чеку и комиссаров". При этом он кричал: "Да здравствуют Советы!"
Керосиновые лампы с трудом пробивались сквозь тяжелый махорочный воздух. Шелуха семечек на пол-аршина покрывала пол. Из дырок полопавшегося занавеса в зрительный зал смотрели блестящие глаза актеров. Из оркестра торчали грифы контрабасов и флейты.
Батарейцы имени Ленина, проездом через станцию зашедшие в театр, были взволнованы словами, произносившимися с эстрады. Один из батарейцев крикнул оратору:
- Эй, ты, чего кресты царские на груди развесил!
Военком схватился за наган.
Внезапно все вскочили с мест. Рыжий улан, побагровевший, потный и злой, подскочил к батарейцу и взял его за ворот. Солдаты заревели. Лампы мгновенно были разбиты.
- Махновцы! - закричал кто-то во тьме и давке.
- Буду стрелять!
И вдруг:
- Берегись, кидаю бомбу!
Озверевшие люди ринулись к дверям, опрокидывая скамьи и теряя фуражки. В ту пору каждый партизан носил за поясом ручные гранаты.
Я видел, как люди выскочили на темную, грязную улицу. В совершенно черном небе несколькими разноцветными звездами блистал вокзал. Туда бежали батарейцы, спасаясь от партизан. Они размахивали ручными бомбами. Хлопнул револьверный выстрел. И еще долго партизаны ходили с фонарями по всем эшелонам, отыскивая батарейцев. Они отдирали тяжелые двери теплушек и освещали спящих. К утру все успокоилось. Но военком артиллерийской части в волнении просидел на телеграфе до утра.
Таково было это время военной партизанщины на Украине.
1920
ПОЛИТОТДЕЛЬСКИЙ ДНЕВНИК
Семнадцатого июня выехали. 18-го приехали. Я был болен. Нас встретил Костин. Он отвез нас на машине, сделавшей на своем веку сто шестьдесят тысяч километров, - то есть четыре раза вокруг света по экватору! - в Зацепы, на МТС.
Был вечер.
Мы пошли в дом и поднялись по деревянной лестнице во второй этаж. Костин занимает две комнаты, не хуже приличных московских, из которых одну предложил нам - столовую. Есть электричество. МТС дает свет даже железнодорожной станции.
Где-то все время постукивает двигатель.
В столовой, где нам постелили, - стол, над ним лампочка под маленьким цветным матерчатым абажуром, два окна, на них шторы; платяной шкаф, письменный столик, превращенный в туалетный, - с зеркальцем, флаконом, мылом, зубными щетками и книгами; несколько стульев; в уголке табуретка, превращенная в детский столик, - с тетрадками, книжками и т.д. У Костина гостит восьмилетняя дочь Леночка. Она спала здесь на диванчике. Теперь ее перевели к Зое Васильевне, жене начальника политотдела. Зоя Васильевна, молодая, милая, услужливая женщина, возится с Леночкой, заменяет ей маму.
Нас кормили, поили чаем, укладывали спать.
Сильный ветер, погода сомнительная, довольно холодно. Хорошо, что взял пальто. Температура около тридцати девяти, знобит. Звезды. Как старых знакомых узнаю Большую Медведицу, Кассиопею и множество других, коих не знаю имен, но хорошо помню форму. Очень белый и яркий Млечный Путь.
Всюду на столбах лампочки.
Свет в нескольких корпусах, но что там - неизвестно. И не хочется спрашивать, - скорей спать!
Близость станции. Сигналы. Семафоры. Звонки. В комнате несколько больших букетов полевых цветов.
Ложимся. Вокруг белые, чистые, чужие стены и чужие запахи нового места. Белая печь. За печью на вешалке пальто и две соломенные деревенские шляпы, которые называют "брили".
Елисеев тушит свет.
Я лежу. Меня мучат жар и бессонница. Вдруг слышу - во тьме Елисеев ест редиску. Ест, вкусно хрустя. Съел одну, начал другую. Потом еще. И еще. Что такое? Я не знал за ним такого аппетита.
- Елисеев!
- А?
- Что это вы грызете? Редиску, что ли?
- Нет. Наоборот, я думал, это вы.
- Нет, не я.
- Тогда, наверное, это мышь нашла что-нибудь на столе.
Он зажигает свет. Шарит по столу.
Он обходит всю комнату, ищет мышиную нору, ищет долго. Наконец находит возле печки спичечную коробочку и в ней большого жука. Все ясно. Это Леночка спрятала.
- Выбросить?
Жалко Леночку.
Однако жук мешает спать.
Елисеев осторожно выходит в коридор и там осторожно кладет коробочку на стол. Все стихает. Темнота. Меня продолжает мучить жар. Потом я начинаю потеть. Потею так, что обе простыни хоть выжми. Никогда в жизни так не потел. А вокруг тридцать пять тысяч га колхозных полей, подготовка к уборочной, комбайны, тракторы, бригады, колхозы, полеводы, инструкции, противоречия; все это еще мне не совсем понятно, еще не разобрался, что к чему.
Так до утра.
Двадцать второго Костину нужно было съездить в колхоз "Красный партизан" - отвезти лозунги и материалы к предстоящей политбеседе. Пригласил нас. Часов в двенадцать мы отправились на бричке - Костин, Елисеев, Зоя Васильевна и я. Это километров десять - двенадцать.
По дороге смотрели хлеба. Очень хороши. Земля вокруг тщательно возделана.
Из "Красного партизана" поехали в поле, к бригаде стариков косарей. Их Зоя Васильевна как-то обещала сиять и теперь решила исполнить обещание.
По дороге осматривали хлеба. Особенно меня поразил кусок возле церкви со снятыми крестами - громаднейшая, густейшая, ровнейшая и чистейшая пшеница. Чтобы войти в нее, надо сильно напрягать руки, разбирая ее свежую крепкую чащу. Куда хватает глаз - отличнейшие хлеба. Неожиданно для традиционного русскою пейзажа - абсолютное отсутствие межей. Сплошные зеленя.
Дороги прокладывают с помощью трактора.
Мы нашли косарей на склоне балки. Три старика в шляпах и широких рубахах широко и легко косили луг. Густое белое молоко сока сворачивалось большими каплями на срезанных стеблях молочая.
