Будем знакомы: Павел Петрович Белянкин. Но вы можете называть меня просто — Павел. Ведь как только меня не называли! И щенком, и неблагодарным ослом, каторжником и бродягой. А миссис Шерри окрестила дармоедом. Впрочем, почти всех воспитанников приюта «Святой Терезы» она считала дармоедами.
Родом я со Смоленщины. Наше село Моховицы раскинулось возле шоссе, ведущего из Смоленска в Минск. В центре села — старенькая церквушка, а рядом — новая школа, в которую я должен был пойти учиться в тот год, когда началась война. Наша изба ютилась с краю, у дороги. За избой спускались к речке Ляле огороды, а за ней, вдали, синел лес. Из леса выбегала речка. Огибая невысокий холм с крылатой безмолвной мельницей, она замедляла бег у села, будто любуясь ивами и орешником, смотревшими в ее воды. Целыми днями мы с Васильком, соседским парнишкой, и его сестренкой Настенькой проводили на речке. Перед избой еще дед Прокофий посадил три березки. Зимой в белых парчовых сарафанах они походили на снегурочек. Стучались в окна опушенными инеем ветками, словно просились погреться. А весной, надев светло-зеленые платья, походили на девчонок-близнецов, выбежавших из лесу и остановившихся у нашего дома. До сих пор мне снятся эти березки.
Как я попал в приют «Святой Терезы»?
В первый же день войны отец ушел на фронт. Скоро в селе появились немцы. Однажды мою мать и двух колхозников захватчики уличили в связи с партизанами. У нас в подполье скрывались трое красных командиров. Мать успела предупредить их, и они ушли в лес. Но сама не убереглась. Ее повесили. А через день немцы и полицаи согнали к машинам ребятишек села и повезли в Германию. Василек и Настенька тоже попались. Привезли нас в лагерь около Гамбурга. Это было проклятое место с низкими, полутемными бараками, огороженное проволокой. Несколько тысяч детей томилось здесь. Ежедневно надзирательницы отбирали по два-три десятка узников и отправляли в «белый» дом за оградой, откуда уже не было возврата. У детей выкачивали кровь для раненых немецких солдат. Настенька попала в белый дом одной из первых.
Нам с Васильком посчастливилось. Мы дожили до Дня Победы. Но вместо того, чтобы отправить советских детей на Родину, американские «освободители» посадили нас в Гамбурге на пароход и привезли в Америку. Тут определили всех в приют, решив сделать из русских детей католиков и американцев. Запретили разговаривать по-русски. Василия на второй год — он был старший по возрасту — отправили учиться в военную школу. А я вот уже почти десять лет в этом богоугодном заведении.
Наша воспитательница миссис Сморчок обзывает меня «дубиной». Хотя есть ребята выше и здоровей меня. Я среднего роста, не полный, но и не тощий, несмотря на скудные приютские обеды. Волосы русые, вьются как у барана. О носе ничего не скажешь — обыкновенный русский нос. Глаза карие. Вот, кажется, и весь мой портрет. В общем парень как парень. Недавно мне стукнуло двадцать лет, и по этому поводу рыжая стерва, виноват, миссис Шерри, сказала: «Совсем взрослый парень. Пора выпускать в жизнь. Надеюсь, что ты и твои друзья, олухи царя небесного, станете хорошими миссионерами и достойно понесете слово божье народам».
Я промолчал. Это старая песенка о христовых посланцах, нам она давно известна. Пусть рыжая святоша лопочет свое, а я знаю, что буду делать. Лишь бы побыстрее вырваться отсюда. И как бы ни жилось мне, в миссионеры меня не заманят.
Десять лет жизни в приюте! Десять тусклых, безрадостных лет. Ни одного светлого воспоминания. Дни были похожи друг на друга, словно серые мыши. Начинался рассвет, и дребезжащая трель звонка разносилась по мрачным залам, спальням и коридорам приюта. Воспитанники вскакивали, заправляли постели и, умывшись, чинно шествовали под недремлющим оком надзирательницы на молитву. После молитвы полагался чай с ломтиком хлеба или же овсяная каша, чуть заправленная постным маслом. Затем шли на работу. Малышей загоняли в подвал, где под присмотром богомольных старых дев они клеили коробки для конфет кондитерской фабрики мистера Клафтона. Господин Джеральд Клафтон, являясь почетным попечителем приюта «Святой Терезы», считал своим долгом давать детям работу. Подростки и взрослые парни отправлялись на скотный двор и на ферму мистера Смита. Он владел беконной фабрикой и тоже ревностно попечительствовал в приюте.
После обеда воспитанники садились за парты. Учили английскому языку, евангелью, закону божьему и истории Соединенных Штатов. Требовалось знать всех президентов Штатов и их великие дела. После уроков вновь работа, ужин, неизбежная молитва и нотация миссис Шерри. Ложились спать в низких дортуарах с толстыми стенами и решетками на окнах. Раньше здесь было аббатство. Приют очень напоминал тюрьму. Да и сами воспитанники в кургузых куртках и хлопчатобумажных штанах походили на маленьких арестантов. В первые годы жизни в приюте мне редко удавалось спать на кровати. Чаще ночевал в карцере, в обществе оловянного распятия и толстенного евангелья. Шли дни, недели, месяцы, слагаясь в годы. Но как нас ни морили работой и молитвами, как ни вбивали в башку катехизис, мы не стали ни настоящими католиками, ни стопроцентными американцами. Мы все выдержали, не сдохли, и дождались наконец-то дня выпуска. Это событие произошло, когда закончились сельскохозяйственные весенние работы и бычков угнали на пастбища в горы.
В сумрачном, с высокими готическими окнами зале собрались почетные гости во главе с мистером Клафтоном. Поговаривали, что этот неуклюжий толстяк в молодости занимался разбоем, содержал притон. Затем приобрел кондитерскую фабрику и стал ревностным католиком. Уверовал в бога и демократию. Конфеты и печенье мистера Клафтона в красивых коробках, которые клеили приютские дети, пользовались большим спросом. Он сидел за столом, важно вытянув толстенные ноги. Крохотные заплывшие глазки разглядывали нас с добродушной усмешкой. Рядом с ним восседал мистер Смит, тощий не в пример своим свиньям и бычкам, с трубкой в зубах. Дальше пыхтел господин Хольман, самый богатый человек в городе, а возле него льстиво увивалась наша накрашенная жердь с рыжими патлами, утиным носом и плотно сжатым ртом — миссис Шерри. Правда, сегодня ввиду столь избранного общества губы директрисы кривились в елейную усмешку, она даже пыталась улыбнуться, глядя на нас, но ничто не могло изменить холодности ее неподвижных змеиных глаз.
Над торжественным присутствием висел портрет президента Трумэна. Он враждебно глядел на воспитанников сквозь круглые стекла очков, казалось, хотел сказать:
— Чему радуетесь, сукины дети? Еще не раз вспомните приютскую похлебку и щелчки миссис Шерри.
Но мы не смотрели на президента. Сидели в первых рядах, разглядывали гостей, белые стены зала со статуей мадонны в углу, свешенные звездно-полосатые флаги, а мысли наши были уже далеко отсюда. За нами теснились младшие воспитанники под начальством миссис Сморчок. Старая ханжа сегодня тоже принарядилась, сменив монашеское одеяние на шелковое платье, хрустевшее, как жесть, при каждом ее движении. При взгляде на сцену на лице миссис Сморчок блуждала умильная улыбочка. Но вот поворот головы, и лицо становилось зловещим, как у совы. Малыши испуганно ежились.
Торжество началось с молитвы и пения гимна. После чего миссис Шерри произнесла речь, в которой слова «благодарность», «долг перед родиной» повторялись почти в каждой фразе. Она говорила медленно, много, делала паузы, и ее резкий, неприятный голос напоминал карканье дряхлой вороны.
— Скорее бы кончила болтать, — шепнул мне Гарри. — Кто после нее?..
Не поворачиваясь к нему, я так же тихо ответил:
— Помнишь прошлый выпуск? Пока не наговорятся все, не отпустят.
— Это верно. Черт, я даже не завтракал. Эх, скорее бы кончала. Выйду из приюта и сразу же в кафе. Наемся вволю…
— Я тоже. А сколько денег нам дадут? Не слыхал?
Гарри хотел еще что-то сказать, но в этот момент почувствовал на себе злой взгляд миссис Сморчок.
Наконец директриса закруглилась. С минуту помедлила, ожидая аплодисментов, но мы не хлопали. Гордо вскинув голову, она сердито произнесла:
— Напутствие вам скажет наш уважаемый мистер Клафтон.
— Посмотрим, что прорявкает этот толстяк, — прошептал Гарри.
— Только бы не слишком долго.
Мистер Клафтон с грацией пожилого бегемота взобрался на трибуну, вытер жирный подбородок платком, откашлялся и, раскрыв перед собой потрепанные листочки прошлогодней речи, начал: «Дорогие мои друзья! Сегодня перед вами откроются двери в самостоятельную жизнь. Вы станете полноправными гражданами великой свободной страны. Вы должны гордиться, что стали американцами, ибо перед каждым американцем открыты все дороги. Вы можете выбрать любой путь. Вас я призываю идти в миссионерскую школу. Будете учиться, а затем через год понесете имя Христово туда, где люди страдают, не зная веры, живут плохо, потому что они не вкусили нашей цивилизации, культуры наших великих Соединенных Штатов. И вы, посланцы нашей страны, понесете не только слово божье, но и научите их жить по-американски, сделаете их счастливыми. Там, в далеких уголках земного шара, вас встретят с радостью, с распростертыми объятиями, потому что ваша миссия будет миссией американского образа жизни…»
Клафтон передохнул, отпил из стакана, услужливо поданного миссис Шерри, и, вытерев платком шею, заговорил вновь:
«…Ну, а если не станете служителями церкви, то будете все равно полезными гражданами. Запишетесь в армию, станете военными, и это тоже будет шансом повидать свет. Главное же — быть послушными, исполнительными людьми. Тогда вы сможете разбогатеть. Для этого надо трудиться неустанно. Примеров таких история знает много. Вот мистер Форд. Из простых рабочих вышел в бизнесмены благодаря трудолюбию и тому, что слушался старших. И вы так сможете. Разбогатеете. Вас даже могут выбрать в сенат. Станете сенаторами или губернаторами Штата…»
Аплодисменты заглушили его последние слова. Толстяки и разряженные дамы дружно захлопали в ладоши. Миссис Сморчок, обернувшись к нам, зло прошипела:
— А вы? Оглохли, что ли?
Спохватившись, мы также зааплодировали. Приютский оркестр заиграл «Звездное знамя». Мистер Клафтон раскланялся и, довольно улыбаясь, пошел к своему месту, выпятив свой огромный живот.
На трибуну поднялся господин Смит. Проглатывая слова, пришептывая, он что-то бессвязно говорил, пока его не сменил мистер Хольман.
— Я много не буду говорить! Скажу лишь одно. В нашей великой свободной стране, давшей вам приют, образование и вырастившей вас, вы сможете добиться всего, потому что Соединенные Штаты — это страна великих возможностей для каждого инициативного человека. Ясно?
— Ясно! — хором выкрикнули мы, догадываясь, что это последнее выступление. Оркестр опять грянул «Звездное знамя». Гости направились в банкетный зал, где был накрыт стол.
Нас, выпускников, туда не пустили. В последний раз прошлись мы по приюту, попрощались с надзирательницами и толстяком-экономом. Обняли своих младших товарищей, с завистью смотревших на нас, и столпились в канцелярии приюта.
Директриса сама выдавала каждому документы, евангелье в бархатном переплете и немного денег в конверте. Наконец мы покинули приют. Не оглядываясь, все двадцать парней закатились в первый попавшийся ресторан. Потребовали пива и виски. Исполнилась заветная мечта. Мы свободны! И везде, как уверял мистер Клафтон, нас примут как желанных.
Пировали мы до полуночи, пока служанки бара нас не выставили из зала. Всей компанией пришли на вокзал. Никто не хотел оставаться в Денвилле. Каждый выбирал свой путь. Мы прощались друг с другом, не надеясь больше встретиться. Я остался один.
Но куда же ехать? Мне надо на Родину. В Россию. Но пока… Пока поеду в Нью-Йорк. Устроюсь на работу, возможно, поступлю на курсы, чтобы заниматься по вечерам. Приоденусь. Накоплю долларов на билет… По пути заеду к Василию в Ричмонд. В прошлом году он навестил меня. Много рассказывал о своей службе, о своих товарищах. Просил обязательно наведаться к нему.
Поезд шел, изредка останавливаясь у нешумных вокзалов. Вдали мелькали огоньки городков и селений. Невольно вспомнилось далекое. Летняя ночь у нас, в Моховицах. Песни девушек и парней, гулявших возле речки. Их протяжные голоса, доносившиеся издалека, звучали таинственно и тихо. Пахло сеном, и чуть-чуть мерцали звезды.
Было еще рано, когда я сошел с поезда в Ричмонде. Освещенные восходящим солнцем стены зданий, мостовая, дремлющая вереница автобусов казались теплыми; их хотелось потрогать руками. Найдя телефон-автомат, я опустил в щель два цента и набрал номер. С замиранием сердца ожидал, когда Василий возьмет трубку. Он отозвался охрипшим голосом:
— О черт! Я решил, что приедешь в полдень. Факт, а не реклама! Жди меня у автомата, сейчас примчусь!
Поставив чемодан у ног, прислонившись к будке, я с независимым видом разглядывал площадь. Рядом, за будкой, на панели, постелив газету, спал парень в заношенном пиджаке. Поодаль от него еще несколько спящих. Толстый полисмен, играя резиновой дубинкой, стал ногой легко пинать спящих. «Не спать! Не спать!» — приговаривал он глухо в такт своим толчкам. Парень вскочил, сонно огляделся, подобрал узелок и поплелся к вокзалу. Покорно поднялись и другие. Они не были похожи на пассажиров. Почему же эти люди спали прямо на асфальте? Неужели безработные? Странно.
Я повернулся к улице.
Неподалеку остановился зеленый «джип». Из него вылез коренастый, плотный лейтенант в синих очках. Захлопнув дверку машины, направился к телефонной будке.
— Василий!
— Павел! — враз воскликнули мы. Обнялись и неловко ткнулись носами в щеки друг другу.
— Вот ты каков, Кудряш! Дай посмотрю! — Он чуть оттолкнул меня, оглядывая с ног до головы. — Здорово за год изменился! Вот мы и встретились.
— Да, встретились! — радостно подтвердил я. — Но только, пожалуйста, сними очки.
— Есть снять! — Василий шутливо похлопал меня по спине.
По сравнению со мной Василий казался франтом. Подтянутый, в ладно сшитой форме лейтенанта, он всем своим видом подчеркивал превосходство военного человека перед штатским. Выутюженные брюки спускались ровной складкой на начищенные до блеска ботинки. Все на нем выглядело свежо и ново. Шагал он уверенно, так, что встречные невольно уступали ему дорогу. Серые, немного навыкате глаза глядели строго. И вместе с тем Василий был свой, дорогой для меня человек.
— Кто бы мог подумать, Василек, что ты тот самый малец из концлагеря Фолькс?
Он удивленно воскликнул:
— Ты о чем? А-а, понял! Об этом не нужно думать и вспоминать. А ты как здорово вымахал!.. Тоже не узнаешь узника фрау Мюллер. А ну попробуем, кто здоровей? — Василий схватил мою руку, но тут же сморщился от моего рукопожатия. — Ого! Ну и здоров медведь. Это очень хорошо. Ну залезай в машину…
Мы сели в «джип». Василий уверенно взялся за руль.
— Куда мы едем? Тебя начальство отпустило? Я хочу побыстрей попасть в Нью-Йорк.
— Минуточку, минуточку! — засмеялся Василий. — Не все сразу. И вопросы буду задавать я. Факт.
— Согласен. Я так рад видеть тебя.
— И я тоже. Ведь мы с тобой как братья. В этой стороне ты самый близкий. — Мне показалось, что голос Василия дрогнул.
Растроганно я посмотрел на него и спросил:
— Почему ты говоришь по-английски? Забыл, что ли, наш родной язык?
— Привычка. А что, отлично я болтаю по-английски? — повернулся ко мне Василий. — Парни наши уверяют, что я говорю, как подлинный американец. Произношение, словно я из Чикаго или из Нью-Йорка.
Он опять надел очки, останавливая «джип» у серого здания со множеством окон по фасаду.
— Вот и прибыли. Это самая шикарная гостиница во всем Ричмонде. И Джеймс рядом. — Василий показал на неширокую реку с уймой суденышек и лодок.
— Однако ты сильно размахнулся. Это мне не по карману, — опасливо возразил я.
— Не беспокойся. Все расходы беру на себя. Факт.
Мы вошли в холл. Я остановился, с любопытством оглядывая обширный круглый зал с колоннами и лестницей из белого мрамора. Глубокие кресла, диваны, круглые зеркальные полированные столы удобно располагались в этом зале. Вдоль стен и у подножия колонн зеленели цветы в кадушках и вазах. Хорошенькие девушки в жемчужного цвета платьях легко скользили по блестящему паркету и по лестнице, разнося на подносах письма, газеты и целые толпы рюмок, тарелок с чем-то вкусно пахнущим. Негромко играла невидимая радиола, не мешая разговаривать каким-то важным господам и нарядным женщинам, полувозлежавшим в креслах. Ровный полусвет смягчал и сглаживал все окружающее.
Василий подошел к бюро, за которым сидела полная, накрашенная дама в фиолетовом платье без рукавов. Ее жирные белые руки казались небольшими окороками. Он что-то тихо сказал ей, и она подала Василию ключ.
— Пошли в номер, — кивнул он мне.
Стесняясь своего вида, неловко ступая, я покорно поднялся за ним по лестнице на второй этаж. Василий безошибочно свернул вправо и распахнул дверь.
— Прошу, панове, в хоромы! — шутливо произнес он по-русски, пропуская меня вперед.
— Вот это да! — Я восхищенно смотрел на богатое убранство комнаты — на громадный стол с двумя телефонами, на стол поменьше у окна с радиоприемником, на диван и кресло, на широченную кровать и белые кафельные панели и блестящие никелированные краны ванной, видневшиеся в полуоткрытую дверь.
Василий потрогал телефон и сказал:
— По такому чудовищу можно позвонить в любой город. Факт.
— Мне некому пока звонить. Но, Василек, этот номер стоит колоссальных денег. К чему такая роскошь? Я не богат…
— Не волнуйся. Это же не твой Денвилл, а Ричмонд! Все в порядке. Факт. Заплачено за неделю вперед. Можешь располагаться. Сейчас перекусим с дороги, и в магазин. Хочу привести тебя в порядочный вид. Факт. Сбросишь свои приютские тряпки…
Василий развернул взятый из машины сверток.
— Коньяк высшей марки. Выпьем!
— Но ты ведь поведешь машину!
— Ну ничего! Выпьем немножко. Это не приютское пойло мадам Шерри.
Вымыв в ванной руки, мы уселись за стол. За окном Джеймс казался еще шире и оживленнее. Катера и маленькие суденышки без устали шныряли по реке.
Наполнив рюмки, мы чокнулись. Огненная жидкость обожгла горло, я закашлялся, но все же мужественно осушил рюмку до дна. Василий пил легко и не пьянел. Когда мы выпили по нескольку рюмок, поднялся:
— А теперь пора по магазинам! — Он открыл бумажник, показал мне толстенькую пачку долларов.
Мы вышли с ним на залитую солнцем улицу и скоро добрались до универмага. Продавцы во фраках и брюках с желтыми лампасами встретили нас с Василием точно родных после долгой разлуки. Василий покровительственно дотронулся до плеча старшего приказчика и, растягивая слова, произнес:
— Для этого молодого человека подберите самый дорогой костюм. Ясно?
— Пожалуйста, мистер. Вот эта синяя пара, думаю, подойдет.
Приказчик подал костюм, но Василию он не понравился. Придирчиво рассматривая то один, то другой костюм, он, наконец, остановился на сером в полоску. Я ахнул:
— Ты с ума сошел!
— Все в норме! А теперь шагаем в отдел рубашек. И макинтош тебе необходим. Ну, Павел, твой успех у девочек обеспечен. Факт. Настоящий джентльмен. Теперь не стыдно показаться и шефу.
— Какому шефу? — спросил я, с волненьем разглядывая свое отражение в зеркале, узнавая и не узнавая себя в этом дорогом костюме.
— Увидишь. Скоро мы должны быть в «Солее». Ресторан «Солей» находился на набережной Джеймса.
За вход с нас содрали сорок центов. Василий прошел в дальний уголок к столику, скрытому от посторонних лиц пышным олеандром. За столиком сидел пожилой человек в черном костюме и ослепительно белой накрахмаленной рубашке с «бабочкой» вместо галстука. Василий, чуть наклонив голову и вытянув руки по швам, вполголоса сказал:
— Разрешите представить моего друга Павла Белянкина.
