Все приходящие несколько церемонно, в сознании исполняемого долга, важно здороваются с избирательной комиссией.
И даже в этом: "Доброе утро, товарищи!" - сквозит отношение к Советской власти - уважение, любовь.
В результате выборов, конечно, можно не сомневаться.
Вот первый участок восемнадцатого района.
Это особый участок. Здесь голосуют беженцы. Их масса. Они идут сплошной лентой, с мешками за плечами, измученные, беспризорные, с детьми на руках. Они идут голосовать за народного кандидата, за Советскую власть. Они отлично понимают, что только Советская власть даст им покой, работу, радость, счастье.
Разыгрывается потрясающая сцена. Идет изможденная нестарая женщина с сухими волосами, выбившимися из-под рваного платка. Ее поддерживают под руки. Ее глаза воспалены. Ноги дрожат. По щекам текут слезы. Она кричит:
- Они убили его! Они убили его! А я так мечтала когда-нибудь вместе с ним опустить в урну свой голос за Советскую власть!
Это жена расстрелянного коммуниста.
Ее вводят в кабину. Она выходит оттуда с теми же лихорадочно горящими глазами. Опускает конверт в урну. В урну капают ее слезы.
- Он так ждал Советской власти!
Сейчас, когда я пишу эти строки, еще день. Яркое солнце. Купы зеленых, коричневых, лимонных, коралловых деревьев в саду. На улицах масса народу. И летчики, гордые соколы нашей родины, показывают ошеломленным горожанам фигуры высшего пилотажа.
В ясном, фарфоровом небе реют прозрачно-красные флаги.
VI
Совершенно исключительный, незабываемый день!
Из правой ложи вижу полукруглый зал Белостокского городского театра. Театр новый, нового стиля, выкрашенный розовым, голубым и серым. Похож на средней руки Дом культуры в Ленинграде или Москве. Кумач, лозунги, цветы. Пиво и бутерброды в буфете дополняют сходство.
Депутаты наполнили партер и балкон. Мелькают пестрые национальные костюмы белорусских крестьянок. Красные розетки и маленькие портреты вождей в петлицах мужских пиджаков.
В театре тысяча с лишним мест. А одних лишь депутатов свыше девятисот. Кроме того, масса гостей - рабочих, артистов, писателей, художников.
Резкий свет юпитеров. Кинооператоры, фоторепортеры. Оркестр играет советские популярные песни. Зеленый занавес раздвигается. Вишневый бархат боковых софитов. Овальный стол президиума. Обитая вишневым плюшем трибуна. Желтые пустые стулья. Старейший депутат открывает собрание. Избираются президиум, мандатная комиссия.
Все идет своим чередом. Идет четко, уверенно, деловито. Слово для доклада о государственной власти предоставляется депутату Народного собрания Сергею Притыцкому. Буря возгласов и аплодисментов. Вопрос о Советской власти - самый жгучий, самый острый вопрос для Западной Белоруссии. Народ хочет, чтобы как можно скорее была установлена Советская власть. И вот этот момент настал.
Сергей Притыцкий - один из самых молодых и популярных белорусских подпольных большевиков. Это он, Сергей Притыцкий, застрелил на суде провокатора, бежал, получил во время бегства несколько ранений, был схвачен польской полицией, приговорен к смерти. Смерть ему заменили пожизненной каторгой. Красная Армия освободила Притыцкого.
Вот почему так горячо, так бурно приветствует народ своего депутата Сергея Притыцкого.
Он тихо, но внятно начинает говорить о Советской власти. Сначала как бы стесняясь, но вот голос его крепнет. Каждое его слово ловят на лету. Почти после каждой фразы овация.
Это - наглядная демонстрация объединения народа на почве ленинских идей.
Снова несутся со всех сторон лозунги. Иногда депутат начинает лозунг, но незаметно для себя переходит на реплику, на речь.
У всех наболело в душе. Каждый хочет на своем собрании и на своем родном языке выразить все свои чаяния, мысли и чувства.
Ни одного равнодушного лица. Ни одного холодного взгляда. Щеки горят. Руки в движении.
Несутся проклятия по адресу польских помещиков и капиталистов.
Несется восторженное "ура" в честь Красной Армии - избавительницы народов Западной Белоруссии от ее поработителей.
Заключительные слова Притыцкого трудно расслышать. Он только успевает сказать: "Так какую же власть..." - как его голос тонет в море, в бушующем море голосов:
- Хотим Советскую власть! Хотим быть Советской Белоруссией!
Собрание продолжается, но оно уже дало исчерпывающий ответ на самый главный вопрос дня:
- Какой быть Западной Белоруссии?
Ответ единогласный, выраженный бурно и восторженно:
- Советской, Советской! Только Советской!
VII
Я видел знаменитый замок князей Радзивиллов и местечке Несвиж. Красная Армия только что прошла. Владельцы замка не успели бежать, они были захвачены врасплох. Замок окружен водой. Он соединяется с местечком дамбой. Поляки минировали дамбу. Если бы они ее взорвали, окрестности оказались бы затопленными. Но в панике они не успели. Несчастье было предотвращено. По минированной дамбе, обсаженной деревьями с выбеленными стволами, минуя подъемный мост, мы въехали в глубокие ворота замка.
Одно из крыльев замка ремонтировалось. Стояла лестница. Часть стены белела новой штукатуркой. Над главным подъездом был высечен крючконосый польский орел с острыми крыльями, висел венецианский фонарь кованого железа, грубый и вместе с тем изящный.
По каменной холодной лестнице с медными перилами мы поднялись в сумрачную большую прихожую, увешанную старинными картинами и уставленную темной старинной мебелью. Здесь временно помещалась наша кордегардия. Вооруженные красноармейцы сидели на креслах и диванах. Стоял пулемет.
Караульный начальник послал за управляющим, тот скоро явился. Это был немолодой плотный господин в дорогом просторном английском костюме ворсистой шерсти, в домашних башмаках и в превосходной сорочке с отстегнутым воротничком. Он поздоровался с нами с подобострастной, несколько слащавой любезностью, за которой чувствовались глубоко скрытое презрение и ярость. Мы попросили его показать нам замок. Он еще раз поклонился и повел нас по залам. Мы молча следовали за ним, поражаясь величине, количеству и богатству панских покоев. Каждая комната была величиной со зрительный зал небольшого театра. Иные из них были в два света. Особенно бросалось в глаза то, что всюду стены были беленые. Их грубая, даже, я бы сказал, казарменная, белизна подчеркивала богатство мебели, паркетов, сложенных из множества драгоценных сортов дерева - красного, черного, лимонного, массивных полированных дверей, громадных зеркал в тонких золотых рамах.
Мы увидели кабинет князя с длинным столом посередине. За этим столом свободно могло бы поместиться пятьдесят человек. Стол был покрыт драгоценными скатертями и вышивками. На нем стояли цветы, вазы, книги, миниатюры и современные семейные фотографии. Было разбросано множество французских и американских иллюстрированных журналов за июль, август и даже сентябрь месяц этого рокового для хозяев года.
Мы видели грандиозный охотничий зал, устланный шкурами медведей, волков, лисиц. На длинных столах было разложено охотничье оружие пистолеты, мушкетоны, кинжалы, современные штуцера, винтовки. На стенах висели во множестве рога оленей, лосей, кабаньи клыки. Кабаньи клыки были оправлены в золото, сложены попарно и висели на золотых цепочках на гвоздиках, как маленькие костяные хомутики. Под каждой парой клыков была надпись. Оказывается, все эти рога и клыки получили "Гран при" на какой-то аристократической охотничьей выставке в Париже. Тут же был устроен домашний тир, где на черном фоне виднелись белые зайцы и олени.
Затем мы осмотрели рыцарский зал, полный рыцарских доспехов - шлемов, нагрудников, набедренников. Ряд рыцарей стояли вдоль белых стен, блестя тусклым серебром и золотом. Стояли целые рыцари-всадники со страусовыми перьями на решетчатых шлемах.
Залы следовали за залами. Мы не осмотрели еще и четверти замка, как устали.
- Сколько же всего здесь комнат? - спросил я управляющего.
- Что-нибудь - сто двадцать, - ответил он с поклоном.
- А сколько было у пана земли?
Управляющий опять поклонился:
- Что-нибудь - шестьдесят тысяч десятин.
- А лесу?
- Что-нибудь - пять тысяч десятин.
А в это время в замке шла своя, привычная жизнь. Через залы проходили лакеи в узких пиджаках и в бачках. Шуршали юбки горничных.
Мы торопились. У нас не было больше времени осматривать замок. Мы вышли. Управляющий довел нас до лестницы и сказал:
- Должен вам доложить, что хотя князь и имеет шестьдесят тысяч земли и пять тысяч лесу, но, откровенно говоря, земля эта и лес не так уж хороши... Я не думаю, чтобы было целесообразно...
Мы не дослушали его и вышли. Я не мог опомниться. Я, конечно, знал, что существуют в мире князья и майораты. Но как-то отвлеченно. Теперь же я увидел это воочию. Это произвело особенно подавляющее впечатление потому, что я видел чудовищную, ни с чем не сравнимую нищету крестьян, живущих вокруг этого замка. В течение нескольких столетий Радзивиллы буквально высасывали из крестьян все соки, для того чтобы построить, содержать, украшать этот проклятый замок, для того чтобы жить в этой роскоши, ездить в Париж, в Нью-Йорк, мотать деньги в Монте-Карло, держать автомобили, выписывать драгоценные духи, вина и наряды, сморкаться в носовые платки ценой в две тысячи франков штука. "Что-нибудь шестьдесят тысяч десятин"! Ах, холуй! Я долго не мог успокоиться.
Через некоторое время я посетил другой замок. Это был знаменитый замок князей Мирских в местечке Мир. Часто мне приходилось во время поездок по Западной Белоруссии видеть его издали. Иногда ночью мимо нас, на фоне лунного облачного неба, проплывал силуэт двух готических башен, над которыми летали тучи черных птиц. Замок Радзивиллов - пятнадцатого века. Замок Мирских - едва ли не тринадцатого. Он окружен высоким крепостным валом. Из ворот вот-вот, кажется, выедут закованные в сталь рыцари. Это - замок в духе Вальтер Скотта. На три четверти он разрушен. Зияют бойницы. Верх одной башни обвалился. На верху другой уцелел ржавый флюгер. Обвалившаяся штукатурка открывает большие кирпичи старинной кладки елочкой. Через рыцарские ворота, черные от копоти внутри, мы лихо въехали во двор замка на своей "эмочке". Мощеный двор был завален рухлядью. В стороне стоял грубый, очень старый дубовый стол - совершенно как из "Гугенотов".
По углам разросся шиповник. Его коралловые ягоды и колючие ветви говорили моему воображению о спящей красавице. Крылья замка зияли дырами окон. Крыши давно не было. В середине корпуса, там, где некогда были залы и покои, теперь росли клены - лимонно-желтые, пунцовые, коричневые. Их ветви виднелись в амбразурах окон изнутри. Осенние клены жили во флигелях замка. Но центральная часть замка была цела. В ней до последнего времени жили хозяева.
У входа стоял человек в подпоясанном пальто и с красной повязкой на рукаве - часовой рабочей гвардии. Я подошел к нему, поздоровался, предъявил свое удостоверение и попросил показать замок. Он прочел удостоверение, вернул его мне и попросил отойти на десять шагов от двери. Я подумал, что он шутит. Но он вдруг вскинул свою берданку... и щелкнул затвором. "Назад!" закричал он. Я отошел и, стоя на почтительном расстоянии, стал уговаривать его пустить в замок. Он был непоколебим. Я сердился, доставал удостоверения, показывал на красную звезду на своей фуражке - он стоял как статуя, с берданкой наперевес. Он имел строжайший приказ не пропускать в замок никого без начальника рабочей гвардии. Я рассердился. Он вторично щелкнул затвором. Мне ничего не оставалось, как ехать в местечко за начальником рабочей гвардии.
Начальник рабочей гвардии любезно провел меня мимо неумолимого часового в замок. Там не было ничего интересного. Те же картины, вазы, дорогая мебель, радиоприемник последнего выпуска, бильярд с шарами и брошенными киями.
Я остановился возле библиотечных шкафов красного дерева, вделанных в стены. Здесь было множество старинных французских книг, среди них "Письма Мирабо", "История французской революции" Тьера и еще множество томов, имеющих отношение к истории французской революции. Это показалось мне примечательным. Последний польский феодал изучает историю французской революции. Как видно, мысли о революции неотступно преследовали князя. Замок разрушался, а он все думал, думал. Все об одном. О близкой расплате. О Людовике на плахе, о голове мадам Ролан...
Мы вышли на свежий воздух. Часовой взглянул на меня смягченно. Я запомнил его фамилию: Мицкевич. Однофамилец великого польского поэта Адама Мицкевича, столяр Мицкевич из местечка Мир бдительно и неподкупно стоял на своем посту у бывшего замка князя Мирского.
...Поезд шел из Белостока в Москву. Только что кончилось заседание Народного собрания Западной Белоруссии, навсегда отдавшее в руки трудового народа все богатства Радзивиллов, Мирских, Понятовских, Беков... В поезде ехала в Москву полномочная комиссия Народного собрания Западной Белоруссии. Она ехала на внеочередную сессию Верховного Совета, с тем чтобы войти в великую семью советских народов. Был октябрь.
Люди смотрели в окна на огненные леса, на свою освобожденную землю, на землю, которой никогда уже не будут владеть ни Радзивиллы, ни Мирские. Люди переживали свой первый Октябрь. И замки польских феодалов проплывали на горизонте, как смутные тени прошлого.
1939
В ДНИ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЫ
ИХ БЫЛО ДВОЕ
Один шел в разорванном мундире, слегка пошатываясь. Его голубоватые глаза, мутные с перепоя, смотрели в землю. В голове тяжело гудело. Ослабевшие ноги нетвердо ступали по жнивью. Все, что произошло только что, представлялось ему дурным сном. Во рту пересохло. Очень хотелось пить и курить.
Другой шел позади, ладный, подтянутый, с винтовкой в руке.
Один был стрелок-радист Вилли Ренер. Его самолет только что прижали к земле советские "ястребки". Теперь стрелок-радист Вилли Ренер был военнопленным.
Другой был младший командир Красной Армии Вергелис. Он вел сбитого немецкого летчика Вилли Ренера в штаб, на допрос.