Зоя Васильевна засуетилась, живописно расставила стариков, утвердила свой треножник и велела им косить. Они, очень довольные, пошли цепью вниз, размахивая косами. Трава ложилась легкими рядами.
Тут Зоя Васильевна спохватилась - она забыла в тарантасе кассету. Она с криком побежала за ней.
А старики продолжали мерно и неуклонно идти.
Когда Зоя Васильевна прибежала с кассетой к аппарату, старики уже прошли мимо. Она обежала их и стала снова наводить, но, покуда наводила, старики опять прошли мимо, лихо кидая косами. Они ничего не видели и не слышали. Она была в отчаянии. А они, три старика с громадными бородами, сбитыми ветром в одну сторону, шагали вниз по косогору, неуклонно, равнодушно, торжественно. За ними страшно чернела надвигающаяся туча, бежала рожь, сверкала молния, катился гром.
- Подождите! - кричала она, чуть не плача, эта милая неудачница-энтузиастка в своем сером прозхалатике, с большими растрепанными волосами, и бежала за ними, спотыкаясь, прижимая к груди обеими голыми руками треножник, аппарат, черный платок и кассеты, падающие в скошенную траву.
Старики не слышали. Они размеренно и неудержимо шагали вниз, упоенные славой и предвкушая увидеть свои фотографии в газете.
Между тем гроза приближалась. В черной туче висели светло-белые полосы. Оттуда дышало льдом. С тревогой говорили, что будет град.
Старые косари работали быстрее, чем молодой фотограф.
Гроза не состоялась, Елисеев поймал в покосе ящерицу и спрятал себе в кепи. Ящерица всю дорогу бегала вокруг по голове.
В "Красном партизане" нам дали графин молока и кусок желтого кукурузного хлеба, более красивого, чем вкусного. Мы поели, заплатили за это колхозу три рубля и получили квитанцию.
Я всю дорогу сидел на козлах и радовался, как ребенок. Вспоминал детство - какое счастье сидеть на козлах и погонять!
Приехали около семи и весело пообедали.
Все еще болен. Утром встал рано. За двумя большими, очень широкими окнами туман. Плохой день. Здесь все время погода дождливая. Это удручает.
С жуком в коробке смешное положение.
Костин за чаем рассказывает:
- Ночью просыпаюсь от шума. Как будто бы в коридоре под моей дверью кто-то грызет кость... как вурдалак. Ну, невозможно заснуть. Я выхожу. Обшарил весь коридор. Вижу коробочку. Открываю - жук, будь трижды проклят. Взял эту коробочку, разозлился - и ко всем чертям в окошко!
Мы ахнули:
- Это же Леночкин жук!
Костин смеется:
- Ничего. Переживет.
К чаю является Леночка на своих длиннющих ногах. Она озабоченно идет к печке, пожимает худенькими плечами, ходит по комнате, заглядывает в углы.
Все смеются.
Одним словом, ходили во двор, искали под окном в бурьяне, пока не нашли знаменитую коробочку с жуком. Жук сейчас водворен в банку и закрыт крышечкой.
Немножко гулял возле дома. Ветер, пасмурно, холодно. Скучно. Внизу бухгалтерия и контора агронома. Щелкают счеты, сидят "клерки", согнувшись над бумагами.
Рядом с нами, во втором этаже, специальная комната для заседаний.
Политотдел при Зацепской МТС существует всего каких-нибудь четыре-пять месяцев. Срок, в общем, небольшой - от подготовки к весеннему севу до начала уборочной. Но как много сделано за этот небольшой срок!
Сейчас политотдел при Зацепской МТС является подлинным, крепким, авторитетным партийным центром двадцати двух колхозов и коммун, входящих в сферу деятельности МТС.
Политотдельцы оказались народом выдержанным, настойчивым, целеустремленным.
Они работают под лозунгом: "Нет таких крепостей, которых большевики не могли бы взять!"
И они не на словах, а на деле берут эти крепости одну за другой.
Колхозница пришла в политотдел, чтобы ее научили устроить в своем колхозе ясли. Конную молотилку заменяют паровой, а паровую - комбайном.
Революцией насыщены наши дни.
Громаднейшие, неисчерпаемые запасы человеческой инициативы и энергии освобождаются всюду.
Нужно этой инициативе и энергии дать политически верное направление, нужно их наиболее рационально переработать.
И политотдел направляет, перерабатывает.
Ежедневно через зеленый двор проходят сотни самых разнообразных людей от семнадцатилетних черноглазых хлопцев и до семидесятилетних дремучих дедов.
И каждый выходит не таким, каким он вошел. Выходит обогащенным, заряженным волей к труду и победе.
Глубоко неверно представлять себе машинно-тракторную станцию только как некое хозяйственное предприятие, предназначенное для того, чтобы за известное вознаграждение посылать свои машины на колхозные поля.
МТС представляет собой сложный политический и культурно-хозяйственный комбинат.
За последние восемь дней помимо своей очередной работы политотдел МТС проделал следующее.
Проведен слет колхозниц-ударниц. На этом слете подробнейшим образом прорабатывались практические вопросы прополки, предстоящей уборки и поставки хлеба государству.
Был слет косарей ближайших колхозов. Восемьдесят человек, главным образом старики, демонстрировали свою подготовку к покосу. На лугу собрались на митинг. Тут же провели конкурс на лучшего косаря. Артели выставили косцов. Косили на первенство артелей. Учитывали не только лучшую косьбу, но и лучшую подготовку инструмента - мантачки, бабки, молотка, ведра и др. Старики передавали молодым косарям свой производственный опыт.
В течение пяти дней происходил семинар секретарей комсомольских ячеек. Проводил занятия весь политотдел. Проработали партийные решения, вопросы уборочной кампании и поставки хлеба государству.
Сто пятьдесят человек переменников собрались, с тем чтобы организовать охрану урожая. Был подробнейшим образом разработан план охраны дорог, посевов, домов. Установили места, где будут построены сторожевые вышки. Сто пятьдесят человек переменников поклялись быть надежной охраной колхозного урожая от кулаков, воров и вредителей.
Пятьдесят селькоров разрабатывали план обслуживания бригад полевыми газетами. Делились опытом. Тут же, на месте, был написан, составлен и склеен пробный, опытный номер газеты "Пером селькора".