Пожилой господин протянул мне руку, коротко бросив:
— Гринвуд. Присаживайтесь!
Я сел, чувствуя его взгляд из-под седых бровей. Мне показалось, что когда-то я видел это сухощавое лицо, с тонким носом и водянистыми глазами без блеска. Серая короткая прядь волос спадала ему на лоб, и он постоянно откидывал ее ровным взмахом головы. Я смотрел на него и старался вспомнить, где я видел этого человека.
— Надеюсь, вы здоровы.
— Так точно, сэр!
— Помните миссис Смедли?
— Помню! — И я вспомнил, я узнал! Это же господин, который отвез меня из Нью-Йорка в приют. Он самый. Я передохнул и сказал: — Конечно, миссис Смедли помню. И вас тоже…
Гринвуд одобрительно улыбнулся. В это время кельнер поставил на стол несколько тарелок с остро пахнувшим жареным мясом и луком и две квадратные бутылки.
Василий разлил вино по пузатым бокалам.
— А ведь десять лет прошло с тех пор. Давайте выпьем за удачное начало вашей самостоятельной жизни. — Гринвуд поднял бокал, чокнулся со мной и Василием, но отпил лишь глоток.
Скоро старый господин поднялся. Руку не подал, а кивнул мне и Василию и, опираясь на трость, неторопливо вышел. Василий подвинулся ко мне.
— Знаешь, кто это был? Сам шеф. Полковник. И вижу, ты на него произвел хорошее впечатление.
— А, наплевать! Какое мне дело до него?
— Не говори так! — резко оборвал меня Василий. — В руках полковника твоя судьба! Это шеф, и ты должен… — Он не договорил.
Двое рослых парней в коричневых костюмах, раскланиваясь на ходу, подошли к нашему столику.
— Знакомьтесь! Ганс и Эдуард, мои друзья. А это Пауль, мой брат-студент! — во всеуслышание заявил Василий.
Я хотел было возмутиться, какой к черту студент и что за Пауль, когда я Павел. Но я молчал, пожал холодные руки друзей Василия, не разобрав, кто из них Ганс, а кто Эдуард.
Василий много пил. Он шутил, громко смеялся, ударяя по столу ладонью. Подошли еще двое парней. Потеснившись, усадили их за столик. К моему удивлению, они плохо говорили по-английски, но зато превосходно разбирались в коктейлях. В нашем углу стало очень шумно. Эти парни, очевидно, хорошо знали друг друга, их связывало что-то общее, хотя, насколько я понял, ни Ганс, ни Эдуард не служили вместе с Василием. Они называли друг друга уменьшительными именами, хлопали друг друга по спине, по коленям и хохотали все громче, заказывая кельнеру виски.
Незаметно наступил вечер. Под потолком вспыхнули огоньки люстр. Электрола умолкла. На сцене появились музыканты.
Блаженно улыбаясь, я смотрел на Василия и его друзей. Еле ворочая языком, я произнес:
— Все-таки как хорошо ты живешь! Я рад, Василек, что у тебя так много товарищей и все уважают тебя.
Он поднял бокал и сказал:
— Будет и у тебя такая жизнь, Пауль! Только во всем слушайся меня. Ведь мы с тобой как братья! Факт!
— Это верно, — согласился я, уже не обижаясь за «Пауля».
Белобрысый Эдуард заорал ковбойскую песню. Василии хлопнул Эдуарда по плечу, налил себе и мне виски, встал:
— Друзья! Это мой брат. Завтра сам хозяин примет его, и он войдет в наше братство кондоров. Факт. Поэтому, включая его в кондоры, выпьем за него.
Ганс дернул Василия за рукав, показывая глазами на соседний столик, но Василий разошелся вовсю:
— Будем пить да гулять, все равно свободы не видать!
Хотя я не понял, что это за кондоры и какой свободы не видать, но тоже растроганно чокался со всеми.
Ночью я вернулся в гостиницу, подошел к окну.
На Джеймсе светились пароходные огоньки. Они трепетно отражались в черноте воды. Где-то свистел буксир. В высоте летел светлячок-самолет, а ниже вспыхивала реклама виргинского табака.
Я присел на подоконник, в раздумье глядя на набережную. Вот и прошел первый день самостоятельной жизни. Встретился с другом. Молодец все-таки Василий! Но странно, почему он ни разу не обмолвился о прошлом? Даже о Настеньке ни слова. Неужели позабыл? Или не хочет тревожить себя воспоминаниями… И ни разу не заговорил о России. Разве он не думает возвращаться на Родину? Поживем — увидим.
Василий пришел в девятом часу утра, подтянутый а свежий, будто и не упился ночью.
— Павел! Поздравляю тебя! — загремел он с порога. — Ты понравился полковнику. Собирайся живее.
В зеленом «джипе» Василия мы довольно скоро добрались до серого особняка за массивной чугунной оградой. Распахнув дверцу машины, Василий сказал:
— Будь благоразумен. Не говори лишнего. Вечером заеду с дежурства к тебе. Ну, желаю успеха!
В воротах меня ожидал молодой человек в синих очках. Он проводил меня в холл. Отсюда по крутой лестнице — на второй этаж в кабинет полковника.
Гринвуд сидел у письменного стола в кресле с высокой спинкой. Я поздоровался. Полковник указал мне на кресло напротив него. Солнце, пробивалось сквозь желтые легкие занавески, освещало массивные шкафы вдоль стены, два сейфа, словно пара бурых медведей, стоявших за спиной полковника, огромную картину, изображавшую не то каньоны Колорадо, не то какие-то каменные гробницы под красным вечерним небом, а также карту обоих полушарий с флажками, воткнутыми во все материки.
— Я ни о чем вас не спрашиваю, так как все о вас знаю, — заговорил Гринвуд, глядя на меня в упор водянистыми рыбьими глазами из-под мохнатых седых бровей. — Кстати, в приют вы попали по моей рекомендации.
Этого я не знал. Но благодарить за «Святую Терезу» мне не хотелось. И я молчал.
Гринвуд тоже молчал, долго глядя на меня, и это разглядывание было неприятно. Вдруг полковник заговорил по-русски:
— Чем вы думаете заняться? Как решили устроить свою жизнь?
Я хотел было ответить, что мечтаю возвратиться на Родину, но, спохватившись, сказал:
— Поеду в Нью-Йорк. Буду работать и учиться. Надеюсь поступить на вечерние курсы механиков. В «Нью-Йорк таймсе» писали…
Гринвуд перебил меня:
— Зачем в Нью-Йорк? Лучше в Кливленд. Там техническое училище. Обучают механике, радиоделу. Вы сможете приобрести специальность.
С недоумением посмотрев на полковника, я нерешительно сказал:
— Это было бы отлично, но ведь за учение надо платить.
— О-о, об этом не беспокойтесь! Будете учиться на всем готовом и даже получать небольшую стипендию. Как в армии. Ведь вам через два года служить, а зачем быть рядовым?
— Благодарю вас, сэр!
— Благодарить рано. Подпишите обязательство… Согласны?
— Это получается неплохо. Но разрешите, господин полковник, спросить вас. — Я замялся, боясь своим вопросом обидеть Гринвуда. Он, словно читая мои мысли, продолжал:
— Почему это старый хрыч заботится обо мне? Что-то тут нечисто? Да потому, милый юноша, что помогать своим соотечественникам — мой первейший долг.
— Так вы русский? — невольно вырвалось у меня.
— Не совсем. Только по матушке. Но я люблю Русь, люблю все русское.
— Благодарю вас, сэр!
— Ах, Россия, Россия! — продолжал он изменившимся голосом. — Как бы я хотел еще побыть там… А вы хотите в Россию?
У меня перехватило дыхание.
— Конечно! Это моя мечта!
— О’кей! Хорошо! — вернулся Гринвуд к английскому языку. — Мечта исполнима. Будете учиться, а затем через год-два поедете.
— Это правда?
Он покачал головой:
— Ой, какое недоверие! Обязательно поедете в Советскую страну, ну, скажем, как турист… Но сначала надо набраться житейского опыта, приобрести профессию. Вот мы с вами и договорились. Три дня отдохнете, а затем в Кливленд. Надеюсь, что не подведете меня.
Я кивнул.
— Итак, послезавтра в шесть вечера. Тогда все и оформим.
Так закончился наш разговор. В гостиницу я мчался счастливый.
Как все хорошо устроилось! Буду учиться, а затем на родину. Назад не вернусь. Останусь на родной земле.
Василий пришел ко мне поздно вечером сильно навеселе.
— Ну, рассказывай, рассказывай! Вижу, доволен! Седой черт долго разговаривал с тобой?
— Во-первых, некрасиво так называть полковника, во-вторых, спасибо, что свел меня с ним. И знаешь, он почти русак!
— Ого! Обворожил он тебя. Ну что ж, для начала это не плохо. В отношении русака сомневаюсь. Ну, слушаю тебя.
Выпив стакан вина, я сел рядом с Василием на диван и стал рассказывать о визите. Он, казалось, слушал внимательно, попивая через соломинку коктейль.
— А знаешь, Василек, полковник обещал устроить поездку в Россию. Ты понимаешь? Вот здорово!
— Не завидую.
Я вытаращил глаза.
— В Советском Союзе я побывал дважды.
— Ты, в Советском Союзе? — недоверчиво переспросил я.
— Да. Целый месяц в прошлом году и раньше. Чего так уставился на меня?
— Ты правду говоришь? Почему же ты тогда не остался?
— Особенной нужды не испытывал. Не глупец, чтобы попасть за решетку, да еще добровольно. Факт.
— Что же ты там делал?
— Мало ли дел? Выполнял поручения мистера Гринвуда. Кое-что разнюхал и айда обратно. Факт.
Все еще сомневаясь в искренности его слов, я пробормотал:
— Ты был шпионом?
— Если тебе нравится это слово, будь по-твоему.
— Но позволь, позволь, Василий! Ты шутишь? Не разыгрывай меня!
— Разыгрываю? — Василий усмехнулся. — Слушай, теленочек, не глупи. Больше мозгами ворочай, и ты поймешь, что к чему.
— Но это же подлость!
— Ну, ну, потише, мальчик! — Он наполнил стаканы вином. — Давай, выпьем по предпоследней.
Я вскочил с дивана.
— К черту! К дьяволу! Теперь понимаю этот прием. Гринвуд — хитрая лисица! Но меня не проведешь. Еду в Нью-Йорк. Сам пробью себе дорогу и доберусь на Родину. Но не туристом, то бишь шпионом.
Василий, схватив меня за руку, угрожающе произнес:
— Никуда не поедешь. Головой за тебя отвечаю. И не вздумай фортели выкидывать! Факт.
— Пошел ты, знаешь, куда?! — Я вырвал руку.
— Никуда не уйдешь. Попробуй только. ЦРУ вытащит тебя из любой щели, как таракана.
— Я не обязан никому!
— Врешь! А костюм? А макинтош? А номер в гостинице?
Я бессильно опустился на стул.
Василий вновь налил себе виски. Протянул и мне стакан:
— Пей и смирись с судьбой.
Я машинально выпил. Снял пиджак. Лег на кровать, уголком глаза наблюдал за Василием. Вскоре он вытянулся на диване и захрапел.
Тихонько, чтобы не разбудить его, я снял с себя новый костюм, рубашку и переоделся в свою старую одежду. Осторожно вышел из номера. Прошел длинный коридор и спустился в холл. Портье мирно посапывал носом. К счастью, дверь была закрыта только на крючок. Откинув его, я, крадучись, прикрыл за собой дверь и вдохнул полной грудью ночной воздух.
Прощай, Василий! Ты мне больше не друг! Ты изменил Родине! Тебе не дорого наше детство, наша Россия! Вот почему ты не заикнулся о Моховицах и даже о Настеньке не вспомнил.
Я шел по набережной мимо спящих на тротуаре бездомных людей, пока не выбрался к вокзалу.
Через полчаса поезд уносил меня на север, в Нью-Йорк.
Вынырнув из туннеля Пенсильванского вокзала, я в растерянности остановился на площади.
Так вот какой он, Нью-Йорк, прославленный муравейник мира! Вокруг площади лезли в небо бруски и кубы небоскребов, возносясь над поседевшим от времени зданием Пенсильванского вокзала. Серебристые, желтые, белые, серые огромные здания взлетали десятками этажей вверх, точно столпившиеся на берегу залива гиганты. Бесконечные вереницы автомобилей, говор толпы, гул надземной дороги, музыка из раскрытых подъездов ресторанов и магазинов, пронзительный вой пожарных машин и полицейских автобусов — все оглушило меня. Я потоптался на одном месте. В кармане лежал адрес гостиницы, данный мне экономом приюта. Но после бегства из Ричмонда, я не набрался смелости разыскивать это пристанище.
Постояв еще немного, отважился тронуться в путь. Шел, не спрашивая ни у кого дороги, ибо мне было все равно, куда идти. Я видел нарядную толпу, блестящие витрины магазинов и контор. Правда, немного темновато, как-то пусто без солнца. Оно не могло проникнуть на тротуары через слишком высокие дома. Улицы освещены уймой ламп странно молочного цвета. Я прошел Таймс-сквер и оказался на Бродвее. Разглядывая невиданные вещи в витринах, я двигался среди нарядной толпы, не чувствуя усталости после бессонной ночи.
Около подъезда громадного здания красивая девушка с накрашенными ресницами приглашала проходящих: «Посетите Эмпайр-стейт-билдинг! Самое высокое здание мира!» Я уплатил доллар и, пройдя прохладный вестибюль, вместе с какими-то иностранцами поднялся в лифте на крышу знаменитого здания.
Вид был великолепный. С высоты сто второго этажа я видел весь Нью-Йорк, окаймленный синей полоской океана с восточной стороны. Правда, немного мешала осмотру решетка вокруг площадки, как сказала сопровождавшая нас девушка, от самоубийц. Прильнув к самому краю, я замер в восхищении. Кругом расстилался город, вершинами небоскребов пронзавший небо. За небоскребами тянулись в зелени скверов и парков кварталы пониже, а дальше за Гудзоном темнели длинные улицы, прямые как стрелы, и дома все уменьшались и уменьшались, теряясь в голубой дымке. С другой стороны синел Ист-Ривер, а справа уходила к горизонту широкая полоса океана, и по ней двигались, словно игрушечные, океанские суда. Солнце клонилось к дальним холмам, от этого образовывались резкие тени на днище узких улиц. Гул большого города, неясный и однообразный, как морской прибой, едва доносился до нас, и только резкий вой полицейской или пожарной машины неожиданно вырывался диссонансом из общего гула. Наверное, целый час я стоял у решетки, завороженно созерцая великий город. Настроение поднялось. Все-таки какие молодцы люди, сумевшие воздвигнуть такое многоэтажное чудо! Я невольно повернулся к океану, сливавшемуся на горизонте с голубой дымкой неба. Вот там за бескрайним простором — моя Россия. Я вернусь домой! Путь моего возвращения начат.
Наконец я покинул крышу, не пожалев отдать еще один доллар за эмалированный значок с надписью: «Я был на самом высоком здании в мире». Прицепив значок к лацкану пиджака, я гордо зашагал к ближайшей станции собвея. Гулять так гулять! На углу Мэдисон-авеню, завернув в ресторан, с удовольствием съел бифштекс и утолил жажду пивом «Эль-Хенекен», как гласила реклама, — лучшим в мире.
Вечерело. Я спустился в собвей. Был тот вечерний час, когда люди спешили с работы домой, и все вагоны подземки оказались переполнены. Ну и не надо! Пойду дальше пешком. Я свернул на Сто восемнадцатую авеню. Ого! Это не Бродвей! Невысокие почерневшие кирпичные дома тянулись с обеих сторон. Все здания до тошноты походили друг на друга. Здесь уже не было зеркальных витрин, величественных подъездов и ярких огней реклам. В нижних этажах, подвалах светились жидкие огни окон лавчонок, пивных баров, парикмахерских, всевозможных кустарных мастерских с железными облупившимися вывесками. Люди тоже были так не похожи на хорошо одетую публику в центре. Часто слышалась не английская речь, словно я попал в иную страну. Черноволосые бледные мужчины, истощенные, с воспаленными глазами. Накрашенные девушки в жалкой одежде: одна из них, едва шевеля запекшимися губами, надтреснутым голосом что-то спросила у меня на каком-то варварском наречии, протянув руку, как нищая. Бродяга в серой ветхой рубахе навыпуск поверх грязных штанов пристал ко мне, умоляя дать ему пять центов.
Я дал ему монетку, и меня тут же окружили ребятишки, клянча деньги и хватаясь за мой чемоданчик птичьими грязными лапками.
Я попросил у одного парнишки в широченных штанах, подвязанных у самого горла, показать мне ближайший отель. Он охотно довел меня до какой-то берлоги, потребовав за это десять центов. Спустившись по щербатым кирпичным ступеням вниз, я предстал перед безбровым, разбойничьего вида детиной, восседавшим на табурете.
— Вам нужна комната? К сожалению, все сдано, сэр. Есть общий номер. Конечно, это не «Уисдорф» и не «Астория», но все же вполне приличная комната. Доллар в сутки. Если будете жить неделю, то всего пять долларов за семь дней. — Хозяин, как и все в этих нищенских кварталах, говорил по-английски с ужасным акцентом, и его трудно было понять.
Получив деньги, он повел меня по длинному коридору, пахнущему кошками и гнилью. Затем по кирпичным ступенькам мы поднялись на второй этаж и вошли в низкую комнату с двумя окнами. Рядами теснились койки, покрытые грубыми одеялами, с грязными подушками без наволочек. Человек семь постояльцев, не обратив никакого внимания на нас, продолжали, стоя возле стола, с интересом наблюдать, как черный горбун и юноша в тельняшке и морском кителе играли в карты.
— Ваша кровать. Настоящая, с пружиной, — невнятно произнес хозяин гостиницы и, покосившись на мой чемоданчик, добавил: — Дайте мне, чтобы не сперли ночью.
Я сел на койку и осмотрелся. Сухощавый большеносый парень с тусклыми блуждающими глазами как-то боком подошел ко мне и без спросу уселся рядом.
— Мистер только что прибыл в Нью-Йорк? Осмелюсь узнать, ваша честь, по делам или просто жить…
— Да, жить и работать, — сердито ответил я, надеясь, что парень отстанет. Он оживился и, хлопнув по моему колену, воскликнул:
— Отлично! Надеетесь обосноваться в Нью-Йорке? Получить работу? О, я знаю много мест, где вас с удовольствием примут. Я имею обширные знакомства. Какая у вас специальность?
— Пока никакой. Поступлю сначала простым рабочим.
— Великолепно! Как раз требуются парни на лесопильный завод. Есть места и на Шроме. Знаете такой завод в Бруклине? Уверен, что найдете себе работу по душе.
— Я думаю. Работают же люди. Чем я хуже…
— Конечно, конечно, сэр! Такому молодцу разве откажут. Но рекомендации все же необходимы… Да, кстати. Не найдется ли у вас лишних пять-шесть монет. Понимаете, опоздала тетка с переводом. Завтра обязательно получу и возвращу с благодарностью.
Я подозрительно посмотрел на него, но все же вынул два доллара и дал ему. Он живо схватил монеты и исчез.
Постояльцы прибывали. Иные были навеселе. Свет единственной лампочки с трудом освещал нищенские одеяния постояльцев «номера».
Но ничего. Утро вечера мудренее, успокаивал я себя. Завтра найду себе жилище получше, почище. Раздевшись, я предусмотрительно запрятал под жесткую подушку кошелек, но еще долго не мог заснуть из-за шума за столом. Для постояльцев будто не существовало ночи. Лишь поздно-поздно, наконец, все угомонились. Но сон у них был беспокойный. Некоторые во сне ругались, другие тяжело, с надрывом стонали, а мой сосед по койке храпел, как взбешенный конь.
Проснулся я рано. Рассвет был холодный и серый. Сквозь разорванные тучи прорывалось жидкое солнце, и луч, скользя по неопрятным стенам «номера», казался лишним. В окно я увидел, как напротив, в подворотне, моряк зубоскалил с худой, в старом платьишке девчонкой. Молочница складывала в тележку пустые бутылки из-под молока. В мусорном ящике копошились ребятишки. В подвальную овощную лавчонку спускались женщины с корзинками, все будто бы похожие друг на друга, с усталыми опущенными плечами. Поспешно одевшись, перешагнув бродяг, спавших прямо на полу, я выбрался на улицу. В подземке, несмотря на ранний час, было много пассажиров. Иные читали газеты, другие прожевывали завтрак, неизбежный хог-догз с горячей сосиской, а большинство, как мне казалось, враждебно и тупо ожидали своей остановки, чтобы поскорей вырваться из серой мглы вагонов и туннелей на поверхность.