Вокруг лежала широкая русская земля. Полосы льна, снопы ржи, далекий синий лес на горизонте, легкие осенние облака в нежно-водянистой голубизне русского неба.
Идти было далеко.
Немец обернулся на ходу. С перепоя ему хотелось болтать. Он посмотрел на Вергелиса. Треугольники на петличках Вергелиса привлекли внимание военнопленного.
- Это, наверное, младший командир, - пробормотал он, не ожидая ответа, так как свой полувопрос произнес по-немецки.
Но Вергелис немного знал язык своего врага.
- Да, я младший командир, - сказал он.
Немец слегка оживился:
- О, вы знаете немецкий язык?
- Да.
- Вы младший командир?
- Да.
Немец некоторое время смотрел на Бергелиса и потом сказал:
- Я тоже младший командир.
Вергелис промолчал.
- Наверное, мы однолетки.
- Возможно.
Вилли Ренер задумался.
- Мне двадцать три года, - наконец сказал он.
- И мне двадцать три года, - сказал Вергелис.
Он нахмурился. Ему показалось до последней степени диким то обстоятельство, что между ними, младшим командиром Красной Армии и этим фашистом, могло оказаться хоть что-нибудь общее. Это общее было - двадцать три года.
- Мне двадцать три года, - повторил фашистский летчик, стрелок-радист Вилли Ренер, - мне двадцать три года, и я уже облетел всю Европу. - Он подумал и уточнил: - Почти всю Европу.
Младший командир Вергелис усмехнулся. Он усмехнулся потому, что немецкий стрелок-радист сказал "почти", Европа без СССР не есть Европа. Вилли Ренеру не удалось закончить свое турне "по Европе". Его разбитый "юнкерс" валяется недалеко от советского города В. Турне не состоялось. Пришлось прибавить неприятное слово "почти".
- Я облетел почти всю Европу, - с угрюмым упорством пьяного повторил Вилли Ренер. - Я был в Бухаресте...
- Ну, и что же вы скажете о Бухаресте? - спросил младший командир Вергелис.
- В Бухаресте много публичных домов, - быстро сказал Вилли Ренер. - Я также был в Голландии.
- Что же вы видели в Голландии?
- В Роттердаме отличные, богатые магазины... Кроме того, я был в Польше.
- А что вы заметили в Польше?
- Польские девушки - змеи: они кусаются.
- А в Греции?
- В Греции душистый коньяк.
- А вы читали что-нибудь?
- О да. Я много читал.
- Что же именно вы читали?
- Я читал "Майн кампф" Гитлера, я читал роман доктора Геббельса.
- А Генриха Гейне вы читали?
- Нет, не читал. Генрих Гейне - еврей.
- А Льва Толстого вы читали?
- Нет, не читал. Лев Толстой - ублюдок.
- А Генриха Манна вы читали?
- Нет, не читал. Генрих Манн - антифашист.
- А Максима Горького вы читали?
- Нет, не читал. Максим Горький - коммунист.
Тошнота отвращения подкатила к горлу младшего командира Вергелиса.
- Да, я их не читал, - сказал Вилли Ренер. - Но я их сжигал. Я сжигал их книги на улицах города Эссена. Вы знаете город Эссен?
Нервно посматривая на штык младшего командира Вергелиса, стрелок-радист фашистской армии стал рассказывать свою биографию.
Он был болтлив с перепоя.
Его отец, солдат вильгельмовской армии, сложил свою голову на полях Украины.
Фашистский агитатор, завербовавший Вилли Репера в гитлеровскую организацию молодежи, беседовал с ним однажды в одной из эссеновских пивнушек. Они оба были зверски пьяны, и фашистский агитатор говорил, пуская слюни в глиняную пивную кружку, похожую на шрапнельный стакан:
- Смотри на Восток, парень. Твой взгляд всегда должен быть обращен на Восток!..
И глаза фашистского молодчика с тупой жадностью смотрели на Восток, но руки его до поры до времени орудовали в Германии.
Он хорошо запомнил слова своего фюрера Гитлера о том, что "нужно повесить на каждом столбе человека, чтобы навести порядок".
Однажды ему поручили перевести старого антифашиста из одного концлагеря в другой. Вилли Ренер мучил свою жертву. Старый антифашист сказал своему мучителю, что он старше его на тридцать пять лет. Ренер плюнул ему в лицо, потом застрелил.
Об этом, конечно, Вилли Ренер не рассказал младшему командиру Вергелису. Это выяснилось позже, на следствии. Об этом рассказал на допросе его "друг по разбою", штурман сбитого "юнкерса".
- Слушайте, Ренер, знаете ли вы, против кого вы воюете?
- Не знаю. Я просто стреляю людей. Зверей я оставляю на совести охотников.
Младший командир Красной Армии посмотрел на младшего офицера гитлеровской банды. У того было тупое, жадное лицо выродка. Оно нервно передергивалось. Типичное лицо алкоголика, садиста, психопата. "И это человек моего возраста?! - с яростью подумал Вергелис. - Нет, это не человек. Это грязное животное двадцати трех лет от роду, низкое, пьяное, жадное, глупое и мерзкое".
- Что я мог сказать Вилли Ренеру, человеку моего возраста? - говорит об этой встрече младший командир Красной Армии Вергелис. - Что я мог рассказать этому народоненавистнику?..
Я мог бы рассказать о себе, молодом советском еврейском поэте, написавшем книгу стихов о братстве народов и строительстве новой жизни, я мог бы рассказать этому разрушителю мирных городов и сел о себе, строившем шесть лет прекрасный город в дикой дальневосточной тайге.
Я мог еще рассказать ему о моем друге Коле Мартынове, прекрасном трактористе и мужественном воине. Этот простой, благородный советский парень за день до моего разговора с Ренером вынес белокурую польскую девочку из-под обстрела фашистского разбойника. Его сразила пуля. Падая, он успел бережно посадить на траву невредимую девочку.
Что я мог рассказать Вилли Ренеру, этой свинье, до головокружения вонявшей водкой?
Я отвернулся. Его увели.
Я ушел на свой боевой пост.
1941
ПОКЛЯНЕМСЯ НИКОГДА НЕ ЗАБЫВАТЬ ЭТОГО!
Эти снимки найдены у убитого немецкого офицера в районе Яропольца.
Я держу их в руках. Я осязаю их.
Товарищи, не торопитесь перевернуть газетный лист! Хорошенько всмотритесь в эти снимки. Вдумайтесь в то, что произошло.
Вот "суд". Их "судят", этих пятерых простых, хороших русских людей, граждан великого Советского Союза.
Где их "судят" и кто их "судит"?
Их "судят" на родной русской земле фашистские разбойники.
Вот "суд" окончен. Пять гитлеровских негодяев пробуют прочность веревок. Они бодро подтягиваются на мускулах. Они резвятся. Два эсэсовца деловито следят за приготовлением к казни.
Заметьте их и запомните.
Запомните навсегда их хамские, щегольские позы, их худосочные ножки дегенератов, их пистолетики, их галифе.
Поклянемся никогда не забывать этого!
Перекладина, пять петель. И немецкий палач на помосте.
Всмотритесь в эту тупую, подлую фашистскую морду. Разве это человек?
Запомним же и поклянемся никогда этого не забывать!
Пять хороших, честных русских людей всходят на эшафот.
Вот они стоят с петлями на шее. Всмотритесь в них. Это - наши братья. Таких, как они, мы видим вокруг себя каждый день десятки тысяч. Великолепные советские люди - мужественные, трудолюбивые, честные... И гитлеровские палачи, ворвавшиеся на нашу землю, надели им на шею веревку.
Их сейчас повесят.
Но разве можно заметить хоть тень страха в этих мужественных родных лицах?
Нет.
Они прямо смотрят смерти в глаза. Они знают, что умирают за родину. Они не боятся смерти потому, что они - плоть от плоти и кость от кости великого советского народа.
А советский народ бессмертен.
Поклянемся же никогда не забывать этого!
Секунда - и стол выбит из-под их ног. Это уже не люди. Это трупы. Трое повешены "как следует". Двое оборвались. Их будут снова казнить. Да! Их будут "перевешивать".
Всмотритесь в это, запомните!
Поклянемся никогда не забывать этого!
Вот они, пятеро повешенных. Пятеро сыновей нашей родины - молодых, талантливых, честных, хороших советских людей.
Забудем ли мы это когда-нибудь?
Никогда!
Мы будем помнить эти снимки до последней детали, от цигейкового воротника одного из повешенных до пошлой складки на галифе убийцы.
Запомните эту складку!
Запомните это слово "галифе"!
Запомните, что генерал Галифе убивал французских рабочих - лучших сыновей французского народа.
И поклянемся еще в одном. Поклянемся никогда не забывать, что все эти снимки совершенно хладнокровно сделал фашист.
Вдумайтесь в это! Человек совершенно просто и деловито снимает казнь.
Человек? О нет! Конечно, не человек.
Это холодный мерзавец, садист и сукин сын. Животное? Нет. Гораздо хуже. Это - выродок.
Фашисты насилуют, жгут, режут, грабят, взрывают, вешают.
Они воображают, что весь мир можно оглушить страхом, а потом изнасиловать.
Но эти мерзавцы глубоко заблуждаются.
Русского патриота, человека советской эпохи, запугать нельзя.
Не запугаете!
Поклянемся же никогда не забывать этого!
1942
"ТОРОПИТЬСЯ ПРИНОСИТЬ СКОРО"
"Приказ Коммандантий!
Каждый, который у себя есть одна корова, сдай в
восемь часов один горшок с молоко.
Сдай в восемь часов один мешок овес.
Или вы дать, или ваший домий сгорать.
Торопиться приносить скоро".
Приказ фашистского коменданта, найденный нашими войсками в одном из освобожденных районов Ленинградской области.
Вот каким языком разговаривают гитлеровские бандиты и ворюги с русским народом в захваченных районах.
Язык, что и говорить, красноречивый.
Из него так и прет беспримерное, чисто фашистское, хамство, подлость, зверская жестокость.
Кто писал эти жалкие, страшные каракули, нахально претендующие называться русским языком?
Растленная душонка, потерявший остатки совести и чести, проклятый родной страной и забывший родной язык белогвардеец, продавшийся фашистам?
Или прибалтийский барон?
Или шпик, специально изучавший русский язык в какой-нибудь гестаповской "академии"?
Не все ли равно!
В этом коротком безграмотном, жутком приказе как в капле воды отразилась вся презренная идеология фашизма.
Это заповеди бандита. "Майн кампф" в сокращенном издании. Самая сущность фашизма.
"Господин немецкий Коммандантий", этот выродок и болван, не любит утруждать себя длинными рассуждениями. Он, черт возьми, прям и лаконичен. Кроме того, ему, как видно, ужасно хочется жрать. Он отощал. Он мечтает о еде.
"Каждый, который у себя есть одна корова, сдай в восемь часов один горшок с молоко".
Ему, видите ли, утром ровно в восемь часов хочется краденого молочка. Он без этого не может. Он так привык.
Он, кроме того, большой любитель награбленного овса:
"Сдай в восемь часов один мешок овес".
С этим мерзавцем шутки плохи:
"Или вы дать, или ваший домий сгорать".
И пылают крестьянские дома, облитые керосином гитлеровским разбойником в комендантском мундире со свастикой на рукаве. Замерзают выброшенные в снег дети. Льется кровь...
А господин "Коммандантий" истошно кричит, топая ногами:
"Торопиться приносить скоро!"
Он торопится.
Он торопится грабить. Он чувствует, что скоро Красная Армия вышвырнет всю фашистскую нечисть со священной советской земли.
И тогда господину "Коммандантию" придется предстать перед страшным и беспощадным судом великого советского народа.
И тогда за каждый "горшок с молоко", за каждый "мешок овес", за каждый сожженный дом, за каждую слезу советского человека он заплатит своей поганой, гнилой кровью.
1942
ГВАРДИИ КАПИТАН ТУГАНОВ
Мне нужно было повидаться с генералом, командиром одной из наших конногвардейских частей. Я приехал в деревню и вошел в избу, на крыльце которой стояли парные часовые. Генерала не было дома. Адъютант пригласил меня в горницу, оклеенную по-деревенски газетами и обоями, и предложил подождать. Когда мы вошли, адъютант представился:
- Гвардии капитан Туганов.
Это был красивый смуглый мужчина несколько восточного типа, плотный и очень хорошо сложенный. На вид ему было лет тридцать пять. На нем была легкая защитная рубашка, перехваченная узким кавказским ремешком с набором. Синие шаровары с алыми гвардейскими лампасами. Мягкие сапоги джигита. Шпоры. Пистолет. На груди два ордена: один гражданский - Трудового Красного Знамени, другой военный - Боевого Красного Знамени. Я это внутренне отметил. Мы поговорили о последних операциях части и о погоде. Операции были удачны. Погода никуда не годилась: пятый день шел дождь, сделавший дороги почти непроходимыми и сильно поднявший уровень рек.
Пока я разговаривал с капитаном, лицо его казалось мне все более и более знакомым. Как будто бы и фамилию его я тоже уже слышал раньше.
- Мне кажется, капитан, что я вас знаю.
- Это не исключено, - сказал он со сдержанной улыбкой.
- Но я не могу вспомнить, где я вас встречал!
- Это могло быть во многих точках Советского Союза. Вы могли меня видеть в Харькове, в Одессе, в Новосибирске, в Куйбышеве, в Саратове, в Ленинграде, в Ташкенте... в десятках городов... Наконец, в Москве.
- Вот именно, кажется, я вас видел в Москве. Но при каких обстоятельствах? В каком месте?
- Я думаю, - сказал капитан, - вероятнее всего, вы меня видели в цирке.
- В цирке?
- Ну да.
- Позвольте!..
И тут меня как молнией озарило. Ну да! Конечно! Я сразу увидел фасад Московского цирка и громадный цветной плакат, изображавший всадников в черных бурках и красных башлыках: "Грандиозный аттракцион. Донские казаки под руководством Михаила Туганова". Я был изумлен:
- Михаил Туганов... вы?
- Я.
- Тот самый, знаменитый?
- Да. Тот самый. Известный.
