- Я вас могу очень похоже нарисовать, товарищ корреспондент, приезжайте к нам.
- Непременно.
Художник долго собирался с мыслями, потом сказал Виленскому, сонно улыбаясь и с большим трудом подбирая и складывая слова:
- Шпрехен зи дейч, геноссе доктор?*
______________
* Говорите вы по-немецки, товарищ доктор?
- Я, эйн бисхен*, - серьезно ответил Виленский.
______________
* Да, немного.
Художник задумался, сидел понуро, затем продолжал так же трудно:
- Вифиль габен зи фамилие?*
______________
* Сколько у вас членов семьи?
Доктор внимательно вслушался, не понял и попросил повторить.
- Ви-филь габен зи фа-ми-лие? - повторил сонно и раздельно художник.
- Ах, понимаю, - сказал доктор. - Их габе дрей персон мит мир, айн фрау унд айн кинд*.
______________
* Со мной трое, жена и ребенок.
Художник важно кивнул головой.
- Их ферштее, - сказал он, - жена и ребенок. Зер гут*.
______________
* Я понимаю... Очень хорошо.
Он опять уронил голову на руки и задумался. Со всех сторон на него смотрели с уважением больные. Художник обратился ко мне:
- Шпрехен зи дейч?*
______________
* Говорите ли вы по-немецки?
- Бисхен*.
______________
* Немного.
Он с удовлетворением кивнул головой и стал рыться по карманам. Он достал измятую пачку папирос "Бокс" и протянул мне:
- Волен зи айн сигаретт?*
______________
* Хотите папиросу?
Я взял тоненькую, полувысыпавшуюся папироску.
- Данке зер*.
______________
* Большое спасибо.
Он ласково и серьезно подал мне огня:
- Раухен битте. Их габе нох филь сигареттен*.
______________
* Курите, пожалуйста. У меня еще много папирос.
- Данке шен*.
______________
* Благодарю вас.
Художник с самодовольной скромностью огляделся вокруг.
- Откуда вы знаете немецкий язык? - спросил я.
Он, очевидно, ждал этого вопроса.
- Я учил его в школе. Теперь почти все забыл. Я был очень болен, я все забыл.
- У него сонная болезнь, - пояснил доктор.
Художник поправил:
- Энцефалит. У меня был энцефалит. Я почти все забыл. Теперь энцефалит прошел, но отразился на мозгу. Мне трудно вспомнить. Я все забываю. Раухен битте нох айн сигареттен*.
______________
* Выкурите, пожалуйста, еще одну папиросу.
Ему, видимо, доставляло громадное наслаждение вспоминать и складывать забытые, растерянные немецкие слова.
- Это неизлечимая болезнь, - со вздохом сказал он. - Последствия ее неизлечимы.
- Ну, ничего, подождите, - сказал я в утешение. - Может быть, ученые откроют возбудитель энцефалита, и тогда будет прививка, и вас вылечат.
- Все равно уж поздно. Болезнь прошла. Это последствия. Это уже не вылечат.
И он скорбно опустил голову.
Усаживая меня на лавку, доктор Виленский заботливо разостлал две газеты, чтоб было чисто. Он тоже усиленно приглашал меня приехать. Это от Зацеп совсем недалеко.
- Вы мне дайте телеграмму, я вам вышлю на станцию Ульяновку лошадей, а там всего пятнадцать километров...
Я сердечно простился с доктором Виленским. Он услужливо донес до площадки мои вещи. Я сошел с поезда. Меня встретили Розанов, Костин и Зоя Васильевна. Розанов был в белой рубахе и соломенном бриле. Я заметил, что у него за эти дни сильно загорело лицо...
Я вернулся в политотдел, как в свою семью.
Вот я опять в Зацепах, в МТС, в "своей" комнате с букетом на столе. Я чувствую себя так, как себя всегда чувствует человек, уезжавший на некоторое время и опять возвратившийся. Люди вокруг продолжают жить интересами, смысл которых пока непонятен. Я еще не в курсе дела, передо мной вьются хвосты, кончики каких-то интересов.
Я понимаю из разговоров, что началась косовица, что во многих местах молотят, но не могу еще понять, почему у всех нервное состояние, почему кого-то надо взгреть, поощрить, почему все время взволнованно выезжают со двора. Что-то происходит вокруг, но что - мне пока неизвестно.
На дворе перемены.
Дом, который строили и рассчитывали вывести в два этажа, теперь решили строить в один этаж. Его уже подвели под крышу и делают стропила.
По двору прошел человек, которого я совсем забыл, но вдруг, увидев его в белой рубахе и восьмирублевой деревенской панаме, с пергаментным, малярийным лицом, с длинной, прямой трубкой в оскаленных зубах, вспомнил. Он шел, выставляя вперед острые колени. Агроном!
Потом я видел, как он накачивает шину велосипеда, прислоненного к заборчику.
Машин за сараями не видно, они все отправлены в поле. Но двигатель стучит по-прежнему.
Трава во дворе разрослась, но уже нет того мягкого, красивого цвета. Она жестка, суха. Кусты бурьяна, будяков, полыни. Жарко. Дождей нет и следа.
Настоящие жаркие летние дни.
Мы отвезли Хоменко в Синельниково. Был второй час ночи. Поехали обратно. А шофер должен был вернуться опять в Синельниково и подать Хоменко машину в пять часов утра. Когда он спит?
Разговор с Розановым на обратном пути, когда шофер гнал тарахтящую в темноте машину полным ходом, километров по восемьдесят в час, по незнакомой для меня и потому страшной дороге.
Я:
- А ты не чересчур, Тарас Михайлович?
Он:
- Что чересчур?
- Не чересчур резко? Тебе не кажется, что нужно немножко погибче, потактичнее?
- Ты, Валентин Петрович, вот что... Если не понимаешь, то не спрашивай... Подумай сначала хорошенько. У нас не парламент. Чего я буду миндальничать? Коммунисты не должны между собою заниматься вежливостью. Нужно крепко ударить по "сырым" настроениям. Я человек военный.
Мы разговорились о перспективах дальнейшей реконструкции сельского хозяйства, об уничтожении противоречий между городом и деревней, о будущем Советского Союза, о мировой революции.
Он весьма начитан в области марксизма и неплохой диалектик, смелый. Он сказал:
- Знаешь, я только сейчас начинаю привыкать к своей новой работе. Я столько лет работал в Красной Армии! Я мечтал сделаться комиссаром, командиром полка. Я кончил Толмачевку и уже получил назначение, как вдруг бац! - демобилизация. Поедешь начальником политотдела! Ты знаешь, Валентин Петрович, я человек на слезы крепкий. Но тут, как стал прощаться с ребятами... А сейчас уже привык к деревне. Если бы меня отсюда перебросили, тоже бы, наверное, пустил слезу. Очень втянулся. Захватывающая работа. В полку тоже захватывает. Но здесь шире. Перспективы какие! Жизнь ломается.
Однажды Розанов рассказал мне такой случай. Как-то в полку он пошел перед сном проверять караулы - дело было в лагере - и видит, что нигде нету воды, не привезли. А лагерь в лесу, и много деревянных построек.
- Я разнес кого следует и думаю: посылать за водой или не посылать? А уж был час ночи. Ну, думаю, до утра подождем, а утром привезут. Пошел спать. По дороге опять думаю: а может, послать? Мало ли что может случиться! Но все-таки решил не посылать. Пришел и лег спать. А у нас громадный деревянный клуб. Мы сделали. На него пошло три тысячи бревен. Здоровенных бревен! Можешь себе представить! Отличный клуб! Я лежу и думаю: а может быть, послать все-таки за водой? А то вдруг что-нибудь случится... Я, конечно, видел, что воды нет, даже замечание сделал. Есть свидетели, но все же... А вдруг как загорится? Ну, все-таки решил, что можно подождать до утра. И вдруг мне ночью приснился сон - и, понимаешь ты, такой жизненный, со всеми подробностями, прямо как на самом деле, - что загорелся клуб. Я вскочил как ошалелый. Ну, ты понимаешь, это на меня до того подействовало, что сердце чуть не выпрыгивает из груди. Стучит с перебоями. И в глазах темно. У меня сердце паршивое. Я сильной жары не выдерживаю. Я думал тогда, что умираю. Весь трясусь, и сердце стучит, как будто в грудь кузнечным молотком. Я выпил две склянки валерьяновых капель. Насилу успокоился. Ты понимаешь - клуб в три тысячи бревен! И горит! Это тебе не шутки...
В этом - весь Розанов.
Он долго придумывал, как сушить зерно. Может быть, устроить специальные железные барабаны? Но ничего придумать не мог.
В шесть утра за нами на автомобиле заехал предрика Хоменко. Мы, уже сидя в машине, выпили по стакану молока, которое нам вынесла Семеновна.
В поле "Червонной долины" начало массовой косовицы. Мы туда приехали в семь, но народ еще только собирался. Это объяснили тем, что еще не налажено, еще только первый день.
Кухарка разводила под казаном огонь, рубила мясо.
Хоменко сунул руку в мешок и достал горсть кукурузной муки.
Пища улучшилась - по двести граммов мяса на человека.
Тяжелая работа за конной лобогрейкой - бабы подбирали жито и вязали снопы.
На другом поле работали два трактора, за каждым по две лобогрейки. Скидальщики парились. На лобогрейки сели Сазанов и Хоменко за скидальщиков. Быстро вспотели. Трактор чересчур быстро косит. За ним трудно поспевать.
Стояла большая тракторная будка, похожая на те ящики, в которых раньше перевозили аэропланы. Она была с окнами и дверью.
Трактористы - все черные, в черной, замасленной одежде и с белыми глазами. Молодые. Деревенские парни. Но уже ничего крестьянского в них нету. Машина придала им вид индустриальных рабочих, а работают они совсем недавно на машинах. Но уже совсем другой стиль, другие манеры.
Тут же производилась торговля. Кооператор в панаме привез на бричке ящик товаров - махорки, книжек, спичек.
У него охотно покупали. Но жаловались, что нема грошей.
- Скоро будут гроши. Соберете урожай, и заведутся гроши.
- Може, и будут, кто его знает.
Вперед загадывать опасаются и не любят. Эту черту - нелюбовь загадывать - я заметил еще в империалистическую, на фронте, когда жил на батарее с солдатами. Ужасно не любят. "Мне должны посылку прислать". "Може, и пришлют. А може, и не пришлют. И где еще там посылка? Одни разговоры и больше ничего".
Приехал, мигая ослепительно спицами, велосипедист. Привез последние газеты: харьковский "Коммунист", днепропетровскую "Зарю", московские "Правду", "Известия". Их быстро разобрали подписчики. Подписчиков довольно много.
В другой бригаде люди обедали на току. Они обедали аккуратно и скромно, подвинув себе миски с супом, и вынимали из узелков, отворачиваясь друг от друга, еду, принесенную из дому.
Они рассыпались по всему току. Под телегами сидели, под бестарками, в тени молотилки, за бочкой на колесах.
Очевидно, общественное питание здесь еще середка наполовинку.
Одеты все празднично. Бабы в беленьких чистых платочках с кружевной оборочкой.
Говорят, что в старое время отцы возили своих дочерей на базар, разодетых и в беленьких таких же платочках в кружевной оборке, и на этих платочках красными нитками было вышито: "Сто рублей", "Сто пятьдесят рублей" - это приданое девушки.
Почти у всех на шее искусственный жемчуг.
Было число 17-е, а 20-го район собрался отправлять в Днепропетровск первый эшелон зерна в девятьсот тонн, то есть шестьдесят вагонов.
Несколькими днями позже мы были с Костиным вечером в таборе. Бригада Чубаря. Народ расходился по домам. С ним ничего нельзя было поделать.
Мы поехали назад. У нас было свободное место в бричке. Пригласили одну из баб сесть. Подвезли до Зацеп.
Она радостно забралась на козлы и села рядом с кучером, Алешкиным батькой, к нам лицом.
- Почему не ночуешь в таборе?
У нее в потемках широкое, покорное и доброе лицо в сереньком платке.
- Как же я могу ночевать в таборе, когда у меня трое детей дома! Надо накормить и хлеб испечь. И огород пораскрадут.
Н-да...
Это подкрепило мои прежние мысли: раз невыгодно, значит, тут какая-то неправильность в организации.
Я сказал об этом Розанову. Вот соображения Розанова на этот предмет:
- Конечно, невыгодно ночевать в таборе, так как дома теряют картошку и барахло - могут покрасть. Конечно. Но от несвоевременного выхода на работу теряются тысячи центнеров хлеба. И они этого не видят по своей консервативности и по привычке считать свою рубашку ближе к телу. Почему? Потому, что картошка - ее видно, ее можно сегодня, сейчас же, съесть, а хлеб, который пропадает, - хлеб отвлеченный, его не видно сейчас, то есть не видно потерь общих. Теперь понятно?
Я думаю, что Розанов тут немножко "загнул". Надо бы и "личную" картошку суметь сохранить, организовав общественную охрану, и "отвлеченный" хлеб собрать до последнего зернышка на личную и общественную потребу.
На сегодня, 26 июля, по сведениям Розанова, сдано около десяти тысяч пудов хлеба (около тысячи пятисот центнеров). Это мало. Косят с 16-го (по тысяче пудов в день с двадцати двух колхозов).
Костин только что вернулся из объезда. Везде лежит и сушится по сто пятьдесят - двести центнеров жита.
Костин сердито сказал:
- Удивляюсь, как его не раскрадывают! Это редкое благородство. Сюда таскают, туда таскают, все время открыто. Не захочешь - станешь красть!
Всего, значит, по всем колхозам сушится около двадцати тысяч пудов! Сколько это хлопот, рабочей силы, энергии: то его укрывают от дождя, то ссыпают, то опять рассыпают на ряднах.
У Костина в кабинете письменный стол, несгораемый шкаф, выкрашенный в некрасивую коричневую краску. В нижнем ящике несгораемого шкафа хранятся тарелки; стол другой - с газетами; там лежат очки, бумаги.
В специальной коробочке собрание резолюций партсъездов в красных переплетах. Лежит первый том "Капитала" со множеством закладок и пришпиленных заметок.
В артели немцев-колонистов "Ротер штерн" забавная женщина - секретарь ячейки.
Сейчас ее уже сняли. Эмоциональна, суетлива, бестолкова и болтлива.
Розанов ее здорово "мурыжил".
- В ячейке план хлебосдачи есть?
- План? Хлебосдачи?.. План хлебосдачи есть.
- Где он? Покажи.
- Он в правлении.
- Я тебя не спрашиваю, что у вас есть в правлении, а я тебя спрашиваю: есть ли план хлебосдачи в ячейке?