За Сорок второй авеню, где-то на границе пуэрториканского квартала, я наткнулся на контору найма. Свыше сотни жаждущих работы толкались возле входа. В помещении конторы народу было еще больше. И глухой шум множества голосов неясно поднимался к давно беленному потолку. По обеим сторонам вытянутой, как коридор, комнаты виднелись пока еще закрытые окошечки.
— Как насчет работы?
Человек в поношенной синей робе с десятком карманов спереди и сзади, подозрительно покосившись на меня, ответил:
— Разве таким франтам нужна работа?
— А почему бы и нет? Какой к черту я франт! Я рабочий.
— Какая у тебя профессия?
— Никакой. Хочу устроиться в гараж или на завод.
— Вот так рабочий! Долго тебе придется ждать работы. Видишь, — он насмешливо свистнул, — я слесарь, лекальщик, пятнадцать лет проработал у «Вестингауза», и то не могу найти себе места уже полгода, а ты хочешь сразу. С луны, что ли, свалился?
Я недоверчиво покачал головой. «Врет, наверное, старик. Впрочем, какой он старик, ему не больше сорока. Ну что ж, посмотрим. А работу все равно найду».
Через полчаса окошечки как по команде открылись. Все хлынули к ним. К моему удивлению, люди быстро отходили от них. Дождавшись своей очереди, я сказал клерку:
— Хочу на завод, но только поближе к центру. Видите ли, я приехал вчера…
— Хватит болтать! — прервал меня клерк. Волосы у него блестели, намазанные дешевым лосьоном. Положив перед собой какую-то анкету, он отрывисто продолжал: — На учет возьму. Твоя специальность? Где работал? И за каким дьяволом вы претесь в Нью-Йорк? И так полно безработных.
— Чернорабочие разве не требуются?
— Требуются? Шустрый парень. Ну, ладно, отвечай на вопросы. Член профсоюза? Нет? А где живешь? Не коммунист? — Он торопливо задавал мне вопросы, словно сыпал горох. Я едва успевал отвечать.
— Член какою прихода? Не понимаешь? Ну какого вероисповедания? Безбожник? Рекомендации есть?
Я подал ему удостоверение из приюта. Но клерк, сердито покачав головой, прочитал только заголовок и швырнул мне обратно.
— Эту штуку кинь собаке под хвост. Ясно?
Заполнив анкету, он мрачно поглядел на меня:
— Твой номер — три тысячи семьсот.
— Когда же можно надеяться?
— Получить работу? Э, парень! Успеется. Ты приходи ежедневно отмечаться. Может, завтра улыбнется счастье, а то и через год, а то и через два…
— Вы не шутите? Я без работы не могу.
Недоумевая, я отошел от окошка. На скамьях, просто на полу и на пороге сидели и лежали безработные.
— А ты, юнец, не падай духом, — хлопнул меня по плечу слесарь. — Давай мотанем на другую биржу. Так, значит, только из провинции? И зачем приезжаете сюда? — повторил он слова клерка.
Мы поехали с новым знакомым в Бруклин. Там тоже оказалось полно безработных. Ожидая вызова на случайную работу, одни слонялись по залу, другие спали.
Разозлившись, я вошел в бюро найма большого завода, но и здесь мне спокойно указали на дверь. Рабочие не требовались. И все же надежда не покидала меня.
— Не беда! — утешал я себя, возвращаясь в свой «отель». — Все равно найду работу. Не сегодня — так завтра или послезавтра. Пока деньги есть. Надо только экономить. И ничего не поделаешь — расстаться на время с мечтой иметь комнатку.
Прошла неделя, месяц. А работу я так и не нашел. Деньги, как я ни старался экономить, таяли с катастрофической быстротой.
И вот их не стало — ни одного доллара. Забрав свой чемодан, я отправился скитаться по улицам. Я теперь знал, что ночь можно скоротать в каком-нибудь заброшенном сарае на портовых причалах или просто на улице. Благо было лето. Товарищи, такие же, как и я, безработные, научили меня избегать полисменов: притворяться не спящим, когда полисмен подходил к скамейке, или ухитряться выспаться днем в сумрачном зале биржи.
Так прошел полуголодный месяц. Постепенно моя одежда уплывала к старьевщику мистеру Холмсу, старому неопрятному человеку, наживавшемуся на скупке и перепродаже разного барахла. Он не брезговал ничем. Я продал свои рубашки, запасные туфли, которыми втайне гордился. Купив их еще в Денвилле, я мечтал щеголять в этих туфлях, когда найду работу. Но так и не случилось их надеть.
Мне пришлось перекочевать на Бауэри-стрит. Эта мрачная улица, заполненная ночлежками, ночными барами, притонами, дешевыми варьете и обветшалыми домами, в которых ютилась беднота, начиналась от Уитхэм-сквера, в южной части Третьей авеню, и прилично одетому человеку даже днем было опасно появляться на ней. Бауэри-стрит оживала вечером. Бродяги, кокаинисты, нищие, проститутки и всякий иной сброд, не имевший пристанища, стекался сюда, чтобы промыслить кусок хлеба и ночлег.
В последний раз я пришел к старому Холмсу. Сняв с себя костюм, я получил от него грубые штаны с подтяжками, куртку в пятнах и двадцать долларов. Мистер Холмс уверял, что штаны как раз по мне, словно по заказу, и заплаты почти незаметны. Все же в таком одеянии мне было не по себе. Я стал таким же, как и многие другие обездоленные, и уже не рисковал появляться на центральных улицах. Снял «койку», то есть старый промасленный матрац, в углу грязной каморки под лестницей у глухого итальянца Луккачио. Он работал по ночам в каком-то вертепе, так что угол до шести утра был свободен.
Анри Гарриман служил в портовой полиции и по сравнению с другими полицейскими был более терпимым к безработным. Он не гнал их со скамеек в Сентрал-парке и не придирался по пустякам. Гарриман был добрый бык. Он-то и посоветовал мне однажды пойти в порт, где разгружались баржи. Я помчался прямо по Сорок четвертой авеню, ведущей к портовым воротам. В утреннем зыбком тумане там уже толпились безработные. Тревожная тишина ожидания нависла над людьми, над тупорылыми баржами и над спящими буксирами. Получить работу в порту казалось самым важным в жизни этих людей. Для меня это тоже был последний шанс. Тут стояли старые и молодые, здоровые и слабые. Попадались поденщики в опрятной одежде. Они еще на что-то надеялись, они еще думали поступить на завод или в мастерские. А пока перебивались случайной работой в порту. Большинство поденщиков давным-давно потеряло всякую надежду на постоянную работу. Понурые и усталые, пахнущие подворотней и общественной уборной, они думали только о том, как бы раздобыть несколько центов на хлеб на сегодняшний день. Еще несчастней и забитей выглядели пуэрториканцы и негры. Они держались отдельно.
— Как в отношении работы? — спросил я, подходя к очереди.
Давно небритый человек в выцветшем дунгари — синей матросской спецовке, какую носят моряки торгового флота — ответил:
— Обещали разгрузку. Двадцать барж на рейде. Дай, покурю.
Я отдал ему окурок. Он с видимым наслаждением затянулся.
— Может, удастся попасть на баржу грузчиком.
— Будем надеяться. Ты-то сильный парень. Тебе подфартит, а вот мне… — Он закашлялся и, сжав в кулаке остаток сигареты, весь подался навстречу выходившему из конторки толстяку в легком зеленом плаще, с сигарой в зубах. За ним семенил человек в узких брючках, похожий на ощипанного цыпленка. Толстяк что-то цедил сквозь зубы, а клерк записывал в книжечку, подобострастно заглядывая сбоку в глаза патрону. Поденщики как по команде выстроились в две шеренги, образовав длинный коридор от дверей конторки до ворот причала. На всех лицах было искательное, заискивающее выражение. Босс шел важно, как генерал на смотру, осознавая себя хозяином судьбы всех этих мужчин.
— Нужны грузчики. Сто лбов, — пронеслось по рядам.
Мой сосед, еле сдерживаясь, переминался с ноги на ногу. Губы его шевелились, он читал молитву. Босс шел медленно, иногда останавливаясь перед поденщиками, о чем-то спрашивая и самодовольно ухмыляясь.
— Впервые вижу тебя, парень, — остановился он против меня. — Молотить хочешь? С виду здоров. Покажи свои лапы. Сожми пальцы в кулак.
Я послушно вытянул руки.
— Хорош. Присядь. Согни ноги в коленях.
Я присел.
— О’кей! Открой рот. Покажи язык, зубы!
— Я что, лошадь, что ли?
— Не болтай много. Мне надо знать, здоров ли ты. Отвечать за тебя не желаю, если свалишься в трюм. Запиши его, Вильямс. Пять долларов.
Мой сосед выступил вперед.
— Мистер Уилки! А меня забыли?
— Вижу тебя, старая крыса, но эта работенка не по тебе. Баржи надо разгрузить до вечера.
— О, мистер Уилки! Буду работать не хуже других. Ведь уголь — мое родное дело.
— О’кей! Запиши его, Вильямс. Четыре доллара, но смотри, это в последний раз, Хансен. Стар стал — пора на свалку!
— Есть, сэр! — Хансен поклонился и подмигнул мне: — Босс шутить любит. Уж такой у него характер.
Нас загнали в трюм баржи, и до обеда мы работали как проклятые. Через десять минут все сделались черными от угольной пыли. Блестели белки глаз да зубы. Хансен попал в пару со мной. Мы нагружали уголь в одноколесную тачку и толкали ее к светлеющему квадрату наверху трюма. Сверху спускался крюк. Грузчики торопливо цепляли корзины с углем на крюк. Казалось, мы находимся не в трюме, а в самой преисподней и никогда не выберемся оттуда. Хансен после полудня совсем выбился из сил. Все чаще, хватаясь за грудь, он умоляюще смотрел на меня, чтобы я не так спешил наваливать в тачку тяжелые куски антрацита. Но работать-то ведь надо было. Помощники мистера Уилки следили сверху, и мы должны были во что бы то ни стало к темноте очистить трюм. У меня с непривычки гудели ноги, ломило руки. Уголь убывал медленно, и только к концу дня лопаты заскрежетали по днищу баржи.
Наконец мы очистили весь трюм и выбрались на палубу.
— Пошли за получкой, — сказал мне Хансен.
Я поплелся за ним, обмыв с себя угольную пыль водой из шланга. Длинная цепочка людей тянулась к окошечку конторки. Мистер Уилки сам выдавал заработок. Мы с Хансеном также встали в очередь. Она шла быстро. Получивший деньги тут же отходил в сторону и пересчитывал свое богатство.
Я получил четыре доллара.
— Мистер Уилки! Вы ошиблись. Записывали пять монет, а тут…
Он свирепо высунулся из окошка и прорычал:
— Хансен, объясни этому парню наши законы.
Тот толкнул меня в бок.
— Иди, иди! А то больше не возьмут на разгрузку.
Я отошел. Получив свое, Хансен разжал руку с тремя долларами.
— Видишь! Получил три монеты, а записывали четыре. Такой порядок. По доллару удерживают. Для босса.
— Это несправедливо! Тебе три, а мне четыре. Разве мы не одинаково трудились?
— Молчи! Пуэрториканцы и негры еще меньше получили. Всего по два доллара, а работали не хуже.
— Но почему?
— Ты, видать, зеленый. Разве не знаешь, что цветной всегда меньше белого получает? И на этом спасибо хозяину. Пойдем к тетушке Салли. Если сейчас не слопаю кусок мяса, то сдохну тут же, на причале.
Мы зашли в кабачок. Под потолком клубился табачный дым. Хрипло играла музыка. За столиками, облитыми пивом, сидели грузчики со следами угольной пыли на руках и лице. Пивные кружки кочевали от стойки к столам, наполненные пенистым напитком. За стойкой возвышалась тетушка Салли, здоровенная барменша. Зорко следя за посетителями, она отдавала приказания кельнершам, а они метались от стойки и окошечка к столам, разнося дымящиеся блюда с картошкой, сосисками и свининой. Мы сели за лоснившийся от жира стол, и Хансен с ходу заказал пиво и свинину.
— Сегодня счастливый день. — Он впервые улыбнулся, и морщинки с тоненькими ниточками угольной пыли стали глубже. — Я давно не ел мяса.
Мы молча принялись за еду, спеша утолить голод, не обращая внимания на драку пьяных моряков, на шум и крики сидевших за столом докеров и матросов.
— Ты кто по национальности? — спросил Хансен, с наслаждением после свинины цедя пиво.
— Русский.
— Настоящий русский? — Не скрывая удивления, он поставил кружку. — Русский? То-то ты такой храбрый. Так разговариваешь с боссом. Как же ты угодил в Нью-Йорк?
Мне не хотелось говорить. Блаженное ощущение сытости наполняло меня, и я только ответил:
— Это долгая история.
Хансен раскрыл свежую пачку «Камэла». Закурил.
— А я настоящий американец. На сто процентов. Ты не думай, что всегда был поденщиком. Я моряк. Кочегар! Двадцать лет пробыл в кочегарке на пароходах компании «Холлуй». Видал их суда? С голубой полосой и звездой на трубе. Знаменитая компания. Грузовые и пассажирские пароходы. Во всем мире известны! О, я раньше жил отлично. На хорошем счету всегда был, потому что работал кочегаром лучше всех. По две вахты выдерживал, даже в шторм.
Он говорил так горделиво, словно был акционером этой судовой компании.
— Ну и что? Уволился почему?
— Стар стал. Выставили. Набрали молодых кочегаров, вернувшихся из Кореи.
— Наверное, пенсию получаешь от компании?
— С какой стати? Мне ведь всего сорок семь лет.
Я удивился. На вид Хансену было не меньше шестидесяти. Выпив свое пиво, он спросил:
— Где ты живешь? Где ночуешь? У меня есть сторожка на берегу. Капитан порта мистер Бэрд дал мне рекомендацию, и я караулю там лодки. Десять монет и сторожка. Если тебе негде приютиться, то пойдем ко мне. Мой дворец к твоим услугам.
Я с радостью согласился. Мы еще немного посидели, выпив по кружке пива, и отправились к Ист-Риверу. «Дворец» Хансена был построен из гофрированного железа и на фоне недавно выросшего небоскреба ООН, светившегося тысячами окон, выглядел довольно эффектно.
Ящики из-под сигарет, прикрытые старым одеялом, служили постелью. Хансен обклеил стены рекламами и газетами, которые при порывах ветра шуршали.
— Может, завтра подойдут еще баржи. То-то было бы хорошо, — произнес старый кочегар, укладываясь спать. — Раньше с работой было веселее, а вот вернулись парни из Кореи, стало совсем плохо.
Я с наслаждением вытянулся рядом с ним.
— Тебе нравится в Штатах? — спросил Хансен.
— Нравится — не нравится, а жить надо. Да и не век тут буду. Все равно уеду в Россию, на Родину.
Хансен помолчал и, задумчиво посасывая свою трубку, сказал:
— Я на своем веку достаточно плавал. Видел много стран, и везде живется одинаково трудовому человеку. А вот в России не был. Хотя говорят разное… В войну плавал на юге…
Он, привстав, покопался в какой-то коробке и вынул медаль. Она тускло отсвечивала в сумраке.
— Видишь, это за войну получил. Всю войну плавал на транспортах. Возил в Европу груз и боеприпасы. Три раза ранен, три раза тонул, и хоть бы что, не погиб. А вот с работой трудновато пришлось.
Прицепив медаль к своему старому пиджаку, Хансен любовался ею. С океана веял теплый ветер, и газеты на стенах шуршали. Незаметно мы уснули, и, пожалуй, это была первая спокойная ночь за все время моей жизни в Нью-Йорке.
Наше желание сбылось. Несколько дней мы работали на баржах. Каждый день мы наедались, и это было главное. «Жить стало легче, жить стало веселей, шея стала тоньше, но зато длинней», — напевал Хансен странную песенку, возвращаясь в свой «коттедж». Но затем вновь наступила полоса безработицы. Я не уходил из порта, надеясь на случайный заработок. Редко-редко удавалось кое-что подзаработать на ужин у тетушки Салли. Теперь уже не спорил, если платили меньше, чем другим. Когда голод был нестерпим, я пробирался, стараясь не попасться на глаза штурману, на борт какого-нибудь парохода, чтобы угодить к обеду, и спускался в матросский кубрик. Моряки не спрашивали меня ни о чем, а накладывали полную тарелку фасоли с солониной. Порой я оказывался не единственным лишним едоком в кубрике. Тогда, потупив глаза от стыда, я спускался по трапу.
Хансену становилось все труднее жить. Ему предложили выбраться из его железной обители. А наступала осень, и туман с океана все чаще и чаще обволакивал порт и набережную Ист-Ривера… Удалось, правда, найти неподалеку от причалов заброшенную железную кабинку. После бесплодных поисков работы вечером я возвращался к Хансену. Поужинав, чем бог послал, а чаще без ужина, мы подолгу сидели на пороге кабинки. Над Бродвеем, над Таймс-сквером и Пятой авеню сверкали тысячи разноцветных огней. Огненные буквы выстраивались в строчки, кричали, звали купить дачу или домик во Флориде, на побережье океана, манили под сень пальм. Фантастически яркие рисунки вспыхивали, менялись, снова повторялись, озаряя низко нависшие облака и верхние этажи гигантских небоскребов:
«Курите сигареты «честерфильд» — лучшие в мире!»
«Ваша дама больше будет любить вас, если приобретете белье у Грифитса! Спешите купить!»
«Пейте лучшее пиво марки Гейца!»
«Спешите взять новый лимузин марки «Крейслер»!
«Хелп! Клоуз аут! Распродажа! Дешевые и лучшие в мире костюмы! Деловая одежда! Только раз в столетье!»
«У Вульворта распродажа! Спешите. Пятьдесят центов — любая вещь!»
«Можете отлично поужинать в ресторане «Форум Цезарей». Ваша дама будет довольна! И вы тоже!»
«Воскресные прогулки. Полный сервис! Спешите!»
«Коттеджи на побережье в рассрочку!»
«Хелп! Клоуз аут! Распродажа! Спешите!»
Хансен указал на вспыхнувшую в небе картину из цветных огней. Белокурая красавица наливала из рюмки яркий водопад огненных букв. Они выстраивались в ряд:
«Домики в Айленде! Дешево. Рассрочка на десять лет! Торопитесь!»
— Я тоже имел такой домик. И в саду розы, — сказал Хансен.
Его обычно неподвижное лицо озарилось тихой печалью.
— Не веришь? Имел такой коттедж. Восемь лет платил за него. Работал я тогда на «Миссури». Большой шип. Делал рейсы в Бразилию, и зарабатывал я прилично.
— Почему же продал домик?
Хансен помолчал, подождал, пока красавица погаснет, и медленно приглушенно заговорил, словно раскрывая какую-то тайну.
— Жил я хорошо. Была жена и дочь. Славная была у меня жена, Когда я с ней познакомился, она работала в кабаре на семнадцатом причале. Парень я тогда был крепкий, здоровый. Решили пожениться, как только накопим на домик. Без домика что за семья? И я не жалел себя. Кочегарил, не считаясь ни с чем. Лучшим кочегаром был на «Миссури». Все копил деньги. Не пил, не курил. Пришвартуемся к берегу — ребята гулять, а я никуда. Экономил на всем. Счет в банке открыл. Три года копил. Наконец купили в рассрочку домик на Хешэм-авеню, в Бруклинском Ист-Энде. Поженились мы с Дженни. Как в раю стали жить. На товарищей-кочегаров я смотрел свысока. Еще бы! У меня собственный дом. Через год родилась дочка. Рад я был несказанно. Придешь бывало из рейса — и скорее к своим. В свой дом. И хотя тяжело было платить, но кое-как вносили в срок. Бодрились, боролись за свое счастье.
Подросла дочурка. Восемь лет минуло, пора в школу идти. Но однажды она простыла, заболела, я только из рейса возвратился. Положили ее в больницу. Заплатил сколько надо и врачу, и за место в палате, и за лекарства. Отпросился у кэпа на один рейс на берег, а тут опять несчастье — заболела Дженни. Пришлось и ее положить в лечебницу. А деньги на исходе. Но все же не унываю. Продал обстановку, свою одежду. Ничего не помогло. Дочка умерла. Похоронил ее и скорее в больницу к Дженни, она не знала, что Лизи уже нет. Спрашивает, как дочурка. Утешаю ее: мол, ей лучше. А жена тихонько говорит: «Скоро выздоровею, надо лишь заплатить двести долларов за койку и лекарства». Ладно, отвечаю, заплачу. А у самого в кармане ни цента. Приплелся домой. Пусто. Ни продать нечего, ни занять не у кого. Да и кто даст двести долларов? Всю ночь я промучился. А утром звонят из больницы: «Заберите тело своей супруги». Чуть с ума не сошел. Похоронил Дженни. Пришел с кладбища домой, а дом опечатан. Просрочил выплату. И все пропало. Взносы, уплаченные ранее, не возвратили. Таков закон. Не знаю, что было бы со мной, если бы на следующий день не началась война. Японцы напали на Пирл-Харбор. Забрали меня на транспорт.