В течение полутора месяцев изо дня в день идут регулярные занятия комбайнеров и штурвальных. Их семьдесят человек - пятьдесят три комбайнера и семнадцать штурвальных. Их прислали сюда колхозы, самых талантливых, самых крепких.
Девятнадцать человек прошли курсы машинистов молотилок. Были пятидневные курсы весовщиков, учетчиков, полеводов, силосовальщиков, кладовщиков.
Целый день через зеленый двор проходят все новые и новые десятки и сотни людей. Все помещения МТС с утра до вечера заняты слетами, заседаниями, конференциями, семинарами, комиссиями.
В широкое окно виден зеленый луг двора. Розовые стены строящейся конторы. Свежие штабеля леса. Известка. Камень. Со свистом дышит пила. В ремонтной мастерской крутятся шкивы, летают трансмиссии. Бабы кончают обмазывать коровник. В столовую тянутся гуськом парни и девчата. Это какая-то очередная конференция. Столовая - главный конференц-зал.
Сегодня закончен ремонт.
Стоят машины, готовые к работе.
Зерно взошло далеко не обычной густоты и чистоты. Сквозь хлеба трудно продираться.
А во втором этаже, в небольшой комнате - кабинете начальника политотдела, заседание политотдела с участием агрономов и полеводов. Разрабатывается план уборочной и поставки хлеба государству.
Район принял на себя обязательство доставить хлеб на пункт за двадцать дней. Все дело теперь в том, когда можно будет начинать косовицу. В этом весь гвоздь.
Товарищ Розанов напряженно ждет, что скажет по этому поводу агроном.
- Что ж, Тарас Михайлович, - говорит агроном, дымя длинной трубкой, что касается начала косовицы, то я думаю - между десятым и пятнадцатым.
Товарищ Розанов вертит шеей. Ему мешает ворот ладно выглаженной длинной полотняной рубахи. Он весь розовеет. Сквозь коротко остриженные светлые волосы видно, как розовеет кожа его темени. Он нервно посмеивается, решительно встает и упирается кулаками в стол.
- Вот что, дорогой Евдоким Яковлевич... Это дело неподходящее. Десятое, пятнадцатое... ни то, ни другое.
Он делает короткую паузу - и вдруг как ножом:
- Пятое! Понятно? Пятое... Вот... пятое-е!
Агроном опускает глаза, и очень легкая улыбка скользит по его тонким, плотно сжатым губам. Он пожимает плечами:
- Ну, пусть пятое. Только я не рассчитываю на хлеб. К пятому хлеб безусловно не будет готов. Числа десятого, двенадцатого.
- Ага! Уже не пятнадцатого, а двенадцатого? А я вам говорю, что не двенадцатого, не десятого и даже не восьмого, а пятого. Понятно? Пятого!.. Понятно вам? Пятого! - Он наклоняет к столу круглую, розовую, упрямую голову и повторяет: - Пятого... Первый день косьбы - пятого!
- Тарас Михайлович... а если хлеб не поспеет? - жалобно говорит агроном.
- Поспеет! - кричит Розанов. - Должен поспеть!
Все смеются. Но Розанов еще ниже опускает голову, как будто собирается бодаться.
- Нужно вырвать у природы лишние дни, - быстро говорит он. - Не может быть такого случая, чтобы ни на одном участке из тридцати пяти тысяч га не поспел хлеб пятого. Обязательно где-нибудь поспеет. Ведь так?
- Это так. Где-нибудь да поспеет...
- Так вот я это самое и говорю! Значит, что нужно, чтобы не пропустить? Нужно немедленно выделить людей и организовать дозоры. Понятно? Пускай день и ночь ходят дозоры. Как только где заметят, что можно начинать косить, так и начнем, ни одной минуты не пропуская.
Заседание закрывается.
Розанов с непокрытой головой ходит по двору. Ему жарко. Он устал. Где-то вокруг зреют, наливаются хлеба. Он видит эшелон с хлебом, который идет в крупный рабочий центр. Длинный и быстрый эшелон с их хлебом.
Розанов смотрит на небо. Небо в тучах. Дует ветер. Бежит трава. Розанову страшно хочется солнца.
Он идет, опустив крепкую круглую голову. Он бормочет сквозь зубы:
- Нужно вырвать у природы лишние дни. В этом вся штука.
Разошлись по квартирам. Чувствую себя немного лучше.
Обедали.
На столе в стеклянном кувшине громадный букет белой акации. Какой милый, забытый, но с детства памятный одесский запах...
Гулял по двору, размышлял. Сейчас здесь все живет ощущением надвигающегося боя. Надвигающийся бой - это уборка, сдача и т.д.
Виды на урожай блестящие. Общее мнение. Но срок начала уборки зависит от погоды. Будет солнце - уборка начнется пятого. Нет - тогда не раньше пятнадцатого. Десять дней - это чудовищный срок в данных условиях. Все дело решает колос. Мы окружены полями. Там происходит созревание.
Пятнадцать - двадцать дней ожидания. Но эти пятнадцать дней зато с напряжением употребляются на подготовку к самому действию.
На днях ездил в пятую бригаду колхоза "Первое мая", на поле. В семь часов утра.
Они должны были полоть.
Силосная башня. Потом дорога. Ястреб на проводах. Шиповник. Дикая маслина. Кустарник.
Собирался дождь. Было холодно и пасмурно. Возле омета старой соломы три телеги. Казан, дрова, вода, крупа. Баба-кухарка. Широкоплечий бригадир. Он точил напильником сапы. И еще один мужчина, круглолицый, со щербатыми зубами, добродушный. И еще хлопец лет семнадцати в помощь кухарке - он колол дрова.
Остальные - женщины. Их двадцать пять. Они только пошли с сапами полоть кукурузу, как дождь. Они вернулись бегом к омету.
Разговорились. Жаловались, что им не записывают трудодни.
* * *
Опять пошел дождь. День пропал. Они томились, кутались. Дымились сырые дрова под казаном. Все не могли разгореться. Старая кухарка жаловалась, что непременно помрет от такой погоды, чтоб она провалилась!
- Не умрешь, - сказала ей другая старуха. - Кухарка умрет - ее и поп не запечатает.
Все неохотно засмеялись. Раздражал дождь.
Перед вечером поехали с Костиным в артель за двенадцать километров. По дороге нас застигла гроза. Четыре километра ехали под проливным дождем.