- В ячейке?
- В ячейке.
- В ячейке нету, а есть в правлении.
- Зачем же ты мне говоришь, что он есть в ячейке?
- Товарищ Розанов, план был в ячейке, но стали ремонтировать... сырые стены... невозможно приклеить. Пока он в правлении. Я сейчас принесу.
Она заметалась как угорелая и выбежала из комнаты. Мы долго ее ждали. Минут через пятнадцать она прибежала без плана.
- Где же план?
- Сейчас, сейчас... Его сейчас найдут и принесут. Вы не беспокойтесь. Садитесь, пожалуйста. План сейчас найдут и принесут.
Она села на скамью, положила локти на стол, положила острый подбородок на ладони, выставила стальные зубы и уставилась на Розанова отчаянными глазами, полными готовности и внимания.
- Как у вас дела с хлебосдачей?
- Дела? С хлебосдачей? Сейчас я скажу...
Она встрепенулась.
- Дела с хлебосдачей обстоят так. Нужно укрепить массовую работу, нажать на бригады, добиться перелома в настроениях, сколотить крепкий актив, выявить лодырей, симулянтов и рвачей, ударить по классовому врагу, усилить партийную бдительность и обеспечить своевременный обмолот и сдачу хлеба государству.
Она высыпала это одним духом, с одушевлением стуча кулаком по столу.
- Стой, стой, стой! Помолчи. Что ты мне бубнишь - надо, надо, надо? Я тебя не спрашиваю, что тебе надо, а я спрашиваю, как у тебя обстоят дела с хлебосдачей. Конкретно: в чем выражается работа ячейки? И твоя в частности, как секретаря? Ну?
Она опять встрепенулась:
- Сейчас я тебе скажу, в чем. Во-первых, мы должны добиться перелома, ударить по гнилым настроениям, сколотить актив...
Розанов смотрел на нее в упор с ледяной иронией. Она смешалась, замолкла.
- Ну, ну, продолжай... Я тебя слушаю. Чего же ты замолчала? Говори, говори... Болтай дальше.
- Товарищ Розанов! - умоляюще воскликнула она и взялась руками за волосы, судорожно их поправила. - Я не знаю, что вы от меня требуете?
- Я от тебя требую, чтобы ты мне коротко и ясно рассказала, что конкретно сделала ячейка для проведения уборочной кампании и сдачи хлеба государству.
- Конкретно?
- Да, конкретно.
- Конкретно мы сделали вот что...
Она положила голову на стол и стала тереться об него большим носом. Вдруг она сорвалась с места и бросилась к двери.
- Куда?
- Сейчас я принесу план.
Она опять пропадала минут пятнадцать. Розанов шагал по комнате, разглядывая маленькие печатные лозунги, аккуратно расклеенные по стенам.
Она вернулась с планом и положила его на стол. Розанов искоса на него взглянул и сказал:
- Это не план.
- Нет, план.
- Нет, не план.
- А что же это?
- Это контрольные цифры. Не больше. То, что мы вам дали, то вы сюда вписали и думаете, что это план.
- Я не понимаю, товарищ Розанов, что ты от меня хочешь?
В ее голосе звучали слезы.
- Я хочу, чтобы у вас был план. По бригадам. По дням. Конкретно: когда и что надо сделать, когда и сколько скосить, обмолотить и сдать. Понятно?
- Понятно, - быстро, с готовностью сказала она. - Когда и сколько скосить, обмолотить и сдать по бригадам... Да?
- Да.
- Так это пара пустяков. Это я тебе в полчаса сделаю.
- Во сколько?
- В полчаса.
- Делай, - сказал Розанов спокойно и выложил на стол плоские карманные часы Первого Московского часового завода. - Сейчас четверть четвертого!
Она с отчаянием посмотрела на часы, но потом гордо сжала губы, деловито засуетилась, побежала за бумагой и села писать, бормоча под нос, сосредоточенно разглядывая балки потолка, за которые были воткнуты пучки колосьев, и растирая переносицу тыльной стороной карандаша. Перечеркивая и путая, она написала полколонки. Сорвалась с места, выбежала из комнаты и прибежала со счетоводом - небольшим, вежливым, сухим немцем с папкой под мышкой.
Немец раскланялся и сел помогать.
Розанов поглядывал то на часы, то в написанное.
- Одним словом, у вас ни черта не получается, - вдруг сказал он на пятнадцатой минуте. - Давайте сюда, давайте! Смотрите...
Он вырвал из-под ее карандаша бумагу. Карандаш провел твердую кривую линию.
- Вот смотрите сюда. Товарищ Катаев, дай-ка мне сюда твою самопишущую ручку.
Справляясь со своей записной книжкой, он четко написал план уборочной по бригадам.
- Вот получай. Для точнейшего руководства. Кто у тебя бригадир в первой бригаде?
- Бригадир? В первой бригаде у нас этот... такой высокий... я его знаю, только забыла фамилию...
- Забыла фамилию... - Розанов в сердцах плюнул. - Она забыла фамилию бригадира первой бригады! Сколько времени ты здесь секретарем? Пятый месяц? Хороший секретарь! Замечательный!
- Товарищ Розанов! - закричала она. - Честное слово, я не могу работать! Я писала в райком - они не хотят снимать. Ей-богу, я совершенно не в состоянии что-нибудь делать. Я здесь пропадаю. Я работница районного масштаба...
Розанов большими шагами пошел к автомобилю, где Хоменко жевал хлеб и шофер спал, примостившись на двух передних скамеечках.
Она бежала за нами.
- Поехали! - решительно сказал Розанов.
Громадные вязы шумели вдоль прямой улицы скучного немецкого села. Возле правления обедали несколько человек - ели кашу. Но стол был покрыт серой скатертью и серая соль насыпана в вазочки грубого, деревенского стекла.
Она говорила:
- Товарищ Розанов, вы не беспокойтесь, я это все сделаю. Можете не сомневаться. Все будет в точности сделано.
- Ну, - сказал Розанов и вдруг обаятельно улыбнулся, - у вас тут, кажется, где-то вишни растут? Не угостишь ли нас... фунтика два?
- Вишни?.. Да, да! Сейчас.
Она еще пуще засуетилась и послала мальчишку в сад нарвать нам вишен.
- Сейчас вишни будут... сейчас, сейчас...
- Только поскорее, а то нам некогда.
Шофер завел машину.
Возле автомобиля остановилась старуха с клюкой и красным, вытекшим глазом. Она стала что-то злобно кричать по-немецки. Язык немцев-колонистов трудно понять. Мы попросили секретаря перевести. Она нам перевела. Старуха жаловалась, что два старика, с которыми она живет, съедают ее обед, и требовала, чтобы этих стариков строго наказали. Ей было лет восемьдесят пять. Ее седые волосы развевались. Она стучала на нас палкой и грозила кому-то вдоль улицы, вероятно, тем вредным старикам.
- Сумасшедшая старуха, - сказала секретарь.
- Где же твои знаменитые вишни? - нетерпеливо сказал Розанов.
- Сейчас, сейчас будут!
- Нам некогда. Пошел!
Шофер двинул автомобиль. Мы поехали.
Она несколько шагов бежала за нами.
- Сейчас будут вишни! - кричала она.
- А ну тебя с твоими вишнями! - сказал Розанов, и мы выехали из села.
Присматриваюсь к Розанову. Иногда он сидит в белой косоворотке за столом, думает. У него сияют небольшие голубенькие глазки. Большой круглый череп. Ему тридцать два года, но он широко лысеет.
Тогда мне кажется, что вот-вот его рубаха пропотеет на спине, шея станет старчески грубой, черной и пористой, как пробка, череп - лысым, как у апостола, и весь он станет стариком плотником, таким самым, каким был его отец.
Чеховский мотив.
У Зои Васильевны нарыв на ноге. Пришел из зацепской больницы доктор. Он в холщовых брюках, аккуратно выглаженных. Животик. От ремешка брюк в карман тянется аккуратненький ремешочек часов. Люстриновый пиджак поверх сиреневой полосатой сорочки и легкий люстриновый картуз с дырочками для вентиляции. Из бокового кармана торчит футляр термометра.
Он немолод, говорит с украинским акцентом, - долголетняя практика на селе наложила на него отпечаток. Говорят, что он больше занимается хозяйством, чем больницей. Но в общем его хвалят.
Я пошел проводить его до больницы. Я спросил:
- Как вы думаете, доктор, почему в прошлом году были такие затруднения?
- Как вам сказать... По-моему, безобразно велось хозяйство. А сведения давали раздутые об урожае. Налога и не выдержали.
- Но почему же такое безобразное хозяйствование?
Он пожал плечами.
- Вам не кажется, - спросил я, - что таким хозяйствованием кулацкие элементы нарочно доводили до крайности? Пропадай, мол, все пропадом. Чем хуже, тем лучше!
- Похоже, что так.
- А как, на ваш взгляд, сейчас?
- О, никакого сравнения! Никакого! Сейчас есть хозяин.
Доктор задумался и, сосредоточенно зажмурившись, очень веско повторил:
- Хозяин... Настоящий хозяин... Вот видите траву? - Он показал на сухой, пестрый, пыльный луг, розово освещенный вечерним солнцем, луг, через который тянулась длинная и острая тень колокольни. - Коровы, овцы ничем, кроме этой травы, не питаются, но сейчас же перерабатывают ее в жиры, в молоко, в масло. А кормите травой человека - этого не будет. Значит, организм животных является вспомогательным для переработки зелени в жиры. Своеобразный агрегат. Сколько у нас этого сырья, из которого делаются жиры! Но еще животных мало. А они необходимы. Это ближайшая проблема. У нас нарушен в хозяйстве жировой баланс. Надо восстановить, надо. Толстой это для других писал, насчет только хлеба... проповедовал... Поверьте мне, как врачу.
- Толстой не признавал докторов, - поддразнил я его.
- А доктора не признают Толстого, - сказал он. - Ну, будьте здоровы, приходите посмотреть прием больных. Это вам будет интересно. Я принимаю человек сорок - пятьдесят в день. А комбайны косят в балке. Это отсюда недалеко. Пройдите вдоль кладбища, а потом километра полтора.
Возвращался домой пешком, по высокому железнодорожному полотну, широко загибающемуся к станции.
Солнце село.
Темно-клубничный закат, на нем, как бы вырезанная из черной фотографической бумаги, наклеена двугорбая церковь. Сиреневый пар над паровозом. Огни семафоров, красные и зеленые. Блеск рельсов.
Если бы не комбайны и не грузовик, проехавший только что в облаке пыли к элеватору, - вполне чеховский пейзаж, особенно этот доктор. Надо пойти к нему в больницу на прием, чтобы окончательно отдать дань чеховской традиции.
Осмотрели табор "Парижской коммуны".
Это роскошный, образцовый, показательный табор.
Тут высокий, просторный курень с мужским и женским отделениями, со столом в проходе, со скамьями, с хорошо убитым земляным полом, посыпанным, как на троицу, срезанной рогозой и полынью.
Всюду лозунги, графики, газеты.
Недалеко - кухня. Хорошенький временный домик под черепицей. Столы, скамьи, посуда, бочка, ведра, бак, кружка.
Стоят в ряд бестарки, хорошо выкрашенные в красный цвет, с желтыми лозунгами и надписями.
Ходит интеллигентная девушка-практикантка, студентка из Ленинграда.
Но Розанов как бы не замечает всего этого.
- Сколько зерна сдали?
Оказывается, мало.
- Вот так так! Вот прекрасно. Все есть: и табор, и бестарки, и кухня. Хоть на выставку. Все есть, кроме зерна. Красиво... Очень мне нужен ваш табор без зерна! Я предпочитаю зерно без табора! - кричит Розанов.
Но мне очень понравились и табор, и кухня, и бестарки, и весь стиль коммуны. Все чисто, аккуратно, с иголочки.
Машины расписаны цветами.
Производит впечатление, что крепкая, талантливая молодежь "играет" в труд.
Но разве это недостаток, если в результате этой игры - образцовое, большое, очень хорошее хозяйство? Наоборот, труд должен быть желанным и радостным. И зерно сдадут. Обычно "Парижская коммуна" на первом месте.
Это здесь знаменитый бригадир Ганна Рыбалка, о которой мне много говорили.
Но я ее еще не видел.
Розанов, особенно требовательный к интеллигентным работникам, стал "брать в работу" председателя коммуны Назаренко.
Назаренко, высокий, красивый парень в белой рубахе, спокойно сидел за своим письменным столом.
По очереди входили коммунары и коммунарки. Я ждал появления легендарной Ганны Рыбалки. Но ее все не было.
- А где же Ганна Рыбалка? - спросил я шепотом. - Почему ее нет?
- А вот же она, - сказал мне Хоменко, показывая глазами на женщину, давно уже сидевшую подле двери на скамье.
Вот уж никак не ожидал, что это именно и есть знаменитая Ганна Рыбалка. Я представлял ее высокой, стройной, смуглой девятнадцатилетней красавицей, в майке с засученными рукавами. Она оказалась низенькой, плотной женщиной, в белом платочке с кружевной оборкой, в белой деревенской кофте, в сборчатой юбке, лет двадцати пяти. Курносая и очень бровастая, она никак не подходила ни к своей репутации, ни к своему поэтическому имени - Ганна.
Однако, присмотревшись, я нашел в ней очаровательную, немного ироническую усмешку, замечательной белизны зубы и грубоватую женственность молодой крестьянки. Маленькая босая ножка. Она сидела скромно и молча. (Только один раз усмехнулась каким-то своим мыслям.) Она досидела до конца, не выступала и по окончании заседания встала и незаметно вышла.
С ней сейчас целая история в коммуне. Недавно она сошлась и стала жить с председателем коммуны Назаренко.
Бригадир живет с председателем! Родственные связи!
Пошло недовольство части правленцев. Под Ганну давно подкапывались соперники. Ее бригада всегда первая; ей не могли простить, что она первая во всем районе закончила сев и ездила с рапортом в Москву, к генеральному секретарю комсомола.
Теперь враги поставили вопрос: совместимо ли быть бригадиром и вместе с тем женой председателя?
Назаренко для Ганны бросил свою жену и троих детей. Старики этого тоже не одобрили.
Начались разговоры, что Ганна потеряла авторитет и ее надо сместить с бригадирства или чтоб Назаренко ушел из председателей.
Наши политотдельцы ездили решать это дело. Ответственная вещь - снимать зарекомендованного работника, образцового и незапятнанного бригадира в такое напряженное время.
Разобравшись, нашли, что Ганна работает по-прежнему отлично. (А говорили, что в связи с медовым месяцем она стала немного манкировать.)