Я еще раз взглянул на него. Конечно. Это он. Последний раз я видел его на арене Московского цирка. В ослепительных разноцветных лучах прожектора на арену выезжают донские казаки. Их кони танцуют, носят боками. С удил падает пена. Развеваются башлыки и бурки. Впереди три аккордеониста на конях. Черные бурки, папахи и белоснежные аккордеоны. Это красиво. И потом замечательный номер. Казаки пляшут, стреляют, рубят лозу, показывают высший класс джигитовки. И во главе этой замечательной труппы Михаил Туганов. Он несется по арене в карьер. На голове у человека яблоко. Михаил Туганов на всем скаку разрубает яблоко шашкой. Михаил Туганов на всем скаку стреляет из револьвера в цель. Михаил Туганов проносится вокруг арены на своем взмыленном скакуне, повиснув вниз головой на стременах.
- И вот теперь вы... - говорю я.
- И вот теперь я гвардии капитан, - говорит Туганов.
- Как же это случилось?
- Это случилось очень просто.
И гвардии капитан Михаил Туганов рассказывает мне поистине простую и почти эпическую в своей простоте историю:
- Я сам по рождению кавказец, осетин. Прирожденный джигит и наездник. Мой отец - джигит. Мой дед - джигит. С детских лет я научился в совершенстве владеть конем, шашкой и винтовкой. Юношей, почти мальчиком, я поступил в цирк. Скоро я выдвинулся. Я стал довольно известным наездником. Я создал с тремя товарищами небольшой полный номер "Четыре Туганова четыре". Это был вполне приличный номер. Он имел успех у публики. Но он не представлял собой ничего выдающегося. Номер как номер, на десять - двенадцать минут. Меня это не удовлетворяло. Я мечтал создать что-нибудь более самобытное, более оригинальное и, если хотите, более народное. Однажды мы гастролировали в Ростове-на-Дону - в столице донских казаков. Здесь мне пришла в голову счастливая мысль - создать из настоящих донских казаков настоящий "гала-номер". Так родилась "труппа донских казаков под руководством Михаила Туганова". Наш номер был сделан, как говорится, на настоящем сливочном масле. Я набрал настоящих донских казаков - наездников и джигитов с головы до пят. Все, что мы показывали публике, было подлинно народное мастерство казачьей верховой езды, рубки, стрельбы, песен и плясок. Мы выступали в настоящих казачьих костюмах, на настоящих казачьих лошадях, с настоящим казачьим оружием - винтовкой, шашкой, пистолетом. Наш номер шел сорок пять минут, нам предоставляли целое отделение цирковой программы, обычно третье. Мы стали любимцами публики. Мы гастролировали по всему Советскому Союзу. Я не приписываю себе нашего успеха. Своим успехом мы обязаны великолепным традициям русского казачества. В день объявления войны, двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года, мы как раз гастролировали в Московском государственном цирке. После представления вся наша труппа в целом подала заявление с просьбой отправить нас всех на фронт. Нашу просьбу командование Красной Армии удовлетворило. В течение нескольких дней к нам примкнули наши братья и знакомые - донские казаки, осетины, кубанцы. Получился целый хорошо вооруженный кавалерийский взвод казаков, на хороших лошадях и хорошо экипированный. Мы были готовы к бою. Я был назначен командиром этого взвода, а мой друг, директор нашей труппы Алавердов, комиссаром. Десятого июля мы в конном строю выехали из ворот Московского цирка на фронт. Нас провожали представители художественной интеллигенции, артисты, циркачи, весь народ. С песнями, под звуки аккордеонов, мы проехали по Цветному бульвару, держа в руках букеты. Скоро мы прибыли на фронт, в распоряжение знаменитого, легендарного кавалерийского генерала Льва Доватора. С ним мы и проделали всю кампанию. Были в четырех рейдах в тылу у противника. Из нашей группы пало в боях с гитлеровцами девять человек, несколько ранено, почти все остальные награждены боевыми орденами и медалями. Я получил орден Боевого Красного Знамени. Я ношу его рядом с орденом Трудового Красного Знамени, полученным несколько лет тому назад за работу в цирке. Оказалось, что наше цирковое мастерство пригодилось. То, что в мирное время было развлечением, во время войны стало делом, настоящим, большим военным делом. Теперь я произведен в капитаны и состою адъютантом командира гвардейской кавалерийской части.
Я, затаив дыхание, слушал эту простую и поразительную историю.
На прощание я крепко пожал руку Михаилу Туганову - замечательному мастеру цирка, замечательному командиру Красной Армии, человеку большой души, патриоту, гвардии капитану и кавалеру двух орденов.
Я ехал домой по грязной лесной дороге. Лошадь с трудом вытаскивала из грязи копыта. Копыта хлопали, как пробки. Шел дождь. Бурка намокла. Вода текла по коленям. За мной ехал коневод. Но вот он поравнялся со мной и сказал:
- Вам не рассказывал капитан Туганов, как его спасла профессия циркача во время одной из наших операций?
- Нет, не рассказывал.
- Ну да, он очень скромный человек. Он никогда не говорит о своих боевых подвигах. Но вы должны знать, как писатель. Вы непременно должны знать. Я вам сейчас расскажу.
- Расскажите.
И он мне рассказал замечательный случай из боевой практики бывшего циркового артиста, ныне конногвардейца Михаила Туганова:
- Однажды во время операции на Западном фронте, во время сильных боев, когда дислокация наших и вражеских частей была неясна, капитан Туганов один, на коне, но ошибке заехал в село, занятое немецкими автоматчиками. Капитан Туганов доехал до середины села и только тогда заметил, что попал в расположение немцев. Он был в бурке, в красном башлыке. Немцы открыли по нему страшный огонь из автоматов. Туганов повернул коня и помчался карьером назад. Пули свистели вокруг, пробивая бурку. Тогда Туганов сделал вид, что его убили. Он свалился с седла и повис на стременах под брюхом лошади. Это был его излюбленный номер джигитовки. Немцы, уверенные в том, что казак убит, прекратили стрельбу и погнались за лошадью. Но лошадь была хорошо дрессирована. Она, не снижая аллюра, вынесла капитана Туганова из села. Тогда капитан вскочил на седло и умчался, как вихрь, в развевающейся бурке и в развевающемся алом башлыке. Немцы ахнули, но было уже поздно. Пули не долетали. Так мастерство циркача спасло ему жизнь.
Пятый день шел дождь. Небо было темного порохового цвета. На его фоне очень мокрая зелень лугов, полей и лесов казалась особенно яркой. Она почти резала глаза. Мимо нас проезжали всадники, закутанные в мокрые бурки или плащ-палатки. От мокрых лошадей шел пар. Все это, вместе со звуками гремящего вдалеке боя, вызывало необычайно сильное и острое впечатление весны и войны. Ядовито-желтые лютики пылали в мокрых лугах.
Я ехал и думал:
"Да, таков гвардии капитан Туганов!"
1942
КОНЦЕРТ ПЕРЕД БОЕМ
Она только что приехала с фронта. Через четыре дня она снова уезжает на фронт. Мы сидим в ее номере в гостинице "Москва". За окном громадные дома и асфальтовые перекрестки московского центра. Мчатся закамуфлированные машины, рассыпают искры трамваи и троллейбусы. Торопятся пешеходы. Серый весенний деловой московский денек.
Она еще полна фронтовых впечатлений.
Это известная исполнительница русских народных песен Лидия Русланова. На ней скромное коричневое платье. Волосы просто и гладко убраны. Лицо чисто русское, крестьянское. Она и есть крестьянка-мордовка.
Почти с первых же дней войны она разъезжает по частям героической Красной Армии, выступая перед бойцами. Она ездит с маленькой труппой, в которую входят фокусник, баянист, скрипач, конферансье.
Где только они не побывали! И на юге, и на юго-западе, и на севере! Они дали сотни концертов.
Красная Армия необыкновенно любит и ценит искусство.
Вкус к искусству - в крови русского народа. Ничто так не поднимает его дух, как искусство. Музыка, пение, литература, поэзия - вечные друзья русского народа.
Множество актерских бригад, созданных Комитетом по делам искусства и концертно-эстрадным объединением, беспрерывно посещает части действующей армии. Их работа огромна. Можно сказать, что за время войны такие бригады дали на передовых позициях десятки тысяч концертов. И это не будет преувеличением.
- Ну, как вам съездилось, Лидия Андреевна? - спрашиваю я.
- Замечательно! - с воодушевлением отвечает она.
И конечно, следующий же мой вопрос:
- Как дела на фронте?
- Бьем врага, - коротко говорит Лидия Русланова. - Упорно, ежедневно.
Ее глаза светятся уверенностью в победе.
Она охотно рассказывает о своей поездке. Особенное впечатление производит ее рассказ о концерте в трехстах метрах от линии огня, данном за тридцать минут до атаки на укрепленный пункт N. И перед моими глазами возникает незабываемая, волнующая картина.
Лес. В лесу еще сыро. Маленький, разбитый снарядами и полусожженный домик лесника. Совсем недалеко идет бой - артиллерийская подготовка. Осколки срезают сучья деревьев. Прямо на земле стоит Лидия Русланова. На пенечке сидит ее аккомпаниатор с гармоникой. На певице мордовский яркий сарафан, лапти. На голове цветной платок - по алому полю зеленые розы. И что-то желтое, что-то ультрамариновое. На шее бусы. Она поет. Ее окружает сто или полтораста бойцов. Это пехотинцы. Они в маскировочных костюмах. Их лица черны, как у марокканцев. На шее автоматы. Они только что вышли из боя и через тридцать минут снова должны идти в атаку. Это концерт перед боем.
Горят яркие краски народного костюма Лидии Руслановой. Летит над лесом широкая русская песня. Звуки чистого и сильного голоса смешиваются с взрывами и свистом вражеских мин, летящих через голову.
Бойцы как зачарованные слушают любимую песню.
Рядом западная дорога, по которой идут транспорты, автомобили, сани, походная кухня, и вот, услышав голос певицы, один за другим люди и машины сворачивают к домику лесничего.
Лидия Русланова поет уже перед громадной толпой.
Вот она кончила.
Молодой боец подходит к певице.
Он говорит:
- Видишь, какие мы чумазые после боя. Но песней своей ты нас умыла, как мать умывает своих детей. Спасибо. Сердце оттаяло. Спой еще.
И она поет. Поет широкую, чудесную русскую песню:
Вот мчится тройка удалая
Вдоль по дороге столбовой.
И колокольчик, дар Валдая,
Звенит уныло под дугой...
Но подана команда. Бойцы уходят в лес. Через минуту лес содрогается от сплошного треска автоматов. Началась атака. Вдохновленные песней, бойцы стремительно атакуют противника. Несется отдаленное "ура".
А к певице уже подходит хирург. Он просит певицу спеть раненому лейтенанту, которого везут в санбат.
Певица идет к раненому. На носилках лежит тяжело раненный лейтенант. Голова забинтована. Виден только один голубой блестящий глаз. Рот запекся. Лейтенанту трудно говорить. Но поворот его забинтованной головы и голубой глаз выражают просьбу: "Спойте!"
Она ласково наклоняется над ним. Тихо говорит:
- Может быть, вам тяжело будет слушать? Может быть, это вредно?
Губы лейтенанта шевелятся. Он еле слышно говорит:
- Нет, пожалуйста. Спойте. Для меня это будет лучшее лекарство.
И она поет. Поет тихо, как мать над постелью больного сына. Она поет:
Ах ты, степь широкая, степь
раздольная,
Ой да Волга-матушка, Волга
вольная...
И радостно блестит голубой глаз лейтенанта, и рука его благодарно жмет руку певицы.
Где только не выступают фронтовые артисты!
В хлевах, в банях, в избах, в лесах, в окопах, в блиндажах. Они живут трудной и славной фронтовой жизнью. Они делят с армией все. И армия их обожает - от рядового до генерала.
Пехотинцы несут им свои котелки с огненным борщом, танкисты предлагают им свой паек - сто граммов водки. Казаки заботливо кутают их в свои черные косматые бурки и яркие, алые и синие, башлыки.
С песней, с широкой русской песней идет армия в бой. И побеждает...
1942
ПАРТИЗАН
Он начальник партизанского отряда. Его называют "товарищ Н.". Это высокий, стройный, интеллигентный человек в опрятном, полувоенном костюме с небольшим пистолетом на поясе. Он чисто выбрит. В его волосах сбоку заметна небольшая седина. Глаза добрые, спокойные, но вместе с тем очень твердые. Под глазами несколько мелких морщин, свидетельствующих о бессонных ночах и постоянном душевном и физическом напряжении. Все его движения очень точны и целесообразны. В них нет ничего лишнего. Поэтому его движения, я бы даже сказал, изящны. Ноги небольшие, в хороших хромовых сапогах. Руки с длинными пальцами. Он по профессии инженер.
- Что же вас, собственно, интересует? - сказал он, краем глаза взглянув на большие часы-браслет с фосфорными стрелками. Я понял, что у него мало времени.
- Я хотел бы вам задать один вопрос.
- Пожалуйста.
- Часто приходится читать такую примерно фразу: "Партизаны пустили под откос немецкий поезд". Очень скупо. Что это значит в подробностях? Как это делается?
- Как это делается? В подробностях? - сказал товарищ Н. - Хорошо. Я вам постараюсь рассказать об этом в подробностях.
Он утомленно улыбнулся.
- Делается это так, - сказал он. - Вот, например, припоминаю один конкретный случай из практики нашего отряда. Это было зимой, в очень глубоком тылу немецкой армии. Наша разведка донесла, что по железной дороге в восемь часов вечера прошел неприятельский эшелон. Мне была хорошо известна немецкая пунктуальность. Имелись все основания предполагать, что и завтра тоже ровно в восемь часов вечера пройдет эшелон.
Мы установили наблюдение. Действительно, назавтра, ровно в восемь часов вечера, прошел эшелон. Несколько вечеров сряду мы наблюдали за дорогой. И каждый вечер ровно в восемь часов немецкий эшелон проходил мимо нас. Сомнения быть не могло.
Мы стали готовиться. Мы подвезли на подводах из лесу, из тайных складов нашего отряда, мины. Это были не электрические мины, взрывающиеся автоматически, от замыкания тока. Такие мины были нам непригодны. Если бы мы употребили электрические мины, то взорвался бы только один паровоз. А нам требовалось взорвать и пустить под откос весь состав. Это можно было сделать, только употребив мины механические, то есть такие, которые можно взорвать все одновременно и именно в нужный момент.