В правлении артели, в маленькой глиняной комнате, застали главу артели Афанасьева. В прошлом это питерский рабочий. Тертый калач. Всюду побывал. Ему тридцать шесть лет. Он маленький, курносый, разбитной, бывалый, хромает.
В империалистическую был шофером в гаубичном дивизионе восьмидюймовых "виккерсов". С семнадцатого года в партии. Был в Кимрах на обувной фабрике. В гражданскую кружил по всем фронтам: Сибирь, Урал, Северный, Польский, наконец, Южный - почти полный круг. Был где-то директором маленькой электростанции; был районным партработником по крестьянским земельным делам; был председателем суда.
Когда мы вошли, он писал длинное письмо товарищу Хатаевичу.
Артель получила от Хатаевича письмо, теперь он отвечал.
С видимым удовольствием и с наигранным равнодушием Афанасьев сказал:
- Он - нам письмо. Теперь я - ему. Так у нас и наладятся дружественные отношения, переписка.
Рассказывал, как он приехал в январе в артель. Был полный развал.
- Все правление сбежало. Сдрейфили. Председатель Чернов сбежал. Оставил печать маленькому сынишке и сказал: "Дня через два-три сдашь в правление".
Пацан приходит и сдает печать. Смех и грех. Два члена правления, ничего никому не сказав, следом за ним, прямо на станцию, конечно ночью, и тоже, стало быть, сбежали. Один Дейнега из всего правления остался за председателя. Он и голова, и завхоз, он и производственная часть, и секретарь, и все на свете. Сказал: "Не уйду с поста", - и не ушел.
Тут меня прислали. Меня здесь народ добре знает. Я сменил Дейнегу. Дейнега стал членом правления по производственной части. Мы с ним работаем. Голова сельрады, товарищ Устенко, тоже с нами добре работал. Он сюда еще раньше меня приехал. Он вам более подробно может рассказать, что тут творилось. Он, что творилось! Полный развал, окончательный развал. Я вообще по-русски говорю и пишу. Но пришлось говорить и писать по-украински. Теперь у меня в голове форменная путаница, как говорится, "суржик". Пишу по-русски - украинские слова вставляю и наоборот. А недавно я писал своим братьям в Питер письмо, забылся, да и написал его скрозь по-украински. Они мне отвечают: "Что такое? Мало мы поняли!" А я только тогда сообразил.
Голова идет кругом.
Я писал дневник своей жизни. Еще с фронта. Снимал копии со всех писем, которые я писал и которые мне писали. Очень интересно. Это у меня на квартире в Питере осталось.
А вот и товарищ Устенко. Здорово, товарищ Устенко!
Вошел Устенко - большой, костлявый, в брезентовом плаще, с наружностью вольнолюбивого и несколько мрачного солдата-фронтовика революционной, большевистской закваски.
Он пришел с кнутом в руках и сел в углу на табурет. Узнав, о чем идет разговор, он улыбнулся и заметил:
- Ох, тут дел было, я вам скажу! Я здесь уже давно, с ноября месяца. Я свидетель всех этих дел. Могу вам все рассказать, вы только записывайте. А не хочете сами записывать, - я вам могу все сам записать. Вы мне только бумаги достаньте, какой ни на есть бумаги. Я вам карандашом вот столько бумаги напишу, все факты со своей подписью, все как было. Вот столько бумаги могу исписать карандашом, - он показал толстую кипу большими руками. - Я могу и чернилом, только простым карандашом легче: карандаш - тот сам так по бумаге и бегает. Я вам могу целую кипу написать за своей подписью, а вы потом как хотите это используйте. Можно, конечно, и в роман вставать, можно и пьеску сделать. Для пьески очень хорошо, как все тутошнее правление разбегалось.
- Я уже рассказывал, - заметил Афанасьев.
- А я вам это все могу написать. Я сам роман из своей жизни написал. Карандашом. Вот такую кипу. Всю мою жизнь описал.
- Где ж он сейчас, этот роман?
- Где? Пропал. Я его оставил на столе и ушел. А у меня, знаете, сынишка маленький. Ну, у него нет другого удовольствия, как что-нибудь шкодить. Особенно рвать бумагу любит. Как увидит - книжка или какая-нибудь тетрадка, он ее сейчас же берет и начинает отрывать листья. Оторвет один - подивится, подивится и бросит. Потом другой, потом третий и так далее, пока по всей хате листов не набросает. А сам смеется! А сам смеется!
Тут и сам Устенко улыбнулся нежной улыбкой отца, восхищенного шкодами своего малютки.
- А что ж, хороший, по крайней мере, был этот сбежавший председатель Чернов?
Афанасьев сморщил курносый нос и вытащил из кармана черный кожаный портсигар.
Председатель из него - пустое место. Он всех боялся. С людьми не разговаривал. Только любил проводить свою линию и с правлением совершенно не считался. Едет в бричке по степу мимо бригады - никогда к людям не подойдет. Остановит бричку и кричит: "Бригадира!" И командует бригадиру: сделай так, сделай сяк, чтоб все было исполнено. И поедет дальше, даже не попрощается. Он к людям так, и люди к нему так. Потерял всякий авторитет.
Запрется в комнате в правлении. Вот в этой самой комнате. Всю комнату лозунгами залепил. Всюду лозунги, лозунги, лозунги. Народ к нему заходит, спрашивает какого-нибудь совета или же разъяснения, а он положит голову в бумаги, будто бы сильно занят, и молчит. А народ стоит. Его спрашивают, а он молчит, молчит, молчит, и ни слова от него не добьешься, ну буквально ни звука. Или обратно: откинется на спинку стула, задерет голову вверх, нос до горы, закроет глаза и так заносчиво молчит, только ноздри, как две дырки, людям видны, и молчит, и молчит, и молчит с закрытыми глазами, как той проклятый.
Конечно, с ним окончательно перестали считаться.
Каждый делает, что ему захочется, без всякого руководства. И кулачью это было на руку. Они стали вертеть народом как угодно. И ни от кого никакого не имели сопротивления. Прямо развалил все дело. Шляпа.
- А где же они сейчас, ваш бывший голова Чернов и все сбежавшие правленцы? Так и пропали?
- Зачем? Они сейчас все тут. Повозвращались один за другим.