Ганну оставили в бригадирах. Во время разбирательства дела она держалась скромно, не выступала и мнения своего не высказывала: терпеливо ждала, что решат. Назаренко - тоже.
Отец Назаренко, старик-коммунар, сказал свое мнение:
- Я считаю, что по сравнению с прежней женой моего сына Ганна ни черта не стоит. Во-первых, та баба добрая хозяйка, во-вторых, трое пацанов, в-третьих, Ганна уже со многими жила. Она жила с моим младшим сыном Назаренком и со старшим сыном Назаренком, а теперь живет со средним. Понравились ей Назаренки! Но это долго не протянется. Они поживут-поживут, и он опять вернется до своей бабы. Это я вам говорю.
Старик Назаренко был в австрийском плену, знает немецкий язык и немного итальянский. Его уважают. Он в коммуне занимается какой-то полуадминистративной работой, - кажется, "обликовец", учетчик. Он аккуратно одет, бритый, в строченой панаме серого полотна, похож на фермера. У него три сына - и все коммунары.
Часа в два ночи испортился автомобиль. Как раз только что проехали мостик. Низина. Вокруг болотные большие сорняки. Целая заросль. Сильная ореховая вонь дурмана, рогозы, рокот лягушек и крики жаб - те знаменитые ночные звуки, когда как будто кто-то дует в бутылку.
Сырая темнота и масса звезд в черном небе.
Испортилось магнето. Мы зажигали спички одну за другой, и при их свете шофер чинил.
Адски хотелось спать.
Розанов спал.
Часа через полтора, изведя два коробка, починили и поехали...
Мчались, наверстывая время, как угорелые. Перед нами, ослепленные фарами, метались, взлетая с дороги, совы. Одну сову убило радиатором.
Неслись по обеим сторонам дороги сказочные растения. Перед фарами кружились добела раскаленные мотыльки.
Подул неожиданно горячий, сухой ветер.
Дьявольская, шекспировская ночь!
Розанов вошел в комнату с котенком.
Под лестницей родила кошка. Котята подросли.
Он вошел с котенком в одной руке и с блюдцем молока в другой. Он поставил блюдце на пол возле моей кровати. Тыкал пестренького котенка мордочкой в молоко.
Котенок пищал, как воробей чирикал.
Розанов сиял, ласково приговаривая:
- Так-так-так-так.
Розовенький язычок быстро замелькал в блюдце с голубой каемкой.
Нынче:
"Ведомость о ходе косовицы, молотьбы, хлебосдачи на 28 июля 1933 года.
1. Нужно скосить . . . . . . . 25127 га
2. Скошено . . . . . . . . . . 7538 га
3. Связано . . . . . . . . . . 6603 га
4. Сложено . . . . . . . . . . 6368 га
5. План хлебосдачи . . . . . . 91329 центнеров
6. Сдано хлеба . . . . . . . . 1834 центнера
7. Вылущено . . . . . . . . . 32 га
8. Поднято под зябь . . . . . 11 га
28 июля 1933 г.".
(И кудрявая подпись.)
Все это на клочке плохой бумаги, лиловыми чернилами.
Секретарь ячейки артели "Чубарь" товарищ Драчев.
Я познакомился с ним утром.
Он не был в поле. Он занимался делами в селе. У него три дела, требующих немедленного вмешательства: 1) засолили мясо для питания бригад, но оно портится, попахивают кости, надо пересолить; 2) в детских яслях произвести осмотр детей, вызвать доктора и устроить изолятор для больных; 3) горит в амбаре мокрое жито.
Драчев - человек новый. Он здесь всего два года. Обычная судьба деревенского коммуниста - перебрасывают.
Сначала был где-то беспартийным активистом, хорошим работником, предколхоза, предсельсовета, кандидатом партии, потом партийцем.
Тогда его стали перебрасывать с места на место секретарем.
Здесь он с тридцать первого года.
Ему лет тридцать. Он чистенько одет, довольно крупный, молодое лицо, полудеревенский, соломенная рваная шляпа, одинок, живет "на квартире", по профессии скидальщик.
Он пошел от правления артели через знойную улицу, вошел во двор - там погреб.
В холодной тьме погреба кладовщик рубил мясные туши и засыпал их солью.
Драчев залез в погреб, перенюхал каждый кусок, велел отделить мясо от костей и складывать отдельно.
Он доволен, что бригады обеспечены недели на две мясом. А потом еще есть запас постного масла.
С руками, до локтей запачканными соленой сукровицей, Драчев вылез на солнце и зажмурился.
Потом он вошел в амбар против церкви. Велел отпереть. Жито было навалено кучей. Он опустил в жито руку. В глубине оно было мокрое и горячее.
Никакой вентиляции.
Он велел открыть ставни и окна.
Возле амбара бабы сушили на мобилизованных ряднах зерно. Он и его пощупал.
На чердак вела лестница. Одна деревянная ступень отсутствовала. Он приказал сделать немедленно.
Была бочка, но без воды. А вдруг пожар? Он велел немедленно налить водой.
Бабы подметали зерно вениками из полыни.
В яслях уже был доктор.
Из сорока двух ребят трое больных. Их отделили. Дети водили хоровод и пели песенку про бригадира первой бригады. Новую песенку на старый мотив. Кто сочинил ее - не мог добиться.
Драчев долго ходил по комнатам яслей, совещаясь с доктором. Сговорился с ним, что доктор завтра в обеденный перерыв приедет в табор и проведет беседу на медицинскую тему.
Потом Драчев поехал в табор - за три километра от деревни.
По дороге он срывал кое-где колоски и растирал зерна на ладони, обдувал, веял, пробовал зерно на зуб и на ноготь - определял зрелость.
Приехал как раз в обеденный перерыв. Кончили молотить.
Сидели с чашками и мисками, обедая.
В красном уголке - в шалаше - парнишка и дивчина сочиняли полевую газету.
Суетился возле четырехлампового приемника рыжий Циба, комсомолец и продавец в лавке Днепромторга. Радио было налажено, но не могло работать, так как требовалась для аккумулятора кислота.
Драчев сказал, что в деревне, в парикмахерской, сидит молочарник соседней коммуны, который обещал дать литр кислоты, только чтобы с ним кто-нибудь поехал.
Циба вскочил на ноги:
- Я сам, бачите, як электротехник...
И тотчас, задыхаясь, убежал в деревню. Ему во что бы то ни стало хотелось, чтобы вечером работало радио.
Осмотрев табор и сделав ряд хозяйственных замечаний, Драчев сел отдохнуть, но тут кончился обеденный перерыв, и он пошел на косилку скидать.
Скидальщик он лихой. Вырабатывает норму, то есть имеет ежедневно полтора трудодня.
Когда фотограф захотел его сфотографировать, он снял шляпу и обнажил выбритую, круглую, голубую голову.
- В шляпе будет интереснее, - сказал фотограф.
Но Драчев убежден, что шляпа ему не идет. Так и снялся без шляпы.
Он, как правило, ночует в таборе, в бестарке на сене.
Я представляю себе, как на рассвете открывается крышка бестарки, высовывается бритая голова Драчева и сощуренные молодые глаза оглядывают спящий табор, покрытый густой свежей росой...
Как-то поздно вечером, часов в девять с половиной, я шел мимо поля. Несмотря на то что было уже почти темно, бригада баб складывала копны. Высокий, в шляпе, Драчев стоял и показывал, как надо копнить.
Бабы со всех сторон сходились к нему и складывали крестом снопы у его босых ног.
Подпрыгивая, она бежит через двор, от тракторных сараев к жилому дому.
Я издали вижу ее желто-розовое, как пенки вишневого варенья, давно не стиранное ситцевое платье, ее грязные коричневые ноги в каких-то невероятных, стоптанных туфлях, пестрый женотдельский платочек на черных курчавых сухих волосах.
Она сильно размахивает большими голыми мужскими руками. Блестит ее пенсне.
Это сорокалетняя женщина, агротехпропагандистка, товарищ Бузулук.
Она так же нелепа и странна, как и ее фамилия.
Она пролетает мимо меня, замечает, хочет остановиться, запинается, потом в отчаянии машет рукой и пролетает дальше.
Она скрывается в дверях дома, но тотчас выскакивает оттуда и мигом мчится назад к тракторному сараю, большая, как лошадь, нелепая, неряшливая, взволнованная...
Она опять хочет остановиться возле меня, но опять-таки с отчаянием машет рукой и уносится к тракторному сараю.
Зачем, по какому делу она бежала туда и обратно - неизвестно.
Ее прислали для агротехпропаганды, но она сама признается, что к этому не лежит ее душа. По склонностям и темпераменту она массовик, культагитатор. Она в институте занималась главным образом кружками, стенгазетами и т.д.
Здесь она добровольно взяла на себя организацию так называемого культкомбайна.
Культкомбайн - это большой фургон, снабженный радио, листовками, стенгазетой, лозунгами, карикатурами, гармоникой, доской лодырей и ударников и т.д. Он должен выехать на поля и ездить по бригадам, обслуживать их во время обеденного перерыва и после работы, вечером.
Соня Бузулук всей душой отдалась этому делу. Она руководит художниками, сама красит колеса охрой, носится как угорелая. Она энтузиастка. К любому делу она относится с таким жаром, с таким порывом, что за нее становится страшно. Она никогда не говорит спокойно, а всегда со страстью, с муками, как будто рожает. За всякое дело она "болеет".
У нее детское платье без рукавов. Под мышками мускулистых, мужских рук растут сухие черные волосы.
Кем бы она могла быть? Помощником провизора? Акушеркой? Что-то в этом роде.
Но она крестьянка. Из земледельческой еврейской колонии под Херсоном.
С малых лет она работала на земле и хорошо помнит, как трудно было работать, как эксплуатировали управляющие, помещики... на своей спине испытала.
Подготовка агиткомбайна идет хорошо, быстро. Но ей все кажется, что медленно. Каждую минуту она думает, что все пропало, все погибло, ничего не выйдет, все пошло прахом.
Она, если так можно выразиться, энтузиастка-пессимистка. В ней ничего женского, кроме застенчивости и доброты.
Она застенчива феноменально. От застенчивости она может вдруг, ни с того ни с сего выбежать из комнаты, нелепо размахивая руками; от застенчивости она может накричать, набузить.
Она живет где-то в Зацепах. Чем она питается, укрывается ночью неизвестно.
Иногда она прибегает попросить у Семеновны иголку и нитку. Потом она сидит где-нибудь в уголке и неловко зашивает платье.
Над ней все подшучивают, но все признают в ней большую душу и чудесную доброту.
Ее очень любят.
Это чудесное, нелепое, милое существо, сорокалетний ребенок.
Сначала она набросилась на меня, заставила писать лозунги, придумывать рисунки. Но так как она все мои короткие лозунги превращала в длиннейшие афоризмы, полные придаточных предложений и тавтологий, я скоро охладел к агиткомбайну.
Она махнула на меня рукой. Она таинственно говорила про меня:
- Я уже на него не надеюсь.
Но просила мне этого не передавать. Мне все же сказали.
Я спросил ее:
- Бузулук, так, значит, ты уже на меня больше не надеешься?
Она страшно покраснела.
- Ничего подобного, - и таинственным шепотом: - А кто тебе сказал?
- Зоя Васильевна сказала.
- Ну, я ей ничего больше не буду доверять.
- Почему же ты на меня перестала "надеяться"?
- А ты почему не пишешь ничего?
- А откуда ты знаешь, что я не пишу? Может быть, я пишу роман.
- Рассказывай!.. Где ж он?
- Чудачка! Роман надо писать год-два. О Магнитогорске я писал полтора года. Подожди, напишу.
- И мы будем читать?
- Будете читать.
- Только ты смотри, про меня чего-нибудь такого не напиши.
- Обязательно напишу.
- Что ж ты напишешь?
- Что ты малохольная.
- Ну!.. - воскликнула она, покраснев, и хлопнула меня осторожно по плечу своей мужской по величине, но вялой рукой. - Сам ты малохольный!
Если она что-нибудь хочет сказать, она никогда не говорит прямо, а всегда конфиденциально.
Таинственно тащит за руку, подталкивает костлявым потным плечом в соседнюю комнату, в коридор, в закоулок, если на дворе, то за дом, за скирду; отводит от других, таинственно шепчет:
- Иди, я тебе что-то скажу... Тебе нравится агиткомбайн?
- Нравится.
Она тяжело вздыхает.
- Нет, это верно, что тебе нравится?
- Верно.
- А почему он тебе именно нравится?
- Потому что он хороший.
Она долго смотрит в глаза, потом застенчиво фыркает, стукает по плечу и говорит:
- А ну тебя совсем! От тебя никакого толку не добьешься. Я уж на тебя не надеюсь.
Все же агиткомбайн у нее вышел "на ять". Весь в картинках, в портретах, в флажках, он в срок выехал в поле.
Она отправилась на нем, сидя рядом с кучером, как хозяйка бродячего цирка.
Потом в Днепропетровске она выхлопотала какую-то капеллу из одиннадцати человек.
- Приедут артисты, - торжественно заявила она и прибавила: - Тут у нас и писатель, тут у нас и фотограф, тут у нас и артисты, тут у нас скоро будет и легковой автомобиль. "Дела идут, контора пишет..."
Только что влетел взволнованный Марковский, секретарь ячейки МТС.
В линялой розовой майке, он похож на уличного акробата. Черный, носатый, остряк, жлоб.
- Костина нет?
- Нет.
- Тьфу, черт! Костина нет! Розанова нет! Гавриленко нет! Вот в чем дело. Там комбайн косит, так в полове вылетает половина зерна. Прямо преступление! И вот такие куски оставляют нескошенными. Прямо уголовное преступление! Ну, я побегу!..
Еле переводя дух и вытирая коричневой рукой лоб, исчез.
Как в люк провалился.
В "Шевченко", между прочим, с двух га вчера намолотили пятьдесят центнеров ячменя. Сто пятьдесят пудов с га.
Вот это урожай!
С актерами невероятная возня.
Соня Бузулук совершенно обезумела.
Она их вызвала, они приехали; теперь их надо расселить, кормить, возить, нянчиться с ними.
Она совсем потеряла голову. Она, идеально бескорыстная, столкнулась со странствующей богемой.
Картинка!
Они ходят по МТС, разыскивают еду, просят хлеба, масла, требуют молока.
- Слушай, иди сюда...
Она заводит меня за угол дома и таинственно, отчаянно шепчет:
- Что мне с ними делать?
- С кем?
- С этими самыми... с этой капеллой, чтоб она провалилась!..
Но сама сияет.
- А что такое?