Самое трудное было заложить мины под рельсы. Для этого, во-первых, требовалось время, во-вторых, необходимо было определить длину состава, для того чтобы взорвались все вагоны. Приблизительная длина эшелона была нами разведана - пятьдесят вагонов. Мы заложили две мины на расстоянии пятидесяти вагонов одну от другой; первая предназначалась для паровоза, вторая - для последнего вагона. В промежутке мы заложили равномерно еще десятка два мин.
Мы работали всю ночь. Работа была очень трудная. Несколько раз мимо нас проезжал немецкий разъезд. Но, к счастью, ночь была очень темная. Мы не курили, не разговаривали. Мы не могли произвести ни одного неосторожного звука. Это чертовски утомительно, особенно если принять во внимание, что почва промерзла на метр и тверда, как гранит.
Весь день мы прятались в лесу. В семь часов вечера мы были уже на месте.
Мы вырыли в кювете небольшую ямку. Мы провели к этой ямке от каждой мины длинный шнурок, который стоило только дернуть, чтобы мина взорвалась. Весь секрет успеха заключался в том, чтобы как раз в тот момент, когда паровоз будет над первой миной, а хвостовой вагон над последней, дернуть сразу за все шнурки.
Мы спрятались и стали ждать. Ночь была черна. Проехал немецкий разъезд. Он проехал очень близко. Мы слышали дыхание лошадей и немецкую речь. Мы замерли. Разъезд нас не заметил.
Без двадцати минут восемь рельсы вдруг загудели. Неужели поезд? Неужели аккуратные немцы вышли из графика? Я взялся за свои веревочки и прижался к земле, каждый миг готовый рвануть их. Я едва не произвел взрыва. Но в последнюю секунду опомнился. Это был не поезд. Мимо нас промчалась моторная дрезина с фонарями. Она осматривала путь.
Малейшая неаккуратность в нашей работе могла сорвать все наше предприятие. Но работа была сделана чисто. Все следы были аккуратно посыпаны снежком. Дрезина промчалась мимо, не остановившись. Она обдала нас ветром.
Ух, гора с плеч! Теперь скоро должен был появиться поезд. Напряжение дошло до крайнего предела. Мы прислушивались к тишине ночи, мы всматривались в темноту до боли глаз. В том, что поезд появится ровно в восемь часов, мы не сомневались. Нас волновал другой вопрос: какой это будет поезд?
А это было для нас далеко не все равно. От того, какой это будет поезд, зависела наша жизнь. Поезд мог быть с продовольствием или снаряжением. Тогда ничего. Поезд мог быть воинский, с солдатами. Тогда тоже ничего. Но поезд мог быть с боеприпасами, то есть нагруженный снарядами и взрывчатыми материалами. Тогда неизбежная смерть. Все будут убиты чудовищным взрывом. В этом не могло быть никакого сомнения.
И вот мы смотрели вдаль и прислушивались. Ровно в восемь часов послышался шум поезда. Поезд шел с потушенными огнями. Но кто его знает, какой это поезд - воинский, продовольственный или с боеприпасами? Что он нам нес - жизнь или смерть? Впрочем, в тот момент - могу поручиться - никто из нас не думал о смерти. Все думали только об одном: как бы поаккуратнее взорвать мины - не раньше и не позже, чем паровоз станет на головную мину.
Темная масса паровоза приблизилась. Вот он уже, постукивая на стыках, прошел по всем минам. Вот он уже над головной миной. Из поддувала сыпались угольки. Они освещали розовым светом снег.
Время. Пора. Я изо всех сил дергаю за систему своих веревочек. Я дернул с такой силой, что у меня заболело плечо. И в тот же миг раздался взрыв. Это был, доложу я вам, настоящий партизанский взрыв первого сорта. Тендер встал на дыбы и наскочил на паровоз. Тендер и паровоз поднялись в виде громадной буквы "А". Скрежет железа, лязг, треск дерева, звон стекол, огонь, дым, ад... Вагоны катились под откос боком, как консервные коробки. И затем минутная тишина, минутное оцепенение. Сердце радостно билось в груди. Живы! Поезд взорван! Задание выполнено!
Через минуту молчания начались крики, стоны, истерический смех, беспорядочная стрельба из автоматов. Мы не совсем точно определили длину состава. Он оказался длиннее на два-три вагона. Из этих уцелевших вагонов выскакивали обезумевшие немцы и метались возле поезда, сверкая электрическими фонариками. Густой пар из взорванного паровоза покрыл все вокруг. На два километра вокруг пахло как в прачечной. Оставшиеся в живых фрицы бесновались. Но мы были уже далеко. Мы пробирались на наших добрых лошадках по лесу.
Через несколько минут мы услышали за собой еще один взрыв. Это подорвалась на электрической мине, предусмотрительно поставленной нашими людьми невдалеке от места крушения, дрезина, спешившая на помощь к взорванному эшелону. Через некоторое время после этого вы могли прочесть коротенькое сообщение, что партизаны там-то пустили под откос немецкий эшелон. Вот и все. Вот, собственно, "как это делается".
Так закончил товарищ Н. свой короткий рассказ. Он его закончил и почти без паузы сказал:
- Вы слышали вчера Барсову в "Севильском цирюльнике"? Говорят, она бесподобна.
- Да.
- Мне, знаете, не удалось достать билетов, - сказал он огорченно.
- Но она будет петь послезавтра.
- К сожалению, завтра я уезжаю.
- Куда?
Он улыбнулся и не ответил на мой бестактный вопрос.
1942
ЛЕЙТЕНАНТ
Готовность номер один заключается в том, что летчик сидит в кабине своего истребителя, никуда не отлучаясь, готовый по первому сигналу, в ту же минуту, подняться в воздух для выполнения боевого задания.
В этом положении готовности номер один находился лейтенант Борисов в то мартовское утро, сухое и неяркое, когда на аэродром прибыли члены бюро полковой организации для участия в открытом партийном собрании.
На повестке в числе других стоял вопрос о приеме в партию лейтенанта Борисова. Так как лейтенант Борисов не мог покинуть свой самолет, то собрание состоялось рядом с ним, тут же, на опушке еще обнаженного леса.
Расстелив плащ-палатку, члены бюро сели на сухую прошлогоднюю листву, из которой торчали подснежники. Секретарь открыл голубую папку и разложил дела. Скоро пространство между дежурными самолетами, закиданное валежником, наполнилось голубыми фуражками, кожаными пальто, брезентовыми куртками. Стояли. Сидели. Лежали.
Комиссар оглядел собравшихся и сказал:
- Лейтенант Борисов тут?
- Тут.
- Ну что ж, тогда "начнем, пожалуй".
Этой фразой начинались обычно все партийные собрания.
Километрах в двадцати, не утихая ни на минуту, гремели слитные раскаты боя.
- Первый вопрос на повестке - прием в партию лейтенанта Борисова, сказал комиссар и обратился к секретарю: - Заявление лейтенанта Борисова имеется?
- Имеется.
- Зачитайте.
Секретарь взял листок бумаги и громко, так, чтобы все слышали, прочел:
- "Лейтенанта Анатолия Прохоровича Борисова в партийную организацию Сорок пятого полка истребительной авиации. Заявление. Прошу принять меня в члены партии. Клянусь отдать все свои силы, а если понадобится, то и жизнь, за дело полной победы над немецким фашизмом, за счастье всего прогрессивного, свободолюбивого человечества. Смерть гитлеровским мерзавцам! Анатолий Борисов". Все.
- Коротко, но ясно, - сказал кто-то в толпе после некоторого молчания.
И все засмеялись. Как видно, лейтенанта Борисова любили в полку.
- Ну что ж, - сказал комиссар, - может быть, у кого-нибудь есть вопросы к лейтенанту Борисову?
- Пусть расскажет свою биографию, - сказал один из членов бюро негромким густым басом.
- Товарищ Борисов, поступило предложение, чтобы вы рассказали свою биографию. Просим вас.
Лейтенант Борисов задвигался на своем глубоком сиденье и попытался встать, но зацепился кислородный баллон. Краска смущения выступила на лице лейтенанта. Он даже вспотел.
- Ничего. Не вставай. Говори сидя, - послышались голоса.
Но лейтенант Борисов все-таки встал. Ему было жарко. Он снял кожаный шлем и вытер рукавом комбинезона переносицу. Русые волосы рассыпались по его лбу. Он подобрал их и закинул вверх. На его молодом, курносом, широком розовом лице с медвежьими глазами блестели мелкие капельки пота.
- Моя автобиография, в общем, такая, - сказал он, старательно морща лоб. - Родился я, значит, в тысяча девятьсот девятнадцатом году в Москве. Ну, конечно, с тысяча девятьсот двадцать восьмого года стал ходить в школу. Ну, кончил десятилетку. Был отличником. Кончил на "отлично". Вступил, понятное дело, в комсомол. Потом окончил школу военных летчиков... Ну вот, теперь, значит, воюю. Имею на счету четыре сбитых немецких самолета. Два в индивидуальном бою да два в групповом. Ну вот... Что же еще?.. Да вообще, товарищи, по правде сказать, у меня и автобиографии никакой сколько-нибудь порядочной нет, - закончил он застенчивым голосом с извиняющимися интонациями.
- Не больно густо! - произнес тот же веселый и доброжелательный голос, который раньше сказал: "Коротко, но ясно".
Некоторое время все молчали, слушая то нарастающий, то опадающий ритм далекого боя.
- Вопросы у кого-нибудь есть? - сказал комиссар.
- У меня есть, - сказал молоденький механик в новенькой голубой фуражечке и с медалью "За отвагу" на груди. - У меня есть такой вопрос к товарищу Борисову...
- Пожалуйста.
- Пусть товарищ Борисов скажет нам, как он смотрит на обязанности члена партии.
Борисов сосредоточенно наморщил лоб, как видно желая дать наиболее подробный и наиболее исчерпывающий ответ. Но в это время телефонист, который лежал под крылом истребителя, положив под ухо трубку полевого телефона, поднял руку, призывая ко вниманию.
- Третья эскадрилья, в воздух, - сказал он негромко. - Курс восемь.
И в ту же секунду механики бросились снимать с моторов чехлы. Лейтенант Борисов быстро надел шлем, сел на свое низкое кресло, махнул рукой в большой черной перчатке с раструбами и поспешно задвинул прозрачную крышку кабины. Заревели моторы.
Через минуту три истребителя один за другим поднялись в голубоватый, как бы перламутровый, воздух и тремя небольшими горизонтальными черточками скрылись за лесом курсом на запад.
- Ну что ж, - сказал комиссар, когда моторы самолета смолкли, - отложим вопрос до возвращения лейтенанта Борисова на аэродром. А пока перейдем к следующему. Какой следующий вопрос на повестке?
- Вопрос о текущем мелком ремонте пулеметного вооружения самолетов.
- Так. По этому поводу возьму слово. Наблюдается недостаточно четкая работа нашей технической службы...
И началось горячее обсуждение вопроса о текущем мелком ремонте пулеметного вооружения. Прения затянулись. Прошло сорок минут, а они еще только разгорелись. Вдруг кто-то сказал:
- Возвращаются.
Три самолета шли на посадку. Два самолета шли хорошо. Третий самолет слегка покачивался. Два самолета сели хорошо. Третий сделал "козла" и чуть не скапотировал, но выровнялся и подрулил к лесу. Но, не дойдя до леса, остановился. К самолету бежали встревоженные механики. Два летчика вылезли из двух первых самолетов. Из третьего самолета никто не выходил. Через минуту из третьего самолета вынули лейтенанта Борисова с простреленной грудью, простреленной печенью и простреленной рукой. Он был мертв. Его принесли на опушку и положили на плащ-палатку. Его лицо было еще совсем живым, но слишком белым. Глаза тускло блестели из-под неплотно закрывшихся век. Отпечаток спокойствия и важности лежал на его большом, могучем лбу. Губы были плотно, сердито сжаты.
Старший лейтенант Козырев, ведущий прилетевшего звена, подошел к командиру полка и доложил:
- Шли курсом восемь. На квадрате шестнадцать - девяносто два встретили шесть "юнкерсов", шедших под охраной восьми "мессершмиттов". Навязали немцам бой. Один "юнкерс" и три "мессершмитта" уничтожены. Из этого числа лейтенантом Борисовым лично сбито два "мессера".
Некоторое время все молча смотрели на все более и более синеющее лицо лейтенанта Борисова, неподвижно обращенное к перламутровому, прохладному мартовскому небу. Ритм артиллерийских раскатов то нарастал, то падал.
- Ну что ж, - сказал комиссар, - предлагаю считать лейтенанта Борисова членом партии. Кто "за"?
Лес рук поднялся над толпой.
- Член партии лейтенант Борисов умер, как подобает настоящему большевику, - сказал комиссар.
Четыре товарища подняли на плащ-палатке тело лейтенанта Борисова и понесли.
Из сухой травы торчали большие белые подснежники.
1942
ФОТОГРАФИЧЕСКАЯ КАРТОЧКА
По заводскому двору к столовой шли двое. Он и она. Она - молодая, очень хорошенькая девушка в легкой шубке и в цветном платочке. Он - молодой человек в матросском бушлате, смуглый, черноглазый, настоящий черноморский морячок.
Я заметил, что он как-то неестественно ставит правую ногу. Каблук слишком сильно стучал по камням дороги, проложенной через двор. Эти двое молодых людей, он и она, шли рядом, держась за руки, как дети.
- Милая пара, - сказал я.
- Да, замечательная пара, - сказал инженер. - Они оба работают у нас в шлифовальном цехе. История их знакомства и их любви могла бы послужить темой для романа - настолько она необыкновенна и вместе с тем естественна.
- Расскажите.
Постараюсь передать как можно короче историю, которую рассказал инженер.
Назовем девушку Клавой. Месяцев десять тому назад она работала в госпитале, регистраторшей в канцелярии. Однажды она послала на фронт посылочку. Это был обычный пакетик с варежками, куском туалетного мыла, с пачкой папирос, с платочком и множеством других трогательных, но весьма полезных мелочишек. Обычно каждая девушка вкладывает в свой пакетик письмо неизвестному бойцу. Она сообщает свое имя и свой адрес. Но Клава не была мастерица писать письма. Она начинала писать несколько раз, но ни одно письмо не удовлетворило ее. То выходило слишком сухо, то слишком восторженно, то слишком сентиментально.
В конце концов она разорвала все варианты. Она взяла свою фотографическую карточку и на обороте ее написала всего два слова. Затем она вложила карточку в свой пакетик. Эти два слова, написанные на обороте карточки, были: "Самому храброму".