Хансен говорил неторопливо, посасывая трубку, уже не заботясь, слушаю я его или нет.
— Плохо жить на свете простому человеку. Такова судьба. И мне кажется, что я долго-долго живу, хотя мне нет и пяти десятков.
Он замолчал, отсутствующе глядя на вспыхнувшую рекламу: «Приобретайте дачи на побережье… Спешите!» Нам со старым кочегаром спешить было некуда.
Я стоял на берегу, соображая, где бы раздобыть центов двадцать на ужин. На душе было тяжело. Позавчера отправил старого Хансена в больницу для неимущих и знаю, что никогда больше его не увижу. Старый кочегар умирал от истощения, и спасти его было невозможно. Так сказал врач, поглядев на Хансена.
— К нам ежедневно привозят вот таких бедняков только для того, чтобы они не подыхали на тротуарах.
Его положили в палату среди таких же безнадежно больных. Хансен улыбался: он так давно не лежал на чистой простыне. Взяв исхудалой рукой мою руку, он проговорил:
— Вот и конец. Послушай меня, Пауль.
— Что такое?
— Поезжай на родину, в Россию. Ты ведь русский. Поезжай, пока не погиб, или вот так… — Он закашлялся, отпустил мою руку. И его истощенное тело, казалось, напряглось для последнего вздоха, но немного спустя Хансен успокоился. Заснул, тяжело дыша. Накрыв его одеялом, я в отчаянии вышел из палаты.
Тоскливо и одиноко мне было в этот вечер в нашей лачуге. Легко сказать: «Поезжай на Родину!» Всей бы душой помчался. Но как? Проникнуть тайком на пароход, идущий в Советский Союз? Но русских пароходов нет, а если какой и причалит в Нью-Йорке, то полиция не допустит не только к борту, но и на пристань. Нет, надо искать другой путь. А пока надо найти хотя бы поденную работу.
И вот утром я вновь притащился на причал угольной гавани.
Возле причала, готовясь к отплытию, беспощадно дымил из обеих труб большой океанский грузовой пароход. На палубе, как обычно во время отхода в рейс, суетились матросы, выбирая концы каната, хрипло в мегафон орал капитан, тарахтел брашпиль, поднимая якорь. От нечего делать я наблюдал за судном. И вдруг толстый усатый боцман, похожий на моржа, подойдя к борту, заорал:
— Эй, парень! Алло! Оглох, что ли! В работе нуждаешься? Тогда живо прыгай на борт.
Я недоверчиво воззрился на него. Может, не мне кричит этот красноносый дуб в шерстяном свитере?
— Чего молчишь? Нужен матрос! Или ты глухой?
У меня дрогнуло сердце. Честное слово, мне ведь орет этот дядька! Не теряя ни секунды, я вскарабкался по веревочному трапу на корму и вовремя. Судно уже отходило от причала.
— Ловко лазаешь. — Боцман оглядел меня и прорычал: — Документы есть? Нет! Дома оставил? Ну их в преисподнюю с этими бумажками. Покажись доктору и маршируй в кубрик. С ночи на вахту. Да запомни: половину первого жалования отдашь мне. Понял?
Я согласно кивнул. Боцман позвал мальчишку-юнгу и приказал отвести меня к доктору. Им оказался старший помощник капитана, маленький круглый человечек в фуражке с огромным козырьком, наполовину закрывавшим лицо. Не глядя на меня, спросил:
— Ты член профсоюза?
— Нет, сэр, — с горечью ответил я, решив, что все пропало. Но «доктор», видимо, остался доволен.
— Отлично. И не коммунист?
— Нет, сэр!
— Отлично. Венерическими не страдаешь? Прекрасно. Ступай к боцману. Годен. Да смотри, за тобой бутылка «мартини».
Что такое «мартини» я не понял, но радостный выскочил на палубу. Судно медленно выползало на середину Гудзона. Боцман одобрительно хрюкнул:
— Чертов парень! В океане был? Нет, говоришь. Неважно. Из тебя выйдет славный моряк, только меньше болтай о политике. Капитан этого не любит. Будешь вахту держать вместе с Оскаром. Он неплохой матрос, хотя в башке у него немного не в порядке. Научит тебя морскому делу.
По крутой железной лесенке я спустился в кубрик. Привыкнув к полумраку, различил узкие, в два этажа койки с бортиками, покрытые байковыми одеялами. Посредине кубрика стоял дубовый стол в окружении таких же тяжеленных скамеек, привинченных к полу. Под трапом — шкафчики для одежды, умывальник с потрескавшимся зеркалом, и вдоль борта — полка с разной посудой. Над столом чуть поскрипывала медная лампа на кольцах. В иллюминаторы плескались зеленоватые волны.
С палубы слышались топот ног, скрежет якорной цепи и ругань боцмана. Судно, набирая скорость, вышло в океан. Теперь только я, кажется, поверил в свое счастье. Но куда же мы плывем? А впрочем, не все ли равно. Лишь бы была работа.
Съев оставленный кем-то на столе черствый кусочек хлеба, я дожидался хозяев кубрика. Первым спустился в кубрик высокий матрос в желтой проолифленной куртке.
— Лопать хочешь? — вместо приветствия спросил он, подавая широкую твердую, как жесть, руку. — Ешь, отдыхай, и с ночи на вахту со мной. Я — Оскар.
Он достал банку тушенки, хлеб, и мы поели, запивая холодным чаем наш ужин. Один за другим спускались в кубрик матросы, на ходу скидывая пахнущие олифой, просоленные робы. Это были здоровые, сильные ребята с обветренными лицами и крепкими руками. Началась качка. Судно накренялось с борта на борт на просторной океанской волне. «Ничего, привыкнешь», — заметил Оскар. Он показал мне койку на втором этаже под иллюминатором. Раздевшись, я лег и вскоре уснул, покачиваясь, словно в люльке. Матросы тоже забрались в свои ящики-койки, и скоро в кубрике наступила тишина, прерываемая лишь скрежетом якорной цепи да глухими ударами волн в борт судна.
Меня разбудил Оскар:
— Начинается шторм. Надевай робу, — пробурчал он, подавая мне жесткую куртку и штаны. — А вот рукавиц нет, — виновато добавил Оскар. — Придется купить в лавочке, хотя этот негодяй Сильман дерет втридорога.
Полусонный, я поднялся за Оскаром на палубу. Качка усилилась. В темноте были видны белые гребки волн, а справа, на горизонте, едва виднелись слабые огоньки берега. К моей радости, я не поддался морской болезни, и вахта прошла спокойно, если не считать, что продрог до костей. На рассвете нас сменила другая пара матросов.
Но едва я забрался в свою люльку и согрелся, как дверца кубрика распахнулась и ворвался боцман.
— Все наверх, черти полосатые! Аврал! — простуженно зарычал он.
Мы моментально сорвались с коек. На палубе гуляли волны. Океан, бурый от гнева, с белыми барашками разъяренных волн, обрушился на старое судно. «Бони Брук» тяжело полз по ухабам водяных гор, то зарываясь до спардека в соленую кипень волны, высоко задрав корму, то оседая на корму под тысячетонным валом, и скрипел всеми переборками, не надеясь вынырнуть. Но проходило мгновение — на нос обрушивалась другая волна, винт беспомощно крутился в воздухе, и пароход останавливался, дрожа, как уставшее животное, чтобы затем вновь окунуться в набегающий вал. Откинув мокрую прядь со лба, Оскар заорал, пересиливая шум бури:
— Пауль, за мной! Держись за шторм-леер!
Я догадался, что шторм-леер — это канат, протянутый вдоль борта. Схватившись за него, побежал за Оскаром по скользкой палубе. И вовремя. Волна с борта, изогнувшись хищным зверем, накрыла нас, палуба провалилась под ногами, и, если бы не спасательный канат, меня унесло бы в океан. С ворчанием утаскивая деревянные рундуки и доски, волна схлынула с палубы, и мы, переводя дыхание, мокрые, побежали дальше, к мачте.
— Задраить трюмы, дьяволы! — закричал боцман.
С трудом натягивая твердый, негнущийся брезент, матросы удерживали его с четырех углов трюма, а Оскар и я, вооружившись топорами, начали забивать клинья в пазы. Крепкий брезент жег ладони. Не обращая внимания на боль, я обухом топора загонял клин в паз. Слава богу, все в порядке. Теперь вода не просочится в трюмы.
Но боцман не унимался:
— Все на ботдек! Принайтовить шлюпки!
Не зная, как это делается, я поспешил под ударами волн за Оскаром, цепко хватаясь за мокрые поручни трапа, стараясь делать все так, как мой товарищ. Но тут позади нас сорвалась лебедка и, грохоча по железной палубе, подхваченная волной, исчезла за бортом, как перышко. Боцман суеверно перекрестился, что-то закричал, а мы с Оскаром привязали к шлюпбалкам лодку и поспешили к другой шлюпке. Около второго трюма матросы также неустанно взмахивали топорами и ломами, стараясь загнать рассыпавшиеся на палубе чугунные трубы в свои гнезда.
А волны, все более огромные, свирепо ползли на пароход. Не успели закрепить шлюпки — как другая работа. Осыпая проклятиями небо и старшего помощника капитана, бросились на другой конец судна к трюмам.
Наконец продрогшие и промокшие до нитки мы спустились в кубрик. Здесь блаженное тепло. Негритенок Джим принес деревянное блюдо с кусками остро пахнущей солонины и фасолью.
— Опять тухлятина! — заворчал Оскар. — Не успели сняться с якоря, а уже кормят из бочонка капитана Дрейка.
— Жри, что дают! — хмуро отозвался старшин матрос Тедди, с жадностью накидываясь на фасоль. Его, как и меня, приняли на судно перед самым выходом в рейс, и он был еще полон береговой ненасытностью к пище. Все молча уселись за стол, вяло поддевая ложками горячую фасоль с солониной.
Негритенок, пыхтя от тяжести, поставил на стол бачок с бурдой, отдаленно напоминающей кофе. Выпив кружку этой жидкости, я устало залез на койку и, не успев даже ответить на какой-то вопрос Оскара, провалился в яму сна под шум бушующего океана.
Часа через два боцман вновь поднял всех шестерых обитателей кубрика. Шторм не собирался утихать, а еще более злобно атаковал «Бони Брук».
— Проклятая жизнь! — ворчал Тедди, с огорчением рассматривая свои рукавицы. — Придется покупать в судовой лавчонке новые. И так должен за робу сорок монет. Ничего не останется от получки. Скорее бы до берега добраться, сбегу, право, сбегу.
— Куда? Опять бичевать да голодать? — с насмешкой спросил кто-то в сумраке кубрика.
— Ты прав. Никуда не денешься. Проклятая жизнь, — повторил Тедди, поднимаясь в штурманскую.
Трое суток бушевал океан. И только у Азорских островов стало спокойнее. Набрав воды для котлов и уголь, «Бони Брук» потащился дальше. Иногда встречались на пути другие пароходы. Приветливо гудели, отвечая на наш гудок, и исчезали за кормой, оставляя позади себя светло-зеленую полосу, медленно таявшую на поверхности океана. Порой проплывали мимо белоснежные пассажирские лайнеры, словно гигантские лебеди в голубом просторе. Мы с завистью смотрели на них. Вот это пароходы, не чета нашему грузовику! С них доносилась музыка. То был иной мир, недоступный матросам «Бони Брука».
Наконец показался берег. И еще через сутки мы пришвартовались в Саутгемптоне. Несмотря на октябрьский туман и сырость, все свободные от вахты сошли на землю. Мы с Оскаром и другими матросами поспешили в город. Так приятно было ступать по твердой мостовой после палубной качки.
Оккупировав первый попавшийся кабачок, мы пили вино, танцевали с местными девушками под шумовую музыку джаз-оркестра. Перед нами стояли кружки и бутылки с терпким вином. Пахло поджаренным луком и маслом. Выпив, мы забыли томительные будни в океане и все отчаяние одиночества.
Но утром наступило тяжкое похмелье. С пустыми карманами мы возвращались на пароход. И вновь однообразие рейса. Вахты, сон, соленая свинина, ругань боцмана и мечты о береге.
Прошло полгода. Я стал настоящим моряком. Меня поставили на руль. Приятно было стоять за штурвалом, чувствуя, как наша неуклюжая коробка покорно слушается тебя. «Бони Брук» ходил медленно, всего по девять миль в час, но руля слушался хорошо, и в этом было главное достоинство старого парохода.
Мы делали рейсы в Лондон, а затем, забрав груз, плыли в Мельбурн, заходя в Порт-Саид и Аден. Дни тянулись однообразно, похожие друг на друга, размеренные склянками. В Адене обычно стояли трое суток. Получив от штурмана деньги, моряки съезжали в юрких яликах на берег. Неприветлива была эта обожженная солнцем земля, но все-таки это была земля, а не зыбкая палуба. Спустив в портовых кабачках весь заработок, моряки возвращались на судно. И вновь — необъятная ширь океана, величественного и спокойного. Чувство оторванности от берега, от жизни в городах прошло, я привык к длительным рейсам, втянулся в эту жизнь… Однажды мы увидели советский танкер. Он прошел совсем близко от «Бони Брука», и я даже различал лица советских моряков. Танкер, по традиции, дал гудок, но наш капитан, пьяница Голдерс, не разрешил ответить на приветствие. Долго-долго я смотрел на серый силуэт советского танкера с красным флагом, и мечты о родине всколыхнулись во мне с новой силой. Когда же я прибуду к родным берегам? Я надеялся, что наше судно когда-нибудь поплывет в советский порт, и тогда… тогда только они меня и видели на «Бони Брук». Лишь бы попасть в Россию. Ведь может же такое случиться, что наш пароход пойдет с грузом к советским берегам. Никто в кубрике не знал, что я русский. Я был обычным матросом американского судна компании «Америкам экспорт лайн», и моя жизнь была обычной жизнью американского моряка. Работа, гулянки в портах и опять работа под окрики боцмана или штурмана.
Как-то в Ливерпуле мы с Оскаром решили прогуляться. День был теплый, но дождливый. Тщательно, до блеска, вычистив ботинки и выутюжив свои костюмы, купленные в Мельбурне, мы отправились на берег. Миновав припортовые кварталы, вышли к центру города. Под косым теплым редким дождем мокли серые здания, вереницы автомашин, среди которых краснели двухэтажные автобусы, облепленные рекламами. Людской поток. Витрины магазинов. Нищие под мокрыми зонтиками на углах. Полисмены в блестящих касках. Мы с Оскаром шли все дальше и дальше в поисках дешевого бара, и вдруг на одной улице я увидел красный флаг. Я остановился как вкопанный. Мокрый от дождя, над дверью скромного особняка висел красный с серпом, молотом и звездой у древка советский флаг. Сбоку от дверей отливала золотыми буквами небольшая вывеска: «Консульство СССР», по-русски и по-английски.
— Чего встал? Русского флага не видел? — Оскар недовольно потянул меня за рукав. — Деньги еще есть, пойдем в таверну.
Машинально я тронулся за ним, однако вывеска консульства не давала мне покоя. Это же наше, русское, советское консульство! А что, если зайти, поговорить, узнать, можно ли мне вернуться на родину? Меня должны понять. А вдруг выгонят? Скажут, какой же ты русский, если даже по-русски плохо говоришь. Недавно, взяв в руки русскую газету в Шербуре во время стоянки, я, украдкой читая ее, не понял, что за слово «коврига». Нет, я, конечно, зайду. Эти мысли не давали мне уснуть, когда мы с Оскаром вернулись в наш кубрик. Ворочаясь на своем узком ложе, я не переставал думать о консульстве. Вышел на палубу. Дождь перестал. Я присел к фальшборту, глядя на мирно мигающие огоньки набережной и на звезды. Эти же звезды сейчас светят над моей родиной. И какой-нибудь парень, вроде меня, смотрит на звезды.
Утром я решился. Сдав вахту, оделся, выпросил у Оскара его новый галстук и с бьющимся сердцем спустился по трапу. Вышел из ворот порта. Свернул направо, стараясь припомнить, на какой это улице видел красный флаг консульства. Кажется, на Виктория-стрит. Точно! С Денигола дул пронизывающий ветер. Но я не чувствовал холода. Еще поворот. Вот знакомое здание магазина Сэнди. За ним серый особняк с большими окнами. Флаг трепетал под свежим ветром, словно звал к себе. Я стремительно перешел улицу. С бьющимся сердцем толкнул тяжелую дверь. Она распахнулась неожиданно легко, и я оказался в вестибюле.
— Вам кого? — по-английски спросил молодой человек в черном костюме, дружелюбно глядя на меня, пока я собирался с мыслями. Он улыбнулся и повторил свой вопрос.
— Извините… Я моряк, я русский и хочу повидать господина консула. — Запинаясь, наконец ответил я по-русски.
Он не удивился моей русской речи. Провел меня в небольшую приемную и, когда я опустился в кресло, сказал:
— Подождите здесь.
Я оглянулся. Странное неизведанное чувство наполнило меня. Тут был кусочек моей родины. На круглом столике — русские газеты, над дубовой панелью — русские картины. На одной из картин двое медвежат играли на поваленных соснах, а медведица широко раскрыла пасть, будто сердилась на расшалившихся детенышей. А справа, на фоне голубовато-молочного тумана, стоял на задних лапках трогательный медвежонок. Все в этой картине было родное, русское, и после идиотских абстрактных полотен, виденных в Нью-Йорке или в Марселе, так приятно было смотреть на эту картину. Словно я очутился в родном краю, в Моховицах, на опушке леса. Над столом висел портрет. Боже мой! Да это же Ленин. Владимир Ильич Ленин за столом читает газету «Правда». У нас, дома, был точь-в-точь такой же. Как сейчас помню, в рамке под стеклом, только меньшего размера. Отец очень дорожил им. Портрет Ленина был неотделим от детства. С волнением я смотрел на дорогие черты. Потом несмело взял газету со столика. «Известия» двухнедельной давности, «Труд», «Комсомольская правда». Дрожащими руками я разворачивал страницы газеты. Это не какие-нибудь «Дни» или «Новый свет», купленные в киоске на Бродвее, а настоящие русские советские газеты. Их печатали там, в Москве… А вот «Огонек». Я перелистывал страницы журнала. Милые русские лица смотрели на меня.
— Здравствуйте! Чем могу быть полезен?
Я вскочил. Предо мной стоял еще не старый, но уже с седеющей бородкой клинышком человек в пенсне, в обыкновенном коричневатого цвета пиджаке, с красно-золотым орденом.
— Простите, вы главный консул Советского Союза?
Он добродушно улыбнулся и протянул мне руку.
— Главных нет. Просто консул. Садитесь, пожалуйста. Значит, вы русский?
Я смешался.
— Итак, слушаю вас. Какими судьбами вы оказались в Ливерпуле?
— Видите ли, я русский. Ребенком увезли на чужбину… Во время войны… — Я запнулся. Все заранее приготовленные слова вылетали из головы.
— Успокойтесь. Где вы теперь обитаете?
— Я?.. Я матрос на американском судне «Бони Брук»… А скажите, что это за орден у вас?
Консул, улыбаясь, коснулся тонкими пальцами своего ордена.
— Это орден «Отечественной войны» I степени.
Постепенно смущение мое исчезло. Я спокойно начал рассказывать о себе.
Впервые я говорил о своей жизни, не тая ничего. Картины прошлого вставали предо мной с поразительной ясностью. Я вспомнил и родные Моховицы, и казнь матери, и страшные дни в немецком лагере. Не умолчал и о Настеньке. И хотя тяжело было рассказывать о предательстве Василия, упомянул и о нем. Вспомнились и годы в приюте и скитания по нью-йоркским причалам.
Консул умел слушать. Он сидел, чуть подавшись ко мне. Когда я закончил свое горькое повествование, он не поторопился с ответом. Велел подать чай. Пожилая женщина принесла кипящий чайник, фарфоровые чашки, печенье. Прихлебывая маленькими глотками чай, задумчиво и вместе с тем дружелюбно глядя на меня, консул заговорил:
— Понимаю вас, Павел. Таких случаев после войны великое множество. Много детишек попало в чужие руки, в чужие страны. Советское правительство делает все возможное для возвращения детей домой, к родителям, на родную землю, и многие возвращены, но все же…
Консул снял запотевшее пенсне, протер стекла платком и опять замолчал.