- Невыдержанная публика. Совершенно безыдейные настроения...
- А что такое?
- Все время кушать требуют.
- А ты как думала?
- Вот чудак! Я их вчера кормила, позавчера они тоже так здорово нажрались... А сегодня, представь, чуть утро - требуют кушать! Я так думаю: вчера подкормились, сегодня могут подождать. Окончательно разложившаяся публика. Но я их перестрою. Ты увидишь, я их перестрою.
На территории МТС появились артисты.
Шел руководитель, пожилой вкрадчивый "арап" в стального цвета толстовке и тюбетейке.
Он шел, как кот, к кладовой с запиской в руке. Вероятно, что-нибудь получать.
Шел скрипач с футляром.
Парочками гуляли девушки, так резко бросающиеся в глаза на фоне местного народа. Явно - приезжие.
На другой день Соня Бузулук увезла их в поле.
Они были долго в отсутствии. Соня Бузулук держит их в таборе и, как слышно, перевоспитывает.
Как-то она появилась на час.
Отвела в сторону, загородила от остальных и жарко зашептала:
- Понемножечку перевоспитываю. Во-первых, отменила костюмы. Зачем им в этих пестрых костюмах выступать? Пускай так, как есть, выступают. Во-вторых, переделала их репертуар. А то они вчера как начали спевать полтавскую старинную песню, так, представь себе, все бабы начали плакать. Те поют, а эти ревут. Те поют, а эти разливаются. Ну, я это прекратила. Мне надо что-нибудь бодрое, заряжающее - одним словом, на все сто. Правильно?
Я засмеялся.
- А ну тебя! - закричала она, махнула на меня рукой, как на окончательно погибшего, и исчезла.
Поездка с фотографом в бригады "Першого травня", "Маяка".
В третьей бригаде "Першого травня", в таборе, нашли Соню Бузулук с ее фургоном.
Я издали заметил в толпе ее платье и флажки фургона.
Когда мы подъехали, возле агиткомбайна на лужке сидели широким кругом колхозники, преимущественно женщины.
Артисты стояли, готовые к выступлению.
Бузулук села, подобрав ноги, посредине, в пыльную траву, и стала говорить. Она говорила очень спокойно, вразумительно, популярно и медленно. Я не ожидал. Ее очень внимательно, сочувственно выслушали. Она, очевидно, действительно неплохой массовый организатор.
Потом - капелла.
Сначала спели хором какую-то вещь Гречанинова, потом - из современных, потом две девушки плясали русскую под хор и скрипку.
Скрипка звучала под открытым небом совсем слабо.
Девушки сорвали с луга по цветку, и началась пластика.
Колхозники бесстрастно, но внимательно смотрели и слушали.
Потом руководитель и одна из девушек под аккомпанемент той же скрипки прочли в два голоса частушки о том, как надо вязать, как надо подбирать колоски, как надо не лениться. Очень бойкие частушки с упоминанием фамилий бригадиров.
Бузулук в это время подползла ко мне и впилась в мой локоть:
- Ну? Ты слышишь? Как тебе нравится? Это мы им сами составили частушки.
- Кто именно?
- А не все ли тебе равно, кто? Мы и мы. Нравятся?
- Нравятся.
- А ну тебя...
- Все-таки - кто сочинял?
- А ты сперва скажи: хорошо или плохо?
- Хорошо.
- Определенно?
- Определенно.
Она с удовольствием зажмурилась.
- Это местный хлопчик сочинил. Видишь, сидит, такой курносый, под агиткомбайном, в картузе? Иди сюда, я тебе имею что-то сказать.
Она согнала меня с места и отвела за будку.
- Как тебе нравится?
- Что?
- Как я их перестроила.
- Нравится.
- А ну тебя! - Она с отчаянием махнула рукой.
Танцевали под скрипку. Сначала стеснялись. Потом пошло несколько пар. Сам бригадир Циба (это не рыжий Циба, а другой Циба, фамилия распространенная), сам бригадир Циба танцевал казачка.
Сделали снимок.
В шалаше красного уголка, украшенного лозунгами и зеленью, сидела, перебирая струны балалайки, вишневецкая учительница Зина Антоненко.
Я заметил ее еще в прошлый приезд, когда мы с Елисеевым читали лекцию о технике стенных газет в столовой МТС.
Она тогда сидела с краю первой скамьи, боком, в черном, длинном, легком платье, высокая, стройная, смуглая, даже, я бы сказал, элегантная. На ее голове был повязан каким-то не то бантом, не то тюрбаном черно-желтый вуалевый шарф.
По окончании лекции она аккуратно собрала свои тетрадки и ушла по полотну железной дороги вместе с двумя какими-то молодыми, высокими, красивыми парнями. Они шли трое по полотну, братски положив друг другу руки на плечи, и толкались, играли, - видимо, дружили.
Теперь она сидела в шалаше, украшенном зеленью, и меланхолично перебирала струны балалайки.
На ней было розовое плотное платье.
Она некрасива. У нее почти негритянский нос с широко раздутыми ноздрями. Он именно и портит ее лицо. Остальное прелестно. Светлые глаза, темные украинские брови, небольшой розовый сухой рот.
Ей лет девятнадцать.
Мне рассказали про нее интересную вещь. Она с пятилетнего возраста воспитывалась в коммуне имени Ленина. Теперь комсомолка, и комсомол послал ее учительствовать в Вишневецкую.
Таким образом, она - продукт коммуны. Ее воспитала коммуна, где у нее мать печет хлебы, где у нее работают две сестры и брат.
Это интересно.
Я подсел к ней, но она отвечала на мои вопросы неохотно и как-то невразумительно, по-украински. А я плохо понимаю. Часто говорила слова "звичайно", "цикаво", которые казались мне насмешливыми.
Но я ошибался. "Звичайно" - это просто-напросто "конечно", а "цикаво" интересно.
Я пригласил ее как-нибудь вечером зайти поговорить.
Она сказала: "Звичайно", - и стала крутить из газетной бумаги и махорки папиросу.
Она много курила.
Соня Бузулук лихо перевоспитала капеллу.
"Они" у нее уже работают между делом в поле, убирают колоски, вяжут, водят лошадей.
Одна артистка проявила замечательный талант в вязке снопов. Колхозницы очень хвалят ее работу - быстрая, чистая. Предлагали записать ее на красную доску.
Бузулук сияет.
Она скоро повезет их по другим колхозам.
За время пребывания в таборе она чудовищно запустила себя. У нее уже не простая грязь на лице, а какая-то особенная, черная, как вакса. Выпачкала нос колесной мазью. На руках какие-то потеки.
Зина Антоненко пришла часов в семь вечера. Она пришла в другом платьице. Беленьком, ситцевом, с уральской небольшой брошкой на шее.
Я предложил ей табаку.
Она скрутила папиросу и с удовольствием затянулась.
Осторожно выпустила из широких ноздрей дым.
Сначала мне было трудно ее понимать - она говорила на литературном украинском языке, - но потом привык. Да и она стала как-то говорить более "по-российски". Очевидно, моторная память подавала ей ритм и обороты российской речи, хорошо известной ей с детства.
Всю свою сознательную жизнь Зина Антоненко провела в коммуне. В детском саду, в школе первой ступени, потом в девятилетке. Вступила в комсомол. Комсомол направил ее из родной коммуны учительницей в село Верхнетроицкое.
- Ну что ж робыть? Звичайно, я поехала. Хозяйничаты я совершенно не умею. Как там сварить что-нибудь, приготовить - этого я совершенно не понимала, не имела представления. Привыкла в коммуне к столовой. Поселилась я на квартире у одной женщины. Она мне готовила. Скучно ужасно. Мать приехала из коммуны меня навестить. Взяла отпуск. Но ей не понравилось. Звичайно! Вечером некуда пойти. Она там, в коммуне, привыкла каждый вечер то в клуб, то в театр, то в красный уголок, то куда... Жизнь кипит. А здесь тишина, да скука, да ничего вокруг нет. Словом, не понравилось маме.
Посидела дней пять и уехала обратно в коммуну.
Потом меня комсомол перебросил в Вишневецкую. Тут нас поселилось в одной хате три учительницы. Веселая такая коммунка, молодежная. Но все-таки за коммуной Ленина сильно скучно. Бачьте, как тут в колхозах люди тихо живут по сравнению с коммунами. Тишина-а-а... А я, знаете, совершенно не привыкла быть одной. Просто-таки не могу. Приучилась к обществу. Прямо-таки и не представляю, как это другие люди любят одиночество! Когда я одна - с ума схожу. И потом грязь. Полы глиняные, мазаные. А я люблю, чтоб все было чисто. Я через день мазала пол. Ну, только у меня плохо выходило. Другие учительки с меня смеются. Я, звичайно, мазала добре, да только каемку не умела делать, у меня неверно выходило. Бани нету, плохо. Надо греть казан и мыться в хате. Как это люди живут в такой грязи - не понимаю. Просто дурни какие-то. Не могут организоваться в коммуну!
В коммуну Ленина много народу просится. Их принимают, но с разбором. Каждого не примут. Принимают общим собранием. Обсуждают его все коммунары.
А какие в коммуне чудесные пацаны! Ой, смех!
Тут ее глаза засияли. Говорить о детях явно доставляло ей удовольствие. Она так приятно произнесла это "чудесные пацаны".
- Чудесные! - повторила она. - Идет какой-нибудь пацан лет четырех, опоздал в детмайданчик, а другие пацаны встретят - и так серьезно до него: "Прогульщик! В майданчик опоздал! Дивиться на прогульщика!" А тот так серьезно им отвечает: "Я сегодня выходной!"
У меня там есть племянница Тамарочка, моей старшей сестры дочка. Четыре, пятый. Чудесная девочка. Прямо-таки чудесная. Такая умненькая, серьезная. Мама на работе, или уехала куда-нибудь, или еще что - так она сама проснется, оденется и сама идет в детский сад. А потом вернется вечером и сама ложится спать. Прямо как взрослая. И умненькая - вы себе не можете представить. Один раз спрашивает: "Тетя Зина, зачем люди умываются?" Я говорю: "Чтоб бактерий с себя посмывать". - "А что такое бактерии?" - "А это такие козявочки, они болезни переносят". - "А где они, покажи". - "Их не видно, они маленькие, такие крошечные, что не видно". - "Покажи". Ну, пришлось повести ее в школу и там микроскоп показывать. Представьте, она все очень хорошо поняла. А потом опять спрашивает: "А зачем пол моют?" - "Чтоб бактерий не было". - "А разве как их моют, так они умирают?" - "Не умирают, но прилипают к полу и не могут летать в воздухе".
Так она, представьте, на другой день видит, как пылинки в солнечном лучике возятся, и говорит: "Бачь, тетя Зина, бактерии прыгают. Надо их помыть, чтобы они не прыгали". Чудесно!
А потом я как-то приехала и стала вытирать стол той тряпкой, которой обычно стулья вытирали. Тамара говорит: "Не вытирай этой тряпкой, там от стульев бактерии".
Она, представьте, ездила на автомобиле. А, представьте, на поезде никогда не ездила. У нас в коммуне грузовик. Я поехала в Синельниково и ее с собой взяла. На станции стоят разные поезда. Стоит товарный, стоит пассажирский. "Тетя Зина, а мы на каком поедем - на красном чи на зеленом?" - "На зеленом, деточка". Мы вошли в вагон, Тамарочка стала возле окна, а я сзади, поезд засвистел и поехал. Она видит, что все мимо поехало, держится за окно и спрашивает: "Тетя Зина, а ты тоже едешь?" Чудесная девочка!
- Вы, как видно, очень любите детей, вам, наверное, нравится быть учительницей?
- Нет, не очень.
- Что, трудно, нервы треплют ребята?
- Нет, ничего. Я в младшей группе. У меня еще маленькие. Они как воск: что я хочу, то с ними и делаю. Не особенно трудно.
- Значит, вас учительство не вполне удовлетворяет?
- Эге.
- А кем бы вы хотели быть, какие у вас перспективы?
Она замялась.
- Не знаю... - неохотно сказала она, но я почувствовал, что она знает.
- Ну, все-таки кем?
- Мабудь, - сказала она тихо, - мабудь, музыке учиться. В Днепропетровске есть музична школа.
- А на чем вы хотите играть?
- На чем попадется. На пьянино, могу на гитаре, на мандолине. У нас все способные к музыке. И сестры и брат. А брат еще здорово рисует.
Мы поболтали еще. Уже стало темнеть. Она собралась уходить. Я пошел провожать.
У нее всюду масса знакомых.
Проходя через наш двор, она окликнула какую-то девушку-работницу:
- Ты что здесь робишь, Одарка?
- Працюю...
- Заходи до мене!
На переезде она заметила на площадке товарного поезда кого-то и закричала:
- Добрый вечер, Петрусь! - И пояснила мне: - Это один мой знакомый со своим пятилетним пацаном поехал. Железнодорожник. У него чудесный пацан, Миколка.
Она повела меня в Вишневецкую не по обычной дороге, а, сокращая расстояние, всякими прямыми тропинками, стежками - через высокую, блестящую, сумрачную кукурузу, через мостик, потом через огороды села Малые Зацепы, через заросли пахучего бурьяна, будяков, паслёна.
Дважды мы проходили по палкам, проложенным над тенистыми и таинственными ручейками.
Было уже совсем темно.
Но она быстро и легко шла в потемках, подавая мне в трудных местах руку, так что в конце концов не я ее провожал, а она меня.
По дороге она со смехом рассказала мне про своих подруг, веселых учителек. Одна из них, Татка, чаще всего фигурировала в ее рассказах.
Однажды она с Таткой поехала в Днепропетровск.
- Я добре знаю Днепропетровск. Мне довольно быть один раз, и я все запомню. А Татка никогда не была. Ой, смех! Вот я ей говорю: "Сейчас мы поедем на трамвае". А она спрашивает: "А он нас возьмет?" - "Возьмет!"
Ну, мы сели, я ей говорю, чтобы она вперед шла, а она стесняется, не хочет. Я прошла вперед, а у нее чемоданчик и деньги. Я ей кричу через весь вагон: "Татка, заплати за билет!" А она мне кричит через весь вагон обратно: "А я думала, они нас так подвезут, без денег". Ой, смех! Она первый раз в таком большом городе.
- А вы?
- Я - во второй раз.
- И больше нигде в "большом городе" не были?
- Нет.
- Однако как вы хорошо находите дорогу в темноте... все эти стежки, тропочки...
- Я в темноте вижу, как кошка. - Она тихонько засмеялась. - Как кошка... Смотрите, я вас заведу куда-нибудь и брошу.