И больше ничего. Ни подписи, ни адреса.
Посылка была получена в одном из отрядов морской пехоты. Она досталась одному бойцу - назовем его Сережа, - парню хорошему, боевому. Он посмотрел на фотографию и ахнул. Он был поражен красотой девушки.
Впрочем, может быть, она была не так красива, как соответствовала его вкусу. В общем, все было прекрасно. Но, прочитав на обороте карточки надпись, парень отправился к своему командиру. Он заявил, что не считает себя вправе взять посылку.
- Почему? - спросил командир.
- Потому, что я не считаю себя самым храбрым.
- А девушка вам нравится?
Сережа не ответил ничего.
- Хорошо, - сказал командир. - У вас отличный вкус.
Командир показал карточку красивой девушки своим морячкам.
- Вот что, товарищи, - сказал он коротко, по-военному, - получена посылка. В письме карточка девушки. На карточке написано два слова: "Самому храброму". Больше ничего. Вопрос: кто должен получить посылку и карточку?
- Самый храбрый, - хором ответили морячки.
- Присоединяюсь, - сказал командир. - Посылку и карточку получит самый храбрый. Самый храбрый, два шага вперед!
Но никто из ребят не двинулся с места. Они все были храбрые, но никто не был хвастлив.
- Я так и думал, - сказал командир и спрятал карточку в боковой карман. - Сегодня мы идем в атаку. Самый храбрый получит карточку и посылочку.
Во время атаки Сережа пробрался за линию неприятельского расположения, подполз к румынской батарее и забросал ее гранатами. Орудийная прислуга растерялась. Батарея была атакована и взята. Сережа был представлен к боевому ордену и получил из рук командира посылку. С того дня Сережа не расставался с заветной карточкой.
Однажды, регистрируя личные вещи и документы только что принятых раненых, Клава увидела свою карточку. Фотография была пробита пулей и окровавлена. Девушка кинулась к начальнику госпиталя. Она умоляла разрешить ей оставить работу в канцелярии, перейти сиделкой в палату, где лежал ее герой, ее "самый храбрый". Начальник госпиталя разрешил. Сережа был в очень тяжелом состоянии. Две недели он находился между жизнью и смертью. Она ни на минуту не отходила от его койки. Она буквально вырвала его из рук смерти. Она выходила его с беззаветной преданностью матери, сестры, жены.
Пришлось все же отнять ему ногу. Потом он стал поправляться. Это было счастливейшее их время. Она дала ему слово никогда не расставаться с ним.
- Зачем же ты, Клавдюша, связываешь свою жизнь с калекой? - сказал он. - Не торопись, подумай!
- Молчи! - сказала она сердито. - Ты ничего не понимаешь.
Получив протез, он выписался из госпиталя. Он поехал работать на этот большой военный завод. Он не мыслил себе жизнь без дела, без труда, без борьбы с врагами родины. Раньше он боролся с ними оружием, теперь он будет с ними бороться мастерством шлифовальщика. Она последовала за ним. Она так же, как и он, стала шлифовальщицей. Их рабочие места рядом, за двумя соседними станками "цинциннати".
...Вот что рассказал мне инженер, пока мы обедали в заводской столовой.
Клава и Сережа сидели рядом за длинным столом и ели борщ, аккуратно подставляя ломти хлеба под жестяные штампованные ложки. Они с аппетитом ели и разговаривали, нежно глядя друг на друга молодыми, счастливыми и вместе с тем строгими глазами.
На его груди блестел новенький орден Красной Звезды. Мне захотелось подойти к ним, крепко пожать руку ему и крепко поцеловать ей.
Но я этого не сделал. Я не хотел смущать этих милых, замечательных людей, настоящих русских патриотов. Я боялся оскорбить их скромность, которая всегда сопутствует истинной доблести и душевной чистоте.
1942
ВО РЖИ
Сначала мы шли пригибаясь, потом стали на четвереньки и поползли, осторожно раздвигая очень густую и очень высокую рожь. Метров через пятьдесят мы увидели наше боевое охранение. Несколько бойцов лежали в маленьких уютных гнездах, устланных свежей соломой. Бронебойщик-казак, маленький, с блестящим глиняным лицом, выставил далеко вперед ствол своего противотанкового ружья - тонкий и неестественно длинный, с кубиком на конце. Все бойцы были замаскированы. Поверх шлемов на них были надеты широкие соломенные "абажуры", а на некоторых - сети с нашитой на них травой. Это делало их похожими на рыбаков со старинных рисунков.
Вчера здесь были немцы. Ночью их выбили. Позицию до прихода пехоты пока держал маленький отряд автоматчиков и бронебойщиков. К ним-то мы и попали.
Увидев ползущего генерала, бойцы сделали попытку встать. Но генерал сердито на них шикнул. Они снова, поджав ноги, улеглись, как дети в свои ясли. Стоя на коленях, генерал развел рукою рожь и начал медленно, тщательно осматривать в бинокль защитного цвета немецкие позиции. Отсюда до немцев было не более полукилометра "ничьей земли".
- А где же ваша пехота? - спросил я.
- Она сейчас подойдет, - сказал генерал, не отрываясь от бинокля.
Гвардии генерал был в простом, защитном комбинезоне, из штанов выглядывали пыльные голенища грубых солдатских сапог. Генерал подозвал к себе артиллерийского офицера, который сейчас же подполз на четвереньках. Генерал и артиллерийский офицер стали в два бинокля осматривать местность. Их внимание особенно привлекал небольшой лесок, синевший позади ситцевого гречишного поля, на самом отдаленном плане панорамы. По мнению генерала, там была батарея, по мнению артиллерийского офицера - две засеченные еще вчера пушки.
- Карту! - сказал генерал и, не оборачиваясь, протянул назад руку.
В ту же минуту подполз адъютант, и в руке генерала оказалась ужасно потертая, вся меченая-перемеченая карта, сложенная как салфетка. Он положил карту на пыльную землю, покрытую сбитыми колосьями, разгладил ее, насколько это было возможно, и погрузился в ее изучение.
- Прикажите кинуть туда штучки четыре осколочных, - сказал он. - Может быть, они ответят.
- Есть четыре осколочных!
Артиллерийский офицер пополз к своей рации. Это был ящичек с антенной в виде тонкого шеста, с тремя длинными треугольными зелеными листками, что делало ее похожей на искусственную пальмочку.
В это время в воздухе что-то близко, коротко, почти бесшумно порхнуло.
- Мина! - негромко крикнул кто-то.
И в тот же миг раздался злой, отрывистый, крякнувший взрыв. Воздух довольно ощутительно толкнул и нажал в уши. Свистя, пронеслась стая осколков, сбивая цветы и колосья. Маленький осколочек со звоном щелкнул вдалеке по чьей-то стальной каске. Душный коричневый дым пополз по земле, ветер протаскивал его, как волосы, сквозь частый гребень ржи. Тухло запахло порохом и горелым картоном, как бывает в летнем саду после фейерверка.
- Живы? - сказал генерал.
- Живы! - ответило несколько голосов.
- Плохо маскируетесь, - сказал сердито генерал. - Устроили тут базар. Ходите, бродите. Нужно ползать. Понятно? Ройте щель, только как следует, на полный профиль.
Несколько бойцов, лежа на боку, тотчас стали поспешно долбить землю коротенькими лопатками. Но в эту минуту пролетело еще две мины. Они разорвались немного подальше, повалив в разные стороны вокруг себя рожь, раскидав далеко васильки и ромашки, вырванные с корнем.
- Ищет, - сказал кто-то.
- Только не находит.
- Формалист, - сказал генерал, сдвигая на затылок свою легонькую, летнюю фуражечку и продолжая работать над картой. - Формально стали воевать фрицы. Дайте перископ.
И тотчас в его руке очутился небольшой перископ. Генерал пополз далеко вперед, - мне показалось, что он дополз до самого переднего края немцев, лег там и высунул изо ржи вверх зеленую палочку перископа.
Прилетела еще мина. Потом еще две. Потом скоро еще одна. С этого времени вплоть до броска в атаку через правильные промежутки стали прилетать тяжелые мины. Они рвались и близко и далеко, и справа и слева. Но на них уже больше никто не обращал особенного внимания, так как все очень хорошо понимали, что немец бьет наугад, а все остальное уже дело случая.
Закончив работу с картой, генерал отдал несколько приказаний на тот случай, если с фланга появятся неприятельские танки, и сначала ползком, а потом только пригибаясь пошел на соседнее клеверное поле, где у него был приготовлен вспомогательный пункт управления. Это была обыкновенная щель, в которой уже сидел в земляной нише телефонист в каске и названивал в танковые батальоны, уже занимавшие где-то поблизости, в складках местности, исходные позиции перед атакой.
Генерал посмотрел на часы. До начала атаки оставалось еще пятнадцать минут. Все вокруг было тихо. Разумеется, "тихо" в том смысле, что огонь с нашей и немецкой стороны велся в спокойном, неторопливом, ничего не предвещавшем ритме. Стреляли все виды оружия. Далеко, в тылах, этот огонь, вероятно, представлялся слитным, раскатистым гулом, подавляющим и грозно-тревожным. Но, находясь где-то в самом центре этой разнообразной канонады, люди привычным ухом и совершенно безошибочно определяли, какой звук для них опасен, может быть даже смертелен, а какой нет. Все "безопасные" звуки, как бы громки они ни были, не задерживали на себе внимания, существовали где-то как бы на втором плане. Все звуки "опасные", в свою очередь, делились на просто опасные и смертельно опасные и в соответствии с этим занимали в сознании более или менее важное место. Так, например, потрясающий грохот тяжелых авиабомб, которые время от времени немецкие "хейнкели" высыпали целыми сериями на наши соседние дороги с большой высоты и очень неточно, - он почти не привлекал внимания, так как непосредственно нам не угрожал, хотя вдалеке со всех сторон вокруг нас и поднимались гигантские, многоярусные, черные, зловещие тучи их взрывов. Свист ежеминутно перелетавших через голову туда и обратно немецких и наших снарядов тоже мало привлекал наше внимание, хотя был назойлив и громок. Зато порхающий звук прилетевшей мины чуткое ухо улавливало каким-то чудом еще за секунду до его возникновения, и люди успевали прижаться к земле или спрыгнуть в щель. Глаз мгновенно замечал молниеносную тень вдруг подкравшегося на бреющем полете "мессершмитта", - что-то черное, желтое, как оса, с крестами. Он проносился над нашим полем, паля изо всех своих пулеметов и подымая этой пальбой частые фонтанчики пыли. Иногда из какого-нибудь большого, подозрительного, дырявого облака вдруг вываливалась курсом прямо на нас тройка или шестерка бомбардировщиков, плохо видных против солнца. Тогда все напряженно задирали головы вверх, желая распознать, свои это или "его". И непременно какой-нибудь оптимист говорил:
- Наши.
И непременно какой-нибудь пессимист отвечал:
- Немецкие.
Осмотрев в последний раз в бинокль поле боя, на котором - он это знал лучше всех - через пять минут будет твориться нечто невероятное, генерал велел в последний раз обзвонить все танковые батальоны и дружески разговаривал с каждым командиром.
- Ну, как самочувствие?
Командиры двух батальонов подошли к телефону тотчас же. Третий не подошел. Вместо него подошел его заместитель.
- Я просил не заместителя, а самого командира, - строго сказал генерал.
- Товарищ седьмой, двадцать пятый лично подойти не может.
- Почему?
- Он намыленный!
- Чем?
- Мылом. Бреется. Он приказал доложить вам, что все в порядке и все на месте. А что касается бритья, то оно будет закончено полностью через три минуты. Прикажете прекратить или разрешите добриться?
- Хорошо. Пусть добреется, - улыбаясь, сказал генерал.
После этого я увидел роту пехоты, которая шла прямо на нас, поднимаясь из лощины на гору. Гвардейцы шли во весь рост, широкой цепью по пестрому малиновому, лиловому, зеленому - клеверному полю. В стальных касках с туго затянутыми ремешками, в зелено-желтых маскировочных плащах и сетках, размашисто шагая по великолепной орловской земле, они несли на плечах кто пулемет, кто трубу миномета, кто ящик с патронами или минами, кто просто автомат, положив палец на спусковой крючок и выставив вперед ствол.
- Ложитесь, черти! - крикнул молоденький смуглый офицер связи с пыльным лицом и детскими каплями пота на подбородке.
Они не слышали.
- Ложитесь! Ползите!
Несколько мин разорвалось между ними и нами. Они переглянулись. Но никто не лег. Они только прибавили шагу. Теперь они почти бежали. Они быстро приближались к нам, вырастая на склоне цветущего холма, на громадном фоне знойного, пыльно-голубого орловского неба, заваленного грудами движущихся перламутровых облаков.
- Орлы! Гвардейцы! - сказал генерал с восхищением.
Рота побежала мимо нас, вернее - через нас, в сторону неприятеля и шагах в сорока залегла.
- Отсюда они после артиллерийского налета пойдут в атаку и выбьют мерзавцев из их узла сопротивления. У нас сейчас такая тактика. Артиллерия, авиация и танки врываются в брешь и развивают успех... Чем, между прочим, и объясняется, - прибавил он не без ехидства, - что вы приехали в танковое соединение, а попали в пехотную цепь, и мое место, собственно говоря, не здесь, а сзади.
Я ничего не успел ответить, так как стрелка больших генеральских часов, по-видимому, коснулась заветной цифры.
Описать следующие десять минут я не имею ни надлежащих красок, ни таланта. Это был великолепный, молниеносный артиллерийский шквал. Над нашими головами неслись на запад сотни мелких, средних и крупных снарядов. Я посмотрел в бинокль. Боевые порядки немцев заволокло дымом и пылью. Там что-то вспыхивало, рвалось, клубилось, взлетало вверх, падало черным дождем и вновь взлетало. И как завершение этой десятиминутной симфонии вспыхнул огонь гвардейских минометов. Это был мощный аккорд. Тогда поднялась пехотная цепь.
- За родину, за партию! - крикнул чей-то хриплый голос.
И мы услышали протяжное, раскатистое "ура".
Грянули пулеметы, автоматы...
- Пошли, орлы, - сказал генерал и вскочил на бруствер.
А через полчаса телефонист закричал снизу, из своего окопчика, осипшим счастливым голосом:
- Товарищ гвардии генерал-майор, командир второго батальона доносит, что неприятель выбит со своих позиций и бежит.