Я, волнуясь, ожидал, что он скажет. Может быть, сейчас решится моя судьба? Поднимется и скажет, что могу ехать на Родину, что не надо никаких формальностей. Выдаст билет в Советский Союз и…
Но он продолжал молчать, уставившись на медвежат, и эти минуты мне показались нестерпимо долгими. Наконец, подняв на меня глаза, проговорил:
— Слушайте внимательно. Нужно подать заявление на имя советского посла в Лондоне. Мы же не имеем права решать такие вопросы Это функции посольства. Вы напишите заявление и все, что рассказывали мне про себя. Потом запаситесь терпением. Ваши данные проверят, сделают запрос в Москву. Это необходимо. И я уверен, что в будущем сможем проводить вас на Родину. Но терпение, терпение…
— Сколько же ждать ответа? — упавшим голосом спросил я. Все во мне замерло… А я-то надеялся, так надеялся, и вот надо еще ждать…
— Не скажу. Но, кажется, полгода, год, не больше…
— Целый год!
— Да. Надо уметь ждать.
— Уметь ждать, — машинально пробормотал я, опустив голову. — Ну что ж. Пусть будет так. Как скажете, так и сделаю.
— Заполните анкеты. Вы долго будете в Ливерпуле?
— Разгрузка кончается. Опять поплывем в Сидней, а оттуда — в Нью-Йорк.
— Где бы вы ни были, не теряйте связи с нами. У вас есть постоянный адрес?
— Нет. Впрочем, ведь можно писать на Нью-Йорк на Центральный почтамт, до востребования?
— Пожалуй, да. И не отчаивайтесь. Будьте мужественны.
Консул поднялся, дружески обнял меня за плечи и сказал:
— Это хорошо, даже очень хорошо, что зашли к нам. Ваше заявление не останется без ответа. А пока, где бы вы ни были, как бы тяжело вам ни пришлось, помните, что вы советский человек, что ваша родина — Россия, и будьте достойны ее.
— Где пропадал? Сияешь, как медная кастрюля. — Оскар брился перед зеркалом. — Да не раздевайся. Сейчас пойдем в одно место.
— Куда это?
— А ты у нас на корме ничего не заметил? Плохое зрение, значит. У причала стоит русский пароход.
— Ну и что? — как можно равнодушнее спросил я.
— Чего покраснел? Пойдем, посмотрим. Ребята болтают, что это какое-то особенное судно. Только старому боцману ни слова. Донесет сразу капитану — и прощайся с работой. Понял?
— Чего тут понимать? — еще весь во власти приподнятого настроения я не мог удержаться от улыбки. Как отлично все получилось. Пускай пройдет много месяцев, но все же дождусь своего. После разговора с консулом я тут же заполнил анкеты, написал заявление и от одного этого чувствовал себя сильнее.
Тщательно побрившись, Оскар оделся, и мы отправились на советское судно. Еще издали заметили группу людей у трапа «Смольного». Ничего особенного, казалось, не было в этом пароходе — он был даже меньше нашего, отличался лишь чистотой да алым полотнищем на мачте. Мы поднялись на борт. Кроме нас, на судне уже были моряки с голландского парохода и французского танкера, стоявших у причала по соседству.
— Алло! Приятель! Ты матрос? — остановил Оскар одного парня в замазанной краской робе. В руках тот держал ведерко с олифой.
— Да, матрос. Второго класса. — Парень плохо произносил английские слова.
— Мы тоже матросы. С американского шипа. Будь добр, покажи свой кубрик. Матросский кубрик. Понимаешь?
— Понимаю. Но кубрика у нас нет. Живем в каютах, сэр.
— Сам ты «сэр». Не ври. На каждом порядочном судне имеется кубрик для матросов и кубрик для кочегаров. Где ты ешь, спишь?
Парень откинул рундук, поставил ведерко и, вытерев ветошью руки, коротко бросил:
— Пошли со мной.
Мы прошли за ним в коридор. Он дернул дверь каюты.
— Заходите, мистеры.
— Послушай, друг, ты не смейся! — Оскар готов был взорваться. Клок волос угрожающе повис у него надо лбом. — Ты нам покажи свою койку, а не штурманскую каюту. Каюту кочегара, матроса, понял?
— Я матрос и живу в этом помещении.
— Пропаганда! — буркнул Оскар, переступая порог.
В светлой каюте с крашеными стенками стояло две кровати, как в приличной гостинице. Между ними прислонился столик. У дверей — шкафчик с зеркалом. Над белой постелью висел коврик стамбульской работы. Чуть повыше над ним — фотография молодой женщины.
Оскар поднял край покрывала и прошептал:
— Черт побери! Простыни! Ты матрос? Простой матрос?
— Не только матрос, но и студент. Учусь…
— Ну и дела! Где видано, чтобы обыкновенный рогаль имел такую каюту! И вся команда так?
— Конечно, можете посмотреть. — Моряк улыбнулся. — Идемте обедать. Кэп не любит, когда опаздывают к столу.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что капитан вместе с вами ест?
— Да. Именно так.
— Ну и дела! — повторил Оскар, вытирая пот со лба и украдкой поправляя галстук.
Перед кают-компанией мы остановились.
— Послушай, приятель, — смущенно затоптался Оскар, — чтобы я, простой моряк, зашел в помещение администрации без зова? Ты смеешься? Нет такого закона у моряков.
— Но у нас же советские законы! — Парень открыл полированную дверь кают-компании. Переглянувшись, мы с Оскаром несмело вошли.
За двумя длинными столами, покрытыми белейшими скатертями, сидели люди. Сразу было заметно, кто из них хозяева, а кто гости. Советский моряк подтолкнул меня к свободному креслу. Исподлобья осматриваясь, мы разместились. Я попал между механиком и боцманом с голландского судна. Напротив сидел русский парень, кочегар. Еще при входе на пароход я заметил его в кочегарской робе, а сейчас он был чистый, в голубой франтовской рубашке, и непринужденно разговаривал со штурманом, словно они были приятелями. Оскар перестал улыбаться. Его лицо стало серьезным, каким-то напряженным. В это время вошел капитан. Все встали. Я во все глаза смотрел на моложавого человека в наглухо застегнутом кителе с капитанскими нашивками.
— Здравствуйте. Прошу садиться. Будем обедать, — звучно произнес он по-русски и по-английски, занимая кресло во главе стола.
Я молчал. Комок подкатил к горлу. Только смотрел во все глаза, ловил обрывки разговоров и не мог выговорить ни слова. О, как я завидовал всем этим советским матросам! Шальная мысль пришла мне в голову. А что, если встать сейчас и громко сказать, что я русский… свой. И не моя вина, что очутился на чужом берегу. Я не хочу уходить с этого парохода!
— Ты очень взволнован, Пауль? — вполголоса спросил Оскар.
— Не знаю. Просто все как-то странно, — ответил я, продолжая напряженно слушать, как капитан рассказывает о Голландии.
— Ты весь пылаешь. Я тоже взволнован, просто не верю своим глазам. Смотри, я ем то же, что и капитан. Вот здорово! Где такое может быть? Ну и дела!
«Ах, ничего ты не понимаешь!» — чуть было не сказал я, но только пожал плечами, не в состоянии справиться со своим волнением.
После обеда мы еще час лазили по всему судну. Спускались в кочегарку, заходили в красный уголок. Не допытывались больше ни о чем, никого не расспрашивали. Все было ясно. Оскар мрачнел с каждой минутой. Казалось, он о чем-то думал, мучительно и тяжко. Нам не хотелось возвращаться на свое корыто. Не сговариваясь, мы вышли из порта и до поздней ночи бродили по улицам.
— Эх, Пауль! Живут же русские! — восторженно повторял Оскар всю дорогу. — У них ведь рай. Настоящий рай! Будут ли когда-нибудь у нас такие каюты и такие обеды? Навряд ли. У них же своя власть. Проклятая наша житуха.
Спустившись в кубрик, Оскар повалился на койку и уснул, не раздеваясь.
Наутро мы ни словом не обмолвились о советском судне и, пока стояли у причала, с тоской поглядывали на «Смольный».
На другой день советский пароход ушел в море, оставив во мне горечь утраты и беспокойство.
Разгрузившись, тронулись в обратный рейс и мы. Снова туманный простор Атлантического океана и тоскливый крик чаек, провожавших нас от берегов Англии.
В Нью-Йорке Оскара ждала Китти, о которой он говорил весь переход до Америки и фотография которой висела у него на переборке над койкой.
Меня же никто не ждал, и не к кому мне было спешить. Разве что на почтамт, где, по моим расчетам, должно лежать письмо от консула. Я терпеливо достаивал вахту у котла. Мы пришвартовались у Бруклинского моста.
Но неожиданно нас вызвал капитан.
— Какого черта ему надо! — растерялся я. Вызов к капитану предвещал несчастье. Матросы редко удостаивались чести лицезреть Голдерса.
— Дело плохо! — прошептал Оскар, робко переступая порог его каюты и вытягиваясь в струнку.
Капитан, увидев нас, круто повернулся, сжав кулаки:
— Вон! Вон! Сию же минуту вон, чтобы духу вашего не было на моем судне!
— В чем дело, сэр?
— Они еще спрашивают! — Голдерс весь затрясся. — Вы ходили на советское судно в Ливерпуле?
— Разве морякам запрещено ходить в гости к морякам?
— Молчать! То особые моряки. Коммунисты! Я не хочу иметь из-за вас неприятности. Уходите! А не то сообщу в полицию и…
Капитан откинулся в кресле и, сунув в рот какую-то таблетку, запил водой из графина.
Мы неподвижно стояли у порога каюты. Может быть, капитан все-таки оставит нас на судне, мы ведь были неплохими матросами. Проглотив еще таблетку, он заговорил спокойнее:
— Поймите, ребята! Я не могу вас держать. Меня могут вызвать в ФБР или в комиссию. Скажут, что потворствую большевистской пропаганде. Мистер Паркинс приготовил вам расчет.
Мы направились к старшему помощнику Паркинсу. Он с видимым сочувствием поглядел на Оскара, но, ничего не сказав, выдал нам полагающееся жалование.
На Риджент-авеню мы зашли в кабачок. Было еще рано, и столики пустовали.
— Ты что думаешь делать?
— Не знаю. К Китти теперь нельзя. Придется подождать с женитьбой. Послушай, почему так скверно жить в кашей благословенной Америке! Ты не задумывался над этим? Капитан, любой хозяин, может выгнать с работы, если ему вздумается. И защиты нет. Ты скажешь, профсоюз? А что он сможет сделать, если хозяин скажет нет, и баста!
— Может, все же помогут устроиться на другое место?
— Глупости говоришь. Профсоюзные боссы на откупе у хозяев. От них ничего не дождешься. Это тебе не Россия. — Оскар пугливо оглянулся и, понизив голос, продолжал: — Если бы у нас трудовой народ сделал революцию, как в России… Ну, прощай… Вряд ли мы увидимся.
Мы допили виски и распростились.
Я поспешил на почту. Девушка с накладными ресницами и ярко-красным ртом в окошечке «До востребования», привычно улыбаясь клиентам, ответила мне, что писем нет. Огорченный, я поехал в Бруклин, где удалось снять крохотную каморку в пансионе для моряков. На следующий день я пошел в порт, надеясь найти работу.
В воротах меня окликнул полисмен Гарриман. Он по-прежнему был по-слоновьи неуклюжим и важным в своей фуражке с ремешком под жирным подбородком.
— Эй, Пауль! Как закончил рейс?
— Все в порядке, сэр.
— Нет, не все… Тебе на причалах делать больше нечего. Работу не дадут ни на погрузке, ни на пароходах.
Я изумленно вытаращил глаза.
— Это в честь чего?
— Ты внесен в черный список. Так что проваливай отсюда подобру-поздорову, дружески тебе советую.
— В чем же я провинился? — все еще недоумевая, спросил я.
— Твой бывший капитан Голдерс постарался.
Я поехал в Бронкс. Там, за Гудзоном, возможно, получу работу. Черт с ними, в конце-концов, с пароходами и с капитанами.
Прошел месяц, другой. Распростившись со своей комнатушкой в «Якоре», я перекочевал в район Гринвича-Виллейджа. Там обитали артисты бродячих театров, певички из варьете, начинающие художники и просто бедняки, приехавшие в Нью-Йорк за богатством и славой. Не добившись ни того, ни другого, разочарованные и опустошенные, они доходили до нищеты.
Я случайно познакомился со стариком-лифтером, иногда за него дежурил, и за это он пускал меня ночевать в клетке лифта. Намаявшись за день, я плелся к лифтеру, рассчитывая лечь спать, когда в доме все угомонятся и кабинка лифта не будет путешествовать по этажам. По дороге заходил в кабачок тетушки Салли. Это грубоватая некрасивая, но еще не старая женщина вечно в замасленном переднике была известна морякам и докерам своей добротой. Она давала в долг, не требуя процентов, подкармливала безработных матросов, снабжая их иногда даже одеждой и ничего не требуя взамен. Пока у меня были деньги, я ходил в кабачок, чтобы перекусить и узнать последние новости на причалах. Какое судно пришло из дальнего рейса? Расспросить о работе в гавани.
Однажды я застал в кабачке тетушки Салли большую компанию американских моряков с «Осси Моллер», грузового судна, делавшего рейсы между Нью-Йорком и портами Южной Америки. Раз в два месяца «Осси Моллер» появлялась у причалов, и матросы наполняли кабачок тетушки Салли. Они уже здорово на этот раз, когда я пришел, нагрузились, сидели с портовыми девушками на коленях, горланили песни и бесцеремонно ругались. Увидев, что мест нет, я повернул было обратно, но тут заметил в дальнем углу одиноко сидевшего негра, Он был в белой рубашке, и на груди поблескивала медаль за войну. Эта медаль, очевидно, и придала ему решимости зайти к тетушке Салли, хотя здесь пьянствовали белые.
Осведомившись, свободное ли это место, я сел в ожидании пива и сосисок. Негр спокойно пил небольшими глотками из кружки пиво, закусывая жареными тонкими ломтиками картофеля. Я съел сосиски и уже было поднялся, но сел обратно при виде пьяного моряка с «Осси Моллер», вразвалку подошедшего к нашему столику. Чуть наклонясь к негру, он заорал, брызгая слюной:
— Ты чего, чего лакаешь, черная обезьяна?! Глядя на твою поганую рожу, пить не хочется… Понимаешь? В глотку не лезет… виски.
Негр спокойно поднял на него глаза, но не ответил.
— Сматывайся отсюда, а то кружкой тебя по башке! Здесь белые хозяева…
— Что за шум? Ах, это черномазый шумит! — Два товарища пьяного матроса поднялись со своих табуреток и подошли к нашему столику.
— Этот черный павиан не хочет сматываться! Алло, миссис Салли! Если не уберется этот негритос, мы покидаем ваш притон.
— Это у меня притон! — взвизгнула тетушка Салли, выбегая из-за стойки. — Да я вас выставлю, чертовы дети, если вы такого мнения о моем ресторане! Убирайтесь на свою коробку, если не нравится у меня…
— Ладно, миссис! Я лучше выйду. — Негр примирительно улыбнулся, вставая со своего места. — Все равно я допил свою порцию и больше не хочу.
Меня вдруг охватила злость. Схватив негра за руку, я решительно сказал:
— Сиди, друг! Не поддавайся этим гадам!
Моряки с «Осси Моллер» с удивлением и злобой глядели на меня.
— Тебе что надо? Постыдился бы сидеть рядом с черномазым… Заступник какой!
Вскочив, я сжал кулаки и, дрожа от ненависти, ответил:
— Он сидит на своем месте и не трогает вас Он такой же трудовой человек, рабочий, как и мы…
— Что еще за защитник? Что за подонок… — Матрос не успел закончить, как я, не помня себя от ярости, изо всех сил стукнул его кулаком по носу. Всю свою злобу, все свои неудачи и отчаяние вложил в этот удар. Он покачнулся и с воем свалился на пол. Не дожидаясь, пока его друзья опомнятся, я двинул кулаком в пьяную рожу второго. Третий испуганно попятился, вытаскивая нож. Загалдев, вскочили и другие из их компании. Пронзительно завизжала женщина. Я тоже выхватил из кармана свой матросский нож. Негр встал рядом со мной. От соседних столиков подходили знакомые мне грузчики, сбрасывая куртки и засучивая рукава. Парни с «Осси Моллер» остановились. Подвывая, как раненый шакал, с пола поднялся упавший, размазывая по лицу кровь. Другой, осыпая проклятьями всех негров на земле, заковылял за ним. В эту минуту в дверях показалась толстая фигура полицейского. Сразу воцарилась тишина.
— В чем дело, мальчики? Что здесь происходит? — величественно спросил полисмен.
— Ровным счетом ничего, — ответила тетушка Салли. Она включила автомат, и звучная музыка из диснеевского фильма «Микки Маус» наполнила низкие своды кабачка.
— Попался бы ты нам, черномазый, в Луизиане или в Техасе, мы бы сделали из тебя котлету, — с ненавистью пробурчал зачинщик драки, усаживаясь на свое место. За ним сели остальные.
Ярость моя утихла, я, пододвинув стул, сел рядом с негром и нарочно громко, чтобы слышали все, крикнул:
— Тетушка Салли! Прошу пару кружек бархатного пива, мне и моему другу!
Она понимающе кивнула и, наполнив кружки лучшим пивом Гейца, лично сама поставила на стол перед нами. Это была большая честь: не девушка, а сама хозяйка бара преподнесла нам пиво. Мы тянули пиво не спеша и не глядя на соседей. Они, переговариваясь, затеяли было песню, но веселье что-то не ладилось, и один за другим матросы потянулись к выходу.
Мы тоже вышли. С опаской осмотрелись. Но улица в этот вечерний час была пустынна.
— Спасибо, брат — с чувством произнес негр. — Меня зовут Джоном. Джон Райт. Кочегар с «Канады».
Я назвал себя.
— Ты такой здоровяк, а трусишь схватиться с пьяными моряками.
— Не в том дело. Стал бы драться, все равно оказался неправ и угодил бы в тюрьму. Я же чернокожий. — Горько усмехнувшись, он добавил: — Конечно, когда ты встал в мою защиту, я не мог сидеть сложа руки. Но в другом случае, пусть я дрался бы до последнего, и они получили бы свое… конец был бы один — белые забили бы меня до смерти. — В его произношении угадывался гарлемский выговор.
— Ты здешний?
— Да. Родился и вырос в Гарлеме. Однако дома редко бываю. Плаваю на «Канаде» кочегаром, — повторил Джон. — Возим пассажиров и груз в Южную Америку. — Хорошо платят?
— Грех жаловаться. Хотя вычитают беспощадно.
— Везде так.
Пройдя Колумбийский университет, мы свернули к Гарлему. Несмотря на поздний час, улицы этих негритянских кварталов кишели народом. Прохожие с удивлением смотрели на нас: белый человек, пусть даже простой матрос в заношенной одежде, здесь был редкостью. Не обращая внимания на испытующе-удивленные взгляды женщин, судачивших у входов в дома, мы зашли в низкую таверну. Пить не хотелось. Мы просто сидели, покуривая дрянные сигареты, разговаривали и засиделись допоздна.
Я рассказал Джону о своих мытарствах, скрыв, впрочем, от него, что я россиянин, хотя меня и подмывало сказать это. История Джона была обычной для негра. Не мог кончить школу. Семья большая. Он старший сын. Пришлось работать с двенадцати лет. Сначала мальчиком на побегушках в отеле «Лаура» у итальянца, затем нанялся поваренком на судно. Война застала его уже взрослым парнем. Пошел на фронт.
— А после войны вот кочегарю на «Канаде» и кормлю семью, — с грустной улыбкой сказал Джон. — У меня много младших братишек и сестренок, и только трое из них работают. Нам, черным, как известно, работу дают в последнюю очередь.
Толстая неповоротливая негритянка откровенно зевала, готовясь закрыть кабачок. Мы вышли.
— Ты куда? Если не против, пойдем ко мне ночевать.
— Согласен. Но у тебя тесно.
— Не беда. Разместимся.
Пройдя две улицы, мы свернули в большой двор. В глубине его стоял дом, очень старый, сырой и холодный, полный запахов пищи, кухонных отбросов, табака и дешевого мыла. Сквозь полураскрытые двери слышались хриплые голоса, смех и плач детей.
— Еще не спят? — удивился я, указывая на тусклые огни в окнах.
— Здесь спят днем, — усмехнувшись, сказал Джон. — Ночью крысы не дают спать. Мужчины работают в ночных сменах, приходят только утром.
В сырой с кирпичными стенами полуподвальной комнате каким-то чудом помещалось все семейство Джона. Мать, худая негритянка, отец, надсадно кашлявший за ситцевой занавеской в углу, и семеро подростков, спавших вповалку на полу. В другом углу взрослая сестра Джона лежала с крошечным сынишкой на железной кровати, прикрывшись тонким одеялом. Накинув халатик, она поднялась и с нежной улыбкой посмотрела на Джона. Никогда не забуду этой обаятельной улыбки и любящего взгляда молодой негритянки. Он ласково обнял ее и представил меня.