- А я найду дорогу.
- А ну-ка, скажите, где сейчас Зацепы?
Я показал наугад рукой на черную кучу больших деревьев.
- А вот и не угадали! - воскликнула она. - Правее!
Она легонько положила руку на мое плечо и показала другой рукой направление.
- Придется вас провожать обратно.
Она увидела впереди какую-то фигуру.
- Эй, Степан Иваныч, пойдем со мной гулять! - закричала она общительно. - Пойдем со мной гулять, проведем человека!
Степан Иванович, с бутылкой молока в руках, отказался.
- Ну, я тебе припомню! - закричала Зина задорно. - Не приходи ко мне до хаты, выгоню!
Это был приезжий учитель.
Она просила еще нескольких, но все хотели спать, все отказывались.
Наконец она сосватала мне уже возле самой своей хаты, в которой светился желтый огонь, какого-то дюжего парня. Он благополучно вывел меня к железной дороге.
В деревне возле хат мелькали фигуры, горели папиросы, слышались в степи песни, пахло дымом и печеным хлебом. Лаяли собаки. Стучал двигатель мельницы.
Была чудесная, звездная июльская деревенская ночь, полная таинственной тьмы и нежности.
Пахло ореховой горечью сорняков.
"Чудесный пацан" - наше время, наша жизнь!
Ночи стали совсем летние, черные по-южному и звездные.
На Украине называют Большую Медведицу - Воз.
Узнавание звезд, разговоры о вселенной.
Много падающих звезд. По всем направлениям.
Очень сильно пахнет в палисаднике маттиола.
Сидим часов до двенадцати на скамеечке. Тепло, и комаров немного.
Только что приехал из "Парижской коммуны" Петрусенко, помощник начполитотдела по комсомольской работе.
Это молодой человек, низенький, плотный, в соломенной высокой шляпе с очень короткими полями.
Иногда он ездит на велосипеде.
У него жена известна своей ревностью и скверным характером. Он бы с ней давно разошелся, но боится. Есть ребенок.
Она устраивает ему скандалы, часто выбегает во двор - нарочно с заплаканными глазами: дескать, посмотрите, люди добрые, какой у меня муж мерзавец.
Иногда без всякого повода она проносится через двор в черном свистящем шелковом платье, в новых туфлях на высоких каблуках. Она грозится, что, если он ее бросит, убьет его и ребенка.
Принципиально ни черта не делает: муж должен кормить.
Петрусенко, тихий и скромный человек, молча несет свой крест.
Он любит уезжать из дому в "Парижскую коммуну".
Там он отдыхает.
Я подозреваю, что он неравнодушен к Ганне Рыбалке. Он, по-моему, незаметно наружно, но очень глубоко переживает скандал с Ганной, который отнюдь не затих, а, наоборот, разгорается, вступает в новые фазы.
Нынче он привез новые подробности и рассказывает их своим низким, по-украински жужжащим голосом:
- Там новое дело. Новые сплетни. Какой-то человек, говорят, зашел в одиннадцать часов дня в клуню - в красный уголок, а там будто бы на кровати лежат в обнимку Ганна и Назаренко, и тут же за загородкой какой-то комсомолец все видел. Где он это мог заметить? Главное - там никакой кровати нету.
- Положим, кровать есть, - сказал кто-то. - Там, в кутке, я сам видел, для отдыха.
- Ну, допустим, что есть кровать, - ну что они, дурные, что ли, чтоб этим заниматься? Днем? И главное - где? В червонном уголке. Что, у них хаты своей нема, что ли? Теперь пошли разговоры, сплетни. Это специально, чтоб Ганну и Назаренко дискредитировать. Это работа Крота. Ему хочется скинуть Назаренко и самому стать головой коммуны. Крот - известный склочник. Мелкий человек. И главное - старик Назаренко держит сторону Крота, он осуждает этот брак.
На Ганну это сильно влияет. Она даже подалась немного, похудела, молчит. Но не уступает. И Назаренко тоже. Оба не сдаются. Вопрос стоит очень остро.
Это ли не тема, если хорошенько вдуматься?
В связи с выдачами крупных авансов муки (в счет трудодней) забавное явление. Все девушки и вдовы с большим количеством трудодней стали выгодными невестами. У некоторых есть по двести пятьдесят - триста трудодней. Уже многие лодыри и симулянты без трудодней подъезжают, женихаются.
А мужчин мало. Соблазн велик. Раньше жених спрашивал: "А есть у тебя корова?" А теперь: "А сколько у тебя трудодней?"
Трудодни - выгодное приданое.
Девушка, у которой триста трудодней, и женихи-лодыри.
Это ли не тема для веселой деревенской оперетки?
Колхозник стоял на току, чесал затылок:
- У меня двести сорок трудодней. Ничего. Но баба моя - работница никуда: у нее всего тридцать пять. Вот у других баб по сто пятьдесят трудодней. Коли б у моей бабы трудодней полтораста! Тогда вместе всех четыреста...
И он с завистью смотрел на приехавшую доярку, у которой было двести пятьдесят трудодней. Искренне жалел, что на ней нельзя жениться.
С ненавистью смотрел на свою неповоротливую и ленивую бабу и чесал пыльный затылок черным пальцем.
Зоя Васильевна букву "о" после "л" произносит очень мягко, с еле уловимым мягким знаком после "л", так что у нее получается вместо "о" "ё": лёжка, лёшадь, молёко.
Вероятно, это какой-то областной признак произношения, некий фонетический провинциализм.
Я часто встречал провинциалов с таким произношением.
Она так же мягка и провинциальна, как ее выговор.
Она и Розанов - полные противоположности. Как они соединились, непонятно.
Она, по ее собственным словам, "больна современной советской литературой". У нее книжки, портреты, биографии, сборники.
Она знает о современных писателях, не видя их, гораздо больше, чем, например, я, сталкивающийся с ними ежедневно.
У нее тяжелое положение. Она всюду следует за мужем, которым распоряжается партия.
Переезжая с места на место, с работы на работу, он не теряет колеи.
Ее же каждый переезд выбивает из колеи, она теряет работу.
Она окончила какие-то не то педагогические, не то библиотечные курсы, где-то заведовала библиотекой, устраивала выставки писателей, какие-то диаграммы, лозунги, картотеки.
Она любит свое дело, она очень современна.
Сейчас у нее очень острое положение.
Мужа послали начполитотдела в МТС в деревню. Он при деле. А она? Что должна делать она?
Ее хотели устроить при политотделе секретарем (техническим). Но Розанов против. Он очень щепетилен.
Она беспартийная. Я думаю, он ей не доверяет. Не доверяет именно потому, что она его жена. У нее же отнята возможность работы. Она не хочет опуститься, стать мужней женой, кухаркой. Для этого она слишком современна и эмансипирована. Однако самый ход жизни начинает ее втягивать в "болото", как она выражается.
Муж приезжает голодный, проделав на бричке сорок - пятьдесят километров. Надо его накормить, надо приготовить горячую воду, чтоб он помылся, побрился.
Это, конечно, почтенное дело, но все же - кухарка.
Она барахтается, не сдается, не хочет опуститься.
Она выписывает "Литературную газету", журналы.
Но "Литературная газета" часто пропадает на почте, журналы опаздывают, неаккуратно выходят. Она отстает от жизни.
Хозяйство начинает съедать время.
Чтоб не опуститься, она часто, по нескольку раз в день, моется, переодевается, шьет новые платья. Вот она появляется в дверях столовой в полосатом синем с белым спортивном платье "Динамо", в тапочках, с громадной прописной буквой "Д" на груди. Вот она бежит через двор к леднику, с ключами в руке, в пестром ситцевом сарафане. Вот она появляется вечером к чаю в халатике.
Сперва у нее были обширные планы деревенской деятельности: фотографировать ударников, выпускать стенгазеты, работать среди женщин, устраивать ясли.
Но фотоаппарат у нее сломанный. Она типичная растяпа, неудачница. Когда она снимает, это мучение: падает штатив, валятся кассеты; вечно она снимает, забыв вложить пластинку, или второй раз снимает на той же пластинке; от аппарата отскакивают какие-то винтики; не открывается объектив. Вечно она то "недодержала", то "передержала", то объект съемки не попал в кадр.
Розанова это бесит.
А она убеждает себя, что все эти неудачи случайны.
За стенную газету она взялась горячо, но скоро надоело: никто не поддерживает, никто не дает заметок, нельзя же все самой.
Один раз ей удалось организовать эмтээсовских женщин. Первого мая. Они засадили перед домом садик. Расчистили двор от грязи, навоза. Посыпали садик песочком. Теперь тут растут жасмин, маттиола, кустик сирени, топольки.
Сделали над деревянной аркой светящуюся красную звезду.
- И вдруг, когда делали звезду, - говорит Зоя Васильевна, - я поймала себя на мысли: вот Первое мая, праздник, я хлопочу, стараюсь - и ото всего этого мне нет никакой радости. Что мне до этого всего? Зачем я стараюсь?
Она сказала это с мягкой горечью и очень откровенно.
Откровенность, правдивость - ее черта.
Теперь у нее новая мечта: поступить зимой учительницей в зацепскую семилетку, читать курс русской литературы.
Недавно она ходила в школу и взяла у заведующего программу. Несколько дней она с ней носилась. Теперь остыла. Из этого тоже ничего, наверное, не выйдет.
Она возится с детьми. Сейчас возится с котенком. У нее всегда несколько нелепые идеи. Сейчас она, например, убеждена, что котенка надо как-то особенно "приучать" к людям.
Она может вдруг вечером сорваться с места и с развевающимися подстриженными волосами помчаться к качелям:
- Товарищи, идемте качаться на качелях!
С ней никто не идет - все люди солидные.
Она, разбежавшись, одна вскакивает на доску и качается до головокружения, только в темноте мечется ее светлое платье.
То она может сесть на стул боком, уронить лицо и волосы на спинку. Так она и снята на одной карточке, которая стоит на письменном столе Розанова в овале: подбородок на спинке стула, обворожительная улыбка и волосы по плечам.
Это следы провинции. Но этого немного.
У них квартира из двух комнат с кухней.
Она сделала все, чтоб был уют. В спальне две опрятные кровати, на стене ружья, горка фибровых чемоданов, один на другом - от большого до самого малюсенького; на большом венецианском окне шторы.
В столовой два письменных столика - его и ее.
На его столике - статуэтка Ленина, но не обычная, а куб и на нем голова; марксистская литература, три тома "Капитала" в папке; Энгельс, полный Ленин в двух изданиях и т.д.
Пепельница в виде раковины со спичечницей.
Фотография Зои Васильевны в деревянной выжженной рамке.
На ее столике - Маяковский, Безыменский, антология поэзии и т.д.
Обеденный стол всегда с букетом полевых цветов; занавески на окнах, стул-качалка, курительный столик, фотографии и картинки на стенах.
Все это дешевое и рыночное, но весь вид комнаты тем не менее не мещанский.
И на видном месте, почти на середине, как треножник некоего семейного алтаря, фотографический аппарат на расставленном штативе.
Когда-то в Ульяновске - литературный кружок, местная богема, местные Северянины, Блоки, Бальмонты.
Сама писала стихи, печальные - про осень, про дождь.
Сейчас над этим посмеивается. Вкус вырос. О своем романе с Розановым рассказывает так.
Служила на пехотных курсах библиотекаршей. Розанова прислали с каких-то курсов на культработу. Ей было семнадцать лет.
Он вошел в библиотеку и сразу сказал: "Этот лозунг надо убрать". Был сердит и придирчив. Его не любили машинистки. Подойдет, скажет: "Ты мне перестукай сейчас же эту бумажку". - "Какое вы имеете право обращаться ко мне на "ты"? Я пойду жаловаться к комиссару". - "Ты мне, матушка, не нужна. Мне только нужно, чтобы ты мне переписала..."
- Я, - рассказывает Зоя Васильевна, - ему не подчинялась по положению, но он придирался. Но когда моя выставка работ Ленина вышла замечательно, он сказал: "Надо ее перенести в клуб. - А он заведовал клубом. - Очень хорошая выставка!"
Так и пошло.
Вот шестой год езжу за ним из города в город.
Заехали с фотографом в пятую бригаду, в ту самую, где видел женщин под дождем в первый приезд.
Они обедали в балочке возле колодца.
Только что кончили вязать за виндроуэром*.
______________
* Виндроуэр - рядовая жатка для раздельной уборки сельскохозяйственных культур.
Я их тогда, в первый приезд, снял и обещал обязательно привезти снимок. Я его захватил с собой.
Они меня сразу узнали. Были очень тронуты, что я сдержал свое обещание. Обычно приезжают, обещают и забывают.
Окружили меня и рассматривали карточку. Тогда их было двадцать пять человек. Старуха с любопытством отыскивала в группе себя.
Теперь их было уже не двадцать пять, а сорок. Пятнадцать прибавилось вернулись в бригаду, прослышав про хороший урожай.
Они были одеты чисто и даже нарядно.
Они были красные и загорелые.
Хорошо ели, были веселы и оживлены.
Кухарка, которая в прошлый раз ворчала больше всех, искала себя в группе и не находила. Она стояла с краю и не вышла.
Была очень недовольна, даже рассержена.
Она кричала:
- Снимите кухарку, снимите меня, как я варю борщ!
Одна из новоприбывших в бригаду пыталась пожаловаться, что у нее мало трудодней, но другие на нее напали: надо было раньше начинать работать.
Некоторые уже поговаривали о том, что нечего надевать, мало ситцу. А это уже хороший признак.
Та старуха, которая обещала умереть, стояла против меня, открыв рот с редкими, сточенными, но все же целыми зубами, и говорила:
- Не хочу умирать, хочу жить и наробыть богато трудодней.
Она это говорила, просительно улыбаясь, как будто бы я был всемогущий бог.
Кухарка наступала на меня и требовала, чтобы ей выдавали мыло и чистый фартук.
Я сказал:
- А я здесь при чем? Возьми мою майку.
Она басом захохотала:
- На что мне твоя майка!
Они решили требовать у колхоза мыло и фартук для кухарки.
Настроение было боевое и веселое.
Разительная перемена.
Здесь раньше было громаднейшее имение помещика Русова.
Он был чудовищно богат.
Приезжал сюда раз в пятнадцать лет, а так постоянно жил за границей.
Всеми делами заворачивал его управляющий Дымов - человек широкий и красивый. Он жил в Писаревке.
Наша Семеновна в семнадцать лет стала его любовницей, "экономкой". Обыкновенная украинская история.
Очевидно, в молодости она была дьявольски красива. Она еще и сейчас довольно красива, а сейчас ей под пятьдесят.