- Вижу, вижу, - сказал генерал, не отрываясь от бинокля. - Товарищ писатель, вам не приходилось видеть, как драпают фрицы? Могу вам доставить это удовольствие.
И он протянул мне свой бинокль. На среднем и дальнем плане катилась пыль. Это, очевидно, неслись на запад немецкие грузовики, самоходные пушки, кухни, танки. В жизни я не видел более приятного зрелища!
- Первое отделение нашей программы закончено, - сказал генерал, вытирая со лба и с носа черный пот. - А теперь надо поскорее ехать на правый фланг, в район железной дороги. Адъютант, машину!
Мы покинули наше чудесное ржаное поле и стали спускаться в лощину. Теперь мы шли по вспаханному клину. На душе было восхитительно легко. Я смотрел на потную, рабочую спину генерал-майора, и почему-то мне вспомнились "Война и мир" и Багратион, идущий по вспаханному полю, "как бы трудясь".
1943
В НАСТУПЛЕНИИ
Полковник, громадный человек с могучей грудью, стремительно шагает, перепрыгивая через свежие воронки и пригибаясь. Бинокль болтается на его загорелой богатырской шее. Мы едва поспеваем. Но он не обращает на это внимания. Наоборот. Он прибавляет шагу. Изредка оглядываясь на нас, он бодро покрикивает:
- Больше жизни! Веселее! Медленно ходить будем дома, по бульвару. А здесь война. На войне надо ходить быстро. Наклоняйтесь. Не жалейте спины.
Ординарец с автоматом на груди шепчет мне, почтительно и преданно показывая глазами на своего полковника:
- У нас полковник - орел. Настоящий пехотинец. На коне - завсегда шагом, а пешком - завсегда рысью. Еле поспеваешь.
У ординарца забинтована голова. Щека чудовищно раздута. Но это не флюс. Сквозь марлю проступает большое пятно крови. Час тому назад его ранило осколком бризантной гранаты, которая разорвалась между ним и полковником. Но он не пошел в лазарет. Он остался в бою, рядом со своим командиром.
С запада заходит большая гроза.
Еще солнце горит бело и ярко, но уже к нему подбирается громадная, густо-черная туча. Туча уже закрыла полнеба. Иногда в ней судорожно передергивается бледная молния. Но грома не слышно. Все звуки вокруг поглощены раскатами артиллерийских выстрелов. Земля ощутительно содрогается от ударов. Ходуном ходит воздух. Удар следует за ударом так быстро, что иногда два или три удара наскакивают друг на друга, сливаются. Сзади со всех сторон беглым огнем бьют наши батареи. Фрицы огрызаются. Впереди, на западе, над верхушками леса, над кустарником то и дело подымаются грохочущие, крутящиеся, скалистые облака взрывов. На грозовом фоне, черном, как антрацит, они кажутся пепельными.
Мелко, часто, с сухим, острым блеском дрожит на ветру скудная листва кустарника.
В этом исковерканном, обожженном, обломанном чернолесье, так ужасно загаженном войной, еще свежи следы недавнего боя. Здесь все говорит о разгроме немецкой дивизии.
На земле рубчатые следы танков. Они вломились в оборону противника и "проутюжили" ее. Лес вокруг поломан. Воронка от разорвавшегося снаряда. На краю воронки лежит, раскинувшись, труп немецкого солдата. У него горит и дымится сапог. Присматриваюсь. Ага! Все ясно. Он собрался бросить из кустов в русский танк свою стеклянную ампулу с зажигательной жидкостью. Но был убит. Ампула треснула. Густая, тяжелая, прозрачная жидкость потекла на ногу мертвого немца и загорелась.
Красный телефонный шнур, вися на кустах, преграждает нам путь.
- Это немецкий провод, - говорит полковник, - но вы его все же не рвите. Сейчас он уже не немецкий, а советский. Мы им пользуемся для связи. Сколько мы захватили ихнего шнура?
- Сорок километров, - докладывает ординарец.
- В хозяйстве пригодится, - говорит весело полковник.
Он поднимает могучей рукой шнур, и мы, наклонив головы, быстро проходим под ним.
Немецкая траншея. Здесь по колено в тухлой, зеленой воде еще сегодня утром сидели фашисты. Сейчас они здесь лежат. Неподвижные. Грязные. Серые. Вокруг разбросаны солома, бутылки, консервные банки, письма, немецкие газеты, патроны, фляжки, окровавленные тряпки, треснувшие каски. А вот, немного подальше, немецкий офицерский блиндаж. Сейчас здесь оперативный пункт командира нашего наступающего полка.
На столе разложена карта, и командир артиллерийского полка, только что вернувшись с рекогносцировки, спешно наносит на карту обнаруженные немецкие огневые точки. Завтра на рассвете их будут добивать.
А вот две последние немецкие новинки летнего сезона - "скрипуха" и "кобылий череп".
"Скрипуха" - это большая реактивная мина весом в восемьдесят четыре килограмма. Здесь, на этом участке, их захватили несколько штук. Фрицы отступали так поспешно, что даже не успели выпустить по нас "скрипухи". Они так и остались на огневых позициях. Подходим к одной из этих мин. Мина заключена в решетчатый деревянный ящик, похожий на тару от авиабомбы. Ящик с миной стоит, косо прислоненный к стене специально отрытого окопчика. Никаких прицельных приспособлений нет. Мину наводят приблизительно, "на глазок". Перед выстрелом ее даже не вынимают из ящика. Включают ток, и она летит, как граната, на два с половиной километра. Шуму от нее много, а толку - не очень. Во время полета она издает отвратительный звук, похожий на скрипение заржавленного флюгера. Наши бойцы и прозвали ее за это "скрипухой". Удирая, враги все же успели снять со своих "скрипух" электрические запальники. Но наши бойцы быстро приспособились и тут же, не теряя золотого времени, стали палить по отступающим фашистам их же "скрипухами".
- Русский солдат, - с уважением говорит полковник. - Золотые руки. Он все может. Если понадобится, то и блоху подкует. Как левша у Лескова.
А вот и так называемый "кобылий череп". Это стальной колпак около двух метров в длину и высоту. В нем помещается скорострельный пулемет с боевым комплектом патронов. Этот колпак закапывается в землю, обкладывается дерном. Его очень трудно обнаружить. Он герметически закрывается. Для вентиляции имеется специальная машина, которая приводится в действие педалями, похожими на велосипедные. В "кобыльем черепе" сидят два солдата. Один качает воздух, другой стреляет из пулемета. Имеются два перископа, два откидных сиденья, полочки для продуктов и для боеприпасов. Все ручки, педали, кнопки этой машины никелированные. Внутри "кобылий череп" выкрашен добротной белой эмалевой краской, снаружи - темно-серой. На первый взгляд может показаться, что этот самый "кобылий череп" неприступная крепость, - и все же вот он, перед нами, выковырянный из земли, бессильный, с оторванной дверью и согнутым перископом.
- Сколько мы захватили за сегодняшнее утро этих самых хваленых "кобыльих черепов"?
- Одиннадцать штук, товарищ полковник, - докладывает ординарец.
А вот громадные черные дискообразные противотанковые мины, сложенные длинными штабелями. Немцы собирались заминировать дороги. Но не успели. Натиск наших доблестных пехотинцев был слишком стремителен. Немцы удрали, а мины остались.
- Ничего, пригодятся! - коротко говорит полковник, хозяйственно потирая руки.
Впереди раздается противный, тошнотворный скрип, и вслед за ним воздух потрясает крякающий взрыв.
- Вот она, "скрипуха", во всей своей красоте.
Беспрерывно впереди, в кустарнике, раздаются маленькие взрывчики, как будто кто-то бьет электрические лампочки. Это разрывные пули.
Туча закрыла небо. Все вдруг померкло. С шумом водопада обрушился на передний край ливень.
Автоматчики ведут пленных немцев. Их только что взяли. Мокрые, грязные, бредут они, низко опустив головы в серых пилотках. И дождь вокруг них блестит стальной решеткой.
- Стой! - говорит полковник. - Какого полка пленные?
- Триста тридцать второго.
- Вам ничего не говорит этот номер немецкого пехотного полка? спрашивает меня полковник.
Я напрягаю память. 332? Действительно, что-то знакомое. И вдруг точно молния озаряет. Ведь этот гитлеровский полковник Рюдерер, командир 332-го пехотного полка, в декабре 1941 года приказал повесить Зою Космодемьянскую.
- Значит, против нас в данный момент воюет Триста тридцать второй пехотный полк?
- Он самый. Вернее, его жалкие остатки.
- А наши бойцы это знают?
- Да, - говорит полковник, - они это знают, они мстят за свою Зою. Видите, как они дерутся? Как львы. И ничто не может остановить их наступательного порыва - ни "скрипухи", ни "кобыльи черепа", никакая фашистская чертовщина. В результате последних боев Триста тридцать второй бандитский полк настолько потрепан, что его, очевидно, скоро отведут на переформирование. Мои бойцы поклялись добить этот полк!
Гремит гром, заглушаемый громом батарей. Блеск молний смешивается с блеском разрывов. Беглым шагом, с автоматами наперевес, проходит мимо нас на передовую рота автоматчиков. Запряжка из шести маленьких собачек провозит с передовой на тележке раненого.
Рядом с собачками идет девушка-санитарка. Синеглазая, розовая, молоденькая, озабоченная, в маленькой пилотке, из-под которой падают русые волосы, потемневшие от ливня.
1943
ОТЕЦ ВАСИЛИЙ
Он пил чай вприкуску, поставив блюдечко на три пальца. Его седые волосы были заплетены по-домашнему жидкой косичкой.
- Скажите, батюшка, как же вы жили при фашистах?
- Я не жил, но существовал.
- А как отнеслись к фашистам ваши прихожане?
- Для русского человека не может быть иного отношения к врагам своего отечества, как ненависть.
- А как гитлеровцы отнеслись к гражданам вашего города?
- Отношение фашистов ко всем русским людям, в частности к моим прихожанам, общеизвестно. В первый же день своего пришествия они для устрашения прочих повесили восемь первых попавшихся граждан на площади перед храмом. В дальнейшем число невинно казненных увеличилось до пятидесяти двух. Фашисты сожгли одну треть домов. Остальные ограбили. Многие младенцы, выброшенные гитлеровскими солдатами и офицерами на мороз из теплых жилищ, погибли. Злодеяния и бесчинства иноземцев неописуемы.
Он выражался несколько книжно, старомодно, в духе семинарии, где он получил образование. Говоря, он пристально рассматривал кусочек сахару, который держал в темной руке.
- Действовала ли ваша церковь при фашистах?
- Да. Богослужение совершалось. Сначала я служил, желая дать возможность преследуемым и лишенным крова людям находить приют и хотя бы относительное спокойствие в храме божьем. Но вскоре гитлеровцы, как солдаты, так и офицеры, стали слишком бесцеремонны. Они входили в храм в головных уборах и в оружии, тем самым оскорбляя религиозное чувство верующих. Они трогали пальцами иконы. Они позволяли себе расхаживать по алтарю во время литургии. Они зажигали сигары и папиросы от лампад. Я уже не упоминаю о непристойных выходках по адресу женщин, певших на клиросе. Я просил их. Я взывал к их совести. Я умолял. Но все было тщетно. Мои увещевания, просьбы и даже мольбы не действовали на этих разбойников. В конце концов чаша моего терпения переполнилась. Однажды во время слишком оскорбительной выходки компании немецких унтер-офицеров, которые начали в храме пить коньяк и закусывать, я прекратил богослужение и покинул храм. Следом за мной молча удалились и все молящиеся. В тот же день я запер двери храма на замок и твердо решил более не служить до тех пор, пока фашисты не будут изгнаны.
Отец Василий посмотрел старческими, синеватыми глазами, которые вдруг стали твердыми и прозрачными, как лед.
- И больше вы не служили?
- Нет, через некоторое время я опять стал отправлять богослужение.
- Почему?
- Меня заставил немецкий комендант. Он велел привести меня в комендатуру. Стуча по столу рукояткой револьвера, он заявил, что либо я буду отправлять богослужение, либо он повесит на церковной ограде десять человек из моих прихожан. Мог ли я принять на себя такой грех? Я отступился от своего решения. Я заявил, что повинуюсь.
- Но зачем это понадобилось немецкому коменданту?
- Я полагаю, причин было две. Первая - желание во что бы то ни стало настоять на своем и унизить русского священнослужителя, осмелившегося в виде протеста запереть храм. Вторая - предположение, что регулярная церковная служба знаменует собой как бы полное восстановление порядка в оккупированном городе.
Отец Василий тонко и зло усмехнулся.
- Немецкий комендант предложил мне служить без малейших сокращений, "как при старом режиме". Он именно так, этими словами, и выразился. После этого я стал служить.
Он замолчал и подул на блюдечко. На поверхности чая образовалась ямка, похожая на ложечку. Он резко откусил кусочек сахару крепкими старческими зубами и запил его чаем.
- Да, я стал служить. Я служил без малейших сокращений. А по воскресным и праздничным дням, каждый раз точно и аккуратно, без изъятия, исполняя приказ немецкого коменданта, я неукоснительно произносил с амвона проповеди. Они были на чисто религиозные темы. Я говорил моим прихожанам о святом Александре Невском, победителе немецких псов-рыцарей на Чудском озере, я говорил им о Дмитрии Донском, победителе татар на поле Куликовом, я говорил о двенадцати языках, вторгшихся на нашу родину под знаменами Наполеона, день изгнания которых мы празднуем двадцать пятого декабря по старому стилю. И каждую службу я возносил молитвы о великом русском воинстве - о даровании ему победы и одоления над всеми его врагами и супостатами.
Теперь глаза отца Василия блестели. Он встал и ходил по номеру гостиницы твердой походкой почти молодого человека. Он был небольшого роста, но в эту минуту он казался выше себя на целую голову.
- А и здорово же вы их чесали, сукиных детей, батюшка! - вдруг сказал сиплый стариковский голос с покашливанием.
Оказывается, в номере, кроме нас, был еще один человек. Он сидел в темном углу в кресле. Я его сразу не заметил. Пожилой мужик с черепом лысым, как у апостола, в стеганой солдатской телогрейке и в рыжих сапогах, покуривал махорочку.
- Это наш пономарь Никита Степанович, - сказал отец Василий.