— Клара, — певуче протянула она. — Мальчики, вы хотите есть? Сейчас приготовлю кофе.
— Ничего не надо, — пробормотал я, во все глаза глядя на красивую негритянку. Она постелила салфетку на колченогий стол, стоявший у дверей, и принялась хлопотать у керогаза на приступках подвала.
— Хорошая у меня сестренка, — сказал Джон, пододвигая мне табуретку, — но не везет бедняжке, недавно потеряла мужа…
— Как это случилось?
— Весной участвовал в демонстрации, напала полиция, его застрелили… Был суд над полицейским, но… полицейского оправдали, мол, не дело негров протестовать.
Ситцевая цветная занавеска зашевелилась, вышел отец Джона. Я вежливо поздоровался с ним. Старик сел рядом. Клара поставила на стол чашки с горячим кофе и тарелку с бисквитами. Из-под одеял с любопытством смотрели на нас проснувшиеся дети. И странно, что, несмотря на потемневшие от сырости стены, тесноту и бедность, в этом жилище было уютно и приятно. Чувствовалось, что в большой семье Джона царит мир и согласие.
Вскоре и мы с Джоном улеглись, и если бы не крысы, пищавшие за стеной, то можно было бы спать спокойно.
На рассвете я простился с негром. Он дружески задержал мою руку.
— Послушай, Павел! Если тебе негде будет ночевать, трудно придется, заходи. Для тебя двери всегда открыты. Я ухожу в плаванье, так что моя койка свободна. Не стесняйся… Конечно, тебе неудобно, ты белый, а я негр…
Я негодующе выдернул свою руку.
— Как не стыдно, Джон! Чепуху городишь! Негр, негр! Ну и что? Ты мой друг. И знай, что я не только белый, но и русский, советский…
— Ты советский, русский! — не удержался от восклицания Джон. — Вот это да! Я знал русских на фронте. О! Это настоящие люди… — Он дружески обнял меня… — Запомни, я твой друг и брат.
Дела мои шли все хуже и хуже. Случайный заработок попадался редко. Иногда лишь удавалось заработать на мойке автомашин в гараже в Бронксе. Но за это приходилось отдавать четвертую часть хозяину гаража мистеру Крафту. Часть заработка уходила на оплату билета на автобус и метро, и оставалось всего пять-шесть долларов в неделю. Пользуясь приглашением Джона, я ночевал в Гарлеме. Меня влекло искреннее гостеприимство этой негритянской семьи, и скоро меня уже хорошо знали в старом доме. Со слов отца Джона, несомненно приукрасившего историю нашего знакомства с Джоном в кабачке тетушки Салли и выставившего меня чуть ли не героем, защитником негров, всем во дворе это было известно, и меня встречали приветливо и радушно.
В семье Джона мне стало приятно бывать и потому, что Клара нравилась мне все больше. В минуты, когда она улыбалась или задумчиво смотрела на своего ребенка, лицо ее с огромными черными глазами становилось особенно привлекательно. Иногда Клара пела незатейливые песенки гарлемских негров. Мысль увидеть Клару гнала порой меня через весь Нью-Йорк в ее скромное жилище.
Однажды, лежа под «шевроле», сдирая налипшую грязь с колес, я услышал:
— Такой молодой, здоровый парень, а залез в мойщики. Будто другого дела нет.
— А вы дайте мне другую работу, — огрызнулся я, еще не видя, кто со мной разговаривает.
— Найду, хоть сейчас, полно работы…
Я поспешно выполз из-под машины и увидел самоуверенного толстяка в мягкой панаме. Он, сунув в рот жевательную резинку, прочавкал:
— О’кей, хоть сейчас. Поезжай в Аргентину. Или в Бразилию. Я — Роджерс.
О Роджерсе-вербовщике я слыхал в конторах по найму.
— С какой стати? Что я там буду делать?
— О, работа по тебе сыщется, — он выплюнул резинку. — Будешь надсмотрщиком на каучуковых плантациях. Или в охрану… Там жизнь как в раю.
— Что же не спешите сами в этот рай?
— Это особое дело. У меня здесь бизнес. Стрелять умеешь? Нет? Дело нехитрое. Этому занятию быстро научат.
— Стрелять? Не в солдаты ведь вербуете? Это и без вас можно. Видите, висит объявление: «Записывайтесь в армию, увидите белый свет, чудеса мира».
— Не тарахти зря. Можешь и не стрелять. Будешь просто надсмотрщиком на плантациях. Много денег заработаешь. А раз деньги будут, все будет твое: одежда, жратва и девушки. Ах, какие в Бразилии девушки! — Он засмеялся. — Из-за них только можно сорваться в Рио-де-Жанейро. Огонь девушки… И дешевые… Давай вербуйся. Контракт на год. Ну как? По рукам?
— Подумаю.
— Подумай, — сразу же согласился Роджерс. — Только смотри, не прозевай. Бродяг полно. Поздоровей тебя найдутся!
На этом наш разговор закончился.
Дня через два я зашел в его оффис на Сороковой улице, ведущей к порту. Народу было маловато, но все же по нескольку человек в день Роджерс завербовывал. В основном это были парни, пришедшие из армии и не нашедшие работы в Нью-Йорке. Негров, пуэрториканцев не вербовал, о чем уведомляла вежливая вывесочка на дверях ею конторки: «Негров и цветных просят не беспокоиться».
Я решил завербоваться и лишь выжидал, когда придет «Канада» из рейса, Хотя не хотелось расставаться с Кларой. Видеть ее, слышать ее голос стало для меня почти необходимым. Она встречала меня очень приветливо. Для меня у нее всегда была приготовлена чашка кофе. Вечерами, когда многочисленное кудрявое потомство старого Джона-отца засыпало, мы с Кларой сидели на ступеньках их жилища. Порой украдкой забирались в кинотеатр, смотрели кинофильмы с участием Чарли Чаплина. Но это было слишком рискованно для нее. Любой полицейский мог забрать Клару в участок, увидев, что она идет под руку с белым.
Джон вернулся из Бразилии спустя две недели. Я ему рассказал о Роджерсе и его предложении.
— Вербоваться? Да ты с ума сошел! Лучше уж сразу надеть полосатую рубаху — и на каторгу! Знаю я. Мы частенько возим переселенцев, как скот, в трюмах. Завезут их в болота на Амазонку — и каюк. Больше сезона не выдерживают на сборе гевеи — каучука. Лихорадка съедает их раньше, чем выберутся оттуда. И слышать не хочу об этом.
Клара с мольбой посмотрела на меня:
— Пауль! Не надо вербоваться, — тихо проговорила она, погладив меня по руке.
— Но что же делать? Работы нет и не предвидится. А она теперь еще необходимей, чем когда-либо…
Я запнулся, не решаясь вслух сказать Джону, что люблю его сестру, что мы с ней решили какими угодно путями уехать в Россию, что ждем извещения от консула. Нужны деньги, деньги, хотя бы несколько сот долларов.
— Сделаем тогда так. — медленно сказал Джон, — пройдешь со мной на «Канаду», запрячу тебя в бункер и как нибудь провезу. Может, действительно, повезет тебе в Бразилии… И не надо никакой вербовки.
На этом мы и порешили. Дни наши полны были грусти и надежды на будущее.
Почти каждый день я ходил на Центральный почтамт, ожидая весточки от консула. Рыжеволосая девушка, ведавшая письмами «до востребования», уже знала меня, и едва я подходил к окошечку, качала головой: «Ничего нет». Каждый раз сердце мое обрывалось, Все нет и нет. Когда же?
Как-то в кинотеатре на Ривер-сайд-драйв шел советский кинофильм «Свадьба с приданым». Бог весть как попала эта картина в Нью-Йорк. (Советские кинофильмы были очень редки.) Подсчитав свои последние гроши, я встал в хвост огромной очереди и купил билет. Непередаваемое чувство охватило меня. Все родное, близкое до слез. И это село с заснеженными улицами и избы. Девушка, греющая руки у русской печки, и ситцевый полог перед кроватью. И березки за палисадником. Точь-в-точь как в нашем селе на Смоленщине. Слезы невольно катились по моим щекам. Казалось, что волшебной силой я перенесен домой. Вот сейчас выйду на улицу и увижу лошадей, украшенных лентами, как это бывало в Моховицах на масленицу, и услышу звон колокольчиков и скрип полозьев по снегу. Потом прибегу домой. Скинув шубейку, скорей залезу на печку. А мать, милая моя мать, позовет: «Кудряш, а Кудряш! Слезай, ужинать»… В избе пахнет душистым хлебом, оладьями. И дед Прокофий сидит за столом. Перекрестившись, начинает разливать щи большим деревянным половником.
Я забыл о времени, о том, где я нахожусь. Когда сеанс кончился, я чуть не завыл от отчаяния. На второй билет денег не было. Тогда я, притаившись в задних рядах, стал ждать начала нового сеанса. Дождался. И опять острое, незабываемое наслаждение заполнило меня.
На следующий день, заработав в гараже два доллара, помчался на Ривер-сайд-драйв. Но… шел уже другой кинофильм. Я поплелся в Гарлем.
Каждый день я ходил на почтамт в надежде получить письмо от консула, но — увы и ах! — безрезультатно. В отчаянии я решил пробраться к подъезду здания ООН. Мне казалось, что тут я увижу русских. Упаду на колени, буду умолять помочь мне добраться на Родину. Меня должны понять Но еще в сквере перед бетонно-стеклянным небоскребом ООН меня остановили полицейские. Надвинув шлем на глаза, полисмен крикнул:
— Марш отсюда! Сию минуту! — Он выразительно указал на автобус с решетками, в нем уже было несколько человек с какими-то бумажными плакатами.
В последний раз мы сидели с Кларой на пороге ее жилища. Она меня не провожала, потому что мы с Джоном уходили на пароход ночью, и ей опасно было возвращаться из порта одной. Мы обнялись, Клара поцеловала меня, и мы простились. Пошли с Джоном в порт мимо холодных пакгаузов к пароходу. По узкому трапу поднялись на палубу, и Джон тайком провел меня в кочегарку, на самое дно судна. Здесь шумели паровые котлы, и раскаленные топки освещали зловещим блеском мечущихся перед ними полуголых кочегаров.
— Полезай сюда, — сказал он, когда я переоделся в пыльную робу. Согнувшись в три погибели, я прополз в бункер Царапая руки об острые куски антрацита, пробрался в самый дальний угол, прижался к борту и замер, как мышь. Из кочегарки доносились голоса, глухой рев топок котла.
Итак, в путь-дорогу. Незаметно я задремал и не заметил, как судно вышло в океан. Джон вызволил меня из бункера только во вторую ночь, когда «Канада» была уже далеко от берега. Очистив робу от угольной пыли перед гудящими топками котлов, я прошел за Джоном по узким кривым переходам в трюм. Нестерпимый жар и вонь ударили в нос. Здесь на трехэтажных нарах в полумраке ютились переселенцы из Европы. («Канада» шла из Антверпена через Нью-Йорк в Рио-де-Жанейро). Я пристроился к скандинавам, безуспешно старавшимся поддержать чистоту в своем закутке. Рядом с ними ютились итальянцы с женами и детьми. Подальше со своим скарбом разместились бельгийские шахтеры. На самых нижних нарах обитали греки, ирландцы, крестьяне из Испании. Всех их объединяла надежда на лучшую жизнь там, за океаном, в южной стране, куда плыла «Канада». Долгим был их путь из Европы, потрясенной минувшей войной и послевоенным кризисом. Их гнала нужда, а иных мечта приобрести в Бразилии или в Аргентине клочок земли. Все на что-то надеялись, и теперь, когда «Канада» отчалила от Нью-Йорка, которого бедняки так и не видели, запертые в железных бараках на острове Слез, радовались, что скоро прибудут в обетованную землю. А пока мирились с духотой вонючего трюма, с тем, что им не разрешалось даже выходить на верхнюю палубу, дабы не оскорбить своим видом пассажиров.
Переселенцы верили агентам-вербовщикам, что в Южной Америке можно не только заработать на хлеб насущный, но и разбогатеть и богатыми вернуться на родину, только надо откладывать в банк, экономить, и через пять-шесть лет можно будет положить на текущий счет порядочную сумму долларов. По словам вербовщика, выходило, что чуть ли не каждый фермер и рабочий имеет собственный автомобиль. И на работу они ездят в своих машинах.
Грустно это было слышать мне от ирландцев или от наивных итальянцев, с жаром уверявших, что именно все будет так, как говорили вербовщики в Турине или в Неаполе. Но все же постепенно, под влиянием этих рассказов, и мне самому стало казаться, что в Бразилии будет лучше. Зачем же иначе тащиться туда всем этим труженикам? Правда, я не обманывался, не мечтал об автомашине и своем земельном клочке, как эти простаки. Я понимал, что меня ждет суровая и трудная жизнь в чужой, еще более чужой, чем Соединенные Штаты, стране, языка которой я не понимал. Но все же, если найду работу, то будет лучше, чем в холодном Нью-Йорке.
Я не мог видеть великолепной панорамы Рио-де-Жанейро, потому что Джон перед приходом в порт вновь упрятал меня в бункере кочегарки, пока таможенники шныряли по судну, пока выходили на берег переселенцы. Вечером мы с Джоном сошли с парохода.
Странная, не обычная для любого порта тишина поразила нас. Много пароходов дремало и на рейде, и у стенок пристаней. Не было слышно ни шума разгрузки, ни свистков буксиров, ни того оживления трудовой жизни на причалах, какое бывает всегда в любом порту. Словно все вымерло. В звездное небо таинственно уставились ажурные стрелы кранов, трубы и мачты кораблей, точно застигнутые внезапным сном. Молчаливо стояли составы пустых вагонов, закрытые пакгаузы и склады. На причалах не было ни души. Лишь фигура сторожа в широкополой шляпе маячила у ворот порта, да двое полицейских бродили у борта океанского безжизненного лайнера.
— Забастовка! — уверенно сказал Джон.
— Может, праздник какой-нибудь?
— Не думаю. Еще в прошлый раз, когда мы были тут, ребята из интерклуба поговаривали о стачке.
За воротами причала улицы были также тихи и малолюдны. Открытый трамвайчик, дребезжа по рельсам, остановился на углу.
— Ну, прощай, друг! — Джон подал мне руку. — В случае неудачи устрою тебе обратный рейс. И помни, мой дом — твой дом.
«Если вернусь, то только за Кларой», — хотел я сказать, но вслух ответил:
— Дай бог не возвращаться.
— Вот, держи монеты. Немного, но пригодятся тебе. И не забывай меня и еще кое-кого. — Он лукаво улыбнулся и пожал мне руку. — До свиданья. И знаешь что? Ты первый белый человек, который стал моим другом.
Мы в последний раз обнялись и расстались. Джон нырнул в безмолвие порта. «Канада» через полчаса отшвартовалась на рейд, так как капитан боялся, что забастовщики повлияют на команду.
Проехав на трамвае в сторону окраины, я слез и пошел по незнакомой кривой улице, уступами поднимающейся в гору. Глиняные, подслеповатые домишки прилепились к невысокому склону горы, и чем дальше я шел, тем беднее и непригляднее выглядела улица. Здесь уже не было тротуаров и автомашин. Светлый, нарядный город слышался где-то внизу, за темными аллеями не то парка, не то леса, отделявшего центр от фавел — кварталов бедноты. Иногда попадались лавчонки, и в тусклом свете керосиновых ламп виднелись люди у прилавков и за столиками. Тут же, у раскрытых дверей, прямо на земле, продавались фрукты и овощи. Почти из каждого дворика несло запахом оливкового масла и поджаренной фасоли. В кабаре толпились смуглые парни. Возле них шныряли подростки. Старик под аккомпанемент гитары напевал грустную, непонятную для меня песню. Казалось, после духоты дня все население этих лачуг высыпало на улицу. Здесь не было ни радио, ни электрического света, ни тротуаров. Просто грязные улочки и закоулки, полные вечернего оживления. Возле булочной прохаживались какие-то типы в огромных широкополых шляпах. Гортанно перекликались женщины в длинных юбках и в накинутых на плечи черных платках. Порой я ловил на себе подозрительные взгляды, но никто не останавливал меня. Да и сам я вдруг почувствовал себя немым, потому что все вокруг говорили на незнакомом мне языке. Раскаиваясь, что заехал сюда, я уже решил повернуть к трамвайной линии, как возле бара, напомнившего мне далекую Бауэри-стрит, меня остановила худенькая девушка. Она быстро приоткрыла кофточку — мелькнули маленькие острые груди — и что-то певуче проговорила, указывая в темный провал улицы.
— Что тебе, милая?
Она вновь что-то сказала. Но я теперь без слов понял ее. Чувство жалости защемило сердце.
— Доллары у вас принимают? Я еще не обменял деньги. Вот возьми, купи себе, что надо, — подал я ей десятку. Она, схватив бумажку, радостно закивала. И сразу же исчезла напротив в лавчонке. Я пошел дальше, не решаясь спросить у прохожих по-английски, как пройти к гостинице. Двое парней в соломенных шляпах, один с гитарой, другой с тростью, в жилетках и босиком, прошли мимо меня, намеренно толкнув. Такое же недоброжелательное отношение к себе я чувствовал в Адене и в Порт-Саиде. Мы, американские матросы, всюду ощущали ненависть к себе. Но там я был не один. А сейчас?
До моего локтя кто-то слегка дотронулся. Я живо обернулся, готовый к отпору. Но это была моя незнакомка. Она улыбалась, прижимая к себе свертки, банку сгущенного молока и белый хлеб. Что-то быстро-быстро гортанно говоря, посмеиваясь и заглядывая в лицо, она потянула меня за собой. Миновав темные домишки в кромешной тьме, мы очутились в крохотном дворике, огороженном кусками железа, толя, фанеры и бог весть еще чем. Откинув свисавший клок брезента, девушка вошла в низкую комнатку и зажгла свечку. Я последовал за ней. Четыре стены без окошка, желтые циновки на полу и две деревянных скамеечки — вот что я увидел в этой комнатке.
Продолжая что-то говорить мне, хозяйка этой клетушки проворно достала из-под фанерного ящика, стоявшего на скамейке у дверей, ведро с водой, кастрюльку и стала возиться на пороге с каким-то вдруг зашумевшим чудовищем, отдаленно напоминавшим примус. Наполнив водой кастрюльку, она вылила в нее молоко из банки и поставила на огонь. Посмеиваясь и блестя глазами, накрыла скамеечку бумажной салфеткой, нарезала хлеба, открыла банку с джемом, развернула бумажные свертки с колбасой и сыром.
Я вышел во дворик. Крупные звезды светились над головой и казались необыкновенно близкими. Таких звезд в Нью-Йорке не увидишь. Я разглядел едва освещенную дверь напротив. В ней мелькал силуэт женщины. Где-то плакал ребенок. И неподалеку, наверное, в соседнем дворике, сонно кудахтали куры.
Девушка позвала меня в комнатку, и мы сели ужинать. На вид ей было лет семнадцать, не больше. Черные густые волосы окаймляли узкое бледное лицо с выразительными глазами и небольшим, ярко накрашенным ртом.
— Как звать тебя? Меня… Павел, Павел! — говорил я, ударяя себя в грудь.
Она поняла и ответила:
— Франческа, Франческа.
Торопливо взяла кусок хлеба, намазала его джемом и принялась есть. Вначале она, очевидно, стеснялась меня, но затем осмелела и с огромным аппетитом съедала кусок за куском. Лицо ее раскраснелось, на лбу выступили капельки пота. Никогда я не видел, чтобы человек с таким удовольствием ел. После хлеба с джемом принялась за колбасу, ужасно пахнущую чесноком. Чтобы не стеснять Франческу, я вышел во двор, закурил тощую бразильскую сигарету. Во дворике, да и на улице, царила тишина. Фавелы засыпали. Не спал лишь город внизу, сияющий огнями. И если прислушаться, можно было услышать тихую музыку, грустную и нежную, доносившуюся сюда, в кварталы нищеты.
Франческа села рядом со мной, обняла, и так долго мы сидели молча, прислушиваясь к неясным шорохам ночи и думая каждый о своем. Она задремала, опустив голову мне на плечо, и вновь бесконечная жалость к ней захватила меня. Бедная девочка, она, наверное, совсем одна. Кого она встретит завтра? Как будет жить? Сколько сейчас, вот в эту минуту, бродит по улицам Нью-Йорка, Рио-де-Жанейро, Монтевидео и других городов таких полуголодных девушек! Улицы больших городов! Сколько горя вы повидали, сколько слез!