- И Чернов вернулся?
- А как же! Вернулся. Один раз ночью я сижу вот здесь, за этим самым столом, вдруг слышу - такой тихонький стук в дверь, такой осторожненький стук. И такой тоненький голосок: "Можно до вас?" А я ему таким громким басом: "Войдите!" Входит. Осторожненько подходит до меня. Таким мягоньким голоском этак ласково: "Здравствуйте, товарищ Афанасьев". А я ему басом: "Здравствуй, Чернов. Что скажешь, Чернов?" А он: "Вот я пришел". - "Вижу, что ты пришел, и ну?" - "Примите меня обратно в артель". - "А мы тебя, Чернов, и не исключали. Иди в бригаду, работай". Так он и пошел в бригаду рядовым колхозником. Ну, только рядовой колхозник из него оказался абсолютно никуда. Еще хуже, чем председатель. А кажется, был все-таки председателем, все дела артельные должен бы знать... А! - воскликнул вдруг Афанасьев. - Вот и многоуважаемый товарищ Дейнега! Здорово, Дейнега!
Вошел Дейнега.
В черном большом картузе на уши; рыже-черные, сильно опущенные усы; черные, густые, высокие брови на темном, худом крестьянском лице; босой; высоко закатанные штаны; худые, черные от загара и грязи ноги; черный пиджак.
В комнату протиснулся еще один человек, в грубом брезентовом плаще, большой, согнутый в плечах, с длинным, большим носом, а на носу красная горбинка, - распространенный тип украинского крестьянина, из тех, которых называют "дубоносый" или же "дубастый". Он вошел с ясной, но несколько блудливой улыбкой.
- А! Вот вам, пожалуйста! Один из наших беглецов. Товарищ Чернов, бывший наш председатель. А ну-ка, расскажи людям, как ты бегал!
- Бегал - и все. Что ж там рассказывать! Просто бежал без всякой цели куда глаза глядят, лишь бы куда-нибудь подальше.
- Сдрейфил?
- А как же! Прямо скажу - перелякался. Ну его к черту! Ночевал по станциям с какими-то ворами. Горя натерпелся, ну его к бису! Потом вернулся.
Он был немногословен и скоро замолчал.
Пошли разговоры об урожае и о погоде. Урожай должен быть исключительным, но гадят дожди. Каждый день обязательно дождь.
- Как нанятый, - сказал Афанасьев раздраженно. - Каждое утро я смотрю на ласточек. Раз низко летают, значит, обязательно будет дождь. А если не ласточки, тогда у нас главный барометр - пчелы Дейнеги.
- У меня две семьи пчел, - сказал Дейнега. - Как они сидят возле улья и не хотят лететь в степь, значит, обязательно дождь. Каждое утро я на них смотрю: если бурчат мои пчелы, значит, дождь.
Интересная поездка с Розановым в колхоз "Маяк". Правление недалеко, в Зацепах. Поехал в бричке. Часов десять утра.
Погода чудесная, небо в крупных летних облаках, солнце, синева, цветы и жаворонки.
Сначала заехали в правление.
Зашли сразу через контору в камору (склад). Там аккуратно завязанные полные узкие мешки и мешочки; отруби кукурузные в ящике, лари пустые, часы на стене, на печке паяльная лампа и мотки синего и сурового шпагата, весы с гирями, как в лавке; на стенах хомуты, вожжи, сбруи. Все очень хозяйственно.
Розанов потребовал ведомость. Долго рассматривал записи. Продовольствия, как видно, маловато, это верно, но все же оно есть, оно на строгом учете, расходуется планомерно.
Интересовались свиньями. Оказывается, все свиньи уже поросые. Одна опоросилась. Десять поросят.
- Хорошие они?
Председатель лучисто улыбнулся заросшим ртом:
- Хорошие поросенки. Поросенки хорошие.
Затем мы перешли в контору. Там, в комнате председателя, член правления писал громадную, со многими графами и клетками, ведомость: "Оперативный план обмолота и сдачи зерна государству".
Розанов, сдвинув кепку совсем на затылок, поправлял, тыкая карандашом в цифры.
Цифры обмолота были расположены в убывающем порядке - от контрольной цифры к нулю, по дням.
Розанов требовал, чтобы цифры были расположены по линии, восходящей от нуля до контрольной цифры налога.
Слышалось кряхтенье члена правления, который вслед за розановским карандашом вел по клеткам ведомости свой заскорузлый палец.
Заставив все переделать и терпеливо убедив, что так будет правильно, взял с собою голову сельсовета, голову колхоза, полевода и помощника директора МТС по данному району и вышел к бричкам.
Поехали осматривать поля, их всего две тысячи пятьсот га.
Только что выехали из села, как Розанов выскочил из брички и побежал на пар. Все последовали за ним.
Он ругался за плохую обработку.
Потом спросил полевода Чередниченко, длинного, с впалой грудью и очень длинными руками:
- Тебе, Чередниченко, нравится этот пар?
Чередниченко помялся и сказал, стыдливо улыбаясь:
- Ни, не нравится.
- А тебе, голова, нравится?
- Не нравится, - сказал голова.
- Так вот, ты знаешь, что тебя, Чередниченко, за такой пар надо штрафовать на пятнадцать трудодней. Скажи мне, следует тебя оштрафовать, Чередниченко, на пятнадцать трудодней или не следует?
Чередниченко подумал и сказал:
- Пожалуй, что и следует.
- Так вот. Тебя, к сожалению, нельзя штрафовать, потому что ты тогда, выходит, мало заработал и нечего тебе будет есть, Чередниченко...
Розанов помолчал.
- Сколько ты лет хозяйствуешь, Чередниченко?
- Да сколько... С малых лет.
- Так. А был у тебя, Чередниченко, когда-нибудь такой поганый пар?
- Никогда не было такого поганого пара.
- А ты, голова, сколько лет хозяйствуешь?
- Я? Сколько себя помню - хозяйствую.
- А был ли у тебя, голова, такой паршивый пар?
- Не было.
- Так почему же вы так плохо следите за колхозным паром? Разве это пар? Тьфу! Чтоб сейчас же после обеда поставить сюда три бороны и перебороновать все! Понятно? А то позарастает - тогда придется все опять перебукаривать.
Поехали дальше, но сейчас же остановились и опять вылезли из бричек.