Она что называется баба-огонь. Черна, подвижна, с острым глазом, соболиной бровью. Наверное, такие были киевские ведьмы.
С Дымовым она прижила двух дочерей.
Сначала он дал ей пятьсот рублей на хату. Потом она потребовала еще тысячу рублей. Он не дал. Начался суд. Суд прекратила революция.
Дымова убили махновцы.
Семеновна еще раньше вышла замуж за хорошего человека, железнодорожника. С ним, впрочем, она не живет.
Младшая дочь осталась при нем, в Днепропетровске.
Иногда она приезжает к матери.
Несмотря на свой возраст, Семеновна не может угомониться.
Уже на службе у Костина, месяц-два назад, у нее был роман с эмтээсовским бухгалтером, плюгавым и незаметным человеком. Она крепко держалась за эту последнюю любовь. Она подкармливала бухгалтера, стирала ему, всячески ублажала.
Бухгалтер жил внизу.
Она ходила к нему ночевать. Это была почти официальная связь.
Вдруг бухгалтер стал крутить роман с некоей Надей, конторщицей из своей бухгалтерии.
Эта Надя считалась по всей МТС первой красавицей. Я ее видел. Ей лет двадцать - двадцать один. У нее небольшие черненькие глазки, провинциальный носик, гладко зачесанные, с узлом на затылке, волосы. Сложение довольно коровье.
Вследствие своей смазливости и аполитичности она была любимой мишенью для эмтээсовской стенной газеты.
Постоянно по ее адресу появлялись язвительные заметки с заголовками вроде: "О, эти черные глаза..." - и т.п.
Я сильно подозреваю, что их писали обманутые поклонники.
Одним словом, бухгалтер стал жить с Надей, о чем незамедлительно все узнали, а в том числе и Семеновна.
Тут проявился темперамент Семеновны во всей силе. Она закатила Наде посередине двора грандиозный скандал. Она поносила ее и бухгалтера с мастерством разъяренной Солохи.
Она называла ее мерзавкой, которая со всеми живет, и его мерзавцем, которому она носила хозяйские котлеты.
Она проявила столько же ревности, сколько и бесстыдства.
Подставив лестницу, она заглянула в комнату бухгалтера и видела все собственными глазами.
Носит на темной, некогда очень красивой, шее искусственный жемчуг.
Она отличная хозяйка и любит щегольнуть какой-нибудь фаршированной курицей, запеканкой, особенными кабачками. Ограниченные запасы провизии не дают ей развернуться. Она отлично шьет и подрабатывает этим.
Однажды по случаю окончания ремонта сельскохозяйственных машин в столовой был устроен обед с пивом и танцами. Пришел гармонист и какой-то тип "свадебного пьяницы" с бубном.
Сначала никто не хотел танцевать - стеснялись.
А музыка так и подмывала.
Тогда из толпы, стоящей в дверях, вырвалась, очевидно неожиданно для себя, Семеновна, прошлась круг и, смутившись, бросилась вон. Она, наверное, вспомнила свои годы.
Но по ее повадке, по тому, как она повела плечом, мигнула глазом, притопнула ногой, все почувствовали, какая это была баба!
К ней по очереди приезжали все ее дочери.
Сначала средняя - большая, толстая, но красивая, чертежница из Днепропетровска, честная жена своего мужа и мать восьмилетнего мальчика.
Затем старшая - сухая, худенькая блондинка с прелестным, кротким лицом и добродетельными глазами и все же чем-то похожая на мать, честная жена своего мужа, железнодорожного служащего, мать хорошенького мальчугана пяти лет.
И, наконец, приехала младшая из Днепропетровска - подросток пятнадцати - шестнадцати лет, угловатая, тонкая, неловкая, крикливая до чертиков Валька, ученица седьмой группы школы второй ступени.
Она похожа на ведьму-подростка.
Она поет песни, - например, "Я девочка гулящая..." - бесится, врывается в комнаты с полевыми букетами.
Вместе с тем она страшно конфузится и, чтобы это скрыть, грубит.
Она на каждый вопрос испускает какой-то досадливый, кошачий, сердитый и страшно громкий вопль, вроде "ай-яй-мяу".
Она громоподобно хлопает дверьми.
- Валька, что это у тебя с ногой?
- Нарыв на пальце.
- Это, наверное, от купания?
- Ай, что вы говорите! - И, сердито захлопнув дверь, уносится, гремя по лестнице.
У нее растут на руке бородавки. Она страдает. Я посоветовал ей поймать жабу, растолочь ее в порошок, выйти в новолунье в полночь во двор и посыпать бородавки.
Она очень серьезно слушала и готова была поверить, но вдруг, посмотрев мне в глаза и поняв, что я шучу, сама улыбнулась, потом вспыхнула, окрысилась, крикнула свое "ай-яй-мяу".
- А ну вас, дядька! Вы всегда говорите глупости! - И, хлопнув дверью, умчалась во двор.
Годика через два-три это будет чертенок почище мамаши.
Появлялся дед, Семеновны отец.
Он сидел в кухне и обедал.
Это мощный, красивый, худощавый старик с длинной черно-седой бородой. Ему семьдесят с лишним. Но он на ходу прыгает с поезда, работает; недавно гостил у родственников в совхозе и поправился там на пуд.
Вот это порода!
Я был в Писаревке и видел запущенный барский сад и фундамент дома, где жил Дымов.
Старые одичавшие груши, липы, кусты, душный шалаш. Сад спускается к реке. Река вся в очерете.
Весной она разливается, и здесь были огороды болгар; сейчас тут совхозные огороды. Семеновна постоянно вспоминает Писаревку. Цветы в Писаревке лучше всех цветов. Малина в Писаревке лучше всех малин. Все в Писаревке самое лучшее в мире.
А сад в Писаревке - куда там! Такого сада и на свете нигде нет!
Если в столовой случайно упомянут Писаревку, Семеновна тут как тут, уже стоит в дверях, сложив по-бабьи руки, и слушает, блестя своими чертовски живыми и страстными глазами. Видно, в Писаревке видала она счастье в жизни!
В одном из таборов окружили бабы. Кое-кто жаловался на еду. Но еда отличная. Это обычная повадка: может быть, больше дадут.
Пока бабы шумели, стоя возле черной, замасленной подводы с горючим, инструментом и запасными частями, опершись на дышло, смотрела на нас в упор желтоглазая, курносая, очень некрасивая, веснушчатая девушка.
Она улыбалась - буквально рот до ушей.
У нее замечательные, ослепительные, "комсомольские" зубы.
Она вся черная, лоснящаяся от нефти, керосина, масла; в кепке.
Руки тоже совершенно черные, и только кругленькие беленькие ноготки, обведенные трауром.
Это Ленка, трактористка из коммуны имени Ленина, которая послала ее к шевченковцам.
Она недоумевает, почему шумят женщины.
Ей абсолютно непонятен этот мир галдящих "индивидуальностей".
У нее на щеке ссадина.
- Кто это тебя так поцеловал, Леночка?
- Какой там! Нет времени целоваться. День и ночь в поле.
- Только поэтому?
- Я еще годика два подожду.
- Парней нет подходящих?
- Найдутся!
Год тому назад она не знала ни одной буквы. Сейчас грамотна, общительна, весела и даже, я бы сказал, кокетлива. Она радостно и пытливо болтала с нами и просила передать привет "нашему заместителю по комсомольским делам".
- Передайте ему вот такой привет! - и показала двумя ладонями размер небольшой коробочки.
1934
ПО ЗАПАДНОЙ БЕЛОРУССИИ
Путевые заметки
I
Маленький подтянутый лейтенант в походном снаряжении, начальник понтонного эшелона, на каждой остановке выпрыгивал из теплушки и шел ругаться с дежурным по станции. Пятиминутная остановка приводила его в отчаяние. Искоса поглядывая на закрытый семафор, он яростно плевался, бормотал:
- Черт бы их всех раздавил с такой ездой! Пока мы тут копаемся, без нас все кончат! Куда же это годится?
Но полосатая рука семафора нехотя подымалась. Мощный ФД ревел и рвал с места. Площадки мотало. На площадках качались грузовики с понтонами. Дождь бил в звонкие, пустые ящики защитного цвета.
Меня забавляло юношеское нетерпение лейтенанта, но, признаться, я его вполне понимал и сам разделял. Еще бы! Красная Армия стремительно наступает. Каждый час приходит новое сообщение.
Взяты Броды, взяты Барановичи, взято Молодечно, взята Сморгонь, взят Ковель.
Как хочется скорей быть там, в первых рядах! Нужно действовать, выполнять боевое задание - наводить понтоны, форсировать реки...
Это чувство горячего, молодого нетерпения испытывали все бойцы танкисты, пехотинцы, артиллеристы, саперы, конники, летчики, радисты... Это же чувство продолжал испытывать и я, дожидаясь несколько дней в Минске выезда в Западную Белоруссию.
А радио тем временем приносило все новые и новые сообщения - о вступлении наших частей в Слоним, Волковыск, Львов, Вильно.
Невыносимо!
...И вот мы едем с секретарем ЦК КП(б) Белоруссии, членом Военного совета фронта товарищем Пономаренко.
Автомобиль вынес нас из Минска в западном направлении по великолепному шоссе. В поле стрекотал трактор. Колхозный сад тянулся вдоль шоссе. Знаменитые минские яблоки, крупные, тяжелые, сплошь покрывают вымазанные известью деревья. Ветви, подпертые жердями, гнутся под тяжестью плодов.
Мы обогнали несколько батарей, батальонов пехоты, обозов, бензиновых цистерн с надписью: "Огнеопасно".
- Вы обратили внимание на яблоки? - спросил товарищ Пономаренко.
- Да, превосходные яблони.
- Превосходные. Но не в этом дело. Вы заметили, что ни одно яблоко не сорвано, ни одна ветка не сломана? А ведь мимо этих яблок вот уже шестой день идут части Красной Армии. Вы понимаете, солдаты идут мимо и не трогают их.
Это действительно было чудесно. Армия поистине народная, сознательная, дисциплинированная, культурная, плоть от плоти, кость от кости тех колхозников, мимо садов которых она проходила. Красноармейцы, верные сыны трудового народа, умели ценить и уважать колхозный труд. Общественная собственность для них священна и неприкосновенна.
Проехали сквозь смолистый лес. Тут шоссе кончалось. Здесь была раньше граница.
Я искал глазами наш государственный пограничный столб. Но его не было. На его месте зияла песчаная яма. 17 сентября утром, отдав частям приказ перейти границу, командир товарищ Еременко велел выкопать наш пограничный столб, погрузить его на подводу и везти вместе с наступающими частями на запад. Он сказал:
- Я его вкопаю там, где мне прикажут партия и правительство.
Крылатая фраза командира мгновенно облетела фронт. Ее передавали из уст в уста.
Переезд. Полосатый, темно-зеленый с красным, польский столб. Белый дом польской пограничной заставы. Куцый польский орел. Стены усеяны дырами от пуль. Здесь шел молниеносный бой.
Мы в Западной Белоруссии. Тот же широкий коридор лесной просеки, тот же песок, та же свежая зелень среди стройных сосен. Поляна. Огород. Баба копает картошку. Босоногий мальчик в рваной школьной конфедератке на белобрысой голове сидит на заборе и смотрит на нас синими глазами. Идет долговязый, чисто, но очень бедно одетый крестьянин, тоже босой, и низко кланяется.
А дальше, в лесу, уже трещали костры, валил дым, повара чистили капусту и картошку. Пехота выстроилась в очередь перед походными кухнями. И тысячи полторы уже давно не бритых пленных в худых зеленых шинелях сидели, стояли возле порога.
Из-за леса раздался тонкий свисток паровоза. Поворот. Дамба. Шлюз. Пруд. Перевал. Обывательские, мещанские домики, и мы въехали в местечко Столбцы.
Столбцы - первый польский пограничный городок, а значит, в какой-то мере "визитная карточка" бывшей Речи Посполитой на ее восточных дверях. Прочитаешь визитную карточку - и сразу получишь полное представление о том, с кем имеешь дело, кого перед собой видишь, в чей дом попал.
Достаточно было бегло взглянуть на польскую "визитную карточку" - на местечко Столбцы, чтобы сразу понять, что собой представляла пани Польша.
Пани Польша была бедная, но "благородная" дама с громадными претензиями и с громадной амбицией, живущая абсолютно не по средствам и, кроме того, в чужой квартире, которую выдавала за свою.
Внешне показная, чисто представительная сторона по сути дела слабого и нищего польского государства бросалась в глаза сразу.
Невероятно шикарные, красные, лакированные почтовые ящики, выбеленные заборы, отели, цукерни, кауферы - все это было "как в лучших домах". И рядом, на базаре, - ободранные крестьянские клячи, плетеные телеги, босые бабы и мужики, лиловые от холода и голода ребятишки.
Капризная разорившаяся барыня одела своих слуг - почтальонов, кондукторов, рассыльных, лесничих и т.д. - в парадную форму попугайской красоты. Обшила галунами, обвесила каким-то аксельбантами, напялила на голову пудовые конфедератки, окованные медью, обшитые жестью, всюду посадила заносчивых крючконосых орлов с острым оперением - свою эмблему.
Любовь официальной панской Польши к пышным формам одежды породила множество курьезов. Например, в Столбцах я вдруг увидел у каких-то ворот старого воинственного польского генерала в полной парадной форме. Цыганская конфедератка с непомерным козырьком, окованным чистым золотом, неслыханные сапоги с невиданными шпорами, мундир, усеянный громадными сияющими пуговицами, аксельбанты, ордена, медали, звезды, знаки отличия нескольких сортов, галуны, сабля, грозные нафабренные усы кончиками вверх, воротник выше шеи. Вид грозный и сверхвоинственный.
- Вы кто здесь такой? - закричал я почти в ужасе.
Тогда старик вежливо приложил трясущуюся руку в замшевой перчатке к непомерному козырьку, звякнул шпорами и, сделав лицо сдобным, как булка, пролепетал:
- Я есть, пан товарищ, старший пожарный городской пожарной команды имени графа Понятовского.
...Наш автомобиль окружили мальчики. Обыкновенные хорошие, симпатичные белорусские мальчики. Любители кино, автомобилей и футбола. Только эти мальчики отличались от наших советских хороших мальчиков тем, что у них на головах торчали нелепые гимназические конфедератки с громадными козырьками. На выезде у Столбцов я заметил у ворот многих халупок маленькие самодельные красные флажки.
II
...Мы видели изнанку панской Польши. Мы видели нищие белорусские деревни, серые деревянные халупы с изумрудно-бархатными подушками мха на гнилых крышах, с двумя жердями вместо забора, с чахлой рябиной у крыльца.