Никита Степанович подошел к столу и, глядя на меня простодушными синими и вместе с тем зоркими мужицкими глазами, сказал очень просто, даже деловито:
- Пока отец Василий служил, тем временем, знаете, у нас за церковью встречались партизаны, была явка. В подвалах же мы издавали небольшую газетку под названием "Смерть фашистским оккупантам!". Когда подошла Красная Армия, мы уничтожили гранатами всю гитлеровскую комендатуру, до единого человека. Ни один, так сказать, фриц не ушел.
- Да, - строго заметил отец Василий, - ибо сказано: поднявший меч от меча и погибнет.
1943
ТРУБА ЗОВЕТ
Ночь. Пустынные лестницы. Гулкие коридоры. Следы недавно законченного ремонта. Запах краски, извести. Скупой свет дежурных лампочек. Последняя ночь перед началом занятий. Завтра ровно в шесть часов тридцать минут прозвучит труба. Ее повелительный и раскатистый звук возвестит новый день не только первый день упорной учебы и настойчивого труда, а день новой жизни. Новую жизнь начинают четыреста восемьдесят мальчиков, воспитанников Калининского суворовского военного училища. Синяя заря позднего зимнего утра будет для них зарей новой жизни. А пока они крепко и сладко спят.
Обходим спальни.
Здесь все новое. Новые кровати. Новые одеяла. Новые тумбочки, пахнущие свежей краской. Разметавшись во сне, спят остриженные под машинку чудесные мальчишки исконных, коренных областей русских - Калининской, Ярославской, Ивановской, Смоленской, Московской, - цвет будущего нашего кадрового офицерства.
На тумбочках и табуретках строго по инструкции сложены их новенькая форменная одежда, белье, обувь.
Печи жарко натоплены. Некоторые мальчики скинули с себя одеяла. При слабом свете зашторенной лампочки шелковисто и смугло блестит чье-нибудь еще не вполне сформировавшееся, детское плечо. Здесь оно вырастет, разовьется, окрепнет, станет могучим плечом офицера.
Но вот раннее утро. Шесть тридцать. Резкие звуки трубы летят по лестницам, по коридорам, забираются в самые отдаленные уголки здания.
Мгновенно, с волшебной быстротой, ночная тишина превращается в бодрый гул утра. Слышатся смутные голоса, шум, звуки быстрой беготни по лестницам. Ровно через десять минут роты одна за другой, твердо отбивая шаг, выходят со своими офицерами во двор.
Во дворе еще темно. Еще совсем ночь. Смутно сияет снег. Деревья стоят как седые облака.
Звонкие голоса офицеров выкрикивают команду утренней зарядки. Воспитанники вышли во двор в одних гимнастерках, без поясов. Но им ничуть не холодно. Бодрой утренней свежестью веет от их смуглых и темных лиц. Они быстро приседают, выбрасывают руки, поднимаются на носки. Воспитанники четвертой роты делают зарядку четко и точно, с настоящим военным щегольством. Это "старики". Им уже по тринадцать лет. Возраст почтенный! Но зато ужасно суетятся и мельтешат воспитанники приготовительного и младшего приготовительного классов. Эти восьмилетние малыши в своих длинных черных брюках с узкими лампасами, гимнастерках, черных каракулевых ушанках и красных погонах необыкновенно оживляют картину утренней зарядки.
Через десять минут зарядка окончена. Труба. Роты беглым шагом возвращаются в свои помещения.
Начинается туалет. Голые по пояс, с полотенцами на шеях, толпятся воспитанники возле умывальников, моются, вытираются, чистят зубы. Потом быстро одеваются, заправляют друг другу сзади гимнастерки, чистят друг друга. Все стараются быть особенно аккуратными и подтянутыми.
Ритм суворовского училища - четкий, быстрый, военный ритм - уже всецело овладел ими и несет их по графику от трубы к трубе, от команды к команде.
- Направо равняйсь!.. Смирно!.. Направо! - Голос офицера-воспитателя звучит строго, отрывисто, резко. - Шагом марш!
В строю, твердо печатая шаг, роты спускаются по лестнице в столовую, к первому завтраку. Чтобы рота не наскакивала на роту где-нибудь на повороте, воспитанники дают шаг на месте. Шарканье шага на месте наполняет этажи, коридоры и лестницы здания.
В столовой воспитанники едят, заложив за воротники белоснежные салфетки. Все очень чисто, прилично, пристойно. Никакой суеты, никаких лишних разговоров. Завтрак хорош: молоко, чай, хлеб, масло.
Снова труба. Начальник училища генерал-майор Визжилин входит в зал, где собрались воспитанники училища.
- Встать, смирно!
Четыреста восемьдесят мальчиков в черных форменных костюмах с золотыми пуговицами и красными погонами вскакивают с новеньких желтых клубных стульев. Дежурный по училищу рапортует:
- Товарищ генерал-майор, вверенное вам училище в составе четырех рот и двух приготовительных классов собрано на митинг по вашему приказанию. Капитан Пименов.
- Здравствуйте, товарищи воспитанники!
- Здравия желаем, товарищ генерал! - в четыре счета отрывисто и лихо чеканят воспитанники.
Я смотрю на них - на маленьких, больших, коренастых, тоненьких, озорных, спокойных, всяких, таких разных и таких одинаковых в своей новенькой форме, подхваченных одной волной воинской дисциплины, и думаю: вот оно, будущее нашей армии, а значит, и нашей родины.
Среди этих мальчиков, которые стоят с книжками и тетрадками в руках, я вижу двух внуков Чапаева, сына легендарного капитана Гастелло, племянника Орджоникидзе, сына Героя Советского Союза Кошубы. Среди этих мальчиков немало участников Великой Отечественной войны. Иные из них награждены медалями.
Одиннадцатилетний воспитанник Коля Мищенко два года воевал с немцами. Его отца и мать расстреляли фашисты в 1941 году. Коля ушел в отряд белорусских партизан. Потом он вместе с партизанами перебрался через линию фронта. Здесь он вызвался провести группу наших разведчиков во вражеский тыл. Это можно было сделать только в одном месте, где через болото шла тайная тропа. Знакомым путем юный партизан благополучно провел в тыл врага своих старших боевых товарищей. Он был награжден медалью "За боевые заслуги". Узнав об этом подвиге, командир дивизии генерал-майор Мищенко усыновил Колю. Теперь юный герой попал в суворовское училище.
...Генерал-майор Визжилин объявляет о начале занятий и провозглашает суворовское "ура" в честь Советского правительства.
Бурная овация. Гремит оркестр. Под звуки марша роты расходятся по светлым, просторным классам. Здесь воспитанники будут заниматься математикой, географией, русским языком, иностранными языками, военной подготовкой.
Минутная тишина. И опять труба, возвещающая начало уроков. Новая жизнь началась.
1943
В МОЛДАВИИ
Путевые заметки
Летим на 2-й Украинский. Много рек уже перелетел наш самолет. Северный Донец. Днепр. Ингул...
Погода сомнительная. То ясно, то вдруг туман, дождь, снег...
После Умани неожиданно сильный снежный буран. Сквозь белые газовые вихри с большим трудом находим аэродром. Когда приземляемся, вокруг уже ничего не видно - метет, крутит, слепит, валит с ног...
Приходится ждать погоды.
Идем по Умани. Идти трудно. Мешает брошенная немецкая техника. Ею буквально забиты все улицы, площади, скверы, переулки. Трудно себе вообразить, сколько вокруг всех этих "тигров", "пантер", "фердинандов", тягачей, транспортеров, пушек, легковых и грузовых автомобилей. Это был настоящий погром.
Здесь фашистские дивизии, разбитые наголову войсками 2-го Украинского фронта, бросили все. Отсюда гитлеровцы бежали на запад, оставляя в грязи чемоданы, шинели, сапоги. Фрицы бежали босиком. Я думаю, ни одна армия в мире еще не драпала так позорно, как гитлеровская армия зимой и весной этого года.
Сразу видно, какая здесь была суета, паника.
Вот тяжелый немецкий танк, наскочивший на уличный трансформатор. Трансформатор рухнул и загорелся. Загорелся и "тигр". Так они и стоят, страшные, обгорелые, как немые свидетели фашистского драпа.
Но все это уже позади. Фашистские танки, нацистские штаны, немецкие сапоги и гитлеровская "слава" остались на беспредельных украинских шляхах.
И через советскую Умань все идут и идут на запад, подтягиваясь к передовой, тылы славного 2-го Украинского фронта маршала Конева.
* * *
И опять летим. И опять под нами широко расходятся туманно зеленеющие украинские поля, черные шляхи, усеянные брошенной немецкой техникой.
А вот и Днестр.
Стиснутый высокими, крутыми берегами, он быстро, извилисто течет, вздувшийся свинцовой весенней водой.
Здесь гораздо теплее, суше. Чувствуется юг.
Самолет идет на посадку, но вдруг, не коснувшись земли, опять круто взмывает вверх. Мы опять делаем круг над селом. Внизу поворачивается маленькая быстрая речка. По ее мутной поверхности бегут лиловые водоворотики. Поворачивается зеленый луг. Поворачивается высокий, палевый, прошлогодний камыш. Каруселью несется небо, полное круглых пасхальных облаков.
Мы низко пролетаем над белым кубом новой мельницы. Возле нее видны волы и подводы с мешками. Мелькают соломенные и цинковые крыши, плетеные заборы, клуни, виноградники, фруктовые сады, церковь, длинный железнодорожный мост, по которому ползут наши танки.
Большой термометр, прикрепленный к стойке крыльев, показывает десять градусов выше нуля. Тепло. Самолет опять идет на посадку.
Самолет окружают - чудные молдаванские парнишки в высоких бараньих шапках, коричневых домотканых свитках и штанах, босые, с карими веселыми глазами и зубками, белыми и крепкими, как молодая кукуруза. Эти мальчишки смотрят на наш самолет как на величайшее чудо. Радостно приветствуют прибывших. Так они встречали своих освободителей, воинов Красной Армии, в 1940 году.
С 1941 года захватчики держали трудолюбивый, умный и талантливый молдавский народ, вновь попавший в кабалу, на положении рабов. Цветущую страну они превратили в колонию. Румынские бароны молдаван и за людей, собственно, не считали. Румынская "метрополия" у молдавского народа умела только брать. А сама ничего не давала.
Трудно поверить, что в Европе, в середине XX века, в цветущем и богатом селе, вы не найдете пары сапог, носового платка, десяти метров ситца, - я уж не говорю о патефоне, велосипеде, швейной машине, радио, газете - то есть о всем том, что прочно вошло в быт народов Советского Союза.
Впрочем, и сами "господа" румынские бароны, эти маленькие хищники, в свою очередь, являлись аграрным придатком еще более сильного хищника немецкого империализма. Так что молдавский народ изнемогал под двойным прессом. Из молдавского народа выдавливали все его жизненные соки с двух сторон. С одной стороны его жали румынские помещики, с другой стороны немецкие фашисты.
Единственная мельница, которую мы заметили с воздуха, принадлежала немцу. Немец был монополист. Он держал в своих руках всю округу, этот кулак и живодер. Он опутал своими сетями всех. От него зависел каждый местный земледелец. Все были у него в долгу. Все снимали шапки и низко ему кланялись.
Теперь Красная Армия освободила село. Немец-мельник сбежал. Он даже не успел разрушить мельницу - так стремительно наступала Красная Армия! Немец бежал, теряя штаны и высунув язык. Он оставил свой дом, лучший дом в селе, выстроенный с покушением на "стиль" - с террасой, со столбиками и стенами, выкрашенными масляной краской под мрамор. Он оставил свою контору со столами и стульями "модерн", свой несгораемый шкаф, свои бухгалтерские книги, списки своих должников.
Теперь в его доме остановился командир подразделения штурмовиков гвардии подполковник Шундриков.
На полу разостлана громадная карта. Подполковник Шундриков входит в комнату с большой вешалкой. Он накладывает ее на карту. Она служит линейкой. Он проводит по линейке красным карандашом черту. Это новый курс на Кишинев, на Яссы.
- Не угонишься за пехотой. Скоро и карты не хватит, - говорит Шундриков, - надо новые листы подклеивать.
Сквозь открытое окно врывается шум моторов. Подполковник мельком смотрит на небо:
- Наша пара возвращается с разведки. Садятся.
Через пять минут в комнату входит пилот в шлеме, в комбинезоне, в унтах, с большим целлулоидным планшетом у колена.
- Товарищ гвардии подполковник, с разведки вернулся лейтенант такой-то. Разрешите доложить?
- Докладывайте. Где были? Что заметили?
- Пересек Прут, Жижию, дошел до Ясс, прошелся на запад вдоль железки.
- Ну, что там видать?
- На станции стоят пять составов.
- Вчера ж было семь?
- Два состава ушли.
- Зенитная артиллерия бьет?
- Бьет, но слабо.
- А что на дорогах?
- Маленькое движение.
- Туда или оттуда?
- Главным образом оттуда.
- Понятно. Балочки хорошо просмотрели?
- Балочки просмотрел хорошо. В квадрате девятнадцать - сорок восемь обнаружил обоз и обстрелял. Ну и паника там поднялась! Кто куда... Разбежались во все стороны.
- Правильно, - сказал Шундриков. - Это им не сорок первый год, когда у них было превосходство в воздухе.
Глаза подполковника Шундрикова весело сверкают.
Не завидую я фрицам, которые встретятся с Шундриковым на земле или в воздухе. Это прирожденный воздушный боец. Штурмовик до мозга костей. Человек железного мужества, стремительных решений, он беззаветно храбр, грозен в бою, беспощаден к врагам и доброжелателен, даже нежен, к своим товарищам.
Он выглядит очень молодо. В нем есть что-то мальчишеское, задорное, почти детское. Он худощав, строен, быстр в движениях. Его руки, привыкшие к штурвалу, постоянно работают. Если он рассказывает что-нибудь, особенно какой-нибудь боевой эпизод, его узкие, гибкие ладони ловко и быстро изображают все то, о чем он говорит.
Он командует подразделением штурмовиков. Шундриков идет на самые ответственные, самые опасные задания.
...Немцы сильно бомбили с воздуха одну из наших переправ на Днестре. Над Днестром стоял туман. Но для Шундрикова не существует нелетной погоды. Он сел на свой ИЛ и с группой штурмовиков пошел громить гитлеровцев. Он обрушился на "юнкерсы", повисшие над переправой. Он разогнал их и барражировал до тех пор, пока наша пехота не переправилась на западный берег.
Тем временем гитлеровцы вызвали свою истребительную авиацию, и только на одного Шундрикова ринулось четыре "мессера". Шундриков и его группа в этом бою показали высокий класс летного искусства. Шундриков обманул "мессеров". Он ушел от них на бреющем полете, по балкам, по лощинам, делая зигзаги, петляя, и в конце концов замел свои следы и скрылся.
В тот день, когда я познакомился с подполковником Шундриковым, он сидел за столом на командном пункте и занимался подготовкой перевода своего подразделения на новую точку, на запад. Позвонил телефон. Шундриков взял трубку:
- Алло! "Незабудка" у телефона... Здравия желаю!.. Как?.. Газету? За девятое апреля?.. Нет, еще не читал! Никак нет. Все время в движении... Так точно... Сводку по радио? Никак нет. Не принимал.
Шундриков некоторое время внимательно слушал, прижав трубку к уху, и вдруг побледнел, встал, вытянулся.
- Служу Советскому Союзу, - сказал он, отчетливо произнося каждое слово, и глаза его странно блеснули.
Он снова стал слушать и через некоторое время снова повторил:
- Служу Советскому Союзу. Так точно. Понимаю.
Он еще немного послушал и потом аккуратно положил трубку на стол, на карту, рядом с кожаным ящиком аппарата. Он сел, вытер со лба пот и вдруг улыбнулся счастливой, озорной, мальчишеской улыбкой.
Все офицеры, которые были в это время в хате, впились глазами в бледное, счастливое лицо своего командира.
- Что? Что такое? Награжден орденом?
- Нет, - сказал Шундриков.
Офицеры вопросительно переглянулись.
- Приказ Верховного командования Маршалу Советского Союза Коневу, сказал Шундриков, - и там написано: в боях за прорыв обороны противника и за форсирование реки Прут отличились войска таких-то и таких-то и в том числе летчики подполковника Шундрикова.
Шундриков встал.
- Поздравляю вас, боевые друзья! Поздравляю вас с наградой!
И все офицеры, летчики подполковника Шундрикова, вытянулись и четко произнесли:
- Служим Советскому Союзу!
Я остановился в чистой и прохладной молдаванской хате с глиняным мазаным полом, на котором были разостланы домотканые дорожки.
Перед вечером в комнату вошел хозяин. Это был крупный старый человек с коротко остриженной круглой головой и плохо выбритым твердым подбородком. И голова и подбородок его полуседые, черно-серого цвета. Усы и густые брови черные. Большими, грубыми руками он постелил на стол чистое серое холщовое полотенце с зелеными каемками, поставил на него миску с оранжевой дымящейся мамалыгой, миску с брынзой, кувшин и две кружки.
- Не угодно ли будет попробовать нашей молдаванской мамалыги и выпить нашего бессарабского вина собственного виноградника? - сказал он, старательно подбирая русские слова.
Как видно, он когда-то хорошо говорил по-русски, но забыл этот язык и напрягает память, чтобы вспомнить его.
Я поблагодарил и пригласил хозяина поужинать вместе со мной. Он, видимо, только этого и ждал. Ему хотелось поговорить.
Мы взяли, как это полагается по молдаванскому обычаю, руками по куску мамалыги, обмакнули ее в соленую брынзу и съели, запив розовым, кисленьким, душистым винцом.
Потом я вынул коробочку и предложил своему хозяину табаку. Он скрутил цигарку и с наслаждением затянулся.
- Давно не курил такого табачку, - сказал он.
- Вот тебе раз. Да ведь у вас в Молдавии родится отличный табак.
- Где там табак! Боже сохрани сеять табак! Строго запрещено. За каждый корень табака румынские правители накладывали штраф и сажали в тюрьму. У них монополия. Табак можно только покупать в лавочке. А самому сеять - боже сохрани! Но разве ж в лавочке купишь?
- А что?
- Денег нет. Налоги задавили. Ничего у нас нет. Соли нет. Спичек нет. Материала никакого нет. Что своими руками можем сделать, то и есть. Видите?
И он показал на себя своей большой, как лопата, черной рукой землепашца.
И точно. Все на нем было самодельное: на ногах самодельные постолы из сыромятной кожи, сшитые кожаными нитками, домотканые шаровары, домотканая свитка.
- Как же вы живете?
- А так и живем.
С жадностью он стал расспрашивать о положении на фронтах, о жизни Советского Союза, о Красной Армии... Он прислушивался к каждому моему слову. Он прикладывал ладони ковшиком к уху, с величайшим вниманием морщил лоб, стараясь не пропустить ни одной мелочи.
Я рассказал ему о разгроме немцев под Корсунь-Шевченковским, о брошенной неприятельской технике, о делах под Львовом. Все это для него было новостью. Он ничего не знал.
Он все время качал своей крупной стриженой головой и цокал губами.
- Ц-ц-ц! Скажи на милость! А мы здесь ничего не знали, - сказал он, вдруг понизив голос и покосившись на дверь.
Очевидно, в нем был еще силен рефлекс осторожности, боязни, что его подслушивают, рефлекс, выработавшийся за время фашистского владычества.
Он сам поймал себя на этом и широко, доверчиво улыбнулся.
- Вот, знаете, я с вами разговариваю, а сам все время нет-нет да и задрожу. Мне все время кажется, что за мной кто-то шпионит, а потом придет полицейский и заберет в кутузку. Ох, как мы тут жили! Ну, теперь, слава богу, надеюсь, все пойдет по-другому. Свет увидим. Будем жить так же свободно, как тогда, когда родная Красная Армия пришла к нам в первый раз.
Он немного помялся, погладил свои темные усы.
- Извините, я что вас хотел спросить... одну минуточку повремените...
Он проворно ушел в какую-то каморку, долго там возился и наконец вернулся, застенчиво держа в больших пальцах маленькую серебряную медаль на старенькой, потертой георгиевской ленточке. Я сразу узнал ее.
- Я ее все эти черные годы берег как зеницу ока. Скажите, прошу я вас: могу я ее теперь носить, эту дорогую для меня память? Все-таки я на действительной в Варшавской крепости служил, в крепостной артиллерии. Потом, как началась война, меня с двумя орудиями отправили в Порт-Артур. В Порт-Артуре воевал. Генерала Кондратенко помню. Хороший был человек, царство ему небесное! Храбрый генерал.
Он перекрестился.
И я вдруг понял, почему мне с самого начала показались как-то странно знакомыми и эта круглая стриженая голова, и эти темные усы, и этот крепкий, выскобленный подбородок, и эти острые, умные глаза под густыми бровями. Старый русский солдат. Да, это был старый русский солдат, несмотря на многолетнюю насильственную румынизацию сохранивший свой особый, типический характер.
- Так что, видите, я старый русский солдат, - как бы отвечая на мои мысли, сказал он. - Я и на империалистической был. С немцами воевал.
Глаза старика гордо блеснули отражением старой русской славы. Его немного сутулые плечи выпрямились. Он широким жестом вытер усы и крякнул.
- Ну, если так, - сказал он, - то разрешите мне тогда налить еще по одной кружке нашего бессарабского и выпить за нашу советскую Красную Армию. И чтобы мы этих подлецов фашистов больше в глаза не видели!
Он сдул с розового вина красную пену, окунул в него свои солдатские усы и выпил не отрываясь всю кружку, до дна.
Днем было тепло. А сейчас прохладно, туманно. В Карпатах тает снег, и оттуда тянет весенним холодком. Зеленоватая, туманная луна стоит над селом. Звезда, чистая, прозрачная, как ледяная слеза, висит в серебристом небе над камышовой крышей. Над крышей силуэты двух аистов. Аисты неподвижно стоят над большим гнездом.
Тихо. Только слышно, как где-то далеко, на краю села, лает собака. Да изредка доносится с шоссе ровный шум идущих на запад танков. Они идут всю ночь.
Пробираюсь в узком коридоре улицы между двух высоких глухих стен, сложенных из больших кирпичей, сделанных из земли с соломой и сверху обмазанных глиной.
В одном месте за забором слышатся голоса, приглушенный смех. Осторожно заглядываю во двор. Белая стена хаты, фосфорически сияющая в лунном свете. Белые безрукавки и черные высокие шапки парней. Серые свитки и платки девушек. Ночное гулянье.
Но откуда взялись эти парни? Днем я ходил по селу и не видел ни одного человека призывного возраста. В чем дело? Впрочем, скоро все выяснилось: при первом удобном случае они, угоняемые фашистами в тыл, убегали.
И вот теперь они сидят на завалинках родного дома со своими девушками и вполголоса поют частушки, вывезенные с Украины.
Тихонько напевает приятный молодой голос украинские слова с сильным молдаванским акцентом. И девушки подхватывают припев.
Луна плывет над селом. Черные, голые деревья, черные крыши.
В серебряном, лунном небе шумят самолеты. Это наши ночные бомбардировщики идут на работу. Идут на Яссы, идут на Констанцу.
Идут, чтобы как можно скорее с корнем выжечь гитлеровскую заразу, где бы она ни гнездилась.
Всю ночь шумят, шумят в серебристом, лунном небе ночные бомбардировщики, пролетая на запад.
Я опускаю над собой прозрачный колпак и крепко его привинчиваю. Я сижу глубоко и удобно на широком брезентовом ремне, подвешенном между двумя бортами штурмовика, против пулемета, обращенного назад. Я вижу хвост самолета, антенну и нежное голубоватое небо, покрытое весенними перламутровыми облаками.
Мощный мотор ревет, как водопад.
Наш ИЛ бежит, подпрыгивая, по лугу. Луг широко и плавно бежит назад. Бегут назад оставшиеся на земле маленькие истребители, бензиновые цистерны, большой китообразный транспортный "Дуглас", из которого выкатывают бочки с горючим и выгружают ящики с боеприпасами. Бегут назад блиндажи, тонкие стволы зенитной батареи...
Толчки прекращаются. Мы летим. Грохот мощного мотора усиливается. Теперь это уже не водопад. Теперь это многоголосый, могущественный гул органа. Мир до краев наполнен им.
Глубоко внизу плывут назад и расходятся широким веером коричневые, зеленые поля, виноградники, балки, речки.
Голубой хвост самолета с красной звездой и номером подымается еще выше. Во все стороны разбегаются белые линейки шоссе. Здесь уже почти совсем сухо. По шоссе вьется уже первая, легкая пыль. Это идет колонна наших танков. Мы проносимся над ней. Вот опять вьется пыль. Это колонна грузовиков со снарядами, с горючим, с продовольствием. Вот батальон пехоты. Солнце блестит звездочками на кончиках штыков. Славная пехота идет на запад. Она торопится. Пылят пушки, минометные подразделения, обозы, заправщики. И все это стремится на запад, по пятам отступающего врага.
Вот внизу мелькнули Бельцы. Черепичные и камышовые крыши. Вокзал. Составы. Садик, и в садике маленькая раковина открытой сцены. Сверкнула река.
Но дальше, дальше! На запад!
Еще пятнадцать - двадцать минут - и под нами проплывает, извилисто поворачиваясь, новая река. Она туманно блестит на солнце. Она зеленеет, желтеет в камышах. Это Прут. Он промелькнул, пропал.
Вот внизу между нами и землей появилось что-то, какая-то живая, переливающаяся цепочка. Присматриваюсь. Это дикие гуси. Они возвращаются из теплых краев на родину. Еще дальше - стая дроздов. Они летят, тяжело взмахивая крыльями. Они тоже возвращаются на родину. А вот и аисты на длинных крыльях. Они летят домой.
Все возвращаются на родину в эту весну.
Чудесная весна! Весна победы. Весна славы. Весна, которая возвратила родину украинцам, молдаванам...
Хвост ИЛа опадает. Машина взмывает вверх и разворачивается. Дымно-голубая цепь Карпат туманно виднеется на горизонте. Земля поднимается сбоку, стеной. И на краю этой стены видны густые клубы дыма.
1944
КУЗНЕЦ
Холодноватый апрельский ветер дул с Карпат.
Много дней и ночей, не зная отдыха, преследовали славные советские конники бегущих гитлеровцев. Ни грязь, ни распутица, ни сердито вздувшиеся весенние реки, ни бешеные контратаки врага - ничто не могло остановить их порыва.
Они летели как птицы.
Их черные бурки и алые башлыки развевались на степном молдавском ветру. Туманное солнце и нежная апрельская лазурь мигали в зеркальных клинках. Бледные искры и синяя грязь во все стороны летели с выбеленных подков. Кони со взмыленными мордами потемнели от пота.
Единственное чувство владело всеми: не дать врагу уйти.
Казалось, никакая сила в мире не может их остановить.
И все же они остановились. Им пришлось остановиться. Они остановились, потому что стерлись и сбились подковы. Нужно было перековать коней. А походные кузни с подковами и кузнецами остались далеко позади. Ожидать, пока они подтянутся, значило дать противнику уйти.
Это было за Сороками. Конники спешились, привязали своих коней к ограде и задумались. Трудно поставить советского кавалериста в тупик. И все же они оказались в тупике. И ехать дальше никак нельзя - лошадей покалечишь, и не ехать тоже никак нельзя - противника упустишь.
Закусил командир ус, сорвал сухую лозину и ударил ею в сердцах по грязному сапогу.
- Как же быть, хлопцы?
Но хлопцы молчали.
Вот тут-то и выступил на сцену старик молдаванин в высокой бараньей шапке и коричневой домотканой свитке, до того неподвижно стоявший неподалеку от конников. Он был стар, высок, сух. Его громадные черные руки опирались на высокий пастуший посох. Казалось, что это мертвец, вставший из могилы для того, чтобы посмотреть на славных советских конников, принесших освобождение его родной Молдавии. Он не торопясь подошел к командиру, не торопясь снял шапку, поклонился с величавым достоинством и сказал:
- Подождите.
Потом он ушел и скоро вернулся с мешком древесного угля, небольшими ручными мехами, кузнечным молотом, наковальней и щипцами.
- Был когда-то я кузнецом, - сказал он с улыбкой, чуть мелькнувшей из-под его густых черных бровей. - Подковы у вас имеются?
- Подков нету.
- А железа у вас имеется?
- Железа нету.
- Тогда возьмем эту железу, - сказал старик, положив громадную руку на ограду. - Это старая железа, хорошая железа. Я ее знаю. Я ее ковал сорок лет тому назад. Моя работа.