Рассматривали рожь.
Она уже налилась до молочной зрелости, даже гуще. Почти ломается на ногте. Растирали колосья на ладонях, дули, обвеивали.
Решили, что дня через четыре, то есть 7 июля, можно скосить этот участок.
Потом поехали и подожгли скирду старой соломы. Она никому не нужна и только мешает: отнимает место и представляет, когда хлеба созреют вокруг, пожарную опасность. Огонь от спички побежал по скирде, и по ней пошло, разрастаясь, черное пятно величиной в овчинку, окруженное клубничными языками пламени.
Язва на глазах разрасталась.
Повалил водянисто-молочный дым. Из соломы выбежали два красивых хорька и скрылись. Долго любовались мы огнем. Сверху и сбоку пекло - солнце и огонь.
Потом Розанов ворошил копицы сена. Оно "горело", то есть прело, нагревалось, пахло мышами.
Опять нагоняй.
Жарило солнце. Парило... Шли великолепные облака. Ждали грозы. Казалось, она сейчас начнется. Ветер даже принес от какой-то далекой тучи несколько больших, теплых, увесистых капель; даже гремело где-то очень недалеко. Но небо все время менялось, и грозы все не было. Стало расчищаться. Таких бы десять - пятнадцать дней - и дело в шляпе.
Все были довольны.
Осматривали постройку табора. Несколько женщин покрывали соломой крышу походной конюшни. Недалеко стояла клеть шалаша, где будут спать люди. Обдумывали, где бы сделать походный красный уголок.
Розанов стал показывать, как надо делать маты. Взял несколько пучков камыша. Бригадир обидчиво сказал:
- Если вы, товарищ Розанов, военный и городской человек, показываете нам, то это нам просто совестно: неужели мы, сельские жители, этого не сможем сделать? Обязательно сделаем, за это не беспокойтесь, товарищ начальник.
Затем поехали и остановились возле бригады женщин, выбирающих желтые кусты перекати-поля и малиновый мышиный горошек из ржи.
Они подошли к нам.
- Кто у вас ланковой?
- А вот ланковой, цей хлопчик.
Хлопчику лет четырнадцать. Он босой, солидно надутый и вместе с тем застенчивый. Большой картуз. Грудь так выпячена и широка, что впереди рубаха короче, чем сзади. Он украшен цветами. На груди букет малинового мышиного горошка и розового клевера; из-под фуражки на коричневое ухо падает веточка мышиного горошка. Зовут Николка.
Пока по его адресу острили, он стоял спокойно, насупившись; он не сердился; он даже не проявлял любопытства; он спокойно стоял среди колхозниц, этот единственный мужчина и начальник, украшенный цветами, как невеста.
Женщины разговорились. Конечно, жаловались.
Розанов сказал:
- А ну-ка, чем зря языками трепать, скажите лучше, готовы ли у вас перевясла?*
______________
* По-русски - свясла.
- Ни. И на что они нам?
- Как это на что? А снопы вязать?
- Снопы мы зараз, тут на месте, будем вязать.
- А ну-ка, вот ты, бойкая девка, - ты, ты, не прячься, чего прячешься? - покажи, как ты будешь вязать, а я посмотрю. Ну-ка!
Бойкая девка споро вышла из рядов, остановилась, деловито и сильно нарвала большой пучок трав и колосьев, ловко разделила его на две части и стала быстро скручивать в жгут.
- Погоди! Постой! Ну вот и неверно. Да ты не торопись. Ты сначала оббей как следует, все честь честью.
Бойкая девка бросила начатый жгут, снова нарвала большой пучок, тщательно оббила его от земли, нахмурилась, разделила пополам и стала скручивать колос к колосу.
- Ну вот и опять неверно. А ну-ка, вот ты покажи, как надо, - обратился Розанов к другой девушке.
Она вышла, нарвала, оббила и стала связывать.
- Стой. Неверно.
Женщины рассердились.
- Так ты сам покажи. Может, ты лучше знаешь. А у нас так вяжут.
- Погодите. А ну-ка, ты покажи, - сказал Розанов, подзывая третью девушку.
Третья девушка вышла и стала вязать.
- Неверно. Совершенно неверно. Постой. Смотри.
Розанов стал показывать.
- Вот ты первый раз завернула - и стоп. Теперь смотри. Теперь надо колоски всунуть внутрь, чтобы они не торчали. Вот так. - Розанов ловко заправил торчащие колоски внутрь и закрутил жгут. - Вот видите, у нас как делают. Теперь ничего не торчит, гладко, и не разорвешь. Понятно?
Голова колхоза сказал женщинам:
- Верно. Смотрите.
Он ловко повторил работу Розанова, заправив колосья внутрь.
- Вот вам и жгут. Я старик, а десять снопов сделаю, пока вы, молодые, сделаете пять. Учитесь. - И, обратившись к нам, сказал: - Конечно, они еще молодые, серые, им учиться треба.
- Эх ты, - сказал Розанов первой девушке, - такая красивая, толстая, а вязать не умеешь! Тебя никто замуж не возьмет.
- А и не надо, - сказала бойкая девушка. - Я думала, вы меня чем-нибудь другим напугаете. А замуж никто не возьмет - это мне все равно. И так мужчин мало. Я и без чоловика обойдусь. Я думала, может, вы мне кушать не дадите, тогда другое дело.
- Как же я тебе кушать не дам, чудачка, если ты трудодни имеешь?
Женщины стали смеяться.
Потом мы смотрели силосную яму. Большая и глубокая, прямоугольная, как могила, яма. Осыпалась. Заросла по краям бурьяном. Розанов устроил нагоняй за недостаток внимания к силосованию.
Возле складов станции запахло йодоформом. Это привезли и выгружают два вагона суперфосфата. Через переезд ехали один за другим два трактора "Интернационал" с плугами нашей МТС.
Мы стояли с Зоей Васильевной под жестяным навесом дверей, ведущих на нашу лестницу. Накрапывал маленький дождик. Слева светила луна в три четверти, справа небо было свинцово и блистали молнии. Горизонт был обложен дождевыми тучами и светился темно-красной угрюмой каемкой зари, прерываемой в некоторых местах полосами дождя.
Возле дома, в палисаднике, огороженном деревянным заборчиком, цвела клумба ночной фиалки - маттиолы. Дождь усиливал и без того сильный ее запах.