О восторженных встречах уже много писали. Действительно, каждого красноармейца, каждого советского человека белорусское население встречает восторженно.
В каждом селе товарища Пономаренко окружала толпа. Это были летучие митинги. Один-единственный вопрос стоял на повестке - земля.
На лицах крестьян Западной Белоруссии лежал отблеск 1918 года, пришедшего к ним в 1939 году, то есть через двадцать один год. Двадцать один год ждал белорусский народ этой минуты!
Теперь приступили к дележу панской земли. Приступили дружно, деловито, по-хозяйски.
В одной деревне нам рассказали такой случай.
Едва только вошли части Красной Армии, как общество постановило немедленно делить панские земли. Дело простое. Одна остановка: в деревне была всего одна землемерная лента. Тогда общество посылает делегата в соседнюю деревню за второй лентой. Делегат приходит:
- Позычьте нам землемерную ленту.
- Ленту можно, берите. А зачем вам?
- Землю делить.
- Какую землю?
- Панскую.
- Ды вы что, ума решились? Кто же вам позволит панскую землю делить?
- А мы никого и спрашивать не будем. К нам Красная Армия только что пришла. Она за народ стоит.
- Красная Армия! Да не может этого быть!
- Подите посмотрите.
- Ну, в таком случае, дорогие соседи, извините, землемерную ленту вам позычить не можем.
- Почему?
- Потому что нам самим пригодится.
Поминутно справляясь с картой, мы пробирались к Барановичам. По ярким лугам ходили белоснежные гуси. В прудах отражались ивы и облака. Толстые овцы стояли на тоненьких ножках.
Здесь уже дороги не те, что у нас под Минском. Довольно паршивые грунтовые дороги, частенько проселки, выматывающие душу.
В свое время поляки объясняли, что плохие дороги, дескать, часть их стратегического плана в предполагаемой войне против Советского Союза. Предполагалось, что по плохим дорогам Красная Армия не так скоро доберется до Барановичского укрепленного района - так называемой "польской линии Мажино".
"Линия Мажино" - это звучит гордо. Тем не менее на месте господина Мажино я бы обиделся. Как известно, вышеупомянутая "польская линия Мажино", несмотря на плохие дороги, была занята частями Красной Армии буквально через несколько часов после начала наступления. Красная Армия двигалась по плохим дорогам быстрее, чем польские части, которые должны были занять бетонированные гнезда в своем знаменитом укреплении. Части Красной Армии, прорываясь, как вихрь, через хваленую "линию Мажино", ударили с тыла. Бойцы подходили к бетонированным гнездам с тыла, стучали прикладами в стены и кричали:
- Выходите, паны, будет, повоевали.
И паны выходили с саблей в руке и сапогами под мышкой.
Так что плохие дороги абсолютно не помогли и не поддержали славу польского оружия. Зато лично я пострадал. На одном особенно "стратегическом" ухабе машину так тряхнуло, что у Пономаренко подпрыгнула фуражка, а я стукнулся головой о верхнее перекрытие и заработал солидную гулю, так что до сих пор при слове "Мажино" у меня чешется макушка.
А вот что о Барановичском укрепленном районе сказал командующий фронтом товарищ Ковалев:
- Хороший укрепленный район. Много превосходных сухих помещений. Я думаю, мы его отдадим белорусскому народу - пусть здесь картошку ссыпают.
Мы подъезжали к местечку Несвиж. Вокруг расстилались необъятные земли Радзивилла. Стали попадаться зажиточные села - выбеленные заборы, лавочки, вывески аптек, слесарных мастерских, портных. Цеховые знаки, написанные наивной кистью деревенского маляра, напоминали что-то давнее, старорежимное, виденное в далеком детстве, - ножницы, утюг, ванна, примус, мужская голова в профиль, с усами и бобриком. Здесь живут злейшие враги белорусского народа и верные холопы панской Польши, так называемые осадники. Осадники - это бывшие солдаты и унтер-офицеры легионов маршала Пилсудского, участники польско-советской войны 1920 года. Польское правительство дало им земельные участки, деньги, сделало из них привилегированных мелких земельных собственников, вооружило.
Сейчас осадники разбежались и скрылись в лесах, изредка постреливая в проходящие части Красной Армии. Но их песенка спета. Народ ненавидит их и понемногу вылавливает. Все же по этим местам надо ехать не зевая, с расстегнутой кобурой револьвера.
В местечке Несвиж жизнь заметно наладилась: открыты кофейные, некоторые магазины, рабочая гвардия с красными повязками на рукаве, с охотничьими ружьями в руках, в "штатских" пальто. Гвардейцы лихо козыряют автомобилю членов Военсовета.
Стоят проходящие части. Лошади, привязанные к рябинам, звонко перебирают копытами по булыжной провинциальной мостовой.
Несколько синих танкистов окружили местную домашнюю хозяйку, которая с корзинкой томатов в руках оживленно беседует с нашими парнями.
Много пишут о том, как местное население окружает наших бойцов и забрасывает их вопросами. Я наблюдал и обратное. Танкисты забрасывали вопросами домашнюю хозяйку. Я услышал отрывок следующего разговора.
Молодцеватый танкист, открыв рот, приседая от любопытства и пытливо заглядывая в глаза несвижской домашней хозяйке, допытывался:
- И магазины у вас частные?
- Так есть, так есть.
- Совершенно так-таки частные?
- Так есть. Частные. Так есть.
Танкист растерянно посмотрел на товарищей, покрутил головой и с нескрываемым сочувствием вздохнул:
- Ай-ай-яй!
Он, этот веселый московский паренек двадцати лет, конечно, слыхал, что есть за рубежом частная собственность, капитализм и т.д., но представлял себе это отвлеченно, а тут совершенно конкретно - магазин. Но магазин не кооперативный, не государственный, а частный, то есть принадлежащий одному лицу, хозяину, который может с этим магазином и всем находящимся в нем товаром сделать все, что пожелает.
Это показалось веселому синему советскому танкисту до такой степени диким, что он еще долго - я видел - крутил головой и сокрушенно бормотал:
- Ай-ай-яй!
В доме бывшего старосты кипела работа. Там разместилось временное управление. Население охотно идет туда за разрешением всех своих вопросов. Дел масса. Вопросов масса. Перед временным управлением стоит сложная задача - перевести нарушенную молниеносной войной жизнь на новые рельсы.
В управление идут за советами учителя, рабочие, крестьяне соседних гмин, домохозяйки, владельцы магазинов, кафе...
Несвиж. Между прочим, замечательно то, что в нем находится один из знаменитых замков бывшего князя Радзивилла, легендарно богатого польского феодала.
По минированным полям, по не успевшей быть взорванной дамбе мы подъехали к замку. В рваном плаще плюща он отражался в ярком зеркале векового пруда.
III
Шоссе на редкость прямое. Машина легко дает девяносто километров в час. Вдоль шоссе - старинные дубы удивительной красоты. В полях ветряные мельницы, похожие на монахов-капуцинов; конусообразные сутаны и воздетые к облачному небу руки. Пейзаж романтический. Но далеко не мирный.
Мы приближаемся к Брест-Литовску. Только что проехали город Кобрин. Мелькнуло все, что полагается: рынок, бензиновая колонка, отель, пожарное депо, аптека... Мелькнула афишная тумба. Поверх ободранных польских военных плакатов - несколько супрематическое изображение могучего легионера в стальном шлеме с поднятой винтовкой - порадовал глаз самодельный плакат кинотеатра: "Ленин в 1918 году".
Чем ближе к Брест-Литовску, тем явственней следы войны.
Черные остовы сожженных деревень. Спешно брошенные окопы. Пулеметные гнезда. Следы бомбардировок - воронки и сломанные деревья. Остроконечные черепичные крыши, зияющие дырами. Стекла уцелевших домиков накрест заклеены полосками бумаги.
Отступая, поляки сожгли все мосты. Приходится объезжать. Машина круто ныряет вниз с дорожной насыпи, осторожно перебирается по шатким доскам временного моста и с напряженным воем на полном газу снова взбирается на шоссе, с тем чтобы нагонять потерянные минуты.
То и дело встречаются сброшенные с шоссе польские автомобили. Они лежат вверх колесами, ободранные, страшные, со снятыми баллонами, без стекол и арматуры, - настоящие трупы машин. Их десятки, сотни. Самых разнообразных цветов и марок. Тут и так называемые "польские фиаты" (польское производство из итальянских деталей), тут и старинные австрийские "штейера", и "шевроле", и "фордики", и цветные автобусы.
Панически бегущая польская армия бросала их безжалостно и грубо, явно не рассчитывая больше когда-нибудь воспользоваться ими.
В одном месте у дороги, в болоте, лежала легковая машина. Какой марки неизвестно, так как ее уже засосало в трясину по самую крышу. Она лежала, так сказать, по горло в зеленой, малахитовой жиже. И лежала она так уютно и спокойно, как будто никогда, нигде, кроме болота, и не жила. Абсолютно акклиматизировалась.
Поминутно попадаются польские солдаты. Безоружные, они идут по двое, по трое, а то и поодиночке. Это не военнопленные, это не дезертиры. Это просто-напросто белорусские крестьяне, возвращающиеся домой после неприятной и невыгодной поденной работы в бывшей польской армии. Они идут с палочками в руках, прихрамывая - видно, понатирали себе сапогами ноги, - с чемоданчиками, сумочками, в зеленых шинелях, похожих на больничные халаты, небритые. Некоторые, наиболее хозяйственные, идут босиком, а сапоги несут за плечами - единственное полезное, что они вынесли с собой из постылой панской армии.
Им немножко совестно подтянутых, крепких, веселых и деловитых наших бойцов, которые гремят мимо них на танках, грузовиках, гусеничных тракторах...
Они снимают свои угловатые конфедератки и кланяются. Иногда просят табачку, хлебца.
Наши бойцы охотно с ними делятся. Свой брат крестьянин. Свой брат рабочий.
...Шоссе забито беженцами. Они идут пешком, едут на велосипедах, на подводах, наконец, на обыкновенных городских извозчиках с номером. Странно, необычайно видеть на козлах, рядом с извозчиком, господина в пенсне, с бородкой, в парижской шляпе, который везет свою семью бог весть куда. В пролетке на вещах сидит дама с детьми, какая-то старушка... Сзади к пролетке привязан, так сказать, запас горючего - несколько мешков овса.
И так - на всех дорогах...
Беженцы двигаются днем и ночью... Смешиваются с воинскими частями, сидят в лесу у костра. Многие приспособились к кочевой жизни. Научились свертывать свои одеяла на манер солдатских шинелей - в скатку - и носят через плечо.
Но паники никакой нет. Знают, что все кончено. Все самое страшное позади. Теперь поскорее надо добраться назад домой и начинать мирную жизнь.
Едем из Вильно в Минск. Везем последние номера "Виленской правды". Кабина набита кипами газет. Веревка развязалась, номера газет сползают на ноги. Чудесный, солнечный, холодный день. Сосновые леса. Быстрые облака. Шоссе, обсаженное березами. Знаменитое шоссе Москва - Вильно, по которому отступала армия Наполеона. В иных местах сохранились с тех времен березы. Огромные, вековые, почерневшие, с длинными плакучими ветвями. Настоящие верещагинские березы.
Изредка нас обгоняет серебряный самолет Гражданского Воздушного Флота. Он ныряет в холодных облаках, вдруг зажигается на солнце стеклянной звездой.
Вот по шоссе идет небольшой человечек в бобриковом картузе, с мешком за плечами.
- Здравствуйте, товарищи.
- Здравствуйте.
- Газетку не дадите?
Останавливаемся.
- Как не дать! Дадим. Последний номер "Виленской правды".
Знакомимся. Быстро возникает беседа.
- Вы кто такой, товарищ?
- Я сапожник. Из Вильно. Несу сапоги сыну. Он живет тут недалеко, в двенадцати километрах.
- Ну, как у вас дела?
- Дела ничего. Спасибо. Было плохо. А после того как пришли большевики, нам, мастеровым, стало гораздо лучше.
- А чем раньше было плохо?
Он смотрит на нас блестящими, наивными глазами.
- Как же не плохо? Безработица замучила. Летом есть работа - едим. А зимой нет работы - голодаем.
- Вы для себя работали или на хозяина?
- На хозяина. Хозяин имеет в Вильно обувной магазин. Мы вырабатываем для него изящную дамскую обувь последних моделей. Может, знаете, виленская обувь славится? Да...
- А вы сколько от хозяина получаете за пару?
- Мы получаем три злотых. Совсем нас хотят ограбить. Мы работаем, а он только в магазине сидит и на наши деньги себе дома строит. Несколько домов себе в Вильно построил. На наш труд. Ну, спасибо, теперь товарищи пришли. Теперь будем жить по-другому.
- Как же?
- Сделаем артель. Будем на себя работать. У вас можно еще один номерок газеты взять? Народ очень интересуется, что товарищи пишут.
- Пожалуйста. Возьмите пяток. Дайте людям. Пусть читают.
- Спасибо, товарищи.
- Добрый путь, товарищ.
- А в Москву поехать скоро можно будет? Интересно посмотреть, какая у вас Москва.
- Скоро, скоро.
- Спасибо, товарищи.
- За что?
- За то, что пришли.
- И вам спасибо.
- За что?
- За то, что хорошо наших товарищей красноармейцев встречаете.
- Как же плохо встречать? Они наши братья.
- Ну, будьте счастливы.
- Взаимно.
Наша легковая машина шипит, кряхтит, шумит, трогается с места и весело бежит дальше, пугая непривычных к автомобильному движению крестьянских лошадей.
Вот жнивье. По жнивью ходят коровы. Мальчик-пастушок в конфедератке до ушей, в худом пальтишке, подпоясанный веревкой, идет за ними.
- Здорово, молодец!
- Здравствуйте, товарищи!
- Чьи коровы?
- Чьи? Известно чьи. Панские.
- А у вас своих коров нет?
Мальчик весело открывает мелкие белые зубы. Жмурится против солнца.
- Нет.
- А земля есть?
- Две десятины.
- Семья большая?
- Восемь человек.
- На восемь человек две десятины?
- Ага.
- Чья же вокруг земля?
- Помещика.
- Сколько тебе помещик платит за то, что ты пасешь его коров?
- Тридцать злотых в год.
- Это что ж выходит - два с чем-то злотых в месяц?
- Ага.
- Много?
- Зачем много? Мало.
- Как же вы живете?
- Бог знает.
- А бог есть?
- А как же. Есть.
- Где же он?
Мальчик щурится еще больше и показывает пальцем вверх:
- А на небе.
- Кто тебе сказал?
- Ксендз.
Мальчик подходит к автомобилю и с детской жадностью рассматривает колеса, стекла, фонари.
- Хочешь быть шофером?
Его глаза загораются:
- Ага!
- Ну, так в чем же дело? Бросай своих панских коров и садись, мы тебя повезем учиться.
Он понимает, что это шутка, но также понимает, что в этой шутке есть какая-то доля правды. Он понимает, что это возможно. Если не сейчас, не сию минуту, то, может быть, через год, через три.
- Дайте газетку.
- Бери. Дашь прочесть в деревне.
- Спасибо, товарищи.
- За что?
- За то, что пришли.
Он смущенно отходит и бредет за коровами, погруженный в свои детские мечты о какой-то другой, интересной, богатой жизни, когда можно будет не пасти панских коров, а мчаться на автомобиле по веселому белорусскому шоссе.
Вот и Сморгонь. Дважды знаменитое местечко. Это в Сморгони Наполеон бросил свою отступающую армию и один укатил в коляске в Париж. Это под Сморгонью в 1915 - 1917 годах, во время первой мировой империалистической войны, шли небывало жестокие бои.
Я осматриваюсь вокруг. Узнаю складки местности, линию железной дороги. Даже наши артиллерийские окопы сохранились. Они осыпались, заросли травой, но я узнаю их.
Возле железнодорожного переезда нас окружает небольшая толпа. Солдат польской армии с велосипедом. Еще один солдат. Старик. Несколько женщин. Расхватывают газеты. Расспрашивают.
Солдат с велосипедом оказывается артиллеристом. Он сражался под Львовом. Над ним подтрунивают. Он смущенно усмехается, говорит:
- Мне повезло. Если бы не пришла Красная Армия, мне бы пришлось еще служить и служить. А вот теперь, вместо того чтобы служить панам, я домой еду, к семье.
Другой солдат - пехотинец. Он деловито спрашивает артиллериста:
- У вас в Кошах уже землю помещика поделили?
- Еще нет. Комитет только что выбрали. А у вас в Шутовичах?
- Делят уже.
Высокая пожилая женщина с кошелкой вдруг начинает довольно сердито кричать на солдат:
- Эх вы, мужчины! Землю делить не умеете.
И, обращаясь к нам:
- Вы, товарищи, нам инструктора поскорее пришлите, чтобы он научил, как землю делить. А то наши мужчины никуда не годятся.
Старик сердито ее останавливает:
- Ишь ты! Инструктора тебе надо, как панскую землю делить. А разве в семнадцатом году большевиков кто-нибудь учил, как это делается? Сами дошли. Нам бы только в случае чего немножко помогли с помещиком справиться.
- Да ведь уже справились.
- Справиться справились, а кто его знает!
- Ну и видно, что ты не больно умен, - вдруг огрызается баба, боишься, что паны вернутся! Большевиков двадцать лет пугают, что, дескать, не сегодня-завтра им конец придет, а они за это время таких танков себе наделали, что не только своих "бывших" не боятся, а еще и наших панов бывшими сделали за два дня. На вот!
Смеркается. Дорога вьется среди столетних берез. Мелькают знакомые названия деревень, местечек.
Кревы, Лебедев, Молодечно... Мелькают яркие фары встречных автомобилей.
Наш шофер товарищ Михаил Значенок газует. Он уже совершает четвертый рейс, развозя по селам Западной Белоруссии советские газеты.
IV
Исколесили всю Западную Белоруссию.
...Опять Сморгонь. Среда. Базарный день. Площадь возле церкви тесно заставлена крестьянскими подводами. Оглобли задраны вверх. Целый лес оглобель.
Торгуют мясом, хлебом, овощами. Много превосходной картошки. Еще больше яблок. Их - горы. Чудесный, тонкий и опьяняющий запах яблок стоит в воздухе.
Тот факт, что крестьяне охотно везут на рынок свои продукты, говорит о многом. И прежде всего о том, что жизнь стабилизировалась. Доверие и любовь белорусского народа к Советской власти тверды, определенны, нерушимы.
Ночью был мороз. Утром крыши, дороги, поля, деревья, солома - в голубом, матовом инее. Желтое солнце холодно горит в росе на радиаторе машины.
И опять возле машины свалка. "Правда" нарасхват. Ее выхватывают из рук. Тут же разворачивают и вслух читают.
Со всех сторон тянутся грубые, темные крестьянские руки:
- Товарищи! Дайте номерок!
- Товарищи, не забудьте меня. Я специально пришел за пятнадцать километров за московской газеткой.
- Да что ж вы пихаетесь, мужики! Пропустите до газеты женщину, пускай женщина тоже прочитает газету.
Дом временного управления выходит на базарную площадь. Беленький, в два этажа. Легкий балкончик, декорированный флагами, лентами, лозунгами. Возле домика всегда толпа. Особенно в эти дни подготовки к выборам в Народное собрание. Здесь помещается окружная избирательная комиссия.
Сейчас составляются списки избирателей.
Штат комиссии не велик. Работы много. Народ охотно идет помогать комиссии. Имеется много добровольцев, особенно из среды интеллигенции, предлагающих свои услуги по составлению списков, заполнению учетных карточек.
Каждую минуту входят в комнату, уходят посетители.
Председатель окружной избирательной комиссии товарищ И.М.Бруднер не успевает отвечать на вопросы. Вопросы однотипны:
- Мне девятнадцать лет. Могу ли я голосовать?
- Можете. Все граждане, достигшие восемнадцати лет, имеют право голоса.
- Спасибо, товарищ.
Или:
- Я еврей. Имею я право голосовать?
- Имеете. Имеют право голоса все граждане, без различия вероисповедания и национальности.
- Спасибо, спасибо, товарищ!
Очень часто посетителей сразу приходит такое количество, что товарищ Бруднер выносит прием прямо на площадь. Иногда возникает летучий митинг. Крестьяне, приехавшие торговать, наскоро закрывают рогожами свои товары и бегут к толпе. Мелькают нагольные полушубки, свитки, черные овчины.
Народ шумит, жестикулирует, жарко обсуждает каждую фразу, брошенную оратором. Все весело возбуждены. Настроение бодрое, приподнятое. Сразу видно, что предстоящие выборы дело свое, кровное, общенародное.
Широкое, всенародное, публичное обсуждение кандидатур дает поразительные результаты. При такого рода обсуждении врагу будет очень трудно проникнуть в Народное собрание.
Председатель временного управления товарищ Зейфман рассказал очень поучительный случай.
На собрании железнодорожников во время выборов в местный комитет группа враждебно настроенных "профсоюзников" выставила свой список. Собрание потребовало, чтобы список обсуждался "по-советски", то есть чтобы каждая кандидатура обсуждалась персонально, публично, при участии всего собрания. Каждый кандидат должен был выходить на трибуну перед народом, рассказывать свою биографию, говорить о своих политических убеждениях, о своей программе и т.д.
Разумеется, при такого рода обсуждении кандидатур все желтые профсоюзники, мечтавшие проскочить фуксом, в общем списочке, под шумок, жестоко и с треском провалились.
- Я никогда за всю свою жизнь не видал подобного провала, - говорит товарищ Бруднер, весело потирая руки. - Неслыханный провал!
В маленький кабинет товарища Бруднера один за другим входят посетители.
Вот женщина в осеннем пальто и скромной шляпке. Она служащая почтово-телеграфной конторы. Нужен керосин для освещения. Она с жаром объясняет, что без керосина контора не может работать. Товарищ Бруднер пишет записку в склад на керосин.
Вот двое юношей. Их исключили из школы за неплатеж. Как быть?
- Товарищи, - говорит товарищ Бруднер, - в Советском Союзе ни один человек не платит за право учения. Наоборот, очень часто учащиеся даже получают стипендии.
Юноши растерянно переглядываются.
- Как? Как сказал товарищ? В Советском Союзе не берут денег за право учения?
- Да.
- И еще... может быть, мы не так расслышали... Наоборот, очень часто учащиеся даже получают стипендии?
- Конечно.
Юноши вспыхивают от удовольствия и толкают друг друга локтями. Толкают совсем по-мальчишески, по-школьнически, даже слегка фыркают.
- Значит, нас примут обратно?
- Ясно.
- И мы будем учиться даром?
- Понятно.
- И даже... может быть... как вы думаете, товарищ?.. Может быть, нам дадут стипендию?
- Очень просто.
- О, спасибо, спасибо вам, товарищ!..
И они, счастливые и возбужденные, неловко сталкиваясь в дверях, выходят из кабинета.
Входит девушка с милым круглым лицом и черными блестящими глазами. Это представительница благотворительного общества "Капля молока". Она пришла во временное управление за помощью. Средств мало, а грудных детей, нуждающихся в питании, много.
- Великолепно!
Товарищ Бруднер весело потирает руки.
- Пожалуйста! - Он показывает широким жестом в угол. Там лежат какие-то банки, свертки, коробки. - Берите, что вам пригодится. Это все народ собрал у помещика. Здесь чай, несколько кило какао, печенье, конфеты, сахар. Вашим детишкам это пригодится?
- О, конечно!
- Забирайте панское добро.
Он весело и заботливо нагружает сияющую девушку пакетами.
- Спасибо, товарищ! Спасибо!..
Девушка довольная уходит.
А на улице продолжаются предвыборные митинги. Митингуют комсомольцы, совсем недавно выпущенные из польских концентрационных лагерей. Некоторые из них сидели год-два в невероятно тяжелых условиях. Были на краю гибели. Отчаялись когда-либо выйти на свободу. Но бодрости своей комсомольской не потеряли. Их вырвала из рук палачей Красная Армия.
Сейчас за ними буквально по пятам ходит местная молодежь и смотрит на них обожающими глазами.
А они, такие молодые, такие милые, такие похожие на наших комсомольцев времен гражданской войны, весело смеются, поют хором и на перекрестках бросают в толпу жгучие, прямые, неотразимые слова о счастье жить на свободной белорусской земле, навсегда освобожденной от власти панов. И белорусские рябины стоят вокруг них, яркие, свежие, обожженные первым морозом, как девушки, разодетые в красные серьги и мониста ради веселого народного праздника.
V
Вечер 21 октября. До выборов считанные часы. Народ на улицах. Толпы всюду, где "пахнет выборами". Возле избирательных участков, куда везут на грузовиках цветы. Возле афиш, объявлений и лозунгов.
Настроение исключительно приподнятое.
Собственно, народ уже давно изъявил свою волю. Это произошло сравнительно недавно - начиная с 17 сентября. Белорусское население, превращенное диким произволом польских панов в колониальных рабов, с энтузиазмом встречало части Красной Армии. Каждый цветок, брошенный Красной Армии, был голосом народа за Советскую власть. А цветов этих были тысячи тысяч! Колонны Красной Армии были осыпаны цветами. Вот, собственно, и голосование.
Я помню, как в первые дни освобождения Западной Белоруссии народ буквально требовал, чтобы немедленно была установлена Советская власть. Как ни парадоксально, но народ нужно было сдерживать.
- Подождите, - говорили ему. - Красная Армия пришла для того, чтобы в первую голову установить порядок, наладить жизнь, разрушенную панскими горе-правителями. Подождите. Жизнь войдет в норму, и тогда пусть сам народ решит свою судьбу.
Признаться, население принимало это за шутку. Даже сердилось. Я сам слышал, как крестьяне и рабочие говорили:
- Какие могут быть разговоры! Мы давно с вами. С Красной Армией. С Коммунистической партией. Со всеми великими, свободными народами Советского Союза. Устанавливайте скорее Советскую власть, и баста!
Эта поспешность, горячность были вполне понятны. Слишком наболело у белорусского народа во время подлого владычества панов, помещиков и капиталистов.
Но советские законы есть советские законы.
Советская власть никогда не была навязана народу силой оружия. Советскую власть народы выбирали как самую лучшую, самую умную форму государственной власти. Советскую власть создал Ленин - величайший гуманист мира. Не на силе штыков, а на доброй воле угнетенных народов утверждена великая идея Советской власти - воистину народной, воистину справедливой, воистину единственной.
Трудящиеся Белостока с нетерпением ждали момента, когда они отдадут свои голоса настоящим народным избранникам, людям, преданным делу Коммунистической партии.
Этот день наступил.
Вечером входим в избирательный участок. Портреты, лозунги, зелень. Несмотря на позднее время, граждане осаждают участок, проверяя, попали ли они в список, не искажены ли их фамилии, имена. Все хотят голосовать за своих избранников! Очень уютно, с большим вкусом оборудованы кабины для голосования: маленький мраморный столик, перо, чернила. А в соседней комнате среди зелени цветов - красная урна.
В Белостоке все время находится секретарь ЦК КП(б) Белоруссии товарищ Пономаренко. Мы беседуем о предстоящих выборах.
- Чудесное настроение, - говорит товарищ Пономаренко, - твердое настроение. Уверенное. Выборы пройдут хорошо. Замечательный народ.
Около шести часов утра по-московски. По местному времени - около четырех. Еще ночь. Но ярко освещены окна избирательных участков. В них горит красное, зеленое, пестрое.
Четко стучат каблуки прохожих по тротуарам. Это избиратели торопятся к урнам.
Четвертый участок седьмого избирательного округа помещается в здании Государственного фанерного завода. Завод "государственный" еще с польских времен. Надо полагать, что в самое ближайшее время он будет Белорусским государственным фанерным заводом.
Пришли первые избиратели. Они ждут шести.
Первой пришла, как это часто бывало и у нас в Союзе, старуха Лукерья Романовна Федорчук, вдова рабочего и мать рабочего фабрики Зингерблета. Ей семьдесят три года. Она пришла вместе со своим сыном в два часа пятьдесят минут. Сидит. Волнуется. Запахивается в старую темную шаль. Поправляет старческими, несгибающимися пальцами волосы под косынкой. Она говорит:
- Когда были паны, я никогда не голосовала. А теперь пришла первая. И первая отдам свой голос народному избраннику.
Шесть часов. Наконец-то! Она идет в кабину, быстро выходит оттуда и опускает синий конверт в урну.
Объезжаем избирательные участки. Всюду примерно одна и та же картина. Очень похоже на Москву, на незабываемые дни выборов в Верховные Советы СССР и союзных республик. Много кумача, зелени, портретов. Всюду очень чисто, уютно. По-деловому просто. Всюду по радио передается музыка.
В приемной за столиком сидит товарищ и дает разъяснения по самым разнообразным вопросам.
Избиратели идут охотно. Их много. Даже кое-где образуются очереди к урнам. Но участков по городу больше ста, так что особенного скопления нет.