Утром, простясь с Франческой, оставил ей половину содержимого своего кошелька. Выбравшись из фавел, я поспешил в порт. Солнце только встало, и широкие полосы света и теней лежали на дороге, расцветив ее, как зебру. В порту было по-прежнему тихо. Расспросив редких прохожих, я нашел довольно скоро белое приземистое здание, где находилась биржа труда. По мостовой расхаживало трое оливковых парней в желтых рубахах. На рукавах у них краснели повязки, а на груди и спине висели бумажные плакаты с множеством восклицательных знаков не только в конце слов, но и перед ними. Таких же ребят с плакатами я видел в Нью-Йорке. Не понимая написанного, я прошел мимо к дверям конторы биржи.
— Эй, подожди, приятель! Куда идешь?! — крикнул один из них, коверкая английские слова.
Я остановился. Эти трое парней, смуглых до черноты «сэндвича», быстро подошли ко мне, шелестя своими плакатами.
— Наниматься хочешь? Иди, иди! Но смотри, на пароходе тебе намнут бока.
— На каком пароходе? Чего болтаешь? Я только прибыл в Рио-де-Жанейро и ищу работу.
— Видим. Шагай, шагай! Тебя ждут. Ты же янки! Тебе наплевать, что наши докеры и моряки бастуют. — Затем, ткнув кулаком в свой шелестящий плакат, парень, очевидно, истощив запас английских слов, залопотал что-то скороговоркой.
«Ни черта не пойму!» Я вспомнил, что портовики бастуют, но при чем тут моряки? В бухте же стоят пароходы разных стран. Или они поддерживают портовиков? Ну сейчас узнаем, и, решительно оттолкнув плечом второго «сэндвича», я вошел в прохладное помещение. За широкой конторкой сидел пожилой клерк с испитым лицом, несмотря на жару, в костюме и галстуке. Увидев меня, он спрыгнул со своего высокого сидения, и лицо его расплылось в улыбке, словно увидел своего долгожданного друга.
— Вы к нам, сэр? — заговорил он по-английски. — Ищете работу? Прошу, прошу. Мы как раз нуждаемся в хороших американских моряках. Что вам угодно? Есть место на «Стелле». Может быть, пойдете на «Мехико» кочегаром? Или желаете в порту работать? Лебедчиком, грузчиком…
Это было просто сказочно. Работу предлагают! Еще не веря этому, вынимая свою мореходную книжку, спросил:
— Так много свободных мест? Это же удивительно!
— Пожалуйста! Вы матрос? Отлично. Тогда идемте на банановоз «Кристи». Хорошо заработаете. Понимаете, какой ужас! Вторую неделю «Кристи» простаивает. Эти проклятые забастовщики, бездельники, что в порту, подбили на забастовку и моряков. Видите ли, им не нравятся порядки на причалах… Кругом стачка… Да куда же вы, синьор? Подождите!..
Спрятав свою мореходку в карман, не слушая больше болтовни клерка, я выскочил из конторы… Меня поджидали парни с плакатами.
— Что, гад, нанялся? Штрейкбрехер проклятый!
— Спокойно, друзья! Не орите. Я не изменник, хотя и янки, как вы говорите.
Лица парней расплылись в улыбке.
— Правильно! Вот это по-нашему! Солидарос! Солидарос, камрад! — завопили они, тряся мои руки.
Показавшийся в дверях клерк плюнул со злобы и захлопнул дверь в свою контору.
— Куда ты теперь?
— Не знаю. Ведь я только вчера прибыл. Возможно, наймусь на плантации или на сбор гевеи.
— Не стоит. Лучше, друг, пойдем с нами. Познакомим тебя с дядюшкой Дюшаном. Он что-нибудь придумает.
Дядюшка Дюшан, председатель забастовочного комитета, оказался невысоким, плотным, неторопливым человеком с черной бородкой. Говорил он тихо, спокойно. Тогда как его помощник, стремительный, полный энергии Хозе, выпускал тысячу слов в минуту. А его другой помощник — докер Педро, хотя и прекрасно знал английский язык, но говорил так быстро, что даже я с трудом понимал его. Остальные люди в стачечном комитете — грузчики, матросы с буксиров и долговязый норвежец с танкера Томсон, представитель от иностранных моряков, примкнувших в знак солидарности к бастующим. Томсон пользовался большим уважением в штабе забастовки. На его груди красовался значок в виде флажка, с силуэтом Ленина, с непонятными для него и окружающих буквами ВЛКСМ. Расшифровать буквы комсомольского значка никто не мог, но силуэт Ленина привлекал к Томсону всеобщее внимание. Каждый норовил посмотреть значок, и это, по-видимому, норвежцу было приятно. Он охотно позволял рассматривать значок.
Я не понимал языка обитателей фавел, но не чувствовал себя одиноко. Помогал, чем мог, Хозе. Писал плакаты и лозунги. Вместе с ребятами-бразильцами пикетировал у бортов пароходов и у контор найма. Дни, заполненные повседневной работой в стачечном комитете, мчались стремительно и незаметно. Несколько раз приезжали хозяева складов кофе, владельцы пароходов. Они уговаривали комитетчиков прекратить забастовку, угрожали локаутом и арестами, но стачечники не поддавались ни на какие уговоры, настаивая на удовлетворении всех их требований. И хозяева уезжали ни с чем.
Однажды в штаб прибежал взволнованный Хозе.
— Товарищи! Синьоры! Друзья! — еще с порога заорал он, по обыкновению размахивая руками, не успевавшими за его пулеметной речью. — В порт пришло русское судно «Ташкент». Пришвартовывается к причалу с грузом! Что делать? Будем разгружать или нет?
— Совиет шип, совиет шип! — раздались вокруг восклицания. Некоторые докеры не поняли…
— Ну и что же? Кончим забастовку, тогда и разгрузим.
Дядюшка Дюшан, вынув трубку изо рта, неторопливо объяснил обступившим его докерам:
— Русский пароход прибыл со срочным грузом. У нас забастовка. Но ведь этот пароход из страны Ленина. Понятно?
— Ленин!.. Ленин! — эхом пронеслось в толпе портовиков.
— Мое предложение — не задерживать пароход, несмотря на стачку. А деньги — в фонд бастующих.
— Согласны! Надо разгружать, — поддержали дядюшку Дюшана Хозе и норвежец Нильсон, увлекая докеров в порт. За ними устремились грузчики и моряки.
— Пойдем, Пауль! — позвал меня дядюшка Дюшан.
Я, бросив кисти и бумагу, на которой рисовал плакат, поспешил за ними. На причале уже было полно народу. На палубе раскрывали трюмы, и грузчики начали работу. Я спустился со всеми в трюм. Работали весело и дружно.
Я остановился, прислушался, вытирая пот с лица. Да ведь это же «Катюша»! Старая знакомая песня, которую мы пели со сверстниками еще до войны. Я быстро поднялся из трюма. На палубе под брезентовым тентом, не пропускавшим лучей жаркого солнца, под звуки электролы женщины в ярких широких цыганских платьях танцевали с советскими моряками и с парнями из мастерских. Тут же, вдоль бортов, вытянулись столы со всякой снедью. Распоряжался Хозе со своими помощниками, угощал советских матросов и грузчиков фруктами и холодным кальвадосом. Русская и бразильская музыка разносилась над причалом, вызывая недоумение полицейских и важных господ, наблюдавших за разгрузкой. А на всех остальных причалах у бортов замерших пароходов по-прежнему было безлюдно. К дядюшке Дюшану сунулся какой-то капитан с американского грузового парохода, предлагая ему чуть ли не сразу деньги за разгрузку, но его со смехом прогнали.
— Мы бастуем. Понятно? Не прекратим, пока не удовлетворят наших требований! — громко, так, чтобы все слышали, ответил дядюшка Дюшан еще одному хозяину с португальского шипа, просившего и на его судне начать работу…
Глядя, как работают матросы и грузчики на советском судне, он растерянно повторял:
— Ну, «Ташкент», что, особенный, что ли? Я хорошо заплачу. Поймите же, у нас огромный простой, наша фирма терпит убытки.
— Да, особенный! Это же русский пароход! — ответили ему докеры. Португалец, втихомолку ругаясь, удалился.
— Боюсь, как бы полиция не вмешалась, — озабоченно сказал Хозе. — Видите, сколько полицейских у портовых ворот.
— Ерунда! Постесняются советской команды. Да и мы, слабы, что ли! — ответил дядюшка Дюшан.
Постепенно «Ташкент» поднимался над причалом все выше, освобождаясь от груза.
Я не решился пойти к капитану. Мне вдруг сделалось страшно. Поверит ли он? Даже если поверит, что может сделать? Я узнал, что «Ташкент» груза здесь брать не будет, а поплывет в Монтевидео за кофе и бог весть когда направится на родину. Вот если бы сразу взял курс в Советский Союз, тогда бы я рискнул забраться в трюм, спрятаться, и в океане объявиться. Не выбросят же за борт.
Я прислушался к разговорам советских моряков. Очень хотелось заговорить с ними, но какое-то стеснительное чувство овладевало мной, и я молча отходил.
Советское судно разгрузили за трое суток, тогда как на разгрузку такого большого парохода требовалось не меньше недели. Работали не только докеры, но и команды с разных судов, стоявших в бездействии. Дружно трудились плечо к плечу англичанин и бразилец, кочегар-негр с канадского лайнера и светловолосый матрос с норвежского танкера, итальянец и датчанин. Всех объединяла рабочая дружба.
«Ташкент» провожали в путь с пением «Интернационала». Под восторженные возгласы докеров пароход отошел на рейд и, басовито прогудев, затем мимо маяка поплыл в океан. Долго-долго стоял я, глядя на советский флаг, пока судно не скрылось вдали. Когда-то вновь увижу советских моряков и услышу русскую речь? Сбудется ли мечта увидеть Родину?
Проводив русский пароход, грузчики и моряки тесными рядами шли с причала мимо молчавших судов, мимо пустых амбаров, складов, мимо полицейских. И это было так торжественно и грозно, что ни капитаны, ни чиновники порта, ни полиция не тронули бастующих, даже когда увидели английского матроса с красным флагом. Мы вышли из ворот порта и стали прощаться, расходиться в разные стороны. Я пошел в комитет стачки. Дядюшка Дюшан объявил собравшимся докерам результаты работы. «Ташкент» разгрузили раньше срока, за что тоже получили деньги. Все заработанные деньги — три тысячи крузейро — передали в фонд забастовки.
А забастовка продолжалась и ширилась. Команды приходивших судов присоединялись к бастующим. В знак солидарности с докерами прекратили работу портовики Монтевидео и Буэнос-Айреса. Тогда хозяева решили нанести удар бастующим: арестовали всех комитетчиков во главе с дядюшкой Дюшаном. Узнав об этом, докеры Рио-де-Жанейро выпустили воззвание, призывая трудовой люд фа-вел на демонстрацию.
В знойный, безветренный день демонстранты заполнили улицы и набережную, стекаясь к Авенидо-ди-Бранко. Казалось, все население рабочих кварталов сошло на роскошные, богатые авеню. И чем ближе подходили к центру, тем плотнее становились ряды колонн, одна за другой двигавшихся к президентскому дворцу. Слухам о том, что президент уехал во вновь строящуюся столицу Бразилии, не верили. Наоборот, многие утверждали, что президент во дворце и примет новых руководителей комитета.
Трамваи и автобусы остановились. Не видно было и автомобилей. Во всю ширь Авенидо-ди-Бранко шли колонны демонстрантов. В знойном воздухе над головами демонстрантов плыли разноцветные флаги, транспаранты и наскоро, за ночь, сделанные плакаты.
Я шел в группе моряков с английского парохода. На подходе к площади с конной статуей посредине перед дворцом ряды расстроились. Поддавшись течению людского потока, я оказался почти в первых рядах портовиков. Здесь было больше молодежи. Парни и девушки так празднично выглядели, будто собрались на карнавал. Высокий негр бойко играл на гитаре, и вокруг него кружились пары — бронзовые девушки в широченных юбках и парни, подпоясанные шарфами.
Иногда какой-нибудь моряк или докер поднимался на плечи товарищей, бросал несколько фраз, указывая на особняки с наглухо закрытыми жалюзи окнами, и все, дружно подхватывая слова оратора, двигались дальше. Гул огромной толпы напоминал шум океанского прибоя.
— Хорошо! Ведь хорошо! — восторженно повторял шедший рядом со мной пожилой грузчик, взмахивая своей соломенной шляпой. — Вот что значит солидарность! Мы добьемся своего. Мы скажем президенту, что если он не поможет нам, не призовет хозяев, к ответу, то…
— Вери гуд, вери гуд! — радостно восклицал белозубый моряк с английского грузового судна, размахивая флажком. И хотя не все знали, что точно значат эти слова, все же восторженно подхватывали их. Ряды двигались дальше мимо надменных зданий и пальм, выстроившихся, подобно часовым, вдоль тротуаров. На углах авеню виднелись темные фигуры полицейских, в тени ворот толпились какие-то штатские люди. На них не обращали внимания.
Народ все прибывал, тесня передние ряды. Флаги и транспаранты мирно покачивались над скопищем голов. Дойдя до дворца, демонстранты остановились. Путь преградили заслоны полицейских на мотоциклах, сзади них темнели грузовые машины с вооруженными солдатами.
Передним шеренгам стало трудно сдерживать натиск задних рядов. Проход вокруг ограды дворца также оказался закрытым, людям некуда было податься. Демонстранты выше, подняли плакаты, чтобы хозяева дворца могли прочитать требования докеров. На импровизированной трибуне под зелено-синим с голубым кругом, бразильским флагом показался первый оратор. Это был Хуан Рогидес, новый председатель стачечного комитета, недавно выпущенный из тюрьмы. Высокий, худощавый и носатый, он говорил необычно звонко и резко. Его голос, усиленный микрофонам, был полон сдерживаемого гнева. И все, кто слышал его, также решительно повторили за ним: «Будем бороться, пока не победим!»
Вслед за ним взобрался на трибуну смуглолицый седой мулат. Потом молодой, рабочий из мастерских, с которым я недавно познакомился в комитете. Он говорил горячо и страстно.
Пока все обходилось мирно. Полицейские беззлобно огрызались на шутки девушек. Парни, взявшись за руки, сдерживали толпу, чтобы не смять ряды полицейских и солдат, заслонявших ограду дворца. Казалось, никто не замышлял ничего плохого.
Внезапно над толпой прокатился выстрел. Словно хлопнула хлопушка, и в ту же секунду парень на трибуне упал. Пронзительно громко закричала, повалившись на асфальт, пожилая женщина в черном платке. Все оцепенели на мгновение, еще не понимая, что это стреляют полицейские. Раздался залп. Кто-то истошно выкрикнул:
— Не стреляйте, мерзавцы!
И словно в ответ на этот крик загремели выстрелы прямо по безоружным передним рядам. Люди заметались, сбивая с ног друг друга. Надломленно упал негр с гитарой. Белоголовый мулат в двух шагах от меня грузно осел и повалился, широко раскинув руки. Все вокруг наполнилось треском мотоциклов и выстрелами.
Я бросился к мулату, но не успел. Мотоцикл едва не опрокинул меня. Я отскочил, инстинктивно подавшись назад, однако мотоциклист явно направлялся на меня. Сидевший в коляске полицейский прицелился из пистолета. Пуля угодила в стоявшего рядом мальчугана. Тогда, не помня себя от ярости, я одним прыжком сбоку вцепился в воротник сидевшего в коляске полицейского и выхватил у него пистолет. Он испуганно повернулся ко мне, замахнувшись длинным штыком, но не успел. Я рукояткой пистолета хватил его изо всех сил по башке так, что он без звука откинулся на сиденье коляски, выронив штык. Водитель мотоцикла не успел развернуться, колесо машины упиралось в тело бесчувственного мальчика. Вокруг бежали, кричали люди, в беспорядке теснясь к тротуарам.
Я оглянулся, размахивая револьвером, решил свернуть влево от решетки дворца, как женский крик остановил меня. Во второй цепи полицейских здоровый белобрысый толстяк тащил за косу девушку в огненно-красной кофточке и черной юбке. Она упала, хватаясь руками за фонарный столб, а белобрысый тянул ее к автобусу, возле которого также суетились и орали полицейские, загоняя захваченных демонстрантов к раскрытой дверце машины. Моментально, не успев ничего сообразить, я подбежал к толстяку и сзади ударил его. Он растерянно выпустил косу девчонки, направил на меня пистолет, но я… выстрелил.
Полицейский упал.
— Майн гот! Все кончено. — проговорил он по-немецки, прижимая руки к животу.
Ужаснувшись содеянного, я бросил пистолет и побежал вместе с какими-то парнями, пытавшимися обороняться камнями. В это время кто-то догнал меня и схватил за руку. Это была девушка в алой кофте. Повторяя одни и те же слова, тянула меня в сторону. Мимо бежали люди, забегая в подъезды домов и во дворы, но тут их ожидали солдаты и полицейские с тюремными машинами.
Девушка повела меня в другую сторону, свернула в пустынный двор и, стремительно пробежав его, остановилась у стены, смущенно улыбаясь и что-то оживленно мне говоря, указывая то на ограду, то на себя. Черная юбка ее была порвана, косы растрепались. Кое-как прибрав их, заколов большим гребнем, девушка легко, как коза, перепрыгнула ограду. Волей-неволей я последовал за ней. Мы очутились в небольшом садике. Пригибаясь, она пошла к выходу, не отпуская моей руки, словно я мог удрать от нее.
Мы выбрались на другую улицу. Здесь было сравнительно тихо и малолюдно. Девушка торопливо прошла мимо нескольких домов, мимо наглухо закрытых ворот и заскочила в подъезд одного молчаливого здания. Поднявшись по узкой лестнице на второй этаж, она негромко постучала в дверь, однако дверь долго не открывали. Она постучала настойчивее. Послышался гортанный тихий голос. Дверь открылась, и на пороге показалась старая женщина. Увидев девушку, она с плачем бросилась ей на шею, на что-то сетуя и в чем-то упрекая ее. Они очень темпераментно, перебивая друг друга, говорили, будто спорили. Наконец, опомнившись, девушка, горячо что-то говоря, провела меня в бедно обставленную комнатку с завешенным окном. Тут мы пробыли до темноты, а как только стемнело, вышли и незнакомыми мне улицами через час добрались до фавел. Я послушно следовал за Розитой, так звали девушку, всецело полагаясь на нее. Всюду было тихо, малолюдно. Не было даже машин, не ходили трамваи. Город, казалось, вымер.
В опрятной побеленной хижине, куда наконец моя покровительница привела меня, тотчас же подали мне чашку с каким-то соком. Я с наслаждением пил его, усевшись на толстой циновке. При свете крохотной лампочки, горевшей красным светом, мне мерещилось лицо полицейского с белесыми бровями. Немного погодя в комнату вошел, еле передвигая ревматические ноги, сгорбленный старик.
— Я Педро Сандес. Отец Розиты. Спасибо тебе! — довольно сносно проговорил он по-английски. — Пока живи у нас. Никуда не выходи Скажу о тебе Дюшану. Он переправит тебя, куда нужно.
Я обрадовался:
— Так вы знаете дядюшку Дюшана? Значит, его выпустили…
— Да. Вечером, сегодня, только что. И Педро и Хозе на свободе.
Легко ступая, уже переодетая в легкое платье, вошла Розита и поставила перед нами тарелку файшоны и несколько бананов. Затем принесла горячие лепешки из тапиоки, политые маслом.
— Синьор Педро, полицейский, который упал, заговорил по-немецки. Что, немец, что ли? — боясь произнести слово «убил», спросил я старика.
— Ничего удивительного, — ответил он, отламывая кусочек лепешки. — Здесь много немцев, бежавших из Германии после великого разгрома. Они пригодны только для службы в полиции или надсмотрщиками на плантациях. У нас, в Бразилии, да и в Аргентине, предприниматели и плантаторы охотно берут их на работу.
Мы еще долго разговаривали со старым Педро, пока не заснули тут же на циновках, утомленные бурными событиями дня.
В доме Розиты никто не сидел без работы. Сам Педро Сандес служил сторожем на табачной фабрике, после того как двадцать лет простоял у станка на этой же фабрике синьора Гомеца. Там же в сигаретном цехе работала Розита. Придя вечером домой, она долго и мучительно кашляла. Розита простаивала у станка по десять часов, получая за это жалкие гроши — всего несколько крузейро. На табачной фабрике работали в основном женщины и подростки. Им платили меньше, чем мужчинам. Третий член семьи — десятилетний Мигуэль — целыми днями пропадал на набережной Байре-Маре, на пляжах Копакабаны: чистя обувь господам. С ящиком и щетками он шнырял по набережной, предлагая господам свои услуги, выдерживая жестокую конкуренцию со стороны других сорванцов, чтобы заработать несколько монеток на килограмм тапиоки, из которой Розита пекла хлеб.
В трущобах у подножья Пан-де-Ашукар не хватало воды. Здесь дороже всего ценилась вода. По утрам к редким водопроводным колонкам тянулись очереди. Подростки, женщины, маленькие дети с бидонами, кувшинами, ведрами и кастрюлями долгими часами томились в ожидании, когда наконец тоненькая струйка воды наполнит и их посуду.
Обитатели фавел не были пришлыми людьми. Все они здесь и родились и жили, редко покидая свои жалкие жилища. Мужчины работали на фабриках и заводах или в порту. Девушки служили горничными, прислугой и продавщицами в богатых кварталах. Вечером они возвращались в свои хижины. Здесь не было электрического света, водопровода, чистых тротуаров и прохладных садов. Люди жили бедно, скудно. Розита считалась богатой невестой. У нее было три платья и даже туфли на высоких каблуках и старинная, бережно хранимая кружевная накидка, передаваемая от матери к дочери.
Забастовка продолжалась еще две недели. Уже бастовали все портовики на побережье. Наконец правительство и предприниматели пошли на уступки. Это была большая победа бастующих.
Жизнь в порту снова ожила. Гордые своей победой докеры приступили к работе. Я тоже смог бы работать грузчиком или матросом на портовом буксире, но меня искала полиция. Конечно, европейца среди смуглых южан, да еще не знающего местного языка, сразу бы обнаружили. Дальше оставаться в Рио-де-Жанейро было опасно. Тогда друзья из стачечного комитета препроводили меня тайком на шхуну «Санта Роза», и я распростился с Педро Сандесом и Розитой.
Хозе о чем-то поговорил с капитаном шхуны, обнял меня на прощание.
— Ты был настоящим товарищем. Эх, если бы все янки были такими!
Я хотел сказать, что я не янки, но тогда бы Хозе спросил, почему я не еду в Россию. Как бы объяснил я это моим друзьям? Мне было жаль расставаться с ними. Многих я даже не знал по имени, не понимал их языка, но всегда чувствовал доброжелательность и внимание с их стороны.
Как бы таясь чего-то, «Санта Роза» покинула залив и, подняв паруса, ходко стуча мотором, пошла к северу. Скоро исчезли огни Рио-де-Жанейро. Океан искрился, волны с шипением отходили от носа, светясь на гребнях и угасая. Я на корме любовался бесконечно колыхающейся равниной. За бортом шхуны бесчисленными гнездами ярких точек загорались волны, то тускнея, то вспыхивая, незаметно теряясь вдали.
Снова океан. Все прекрасно и ново, хотя уже не раз повторялось. Ни капитан, ни команда не интересовались мной, не расспрашивали ни о чем, и это избавляло меня от объяснений. Целыми днями я стоял у фальшборта под натянутыми парусами, отдыхая душой и телом. Вспоминал Родину. Думал о дядюшке Дюшане. О своих друзьях. Помнил я и Клару, часто думал о ней. Из Рио послал ей письмо в Нью-Йорк, но ответа не успел получить. Мысли о Кларе беспокоили меня. Как там она живет? Я мечтал о встрече, но в Штаты ехать пока было бессмысленно и невозможно.
Впереди пока неизвестность.
Я простился со шхуной в совершенно неизвестном мне рыбачьем порту. Все было чуждо мне и непонятно. Но все же посчастливилось поступить на танкер матросом, и я доплыл до Пуэрто-Кабельо. Небольшой, в зарослях тропической растительности городок сбегал к океану узкими улочками, стянутыми поперек веревками на вторых этажах. На веревках победно развевалось выстиранное белье.
Опять начались поиски работы. Деньги, которые мне дали друзья из стачечного комитета, иссякли, как я ни старался экономить. Спал я на набережной под колючим кустарником в компании таких же бездомных горемык — уволенных моряков, спившихся бродяг и местных безработных. Все было, как везде, лишь с той разницей, что полиция не трогала нас. Все казалось здесь проще. Солнце всходило прямо из океана, и можно было до бесконечности вот так сидеть на берегу, подставляя тело палящим лучам. Можно наслаждаться покоем, если бы не этот проклятый живот, вечно хотевший лопать. Настает утро, и подавай ему хотя бы маисовую лепешку. А где ее достанешь? Ох, эти лепешки из маиса! Их очень трудно заработать. Кое-как перебивался я случайной поденщиной на причалах и на погрузке банановозов на рейде. Так прошел месяц, другой. Я оборвался, похудал от голодовок и бродил, едва волоча ноги.
Однажды под вечер зашел в портовую таверну. Осторожно пробрался к свободному столику, стараясь не замечать презрительных взглядов посетителей. Эти взгляды были вызваны не тем, что на мне были чиненые штаны и старенькая куртка — в этом кабачке многие были одеты хуже меня, — а тем, что они принимали меня за янки. Североамериканцев в этом городке люто ненавидели и в то же время боялись. Их «права» охраняли крейсера на рейде порта.
Венесуэльцы, мексиканцы, креолы, индейцы теснились за неопрятными столиками. Пили местное дешевое вино или пиво. Пели заунывными голосами свои песни. Под дробный аккомпанемент чоранго затягивали какой-нибудь однообразный напев, все хором подтягивали, и песня заглушала звуки музыкального автомата, выплескивалась наружу, напоминая древние, очень древние времена, когда царили темно-зеленые джунгли, когда индейцы не знали еще нейлона и жевательной резинки и на рейде не маячил серый силуэт эсминца со звездно-полосатым флагом.
Закончив петь, опять принимались пить. Поссорившись, стучали кулаками по столу, иногда хватались за ножи, но не вынимали их из ножен. До потасовки дело не доходило. Посреди зала трое рыбаков в красных шерстяных поясах неумело танцевали куэку. Индейцы замкнуто-равнодушно смотрели на танцоров, переговариваясь на своем странном языке.
Я достал остатки моего капитала. Как раз хватает на лаву и стакан вина. Девушка подала мне заказанное, и я сразу стал уплетать за обе щеки это горячее варево из картофеля и маиса. Запил вином. Желудок перестал ворчать.
От шума, музыки, стука ног по полу, гортанных выкриков и табачного дыма закружилась голова. Постепенно я впал в забытье. Рядом кто-то сел. Я не обратил на это внимания, но толчок в плечо заставил меня поднять голову. Узнал шенхауэра Карлоса, известного в порту под кличкой Насос. В легкой полотняной паре и панаме, нахлобученной на самые глаза, с серьгой в ухе, Насос выделялся среди оборванной братии кабачка своим костюмом и казался франтом. У него были черные масленые глазки и небольшие усики. Таких франтов с усиками и ярко накрашенными ртами я достаточно повидал на Бауэри-стрит и на пляжах Айленда. Обычно это игроки, живущие на доходы от карточной игры, или сутенеры, эксплуатирующие проституток.
— Алло, приятель! На мели дремлешь? — варварски коверкая английские слова, заговорил Насос. — Синьора! Прошу две кружки пойла для меня и этого гринго!
— Я не гринго!
— Тем лучше! Значит, тебе верить можно. Хочешь работу?
— Кто от нее отказывается?
— Дело говоришь! Есть место на руднике. Не обманываю, работенка не из легких, нужны крепкие лбы, вроде тебя. Но зато и денег куча!
Я подозрительно посмотрел в его наглую рожу. Он выдержал мой взгляд, нахально усмехаясь. Может, Насос не врет? В это время девушка поставила две кружки с кислым вином, задорно подмигнув Насосу. Он обнял ее за талию и сказал:
— Пей. Я плачу. Итак, хочешь на рудники? Отлично заработаешь.
— А далеко ли они, те рудники?
— Порядочно! Не за границей, а тут, в Венесуэле. От Валенсии, до Сьюдад-Боливара на машинах и дальше к Карони, что на Ориноко, на машинах. Потом на своих двоих до рудников компании. Контракт на год, и аванс даю.
Упоминание об авансе придало мне решимости. В кармане у меня не было ни пенса, и я сказал:
— Некуда деваться. Пожалуй, завербуюсь, может, и правду говоришь.
Насос усмехнулся. Он прекрасно понимал мое безвыходное положение. Я взял поданную им бумагу и, делая вид, что понимаю написанное, пробежал ее глазами. Что же делать? На рудники так на рудники. Живут же там люди. А год пройдет, не пропаду. Мне было все равно, только я почувствовал в груди пустоту и усталость. Наверное, с такой же легкостью я подписал бы договор на отправку в ад.
— Подпись ставь здесь. — Он указал мне строчку для подписи. — Гони свои бумаги. Держи аванс. — Насос перелистал мореходную книжку, спрятал, ее в карман, протянул мне деньги.
— Хорош! А теперь к мадам Тибо. Свежие девочки из Каракаса прибыли. Не хочешь? Ну, твое дело. Вечером жди у почтовой конторы. Когда спадет жара, отправлю тебя с такими же парнями.
Он ушел, тяжело переваливаясь, на ходу прощаясь со знакомыми. Я заказал еще порцию лавы.
Вечером все свое имущество — пару белья, чистую рубашку с «молнией», полотенце, томик Пушкина и листок с видом Красной площади, вырезанный из «Лайфа», — завязал в платок и явился к почте. Старый зеленый грузовик ожидал завербованных. Я взобрался в него с двумя десятками мулатов. Мы ехали три ночи, отдыхая днем. Сначала была зелень джунглей, потом выжженные солнцем саванны, опять пышные заросли джунглей, горы, и наконец после трехдневного пути мы прибыли в Карони. Здесь, закусив в придорожной харчевне, в сопровождении другого вербовщика мы, погрузив свои пожитки на мулов, двинулись по каменистой тропинке в горы. Под вечер перед нами открылась глубокая буро-зеленая долина без единого кустика, лишь редкие деревья росли у самого подножия гор. В долине краснел выкрашенными крышами горняцкий поселок. Мы еще часа два спускались с горы, пока не вышли на недлинную улицу, застроенную унылыми бараками и небольшими домиками из дикого камня. Улицу замыкала двухэтажная серокаменная католическая церковь с острым шпилем. А за нею прятались желтые дома администрации и рудничные сооружения. Вокруг темнели, отливая свинцовым блеском, горы, и было холодно и неуютно при виде серых облаков на вершинах их. Нигде раньше я не видел такого унылого места. Наверное, сам господь бог проклял эти безотрадные места.
Нас встретил желтый, разбойничьего вида детина в белой рубахе, высоких сапогах и с пистолетом в деревянной кобуре. Мы выстроились перед ним, как солдаты.
Надсмотрщик выдал каждому алюминиевый жетон, отметив что-то в своей ведомости против каждой фамилии.
— Хватайте эти бляшки. Всегда носите с собой. Это как паспорт. Избави вас дева Мария потерять их — схлопочете штраф. Сегодня уже поздно, отдыхайте пока, а с утра за работу.
Он привел нас к крайнему бараку. На полу лежали грязные скомканные матрацы.
— Обещали кровати, чистое белье, — несмело заикнулся один мулат.
— Мало ли что обещали? Теперь слушайте меня внимательно. — Он остановился, еще раз обежав взглядом весь ряд, и продолжал на смешанном франко-испанском наречии, Мало понятном для нас: — Вас привезли работать. Я вас не звал. Но раз прибыли, то слушайте меня. Хозяин здесь я, Луис-Педро Эльварос. Для вас и царь, и бог, и закон. Обязан вас кормить, держать в повиновении, дать вам жилье. Что захотите купить — одежду, питание, водку, — будете брать в лавочке только с моего разрешения под запись. Деньги, что заработаете, получите в виде авансов, а полный расчет после окончания контракта. Не вздумайте бежать. Поймаем — в тюрьме сгноим, а то и… — Он выразительно хлопнул по деревянной кобуре. Тревожное чувство росло у нас с каждым его словом.
Мы терпеливо стояли перед Луисом, напуганные его угрозами, и были бессильны что-либо предпринять. Все посулы вербовщиков были обманом.
— Вы должны соблюдать режим, — продолжал надсмотрщик. — По звонку вставать и по звонку ложиться. Хотя можете и не спать, черт вас побери, но после отбоя не имеете права шататься по поселку. И вообще, советую запомнить одну дорогу — к руднику да еще в церковь, если кто из вас богомольный. И не устраивать сборищ…
Окончив свою речь, Луис Эльварос разрешил нам отдыхать. Неопрятная негритянка в длинном балахоне принесла хлеб и суп, но почти никто не притронулся к еде.
Потянулись безрадостные дни.
Первой моей мыслью по утру, когда просыпался, было опасение, как бы не опоздать на работу. За опоздание высчитывали однодневный заработок. Штрафовали по малейшему поводу. За то, что не так ответил штейгеру, за появление на улицах поселка, где жила администрация рудника, за поломанный инструмент, и за пререкания с мастером, и за неявку на поверку. Поверку проводил вечером перед отбоем Луис Эльварос. И горе было тому, кого не оказывалось на месте в этот момент, Надсмотрщик опасался побега, а он отвечал перед своими хозяевами за людей, отданных под его начало.
Рано утром, когда рассвет только занимался в долине, в селении уже все просыпались. Желтым пламенем горели огоньки в хижинах, слышались визгливые крики женщин, собиравших мужей на работу, копошились оборванные грязные ребятишки. Погонщики выводили своих бессловесных осликов и мулов к тележкам, чтобы весь день возить руду по узкоколейке. Одевшись и накинув на плечи клеенчатую куртку с капюшоном, единственную спецодежду, выданную бесплатно, горняки по три-четыре человека выходили из барака. Все вокруг выглядело скудно, серо, по-нищенски. Казалось, сам воздух долины веял безнадежностью, и только редкие зеленые кустики на склонах бурых скал напоминали о том, что есть места более веселые и приветливые.
Невыспавшийся Луис хмуро ожидал своих подопечных у входа в шахту, отмечая прибывших в своей книжечке. Мы залезали в железную клеть по десять человек и стремительно спускались на дно каменного колодца. Отсюда штреки, едва освещенные тусклыми лампочками, расходились в разные стороны. Со стен, отливающих свинцовым блеском, капала вода на вечно мокрые рельсы узкоколейки, на которых стояли пустые тележки. Со своим напарником, молчаливым неуклюжим шведом Кнутссоном, мы добирались до места работы и, чуть передохнув, прислушиваясь к едва слышным голосам из соседних забоев, брались за отбойные молотки. Иногда попадалась мягкая порода, и тогда молоток легко вгрызался в пласт. А порой руда походила на кремень, и очень трудно было откалывать тяжелые куски и еще тяжелее наваливать в тележку. Часа через два мы отдыхали несколько минут, пили теплую подсоленную воду и вновь принимались за работу. Через часа три по забоям раздавался резкий пронзительный звонок на обед. В неверном свете тоннеля появлялся старик мулат и, не произнося ни слова, ставил перед нами алюминиевые котелки с горячей похлебкой из бобов и кружки с кофе. Развернув свертки с хлебом, мы со шведом вяло поедали невкусную похлебку, а потом лежали на тележках, стараясь дать отдых набухшим рукам. Говорить было не о чем, и только иногда, после воскресенья, Кнутссон ронял несколько слов о том, как провел он вечер в баре доньи Виченцы. Пожилая толстая испанка, бог весть как попавшая в эту богом проклятую долину, содержала бар с крепкими напитками и девушками. У нее можно было под запись выпить и поспать с женщиной в грязной глинобитной конуре. Такие конуры, напоминавшие курятник, окружали зал бара.
По сигналу мы принимались вновь за дело. Наполнив вагонетки, впрягались в них и тащили к выходу из забоя, где сдавали руду погонщикам, зорко следя, чтобы они правильно отметили на своей фанерке количество сданной руды.
Оставалось еще немного времени для осмотра, заточки инструмента. Наконец раздавался желанный звонок, возвещавший окончание смены. Такими же группками, как утром, хмурые и усталые, поднимались мы наверх. Уже обычно смеркалось, в коттеджах администрации горел яркий свет, а в бараках чуть светились окна, и над всей долиной раздавался унылый колокольный звон. Мастер из немцев записывал в книге количество выработанной руды. Это неважно, что он не умел говорить ни по-английски, ни по-испански и не знал наших имен. Ему достаточно было взглянуть на номер, и он ставил в своей книге против номера рабочего количество выработки. Алюминиевый жетон был главным документом. Предъявив его в лавочке продавцу, можно было купить табак или рубашку, сахар или хлеб. Лавочник отпускал товар и записывал номер покупателя, отмечая соответствующую сумму отпущенного. С номерком можно было зайти в харчевню пообедать, в церковь — купить свечку у привратника и к донье Виченце — распить бутылочку водки. Наш цербер Луис окликал нас по номерам, и мастер записывал только номер провинившегося рабочего, чтобы наложить штраф. Мы были ниже лошадей и мулов, потому что те имели хотя бы клички. Оказавшись в западне, мы превратились просто в цифры.
Через две недели Луис Эльварос появился в бараке с двумя клерками из конторы. Он казался приветливым и даже благодушным.
— Эй, ребята! Сегодня веселый день. Получайте аванс! — заорал он с порога. — Буду выкликивать номера, каждый извольте подойти к столу и получить двести монет.
Мой сосед лениво поднялся с койки и подошел к столу. Один клерк в чистеньком костюме защелкал на счетах, посматривая в конторскую книгу. Другой что-то подсчитал в ведомости, сделав пометку красным карандашом против номера шведа.
— Ого! Приятель, ты заработал отлично, дай дева Мария каждому! — воскликнул Луис, заглядывая в ведомость. — С тебя причитается.
— Да, неплохо, — согласился клерк, — но за питание высчитывается восемнадцать монет, в лавочку должен десять, штраф за опоздание три, за поломанный молоток — шесть монет. Итого… — Он пошевелил губами, щелкнул на счетах…
— Но в лавочке я брал всего-навсего табак. Тут что-то не так. И не опаздывал, господин бухгалтер, ни разу.
— Не знаю ничего. Номер твой, видишь? Двести тридцатый. Не могли же написать с потолка. Откуда же знают твой номер? Вот распишись и проваливай. Половина остатка удерживается по окончании контракта, а это можешь забирать… — Молодой человек пододвинул три радужных бумажки и немного монет.
Пожав плечами, Кнутссон взял свой остаток, с любопытством рассматривая незнакомые деньги, похожие на доллары, так и не поняв, сколько он получил.
— Следующий двести тридцать первый! — провозгласил клерк. Я подошел к столу. Сумма была та же, что и у шведа, и удержания в лавочку, и штраф за дерзость мастеру.
Попытался спорить, и против моего номера в книге конторщика, появилась еще одна цифра штрафа — за пререкания.
Вся остальная братия безропотно расписывалась в ведомости, уже не выказывая сомнения, не пытаясь разобраться в подсчетах. А трое совсем ничего не получили. Они остались еще в долгу, хотя работали так же усердно, как и мы.
На другой день, в воскресенье один из них исчез. Это был красивый мулат, выносливый и сильный, по имени Мигуэль. На вечерней поверке взбешенный Луис Эльварос трижды перевернул все в бараках, ища триста шестой номер. Он рычал от злости, в злости хлопал по кобуре пистолета.
— Уж я покажу этому оборванцу, как найду! Сгною в карцере…
— Может, он у женщин? — робко сказал кто-то.
— Нет там его. Да за какие шиши он купит бабу? Он же не получил ничего… Должен еще, собака! Где его вещи?
Эльварос кинулся к койке Мигуэля, но, кроме казенного матраца и засаленной подушки, там ничего не оказалось.
Утром тоже не нашли мулата. Тогда в поселке объявили тревогу. Радиорепродуктор на площади перед базарчиком хрипло верещал о побеге Мигуэля, на двух языках, описывая его приметы. В горы были посланы надсмотрщики и вооруженные парни из охраны рудника.
На четвертый День Мигуэля настигли в горах. Он не успел выбраться на шоссе к Ориноко. Избитого, связанного мулата сбросили с машины перед нашим бараком.
В сопровождении целой свиты приехал на машине сам управляющий, господин Рейсли, длинный, жилистый мужчина с моноклем и тросточкой. Смахнув платком пыль с полосатых брюк, он остановился перед лежавшим, связанным Мигуэлем и вынес решение:
— Триста шестой номер виноват в побеге. Он был обязан соблюдать контракт, отработать авансы и все расходы, связанные с вербовкой. Поэтому в течение трех месяцев он должен работать бесплатно в самом трудном забое — «Эсмеральда». Водить на работу его под конвоем надсмотрщика… Проработанное время недействительно. Год исчисляется с этого дня…
В нашей толпе глухо зароптали, но тут же смолкли, боясь обратить на себя внимание Луиса.
Так шли дни за днями, и казалось, этому не будет конца.
Единственной отрадой в этом гнетущем существовании были для меня письма Клары.
Мое воображение рисовало несбыточные картины возвращения на родину вместе с Кларой. Огонек надежды теплился в душе, не угасая. Он-то и помог мне выдержать муки изнурительного труда и горького постоянного унижения.