Зоя Васильевна - жена Розанова - рассказывала мне:
- Я сюда приехала к мужу в апреле. Уже был вечер. Меня никто не встретил на вокзале. Женщина помогла мне донести вещи со станции сюда. Из окон выглядывали на меня любопытные.
Пошел снег.
Я спросила, здесь ли Розанов, - может быть, его вообще здесь нет и я не туда приехала. Сказали - здесь, помогли внести вещи и привели меня прямо к нему в кабинет.
Я попала как раз на бурное заседание. Он едва со мной поздоровался.
Тут я увидела всех.
Они ужасно спорили насчет какого-то теленка.
Тогда здесь, вы знаете, этого палисадника не было, этих деревцов не было, качелей тоже.
Это я потом, в день Первого мая, убедила сделать палисадник, организовала женщин, жен служащих. Мы ходили в сельсовет, доставали кусты и деревца. Вон там куст, - видите? - нам сказали, что это жасмин, оказалось, совсем не жасмин. Но это не важно. А теперь цветет ночная фиалка. Вы чувствуете запах?
Какие здесь были гнетущие дни, если б вы знали! Весна. Дожди. Выехать трактором на поле невозможно: здесь ужасно скользкая почва, колеса скользят, крутятся, на месте буксуют. А каждый день, каждая минута дороги.
Был в колхозных яслях. Это обыкновенная хата из хороших. В одной комнате дети в возрасте от двух с половиной до пяти лет сидели за столиками и дожидались обеда, пели "На полянке сели...". В другой смешной трогательно по стенам очень низко развешаны вешалки, и на них висит детская роба кофты, курточки, зипунишки.
В третьей комнате - спальня. Там на таких же детских трогательных "козлах" спало несколько маленьких мальчиков и девочек. Воздух плох, не проветривают.
В четвертой комнате, где воздух тоже очень спертый, три коечки. Там больные дети. Таких на сорок человек трое. Остальные здоровые и веселые.
Один большеголовый малыш с лукавыми и страшно добрыми глазами.
- Как зовут?
- Мыкола.
За детьми смотрят девочка лет девяти, серьезная, аккуратная, и взрослая няня в чистом кубовом платье, в белом платке и клеенчатом переднике. Она чиста, но равнодушна. У нее на руках забавный полуторагодовалый пузырь девочка, очень большеголовая и большеглазая, как мопс, дочка колхозного головы.
В сенях, держась ручкой за столбик, стояла, поджав одну босую ногу, как цапля, и плакала, развозя грязь по лицу, четырехлетняя девочка в платочке. Она содрогалась от плача. Она сегодня первый раз в яслях, - наверное, думает, что мамка ее бросила.
Я к ней подошел с лаской, но она заревела во весь голос. Я спросил того ласкового и веселого малыша с большой плюшевой головой:
- А где мамка?
Он ответил:
- Работает...
- А батька?
- Работае-е-е... - И махнул ручкой в степь.
Село Зацепы. Во дворе школы-семилетки милый садик. А сама школа обычный школьный каменный одноэтажный дом с колоколом у крыльца. В садике растут кусты желтой акации, вишни, и за ними небольшой огород чудесных высоких маков; они все одного роста, толстые стебли, зеленые коробочки и крупные батистовые цветы - бледно-розовые, бледно-лиловые и белые.
Это же не цветы, это огородная "культура".
Учитель - молодой, деревенского вида человек, с коротко остриженной круглой головой, в серых брюках, деревенских башмаках, в косоворотке стального цвета и кожаном поясе.
По стенам учительской два стеклянных черных, очень плоских шкафчика вверху стекло, внизу закрытые ящики. Похожи эти шкафчики-этажерки на божницы.
На подоконнике два дешевых голубых глобуса - один побольше, а другой поменьше.
В углу кучка глиняной лепки - дощечки с листьями, фруктами.
От скуки я прошелся по гулким классам. Там ремонт. Наляпано известью. Черные столы, скамьи и доски - все сдвинуто, перевернуто. Небольшое пианино палисандрового дерева. Очень старое. Я поднял крышку и стукнул пальцем по желтому костяному клавишу. Клавиш пикнул. Звук резкий, но без резонанса.
Зимой здесь будет порядок, много детей, шум и в воздухе сухая меловая пыль.
В сенях свалены деревянные капканы для сусликов.
К учителю зашла дочь директора нашей МТС. Ей около шестнадцати лет. Она только что окончила семилетку. Это девушка-подросток. Она красива, провинциальна и застенчива. У нее две небольшие толстые косы, жакет, детская юбка, голые ноги в носках, туфли на низком каблуке.
Зою Васильевну она называет "тетя Розанова", а меня "дядя" и, отвечая на вопрос взрослого, краснеет. Она поступает в Днепропетровске в какой-то техникум. Мне показалось, что она рассчитывала застать учителя одного; увидя нас, она поклонилась и немного покраснела.
На побывке в Москве. Хожу по жаре, среди шума, нарядных девушек. Чувствую себя отпускником с фронта, неловким солдатом.
Выехал из Москвы (второй раз) 15 июля, приехал в Синельниково 16-го вечером. До одиннадцати ждал бердянского поезда. Сел в вагон. В вагоне пусто.
Ночь.
Свет от станции через окна. Жду отправления. Входит какой-то парень. В вагоне плохо видно, но парень сразу обратил на себя чем-то внимание. Он какой-то несуразный, шаркает длинными ногами, валится вперед, идет не то как пьяный, не то как еще не проснувшийся, хлопая ладонями по стенам и скамьям, хватаясь длинными руками за полки.
Он вошел, бормоча что-то под нос, с обезьяньей ловкостью взобрался на вторую полку против меня, сразу упал на нее, свесив голову в проход и высунув чересчур длинные ноги в открытое окно.
Сопел. Плевал на пол. Ворочался. Мычал про себя.
Я курил.
Он сказал мне что-то, чего я не разобрал. Я не ответил. Он отвернулся, сплюнул.
Было похоже, что его мучит жажда. Быстро обернулся и еще раз что-то сказал мне косноязычно. Я опять не понял. Но показалось, что он просит закурить. Я сказал, что у меня последняя папироса. Он промычал, отвернулся, потом вскочил и мгновенно влез на третью полку; оттуда бесшумно перебрался на противоположную, надо мной, и там, в темноте, затих.
Поезд стоял.
Затем ввалились, косноязычно болтая, еще два парня. Они прошли по вагону, согнувшись и хлопая в темноте длинными руками по лавкам. Они, сопя, улеглись на лавки. Затихли.
Потом еще один такой же.
Мне почему-то стало не по себе.
Потом под окном по перрону, разговаривая, прошли какие-то двое... Я уловил одно лишь слово - "душевнобольные".
Поезд стоял.
Мне становилось страшно.
Потом в вагон вошел молодой человек с портфелем. В темноте я видел белый воротник его рубашки, выпущенной поверх пиджака. Он остановился в проходе, осмотрелся по сторонам и совершенно явственно сказал:
- Здесь душевнобольные?
Ему никто не ответил.
Он спокойно говорил:
- Где здесь душевнобольные?
Снова молчание.
Он повернулся и вышел. Это было как дурной сон. Через пять минут молодой человек с белыми отворотами вошел снова в сопровождении кого-то, очевидно железнодорожника.
- Они тут, - сказал железнодорожник, - четверо.
Молодой человек прошелся по вагону, заглядывая на лавки и всматриваясь в темные углы. Он стал считать людей: "Раз, два, три, четыре", - и успокоился.
Он стоял в проходе. На него смотрели с полок парни.
- Что это происходит? - спросил я его.
- А вы кто такой?
Я назвался.
Он любезно протянул мне руку и отрекомендовался:
- Доктор Виленский.
Он сказал, что очень рад этой встрече, объяснил, что везет тридцать человек душевнобольных на станцию Ульяновскую. Там трудовая колония душевнобольных. Они работают совершенно на свободе, им отведено три тысячи гектаров, крупное зерновое хозяйство на правах колхоза. Это первый опыт в таком роде на всем земном шаре.
До сих пор, даже в Советском Союзе, душевнобольные содержались взаперти или под надзором и пользовались только одним правом - мелкой торговли, остальных прав были лишены. Сейчас, по согласованию с Украинской академией наук и Комакадемией, производится опыт свободного трудового поселения душевнобольных. Они блестяще выполняли посевную кампанию и теперь готовятся к уборочной.
Доктор Виленский и с ним еще два врача везут тридцать человек душевнобольных в виде подкрепления. Они набрали их в разных больницах и домах.
Виленский надеется, что урожай будет собран образцово.
Он волнуется.
Он пионер и инициатор этого дела. Они написали подробное письмо о своем деле, имеющем мировое значение, Максиму Горькому, но опасаются посылать до окончания опыта: боятся оскандалиться.
Пока он говорил, душевнобольные окружили его, слушали со вниманием, молча и жадно куря и сплевывая.
- Это новые, - сказал доктор. - Их сегодня в последний раз называют душевнобольными. В колонии это слово вычеркнуто из словаря. Там они колонисты, и никто не имеет права называть их больными. Все в районе это знают.
Доктор Виленский - молодой бледный человек с большими, черными, немигающими, очень ласковыми, внимательными глазами. У него уже десятилетний стаж. Как все психиатры, он спокоен, внимателен, серьезен и очень мягок.
В этом вагоне он разместил своих четырех человек. Остальные были в других вагонах. Теперь он пришел перевести их, чтобы все больные, "будущие колонисты", находились вместе.
Так как нам было некоторое время по дороге, он предложил мне перейти к ним и два пролета поговорить.
Я охотно согласился. Он услужливо подхватил мою кошелку и велел душевнобольным идти за ним.
Мы устроились в другом вагоне, куда собрали всех больных. Они охотно уступили мне место возле выхода, так как мне нужно было сходить через одну остановку.
Поезд поехал.
Больные просили есть. Пришла немолодая интеллигентная женщина, держа порции хлеба. Она ласково и терпеливо стала оделять хлебом больных. Это была врач, сопровождающая больных.
Начался разговор.
Виленский рассказывал с энтузиазмом о трудовой колонии:
- Вы знаете, как они работают? Замечательно. Исполнительные, аккуратные, честные. К своему труду относятся исключительно. Например, ему поручено, скажем, охранять посевы. Если он поймает кого-нибудь с колосками, прямо ужас что будет. Приходится сдерживать. А одна женщина есть, колонистка, ей поручили смотреть за тремя лошадьми. Так вы посмотрите на ее лошадей! Красота! Толстые, сытые, здоровые, абсолютно чистые. Она их и поит, и моет, и чистит, и кормит. Как за детьми, за ними смотрит. А как же? "Если мне, говорит, поручили лошадей, то будьте уверены на все сто". Есть среди колонистов художник-писатель - прямо исключительный, очень красиво и талантливо пишет, вы обязательно познакомьтесь с его творчеством! Есть артисты, музыканты, скидальщики, мотористы, конюхи, косари. И все замечательно трудоспособные и талантливые. Есть врач, студент. До сих пор думали, что их надо изолировать. Оказалось, наоборот. Вы себе не можете представить, какой у них появляется энтузиазм, когда они попадают из душных комнат на волю! Они не знают, куда девать свою освобожденную энергию. И наша задача - пустить ее по правильному руслу. Это русло - работа. Настоящая, полноценная, полезная общественная работа. В данном случае - хлеборобство. Они включились в трудовую семью и сделались ее достойными членами. Это ли не поразительный факт, невозможный ни в одном капиталистическом государстве!
Пока Виленский рассказывал, нас окружили.
Против нас сидел молодой человек в кепке, с несколько полным и сонным лицом. Он положил локти на колени и чересчур близко и внимательно всматривался в мое лицо. Он долго-долго смотрел и наконец, как бы собирая всю волю и умственные способности, выговорил:
- У вас интересное для рисования лицо. Очень острые углы. Вас можно очень похоже нарисовать.
- Это художник, - сказал Виленский, - он очень похоже рисует портреты, замечательный талант.
- Я вас могу нарисовать, - сказал, медленно собираясь с мыслями, художник. - У вас острое лицо. Я могу вас похоже нарисовать.
Я обещал приехать и позировать. Он сказал серьезно:
- Очень вам благодарен. Я вас могу похоже нарисовать. А вы кто будете?
Я сказал. Он серьезно помолчал и потом раздельно произнес, не торопясь: